1 2 3 4
Якоб Вассерман
Каспар Хаузер, или Леность сердца
«Братство дурных и равнодушных»
О романе Якоба Вассермана «Каспар Хаузер»
Имя главного героя этой книги впервые прозвучало в Германии в 1828 году. «Каспар Хаузер» – вывел большими буквами на листке бумаги, протянутом ему полицейским чиновником, никому не известный юноша лет шестнадцати или семнадцати, в диковинной одежде. Незадолго до этого он вошел в город Нюрнберг походкой человека, привыкшего только сидеть и лежать, и с трудом выговаривал те немногие слова, которые знал.
Весть о таинственном найденыше быстро облетела не только всю Баварию и другие немецкие государства, но и прочие страны Европы. Сообщения о нем замелькали в печати. «Каспар Гаусер, дикой человек», «Известие самовидца о Гаусере» – так гласили, например, заголовки в газетах и журналах России. Одна за другою возникали, опровергались, сменялись новыми самые разнообразные, порою совершенно неожиданные теории происхождения Хаузера. Насколько можно было судить по его собственным словам, он прожил долгие годы в лесной землянке, где какой-то человек, скрывавший свое лицо, вместе с нехитрой едой преподносил ему жалкие крохи немецкого языка. Водя руку юноши, неизвестный научил его писать свое имя, а затем провел его через лес в Нюрнберг и исчез бесследно. Теперь Хаузер переживал свое второе рождение, приспосабливаясь к жизни среди людей. Его уже начали забывать, как вдруг в декабре 1833 года, через два года после своего переезда в другой баварский город Ансбах, он был смертельно ранен, опять при таинственных обстоятельствах и опять неизвестным человеком. И тогда шум вокруг его имени поднялся с еще большей силой.
Каспар Хаузер стал загадкой века, занимавшей умы криминалистов, психологов, социологов, педагогов, журналистов и даже графологов. Существует обширнейшая литература о нем, причем не только на немецком языке. Она возникла вскоре после его первого появления в Нюрнберге, но особенно обогатилась впоследствии.
Естественно, что еще при жизни юноши одно за другим высказывались предположения о его знатном происхождении. Много лет спустя статистик и историк культуры Георг Фридрих Кольб постарался обосновать одну из таких версий. Он утверждал, что найденыш был сыном баденского герцога Карла-Людвига-Фридриха, которого считали умершим в грудном возрасте и который якобы на самом деле был похищен и упрятан представителями боковой ветви правящего рода, претендовавшей на баденский трон. Версия эта приобретала особый блеск оттого, что престолонаследник приходился как бы внуком Бонапарту, – его мать Стефания Богарне-Наполеон (она упоминается и незримо присутствует в «Каспаре Хаузере» Вассермана) была приемной дочерью покойного императора. Хотя теория Кольба была опровергнута архивными документами, в частности актом о вскрытии трупа знатного младенца, и работами других историков, она имела хождение еще долгое время. Этой версией воспользовался и Вассерман.
Библиографический перечень книг, брошюр и статей о нюрнбергском найденыше продолжал пополняться и в XX веке, по крайней мере до 1956 года. А тем временем сорок девять фолиантов «дела Каспара Хаузера», хранившихся в главном государственном архиве Мюнхена, стали жертвой пожара во время второй мировой войны. Несмотря на все усилия столь многих людей, сведущих в разных областях науки, загадка и поныне осталась неразгаданной. И все-таки многое в их работах представляет интерес. Ибо таинственная судьба Каспара Хаузера послужила благоприятным поводом для того, чтобы затронуть целый ряд проблем, волновавших общество.
Короткая, но необычная жизнь этого человека дала пищу не только науке, но и литературе. И это понятно, – ведь не каждый из писателей придумает такой острый сюжет, какой в данном случае дарила сама действительность. Как ни странно, начало этой литературе положили не немцы, а французские драматурги Огюст Анисе-Буржуа и Адольф Деннери, написавшие через три года после смерти нюрнбергского найденыша пьесу «Каспар Хаузер». Великого французского поэта Поля Верлена тоже заинтересовала судьба таинственного юноши, и он посвятил ей небольшое, в четыре строфы, стихотворение, вошедшее в сборник «Мудрость» (1881). На немецком языке о Каспаре Хаузере, главным образом в XX веке, написано свыше десятка произведений (романов и драм), из которых бесспорно лучшим является роман Вассермана, публикуемый ныне в новом русском переводе.
Якоб Вассерман родился 10 марта 1873 года в семье небогатого и неудачливого коммерсанта. Когда в 1908 году вышел в свет его роман «Каспар Хаузер», он был уже широко известным писателем. За предшествующие двенадцать лет литературной деятельности Вассерман опубликовал романы «Мелузина», «Цирндорфские евреи», «История юной Ренаты Фукс», «Молох», «Александр в Вавилоне», а также несколько новелл и рассказов.
Уже тогда, хоть главные его произведения еще не были созданы, он был одним из наиболее читаемых современных авторов. Но его не только читали, о нем спорили. Спорили яростно и ожесточенно. Одни называли его духовным великаном, другие – одаренным дилетантом.
Впрочем, об одном ли Вассермане спорили так рьяно на арене немецкого искусства в первые годы двадцатого столетия? К тому времени еще не погасли воспоминания о боях, вызванных литературной революцией, которую произвел в конце ушедшего века натурализм, оставивший столь глубокие следы, но уже одна за другой заявляли о себе новые школы и направления: символизм, импрессионизм, неоромантизм, неоклассицизм и т. п., публиковались манифесты и программы, звучали новые имена.
Еще сравнительно недавно посленатуралистическую эпоху в Германии у нас было принято изображать как пору безраздельного господства реакционной, декадентской литературы, демонстративно отказавшейся от традиций реализма девятнадцатого столетия. Но чем больше проходило времени, тем яснее становилось, что дело не в количестве, а в качестве: в те годы в немецкой литературе явственно проступили контуры течения, которое зародилось на пороге нового века и которому, несмотря на скромные вначале масштабы, суждены были все больший размах, а главное – долговечность. Течение это – критический реализм XX века. Предвестником его был ранний Гауптман, а подлинными основоположниками братья Манн, Томас, и Генрих, решительнее других преодолевшие черты декаданса. На этот же реалистический путь, правда чаще всего не сразу, а ощупью и с импрессионистскими, символистскими и прочими рецидивами, вступили и другие писатели того же поколения. Назовем хотя бы Германа Гессе, Рикарду Хух и Бернгарда Келлермана. Список этот можно было бы продолжить.
К писателям этого направления принадлежал и Якоб Вассерман. И убедительнейшим доказательством этого является его «Каспар Хаузер».
История нюрнбергского великовозрастного подкидыша волновала Вассермана с детских лет. Он знал о ней из рассказов родных и знакомых, то и дело возвращавшихся в своих разговорах к загадке века и к различным попыткам объяснить ее, Здесь сыграло роль то обстоятельство, что Вассерман родился в старинном городе Фюрте, издавна связанном многими нитями с Нюрнбергом, от которого его отделяли всего шесть километров (в наше время оба города почти срослись). Жители этих мест бережно хранили воспоминания о своем таинственном «земляке». Дед будущего писателя описывал внуку внешность Каспара, которого ему довелось некогда увидеть в нюрнбергской крепостной башне.
Задумав написать книгу о Каспаре Хаузере, Вассерман, однако, не удовлетворился устными преданиями, а обратился к книгам и досконально изучил литературу, посвященную данному вопросу. Трудно сказать точно, когда у писателя окончательно созрел замысел романа. Во всяком случае, если судить по его собственному свидетельству, он снова и снова возвращался к этой теме и над романом работал дольше обычного.
Пользуясь правом автора исторического произведения на художественный вымысел, Вассерман, тем не менее, довольно точно воспроизводит факты, связанные со «второй» биографией Каспара Хаузера, начиная от сенсационного появления юноши в Нюрнберге и кончая его смертью в Ансбахе. Он сообщает также все основные сведения о его «первой» жизни, которые, хотя и без абсолютной достоверности, известны историкам. Большинство главных персонажей, так или иначе принимающих участие в судьбе Хаузера, – исторические личности, но их психологические портреты – это именно та область, в которой автор позволил себе наибольшую свободу действий.
Однако не сотканная самой жизнью необычная интрига, которая смогла бы стать основой остросюжетного повествования, скажем, детективного романа, привлекает писателя, не на тайне рождения и гибели Каспара ставит он акценты. Автор как бы перестает удивляться неожиданному появлению «заблудшего обитателя другой планеты», чудом попавшего на землю, как называет Хаузера один из героев книги, и начинает к нему присматриваться. «Каспар Хаузер» все больше приобретает характер психологического романа. При этом Вассерман, которого большинство критиков называли учеником великих русских писателей, в первую очередь Достоевского и Толстого (да он и сам не раз это отмечал), обнаруживает незаурядное умение проникать в человеческую душу.
Как ни различны по положению, по характеру, по моральным качествам многочисленные персонажи романа, все они делятся на два лагеря: один из них составляет Каспар, другой– все остальные. Главный герой и люди, в соприкосновение с которыми он приходит, – это два сосуществующих мира, анализируемые автором порознь и в сочетании друг с другом.
Вассермановский Каспар Хаузер – воплощение известной формулы Дидро: «Человек по природе добр». Величайшее зло, которое причинили ему люди в раннем детстве, он не мог осознать раньше, потому что свое прозябание в лесной темнице ему не с чем было сравнивать. Но и теперь, когда он заново родился и увидел мир, воспоминания о «первой» жизни не вызывают озлобления в его душе.
Несмотря на исключительность истории Каспара Хаузера, Вассерман избежал соблазна сделать своего героя выдающейся, возвышающейся над обществом личностью. Его Каспар, и в этом одно из самых больших достоинств романа, человек обыкновенный. Желания и помыслы его естественны. По своему поведению он, правда, отличается от окружающих, порою даже очень резко, но это вызвано не его сущностью, а теми особыми обстоятельствами, которые наложили отпечаток на всю его жизнь.
Автор романа похож на ученого. Его герой напоминает индивидуума, выращенного в «колбе», где тот был тщательно оберегаем от всякого воздействия среды, влияния семьи, от родственных связей, от традиционных представлений о мире, от религиозных воззрений, разных предрассудков, светских условностей – короче, от всего, что постепенно, подчас незаметно, внушают человеку в детстве и юности. Затем «гомункулус» попадает в гущу жизни, и Вассерман внимательно наблюдает за тем, что после этого произойдет.
Такая коллизия создает богатейшие возможности обнажить общественные пороки и противоречия и показать, как корыстен и фальшив, несмотря на кажущуюся благопристойность, мир, увиденный глазами Каспара Хаузера, «спокойными глазами», как назвал их в своем стихотворении Поль Верлен. Впрочем, спокойными глаза эти остаются недолго. Очень скоро, как только до сознания Каспара доходит, что он является вечным объектом раздоров, интриг, беспощадной борьбы различных партий, в них навсегда закрадывается страх, и он, пользуясь метафорой автора, начинает взирать на мир, как возвратившаяся с юга ласточка смотрит на свое гнездо, разоренное руками озорников-мальчишек. Наблюдая за своим окружением, он сам быстро превращается в его жертву. Клара Каннавурф, от горя лишившаяся рассудка, быть может, не так уж безумна в ту минуту, когда на похоронах Каспара всех людей называет его убийцами.
За пять лет, прошедших от первого знакомства Каспара с миром до кровавой развязки, он терпит одно разочарование за другим и умирает, так и не найдя общего языка с людьми.
Практически он находится чуть ли не на таком же расстоянии от них, на каком находился, обретаясь в своей темнице. Лесную колбу заменяет городская. Процесс его одичания не прекращается, он только принимает новые формы. С полным основанием говорит Клара, что Каспар так же одинок, как в своей тюрьме, только тюрьма эта находится теперь не под землей, а на ее поверхности. «Кровать – это же лучшее из того, что я познал на этом свете! Все остальное скверно!» – восклицает молодой человек в приступе отчаяния и с тоской вспоминает в своем дневнике темницу, где ему было хорошо, потому что он ничего не знал о мире и никогда не видел людей.
И все-таки знакомство со страшной действительностью по-прежнему не вызывает у Хаузера озлобленности. Создается даже впечатление, что покорность его прямо пропорциональна тем мукам, которые он терпит. Лишь когда мучители Каспара пытаются грубо, с применением насилия проникнуть в сферу его сокровенных мыслей, отобрать его дневник, он отваживается на упорное, хотя внешне и пассивное, сопротивление.
Несмотря на то, что люди, наносящие Каспару обиды, вынуждают его запираться и пускаться на ложь, весьма, впрочем, невинную и в какой-то мере оправданную, он продолжает оставаться эталоном нравственной чистоты, вассермановским вариантом Алеши Карамазова.
Но наряду с этой функцией есть у главного героя романа еще и другая. Автор превращает Каспара в своеобразную лакмусовую бумагу, с помощью которой проверяются моральные качества его окружения. Как пишет В. Г. Адмони, «люди сами себя разоблачают, дотрагиваясь до Каспара. Он служит как бы критерием их подлинной сущности»[1]. В рецензии на роман Вассермана, которую Томас Манн опубликовал сразу же после выхода книги в свет и в которой он дал этому произведению очень высокую оценку, он нашел для Каспара яркую и удивительную по своей точности метафору: «пробный камень сердец».
Что же показывает прикосновение людей к Каспару? Что регистрирует этот моральный кардиограф? Какие показатели появляются на нем? Ответ на этот вопрос дает нам подзаголовок романа – «Die Trägheit des Herzens». Немецкое слово Trägheit многозначно. Оно примерно соответствует нашим понятиям «леность», «вялость», «медлительность», «инертность» и «косность». В тексте романа автор нигде не раскрывает, не комментирует подзаголовка книги, оставляя возможность читателям самим подумать над ним. Но всем ходом повествования он высказывает мысль, что большинство людей, имеющих отношение к Каспару, страдает «леностью сердца», равнодушием к его трагедии.
И конечно же, речь идет о жизненной позиции в целом, а не только о позиции в деле Хаузера. Художник призывает своих соотечественников и всех современников отрешиться от инерции и косности в человеческих отношениях. Он хочет, чтобы люди были добры друг к другу, требует от них деятельной чуткости и гуманности, даже если им нужно ради этого поступаться собственными интересами.
Из всех персонажей книги этими свойствами наделена разве только одна Клара. Но как раз этот персонаж менее всех других реалистичен. Романтически бесплотная, описанная, но не показанная, она выпадает из общего стиля романа, не убеждает и не запоминается. Не раскрыта внутренняя сущность и двух других радетелей Каспара: солдата Шильдкнехта и священника Фурмана, хотя первый играет важную роль в сюжетном построении заключительной части, а многозначительные слова второго, произнесенные перед смертью, даются автором под занавес, как некий вывод из всего, что было рассказано.
Иное дело Фейербах, главный и самый последовательный заступник Хаузера.
Как и многих других своих героев, Вассерман не выдумал Фейербаха, а нашел его в литературе о Каспаре Хаузере. Но разница состоит в том, что значение этой личности выходит далеко за пределы истории нюрнбергского найденыша. Выдающийся юрист, ученый и практик, Иоганн Пауль Ансельм фон Фейербах (1775–1833) был одним из тех наиболее передовых людей своего времени, которых выдвинула буржуазия после победы Великой французской революции.
В своих трудах по криминалистике и в составленном им уголовном уложении королевства Бавария, которое стало классическим, Фейербах ратовал за строгую ясность законов, независимость судов, неукоснительное соблюдение судьями требований уголовного кодекса, публичность судебных заседаний, отмену пыток во время следствия и т. п. Он разработал собственную теорию психологического предупреждения правонарушений. Он явился также родоначальником семьи талантливейших людей, проявивших свое дарование в самых разных областях. Это были пять его сыновей: великий философ Людвиг Фейербах, которого мы видим мельком в конце романа, археолог Ансельм, математик Карл Вильгельм, юрист Эдуард Август, филолог Фридрих Генрих, а также внук Ансельм, выдающийся живописец, создатель полотен на исторические и мифологические сюжеты.
В том, что связано с Фейербахом (а фигура эта занимает центральное место в окружении главного героя), «Каспар Хаузер» наиболее полно отвечает требованиям жанра исторического романа. Вассерман досконально изучил жизненный путь знаменитого криминалиста, чей облик в высшей степени соответствовал его собственным гуманистическим идеалам. Вероятно, он воспользовался двухтомником «Жизнь и деятельность Ансельма фон Фейербаха», изданным Людвигом Фейербахом на основе дневников и неопубликованных писем отца. Знание фактов помогло писателю создать цельный характер, реалистический образ, трактовка которого к тому же гармонирует с исторической правдой.
Фейербах показан на последнем этапе жизни. Позади несколько лет профессуры и службы в органах юстиции в Мюнхене и Бамберге. Он руководит Апелляционным судом Рецатского округа (этим названием округ обязан небольшой реке Рецат, протекающей в баварской провинции Средняя Франкония), столицей которого благодаря ряду исторических обстоятельств стал городок Ансбах, а не гораздо более крупный и известный Нюрнберг.
Мы сознательно приводим эти подробности, потому что без них русскому читателю трудно понять все сюжетные перипетии романа. Его может также удивить, что председатель Апелляционного суда Фейербах, которого Вассерман зачастую именует коротко, но внушительно «президентом», выступает как высший авторитет и воплощение верховной власти в округе. Дело в том, что апелляционные суды, существовавшие в Баварии и других немецких землях до объединения Германии, а точнее даже до 1879 года, не просто являлись второй судебной инстанцией, рассматривавшей жалобу на решение первой, а были наделены большими полномочиями. Они осуществляли наблюдение за деятельностью всех судебно-полицейских властей округа и являлись фактически высшим органом в сфере юстиции.
К служебному авторитету Фейербаха присоединяется и личный, действующий намного сильнее. Все то, что было сказано выше о его деятельности, принесло Фейербаху славу неусыпного блюстителя законности и справедливости, внушает уважение к нему, а кое-кого заставляет бояться «опасного старика». Впрочем, боятся Фейербаха больше в «низах». Писатель умело, без нажима, вплетает в повествование намеки на его конфликты с «верхами», и это опять-таки соответствует исторической истине: взгляды президента в самом деле навлекли на него немилость реакционеров, стоявших у кормила власти. Особенно яростным атакам в течение многих лет подвергали его отцы церкви, католической – с одной стороны и лютеранской – с другой.
Фигура Фейербаха занимает Вассермана прежде всего в связи с решающей ролью, которую тот сыграл в судьбе Каспара Хаузера. В своей концепции писатель в значительной мере опирается на брошюру Фейербаха «Каспар Хаузер. Характерный пример преступления против духовной жизни», изданную в 1832 году и положившую начало литературе о нюрнбергском найденыше. Да и сама эта брошюра фигурирует в романе, хотя название ее не приводится. В сюжет органически входят и вдохновенная работа Фейербаха над нею, и ее публикация, и тот сенсационный резонанс, который она приобретает.
И все-таки правы те исследователи творчества Вассермана, которые полагают, что писатель не щадит даже Фейербаха. Более того, можно считать, что диагноз «леность сердца» в какой-то степени относится и к нему. Только у него эта леность, равнодушие, косность чувств и мыслей приобретают особые формы. Фейербах прежде всего ученый. Он, правда, все время занят практической деятельностью, активно и страстно борется против правонарушений. Но при этом он мыслит абстрактными категориями: «закон», «право», «справедливость», «свобода волеизъявления» и т. п., и эти формулы заслоняют для него человеческую душу. В этом трагическая противоречивость Фейербаха. Обнаженная Вассерманом, она наряду с ярко написанным портретом этого человека обеспечивает образу Фейербаха поразительную жизненность.
Как это ни парадоксально, но у Фейербаха и Каспара Хаузера есть некое сходство в смысле их положения в обществе. Убеленный сединами мудрец оказывается чуть ли не в такой же изоляции, как и наивный, не знающий мира молодой человек. У Фейербаха, правда, это происходит по совсем иным причинам, чем у Каспара. Он не разочаровывается в людях, а просто плохо разбирается в них, не видит сквозь очки ученого их подлинной сущности. Так, полицейский офицер Хикель – явный мошенник и хрестоматийный злодей, но Фейербах безгранично доверяет ему как носителю закона и платится за это собственной жизнью. Ради этой идеи Вассерман идет на вымысел: воспользовавшись тем историческим фактом, что за полгода до смерти Каспара Хаузера Фейербах действительно неожиданно умер в пути, отправившись на воды, он инсценирует злодейское убийство председателя Апелляционного суда могущественными врагами с помощью их наймита Хикеля.
То же равнодушие к людям, точнее, к каждому человеку в отдельности, играет роковую роль в отношениях Фейербаха и Каспара. Начав с решительных мер по устройству судьбы юноши и неустанно добиваясь выяснения тайны его происхождения и наказания людей, совершивших это тягчайшее «преступление против духовной жизни», Фейербах так и не находит ключа к сердцу Каспара и объективно способствует углублению его разлада с обществом.
Первый воспитатель юноши Даумер – тоже историческая личность. Георг Фридрих Даумер (1800–1875) учился в нюрнбергской гимназии в те годы, когда ректором там был не кто иной, как Гегель, уже выпустивший в свет «Феноменологию духа» и работавший над своей двухтомной «Наукой логики». Студентом он слушал лекции Шеллинга и решил посвятить себя философии. За свою жизнь он опубликовал много философско-теологических сочинений, полемизировал с Людвигом Фейербахом, пытался обосновать новое учение, «религию любви и мира», затем отрекся от своих взглядов, принял католическое вероисповедание и закончил свою деятельность как поборник официальной церкви.
Даумер в романе показан в самом начале своей литературной деятельности, когда он еще не оставил поста учителя местной гимназии. Подобно Ансельму Фейербаху, он увлекается делом Каспара Хаузера прежде всего с общечеловеческой точки зрения, как благодарным материалом для суждений о жизни (реальному Даумеру принадлежат три работы о Каспаре Хаузере, из которых две вышли через много лет после убийства найденыша). Но эти общие суждения заслоняют для него личность юноши. У него это происходит гораздо быстрее и примитивнее, чем у Фейербаха. Даумер, первый друг Каспара, очень скоро разочаровывает нас, ибо фактически он бросает юношу на произвол судьбы, и Каспар, переходя с рук на руки, все дальше уходит от мира, все глубже забирается в собственную душу.
Благодаря барону фон Тухеру, преемнику Даумера в воспитании Каспара, ускоряется процесс отталкивания юноши от людей. В отличие от своего предшественника, фон Тухер вообще не интересуется Каспаром как личностью и не скрывает, что тот является для него всего лишь подопытным кроликом при проведении педагогического эксперимента.
Есть в романе один эпизод, который, несмотря на кажущуюся незначительность, в высшей степени показателен не только для характеристики Тухера и его взаимоотношений с Каспаром, но и для стиля всего романа.
Как-то вечером в своем кабинете барон, не дожидаясь ответа Каспара на поставленный ему вопрос, внезапно садится за рояль. Происходит это не по прихоти Тухера, разъясняет автор, а просто потому, что барон услышал, как часы пробили шесть, и не может нарушить свое правило – играть по вторникам и пятницам от шести до семи часов вечера. Каспар этого, конечно, не знает. Он внимательно слушает грустную мелодию сонаты, а затем, приняв вопросительный взгляд своего наставника за приглашение высказаться об услышанном, говорит: «Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется». Ответом на слова молодого человека является язвительная отповедь, произнесенная с напускным спокойствием: «Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще, отправляйся в свою комнату».
Здесь, как это сплошь и рядом делается в романе, с помощью деталей, иногда даже мелких бытовых штрихов, обнажается духовный мир героев, который у несведущего юноши оказывается намного богаче, чем у образованного и благовоспитанного бюргера, «человека долга», как его называет автор.
Но особенно наглядно эта разноязычность Каспара и его окружения обнаруживается во второй половине книги, когда он поселяется у своего последнего воспитателя, школьного учителя Кванта. Персонаж этот – вымышленный, хотя после переезда в Ансбах Каспара Хаузера в самом деле поселили у некоего учителя Майера. Но для создания этой фигуры Вассерман не нуждался ни в какой модели. Наблюдательный художник-психолог достаточно внимательно присмотрелся к своим современникам, чтобы создать неповторимо индивидуализированный и в то же время глубоко обобщенный, собирательный образ верноподданного обывателя кайзеровской Германии.
Можно понять Т. Манна, который в своей небольшой рецензии отвел особое место Кванту, «отвратительнейшим образом олицетворяющему леность сердца». Но для этого у него была еще одна причина. Создав характер Кванта, Вассерман, по его мнению, опроверг представление о себе как о писателе, не обладавшем до сих пор в достаточной мере чувством юмора. И когда Т. Манн, знаток и мастер иронии, говорит, что отныне создатель этой «юмористической фигуры самого высокого класса» достоин «почетного титула юмориста», он имеет в виду ту тонкую издевку, с какою автор показывает Кванта. Это не добродушный юмор, но и не открытая сатира памфлетиста. Автор как бы забирается в глубины души Кванта, передает его внутренние монологи, обнажает его потаенные помыслы, старается разобраться в самой сути его характера, который предстает перед взором читателя как воплощение социального зла.
Квант – это не проходимец Хикель, не госпожа Бехольд, вздорная и злобная баба, не лживый и наглый ротмистр Вессениг. Он, может быть, даже не такой уж злой человек, но ограниченность мещанина, полагающего, что никаких тайн нет, что на белом свете все уже давным-давно известно, что «мир божий сверху донизу прозрачен и ясен», его слепая вера в незыблемость существующего порядка и неверие в нравственную чистоту человека заставляют Кванта наносить сердцу Каспара гораздо более глубокие раны, чем это делают его открытые враги. Все на свете ясно, а тут, в его собственном доме, поселилась живая загадка, и лучший способ отделаться от решения этой загадки – объяснить все ложью, примеры которой встречаются в жизни на каждом шагу. Отсюда маниакальная подозрительность Кванта, который даже лежащего на смертном одре юношу продолжает обвинять во лжи, а после его смерти собирается писать книгу, где должно быть доказано, что Каспар Хаузер был просто-напросто обманщиком и симулянтом. Квант стоит между открытыми врагами Каспара и всеми, кто губил его по лености сердца, символизируя то, что автор клеймит как «братство дурных и равнодушных». Он как бы находится в центре этого братства, представляющего самую большую угрозу для человечества.
Среди всех этих и прочих персонажей мечется, не находя себе места, лорд Стэнхоп. В обрисовке этой исторической личности– графа, члена английского парламента Филиппа Генри Стэнхопа (1781–1855) – Вассерман позволил себе наибольшую свободу фантазии и, в частности, заставил своего героя покончить с собой. Он воспроизвел только некоторые черты его биографии (граф Стэнхоп, например, как и одноименный персонаж, тоже много лет прожил в Германии). Вассерман свободно обращается даже с теми фактами, которые относятся к взаимоотношениям лорда с Хаузером. Реальный Стэнхоп принял большое участие в судьбе найденыша и даже усыновил его, но внезапно охладел к нему и в книге «Материалы к истории Каспара Хаузера», выпущенной в Гейдельберге через два года после смерти юноши, пытался бросить тень на своего подопечного. В романе он превращен в тайного агента всесильных противников Каспара, действующих с опущенным забралом.
Нельзя сказать, что образ Стэнхопа не удался автору. В нем тоже проявилось умение Вассермана проникать во внутренний мир своих героев и давать правдоподобную психологическую мотивировку их поступков. И все-таки Стэнхоп, хотя, быть может, и не в такой степени, как Клара Каннавурф, тоже выпадает из реалистического стиля романа. В этом аристократе-авантюристе, способном делать крупные ставки в жизненной игре, умном, высокообразованном и талантливом, но выкипевшем до дна и навсегда утратившем моральные принципы человеке, слишком много от байронического злодея. Поэтому он не воспринимается нами как некое, пусть даже незначительное, художественное открытие писателя.
Большое достоинство романа Вассермана – его логичная и естественная композиция, та взаимосвязь одной детали с другой, которая ощущается нами на каждом шагу. Так, от затхлой атмосферы дома Кванта, в которую автор надолго погружает читателя, тянутся нити не только к мелким и, казалось бы, случайным картинам мещанского быта городских обывателей, но и к великосветским гостиным, где царит общественное мнение, по ироническому определению автора, «столь же трусливое, сколь и неуловимое». Все это усугубляет обобщенность, свойственную той моральной критике, которой автор подвергает современное ему общество.
В «Каспаре Хаузере» Вассерман обнаруживает незаурядное мастерство диалога. Как это выразил очень простыми словами Т. Манн, «его герои говорят именно так, как они должны говорить». Речевые характеристики существенно дополняют их облик. Меньше всего, пожалуй, мы слышим речь главного героя. Но это связано с концепцией романа, – Каспар немо взирает на мир, и основное для писателя – не слова его героя, Произносимые чаще всего по принуждению, а переживания и мысли. Лишь читая дневник юноши, отрывки из которого вкраплены в книгу, мы как бы впервые с изумлением слышим его истинный, идущий от самого сердца голос и невольно вспоминаем заключительную строфу из стихотворения Верлена, переиначившего немецкое имя юноши на французский лад:
Я был рожден не в добрый час,
А жить, как все, – лишен я дара.
Молитесь, люди, за Гаспара,
Он так несчастен среди вас![2]
«Каспар Хаузер» – бесспорно, лучший роман Вассермана, хотя после его опубликования писатель прожил более четверти века и написал много других произведений. В сравнение с этой книгой идет разве только еще «Человечек с гусями», вышедший в свет через семь лет после «Каспара Хаузера». При всей несхожести сюжета обоих романов, они очень близки друг к другу по идейным и творческим установкам их автора. Впрочем, и в романах «Кристиан Ваншаффе», «Ульрика Войтих», «Фабер», «Лаудин и его семья», в трилогии «Дело Маурициуса» – «Этцель Андергаст» – «Третье существование Керкховена» и в других произведениях Вассерман остался верен гуманистическим идеалам и позициям критического реалрйма, столь ярко продемонстрированным в «Каспаре Хаузере».
До конца своих дней Вассерман по-прежнему старался врачевать общественные недуги. Но в последних его произведениях, написанных в конце 20-х и начале 30-х годов, когда все явственнее слышался топот рвавшихся к власти гитлеровских орд, особенно остро ощущается боль писателя за общество, не внемлющее призыву к гуманности и не преграждающее пути насильникам и убийцам.
Якоба Вассермана не постигла участь большинства писателей, вместе с которыми он создавал литературу немецкого критического реализма XX века: он не эмигрировал и не был замучен в фашистском концлагере. Его спасло то обстоятельство, что еще в конце прошлого века он переселился в Австрию. Здесь, в курортном городке Альт-Аусзе, он и умер естественной смертью в первый день 1934 года, за четыре года до того, как нацисты ворвались в пределы его второй родины.
Последний год жизни шестидесятилетнего писателя был омрачен известиями, приходившими к нему, одно страшнее другого, из Германии. Среди них были и сообщения о том, что пылают на кострах его книги, занесенные геббельсовскими пропагандистами в черный список запрещенной литературы. Он не успел внести свой вклад в немецкую антифашистскую литературу. Но голос писателя продолжал звучать и после смерти. Его произведения печатал, например, Т. Манн в возглавленном им эмигрантском журнале «Масс унд верт», ставившем себе целью защищать подлинную немецкую культуру. Великий немецкий писатель делал это не только из уважения к памяти своего собрата по перу, с которым он был связан узами многолетней дружбы еще со времен их совместной работы в конце прошлого века в знаменитом мюнхенском журнале «Симплициссимус», но прежде всего потому, что отчетливо сознавал: в борьбе с фашистской идеологией не могут не принести своих плодов человеколюбивые книги Якоба Вассермана.
Г. Бергельсон
Каспар Хаузер, или Леность сердца
Светит все то же солнце
Над той же грешной землей,
Из тех же крови и праха
Сделан бог и ребенок земной.
Все проходит, и все невредимо,
Все так молодо и старо.
И, как символ, во образ единый
Жизнь и смерть слилися хитро.
Часть первая
НЕИЗВЕСТНЫЙ ЮНОША
В первые летние дни 1828 года по Нюрнбергу разнеслись странные слухи о человеке, который содержался под стражей в крепостной башне и день ото дня все больше удивлял как полицию, так и людей, к нему приставленных.
Это был юноша лет семнадцати. Никто не знал, откуда он. Сам он ничего сообщить не мог, так как говорил не лучше двухлетнего ребенка; только некоторые слова ему удавалось произносить отчетливо, и он все время твердил их заплетающимся языком, то жалобно, то радостно, словно в них не было смысла и они являлись лишь безотчетным выражением его страха, его желаний. Он и походкой напоминал ребенка, делающего свои первые шаги: ступал не с пятки на носок, а сразу всей ступней, тяжело и неуверенно.
Нюрнбержцы – народ любопытный. Каждый день сотни их поднимались на гору к крепости по девяноста двум ступенькам, ведущим в старую мрачную башню, – взглянуть на незнакомца. Входить в полутемную камеру было запрещено, и они, теснясь у порога, смотрели на странное человеческое существо, забившееся в самый дальний угол камеры. Юноша играл белой деревянной лошадкой; эту лошадку ему подарили дети тюремщика, у которых он ее увидел, растроганные его восхищенно-просительным лепетом. Глаза его словно бы не воспринимали света, по-видимому, собственные движения внушали ему страх, а когда он поднимал руки, чтобы что-то ощупать, казалось, воздух таинственным образом оказывает ему сопротивление.
– Что за убогое существо, – говорили люди.
Многие считали, что обнаружен новый вид, нечто вроде пещерного человека. Особенно странным было то, что юноша с отвращением отказывался от всякой пищи, кроме воды и хлеба.
Мало-помалу, стали общеизвестны отдельные обстоятельства, сопутствовавшие появлению незнакомца. В Духов день, около пяти часов пополудни, его обнаружили на Уншлитплац неподалеку от Новых ворот; он растерянно озирался по сторонам и вдруг упал – прямо на руки случайно проходившего мимо сапожника Вайкмана. В дрожащих пальцах юноши было зажато письмо на имя ротмистра Вессенига. Сапожник и несколько подоспевших прохожих с трудом дотащили его до дома ротмистра, там он, обессиленный, повалился на ступени, сквозь его разорванные сапоги сочилась кровь.
Ротмистр пришел домой лишь в сумерки, и жена рассказала ему, что в хлеву на соломе спит какой-то изголодавшийся и полудикий парень; она тут же передала письмо, и ротмистр, сломав печать, с великим изумлением несколько раз его перечитал. Это было письмо, в некоторых пунктах столь же юмористическое, сколь исполненное жестокой ясности в других. Ротмистр отправился в хлев и велел разбудить незнакомца, что было сделано не без труда. На вопросы офицера, по-военному точные, юноша либо не отвечал ничего, либо издавал какие-то бессмысленные звуки, и господин фон Вессениг, не долго думая, решил отправить его в полицейский участок.
Но и это нелегко было сделать, незнакомец едва передвигал ноги, кровавые следы отмечали его путь; его пришлось тащить по улицам, как упрямого теленка, – на потеху возвращающимся с праздничного гуляния горожанам.
– В чем дело? – спрашивали те, что только издали наблюдали непривычную суматоху.
– А! Пьяного крестьянина тащат! – гласил ответ.
В участке письмоводитель тщетно пытался учинить допрос арестованному. Тот по-прежнему лепетал почти бессмысленные слова, несмотря на ругань и угрозы полицейских. Когда один из нижних чинов зажег свечу, произошло нечто странное: юноша стал неуклюже дергаться и сунул руку в пламя, но, обжегшись, так заплакал, что поразил всех в самое сердце.
Наконец письмоводитель догадался дать ему в руки лист бумаги и карандаш; удивительный этот человек схватил их и очень медленно, по-детски, большими буквами, написал: «Каспар Хаузер». Потом он заковылял в угол, повалился и уснул глубоким сном.
Каспар Хаузер – так отныне стали называть незнакомца – появился в городе, одетый в крестьянское платье, а именно: в сюртук с отрезанными фалдами, красный галстук и высокие сапоги, и все поначалу решили, что имеют дело с крестьянским сыном из ближней деревни, либо выросшим в забросе, либо попросту недоразвитым. Первый, кто решительно отклонил это предположение, был тюремщик с башни:
– Вовсе даже не похож на крестьянина, – сказал он, указывая на волнистые светло-каштановые волосы своего арестанта, в них было что-то удивительно нетронутое, они блестели, как шкура животного, привыкшего жить в темноте. – А белые руки, а бархатистая кожа, а прозрачные виски, а голубые прожилки на шее? Честное слово, он похож скорее на знатную барышню, чем на крестьянина.
«Недурно подмечено», – решил судебный врач, который в своем заключении, приложенном к протоколу, наряду с этими приметами подчеркнул особое строение колен и нестертые ступни узника. «Совершенно ясно, – говорилось в конце, – что тут мы имеем дело с человеком, ничего не знающим о себе подобных: он не ест, не пьет, не говорит, не чувствует, как другие, ничего не знает ни о прошлом, ни о будущем, не ощущает времени, сам себя не помнит».
Однако на ход следствия это мнение не повлияло. В полицейском управлении заподозрили, что судебный врач изрядно преувеличил под влиянием своего друга, учителя гимназии Даумера. Тюремщику Хиллю было поручено тайком наблюдать за незнакомцем. Он часто заглядывал в глазок на двери, когда юноша думал, что он один, но все та же печаль была на его лице, то сонном и скорбном, то вдруг искаженном и сведенном судорогой, словно при виде чего-то страшного. И так же тщетно было ночью, когда он спал, подкрадываться к его ложу, стоя на коленях, прислушиваться к его дыханию и ждать, не подымутся ли со дна души и не сорвутся ли с уст предательские слова; злоумышленники нередко говорят во сне, да и спят они больше днем, чем ночью, когда вынашивают свои мысли и планы. Но этого дремота охватывала, едва садилось солнце, а просыпался он, когда первый солнечный луч проникал сквозь закрытые ставни. Могло показаться подозрительным, что он каждый раз вздрагивал, стоило открыть дверь его темницы, но по-видимому то был не страх души, сознающей свою вину, а скорее чрезмерная возбудимость чувств, болезненное восприятие каждого звука.
– Нашим господам в ратуше придется извести еще немало бумаги, коли они хотят преуспеть в этом деле, – на третий день сказал добряк Хилль учителю Даумеру, пожелавшему навестить незнакомца. – Я отлично знаю все уловки босяков, но если этот парень симулянт, можете меня повесить.
Хилль отпер камеру и впустил учителя. В первое мгновение узник, как обычно, испугался, но потом, казалось, перестал замечать вошедшего и, завороженный своим неведением, тупо уставился в землю.
Когда Хилль открыл ставни, юноша, возможно, впервые в жизни поднял застывший взор, на миг освободившись от молчаливого постоянного страха, таившегося в недрах его души, и устремил за окно на залитый солнцем простор, где одна к одной лепились островерхие черепичные крыши, огненно-красные на фоне окутанных голубоватой дымкой полей и лесов. Он протянул руку: безрадостное удивление искривило его губы, он сделал робкую попытку дотронуться до сияющей картины, пальцами пощупать пеструю неразбериху, а когда убедился, что это было нечто далекое, обманчивое, неосязаемое, лицо его омрачилось, и он отвернулся, недовольный и разочарованный.
В тот же день бургомистр Биндер явился на квартиру Даумера и в разговоре о найденыше сообщил, что господа из магистрата настроены к нему скорее враждебно и недоверчиво, нежели благожелательно.
– Недоверчиво? – удивленно переспросил Даумер. – В каком смысле недоверчиво?
– Да они считают, что парень нас морочит, – ответил бургомистр.
Даумер покачал головой.
– Ну, какой же нормальный человек из чистого притворства станет жить на хлебе и воде, с отвращением отказываясь от всего вкусного? – спросил он. – Чего ради?
– Так или иначе, – нерешительно произнес Биндер, – а это – запутанная история. Теперь, когда еще никто не знает, чем она может кончиться, осторожность тем более желательна, безрассудная доверчивость может вызвать справедливые насмешки здравомыслов.
– Это звучит почти так, словно здравым смыслом обладают только скептики и маловеры, – заметил Даумер, наморщив лоб. – Людей такого сорта у нас, к несчастью, более чем достаточно.
Бургомистр пожал плечами и взглянул на молодого учителя с той снисходительной иронией, которая людям, умудренным опытом, служит оружием против энтузиазма.
– Мы решили провести новое расследование при участии судебного врача, – продолжал он. – Советник магистрата Бехольд, барон фон Тухер и вы, милый Даумер, тоже войдете в комиссию. Составленный вами акт вместе с уже имеющимся полицейским протоколом будет переслан в окружное управление.
– Понимаю, акты, документы… – сказал Даумер, насмешливо улыбаясь.
Бургомистр положил руку ему на плечо и добродушно возразил:
– Не будьте столь надменны, почтеннейший, наше общество погрязло в чернилах, и в том немалая вина таких книжных червей, как вы. Впрочем, – он полез за пазуху и вытащил сложенный лист бумаги, – как члену комиссии вам надлежит ознакомиться с важным документом. Вот письмо, которое наш узник отдал ротмистру Вессенигу. Прочтите!
Анонимное письмо гласило:
«Я посылаю вам парня, господин ротмистр, который хочет стать солдатом, чтобы верой и правдой послужить своему королю. Этого мальчика мне подкинули в 1815 году; однажды зимней ночью я нашел его у своей двери. У меня самого есть дети, я беден и едва свожу концы с концами; мать подкидыша мне так и не удалось найти. Я ни на шаг не отпускал его из дому, ни один человек о нем не подозревает. Сам он даже не знает, в какой местности находится мой дом. Расспрашивайте его сколько угодно, он ничего не ответит, так как и говорить-то толком не умеет. Будь у парня родители, из него вышел бы человек, он что угодно сделает, надо только показать ему. Я увел его среди ночи, и денег у него при себе нет. Если вы не захотите его у себя оставить, убейте его и выбросьте это дело из головы».
Даумер прочел письмо, вернул бургомистру и с серьезной миной стал ходить взад и вперед по комнате.
– Ну, что вы на это скажете? – допытывался Биндер. – Кое-кто из наших господ придерживается мнения, что незнакомец сам написал это письмо.
Даумер разом прекратил свое хождение, всплеснул руками и воскликнул:
– О, боже милостивый!
– Разумеется, для этого нет никаких оснований, – поспешил добавить бургомистр, – совершенно очевидно, что письмо написано с коварной целью усложнить и запутать розыски. Эта презрительная холодность тона с самого начала заставила меня подумать, что юноша является безвинной жертвой преступления.
Бургомистр еще больше укрепился в своем смелом предположении благодаря случаю, происшедшему на следующее утро, когда господа из комиссии посетили узника Каспара Хаузера. Покуда тюремщик раздевал юношу, внизу в переулке раздалась деревенская музыка и музыканты, звоня в колокольчики, прошли под крепостной стеною. Жуткая, пугающая дрожь вдруг пробежала по телу Хаузера, его, лицо и руки покрылись потом, глаза закатились, всем своим существом он внимал надвигающемуся ужасу, потом, издав звериный вопль, упал на пол, вздрагивая и рыдая.
Господа из комиссии побледнели и растерянно переглянулись. Даумер подошел к несчастному и, положив руку ему на голову, проговорил несколько ласковых слов. Юношу это успокоило, он затих, и все же казалось, что ужасающее впечатление от услышанных звуков насквозь пронзило его тело. Пережитое потрясение сказывалось на нем еще много дней; весь дрожа, лежал он на мешке с соломой, и кожа его была лимонно-желтой. Участливые вопросы не могли его не растрогать, и он искал слова, чтобы выразить свою признательность, причем взгляд его, обычно такой ясный, затуманивался страданием. Учителю Даумеру, который два-три раза в день к нему заходил, он, молча или невнятным лепетом, выказывал нежную благодарность.
В одно из таких посещений Даумер впервые остался с юношей наедине; тюремщик по его просьбе запер нижние ворота. Даумер сел рядом с узником, говорил, спрашивал, выпытывал, понапрасну расточая участливые слова и хитрые уловки. Под конец он уже ограничился тем, что стал внимательно наблюдать за поведением юноши. Внезапно у Каспара Хаузера вырвались нечленораздельные звуки, он, казалось, чего-то требовал и растерянно озирался. Даумер сообразил, в чем дело, и подал ему кувшин с водой, который Хилль поставил на лавку. Каспар взял кувшин, поднес к губам и стал пить. Он пил большими глотками, с восторженным облегчением, и глаза его сияли, словно в этот блаженный миг он забыл, что пугающая неизвестность со всех сторон обступила его.
Даумер пришел в необычайное волнение. Дома он более получаса мерил большими шагами свой кабинет. Около восьми в дверь постучали, вошла его сестра и позвала к ужину.
– Ты как думаешь, Анна, – спросил он ее оживленным и многозначительным тоном, – дважды два – четыре, а?
– Кажется, да, – отвечала молодая девушка, удивленно улыбаясь, – все люди утверждают, что так. Ты открыл, что это неверно? С тебя станется, ты же смутьян.
– Открыл, хоть и не это, но что-то в этом роде, – сказал Даумер весело и положил руку на плечо сестры. – Я хочу хоть раз заставить плясать наших бравых филистеров. Да-да, они у меня и попляшут и подивятся.?
– Это касается юноши? Что ты хочешь с ним делать? Будь осторожен, Фридрих, не впутывайся ты в эту историю, тебя уже и так недолюбливают.
– Что и говорить, – ответил он, сразу придя в дурное настроение, – таблица умножения может понести ущерб.
– Ну, как, об этом странном пришельце все еще ничего не известно? – спросила за столом мать Даумера, кроткая старая дама.
Даумер покачал головой.
– Скоро узнаем, пока можно только догадываться, – ответил он, глядя в потолок остановившимся взглядом.
На следующий день «Моргенпост» поместила статью под названием «Кто такой Каспар Хаузер?». Хотя ни один из читателей не мог на это ответить, наплыв любопытных так возрос, что магистрат вынужден был строго ограничить часы посещения башни. Случалось, люди сплошной стеной стояли перед открытой дверью, глядя на узника, и на лицах их был написан вопрос: «Что с ним? Что же это за человек, который не понимает ни слова, хотя кое-как говорит, не узнает предметов, хотя видит, смеется, едва кончив плакать, кажется простодушным, на самом деле будучи таинственным, и за невинным блеском его глаз, быть может, кроется позор и преступление?»
Узник ощущал, болезненно ощущал, чего требуют устремленные на него жадные взоры посетителей, и желание угодить им, возможно, и породило тот первый проблеск, который для него самого выхватывал из темноты прошлое. Он ощупью искал прошлое в глубинах своей взволнованной души, впервые его почувствовал и связал с настоящим, содрогаясь, научился измерять время и постигал, что оно, меняясь, делало с ним; сравнивая виденное ранее с тем, что видел теперь, он все понял и, видимо, нашел средство удовлетворить вопрошающие взгляды.
Он жадно искал слова. Его умоляющий взгляд вылавливал их из говорящих людских ртов.
Здесь Даумер был в своей стихии. С тем, что никак не удавалось ни врачу, ни тюремщику, ни бургомистру, ни письмоводителю, вполне успешно справлялись его осмотрительность и целеустремленное терпение. Но личность найденыша в такой мере занимала его, что он забросил свои занятия и частные обязательства, почти не вспоминал о государственной службе и сам себя ощущал человеком, которому судьба показала нечто, ему одному предназначавшееся, и благодаря этому все, чем он жил и о чем думал, получало счастливое подтверждение.
Одна из первых его заметок о Каспаре Хаузере выглядела так:
«Это беспомощно бредущее в неведомом мире существо, его сонный взгляд, боязливые жесты, возвышающийся над изможденным и бледным лицом благородный лоб, на коем написаны мир и чистота, – все эти доказательства неоспоримы. Если оправдаются мои предположения, если я раскопаю корни этой жизни и заставлю цвести ее ветви, я покажу отупевшему миру зеркало незапятнанной человечности, и мир увидит, что действительно существует Душа, которую с презренной страстью отвергают идолопоклонники нашего времени».
Трудный путь избрал сей ревностный педагог. У истоков этого пути язык человеческий был еще смутен, надо было каждое слово доводить до сознания юноши, пробуждать в нем воспоминания, прояснять взаимосвязи причин и следствий. Между двумя вопросами здесь лежали миры познания, беспомощно оброненные «да» и «нет» еще ничего не значили там, где любое понятие впервые выступало из мрака, каждое новое слово затрудняло осознание предыдущего. И все же луч света, упавший из далекого прошлого, окрылил дух юноши скорее, чем того смел ожидать Даумер. Удивительно, как легко и просто усваивал он однажды сказанное и как из хаоса неживых звуков извлекал то, что было для него живо и полно значенья, так что Даумеру казалось, будто он срывает пелену с глаз своего питомца, подслушивает медленно пробивающиеся воспоминания. Перед ним было лишь тело юноши, тогда как дух его возвращался в те сферы, откуда явился, принося с собою нечто такое, чего еще не слыхало людское ухо.
ПОКАЗАНИЯ КАСПАРА ХАУЗЕРА, ЗАПИСАННЫЕ ДАУМЕРОМ
Сколько Каспар себя помнил, он всегда жил в темной комнате, всегда в одной и той же темной комнате. Никогда не видел человека, никогда не слышал его шагов, его голоса, не слышал ни щебета птиц, ни звериного рыка, не видел ни солнечного луча, ни лунного сияния. Ничего не знал, кроме себя самого, ничего не знал о себе самом и не подозревал о своем одиночестве.
Его темница была тесной и узкой: ему помнится, что как-то раз, раскинув руки, он коснулся двух противоположных стен. А прежде она казалась ему необъятной; незримыми цепями прикованный к своей подстилке, Каспар никогда не покидал угла, в котором спал без сновидений или сонно бодрствовал. Сумерки и полный мрак отличались друг от друга – вот и все, что было ему известно о дне и ночи, он не знал, как их назвать; просыпаясь ночью и вперяя взор в темноту, он уже не видел стен.
Он не знал, что время можно мерить. Не мог сказать, когда началось его непостижимое одиночество, ни минуты не думал, что оно может кончиться. Он не чувствовал, что растет, что тело его изменяется, не желал ничего другого, кроме того, что было, нечаянности не страшили его, будущее не влекло, прошлое в нем молчало, тихо и размеренно текла едва теплившаяся жизнь, внутренний мир его безмолвствовал, как безмолвствовал воздух, которым он дышал.
Просыпаясь по утрам, он находил возле своей постели свежий хлеб и кружку с водой. Случалось, у воды был какой-то привкус, выпив ее, он обессиливал и засыпал. Очнувшись, он то и дело брал в руки кружку, подолгу держал ее у губ, но вода не лилась, он снова ставил кружку на место и ждал, не появится ли вода, так как не знал, что воду ему приносят; он понятия не имел, что на свете есть кто-то, кроме него. В такие дни ложе его бывало покрыто свежей соломой, ногти и волосы у него были пострижены, лицо умыто, чистая рубаха прикрывала его тело. Все это делалось неприметно, пока он спал, и никакие мысли не смущали его душу.
И все-таки Каспар Хаузер был не совсем одинок; у него имелся товарищ – белая деревянная лошадка, безымянная и недвижимая игрушка, как бы сколок собственного его бытия. Он воображал, что она живая, считал ее себе подобной, и в матовом блеске ее бусинок-глаз сосредоточился для него весь свет внешнего мира. Он не только не играл с ней, но даже беззвучно с нею не разговаривал, и, хотя она стояла на дощечке с колесиками, ему ни разу не пришло в голову покатать ее по полу. Но, когда он ел хлеб, прежде чем положить его себе в рот, он каждый ломтик протягивал лошадке, а перед сном ласково гладил ее.
Это было его единственное занятие за долгие дни, за долгие годы.
Случилось однажды, что, когда он бодрствовал, стены раскрылись, и снаружи, из Неведомого, возникла огромная фигура – Невиданный, первый другой, он произнес словечко «ты», и Каспар стал называть его «Ты». Казалось, потолок покоится на его плечах, что-то непривычно легкое и непостоянное было во всех его движениях, вокруг него стоял шум, оглушительный шум, звуки один за другим беспрестанно срывались с его губ, сияние его глаз заставляло внимать ему, затаив дыхание, от платья исходил дурманящий запах внешнего мира.
Из множества слов, которые произносил «Ты», Каспар сначала не понимал ни одного, но он весь обратился в слух, мало-помалу ему уяснилось, что это чудовище хочет увести его, что игрушка, делившая с Каспаром одиночество, называется «конь», что у него будут еще другие кони и что он должен учиться.
– Учиться, – все твердил «Ты», – учиться, учиться. – А чтобы объяснить, что это такое, он поставил перед Каспаром скамеечку на четырех круглых ножках, положил на нее лист бумаги, два раза написал имя «Каспар Хаузер», потом, водя по бумаге рукой Каспара, написал еще раз, черным по белому, – это понравилось Каспару.
Затем «Ты» положил на скамеечку книгу и, указывая на крошечные значки, стал произносить слова. Каспар любое из них мог повторить, но смысла не улавливал. Он лепетал слова и даже целые фразы, которые ему твердил человек, например: «Я хочу стать кавалеристом, как мой отец».
«Ты», видимо, был доволен, во всяком случае, желая поощрить Каспара, он показал ему, что деревянную лошадку можно катать по полу, и, проснувшись на следующее утро, Каспар очень веселился. Катал лошадку взад и вперед и поднял такой шум, что у него заболели уши, тогда он остановил лошадку и принялся с ней беседовать, подражая непонятным звукам, услышанным от «Ты». До чего же весело было слушать самого себя, он всплескивал руками, и комната наполнялась его радостным лепетом.
Наверное, это рассердило тюремщика, он хотел заставить Каспара замолчать. И над головой мальчика вдруг просвистел прут, тут же он ощутил такую резкую боль в руке, что упал ничком от страха. И в этот миг ужаса ему открылось, что он больше не прикован к своей постели. Какое-то время он лежал совсем тихо, потом попробовал податься вперед, но испугался, коснувшись босыми ногами холодного пола. Он с трудом добрался до своей подстилки и тотчас же заснул.
Трижды день сменился ночью, прежде чем «Ты» появился вновь и стал проверять, может ли еще Каспар написать свое имя и прочитать слова из книги. Он не скрыл своего изумления, увидев, что мальчик легко с этим справился. Затем принялся указывать на отдельные предметы и говорил, как они называются; говорил он медленно, глядя Каспару прямо в глаза, и при этом крепко держал его за плечо; по его взглядам, жестам, по меняющемуся выражению лица Каспар догадывался, что тот говорит, весь дрожал, но язык его был послушен воле этого человека.
На следующую ночь Каспара разбудили. Долго и мучительно он стряхивал с себя сон и все никак не мог проснуться. Когда он, наконец, разомкнул веки, стена была раскрыта и пурпурно-красный свет струился в темницу, «Ты», склонившись над ним, что-то шептал, может быть, успокаивал Каспара. Он поднял мальчика и надел на него брюки, рубаху и сапоги, поставил его на ноги, прислонил к стене, а сам повернулся к нему спиной. Потом обхватил его за ляжки и завалил на себя, Каспар обвил его шею руками, и «Ты» пошел, пошел на высокую гору, так казалось Каспару; на самом деле это была вероятно, лестница из подземелья. «Ты» громко и тяжело дышал; вдруг что-то прохладное и влажное ударило Каспару в лицо, запуталось в его волосах, которые сами по себе зашевелились, коснулось его кожи.
Внезапно чернота отступила, словно бы скатилась на землю, все вокруг расширилось, смягчилось, но тьма не рассеялась, в ее глубине, вдали, шевелилось что-то большое и непонятное, сверху пролился голубоватый свет и тоже исчез; скользящая влага раздувала складки платья, в воздухе носились пронзительные запахи. Каспар начал плакать, да так и заснул на спине несшего его человека.
Когда он проснулся, оказалось, что он лежит на земле лицом вниз и холод пронизывает его тело. «Ты» поднял его. Воздух показался ему раскаленным, от невыносимо яркого сияния рябило в глазах. «Ты» толковал Каспару, что он должен учиться ходить; показывал, как это делается, поддерживал его сзади под руку и пригибал его голову к груди, тем самым заставляя смотреть под ноги. Шатаясь и дрожа, Каспар повиновался. Воздух и свет жгли ему веки, от запахов кружилась голова, он терял сознание.
Он опять уснул и не знал, сколько длился его сон. Не знал также, сколько раз он пытался ходить, хотя уже снова стемнело. Возможно, он думал, что наступила ночь, когда они опять очутились в лесу. Дороги он не замечал и не мог бы сказать, идет он в гору или под гору. Он не знал, что видит: деревья, или луга, или дома. Порою ему казалось, что все вокруг охвачено алым пламенем, но когда все темнело и смягчалось, воздух, земля простирались перед ним в зеленоватой голубизне. Встречались ли им люди, он и этого не мог сказать, он не видел неба, даже лица своего спутника не видел. Однажды с неба пролилась вода; он думал, «Ты»: поливает его, и просил перестать, но тот сказал, что он здесь ни при чем, и, указывая вверх, воскликнул:
– Дождь! Дождь!
Каспар не знал, сколько времени он шел. Каждый раз, когда, измученный ходьбой, он ложился отдохнуть, ему казалось, что миновал день. Страх гнал его вперед, пересиливал усталость, сводившую тело, и заставлял высоко держать голову, хотя взгляд его все время был опущен долу. «Ты» давал ему хлеб, такой же, как в темнице, и воду из фляги. «Ты» обещал Каспару красивых лошадок, силясь преодолеть его усталость и страх перед ветром, шумящим в кустах, перед рычанием зверей, перед травой, щекочущей ступни; и когда Каспар, наконец, смог довольно долго идти сам, «Ты» сказал, что скоро они будут на месте. Указывая рукою вдаль, он произнес:
– Большой город!
Каспар не видел ничего, шатаясь, брел вперед; вскоре «Ты» знаком велел ему остановиться, сунул ему в руки письмо и прошептал в самое ухо:
– Куда передать письмо, тебе покажут.
Каспар сделал еще несколько шагов, потом оглянулся, но «Ты» исчез. Вдруг он почувствовал, что под ногами у него камни; он хватался за что попало, чтобы не упасть; он видел каменные стены, пламеневшие в свете солнца; ужас объял его, когда он заметил людей, сначала» одного, потом двух, потом великое множество. Они грозно на него надвигались, обступали, что-то крича, один из них схватил Каспара за руку и потащил куда-то; шум и гул стояли вокруг; ему хотелось спать, они его не понимали; он говорил о своем отце, о конях, они смеялись и не понимали его; он стонал, показывая на свои израненные ноги, они не понимали его! Он спал в конюшне ротмистра, потом появлялись другие люди, чтобы снова исчезнуть. Воздух был тяжелый, и дышать было трудно. Дома, представлявшиеся ему огромными существами, напирали на него, а в полицейском участке его так напугали странные гримасы и ужимки людей, что он разрыдался.
Он снова долго спал, а потом его отвели в башню. Человек, который вел его вверх по лестнице, говорил громким голосом и открыл дверь, издавшую протяжный стон. Едва Каспар опустился на мешок с соломой, как начали бить башенные часы, что несказанно его удивило. Он напряженно прислушивался, но мало-помалу все стихло, внимание его рассеялось, и он чувствовал только жжение в ногах. Глаза уже не болели, ведь кругом было темно. Он сел и хотел дотянуться до кувшина, чтобы утолить жажду. Но не увидел ни воды, ни хлеба, только голый пол, совсем не похожий на пол в его прежней темнице. Он хотел поиграть со своей лошадкой, но ее тоже не было, тогда он сказал:
– Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.
Это должно было означать: «Куда девалась вода, хлеб и лошадка?»
Увидев под собою мешок с соломой, он принялся изумленно его рассматривать, не понимая, что это такое. Он похлопывал по нему рукой, слышал такой же шорох соломы, какой слышал прежде. Это его успокоило. Каспар опять заснул и проснулся только среди ночи от боя башенных часов. Он долго слушал их, а когда звук замер, вдруг увидел печь, зеленую и очень блестящую. (Каспар различал цвета даже в полной темноте.) Он напряженно всматривался в нее и снова бормотал:
– Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.
Это должно было означать: «Что же это такое и где я?» Так выражал он свое восхищение блестящим предметом.
Ранним утром тюремщик открыл ставни, от яркого дневного света у Каспара заболели глаза, он заплакал и попросил:
– Покажите, куда передать письмо.
Этим он хотел сказать: «Почему у меня болят глаза? Убери то, что меня жжет. Отдай мне лошадку и не мучь меня». Он мысленно говорил с «Ты», так как считал, что тот придет ему на помощь. Он вновь услышал бой часов, это вполовину уменьшило его боль, и покуда он прислушивался, вошел человек и стал задавать ему разные вопросы, но Каспар не мог на них ответить, ибо внимание его было приковано к затухающему звуку. Взяв Каспара за подбородок, человек поднял его голову и заговорил грубым голосом. Каспар слушал его, а потом вдруг выпалил все заученные слова, но человек его не понял. Он отпустил его голову, сел рядом с Каспаром и стал спрашивать, спрашивать. Когда снова послышался бой часов, Каспар оказал:
– Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.
Это должно было означать: «Дай мне вещь, у которой такой красивый звон».
Человек не понял и продолжал говорить, тогда Каспар заплакал и сказал:
– Дать коня!
Этим он просил человека не мучить его больше.
Потом он долго сидел один. Из дальней дали, со стороны императорской конюшни, донесся звук трубы, и вошел другой человек; Каспар произнес фразу о письме, она должна была означать: «Может, ты знаешь, что это такое?» Человек принес кувшин с водой и дал Каспару напиться, у бедняги полегчало на душе, и он сказал:
– Хочу стать кавалеристом, как мой отец.
Это значило: «Теперь ты не уходи, вода».
Вскоре опять зазвучала труба, и Каспар радостно прислушался; он думал, если бы пришла лошадка, он рассказал бы ей, что ему слышалось.
С этого дня начались мучения, которые Каспару пришлось терпеть от людей.
ВЫСОКОЕ ДОЛЖНОСТНОЕ ЛИЦО СТАНОВИТСЯ СВИДЕТЕЛЕМ ИГРЫ ТЕНЕЙ
Разумеется, потребовалось немало времени, чтобы учителю Даумеру с такой полнотой уяснилось прошлое юноши. Вытащить все на свет божий, сделать понятным и общеизвестным, право же, это напоминало труд рудокопа. То, что поначалу казалось бредом, теперь обретало черты реальной жизни.
Даумер не замедлил представить властям добросовестное и подробное описание всех обстоятельств дела. Следствием этого было решение магистрата прекратить формальные допросы и ближе присмотреться к несчастному юноше. Некоторые явные странности его поведения требуют дополнительной проверки, гласило одно из судебных постановлений, поэтому к нему в башню стали наведываться врачи, ученые, полицейские чины, многоопытные юристы, короче говоря, бесчисленное множество людей, принимавших посильное участие в его судьбе. Тут пошли нескончаемые дебаты, вынюхивание, сомнения, удивление, однако все догадки сводились, в общем-то, к одному. Увиденное только подтверждало выводы Даумера.
Несколько дней спустя, примерно в начале июля, бургомистр обнародовал воззвание, вызвавшее во всей стране изумление и беспокойство. Прежде всего в нем описывалось появление Каспара Хаузера, далее, после воспроизведенного во всех подробностях рассказа юноши, автор описывал его самого. Говорил о его кротости и доброте, пленявших всех, кто с ним соприкасался, о том, что он поначалу со слезами на глазах, а потом, уже на свободе, с искренним теплом вспоминал своего тюремщика, о том, как трогательно он привязался к людям, которых часто видел, о его безусловном стремлении к добру при смутных представлениях о зле и, наконец, о его необыкновенной жажде знаний.
«Все эти обстоятельства, – говорилось в красноречивом воззвании, – в той же мере, в какой они подтверждают воспоминания юноши, свидетельствуют о прекрасной чистоте его души и сердца и дают основания подозревать, что вся его история связана с тяжким преступлением, вследствие которого он был лишен родителей, свободы, состояния, возможно даже преимуществ высокого рождения, и уж во всяком случае – радостей детства и высших благ жизни».
Смелое и чреватое опасными последствиями предположение, которое могло бы сделать честь скорее сострадательной и романтической душе, нежели служебной осмотрительности бургомистра.
«К тому же, – продолжал автор, – по разным признакам можно сказать, что преступление было совершено, когда юноша уже начал говорить и уже была заложена основа благородного воспитания, которое, как звезда во мраке ночи, светит из всего его существа. Посему всем юридическим, полицейским, гражданским и военным ведомствам, а также всем, у кого в груди бьется человеческое сердце, предлагается немедленно предать гласности даже самые незначительные подробности, связанные с этим делом, либо основания для подозрений. И отнюдь не с целью удалить Каспара, ибо община, его принявшая, любит его, считает залогом любви, посланным ей провидением, и от него не откажется без достаточных на то оснований, а лишь затем, чтобы раскрыть преступление и заслуженно покарать злодея и его сообщников».
Вероятно, составители манифеста возлагали на таковой большие надежды, но дело приняло совсем неожиданный оборот, и нюрнбержцы оказались в весьма затруднительном положении. Сразу же хлынул поток нелепых и клеветнических обвинений, вследствие чего целый ряд дворянских семей, а также многие интимные события в высшем свете стали достоянием молвы, – детоубийство, похищение детей, подмены детей, – в простонародье считалось, что все подобные преступления аристократы совершают чуть ли не каждый день и для собственного удовольствия.
Еще хуже было то, что воззвание магистрата попало в Апелляционный суд неофициальным путем. Некий свирепый гофрат, член этого суда, незамедлительно направил язвительнейшее послание в окружное управление в Ансбах, в коем, во-первых, объявил публикацию нюрнбергского бургомистра противозаконной, во-вторых, авантюристической, в-третьих, энергично выражал неудовольствие по поводу того, что преждевременная огласка важнейших обстоятельств дела если и не сорвала следствие, то, во всяком случае, очень его затруднила. Посему разгневанный гофрат просил управление со всей строгостью призвать магистрат к ответу и потребовать немедленной присылки актов, касающихся этого дела.
Управление не заставило просить себя дважды. Городскому комиссару Нюрнберга был отправлен рескрипт, в котором говорилось о прямых несообразностях в ранее изложенном жизнеописании найденыша, наводящих на мысль о досадном заблуждении. Одновременно были конфискованы еще не разошедшиеся экземпляры «Листка» интеллигентного человека» и «Мирного и военного вестника», где было напечатано пресловутое воззвание. Об этом, по всей форме, было доложено Апелляционному суду, засим последовал вопрос, возбуждать ли против арестанта уголовное дело или нет.
Господа из магистрата переполошились. Они приказали немедленно упаковать все относящиеся к делу бумаги и выслали их срочной почтой в Ансбах. Возможно, они надеялись, что теперь уже все улажено, но, увы, свирепый гофрат снова поднял голос. «Протоколы допросов арестованного и свидетельские показания о нем далеко не безупречны, – горячился он, – ни один человек из тех, что сначала с ним соприкасался, не был допрошен по всей форме; кроме того, чтобы обосновать официальное воззвание магистрата, учитель Даумер должен был приложить к протоколам записи своих разговоров с найденышем».
Вдобавок управление предостерегало магистрат от одностороннего подхода к этому делу. Магистрат, продолжая упорствовать, с негодованием отвечал: да, но меры, которые вы предлагаете, грозят задержать расследование; это обвинение вышестоящая инстанция гневно и энергично отклонила. Наверстывайте упущенное, поучали сверху, протоколируйте допросы, высылайте акты, акты, ничего, кроме актов.
С затаенным бешенством следил за всем этим учитель Даумер. Он назвал образ действий Ансбахского управления отвратительным бумагомарательством и возымел вполне серьезное намерение излить свой гнев в воинственном послании. Благоразумные друзья еле удержали его от этого шага.
– Но надо же действовать, – с возмущением отвечал он, – они уже на пути к судебному убийству, а мне прикажете сидеть сложа руки?
– Наиболее разумным было бы обратиться непосредственно к статскому советнику Фейербаху, – сказал барон фон Тухер, присутствовавший при этом взрыве.
– Это значило бы поехать в Ансбах?
– Разумеется.
– Вы Что же, думаете, президент Апелляционного суда не знает о мерах, принятых его подчиненным, или еще, чего доброго, не согласен с ними?
– Как бы там ни было, я все-таки очень надеюсь на личное собеседование, я знаю господина фон Фейербаха, он до последнего будет стоять за справедливость.
Итак, решено было отправиться в Ансбах. На другой день Даумер и господин фон Тухер уже были там. К несчастью, президент Фейербах как раз совершал инспекционную поездку по округу и должен был вернуться только на пятый день, так что обоим господам, коль скоро они хотели добиться своего, пришлось изрядно задержаться в столице округа.
Между тем для найденыша настали совсем худые времена. Его камера в башне сделалась местом паломничества бездельников и зевак со всего города. Они сбегались туда поглядеть на диковинку, так как приказ магистрата превратил его в своего рода выставочный экспонат. Прежние защитники Каспара помалкивали, неизвестно ведь, чем все это кончится, и не объявит ли его высокомудрый Апелляционный суд обыкновенным мошенником. Тюремщик не вправе был прекратить эту народную потеху, бургомистр сам отменил прежний приказ, ибо счел целесообразным, чтобы как можно больше людей видели незнакомца. Тюремщик часто жалел беззащитного мальчика, но, с другой стороны, ему льстило, что в его ведении находится эдакое чудо, к тому же в его кошелек нередко попадала кое-какая монета.
Наступало утро, и Каспар Хаузер поднимался ото сна странно усталый, отворачиваясь от света, печально-безмолвный садился в угол, пока Хилль встряхивал мешок с соломой и приносил хлеб и воду; потом уже являлись первые посетители, те, что по роду своих занятий встают чуть свет: метельщики улиц, кухарки, подмастерья пекарей, ремесленники, идущие на работу, а также мальчики, перед школой забегавшие сюда позабавиться, и даже несколько весьма подозрительных личностей, ночевавших где-нибудь в городском рву или в сарае.
Позже общество делалось все более изысканным, приходили целые семьи: господин мытарь с женой и ребенком; господин майор в отставке, портной Нитке, граф фон Франт со своими дамами, господин фон Дрек и господин Имярек, прервавшие свою утреннюю прогулку, чтобы взглянуть на сей курьез.
Право же, это превесело: беседовать, шептаться, смеяться, глумиться и обмениваться мнениями. Кое-кто даже не скупился на подарки, которые юноша рассматривал, как собака, еще не умеющая носить поноску, рассматривает палку, брошенную хозяином. Перед ним раскладывали лакомства, чтобы пробудить его аппетит, так, ^пример, жена канцелярского советника Щербатке притащила целый окорок, впрочем, на следующий день он исчез – куда, осталось неизвестным, тем не менее из этого факта были сделаны многозначительные выводы.
Прежде всего посетители недоумевали: а где же чудо, чудо, про которое нам уши прожужжали? Но так как тихий пугливый мальчик не давал никакой пищи жадному их воображению, то они либо бранились, словно заплатили за вход, а зрелище оказалось никудышным, либо попросту дурачились. Засыпая беднягу вопросами, откуда он, как его зовут, сколько ему лет и тому подобное, они казались себе остроумными и всеведущими. Его умоляющие движения, его бессмысленные «нет» или «да», которые по-ребячьи радостно и в то же время испуганно срывались с его уст, его лепет, то, как доверчиво он слушал, – все доставляло им удовольствие. Некоторые придвигались к нему вплотную, заглядывали в лицо и радовались, если их пристальный взгляд повергал его в ужас. Они щупали его волосы, руки, ноги, заставляли его ходить по комнате, показывали картинки, которые он должен был объяснять, ласкали его, в то же время лукаво друг другу подмигивая.
Но столь невинные забавы вскоре наскучили этим предприимчивым людям. Им надо было еще убедиться, что он и вправду отказывается от любой пищи, кроме хлеба и воды. Они подсовывали ему мясо и колбасу, мед или масло, молоко или вино и наслаждались, когда мальчик содрогался от отвращения. «Ай да комедиант, – кричали они, – делает вид, что ему наплевать на наши лакомства. Видно, обожрался на кухне у какого-нибудь вельможи».
Но главная потеха началась, когда два молодых золотобоя принесли водку и договорились силой заставить Хаузера выпить ее. Один держал его, другой старался влить ему в рот полный стакан. Однако осуществить задуманное им не удалось, злосчастная жертва от одного запаха водки лишилась чувств. Они были слегка ошарашены и не знали, что делать с бесчувственным телом. К счастью, они увидели, что он дышит, и страха как не бывало.
– Не верьте вы его фокусам, – сказал щегольски одетый паренек, до сих пор скучливо наблюдавший за ними, – я живо приведу его в чувство.
Сказав это, он с улыбкой вытащил золотую табакерку и сунул полную щепоть под нос предполагаемого симулянта, лицо которого тотчас же болезненно задергалось, отчего все трое разразились смехом. Когда пришел тюремщик и строго призвал их к ответу, они с бранью удалились, очистив место для важного пожилого господина, который, казалось, со всех сторон обнюхал медленно возвращающегося к жизни Каспара, потер себе лоб, откашлялся, покачал головой, обратился к юноше сперва по-французски, потом по-испански, потом по-английски и стал шептаться с тюремщиком, едва не лопаясь от важности.
Но Каспар только все смотрел на него и жалобно твердил:
– Хочу дамой.
– Почему ты не играешь с лошадкой? – спросил тюремщик, когда важный господин ушел. Он все еще объяснялся с Каспаром больше жестами, чем словами, и Каспар по глазам и рукам людей читал то, чего ему не могли сказать слова.
Он и с Хилля долго не сводил глаз и наконец пробормотал:
– Хочу домой.
– Домой? – переспросил тюремщик то ли сердито, то ли сочувственно. – Но куда домой? Где твой дом, бедняга? Может, в подземной норе? Разве ты знаешь, где твой дом?
– Должен прийти «Ты», – проговорил Каспар отчетливо, медленно, звонко.
– Он поостережется, – ответил ему Хилль, сердито смеясь.
– «Ты» придет, «Ты» скоро придет, – настаивал Каспар, с торжественным ожиданием глядя в вечернее небо, словно был уверен, что «Ты» придет по воздуху. Затем он, как всегда, с трудом поднялся, взял свою лошадку и крепко прижал к груди, ибо только ее одну, из всех подаренных ему вещей, хотел он взять с собою, когда придет «Ты», только ее одну.
Хилль разгадал его намерение.
– Нет, Каспар, – сказал он, – тебе придется жить в этом мире. Что он тебе не по вкусу, я вполне понимаю. Мне и самому он не нравится, но что поделаешь, надо.
Хотя Каспар был не в состоянии уследить за его словами, он тем не менее уяснил себе то твердое решение, которое в них содержалось. Он задрожал всем телом, рыдая, бросился на землю, но и потом, когда пораженному Хиллю удалось его успокоить, сердце мальчика, казалось, исходит болью. Печаль темной пеленой покрыла детское лицо, а наутро веки его слипались от слез, пролитых во сне.
Впервые он не желал играть с лошадкой, съежившись, часами недвижимо сидел в своем углу. Его трясло при каждом скрипе лестницы, он содрогался, видя в дверях все новые и новые лица. Весь дрожа, глядел он на людей, их запах, дыхание были для него мукой, невыносимы были прикосновения. Больше всего он страшился рук. Он всегда сначала смотрел на руки, запоминал их форму и цвет и, едва почувствовав их на своей коже, уже пугался, ибо они представлялись ему самостоятельными существами, ползающими, липкими, опасными животными, действия которых невозможно предугадать.
Приятно ему было прикосновение одной-единственной руки, руки Даумера, но она вдруг исчезла. «Почему, – думал Каспар, – почему так случилось? Почему с утра до ночи стоит этот странный шум? Откуда являются незнакомые люди, почему их так много и почему рты и глаза у них такие злые?»
Студеная вода не радовала его более, вид свежего хлеба не вызывал чувства голода. Он до того изнемог, что день представлялся ему ночью, и то жарко-блестящее и сверкающее, что, как он слышал, было светом солнца, казалось его усталым глазам пурпурным туманом. Шум ветра тоже пугал Каспара – он принимал его за голоса людей. Он тосковал по уединению своей прежней темницы. «Хочу домой» – было его единственной мыслью.
В воскресенье под вечер из Ансбаха вернулись Даумер и господин фон Тухер и вместе с ними приехал статский советник фон Фейербах, решивший самолично посетить найденыша и по мере возможности внести ясность в бесплодную неразбериху актов и постановлений. Сняв номер в гостинице «К барашку», президент попросил своих спутников незамедлительно проводить его в крепостную башню. Когда они пришли, часы уже пробили девять. С величайшим изумлением они обнаружили, что камера Каспара пуста; жена тюремщика смущенно объяснила, что ее муж вместе с Каспаром пошел в трактир «К крокодилу». Ротмистр фон Вессениг пожелал показать найденыша своим друзьям, приехавшим издалека, и велел привести Каспара.
Даумер побледнел и в предчувствии беды мрачно уставился в пол; господин фон Тухер едва справлялся со своим негодованием, а на безбородом лице президента промелькнула насмешливая, полупрезрительная улыбка, в его властной осанке было что-то от повелителя, оскорбленного нерадивостью подданных, когда он вызывающе потребовал от своих спутников:
– Немедленно идемте в трактир.
Уже стемнело, над крышей ратуши вставал бледно светящийся месяц. Трое мужчин молча спускались с горы, и едва они, пройдя по лабиринту кривых улочек, вышли к Винному рынку, как Даумер остановился и взволнованно прошептал:
– Вот он!
Они и впрямь увидели Каспара; словно смертельно больной, шатаясь, выходил он из дверей трактира, поддерживаемый Хиллем. Президент и господин фон Тухер тоже остановились, и тут они заметили, что юноша внезапно замер на месте, потом отпрянул и опустил долу взгляд, исполненный безмерного удивления и страха. Все трое поспешили к нему. Они видели лишь две длинные тени на мостовой – юноши и его спутника.
Каспар боялся пошевелиться, так как каждое его движение повторялось этим непонятным Кем-то. Его губы раскрылись как для крика, щеки сделались белее снега, колени дрожали. Казалось, все ужасы и тайны мира, в который он был заброшен волею судеб, слились в причудливо дрожащий образ на земле.
Даумер, господин фон Тухер и тюремщик хлопотали вокруг него, президент безмолвно стоял поодаль. Когда он поднял глаза, Даумер, исподтишка напряженно наблюдавший за ним, заметил, что его суровое лицо выражало неподдельное потрясение.
Хилль, первым попавший президенту под горячую руку, в тот же вечер едва не лишился своей должности. Только смелое заступничество господина фон Тухера спасло его и отвело грозу на истинно виновных, ибо отсутствие всякой заботы об узнике было слишком очевидно. Президент, как всегда, крутой и неистовый, немедленно разыскал бургомистра Биндера и обрушился на него с яростными упреками. Биндеру оставалось только малодушно согласиться с президентом; решительность, с которой тот приступил к делу, произвела на него глубокое впечатление, и он должен был сам себе признаться, что совершил ошибку, едва ли поправимую. Он-то ведь относился теперь к этой истории с прохладцей; дрязги с управлением его раздосадовали, и он на все махнул рукой; когда же за найденыша вступился всемогущий Фейербах, Биндер внезапно ощутил готовность сделать для Каспара Хаузера все возможное и тотчас же согласился с требованием президента – изъять мальчика из обстановки, которая его окружала.
– Он нуждается в постоянной доброжелательной опеке, – сказал президент, – господин Даумер предложил взять его к себе в дом, и я настаиваю, чтобы это было сделано без промедления.
Биндер поклонился.
– Завтра я с самого утра приму все необходимые меры, – отвечал он.
– Нет, не раньше, чем я сам поговорю с ним, – поспешно возразил президент, – в десять часов я буду в башне, и будьте любезны позаботиться, чтобы меня в течение часа оставили наедине с заключенным.
Даумер тоже вернулся домой изрядно взволнованный. После долгого отсутствия он даже путем не поздоровался с матерью и сестрой.
– Господа, видно, здорово повеселились, – негодовал он, беспрерывно кружа по комнате. – Мальчик совсем сбит с толку. И это называется быть человечным, и это называется сострадать ближнему! Варвары, палачи! И я обречен жить среди таких людей!
– Почему же ты им этого не сказал? – сухо заметила Анна Даумер. – Нет большого смысла поносить всех и вся, сидя в четырех стенах.
– Скажи-ка, Фридрих, – обратилась к сыну старая дама, – а ты действительно уверен, что не сотворил себе нового кумира?
– Из твоего вопроса явствует, что ты его еще не видела, – сказал Даумер почти с жалостью.
– Да, мне не под силу туда взбираться.
– Так. Когда о нем говоришь, невозможно ничего преувеличить, язык наш слишком беден, чтобы выразить его сущность. Это как в старой легенде: появление сказочного существа из темного Ниоткуда, до нашего слуха внезапно доносится чистый голос природы; миф обретает жизнь. Душа его подобна драгоценному камню, которого еще не коснулась алчная рука человека, но я его коснусь, меня оправдывает возвышенность цели. Или я недостоин? Вы полагаете, я недостоин?
– Ты бредишь, – с трудом выдавила из себя Анна после долгого молчания.
Даумер улыбнулся и пожал плечами. Затем подошел к столу и сказал так мягко, что возразить ему было невозможно:
– Завтра Каспар будет переведен в наш дом, я просил об этом его превосходительство Фейербаха, и он удовлетворил мою просьбу. Надеюсь, ты не будешь возражать, матушка, и поверишь мне, если я скажу, что для меня это будет иметь огромное значение. Я на пути к весьма важным открытиям.
Мать и дочь испуганно переглянулись и промолчали.
На следующее утро, в десять часов, Даумер, бургомистр, городской комиссар, судебный врач и еще несколько человек явились на двор перед тюремной башней и два с половиной часа ждали президента, находившегося наверху у найденыша. Даумер, не желая вступать в разговоры, почти все время стоял у крепостной стены, глядя вниз, на живописную неразбериху улочек и островерхих крыш.
Когда президент наконец появился, ожидающие стали проталкиваться к нему поближе, чтобы услышать мнение прославленного и внушавшего страх человека. Однако лицо Фейербаха выражало такую мрачную серьезность, что никто не посмел заговорить с ним; его властный, горящий взгляд, казалось, никого не замечал, губы были крепко сомкнуты, на лбу от раздумий залегла вертикальная складка. Молчание нарушил бургомистр: не соблаговолит ли его превосходительство у него отобедать? Фейербах поблагодарил, неотложные дела срочно призывают его в Ансбах, сказал он. Затем обернулся к Даумеру, протянул ему руку и сказал:
– Позаботьтесь о немедленном переселении Хаузера. Бедняге необходим покой и хороший уход. Скоро вы обо мне услышите. Да хранит вас бог, господа!
И он зашагал прочь мелкими, тяжелыми шагами, быстро спустился с холма и скрылся за церковью св. Зебальда. На лицах оставшихся выразилось разочарование. Поскольку все они были уверены, что проницательность этого человека не имеет границ и лишь его взгляд может проникнуть во тьму, покрывшую чудовищное преступление, то его молчание их огорчило, показалось им нарочитым и многозначительным.
Вечером Каспар Хаузер уже находился в доме Даутмера.
ЗЕРКАЛО ГОВОРИТ
Даумеров дом стоял возле так называемого Анненского садика на острове Шютт; это было старое здание со множеством закоулков и полутемных каморок, однако Каспару предоставили довольно просторную и неплохо обставленную комнату с окнами на реку.
Его тотчас же уложили в постель. Теперь разом сказались все последствия недавних событий. Он снова лишился дара речи и временами впадал в беспамятство. В жару он метался на подушке, первый раз в жизни оказавшейся под его головой. Больно было смотреть, как он вздрагивал при каждом скрипе половицы; шум дождя за окном заставлял его трепетать от ужаса. Он слышал шаги, гулко отдававшиеся на пустынной площади перед домом, с тревогой прислушивался к металлическим ударам, доносившимся из далекой кузницы; от шума голосов его нежная кожа болезненно морщилась, усталость на его лице то и дело сменялась выражением мучительной настороженности.
Три дня Даумер почти не отходил от его постели. Это самопожертвование и преданность изумляли всех домочадцев.
– Он должен ожить, – говорил Даумер.
И Каспар стал оживать. Через три дня состояние его начало быстро и неуклонно улучшаться. Когда однажды утром он проснулся, на его губах играла сознательная улыбка, Даумер торжествовал.
– Ты ведешь себя так, будто это ты вырвался из тюрьмы, – сказала сестра, которая не могла не разделить его радости.
– Да, и мне подарили весь мир, – живо отвечал он. – Ты только посмотри на него! Это весна человека!
На следующий день Каспару разрешено было встать с постели, Даумер повел его в сад. Чтобы яркий дневной свет не повредил зрения юноши, Даумер надел ему на лоб зеленый бумажный козырек. Позднее они выбирали для таких прогулок сумерки или пасмурные часы.
Это были своего рода путешествия, во время которых все становилось событием. Каких усилий стоило научить его видеть и называть увиденное по имени! Сначала ему надо было сдружиться с вещами: прежде чем их существование не стало для него чем-то само собой разумеющимся, внезапность их близости страшила его. Когда он, наконец, постиг высоту небес, а на земле – отстояние одного от другого, его походка сделалась намного легче, шаг мужественней. Все дело было в мужестве, в том, чтобы укрепить в нем это мужество.
– Вот воздух, Каспар; ты не можешь дотронуться до него руками, но он тут; когда воздух движется – это ветер, ты не должен бояться ветра. То, что было до ночи – это вчера; то, что будет после следующей ночи, – завтра. От вечера до завтра проходит время, проходят часы; часы – это поделенное время. Вот дерево, вот куст, вот трава, камни, там песок, тут листья, цветы, плоды…
Из смутного гула выросло СЛОВО. Незабываемое слово прояснило форму. Каспар пробует слово на язык: одно горько, другое сладко, одно его насыщает, другое оставляет неудовлетворенным. У многих слов было свое лицо; они то звучали, как удары колокола во мраке, то светили, как огонь в тумане.
Долог был путь от вещи к слову. Слово ускользало, его надо было поймать, а когда это, наконец, удавалось, оно оказывалось ничем, и Каспар печалился. Но тот же путь вел к людям, люди же были отгорожены от него решеткой из слов, что делало их лица чуждыми и страшными; но если сломать эту решетку или сквозь нее продраться, люди были прекрасны.
Возможно, поутру слово «цветок» было еще новым, но в обед оно уже звучало привычно, а к вечеру было давным-давно знакомым. «Это сердце, этот мозг, поневоле бесплодные в течение многих лет, вдруг начали щедро плодоносить, словно иссохшая и наконец напоенная влагой земля, – записывал старательный Даумер. – То, что неразличимо для взгляда, затуманенного привычкой, предстает его глазам в первозданной свежести. И там, где мир еще прочно замкнут, где берут начало его тайны, там стоит этот юноша, в жажде познания твердя свое настойчивое «почему». На каждый звук, на каждый луч света он откликается этим сомневающимся, изумленным, алчным, благоговейным «почему».
Нельзя отрицать, что Даумер подчас бывал напуган чувством собственной неудовлетворенности. «Значит ли это, – размышлял он, – значит ли это быть садовником, если сорные травы буйно разрастаются, несмотря на весь твой труд, и заполняют все кругом. Чем это кончится? Без сомнения, и напал на след редкостного феномена, и моим дражайшим современникам придется снизойти до веры в чудо».
Заветнейшей мечтой Каспара по-прежнему было возвращение домой. «Сперва учиться, потом домой», – говорил он с выражением неодолимой решительности.
– Но ты же дома, здесь, у нас, ты дома, – возражал Даумер. Каспар только качал головой.
Иногда он подолгу смотрел через забор в соседний сад, где играли дети, чьи повадки он изучал с комическим изумлением.
– Какие маленькие люди, – сказал он Даумеру, который однажды застал его за этим занятием, – какие маленькие люди!
В голосе его слышалась печаль и безмерное удивление.
Даумер подавил улыбку, а когда они вместе шли домой, попытался разъяснить ему, что каждый человек в свое время был таким маленьким и сам Каспар тоже. Каспар никак не хотел в это верить.
– О нет, нет! – выкрикнул он. – Каспар не был, Каспар всегда был как сейчас, у Каспара никогда не было таких коротких рук и ног, о нет!
Тем не менее это так, уверял Даумер, он не только был маленьким, он и сейчас каждый день растет, каждый день изменяется, и сегодня он уже совсем не тот Хаузер из тюремной башни, а через много лет он будет старым, волосы у него побелеют, кожа станет морщинистой. Каспар побледнел от страха, заплакал, залепетал: не может этого быть, он не хочет, пусть Даумер сделает так, чтобы этого не случилось.
Даумер что-то шепнул сестре, та пошла в сад и вскоре принесла розовый бутон, распустившуюся розу и розу увядшую. Каспар протянул руку к распустившейся розе, но тут же с отвращением отвернулся. Хотя он больше всего любил красный цвет, сильный запах был ему неприятен. Когда Даумер попытался на примере бутона и цветка объяснить различие возрастов, Каспар сказал:
– Ты же сам это сделал, оно же мертвое, у него нет глаз и нет ног.
– Я ничего не делал, – возразил Даумер, – это живое, это выросло, все живое растет.
– Все живое растет, – повторил Каспар почти неслышно, запинаясь на каждом слове. Здесь была какая-то странность. Деревья в саду тоже живые, сказали ему, и он, не смел приблизиться к ним, их шумящие кроны его ошеломляли. Он продолжал сомневаться и спросил, кто так красиво вырезал листочки на деревьях и зачем их так много. Они тоже выросли, гласил ответ.
Посреди лужайки стояла статуя из песчаника, она считалась мертвой, хотя выглядела как человек. Каспар мог часами не отрываясь смотреть на нее, немея от удивления.
– Почему же у нее лицо? – спросил он наконец. – Почему она такая белая и такая грязная? Почему она все время стоит и не устает?
Преодолев страх, он подошел поближе и потрогал статую: ведь не коснувшись предмета, он не верил, что видит его. Ему страстно хотелось ее разнять, посмотреть, что у нее внутри. Сколько же на свете невидимого, сколько всего запрятано внутрь!
С ветки упало яблоко и покатилось по отлогой дорожке, Даумер поднял его, а Каспар спросил, не устало ли яблоко, ведь оно очень быстро бежало. Он с ужасом отвернулся, когда Даумер взял нож и разрезал плод пополам. Из яблока выполз червяк и выгнул свое тонкое тело навстречу свету.
– До сих пор он был в темноте, как ты в темнице, – сказал Даумер.
Каспар задумался, засомневался. Значит многое было в темнице, а он ничего об этом не знал. Каждое Внутри было темницей. По странной случайности с этой мыслью связалось воспоминание об ударе, нанесенном Каспару после того, как «Ты» научил его катать лошадку по полу. В каждом незнакомом предмете таился удар, всюду жила опасность. Поэтому радостная веселость, которая порой охватывала Каспара и приводила в восторг окружающих, была неразрывно связана с ожиданием, полным боязливых предчувствий.
После дождя, выходя вместе с Даумером из ворот, Каспар увидел на небе радугу. Он остолбенел от радости. Кто это сделал, пролепетал он наконец. Солнце. Как солнце? Солнце же не человек. Естественнонаучные объяснения здесь не годились, и Даумеру пришлось сослаться на бога.
– Бог создал живую и неживую природу, – сказал он.
Каспар молчал. Странно и мрачно прозвучало для него имя божие. Образ, который он связал с ним, напоминал «Ты», выглядел, как «Ты», когда потолок темницы покоился на его плечах, был таким же жутко загадочным, как «Ты» в момент, когда Каспар почувствовал удар, потому что говорил слишком громко.
Как таинственно было все, что происходило между утром и вечером! Дождь и шорохи мира, течение воды в реке, прозрачно-темные предметы, висящие высоко в воздухе, они назывались «облака», необъяснимые события, проходящие и невозвращающиеся, и прежде всего суета людей, их внезапные исчезновения, болезненные гримасы, громкий говор, странный смех. Как много надо ему еще узнать, постигнуть!
У Даумера всякий раз сжималось сердце, когда он видел юношу погруженным в раздумье. В такие минуты Каспар казался окаменелым, он сидел съежившись, крепко сжав руки, ничего не видя и не слыша.
Да, в это время полная тьма царила вокруг Каспара, и лишь после долгой отрешенности в глубине его сознания как бы вспыхивала искра и в груди начинал звучать какой-то глухой, невнятный голос. Когда искра гасла, окружающий мир становился внятным, но тоскливая неудовлетворенность снова охватывала Каспара.
– Надо будет как-нибудь повести его за город, – сказала однажды Анна Даумер, когда брат заговорил с ней о Каспаре. – Ему необходимо рассеяться.
– Да, ему необходимо рассеяться, – улыбаясь, согласился Даумер, – он слишком сосредоточен, все мироздание еще отягощает его душу.
– Так как это будет его первая прогулка, нужно постараться сделать все как можно тише, а то опять сбегутся зеваки, – сказала старая фрау Даумер. – О нем и о нас и так уже довольно болтают.
Даумер кивнул. Он только хотел, чтобы с ними отправился господин фон Тухер.
В первое воскресенье сентября прогулка наконец состоялась. Было уже пять часов пополудни, когда они вышли из дому, а так как им пришлось считаться с медленной походкой Каспара, то за городом они оказались довольно поздно. Встречные останавливались, чтобы посмотреть вслед гуляющим, и нередко до них доносились удивленные и насмешливые выкрики:
– Да это же Каспар Хаузер! Эй, найденыш! Ишь какой нарядный! И выглядит как благородно!
На Каспаре был новехонький голубой фрак, модный жилет, белые шелковые чулки и туфли с серебряными пряжками.
Он шел между обеими женщинами и внимательно смотрел на дорогу, которая больше не качалась у него перед глазами, как бывало прежде. Мужчины шагали сзади на умеренном расстоянии. Внезапно Даумер выкинул вперед правую руку, Каспар тотчас же остановился, недоуменно озираясь. Обрадованный Даумер ласково сказал ему, чтобы он шел дальше. Через несколько сот шагов он снова поднял руку, и Каспар снова замер на месте и стал озираться.
– Что такое? Что это значит? – изумленно спросил господин фон Тухер.
– Это нельзя объяснить, – ответил Даумер, тихо торжествуя. – Если хотите, я могу показать вам нечто, еще более удивительное.
– Вряд ли тут имеет место чародейство, – несколько иронически заметил господин фон Тухер.
– Чародейство? Нет. Но как говорит Гамлет: «Есть многое на свете, друг Горацио…»
– Итак, вы уже добрались до школьной премудрости, – прервал его господин фон Тухер, все еще с иронией. – Что касается меня, то я причисляю себя к скептикам. Ну, да там посмотрим.
– Посмотрим, – задорно повторил Даумер.
После частых коротких передышек они сделали привал на лужайке, и все опустились на траву, Каспар мгновенно уснул. Анна накинула ему на лицо платок, затем достала из корзинки взятые с собой съестные припасы. Все четверо молча принялись за еду. Это было неестественное молчание; приятно проведенный день, цветущие луга, все это скорее располагало к непринужденным беседам, но такое очарование исходило от спящего юноши, что каждый острее, чем раньше, ощущал присутствие его, и даже самые безразличные фразы звучали тише, чем его дыхание. Кругом не было ни души, так как они выбрали самую безлюдную дорогу.
Солнце уже садилось, когда Каспар проснулся и, приподнявшись, бросил на друзей благодарный и слегка сконфуженный взгляд.
– Ты только посмотри, Kaicnap, посмотри на красный огненный шар, – сказал Даумер, – видел ты когда-нибудь такое большое солнце?
Каспар посмотрел туда, куда указывал Даумер. То было прекрасное зрелище; пурпурный диск катился вниз, словно бы разрезая землю у края неба, там, где ее омывало море багряного пламени; небеса пылали, кровавой прожилкой очерчен был лес, и розовые тени сгущались над равниной. Еще несколько минут, и сумерки продернулись мягким кармином тумана, заволакивающего горизонт, на какой-то миг земля задрожала; снопы кристально-зеленых лучей вспыхнули на западе вослед уходящему солнцу.
Улыбка скользнула по лицам двух мужчин и двух женщин, когда они увидели, как Каспар, жестом, исполненным безмолвного страха, пытается дотянуться до горизонта. Даумер подошел к Каспару и схватил его за руку, она была холодна как лед. Содрогнувшись, Каспар оборотил к нему свое лицо, вопрошающее, испуганное, губы его наконец шевельнулись, и он робко пробормотал:
– Куда оно идет, солнце? Оно совсем уходит?
Даумер ответил да сразу. Может быть, вот так же дрожал Адам перед своей первой ночью в раю, думал он и не без содрогания, не без странной неуверенности стал утешать юношу, обещая, что солнце вернется.
– Там бог? – спросил Каспар, едва дыша. – Солнце – это бог?
Даумер поднял руку, как бы обводя все вокруг, и сказал:
– Бог везде.
Однако такая пантеистическая философия была, пожалуй, слишком сложна для восприятия Каспара. Он недоверчиво покачал головой, потом с туповатым выражением идолопоклонника произнес:
– Каспар любит солнце.
На обратном пути он все время молчал; остальные, даже всегда веселая Анна, тоже пребывали в странно подавленном настроении, словно никогда еще летним вечером не бродили по полям и лесам, а может быть, предчувствовали, что произойдет нечто такое, что сделает незабываемыми эти часы, проведенные вместе.
Неподалеку от городских ворот Анна вдруг остановилась и, восторженно вскрикнув, указала рукой на усыпанный звездами небосвод. Каспар тоже посмотрел вверх и безмерно удивился. От страстного восхищения с его губ стали срываться отрывочные, быстрые звуки.
– Звезды, звезды, – бормотал он слово, услышанное от Анны. Он прижал руки к груди, и неописуемо блаженная улыбка преобразила его черты. Он никак не мог вдоволь наглядеться, не мог отвести взора от этого сияния, и из его захлебывающихся, отрывистых слов можно было понять, что его внимание привлекают созвездия и наиболее яркие звезды. Вне себя от волнения, он спросил, кто возносит туда эти красивые огни, зажигает их и снова тушит.
Даумер отвечал, что звезды светят всегда, но не всегда их можно видеть; тогда Каспар спросил, кто же впервые вознес их так высоко и велел им гореть вечно.
Внезапно он впал в глубокую задумчивость. Какое-то время стоял, опустив голову, ничего не видел и не слышал, а когда пришел в себя, радость его обернулась печалью, он упал на траву и разразился долгим безутешным плачем.
Был уже десятый час, когда они наконец добрались до дому. Пока Каспар вместе с женщинами поднимался наверх, у ворот господин фон Тухер прощался с Даумером.
– Что же такое творится в его душе, – сказал фон Тухер. А так как Даумер ничего не ответил, продолжал размышлять вслух: – Может быть, он уже чувствует, что время уходит безвозвратно. Может быть, прошлое уже предстало перед ним в подлинном своем обличье!
– Несомненно, его глазам было больно смотреть на осиянный небосвод, – ответил Даумер, – никогда еще он не поднимал взгляда к ночному небу. Природа не оборачивается к нему приятной своей стороной, и о ее так называемой доброте он мало что знает.
Какое-то время они молчали, потом Даумер сказал:
– Я пригласил к себе на завтра нескольких друзей и знакомых, чтобы поговорить о целом ряде моих интереснейших наблюдений над Каспаром. Я был бы очень рад, если бы и вы при этом присутствовали.
Господин фон Тухер обещал прийти. К его удивлению, когда он на следующий день явился с некоторым опозданием, его провели в совершенно темную комнату. Представление уже началось. Из угла доносился монотонный голос Каспара, что-то читающего.
– Это страница из Библии, которую наугад открыл господин городской библиотекарь, – шепнул Даумер господину фон Тухеру.
Тьма была такая, что слушатели не видели друг друга, но Каспар читал уверенно, будто, его глаза сами служили источником света.
Все были поражены. Но еще удивительнее было то, что Каспар мог все так же, впотьмах, называть цвета предметов, которые по очереди держали все присутствующие в пяти или шести шагах от него, дабы исключить подозрение в сговоре или в том, что все подготовлено заранее.
– А сейчас перейдем к опыту с вином, – сказал Даумер и открыл ставни.
Каспар заслонил глаза руками, и понадобилось немало времени, прежде чем он привык к свету. Кто-то принес вино в непрозрачном стакане, и Каспар не только сразу почуял винный запах, но у него появились даже признаки легкого опьянения: глаза заблестели, рот слегка скривился. Что-то здесь не чисто. Возможна ли, мыслима ли подобная чувствительность? Опыт был повторен два, три раза, и, смотрите-ка, эффект еще усилился. На четвертый раз в стакан налили воды, и Каспар заявил, что ничего не чувствует.
Но еще удивительнее было наблюдать, как он реагирует на металлы. Один господин, когда Каспар вышел из комнаты, спрятал кусок листовой меди. Позвали Каспара, и все с напряжением следили, как его прямо-таки потянуло к месту, где была спрятана медь. Он походил на собаку, почуявшую мясо. Каспар нашел медь, все зааплодировали, и никто не обратил внимания, что он побледнел и покрылся холодным потом. Заметил лишь господин фон Тухер и осудил всю эту возню.
Разумеется, опыты производились неоднократно. Молва о них быстро распространилась, и дом превратился в своего рода кунсткамеру. Все сколько-нибудь известные и именитые горожане туда устремились, и Каспар должен был всегда быть наготове, всегда выполнять все, что от него хотели. Если он уставал, ему позволяли спать, но если он спал, они испытывали, насколько крепок его сон, и Даумер утопал в блаженстве, когда господин медицинский советник Робейн сказал, что никогда не считал возможным такой непробудно-крепкий сон.
Даже некоторые болезненные состояния его тела давали Даумеру повод для демонстрации или хотя бы для изучения. Он пытался путем гипнотических прикосновений и месмерических касаний приобрести влияние, так как был пламенным поборником тех новоиспеченных теорий, которые орудовали человеческой душой, точно алхимик содержимым реторты. Или, если и это не помогало, прибегал к лекарствам особого свойства, опробовал действие арники, аконита и Nux vomica; всегда старательно, всегда с сознанием, что выполняет какую-то миссию, всегда с запиской в руках, всегда требовательно-заботливо.
Что за серьезные игры! С каким рвением он доказывал, растолковывал, затуманивал ясное, запутывал простое! Публика честно старалась верить, о чудесах протрубили во все концы, не на пользу нашему Каспару и, как вскоре выяснилось, отнюдь не для его счастья, ведь, увы, повсюду есть недостойные люди, которые продолжают сомневаться, в каком бы горниле ни выжигали их скептицизм. Возможно, они всякий раз хотели чего-то нового, невиданного, слишком далеко заходили в своих ожиданиях и были убеждены, что чудо-человек проявляет себя только в затверженных, рассчитанных на публику фокусах, в которых он, как они выражались, выказывает ловкость дрессированной обезьяны.
Одним словом, программа стала однообразной и порадовать могла разве что новичков. Другие видели в Даумере нечто вроде директора цирка или литератора, наскучившего своим друзьям постоянным чтением одной и той же посредственной поэмы, хотя выходками Каспара они все еще забавлялись.
Разве не забавно, например, что он упрекнул одного офицера за пыльный воротник, что коснулся пальцами головы некоего почтенного директора судебной палаты и сочувственно-удивленно сказал: «Белые волосы, белые волосы?»
Или во время визита одного важного сановника он только и смотрел, как ловко этот сановник играет своей тростью, и захотел тоже этому научиться. Или выказывал отвращение при виде черной бороды магистратского советника Бехольда, или ни за что не хотел поцеловать руку одной даме, сказав, что кусаться не положено.
Они вознаграждали себя такими вот мелкими происшествиями. Если можно посмеяться – все хорошо. Даумера, напротив, это сердило, и он пытался объяснить Каспару, что такое долг вежливости.
– Ты всегда забываешь здороваться с гостями, – сказал Даумер.
И вправду, Каспар, погруженный в чтение или занятый игрой, когда его окликали, сначала поднимал глаза, а если видел знакомое или полюбившееся ему лицо, с пленительно-лукавой улыбкой и без всяких церемоний сразу же вступал в разговор. Какие бы важные господа ни приходили посмотреть на него, о-н сначала приводил все в порядок, метелочкой сметал со стола обрывки бумаги или хлебные крошки и только потом вставал навстречу пришельцам. Господам приходилось ждать, покуда он управится со своим делом.
Он не был робок. Все люди казались ему хорошими, почти всех он находил красивыми. Каспар считал само собой разумеющимся, когда какой-нибудь господин останавливался перед ним и по заранее заготовленной записке читал ему вслух бесчисленное множество имен или бесчисленное множество цифр. Память ему не изменяла, он мог в том же порядке повторить имя за именем, цифру за цифрой, будь их даже сотни. Видя всеобщее удивление, о «понимал, что делает что-то необыкновенное, но тщеславный блеск не озарял его лицо, оно только становилось немного печальным, потому что всегда происходило одно и то же, потому что им всего было мало.
Он никак не мог понять, почему им кажется дивом то, что так естественно для него. То же, что для него было дивом, их нисколько не занимало. Он был не в состоянии это высказать, это коренилось в подсознаний. То был едва ощутимый вопрос, утром, в час пробуждения, торопливый, безмолвный, отчаянный поиск, которому не было названия. Все это осталось далеко позади, было связано с ним, но ему не принадлежало. Это было нечто с ним происшедшее где-то, когда-то, но где, где и когда? Он ощупью искал себя, но не находил, Самому себе говорил: «Каспар», но вдали его имя не находило отклика. Напряженное ожидание доходило до предела: когда в соседней комнате били часы, каким захватывающим было это ожидание от удара к удару. Как будто стена таяла, обращалась в воздух. Только что прошедшая ночь была полна непостижимых событий. Что-то стукнуло за окном? Нет. Был тут кто-нибудь, говорил, звал, угрожал? Нет. Что-то происходило, хотя Каспар в этом и не участвовал.
Непостижимая тревога. Надо учиться, может, потом все станет ясно. Уяснить себе, как все обстоит, что таится в ночи, когда ты не живешь и все-таки чувствуешь, познать незнаемое, постичь, что же там, вдали, понять, что это за тьма, научиться спрашивать у людей. Он пристрастился к книгам, и как пристрастился… Даже начинал проявлять нетерпение, когда посетители бесцеремонно нарушали его покой. Теперь уже люди приезжали издалека, по всей стране говорили и писали о Каспаре Хаузере. Даумер тоже не мог защитить себя от претензий, которые к нему предъявлялись. Он часто бывал расстроен и утомлен и, случалось, раскаивался, что выставил Каспара напоказ всему свету.
Выпадали часы, когда он, оставшись наедине с юношей, вспоминал о своем высоком долге и глубже, чем хотел этого поначалу, привязывался к этому странному существу, тело и душа которого были ему подвластны. Однажды глазам Даумера представилась райская картина: Каспар сидит на скамейке в саду, в руке у него книга, ласточки кружат над ним, у ног его что-то клюют голуби, бабочка присела на плечо юноши, кошка мурлычет на его коленях. «Его человеческая природа безгрешна, – сказал себе Даумер, не сводя глаз с Каспара, – и о чем я хлопочу, разве не лучше сохранить это его состояние? Что тут еще можно разгадать, о чем оповестить мир?»
Как-то раз в соседнем саду поднялся оглушительный шум. С цепи сорвалась злая собака и помчалась огромными прыжками, вся морда в пене, сбила с ног ребенка, укусила работника, который бежал за ней, и налетела на забор Даумерова сада. От удара сломалась планка, собака прошмыгнула в сад и устремила дикие, налитые кровью глаза на небольшую компанию, сидевшую под липой: сам Даумер, его мать, бургомистр Биндер и Каспар. Все вскочили в испуге, Биндер поднял палку, собака сделала несколько скачков, но вдруг остановилась, понюхала воздух, подбежала к Каспару – он был бледен и едва дышал – и, вильнув хвостом, лизнула повисшую как плеть руку юноши. Пылающим, недоуменным, преданным взглядом смотрела она на Каспара, словно в ожидании ласки и прося прощения. В глазах Каспара было то же самое выражение недоумения и преданности. Ему было жаль собаку, почему, он и сам не знал.
Говорили, что после этого случая Даумер плакал.
Два дня спустя, дождливым октябрьским вечером, Даумер, его мать и Каспар сидели в гостиной. Анна ушла на танцы, старая дама вязала у открытого окна, так как, несмотря на позднюю осень, воздух был тепел и напоен влажным ароматом увядающих цветов. Тут в дверь постучали, это стекольщик принес большое стенное зеркало, взамен того, которое на прошлой неделе разбила служанка. Фрау Даумер велела поставить зеркало у стены, стекольщик сделал это и ушел.
Едва за ним закрылась дверь, как Даумер с удивлением спросил, почему зеркало сразу не повесили на место, зачем оставлять работу на завтра? Старая дама, смущенно улыбаясь, возразила: вечером вешать зеркало – к беде. Для причуд такого рода у Даумера не хватало юмора; он стал упрекать старую даму в суеверии, та спорила, и Даумер пришел в ярость, то есть с самыми ласковыми интонациями цедил слова сквозь зубы.
Каспар, который не выносил выражения недружелюбия на Даумеровом лице, положил руку ему на плечо, стараясь ребяческой лаской смягчить его гнев. Даумер потупился, помолчал секунду-другую и, пристыженный, наконец сказал:
– Подойди к матушке, Каспар, и скажи ей, что я не прав.
Каспар кивнул, не задумываясь подошел к фрау Даумер и проговорил:
– Я не прав.
Даумер расхохотался.
– Не ты, Каспар, я! – крикнул он, ткнув себя пальцем в грудь. – Когда Каспар не прав, он скажет «я». Я говорю тебе «ты», но ты ведь говоришь о себе «я». Понимаешь?
Глаза Каспара сделались огромными и задумчивыми. Словечко «я» вдруг пробежало по его внутренностям, точно обжигающий напиток. Сотни образов обступили его, целый город, битком набитый людьми: мужчинами, женщинами, ребятишками, звери на земле, птицы в воздухе, цветы, облака, камни, самое солнце теснились вкруг него и хором говорили ему «ты», А он, робея, отвечал им «я».
Он прижал ладони к груди, потом руки его бессильно скользнули вдоль туловища: его тело – стена между «внутри» и «вовне», стена между «я» и «ты».
И в то же мгновение из зеркала, напротив которого он стоял, вынырнул его собственный образ. «Ой, – опешив, подумал он, – кто это там?»
Разумеется, он не раз проходил мимо зеркал, но взор его, ослепленный многообразием мира, скользил мимо них, не задерживаясь, бессознательно; он привык к своему отражению, как к своей тени на земле. Неопределенное, не ставшее преградой, не могло привлечь его внимания.
Сейчас его взор созрел для этого виденья. Он пристально смотрел на себя. «Каспар», – лепетали его губы. А что-то внутри отзывалось «я». Он видел Каспаров рот и щеки, Каспаровы каштановые волосы, что вились на лбу и над ушами. Он подошел поближе и по-детски пугливо заглянул за зеркало: между ним и стеной была пустота. Он опять встал перед зеркалом, и вдруг ему почудилось, что свет за его отражением распался, длинная-длинная тропа протянулась назад и там, в дальней дали, стоял еще один Каспар, еще «я», глаза у этого «я» были закрыты, и он, казалось, знал что-то, неведомое Каспару здесь, в комнате.
Даумер, привыкший наблюдать за юношей, насторожился. Что это? Странный шорох, что-то прошелестело в воздухе и упало на пол возле стола. Это был клочок бумаги, с улицы залетевший в окно. Фрау Даумер подняла его, он оказался сложенным наподобие письма. Она нерешительно повертела его в руках и отдала сыну.
Даумер развернул листок и прочитал следующие, крупными буквами написанные слова: «Предостерегаю домочадцев, предостерегаю хозяина и предостерегаю чужого».
Фрау Даумер встала и вместе с сыном прочла эти слова; мороз пробежал у нее по коже. Даумеру, молча, в упор смотревшему на записку, померещилось, что у его ног из земли, острием вверх, вырастает меч.
Каспар не обратил ни малейшего внимания на случившееся. Он отошел от зеркала и, никого и ничего не замечая, мимо них обоих, направился к окну. Там он стоял, задумавшись, и в полном самозабвении высовывался все больше и больше, ни о чем не помня, кроме своих поисков, покуда грудью не уперся в карниз; лицо его окунулось в ночь.
СНОВИДЕНИЯ КАСПАРА
На следующее утро Даумер снес в полицию зловещую записку. Полиция немедленно взялась за расследование, разумеется, оставшееся безрезультатным. Об ртом странном случае было также официально доложено Апелляционному суду, и несколько дней спустя советник окружного управления Герман, бывший в приятельских отношениях с бароном фон Тухером, написал последнему письмо, в коем говорилось, что надо, дескать, не только не ослаблять надзора за Каспаром, но усилить слежку за ним, ибо не исключено, что страх, глубоко в нем укоренившийся, заставляет его замалчивать кое-что из хорошо ему известных обстоятельств.
Господин фон Тухер посетил Даумера и прочитал ему это место из письма. Даумер не сумел подавить насмешливой улыбки.
– Я отлично знаю, что за всем, касающимся Каспара, кроется тайна, сотканная руками человека, – не без досады сказал он, – не говоря уж о том, что недавно мне то же самое писал президент Фейербах, и, кстати, в столь своеобразных выражениях, что я понял: речь идет о чрезвычайных обстоятельствах. Но что, собственно, значит надзирать за ним и его выслеживать? Разве крайние меры уже не были приняты? Предписания врача, а также человеческие чувства и без того повелевают мне относиться к нему в высшей степени бережно. Я едва решаюсь отучать его от простейшей пищи и кормить так, как того требует в корне изменившееся положение вещей.
– Почему вы едва на это решаетесь? – удивленно спросил господин фон Тухер. – Мы же договорились, что его необходимо приучать к мясу или хотя бы к горячей пище?
Даумер помедлил с ответом.
– Рис, сваренный в молоке, и горячие супы Каспар уже вполне переносит, – сказал он наконец, – но мясные блюда я ему навязывать не хочу.
– Отчего же?
– Боюсь подкосить силы, быть может, обусловленные чистотою крови.
– Подкосить силы? Какие силы могут вознаградить его или нас за утрату телесного здоровья и душевной чистоты? Разве не желательно отвлечь его от необычного, которое рано или поздно сделается для него роковым? Стоит ли прилагать к нему иной масштаб, чем тот, что подобает общепринятому воспитанию? Чего вы хотите? Что намереваетесь из него сделать? Каспар – дитя, этого нам не следует забывать.
– Он – чудо! – быстро и взволнованно вставил Даумер и продолжил тоном то ли поучительным, то ли горьким: – Увы, мы живем в такое время, когда любой намек на непостижимое оскорбляет неповоротливый ум обывателя. Иначе каждый бы видел и чувствовал, что вкруг этого человека теснятся таинственные силы природы, те, на которых зиждется наше существование.
Господин фон Тухер довольно долго молчал; лицо его хранило неприступно-гордое выражение, когда он наконец сказал:
– Мне представляется более желательным, овладев действительностью, удовлетвориться ею, чем в приступе бесплодного энтузиазма блуждать в тумане сверхчувственного.
– Разве действительность, на которую я ссылаюсь, не служит мне достаточным оправданием? – возразил Даумер. Чем больше он разгорячался от этого разговора, тем вкрадчивее и тише становился его голос. – Надо ли мне напоминать вам отдельные подробности? Разве воздух, земля и вода для этого юноши не населены демонами, с которыми он общается, как с равными?
Лицо барона Тухера омрачилось.
– Во всем этом я вижу только следствие вредного перевозбуждения, – коротко и резко сказал он. – Не из таких источников зарождается жизнь, не это подготовляет человека для практической деятельности.
Даумер склонил голову, в его глазах отразилось нетерпеливое презрение, но отвечал он тоном учтивым и дружелюбным:
– Как знать, барон. Источники жизни – непостижимы. Мои надежды идут далеко, я жду от нашего Каспара деяний, которые наверняка заставят вас изменить свое суждение. Из такого материала создаются гении.
– Мы несправедливо поступаем с человеком, возлагая чрезмерные надежды на его будущее, – с грустной улыбкой произнес господин фон Тухер.
– Пусть так, пусть так, но я делаю ставку именно на будущее. Меня не интересует, что у него осталось позади, и все, что мне известно о его прошлом, должно служить лишь одной цели – освободить его от этого бремени. Это-то и есть обнадеживающе чудесное: мы видим перед собою существо без прошлого, вольное, никому и ничему не обязанное, существо первого дня творенья, душу как таковую, инстинкт во всей его первозданности, существо, одаренное великолепными возможностями, еще не соблазненное змием познания, видим перед собою очевидца того, как зашевелились таинственные силы, открытие и исследование которых составят задачу грядущих столетий. Возможно, я ошибаюсь, но это будет значить, что я ошибся и в человечестве, и мне придется признать лживыми мои идеалы.
– Господь да хранит вас от этого, – сказал господин фон Тухер и спешно откланялся.
В тот же день мать Даумера обратила его внимание на то, что Каспар стал спать не так спокойно, как раньше. На следующее утро, когда он, довольно вялый, пришел завтракать, Даумер спросил, как ему спалось.
– Неплохо, – отвечал Каспар, – но я проснулся среди ночи, и мне было страшно.
– Чего же ты боялся?
– Темноты, – признался Каспар и задумчиво добавил: – По ночам темнота сидит на лампе и рычит.
Назавтра он, полуодетый, вошел к Даумеру и в ужасе объявил, что у него в комнате был какой-то человек. Даумер испугался, но тотчас же сообразил, что это привиделось Каспару во сне. Он спросил, что же это был за человек, и тот отвечал: большой, красивый, в белом плаще. Говорил ли он с Каспаром? Нет, не говорил, отвечал Каспар, на голове у него был венец, он снял его и положил на стол, а когда Каспар протянул к нему руку, венец вдруг засветился.
– Ты это видел во сне, – сказал Даумер.
Каспар хотел знать, что значат его слова.
– Твое тело отдыхает, – пояснил Даумер, – но душа твоя бодрствует, и из всего, что ты пережил и перечувствовал за день, творит видение. Это видение называется сном.
Теперь Каспар пожелал узнать, что же такое душа. Даумер ответил так:
– Душа дает жизнь плоти. Плоть и душа – едины. Плоть остается плотью, а душа – душой, но слиты они нераздельно, как вода и вино.
– Как вода и вино? – неодобрительно повторил Каспар. – Но вином ведь только портят воду.
Даумер рассмеялся и заметил, что его слова не более как сравнение. Впоследствии ему уяснилось, что со сновидениями Каспара дело обстоит не так просто. Вообще-то, говорил он себе, сны порождает случайность, произвольная игра предчувствий, желаний и страха, но Каспар со своими снами напоминает человека, который заблудился в лесу и ощупью пробирается вперед. Что-то здесь не так, и я должен выяснить, что именно.
Примечательно было, что некоторые картины постепенно превращались в единое сновидение, которое от ночи до ночи становилось все более завершенным и четким. Сон этот повторяется регулярно и со все большей стройностью и отчетливостью. Поначалу Каспар мог только дробно его рассказывать, ибо картины сновидения являлись ему вперемешку, наконец настал день, когда он сумел подробно описать его своему воспитателю, – так художник сдергивает завесу с уже завершенного творения.
В то утро Каспар, против обыкновения, долго спал, поэтому Даумер решил зайти к нему; едва он подошел к кровати, юноша открыл глаза. Лицо его пылало, обращенный в себя взгляд был тем не менее исполнен силы, а рот нетерпеливо ждал возможности заговорить. Медленным, взволнованным голосом Каспар начал свой рассказ.
Он спал в каком-то большом доме. Женщина вошла в комнату и его разбудила. Он замечает, что кровать очень мала, и не может понять, как он в ней поместился. Женщина одевает его и ведет в зал, где висит множество зеркал в золоченых рамах. За стеклянными стенами блистает серебряная посуда, и на столе, накрытом белой скатертью, стоят изящные, маленькие, расписные чашечки. Он хочет еще посмотреть, но женщина тянет его за собою. Вот другой зал, он полон книг, а с его сводчатого потолка свешивается гигантская люстра; Каспар хочет рассмотреть книги, но огни люстры начинают медленно гаснуть, и женщина ведет его дальше. Они проходят через большие сени, спускаются вниз по огромной лестнице и идут по длинной внутренней галерее. Каспар видит портреты на стенах: мужчины в рыцарских доспехах и женщины в золотых украшениях. Между сводами галереи виднеется двор, там плещет фонтан. Водяной столб внизу серебряно-бел, а вверху красен от солнца. Они приближаются ко второй лестнице, ее ступени, как золотые облака, устремляются вверх. Рядом с лестницей стоит человек, в правой руке он держи г меч, лицо у него черное, нет, лицо у него вовсе отсутствует. Каспар его боится, не хочет проходить мимо, тогда женщина наклоняется и что-то шепчет ему на ухо. Он проходит мимо безликого, идет к гигантской двери, женщина стучит. Ей не отворяют. Она зовет, никто не откликается. Хочет открыть, но дверь заперта. Каспару чудится, что за дверью происходит что-то очень важное, он тоже начинает звать и в это мгновение просыпается.
«Странно, – думает Даумер, – он говорит о том, чего никогда не видел, например, о человеке в доспехах и без лица. Странно! И при этом он медленно подыскивает слова, описания его беспомощны, несмотря на ясность увиденного. Странно!»
– Кто была эта женщина? – спросил Каспар.
– Она была женщиной из сна, – успокаивающе ответил Даумер.
– А книги, а фонтан и дверь? – не унимался юноша. – Они тоже были книги из сна и дверь была из сна? Почему же ее не открыли, эту дверь из сна?
Даумер вздохнул и ничего не ответил. Какая же сила завладела Каспаром, его подопытным? Ведь это сновидение так тесно переплетается с материальным миром.
Каспар неторопливо одевался. Внезапно он поднял голову и спросил, каждый ли человек имеет мать. Даумер отвечал утвердительно, тогда он то же самое спросил об отце. И на этот вопрос ответ последовал утвердительный.
– Где твой отец? – продолжал спрашивать Каспар.
– Он умер.
– Умер? – шепотом повторил он, выражение ужаса промелькнуло на его лице. Он задумался, потом опять спросил: – А где мой отец?
Даумер молчал.
– Он тот, у кого я жил? Он «Ты»? – настаивал Каспар.
– Я не знаю, – отвечал Даумер, в эту минуту он начисто утратил чувство своего превосходства.
– Почему не знаешь? Ты ведь знаешь все. И мать у меня тоже есть?
– Несомненно.
– Где же она, почему она ко мне не приходит?
– Может быть, и она умерла.
– Да? Разве матери тоже умирают?
– Ах, Каспар, – вырвалось у Даумера.
– Моя мать не умерла, – с непостижимой решительностью заявил Каспар. Лицо его вспыхнуло, и он взволнованно добавил: – Может быть, моя мать была за дверью?
– За какой дверью, Каспар?
– За той… во сне…
– Во сне, но сон – это же не взаправду, – наставительно, хотя и робко отвечал Даумер.
– Но ты же сказал, что душа есть взаправду, и она делает сны? Да, я знаю, что мать была за дверью. В следующий раз я эту дверь сумею открыть.
Даумер надеялся, что Каспар забудет сновидение, но этого не случилось. Сон, который Каспар называл сном о большом доме, разрастался, день ото дня его украшал все более пышный и сложный орнамент, так что он стал уже походить на какое-то волшебное растение. И всякий раз Каспар шел по пути, который кончался у высокой двери, так ни разу и не открывшейся. Однажды земля задрожала от шагов за дверью, а сама дверь раздувалась, как плащ на ветру, сквозь щель под нею стало пробиваться пламя, но тут Каспар проснулся, и незабываемое волнение, охватившее его во сне, весь день его не оставляло.
Персонажи сна менялись. Иногда по сводчатой галерее его вел мужчина, а не женщина. Однажды они вдвоем стали подниматься по лестнице, и тут появился еще один человек, который, сурово глядя на Каспара, протянул ему какой-то блестящий предмет, узкий и продолговатый, но едва Каспар до него дотронулся, как он растворился в его руке, точно солнечный луч. Каспар хотел было приблизиться к этому человеку, но на его месте уже был только воздух. Однако он успел произнести какое-то слово, гулко отдавшееся под сводом, но повторить его Каспар не умел.
Снились ему еще другие странные, часто сменяющиеся сны, сны о неведомых словах, никогда не слышанных им наяву. Проснувшись, он тщетно старался их вспомнить. Мягко и нежно звучали эти слова, но относились они не к нему, Каспару, а к той тайне, что была за дверью, он это ясно чувствовал.
То были вестники из царства снов, подобные морским птицам, что, возвращаясь снова и снова, приносят на далекий берег разные предметы с полузатонувшего корабля.
Однажды ночью Даумер лежал без сна, как вдруг из комнаты Каспара до него стали доноситься какие-то шорохи. Он надел шлафрок и пошел туда. Каспар в одной рубашке сидел у стола, лист бумаги лежал перед ним, в руке он держал карандаш и, видимо, только что кончил писать. Белесый свет луны озарял комнату. Удивленный Даумер спросил, что он делает. Каспар устремил на него глубокий, почти хмельной взгляд и тихонько ответил:
– Я был в большом доме. Женщина свела меня к фонтану во дворе и велела взглянуть наверх, на одно из окон. Там стоял мужчина в плаще, очень красивый с виду, и говорил что-то. Тут я проснулся и все записал.
Даумер зажег свечу, взял со стола листок, прочитал, бросил его обратно, схватил Каспара за обе руки и крикнул, пораженный и рассерженный:
– Да ведь это какая-то чепуха, Каспар!
Каспар уставился на листок, шевеля губами, попытался по складам прочитать им написанное и произнес:
– Во сне я все понимал.
Под бессмысленными знаками какого-то выдуманного языка стояло слово «Дукатус». Указывая на него, Каспар прошептал:
– От него я проснулся, оно так красиво звучало.
Даумер счел своим долгом уведомить бургомистра о «волнениях Каспара», как он это называл. И случилось именно то, чего он так боялся. Господин Биндер придал непомерно большое значение его словам.
– Прежде всего необходимо составить как можно более подробный отчет для президента Фейербаха, – сказал он. – Из этих снов, несомненно, могут быть сделаны определенные выводы. Далее я предлагаю вам вместе с Каспаром подняться в крепость.
– В крепость? Зачем?
– Мне пришла в голову одна мысль. Поскольку ему вечно снится какой-то замок, вид реального замка, быть может, взволнует его, а нам даст хоть какую-то точку опоры.
– Неужто вы верите в реальное значение его снов?
– Безусловно. Я убежден, что лет до трех или четырех он жил в похожей обстановке, и затем, с пробуждением к новой жизни и осознанием себя, воспоминания о прошлом приняли для него форму снов.
– Весьма простое и разумное объяснение, – желчно заметил Даумер. – Итак, значит, подоплека этой странной судьбы всего-навсего обыкновенная разбойничья история?
– Разбойничья история? Что ж, пусть так, если хотите. Не понимаю, почему вас это не устраивает? Не свалился же мальчик с луны. Или вы и впрямь полагаете, что земная жизнь его не коснулась?
– Да, да, вы правы! – Даумер вздохнул и продолжал – Я обольщался другими надеждами. Размышления, тоска о прошлом – это то, от чего мне хотелось избавить Каспара. И растрогало, захватило меня именно его незнание судеб человеческих, его нетронутость, первозданность. Может быть, неслыханное стечение обстоятельств одарило этого юношу способностями, которыми не может похвалиться ни один смертный, и все это пойдет прахом, если его внимание обратится на пережитое, достаточно трагическое, но все же не вовсе необыкновенное.
– Понимаю, вы не хотите лишать его мистического нимба, – отвечал бургомистр с несколько педантической презрительностью. – Но мы больше в долгу перед нашим современником Хаузером, чем перед чудо-человеком Хаузером. Я говорю это вполне серьезно, дорогой господин учитель. В наше время ангелы не слетают с небес, и за преступлением должно воспоследовать наказание.
Даумер пожал плечами.
– Ужели вы думаете, что это послужит ко благу Каспара Хаузера? – фанатически воскликнул он, что бургомистру показалось комичным. – Вы только забросаете его липкой житейской грязью. Уже сейчас вокруг него поднялась свара, она омрачит мою борьбу за его дело. Недобрые истории всплывут теперь на свет божий.
– Вот и хорошо, что всплывут, – живо ввернул бургомистр, – в остальном пусть каждый делает то, что ему надлежит.
На следующее утро бургомистр зашел за Каспаром, и они отправились в крепость. Господин Биндер позвонил у двери привратника; тот немедленно появился с большой связкой ключей и проводил их наверх.
Когда они стояли перед мощными двустворчатыми воротами, с лица Каспара как бы спала пелена. Он весь подобрался, напрягся и пробормотал:
– Дверь, точно такая дверь!
– Что ты говоришь, Каспар? Что тебе почудилось? – ласково спросил бургомистр.
Каспар ничего не ответил. Опустив глаза, он медленно, как сомнамбула, шел по галерее. Оба спутника пропустили его вперед. Через каждые два-три шага он останавливался. Но волнение его достигло апогея, когда он стал подниматься по каменной лестнице. Взойдя наверх, он вздохнул и огляделся по сторонам, лицо его было бледно, плечи судорожно дергались. Даумер, сострадая ему, хотел вырвать его из этого состояния, но, когда он заговорил, Каспар посмотрел на него отсутствующим взглядом.
– Дукатус, дукатус, – повторял он, словно прислушиваясь к звуку своего голоса и стараясь уловить тайный смысл этого слова.
По стенам тянулся длинный ряд изображений бургграфов, вдали открывался сверкающий поток настежь распахнутых залов. Неподвижно стоя на галерее, Каспар закрыл глаза и, только когда бургомистр шепотом спросил его о чем-то, обернулся и сдавленным голосом отвечал: ему-де почудилось, что некогда и у него был такой дом, а сейчас он растерян, не знает, что и подумать.
Бургомистр безмолвно взглянул на Даумера.
Вечером оба они отправились к господину фон Тухеру и вместе с ним настрочили доклад президенту Фейербаху. Длинное это послание в тот же день было сдано на почту.
Странным образом, на него не только не последовало ответа, но они даже не получили сообщения, что письмо вручено президенту. Похоже было, что оно либо затерялось, либо было украдено. Барон Тухер исподтишка навел справки, побывало ли таковое в руках Фейербаха, и узнал, что тот о нем и понятия не имеет. Тревога обуяла всех троих авторов послания.
– Возможно ли, что и здесь действовала невидимая рука, швырнувшая мне в окно записку? – боязливо предположил Даумер.
Попытка добиться толку на почте не увенчалась успехом, доклад был составлен вторично и через верного человека вручен президенту в собственные руки.
Фейербах, со свойственной ему категоричностью, отвечал, что обратит внимание на это происшествие, но сейчас, по причинам достаточно понятным, воздержится от письменного изложения своих мыслей и соображений. «В отчете судебного врача говорится, что, несмотря на общее удовлетворительное состояние здоровья, Каспар очень бледен из-за недостаточно регулярного пребывания на свежем воздухе, – писал он, – и здесь ему необходимо помочь. Желательно, чтобы юноша обучился верховой езде. Для этой цели мне рекомендовали шталмейстера фон Румплера. Хаузер три раза в неделю будет брать у него уроки, расходы по ним городской комиссар припишет к счету за воспитание Хаузера».
Может быть, это сновидения сделали Каспара таким бледным. Чуть ли не каждую ночь он пребывал в большом доме. Сводчатые залы были залиты серебристым светом. Он стоял перед запертой дверью и ждал, ждал…
Однажды ночью сумеречные покои простирались перед ним, немые, безмолвные, как вдруг с нижней галереи воспарила какая-то фигура. Сначала Каспар подумал, что это мужчина в белом плаще, но, когда фигура приблизилась, убедился, что это женщина. Белые вуали окутывали ее и трепетали на плечах от неслышного дуновения ветра. У Каспара ноги приросли к земле, сердце ныло так, что, казалось, кто-то крепко сжал его в кулаке, ибо на лице женщины было написано горе, никогда им не виданное на лице человеческом. Чем больше она приближалась, тем страшней и мучительней сжималось его сердце; величаво прошла она мимо, губы ее шептали его имя, это не было имя «Каспар», и все же он твердо знал, что только его она призывает. Не переставая шептала она все то же имя, и когда была уже далеко-далеко и вуали, точно белые крылья, трепетали вкруг ее плеч, имя все еще доносилось до него; он понял, что то была его мать.
Каспар проснулся в слезах и, когда вошел Даумер, побежал ему навстречу, крича:
– Я видел ее, я видел свою мать, это была она, и она говорила со мной!
Даумер сел к столу и подпер голову рукой.
– Слушай, Каспар, – сказал он через минуту-другую, – ты не должен верить в химеры. Меня уже давно огорчает твое легковерие. Это все равно, что кто-нибудь пошел бы гулять среди цветников и, вместо того чтобы предаться радостному наслаждению, вздумал с корнями выкапывать цветы и опустошать землю. Пойми меня правильно, Каспар, я не хочу, чтобы ты отказался от права узнать все, что имеет отношение к твоему прошлому и к преступлению, совершенному над тобой. Но вспомни, что такие люди, как господин президент и господин Биндер, умудренные богатейшим житейским опытом, прилагают немало усилий, чтобы это выяснить. Тебе же, Каспар, надо смотреть вперед, надо жить на свету, а не впотьмах. Свет, бот на чем зиждется твое существование, вот в чем твое счастье. Всякий человек может внять голосу разума: сделай же мне одолжение, забудь об этих снах. Недаром ведь говорят: «Сны – что пена волны».
Каспар был потрясен. Впервые слышал он о том, что его сны – неправда, и также впервые собственная убежденность возобладала над мнением учителя. Но не радость вызвало в нем это новое чувство, а только сожаление.
РЕЛИГИЯ, ГОМЕОПАТИЯ, ГОСТИ СО ВСЕХ СТОРОН
Так вот настал декабрь, зима запаздывала, но однажды утром выпал наконец первый снег.
Каспар без устали смотрел на неслышное скольжение снежинок. Он принимал их за маленьких крылатых зверьков, покуда не высунул руку за окно и они не растаяли на его ладони. Сад и улица, крыши и карнизы сверкали белизной, и сквозь завесу пляшущих снежинок тихонько крался светлый пар тумана, словно дыхание живых человеческих уст.
– Ну, что скажешь, Каспар? – воскликнула фрау Даумер. – А помнишь, ты мне не верил, когда я тебе рассказывала про зиму. Видишь теперь, как все бело?
Каспар кивнул, не отрывая глаз от метели за окном.
– Белое – это старость, – пробормотал он, – холод и старость.
– Не забудь, что в одиннадцать у тебя урок верховой езды, – напомнил ему Даумер, уходивший в школу.
Напрасная забота: Каспар не мог об этом забыть, очень уж ему пришлась по душе верховая езда, хотя он совсем недавно стал заниматься ею.
Он любил лошадей и в воображении давно свыкся с их образами. Случалось, вечерние тени мчались, как вороные кони, и, на мгновение помедлив у огненного края небес, оглядывались на него – пусть направит их в неведомые дали. И в ветре слышался бег коней, конями были облака, в ритмах музыки он слышал звонкое цоканье их копыт, а когда счастливое расположение духа завладевало им и мысли его блуждали вокруг чего-то благородно-совершенного, то прежде всего вставал перед ним гордый образ коня.
На уроках верховой езды он с самого начала выказал ловкость, безмерно удивившую шталмейстера Румплера.
– Вы только посмотрите на этого малого в седле, – говорил Румплер, – как он сидит, как держит поводья, как понимает коня, я готов сто лет жариться в аду, но это неспроста. – И все, знавшие толк в этом искусстве, ему вторили.
А как счастлив бывал Каспар, пустив коня рысью или галопом! Легко, быстро несет тебя конь вперед, вдаль, а ты мягко покачиваешься в седле. Какое же это счастье – слияние всадника и коня!
Если бы только люди меньше докучали Каспару! Когда он впервые выехал из манежа вместе со своим шталмейстером, народ толпами собирался на улицах, и даже самые степенные горожане останавливались и горько усмехались.
– Этот мастер кататься, – насмешничали они. – Ишь сидит, точно в кресле. Так, верно, и надо, по крайней мере, согреешься.
Вот и сегодня все на него пялятся. Небо очистилось и проглянуло солнце, когда они ехали по Энгельхардштрассе. Ватага мальчишек во весь опор неслась за ними, в домах по правую и по левую руку быстро распахивались окна. Шталмейстер пришпорил своего коня и огрел плеткой Каспарова.
– Черт возьми, тут каким-то цирковым наездником становишься! – разозлясь, крикнул он.
Они прискакали к воротам св. Иакова.
– Эй! Эге-ге! – послышался какой-то голос из боковой улочки, на них направил своего коня другой всадник – ротмистр Вессениг. Румплер поздоровался, а ротмистр поехал рядом с Каспаром.
– Великолепно, дорогой мой Хаузер, просто великолепно! – восклицал он с преувеличенным восхищением. – Вы же ездите, как индейский вождь. Может ли быть, что этому искусству вы научились лишь от бравых нюрнбержцев? Даже не верится.
Каспар не понял коварной подоплеки этих слов. Польщенный, он с благодарностью взглянул на ротмистра.
– Да, знаешь, Хаузер, что я сегодня получил, – продолжал ротмистр, которого так и подмывало поиздеваться над Каспаром. – Кое-что, близко тебя касающееся.
В глазах Каспара промелькнул вопрос. Возможно, что спокойно-благородное выражение его лица заставило ротмистра поколебаться.
– Я кое-что получил, – тем не менее упрямо повторил он, – письмецо, если хочешь знать. – Он говорил самым что ни на есть простодушным тоном, так взрослые шутят с детьми, но в его подстерегающем взгляде читался вопрос: «Посмотрим, перепугается он или нет?»
– Письмецо? – переспросил Каспар. – И что же в нем написано?
– Ага, – воскликнул ротмистр и оглушительно расхохотался, – тебя, видно, любопытство разбирает? В нем имеется весьма важное сообщение, весьма важное!
– От кого же это письмо? – спросил Каспар, и сердце его забилось в ожидании.
Господии фон Вессениг осклабился и от удовольствия даже привстал на стременах.
– А ну-ка, угадай, – сказал он, – а мы поглядим, мастер ли ты угадывать. Итак, кто же прислал это письмецо? – Он понимающе подмигнул господину фон Румплеру. Каспар потупился.
На него внезапно пахнуло воздухом снов, надежда обласкала его, скрасила тусклое течение дней. Из смутной пелены сновидения явилась женщина со скорбным лицом и теперь парила впереди их коней. Каспар поднял глаза и дрожащими губами произнес:
– Не от моей ли матери это письмо?
Ротмистр нахмурился; может, ему показалось, что не стоит заходить так далеко в этой шутке, но, подавив в себе честный порыв, похлопал Каспара по плечу и крикнул:
– Отгадал, черт тебя возьми, отгадал! Но больше я тебе, дружок, ни слова не скажу, а то мне еще, пожалуй, нагорит. – Он покрепче уселся в седле и ускакал.
Через четверть часа Каспар чуть ли не в беспамятстве воротился домой. Семейство Даумеров уже сидело за столом. Все вопросительно на него уставились, Анна же непроизвольно встала, когда Каспар – на лбу его блестели капельки пота – подошел к креслу ее брата и из глотки его вырвался хриплый ликующий крик:
– Господин ротмистр получил письмо от моей матери!
Даумер в удивлении покачал головой. Он попытался разъяснить Каспару, что здесь имеет место какое-то недоразумение или ошибка: мать и сестра по мере сил его поддержали. Увы, тщетно. Каспар, молитвенно сложив руки, просил Даумера отправиться вместе с ним к Вессенигу. Даумер наотрез отказался, но волнение Каспара все возрастало, и Даумер сказал, что пойдет к Вессенигу один. Быстро доев то, что было на тарелке, он схватил пальто, шляпу и вышел.
Каспар подбежал к окну и стал смотреть ему вслед. Садиться за стол, покуда Даумер не вернется, он не пожелал. Он судорожно мял платок в руке, часто дыша, вперял взгляд в небо и думал: «Я буду любить тебя, солнце, только сделай, чтобы это была правда». К часу дня Даумер возвратился. Он припер ротмистра к стенке и крупно с ним объяснился. Поначалу тот старался придать всей истории юмористический характер, но Даумер на эту удочку не попался, ему и так уж осточертели злобные толки, ежедневно до него доходившие. Не далее как вчера ему рассказали, что на рауте у магистратской советницы Бехольд один видный аристократ потешался над ним, Даумером, называя его мастером сомнамбулического и магнетического искусства, угодливо бросающим под ноги Каспару свой волшебный плащ. Самое забавное при этом, что Каспар, вопреки всеобщим ожиданиям, не воспаряет на нем в воздух, а мирно сидит дома, позволяя себя откармливать.
Даумера это мучило, и он без обиняков заявил ротмистру, что пустая болтовня великосветских бездельников нисколько его не трогает.
– Я ждал помощи и одобрения и уж никак не готовился к защите или отпору, но теперь мне ясно, что ваше окаменелое сердце и сердца вам подобных недоступны чувствам, – выкрикнул он, – однако я вправе требовать, чтобы юношу, находящегося на моем попечении и на попечении господина статского советника, избавили от злобных шуток.
Выкрикнул и убежал. Друга он, разумеется, этим выступлением не приобрел.
Придя домой и встретив вопрошающий, тоскливый взгляд Каспара, он постарался сказать как можно мягче:
– Он дурачил тебя, Каспар. Разумеется, тут нет ни слова правды. Ты не должен доверять таким людям, как ротмистр.
– О! – с болью вырвалось у Каспара. И он затих.
Только когда Даумер, отдохнув после обеда, снова собрался уходить, Каспар прервал молчание и слабым, каким-то не своим голосом спросил:
– Значит, господин ротмистр сказал мне неправду?
– Да, он солгал, – отрезал Даумер.
– Нехорошо это с его стороны, очень нехорошо, – сказал Каспар.
Удивительным казался ему самый факт, но еще удивительнее, что столь важный господин очернил себя ложью перед ним, Каспаром. Зачем он рассказал мне про письмо, непрестанно думал он и часами повторял про себя слова ротмистра, силясь представить себе лицо, за которым, неведомая ему, жила ложь.
Нет, что-то тут не так. Он ломал и ломал себе голову. Наконец, чтобы отвлечься от этих мыслей, открыл задачник и стал готовить уроки. Когда и это не помогло, он взял губную гармонику, подаренную ему одной дамой из Бамберга, и добрых полчаса наигрывал простенькие мелодии, которым уже успел научиться.
Затем он отложил гармонику, встал перед зеркалом и долго пристально всматривался в свое лицо: хотел узнать, есть ли в нем ложь. Несмотря на подавленное душевное состояние, ему вдруг страстно захотелось хоть разок самому солгать, а потом проверить, какое у него будет лицо. Он боязливо огляделся, снова посмотрел в зеркало и прошептал:
– Снег идет.
Он считал это ложью, ведь сейчас светило солнце.
Ничего не изменилось в его лице, значит, можно лгать и никто этого не заметит. Он подумал еще, что солнце омрачится или спрячется, но оно продолжало светить как ни в чем не бывало.
Вечером Даумер снова вернулся домой расстроенный. Вместо ответа на вопрос матери, что опять случилось, он вытащил из кармана какую-то газетенку и швырнул ее на стол. Это оказался «Католишер вохеншатц», на первой странице поместивший эпистолу о Каспаре Хаузере, которая начиналась словами, напечатанными жирным шрифтом: «Почему нюрнбергского найденыша не приобщают к благодати религии?»
– Да-да, почему не приобщают? – насмешливо заметила Анна.
– И такое печатают в протестантском городе, – возмущался Даумер. – Если бы эти господа знали, какой безмерный страх внушают найденышу их патеры. Когда он был еще заточен в башне, к нему в один прекрасный день явилось сразу четверо. Может быть, вы думаете, что они хотели растрогать его сердце или пробудить в нем религиозное чувство? Ничего похожего. Они несли всякий вздор о гневе господнем и об отпущении грехов, а заметив, что он до смерти перепуган, принялись еще больше его стращать: можно было подумать, что беднягу не позднее завтрашнего дня потащат на виселицу. Я случайно там оказался и вежливо попросил их угомониться.
В эту минуту вошел Каспар, и разговор оборвался.
Однако призыв «Католишер вохеншатц» не остался без последствий. Господа из магистрата стали поговаривать, что с религией-де не шутят, а один так даже засомневался, прошел ли юноша через таинство святого крещения. Это вызвало долго не смолкавшие дебаты, но в конце концов было решено признать крещение само собой разумеющимся, ибо дело происходило в христианской стране, среди христиан, да и юноша никак не мог явиться сюда из Татарии.
Труднее было решить вопрос о его вероисповедании. Католик он или евангелист? Хотя попы в городе особого веса не имели, но все же беспризорную душу необходимо было вырвать из алчной пасти Рима. С другой стороны, никто не отваживался на крутые меры, ведь не поручишься, что рано или поздно какой-нибудь влиятельный господин не внесет ясность в этот вопрос.
Бургомистр потребовал, чтобы Даумер подыскал Каспару учителя закона божия. Выбор надежного человека он возлагал на него, но все же спросил:
– Какого вы мнения о кандидате Регулейне?
– Я ничего против него не имею, – безразлично отвечал Даумер. Кандидат жил в нижнем этаже Даумерова дома и слыл солидным и усердным человеком.
– Хотя сам я не сторонник церковной обрядности, – сказал бургомистр, – но модное свободомыслие мне очень не по сердцу, и я бы не хотел, чтоб наш Каспар приобщился к безбожию. Думаю, что и в ваши намерения это не входит.
«Ага, еще одна шпилька, – подумал рассерженный Даумер, – меня опять невесть в чем подозревают, наносят мне оскорбления, никому я не пришелся по нраву, достойное поведение, милостивые государи, весьма достойное!» Вслух же он сказал:
– Разумеется, нет, я, в свою очередь, старался повлиять на него. Каково бы ни было мое влияние, оно не хуже всякого другого. К сожалению, мы вмешиваем в дело его воспитания людей, ничего в этом не смыслящих. Так, в первое время мне стоило немалых усилий сломить его тупое упорство в видении мира и заставить понять всемогущую силу роста в природе. Входит раз некая дама, а Каспар сидит перед горшком с цветами и в невинном изумлении разглядывает новые отростки, появившиеся за ночь. «Ну, Каспар, – простодушно спрашивает она, – кто же их вырастил?» – «Они сами выросли», – гордо отвечает он.
«Разве это возможно, – восклицает она, – кто-нибудь же сделал так, чтобы они росли?» Он не удостаивает ее ответа, но благожелательная дама по дороге домой уже рассказывает всем и каждому, что из Каспара стараются сделать атеиста. Вот и попадаешь в трудное положение.
– В конце концов все сводится к тому, чтобы привить Каспару чувство высшего долга.
– Это чувство у него есть, конечно же, есть, беда в том, что разум его не ведает границ в своей требовательности и во что бы то ни стало жаждет удовлетворения, – страстно продолжал Даумер. – Вчера вечером его посетили два протестантских пастора, один из Фюрта, а другой из Фарнбаха, один толстяк, другой – кожа да кости, оба усердные, как апостол Павел. Сначала они на все лады меня прославляли, потом потребовали, чтобы я провел их к Каспару, и не успел я оглянуться, как они затеяли с ним ученый спор. Ах, вы себе и представить не можете, как это было смешно! Речь зашла о сотворении мира, толстяк из Фюрта заявил, что господь сотворил мир из пустоты. А когда Каспар пожелал узнать, как это произошло, они, конечно, ничего ему не ответили, а в два голоса принялись усовещивать его, словно идолопоклонника. Едва они угомонились, как мой Каспар добродушно заметил, что ежели он собирается что-то сделать, то надо же иметь из чего сделать, поэтому он просит ему сказать, как же это удалось господу богу? Оба довольно долго молчали, потом пошептались между собой, и худой, наконец, ответил, для бога, дескать, все возможно, ибо он не смертное существо, а дух. Каспар улыбнулся, так как вообразил, будто они над ним потешаются, и сделал вид, что верит им, понимая, что это лучший способ от них отделаться.
Бургомистр неодобрительно покачал головой. Сарказмы Даумера очень и очень ему не понравились.
– Существует и более продуманная точка зрения на бога, чем та, что столь легко поддается осмеянию, – спокойно заметил он.
– Более продуманная? Без сомнения. Но не забывайте, что она в корне отлична от общепринятой. И если я попытаюсь ему таковую внушить, то меня станут осыпать упреками и оскорблениями. В следующем году он пойдет в школу, что отнюдь не просто для человека без малого восемнадцати лет, там мои поучения все равно будут зачеркнуты, а следствием этого явится душевное смятение. Я уже заранее трушу и потчую его ничего не значащими ответами.
На днях Каспар, переутомив зрение, не мог работать и озадачил меня вопросом, можно ли просить о чем-нибудь бога и быть уверенным, что тебе это будет дано. Я сказал, что просить – это его право, но что он должен предоставить мудрости господней решение – внять его просьбе или нет. Он отвечал, что хочет просить об исцелении глаз, а на это господу ведь нечего возразить, ибо ему, Каспару, глаза нужны для того, чтобы не проводить время за играми или в пустой болтовне. Я поспешил сказать, что пути господни неисповедимы и нам иной раз отказывается в том, что, по нашему представлению, пошло бы нам на пользу, ибо господь нередко испытует человека страданиями, учит его терпению и вере. Каспар сник. И, наверно, решил, что я не лучше святых отцов, чьи доводы показались ему лишь пустой отговоркой.
– Как же, по-вашему, нам следует поступать? – хмуро произнес бургомистр. – На пути сомнения и отрицания способность к добру неизбежно зачахнет.
– Вряд ли это сомнения и отрицание, – недовольно отвечал Даумер. – Господь не небожитель, царство его в нашем сердце. Богато одаренный дух сберегает его во всеобъемлющем чувстве, дух нищий познает его через горечь жизни и называет это верой, слово «вера» он мог бы подменить словом «страх». В радости и в красоте воплощен истинный бог, в творчестве. То, что вы именуете сомнением и отрицанием, лишь робость души, еще не познавшей себя. Дайте растению столько солнца, сколько ему потребно, и у него будет бог.
– Все это философия, – возразил Биндер, – и для заурядного человека, вроде меня, философия безбожная. Любой крестьянин, прежде чем соберет урожай, вынужден считаться с непогодой, и лишь высокомерный человек может вообразить, что он что-то значит сам по себе. Но хватит об этом. Скажите, были вы хоть раз в церкви с Каспаром?
– Нет, до сих пор я этого избегал.
– Завтра воскресенье. Вы ничего не будете иметь против, если я возьму его с собой в церковь Пресвятой богородицы?
– Разумеется, нет.
– Ладно, я зайду за ним в девять часов.
Если господин Биндер ожидал, что посещение церкви окажет мощное действие на Каспара, то ему пришлось разочароваться. Когда Каспар вошел в церковь и откуда-то с высоты до него донесся голос проповедника, он спросил, почему этот человек бранится. Распятия привели его в несказанный ужас, ибо изображения распятого Христа он принял за живых людей, которых мучают. Он все время озирался в непрестанном удивлении, орган и хор до такой степени оглушили его чувствительный слух, что он не ощутил гармонии звуков, а испарения толпы под конец едва не довели его до обморока.
Бургомистр понял свою ошибку, но продолжал настаивать на регулярном посещении церкви, хотя Каспар всякий раз упрямо этому противился. Когда кандидат Регулейн пожаловался господину Биндеру, тот сказал:
– Наберитесь терпения, привычка заставит его уверовать.
– Не думаю, – растерянно отвечал кандидат, – всякий раз, как я зову его в церковь, он ведет себя так, словно ему приходится расставаться с жизнью.
– Не беда, это же ваш профессиональный долг – сломить его сопротивление, – гласил ответ.
Славный беспомощный кандидат Регулейн! Молодой человек, никогда не бывший молодым, молодой человек, чья богословская ученость была не менее хлипкой, чем его ноги. Перед уроком, который он должен был давать Каспару, его каждый раз пробирала дрожь, а когда какой-нибудь вопрос ученика затруднял его, что, кстати сказать, случалось нередко, он откладывал ответ до следующего урока, каждый раз твердо решая полистать в соответствующих книгах, дабы не погрешить против теологии. Каспар простодушно дожидался, но и в следующий раз ничего не узнавал или, в лучшем случае, очень мало. Кандидат, в глубине души надеявшийся, что его ученик позабудет о том, что спрашивал, путался и увиливал от ответа. Но это ему не помогало. Немилосердный вопрошатель перегонял его, так сказать, из одного укрытия в другое, покуда не вступал в силу продиктованный отчаянием аргумент: не подобает, дескать, докапываться до темных мест религии.
Каспар бежал к Даумеру и жаловался, что ему так ничего и не объяснили. Даумер осведомлялся, что он, собственно, хотел узнать. Ему интересно, почему господь бог, как в давние времена, не спускается к людям, чтобы открыть им столь многое сокрытое, отвечал Каспар.
– Видишь ли, Каспар, – говорил Даумер, – есть в мире тайны, которые невозможно постигнуть, как бы тебе этого ни хотелось. Нам остается только верить, что господь однажды просветит наше сердце касательно таковых. Мы, например, не знаем, откуда ты явился и кто ты, но тем не менее уповаем, что милость и всемогущество божие в один прекрасный день нам это откроет.
– Я жил в подземелье, – мягко возражал Каспар, – но бог ведь тут ни при чем, это сделали люди. – И растерянно добавил: – Так вот всегда. Один раз кандидат говорит, что бог не стесняет воли человека, а другой – что бог карает его за зло. Я уж совсем одурел от этих разговоров.
Эта беседа, состоявшаяся в непогожий день в конце марта, и привела Даумера в столь дурное настроение, что он не в силах был закончить начатую работу. «У меня похищают Каспара, – думал он, – раскалывают его на куски», Исполненный печали, он достал толстую тетрадь с записями о Каспаре и стал ее перелистывать. Он вздрогнул, когда в комнату ворвалась его сестра, не успевшая даже снять меховой капор и накидку. Она была очень взволнована и тотчас же выпалила:
– Ты знаешь, о чем говорят в городе?
– Понятия не имею.
– Будто бы наш Каспар княжеского происхождения, принц, отстраненный от престолонаследия.
Даумер принужденно рассмеялся.
– Этого еще недоставало. Чего только люди не наплетут!
– Ты не веришь? Я так сразу и подумала. Но откуда, спрашивается, взялись эти слухи? Дыма без огня не бывает.
– Выходит, что бывает. Вздор все это. Ну да пусть себе чешут языки.
Не прошло и получаса, как к Даумеру явился директор архива Вурм из Ансбаха. Это был низкорослый, никогда не улыбавшийся и чуть-чуть горбатый человечек. Говорили, что он очень дружен с – президентом Фейербахом и к тому же является правой рукой президента окружного управления Мига. Он передал Даумеру поклон от Фейербаха и сообщил, что статский советник в ближайшее время прибудет в Нюрнберг, так как занимается сейчас делом Каспара Хаузера.
После краткой и не слишком содержательной беседы директор архива вдруг вытащил из кармана маленькую брошюрку и, ни слова не говоря, протянул ее Даумеру. Тот взял и прочитал на титульном листе: «Каспар Хаузер, возможный обманщик. Сочинение советника полиции Меркера. Берлин».
Даумер недобрыми глазами взглянул на книжонку и едва слышно произнес:
– Достаточно ясно сказано. Чего хочет этот человек? И что его заставляет писать?
– Это злобный памфлет и на первый взгляд достаточно правдоподобный, – отвечал директор, – в нем усердно и ловко подобраны все вызывающие подозрение факты, давно уже мелькавшие в недоверчивых умах. Все данные о Каспаре автор исследует как подозрительные, более того, приводит примеры из прошлого, когда «ложь, доведенная до степени искусства», как он выражается, бывала разоблачена слишком поздно. Вас, уважаемый Даумер, и ваших здешних друзей он тоже в покое не оставляет.
– Воображаю, что он там пишет, – пробормотал Даумер, хлопая ладонью по книге. – Возможный обманщик! Сидит в Берлине эдакий тип, прошедший огонь, воду и медные трубы, и осмеливается… осмеливается… нет, это вопиет к небесам! Показать бы ему «возможного обманщика», заставить его выдержать этот ангельский взгляд… ах, какой позор! Единственное утешение, что никто не станет читать эту стряпню.
– Вы ошибаетесь, – спокойно заметил директор, – книжонка идет нарасхват.
– Хорошо, я тоже ее прочитаю, – заявил Даумер, – а потом пойду к редактору Пфистерле из «Моргенпост»; он человек справедливый и уж сумеет окоротить этого советника полиции.
Директор архива смерил возбужденного Даумера быстрым и спокойным взглядом.
– Безоговорочно одобрить подобный план я не могу, – дипломатично заметил он. – Думается, что, пытаясь вам это отсоветовать, я буду действовать в духе господина Фейербаха. Кому нужно газетное бумагомарательство? Какой от него толк? Действовать необходимо втихомолку и с превеликой осторожностью.
– Втихомолку и с осторожностью? Что вы хотите этим сказать? – испуганно и в то же время подозрительно переспросил Даумер.
Директор пожал плечами и уставился в землю. Потом он встал, заявил, что завтра зайдет снова, чтобы повидать Каспара, и протянул руку Даумеру. Он уже спускался по лестнице, когда Даумер догнал его и спросил, не помешает ли ему то, что завтра он застанет здесь в доме незнакомых людей, у него будут гости. Директор архива отвечал, что ему это безразлично.
Отличительной особенностью Даумера было то, что идеи, однажды завладевшие его воображением, он доводил до явной вредоносности. Вот и сейчас, несмотря на разумное предостережение господина Вурма, он, едва пробежав глазами книгу берлинского советника полиций, на что ему потребовалось около часа, и преисполнившись горечи, отправился в редакцию «Моргенпост». Редактор Пфистерле был человек горячий. Как коршун на падаль, накинулся он на эту возможность излить ярость и желчь, всегда имевшиеся у него в запасе. Он выразил желание получить материал, и Даумер пригласил его на завтра к себе обедать.
Вечером в доме Даумера царило уныние. За ужином домочадцы редко-редко обменивались словами, и Каспар, ни в малой степени не подозревавший о том, что вокруг него творилось, удивлялся, время от времени замечая испытующий взгляд, на него брошенный, или натыкаясь на угрюмое молчание вместо ответа на свой простодушный вопрос. Сегодня, как и каждый вечер, перед тем как уйти спать, он взял книгу и, раскрыв ее, сразу же наткнулся на место, заставившее его в восторге всплеснуть руками и радостно засмеяться. Даумер спросил его, в чем дело, Каспар, указывая пальцем в страницу, воскликнул:
– Нет, вы только взгляните, господин учитель! – С некоторых пор он перестал тыкать Даумера, хотя никто от него этого не требовал, и, кстати сказать, с того самого дня, когда он впервые отведал мяса и потом заболел.
Даумер посмотрел. Слова, поразившие Каспара, были следующие: «Солнце все выведет на свет божий».
– Что тут такого удивительного? – поинтересовалась Анна, в свою очередь заглянувшая в книгу через плечо брата.
– Как хорошо, как красиво! – восклицал Каспар. – Солнце выведет на свет божий. Это же просто удивительно!
Трое остальных переглянулись, охваченные каким-то странным чувством.
– Очень красиво, когда читаешь: солнце, – продолжал свое Каспар. – Солнце! Это же чудесно звучит!
Когда, пожелав всем спокойной ночи, он вышел из комнаты, фрау Даумер сказала:
– Его нельзя не любить. Право же, радостно становится на душе, когда наблюдаешь за его невинной хлопотливостью. Он, как зверек, вечно с чем-то возится, не ведая скуки и никому не докучая своими капризами.
Пфистерле явился, правда уже после обеда, и просидел дольше, чем то допускали приличия, не обращая внимания на нетерпеливые намеки Даумера, хотевшего сбыть его до прихода ожидаемых гостей. Когда они явились, было уже около трех, а Пфистерле все сидел на том же месте, не собираясь уходить. Возможно, его любопытство возбудило имя одного из троих пришельцев, упомянутое Даумером, это был модный в ту пору писатель, живший на севере империи. Двое других гостей были голштинская баронесса и профессор из Лейпцига, собиравшийся совершить вояж в Рим, что в те времена, да еще в Нюрнберге, делало его чем-то вроде отважного землепроходца.
Даумер радостно встретил гостей, привел Каспара и, несмотря на ранний час, зажег лампу, ибо плотный туман, похожий на кудель, клубился за окном. Лейпцигский профессор втянул Каспара в разговор, но сам подавал реплики как бы с высокой башни. К тому же он не спускал глаз с юноши, и в его желтоватых глазах, за круглыми стеклами очков, иной раз вспыхивал злобный огонек. Между тем подошли еще господин фон Тухер и директор архива, представились иногородним гостям и тоже уселись на диване.
– Значит, в твоем подземелье всегда было темно? – осведомился землепроходец, поглаживая бороду.
Каспар терпеливо ответил:
– Темно, очень темно.
Писатель рассмеялся, а профессор многозначительно кивнул ему.
– Слышали вы чушь, которую здесь болтают относительно его высокого происхождения? – послышался глухой голос голштинской баронессы, казалось, донесшийся откуда-то из-под пола.
Профессор снова кивнул и заметил:
– К легковерию публики здесь предъявляются поистине чрезмерные требования.
Некоторое время все молчали как убитые. Наконец, Даумер хриплым голосом, с учтивостью плохого комедианта ответил:
– Что дало вам повод пятнать мою честь?
– Что дало мне повод? – взвился холерический профессор. – Все это фиглярство! То, что целую страну с утра до вечера кормят дурацкими сказками. Неужто наши добрые немцы должны снова сделаться жертвой авантюристов типа Калиостро! Это же позор!
– Разумеется, мы уверены, – примирительно вмешался в разговор писатель, худой господин – кожа да кости – с голым черепом, – что вы, господин Даумер, действуете от чистого сердца. Вы сами жертва, так же как и все мы.
Пфистерле, буквально раздувшийся от ярости, не выдержал. Сжав кулаки, он вскочил со стула и заорал:
– Да почему мы, черт возьми, должны это терпеть? Являются сюда незваные, для того чтобы похвалиться: мы, мол, там были, – и высказать свое компетентное мнение, чванятся, хотя они слепы, как кроты, и заявляют: «Мы ничего не видим, значит, ничего нет». Почему же это чушь, достопочтенная баронесса, то, что рассказывают о его происхождении? Почему, скажите на милость? Или вы собираетесь отрицать, что за стенами дворцов, где обитают наши власть имущие, свершается то, что бежит дневного света? Что узы крови там считаются за ничто и права людей попираются ногами, если это нужно для блага одного? Хотите, чтобы я привел факты? Отрицать их вы не сможете. Мы, во всяком случае, не позабыли о нескольких десятках человек, которые отважно пронесли по стране знамя свободы и пылающими факелами осветили лживый сумрак дворцов.
– Довольно, хватит, – перебил неистового газетчика профессор.
– Демагог! – воскликнула баронесса, вставая, глаза у нее были испуганные.
Директор архива холодно и укоризненно посмотрел на Даумера, который сидел, опустив голову и упрямо поджав губы. Когда он поднял глаза, взгляд его с растроганным выражением некоторое время покоился на Каспаре. Ничего не подозревающий юноша переводил ясный улыбчатый взор с одного на другого, словно не о нем шла речь, не вкруг него вертелся разговор, а просто его любопытство было возбуждено взволнованными лицами и жестами. Он и впрямь едва ли понимал, что здесь происходит.
Лейпцигский профессор схватил свою шляпу и через голову Пфистерле еще раз обратился к Даумеру:
– Что, собственно, доказали предположения сумасбродов? – пронзительно выкрикнул он. – Ровным счетом ничего. Установлено только, что дурачок из какой-то богом забытой деревни во франконских лесах приплелся в город, что он не умеет как следует говорить, что достижения культуры ему неведомы, что новое кажется ему новым, чуждое чуждым. И подумать, что из-за этого некоторые близорукие, хотя в общем-то достойные люди вконец утратили душевное равновесие и принимают за чистую монету неуклюжий розыгрыш тертого деревенского шутника. Поразительное легкомыслие!
– Точь-в-точь советник полиции Меркер, – вырвалось у директора архива.
Пфистерле тоже хотел что-то сказать, но господин фон Тухер энергичным кивком головы призвал его к молчанию.
С улицы вдруг донесся шум – колеса прогрохотали по мостовой. Директор Вурм подошел к окну и, когда карета остановилась у подъезда, сказал:
– Господин статский советник прибыл.
– Кто, вы сказали? – живо переспросил Даумер. – Господин фон Фейербах?
– Да, господин фон Фейербах.
Ошарашенный Даумер позабыл было об обязанностях хозяина дома, и, когда вскочил, чтобы броситься навстречу президенту, тот уже стоял на пороге. Властным своим взглядом он окинул лица присутствующих и, заметив директора архива, живо проговорил:
– Как хорошо, что мы встретились, милый Вурм, мне нужно поговорить с вами.
Одет он был в обыкновенное штатское платье, на котором, кроме орденского крестика у ворота сюртука, никаких украшений не было. Горделивая осанка его коренастой плотной фигуры, солдатская выправка, голова, чуть закинутая назад, внушали почтительную робость. Лицо, на первый взгляд напоминавшее лицо ворчливого старого извозчика, облагораживали глаза, пылавшие темным огнем духовных страстей, и крепко сомкнутые, смело очерченные губы.
Он производил впечатление очень занятого человека. Несмотря на достоинство, обусловленное его высокой должностью, значения которой он отнюдь не умалял, в его повадках было что-то пылкое и стремительное; впрочем, войдя в комнату, он приветствовал собравшихся не без суровой чопорности. Посему все почувствовали страх, когда Каспар непринужденно к нему приблизился и протянул руку, которую Фейербах взял и – более того – задержал в своей руке.
У Каспара удивительно легко стало на душе с той минуты, как вошел президент. Он часто думал о нем после разговора в тюремной башне и с первого же рукопожатия полюбил его руку, теплую, жесткую, сухую руку, которая, казалось, давала надежные обещания, пожимая твою, покоившуюся в ней так тихо и мирно, как вечером усталое тело покоится в постели.
Даумер проводил президента и директора Фурма в свой кабинет и воротился к гостям. Те уже собирались уходить, появление Фейербаха несколько посбило с них спеси. Каспар хотел помочь даме надеть пальто, но она сделала отстраняющий жест и торопливо последовала за своими кавалерами. Господин фон Тухер и Пфистерле тоже ушли.
Каспар вынул из ящика стола тетрадь и сел возле лампы, собираясь приготовить свою латынь, как в комнату вошли президент и директор Вурм. Фейербах приблизился к Каспару, положил руку на его волосы и слегка отогнул голову юноши – свет лампы теперь бил прямо в лицо Каспару – долго, пронзительно-внимательным взглядом смотрел на него и, наконец, повернувшись к Вурму и тяжело дыша, пробормотал:
– Все верно. Те же самые черты.
Директор архива молча кивнул.
– Это и сны… косвенные, но важнейшие доказательства, – проговорил президент тем же глубоко взволнованным голосом. Он подошел к окну и, заложив руки за спину, некоторое время смотрел на улицу. Затем обернулся и без всякого перехода спросил Даумера, как обстоит дело с питанием Каспара.
Даумер отвечал, что в последние дни делал попытки приучить Каспара к мясной пище.
– Поначалу он очень противился, да и мне не кажется, что такое резкое изменение диеты идет ему на пользу. Я даже опасаюсь, что она существенно подрывает его духовные силы. Он заметно тупеет.
Фейербах вздернул брови и взглядом указал на Каспара. Даумер понял и предложил Каспару пойти к дамам. Выжидать, покуда юноша закроет за собой дверь, он не стал и, едва справляясь со своей горячностью, продолжил:
– В день, когда Каспар впервые отведал мяса, соседская собака, до тех пор очень его любившая, с лаем бросилась на него. Мне это представилось весьма поучительным.
– Пусть так, – мрачно возразил президент, – но я не одобряю бесчисленных экспериментов, которые вы производите над молодым человеком. К чему это все? К чему магнетические и прочие методы лечения? Мне сказали, что против некоторых болезненных состояний вы применяете гомеопатические лекарства. Зачем? Эти средства не могут не подорвать столь хрупкий организм. Юность – вот что лучше всего исцеляет от болезней.
– Я удивлен, что ваше превосходительство возражает против моих опытов, – со смиренной холодностью отвечал Даумер. – Плоть человеческая нередко бывает подвержена скоропреходящим заболеваниям, которые лучше всего лечит гомеопатия. Не далее как в прошлый понедельник, могу вас в этом заверить, малая доза лекарства поистине сотворила чудо. Разве ваше превосходительство не помнит старинного речения:
Разумный врач с природою святой
Подобное подобным исцеляют:
Жар жаром, а кислотность кислотой
И малой дозой много достигают.
Фейербах невольно улыбнулся.
– Все может быть, все может быть, – проворчал он, – но это ничего не доказывает, а если и доказывает, то к нашему делу никакого отношения не имеет.
– Мое дело тоже не на этом зиждется.
– Тем лучше. Не забудьте, что здесь речь идет о том, чтобы отстоять права, права целой жизни. Должен ли я выразиться яснее? Вряд ли. Надеюсь, что вскоре рассеется мрак, окутывающий этого загадочного человека, и благодарность, которую я и другие воздадим вам, милый Даумер, не умалится от неудовольствия, вызванного вашими, возможно даже вредными, заблуждениями.
Это прозвучало торжественно.
«Меня отчитывают как школьника, – с горечью подумал Даумер, когда президент и директор Вурм с ним распрощались. – И надо же мне было судьбу безродного найденыша сделать своей судьбою! Нет, верно говорят: всяк сверчок знай свой шесток.
«Какое мне дело до того, что они сочиняют о нем, – досадливо размышлял он, – впрочем, тон президента заставляет предполагать, что речь идет о чем-то уж очень необычном. Странные разговоры о происхождении Каспара, неужто же они имеют под собой почву? Ну, да мне-то что с того? Сын крестьянина или владетельного князя, что это доказывает? Конечно, ежели такая высокая особа попадается тебе на пути, волей-неволей приходится строить из себя усердного слугу. Столбовое дворянство и княжеское происхождение внушают почтение бюргеру. Но жизнь – это одно, идея – другое, одно – потакать сильным мира сего из-за того, что противиться им бессмысленно, другое – позабыть о них, накрепко запершись в золотых покоях философии. Между тем и тем проходит граница, отделяющая человека плоти от человека духа. Неужто же я слишком далеко зашел в своем оптимизме, видя в Каспаре человека духа? Видимо, это еще под сомнением».
Ход мыслей, не вовсе свободный от горьких предчувствий.
МЕТАФИЗИЧЕСКИЕ ЗАТЕИ ДАУМЕРА
Президент больше недели оставался в городе. Все это время он либо заходил к Даумерам, либо звал Каспара к себе в гостиницу – поговорить. Свидетелей этих разговоров он не терпел. С тех пор как в один из первых дней своего пребывания здесь он шел с Каспаром по улицам (рано состарившийся, но все еще могучий с виду Фейербах рядом с хрупким, понуро шагающим юношей, конечно же, возбуждал всеобщее внимание) и вдруг из-за угла вынырнул какой-то парень и стал красться за ними, президент перестал показываться на люди со своим подопечным.
Беседы с Каспаром, которым он иной раз искусно придавал вид пустячной болтовни, конечно же, преследовали определенную цель. Каспар, ничего не замечая, был по-детски откровенен со своим высоким покровителем, и его невинный лепет так трогал сердце последнего, что этот всегда красноречивый и страстно любящий слово человек нередко чувствовал себя приговоренным к молчанию. Более того, он утратил уверенность в себе. «Взор Каспара напоминает сияние чистого утреннего неба еще до того, как взошло солнце, – писал он своей старинной приятельнице, – под этим взором мне чудится иногда, что колесница судьбы впервые останавливает свой неистовый бег. Все прошлое встает передо мною, произвол и злоупотребление правом, зависть и горе, ими причиняемое, многие поступки, плоды коих, прогнившие и отвратительные, лежат у нас под ногами. К тому же в вопросе, касающемся таинственного его происхождения, я двинулся вперед по следу, который, боюсь, приведет меня на край пропасти, где можно будет довериться разве что богам, ибо человеческому закону там ничто уже не подвластно».
В последний вечер пребывания Фейербаха в Мюнхене Каспар совсем уже собрался уходить из дому, так как президент ждал его у себя. Он зашел в гостиную сообщить о своем уходе. Там никого, кроме Анны, не было. Она сидела у окна, углубившись в чтение брошюрки советника полиции Меркера, и, как только Каспар показался на пороге, испуганно спрятала книжонку под фартук.
– Что вы там такое читаете и почему прячете от меня? – улыбаясь, спросил он.
Анна покраснела и начала бормотать какую-то невнятицу. Потом взглянула на него мокрыми от слез глазами и вздохнула:
– Ах, Каспар, сколько же на свете дурных людей!
Он ничего не ответил, все продолжая улыбаться. Анна очень удивилась, но Каспар ровно ничего при этом не думал. Одной из его странностей было то, что женщин он не принимал всерьез. «Женщины, много ли они умеют, – говаривал он, – сидеть в гостиной, шить понемножку или чинить. Они с утра до ночи что-нибудь едят или пьют, все вперемешку, и от этого вечно болеют. Других женщин они поносят, а встретятся с ними, не знают, как их приласкать и приголубить». Фрау Даумер однажды рассердилась на него за такие разговоры, но он живо ей возразил:
– Вы не женщина, вы мать!
Погода в тот день стояла теплая. Снег почти весь растаял, над островерхими крышами проплывали белые облака. Когда Каспар вошел в комнату Фейербаха, тот сидел за письменным столом в мрачной задумчивости, откинувшись на спинку кресла. Прошло некоторое время, прежде чем он заметил Каспара, обернулся к нему и, прикрывая глаза рукой, сказал, забыв даже поздороваться:
– Вам, вероятно, известно, Каспар, что завтра я уезжаю в Аксбах. Мы долго не увидимся, может быть, несколько месяцев. Но время от времени я хочу иметь вести от вас. Я не прошу вас писать регулярно, дабы это не превратилось в докучную обязанность. Вот я и придумал такую форму общения, которая даст вам возможность сосредоточиться не столько на других, сколько на самом себе. Подробного отчета я с вас не спрашиваю, но прошу, записывайте сюда то, что вам хотелось бы сказать своему другу, своей матери.
С этими словами он протянул Каспару тетрадь в синем переплете. Каспар взял ее и на белом ярлычке прочитал: «Дневник Каспара Хаузера». Потом машинально ее открыл. На первой странице был приклеен портрет Фейербаха, под ним его собственноручная надпись: «Кто прилежен, тог любит бога. Порочный человек бежит самого себя».
Каспар в испуге взглянул на Фейербаха широко раскрытыми глазами. Он неслышно лепетал слова, стоявшие в тетради, и слова, только что сказанные президентом. Торжественный тон их, казалось, возвещал какую-то опасность ему, Каспару; все поплыло у него перед глазами.
В дверь постучали, и лакей подал хозяину дома письмо. Тот бросил беглый взгляд на печать, не вскрывая письма, позвонил и приказал закладывать карету.
– Я должен ехать сегодня же, – обратился он к Каспару.
Каспар стоял, ни слова не говоря, напряженно к чему-то прислушиваясь. На дворе щелкнул бичом почтальон. Фейербах поднялся и на прощание подал ему руку. Каспар в ответ улыбнулся и воскликнул:
– О, как бы мне хотелось сопровождать вас!
– Ты хотел бы уехать из Нюрнберга, Каспар? – с неискренним удивлением воскликнул президент, снова называя его на «ты». – Неужели ты забыл, чем обязан своему приемному отцу? Как отнесся бы господин Даумер к такой твоей неблагодарности? А другие, тоже принимавшие в тебе самое сердечное участие? Разве тебе не хорошо здесь, Каспар?
Каспар ни слова ему не ответил и потупился. Здесь вечно одно и то же, думал он, а ему хотелось видеть мир, он мечтал когда-нибудь ночью потихоньку выбраться из дому и уйти куда глаза глядят. Если бы в пути кто-нибудь спросил его: «Куда ты идешь, Каспар?» – он бы смолчал, но все шел бы и шел к замку и вдруг бы увидел толпу, собравшуюся под его стенами, а из замка до него бы донесся голос, зовущий его по имени. Заслышав этот голос, толпа расступится и множество рук укажет ему дорогу к воротам замка.
– Что ж ты не отвечаешь? – спросил Фейербах.
– Все здесь добры ко мне, – дрожащими губами пролепетал юноша.
– Вот видишь…
– Да, но…
– Что «но»? Говори же!
Каспар поднял глаза, сделал широкий жест рукою, словно обводя ею весь мир, и тихо проговорил:
– Мать!
Фейербах стал задумчиво смотреть в окно.
Через четверть часа Каспар шел по узким улочкам мимо ратуши и наконец добрался до пустынной площади св. Эгидия. Было уже темно, на церкви горела лампада. Каспар повернул налево, туда, где низко подстриженный кустарник сквера отгораживал площадь от улицы, и заметил неподвижно стоявшего человека; взгляд его был устремлен на Каспара. Каспар замедлил шаги и, к вящему своему изумлению, вдруг увидел, что человек поднял руку и пальцем поманил его к себе.
Сердце Каспара взволнованно забилось; сам не понимая почему, он последовал этому безмолвному приглашению. Незнакомец продолжал манить его. Каспар уже сделал несколько шагов, направляясь к нему, но тот глубже зашел в кусты, все так же молчаливо маня к себе юношу. Лицо незнакомца было скрыто низко надвинутой шляпой.
Каспар неуклонно приближался к таинственному человеку, хотя и чувствовал, что ему не следовало этого делать. Какая-то неведомая сила влекла его, он шел с широко раскрытыми глазами, с лицом испуганным и удивленным, вытянув перед собой руки с растопыренными пальцами.
Он был уже так близко, что видел, как блеснули зубы незнакомца, и кто знает, что бы произошло, если бы за кустами не послышались голоса какой-то подвыпившей компании молодых людей. Крик досады сорвался с уст таинственного человека, он пригнул голову и исчез в кустах.
Каспар тотчас же повернул вспять и стремительно зашагал в сторону церкви, но снова наткнулся на ту же пьяную компанию, от которой ему лишь с трудом удалось отделаться. Один ужас сменился другим. Кое-кто из молодых людей бросился за ним, но Каспар вырвался и побежал бегом. Шапка упала у него с головы, но он даже не остановился, чтобы поднять ее, промчался по Юденгассе и лишь на мосту, ведущем на остров Шютт, почувствовал себя в безопасности и пошел медленнее.
Даумер, обеспокоенный долгим отсутствием Каспара, ожидал его у дверей. Удивленно выслушав путаный рассказ о том, что с ним случилось по дороге домой, Даумер задумался, но потом, строго заметил, что этого быть не могло, видно, у Каспара просто фантазия разыгралась.
– Даю вам слово, что все так и было, – уверял тот. Он очень огорчился, что потерял шапку, но вдруг успокоился и показал Даумеру тетрадь, полученную от Фейербаха, которую все время судорожно сжимал в руке.
Даумер скользнул по ней рассеянным взглядом.
– Разве Анна тебе не сказала, что сегодня мы званы к фрау Бехольд? – недовольно спросил он и сердито приказал: – Поди надень свой новый костюм!
Каспар, исподлобья взглянув на него, нерешительно вошел в дом. Даумер был уже одет и решил пройтись до реки и обратно. Он уже дважды совершил этот путь, а Каспар все еще не появлялся. Раздраженный Даумер поднялся к нему в комнату. Там горела свеча, а Каспар, одетый, крепко спал на своей кровати. Даумер потряс его за плечо, в нетерпении раза два прошелся из угла в угол и сердито воскликнул:
– Что ж, оставайся дома, добрым людям, видно, не удастся удовлетворить свое любопытство!
Через темную прихожую он прошел в комнату сестры и застал ее за клавесином. Анна, после того как он рассказал ей всю историю, одобрила его решение не ходить сегодня в гости.
– Но кто-нибудь должен пойти к советнице и принести наши извинения, – заметил Даумер таким тоном, словно их отсутствие может быть плохо истолковано и он еще, того гляди, наживет себе неприятности. Анна отвечала, что служанка ушла со двора, и, немного подумав, вызвалась пойти сама.
Как только за ней закрылась дверь, Даумер придвинул лампу и засел за книги. Но совесть у него была нечиста, и он вздрагивал от любого шороха. Через некоторое время послышались шаги: Анна сзади подошла к его стулу и торопливо сообщила, что магистратская советница приехала вместе с ней, чтобы увезти к себе Каспара. Даумер вскочил как ужаленный.
– Ну, знаешь, эта шуточка зашла уже слишком далеко, – возмущенно пробормотал он. Анна ладонью закрыла ему рот, ибо советница уже стояла на пороге, разряженная, в шелковой тальме, с драгоценным кружевным шарфом на голове.
Это была уже не очень молодая, но статная, на редкость рослая женщина с очень маленькой головкой. В ее повадках странным образом смешивалось модно-французское с нюрнбергско-провинциальным, словно нищенская одежонка проглядывала из-под парчовой туники.
Шурша шелковым платьем, она величаво, как пенная волна, приближалась к Даумеру; уничтоженный таким величием, бедняга позабыл о своей досаде и поднес к губам милостиво протянутую ему руку.
– Пришлось мне самой ехать, чтобы напомнить вам о вашем обещании, – воскликнула она звучным глубоким голосом. – Что это значит? Почему вы не пожелали посетить меня? Или что-нибудь случилось? Вы видите, я покинула своих гостей, чтобы заставить вас сдержать слово, которое вы, не долго думая, решились нарушить. Никуда вы от меня не денетесь, дорогой мой Даумер, Каспар должен ехать со мной. Где он?
– Он спит, – робко пробормотал Даумер.
– Nom de Dieu![3] Спит! Вот это да! Ну, мы сейчас его разбудим. Марш, марш к нему!
У Даумера недостало мужества противостоять этому натиску. Взяв лампу, он вышел из комнаты. Анна, не двинувшаяся с места, возмущенно кашлянула, но фрау Бехольд не так-то легко было сбить с толку, в ответ она лишь презрительно пожала плечами.
Даумер, остолбенев, стоял у постели Каспара, позабыв даже поставить лампу на стол. И правда, трудно было представить себе зрелище более прекрасное, чем ангельское спокойствие и веселость, отражавшиеся на раскрасневшемся лице спящего. Фрау Бехольд, не сдержав своих чувств, всплеснула руками.
– Вы все еще настаиваете, чтобы я разбудил его? – спросил Даумер, и в голосе его прозвучала укоризна. – Этот сон священен. Благосклонные духи отлетят, едва моя рука до него дотронется.
Фрау Бехольд усиленно моргала глазами, словно прогоняя толику растроганности, – так махалкой прогоняют мух.
– Хорошо сказано, – насмешливо произнесла она голосом, жужжавшим, как колесо прялки. – Но я не собираюсь отказываться от своего намерения. Я за это что-нибудь подарю пареньку, что же касается благосклонных духов, то они возвратятся, для сна ночей хватает.
В то время как Даумер приподнял Каспара за плечи и, ласково что-то бормоча, старался успокоить его или, вернее, себя, странное возбуждение исказило лицо фрау Бехольд. Глаза ее щурились, нижняя губа обмякла, открыв ряд зубов, острых и крепких, как у грызуна.
– Pauvre diable[4],– бормотала она, – бедняжечка мой. – И она взяла руку Каспара в свою.
От этого прикосновения Каспар окончательно проснулся, вырвал руку и сел на кровати. Его смутный усталый взгляд, казалось, спрашивал, что собирается с ним сделать. Даумер объяснил ему, о чем речь, налил воды в стакан и заставил его отпить глоток, потом взял висевший на стуле парадный камзол и подал ему.
Каспар остановил потемневший взгляд на фрау Бехольд и строптиво заявил:
– Я не хочу ехать к этой женщине.
– Что ты говоришь, Каспар, – вскричал Даумер, удивленный и расстроенный. Впервые он слышал это «не хочу», воля Каспара впервые противопоставила себя его воле. Каспар и сам испугался. Его взгляд уже снова был покорным, когда Даумер продолжал серьезно и настойчиво:
– Но я этого хочу. И хочу еще, чтобы ты попросил прощения у дамы. Нельзя позволять минутному настроению властвовать над собой. Если все мы перестанем соблюдать свои обязанности по отношению друг к другу, мы окажемся столь же беспомощными и растерянными, как ты в свой первый день в Нюрнберге.
Грустно потупившись, Каспар исполнил то, что было ему приказано. Фрау Бехольд довольно легко отнеслась ко всему происшедшему. Она потрепала Каспара по щеке и решила, что учитель Даумер – комическая фигура.
Через полчаса они уже входили в празднично освещенные покои советницы. Гости немедленно обступили Каспара, как всегда и везде, обрушив на него целый водопад вопросов. Фрау Бехольд от него не отходила, смеясь чуть ли не каждому его слову, так что он под конец растерялся, встревожился, боялся даже рот раскрыть. Ему казалось, что говорить опасно, что любое слово имеет двойное значение, оно то откровенно и просто, то смысл его сокрыт, – в людях, точно так же как в словах, была какая-то двойственность, и взор его невольно искал двойника, который крался за каждым из здесь присутствующих и призывно манил его пальцем.
Он не понимал, чего хотят от него эти люди, непонятна была их одежда, жесты, их кивки, улыбки, их пребывание здесь, да и сам он становился себе непонятен.
Даумеру между тем приходилось круто. У фрау Бехольд, почитавшей за честь устраивать в своем доме сборище знатных иностранцев, сегодня в гостях был некий вельможа, путешествовавший, как говорили, под чужим именем, ибо на него была возложена важная дипломатическая миссия в одной из восточных резиденций страны. И еще шел шепоток, что высокопоставленный иностранец проявляет большой интерес к найденышу Хаузеру и что он уже успел сообщить многим влиятельным лицам о своем резко отрицательном отношении к глупейшим слухам относительно происхождения Каспара. Надо отдать справедливость влиятельным лицам, они не остались глухи к столь весомому мнению, и все же поведение знатного чужестранца дало им повод для подозрений, а редактор Пфистерле, Сутяжник по убеждению, утверждал даже, что знатный господин всего-навсего переодетый шпион.
Так или иначе, но до ушей Даумера, в его подавленном душевном состоянии, ни одна из этих новостей не дошла. Чужестранец вскоре подсел к нему, и между ними завязался оживленный разговор, причем знатный господин сумел так устроить, что они оказались в стороне от прочих гостей. У Даумера под впечатлением изящных манер и деликатной непринужденности увешанного орденами собеседника сначала язык прилипал к гортани, и он, как школьник, произносил только «да» и «нет». Но затем постепенно разговорился, многое рассказал о Каспаре, упомянул о боязливой робости, тому присущей, и в подтверждение своих слов привел сегодняшний случай, а именно, как Каспар, спасаясь бегством от воображаемого, конечно же, воображаемого злоумышленника, вернулся домой вне себя от страха.
Чужестранец внимательно его слушал.
– Может быть, юноша вовсе и не обманулся, – вдруг осторожно вставил он, – мало ли какая драма может разыграться на пустынных и темных улицах. Насколько мне известно, вы, милый господин Даумер, недавно тоже получили нечто вроде предупреждения. И потому ничего нет мудреного, если угрозы претворятся в жизнь.
Даумер оторопел, но его собеседник продолжал тем же непринужденно светским тоном:
– Вам надо привыкнуть к мысли, что в этой игре участвуют силы, ни перед чем не останавливающиеся на пути к цели. Все это перешептыванье, вероятно, вселило в них тревогу. Не исключено, что у них совесть не чиста, а тогда огласка является тем более нежелательной. Похоже, что сила, которая невидимо всем этим управляет, в первую очередь озабочена сохранением тайны, ибо она могла бы играть и в открытую, преспокойно связав руки как полиции, так и судейским. Но до поры, до времени ей, видно, достаточно того, что все нити, пусть даже невидимые, в ее руках.
Даумер оторопел вторично, слова его собеседника, казалось, метили в нечто вполне конкретное; однако чужестранец не дал ему времени опамятоваться и тоном, едва ли не доверительным, продолжал:
– Я полагаю, что в настоящее время те, которые скрываются за кулисами, угрожают местью, страшась, как бы в печати – а это ведь запросто может случиться – не распространились те же дурацкие слухи. Там, наверху, не хотят демаскироваться и – еще меньше – быть демаскированными, не хотят никакой гласности; что ж, вполне понятно. У наших бюргеров свобод предостаточно, ну и пусть себе буянят на отведенном им пространстве, лишь бы наверх не совались.
Что это было? Даумер, казалось, понял, куда клонит этот человек, и решил повиноваться темному приказу; итак, его добрая воля опередила принуждение.
– Я хотел бы позволить себе один вопрос, уважаемый господин Даумер, – снова начал чужестранец, – вы действительно убеждены, что приблудный мальчонка, в котором, не стану отрицать, и я, на свой лад, принимаю участие, правда довольно поверхностное, заслуживает, оправдывает наконец доверие вполне серьезных людей? Стоит ли вся и всех занимать его сомнительной участью? Что же останется для великих дел, для нации, науки, для искусства и религии, для жизни вообще, если такой человек, как вы, все свои духовные силы растрачивает на то, что можно назвать лишь нелепой игрой природы. Здесь на все лады прославляют необычные способности найденыша, а я тщетно стараюсь установить, в чем они проявляются. Беру на себя смелость предположить, что и вы в них не уверены. Подождем еще немного, и в этом пункте все печальнейшим образом прояснится для нас. В человеческом обществе сотни тысяч индивидуумов рождены с такими же или большими данными, и тем не менее им выпал куда более печальный жребий. Истинная добродетель должна была бы ратоборствовать и за них, ибо в идеальном смысле для сострадания к ближнему границ не существует. Но что станется с человеком, который разорвет на клочки свое сердце, чтобы действенно сострадать каждому? В день, когда достойная цель потребует от него достойной жертвы, ему же нечего будет отдать. Представьте себе Каспара десять лет назад, и мнимого чуда более не существует, остается лишь голый факт, посрамляющий все домыслы, в лучшем случае курьез, для того чтобы сделать попикантнее застольную беседу. Курьез и чуть-чуть таинственности, которая так будоражит незрелые умы.
Несогласие, возмущение отразились в чертах Даумера, блуждающий взгляд его искал Каспара, но проговорил бедняга всего-навсего:
– Не словами заявляет о себе душа человеческая.
Чужестранец горько усмехнулся.
– Душа, душа, – передразнил он Даумера. – Она не заявляет о себе словами, ибо сама такое же слово, как и все прочие. Глаз видит, палец осязает, каждый волосок живет на свой манер, кровь течет по жилам, любое чувство делает мир одушевленным, смерть – постижимой, а вы толкуете о душе. Право же, можно подумать, что душа – это бриллиантовое ожерелье, которое суетная женщина держит под замком в своей шкатулке и лишь изредка надевает, чтобы блеснуть им на балу! Все люди сотворены одинаково, и добавочные силы у человека не привилегия, а всего лишь надежда. Или вы полагаете, что орел вправе считать Душу своей прерогативой, потому что он летает быстрее и величавее, чем гусь? Душа! Вы, господа, занимаетесь богохульством, как отрицая душу, так и доказывая в своих книгах, что она существует.
Наступило молчание. «Это речь сатаны», – подумал Даумер, а когда он наконец собрался ответить, чужестранец учтиво и настойчиво его опередил:
– Я знаю, вы любите Каспара, – проговорил он совсем другим голосом, серьезно и задушевно. – Любите, как брат, и не сострадание питает ваше чувство, а достойное стремление найти бога в сердце другого и познать себя через свое подобие. Но вы ищете оправдания для своей любви, в этом все дело. Надо ли мне говорить вам, что нет раны более глубокой, чем разочарование – неизбежное следствие подобного внутреннего раздора? Послушайтесь моего совета, бегите близости того, кто отныне может принести вам только разочарование.
Значит, мы слишком слабы, чтобы перед лицом пережитого остаться такими, какими мы были, когда жаждали это пережить?
Морщинистое, старообразное лицо чужестранца искривилось легкою гримасой сожаления. Едва заметным жестом он дал понять, что больше ему говорить не о чем, и они смешались с толпою гостей. Даумер, окончательно утративший душевное равновесие, хотел только одного – поскорее вырваться из этих шумных зал. Он пошел искать Каспара и нашел его среди нарядных переливчатых платьев и темных фраков. Фрау Бехольд сидела на низенькой скамеечке почти у самых его ног, лицо ее было сурово и мрачно.
Когда, после долгого и обстоятельного прощания, они молча шли по пустынным улочкам, Даумер вдруг обнял Каспара за плечи и воскликнул:
– Эх, Каспар, Каспар! – Это прозвучало как заклинание.
Каспар, жаждавший, чтобы его наставили и вразумили, ибо сотни вопросов теснились в его душе, вздохнул и доверчиво, как прежде, улыбнулся своему учителю. Может быть, этот взгляд, эта улыбка разбередили глубоко дремавшее в Даумере сознание своей неуверенности и своей вины, может быть, ночь, тишина, мучительные сомнения, странный разговор, который он только что вел, не в меру воспламенили его дух, но он остановился, еще крепче обнял Каспара и, воздев очи горе, воскликнул:
– Человек, о, человек!
Каспара насквозь пронзило это слово. Ему вдруг почудилось, что он понял его смысл: человек! Где-то в глубине он увидел существо, прикованное, скрученное по рукам и ногам, смотрящее на мир из своей бездонной ямы, чуждое себе самому, чуждое и тому, кого оно окликало: «Человек!»– и кто мог ответить лишь тем же возгласом: «Человек!»
Слух Каспара цепко удержал этот звук, в котором, вероятно, благодаря взволнованности Даумера, ему слышалось что-то священное. На следующее утро Каспар взял свой дневник и сделал первую запись – три слова: «Человек, о, человек», для непосвященного, разумеется, бессмысленные иероглифы, но для него исполненное значения предуказание, раскрытая тайна, магическое изречение, отвращающее опасности. Ребячливый и наивный, он с этого мгновения стал относиться к дневнику как к некой святыне, доступной лишь в минуты величайшей собранности и душевного умиления. Однажды, когда его одолевала тоска и смутные страхи, что случалось нередко, он принял странное решение, впоследствии оказавшееся для него немаловажным, а именно, что никто, кроме его матери, не прочитает написанного в этой тетради. Упорствовать в своих намерениях он умел.
Когда, через несколько дней после описанных событий, к Даумерам явились принцессы Курляндские, давние приятельницы Фейербаха, с искренним участием относившиеся к Каспару, разговор случайно зашел о тетради, подаренной президентом своему подопечному, и Даумер сказал что-то об отлично выгравированном портрете Фейербаха на первой странице. Дамы высказали желание на него взглянуть. К всеобщему удивлению, Каспар наотрез отказался принести тетрадь. Испуганный Даумер упрекнул его в неучтивости, но юноша упрямо стоял на своем. Дамы не настаивали, более того, тактично перевели разговор, но, когда они ушли, Даумер, хорошенько отчитав Каспара, спросил о причине его отказа. Каспар молчал.
– Ты и мне откажешься показать тетрадь, если я этого потребую?
Каспар посмотрел на него широко открытыми глазами и простодушно заметил:
– Не надо этого требовать, прошу вас.
Пораженный Даумер ушел, не проронив больше ни слова.
Под вечер явился господин фон Тухер, сказал, что хотел бы поговорить с Даумером с глазу на глаз, и, когда они остались одни, с места в карьер объявил:
– К сожалению, должен сообщить вам, что я дважды уличил во лжи нашего Каспара.
Даумер только руками всплеснул. «Этого еще недоставало, – подумал он. – Уличил во лжи, дважды уличил во лжи! Бог ты мой, да как же это случилось?»
А случилось это, по словам господина фон Тухера, так: в воскресенье он вместе с бургомистром зашел в комнату Каспара и попросил юношу пройтись с ним до его дома. Каспар, сидевший за книгами, отвечал, что он этого сделать не может: Даумер-де запретил ему выходить из дому. Бургомистру это заявление сразу показалось подозрительным, тем паче что Каспар избегал смотреть ему в глаза; он тогда поспешил спросить господина Даумера, как тот, вероятно, помнит, и его подозрение, увы, подтвердилось. На следующий день оба они, господин Биндер и господин фон Тухер, в отсутствие хозяина дома пришли к Каспару и упрекнули его за то, что он сказал им неправду. Каспар сначала вспыхнул, потом побледнел, признался во лжи, но при этом, как трусливый заяц, бросился в кусты и себе в оправдание рассказал дурацкую историю о какой-то даме, пообещавшей ему подарок; он, мол, хотел побыть дома и дождаться ее.
– Мы стали ему выговаривать не строго, а скорее с огорчением, и он признался, что солгал вторично, – с непоколебимой серьезностью продолжал господин фон Тухер. – Теперь он утверждал, что ему хотелось спокойно позаниматься, и ничего лучшего он не сумел придумать, чтобы его не трогали. Он умолял нас не сообщать вам о его поступке, уверял, что это в первый и в последний раз. Я, однако, все обдумал и пришел к выводу, что лучше вам быть в курсе дела. Может, еще не поздно побороть этот его порок. Разумеется, в чужую душу не заглянешь, но я продолжаю верить в чистоту его сердца, хотя и убежден, что лишь неусыпная бдительность и самые суровые меры могут спасти нас от еще больших разочарований.
Даумер выглядел вконец уничтоженным.
– Подумать только, что я свято верил в его правдивость, – пробормотал он. – Если бы не вы мне это рассказали, я бы просто расхохотался. Какой-нибудь час назад я готов был объявить лгуном того, кто сказал бы мне, что Каспар способен солгать.
– Меня это тоже очень огорчило, – заметил господин фон Тухер. – Но нам следует набраться терпения. Смотрите за ним, глаз с него не спускайте, выждите, пока представится повод, хоть сколько-нибудь обоснованный, и тогда уж прибегайте к решительным мерам.
«Каспар солгал, дважды солгал!» Бедняга Даумер отродясь не был так растерян. Он шагал из угла в угол и думал, думал. «Господин фон Тухер принял все это слишком всерьез, – говорил он себе, – господин фон Тухер безукоризненно справедливый человек, но, увы, начиненный предрассудками, которые заставляют обряжать ложь в одежды преступления; господину фон Ту херу неведома будничная жизнь, которая нашего брата учит различать, что на самом деле дурно и что даже честнейший человек может совершить под неодолимым нажимом обстоятельств. Но что мне за дело до господина фон Тухера; речь ведь идет о Каспаре. Я верил когда-то, что от этого юноши можно потребовать то, чего никто ни от кого требовать не вправе. Неужто же я был ослеплен своими непомерными претензиями? Посмотрим, я должен без промедления выяснить, стал ли он уже заурядным человеком или воля его еще способна повиноваться неслышно зовущему голосу. Если до его слуха уже не долетают потусторонние шорохи и зовы, то ложь эта такая же ложь, как всякая другая, но если мне еще удастся пробудить в нем сверхчувственные силы, то как же я буду презирать филистеров, вечно размахивающих палкой».
Даумеру понадобилась бессонная ночь, чтобы всесторонне продумать диковинный план, включавший в себя нечто вроде суда божия. Поводом для этого послужил отказ Каспара показать свой дневник. «Я сумею подвигнуть его на то, чтобы он, по собственному побуждению, принес мне эту тетрадь, – размышлял Даумер, – сумею установить некую метафизическую связь между собой и Каспаром; я постараюсь, ни слова не произнося, преисполнить его моим духовным стремлением, более того, определю час, в который будет свершаться лишь желанное. Сможет он за мной последовать, тогда все в порядке; нет, ну, в таком случае прощай вера в чудо, в таком случае Тухер, этот красноречивый материалист, был вправе надрывать мне душу своими рассуждениями».
Часов около девяти утра Анна вошла к брату и объявила, что Каспар ей сегодня очень и очень не нравится; в пять часов он был уже на ногах, и никогда еще она не видела его в таком беспокойстве; за завтраком он то и дело испуганно озирался, а к еде так и не притронулся.
Улыбка заиграла на лице Даумера. «Неужели Каспар уже чувствует, что я намерен с ним сделать?» – думал он, и дух его смягчился, успокоился.
Подобающий повод удалить женщин из дому представился сам собой; фрау Даумер все равно собиралась на рынок, Анну же удалось уговорить пойти с визитом в два или три знакомых дома. В одиннадцать Каспар засел за уроки. Даумер прошел в соседнюю комнату, но дверь оставил открытой. Повернувшись лицом к тому месту, где сидел Каспар, он опустился на низкий стульчик почти у самого порога, и вскоре ему удалось с невероятной энергией сосредоточить все свои мысли на одной цели, на одном-единственном пункте. В доме стояла тишина, никакой звук нэ мешал этому странному предприятию.
Он сидел бледный, весь напрягшись, и видел, что Каспар часто встает с места и подходит к окну. Один раз он открыл окно, в другой – его закрыл, затем шагнул к двери, видимо, раздумывая, выйти ему вон или нет. Взгляд у него был блуждающий, рот скорбный. «Ага, смятение овладевает им», – торжествовал Даумер, всякий раз, как Каспар подходил к шкафчику, в котором, вероятно, лежала синяя тетрадь, у злополучного мага начиналось сердцебиение, так он был нетерпелив.
Ни в малейшей степени не подозревал Каспар о том, что творилось в уме и сердце Даумера, и так же не подозревал, что в этот час сам он и его судьба предстали перед трибуналом!
Ему было очень страшно сегодня. Так страшно, что он вдруг проникался уверенностью – что-то очень дурное должно случиться с ним. Да, он ясно чувствовал, тот, кто хочет причинить ему страдание, уже в пути. Душен был воздух в комнате, облака на небе остановились в ожидании; когда над кронами деревьев за окном стремглав пролетела ласточка, ему казалось, что черная рука молниеносно движется – вверх, вниз; балки на потолке низко нависали над комнатой, что-то жутко потрескивало за деревянной обшивкой стен.
Каспар не выдержал. Круги пошли у него перед глазами, холодный пот струился по лбу, что-то стеснило сердце, прочь, скорее прочь отсюда… Он опрометью бросился вон из комнаты.
Даумер продолжал сидеть неподвижно, уставившись в пространство, как человек, едва опомнившийся после похмелья. Он одинаково стыдился своего поражения и своего нелепого предприятия, ибо, будучи человеком отнюдь не глупым и наконец протрезвев, понял всю несостоятельность затеянной игры.
Тем не менее мрачное безразличие овладело им. От воспоминаний о надеждах, еще так недавно связанных с именем Каспара, у него становилось горько во рту. Он принял непоколебимое решение вернуться к прежней жизни, посвященной труду и одиночеству, и силами своего духа жертвовать только там, где в мирном исследовании и познании проявляется любая твоя способность.
ПОЯВЛЯЕТСЯ ЧЕЛОВЕК С ЗАКРЫТЫМ ЛИЦОМ
Каспар вышел в сад. Пробежал по влажной земле до забора и взглянул на реку. Белесый туман окутывал городские башенки и тесно сгрудившиеся кровли, ярко блестела только пестрая крыша церкви св. Лоренца, и тем не менее вся картина казалась скорее зыбким отражением в воде, нежели осязаемой реальностью.
Каспара знобило, несмотря на теплую погоду. Он повернул к дому. Открыл дверь и оторопел при виде пустынных сеней. Широкая полоса солнечного света, трепетно взбегавшая с каменных плит вверх по ступенькам винтовой лестницы, усиливала впечатление заброшенности и пустынности. Из-за двери в квартиру кандидата Регулейна доносились звуки скрипки: кандидат играл упражнения. Уже занеся ногу на первую ступеньку, Каспар остановился и прислушался.
Вот! Вот! Он появился! Сначала тень, затем очертания фигуры, затем голос. Что же проговорил этот голос, низкий и звучный?
Низкий голос проговорил за его спиной: «Каспар, ты должен умереть».
«Умереть?» – удивленно подумал Каспар, и руки у него стали как деревянные.
Он увидел перед собой человека, чье лицо скрывал черный шелковый платок, слегка раздувавшийся на сквозном ветру. На нем были коричневые башмаки, коричневые чулки и коричневый же костюм. В руке безликого, затянутой в перчатку, блеснул какой-то металлический предмет, блеснул и тут же померк. Он ударил им Каспара. Каспар, возведя горе свой остановившийся взгляд, ощутил оглушающую боль в голове.
Кандидат Регулейн внезапно перестал играть. Раздались шаги, вскоре затихшие, но они, видно, вспугнули человека с платком на лице, и он не отважился ударить вторично. Когда Каспар открыл глаза, по которым со лба струилась жгучая влага, тот уже исчез.
«Эх, кабы не перчатки, – подумал Каспар, теряя равновесие, – я бы среди тысяч рук узнал его руки». В углу сеней ему не за что было ухватиться; он попытался взобраться на ступеньки, но солнечная полоса, словно огненный поток, преградила ему дорогу. Каспар поскользнулся, обеими руками обхватил колонну и с полминуты просидел молча и неподвижно, покуда его не пронзила страшная мысль, что человек с платком на лице может воротиться. Всеми силами стараясь удержать свое потухающее сознание, Каспар поднялся, шатаясь, Двинулся вперед. Он хватался за стену, словно ища отверстия, в которое можно было бы забиться.
Едва прикрытая дверь лестницы, ведущей в подвал, поддалась под его рукой, и он чуть не свалился вниз. Почти ничего не видя, ни о чем не думая, он торопливо и неуклюже спустился по ступенькам; ему чудилось, что тот, безликий, его настигает. В подвале вода брызгала у него из-под ног; в дождливую погоду там стояли лужи. Когда он наконец сыскал угол посуше, опустился на каменный пол и, преисполненный отчаяния и страха, буквально сжался в комочек, часы на башне пробили двенадцать, больше он уже ничего не слышал и не чувствовал.
В четверть первого домой вернулись Даумеровы дамы. Анна, первой вошедшая в сени, увидела кровавую лужу возле лестницы и вскрикнула. В эту минуту из своей квартиры вышел кандидат Регулейн и произнес:
– Это еще что такое?
Старуха, не заподозрившая ничего дурного, высказала предположение, что у кого-нибудь шла кровь носом. Но Анна, тревожась все более и более, указала им на кровавые отпечатки пальцев по всей стене до самой двери в подвал. Она побежала наверх, первой ее мыслью был Каспар; ища его по всем комнатам, она крикнула брату:
– Скорей, внизу все залито кровью!
Подавив вздох, Даумер поднялся от письменного стола и вышел в сени.
Тем временем кандидат, идя по кровавому следу, спустился в подвал. Хриплым голосом потребовал оттуда свечу и уже громко, пронзительно крикнул:
– Он здесь, он здесь лежит, этот Хаузер! Живей, живей на помощь!
Все трое ринулись в подвал, запыхавшаяся Анна тотчас же вернулась за свечой, остальные с трудом подняли скрюченное тело Каспара и снесли его наверх.
– Врача! Врача! – крикнула фрау Даумер подоспевшей Анне; та задула свечу, швырнула ее на пол и убежала.
Уложив наконец Каспара в постель, они смыли запекшуюся кровь с его лица, причем обнаружилась довольно большая рана посредине лба. Даумер, ломая руки, бегал взад и вперед по комнате, крича:
– И надо же такому случиться! В моем доме! Я же сразу сказал… мне все было заранее ясно!
Перед домом уже толпился народ, когда Анна возвратилась с врачом. В сенях стояли несколько чиновников магистрата и полицейские. Немного позднее пришел судебный врач; оба доктора уверяли, что рана не опасна, но за разум юноши, видимо, перенесшего нешуточное потрясение, не ручались.
Составить протокол оказалось невозможным. Каспар приходил в сознание лишь на короткое время; он бормотал несколько слов, которые, подобно вспышкам молнии, освещали случившееся, вспоминал человека с невидимым лицом, его блестящие сапоги и коричневые перчатки, но тут же опять начинал бессвязно бредить. При осмотре помещения обнаружилось, откуда проник в дом незнакомец: под лестницей имелась дверца, выходившая в соседский сад, задвижка на ней была сломана.
Допрос Даумера не дал никаких результатов, он едва цедил слова. Под вечер пришел господин фон Тухер и сообщил, что к президенту Фейербаху послан курьер.
Магистрат немедленно объявил розыск. Стражу у главных и прочих городских ворот призвали к особой бдительности; трактиры и заезжие дворы, где останавливались простолюдины, были взяты под неусыпное наблюдение, жандармерия и сельские общины в окрестных деревнях получили приказ усиленно надзирать за всеми жителями без исключения. На стене ратуши было прибито извещение о розыске, коим занялись два актуария и добрая половина всех нижних чинов полиции.
Преступление было совершено в понедельник, но процесс, слушавшийся в суде, не позволил президенту немедленно выехать в Нюрнберг, он прибыл туда лишь в четверг с экстренным почтовым дилижансом и тотчас же отправился в ратушу. Членам магистрата приказано было доложить ему о мерах, принятых полицией, и о результатах, к которым они привели; Фейербах остался весьма недоволен докладом, а из-за целого ряда допущенных промахов впал в такую ярость, что чиновники буквально голову потеряли. Относительно протоколов и показаний свидетелей, предъявленных ему актуарием, он отпустил несколько саркастических замечаний; под стражу, как оказалось, были взяты– жена звонаря, видевшая возле нужника за главной городской больницей хорошо одетого человека, который мыл руки в пожарной бочке; далее зеленщица, встретившая в церкви св. Иоанна незнакомца, спросившего, не знает ли она, кто проверяет документы у Тиргартенских ворот и можно ли, не опасаясь задержания, пройти в город; арестованы были также подозрительные молодые ремесленники и несколько бездомных бродяг, кроме того, установлена слежка за двумя молодыми людьми, один из которых одет в светлый, другой – в темный фрак; эти молодчики, повстречавшись на Флейтсбрюке, подавали друг другу какие-то знаки.
– Поздно, поздно, – скрежетал зубами президент. – Почему не проверили списки приезжих в гостиницах и на постоялых дворах? – накинулся он на дрожащего актуария.
– Следы ведут во многих направлениях, – робко вставил несчастный.
– Что правда, то правда, глупости ни один путь не заказан, – съязвил президент и многозначительно добавил: – Слушайте, вы, божий человек, преступник, за которым мы гонимся, не станет мыть руки на глазах у всех прохожих, так же как не станет пускаться в разговоры с зеленщицей и бояться сторожа у городских ворот. Очень уж низко вы изволили его оценить.
Захватив с собою писца, он отправился к Даумеру, чтобы еще раз самолично произвести осмотр помещения. Его сопровождал советник магистрата Бехольд, отчаянно ему докучавший своим многословием. Между прочим, Бехольд заметил, что слышал, будто бы учитель Даумер не желает больше держать у себя Каспара, и ходатайствует, чтобы юноше было предоставлено пристанище в его, Бехольда, доме. Фейербах счел все это пустопорожней болтовней и поспешил отделаться от докучливого спутника, отправив его с каким-то поручением к господину фон Тухеру.
Фейербаха с первых же слов поразила растерянность Даумера. Чтобы вконец не сбить его с толку, он постарался придать допросу некое подобие дружеской беседы. Даумер вспомнил о таинственной встрече Каспара с каким-то незнакомцем перед церковью св. Эгидия и поспешил выложить всю историю.
– И мы только сейчас о ней узнаем? – вскипел президент. – Разве эта встреча не возымела немедленных последствий? Неужто же вы не заметили ничего подозрительного?
– Нет, – пролепетал Даумер, напуганный стальным буравящим взглядом президента. – Разве что в тот же вечер я встретил у фрау Бехольд одного господина, который делал мне довольно странные намеки, но как их понимать, я не знаю.
– Что это был за человек? Как его звали?
– Мне сказали, что он дипломат, находится у нас проездом, а имени я не запомнил. Или нет, все-таки: господин фон Шлотхейм-Лаванкур; но я слышал, что он остановился здесь под вымышленным именем.
– Как он выглядел?
– Толстый, рослый, на лице оспины, лет этак под шестьдесят.
– О чем вы с ним говорили?
Даумер по мере сил передал содержание разговора. Фейербах погрузился в раздумье и вписал что-то в свою записную книжку.
– Пойдемте-ка к Каспару, – сказал он, вставая.
На лбу у Каспара все еще была повязка; лицо такое же белое, как бинты. Белой, казалось, была и улыбка, которою он встретил президента. Каспар уже прошел через три или четыре допроса и еще на первом рассказал все, что стоило рассказывать. Это, однако, не удержало старого судейского писца от все новых подковыристых вопросов, имевших целью изобличить в противоречиях несчастную жертву; с противоречиями работать куда как хорошо, когда же тебе твердят одно и то же, дело становится бесперспективным. Президент не стал задавать вопросов; он не узнавал Каспара: это был затравленный человек, со взглядом уже не столь открытым, не сияющим и невинным, но накрепко прикованным к земному.
Женщины с удовлетворением рассказывали ему о состоянии здоровья Каспара, а вскоре пришел врач и охотно подтвердил, что об опасности уже и речи быть не может. Президент, тоном достаточно повелительным, высказал надежду, что в эти дни незнакомые посетители – все без исключения– не будут допускаться к Каспару. Даумер отвечал, что это-де само собой разумеется и что не далее как сегодня утром он отвадил чьего-то лакея в расшитой ливрее.
– Это был слуга одного знатного англичанина, что остановился в гостинице «К орлу», – пояснила фрау Даумер, – через час он явился снова, чтобы поподробнее узнать, как чувствует себя Каспар.
В дверь постучали, вошел господин фон Тухер, отвесил поклон президенту и минуту спустя сообщил удивительное известие: этот самый англичанин нанес визит бургомистру и передал ему сто дукатов для вручения тому, кто сумеет напасть на след убийцы, покушавшегося на Каспара.
Воцарилось удивленное молчание. Президент прервал его, спросив, известно ли кому-нибудь, зачем приехал этот чужестранец? Господин фон Тухер отвечал:
– Известно только, что он прибыл третьего дня вечером и что неподалеку от Бургфарнбаха у экипажа сломалось колесо, здесь он дожидается, покуда его починят.
Президент нахмурил брови, подозрительность затуманила его взор; так настораживается охотничий пес, в стороне от путаницы следов, почуяв новый четкий след.
– Как звать этого человека? – спросил он с напускным равнодушием.
– Имя я запамятовал, – поспешил сказать барон Тухер, – но это настоящий вельможа, господин бургомистр Биндер на все лады прославляет его обходительность.
– Знатным господам, чтобы прослыть обходительными, достаточно любезно извиниться после того, как они наступят вам на ногу, – послышался бойкий голос Анны, сидевшей у кровати Каспара. Даумер бросил на нее сердитый взгляд, но президент разразился громовым хохотом, заразительно подействовавшим на остальных. Он долго не мог успокоиться, и глаза у него блестели от удовольствия.
Один Каспар не принял участия в этой веселой интермедии, взор его был устремлен в пространство, и только одного ему хотелось: увидеть человека, который явился из дальней дали и выложил столько денег, чтобы был найден тот, кто его ударил. Из дальней дали! Ведь только из дальней дали могло прийти то, о чем тосковала его душа, – с моря, из неведомых стран. Президент тоже явился издалека, но на чело его не ложился отсвет неведомых краев, сладостный ветерок не застрял в складках его одежды и глаза его не светились, как звезды, они гневались и вопрошали, вечно вопрошали. Тот, из дальней дали, явился, наверное, в серебряном одеянии, и множество коней везли его, он ни о чем не спрашивал, так как все знал. А вот другие, близкие, что все время входят и выходят, не похоже, чтобы они соскочили с покрытых пеною коней, дыхание у них тяжелое, как воздух в подвале, руки усталые, а у всадников руки не устают. Лица их закрыты – но не черным платком, как у того человека, который ударил его, подойдя к нему ближе, чем кто-либо до того, – они закрыты неприметно, словно затянуты дымкой. Эти люди говорят нечистыми голосами, и тон у них притворный. Поэтому и он, Каспар, должен теперь притворяться, он уже больше не в силах твердо смотреть им в глаза, не в силах сказать то, что мог бы сказать. Молчать спокойнее и печальнее, чем говорить, в особенности когда они ждут, что он заговорит. Да, он любил быть немного печальным, таить про себя свои мечты и мысли, заставлять их думать, что им нельзя к нему приблизиться.
Даумер был слишком занят собой, слишком подавлен предстоящим проведением в жизнь неколебимо принятого решения, чтобы заметить, по-прежнему ли Каспар с ним прост и по-детски откровенен. Господин фон Тухер первым указал на некоторые странности в поведении Каспара, он и президенту намекнул на них, когда они вместе выходили от Даумера. Президент пожал плечами и ни слова не ответил, затем попросил барона пойти вместе с ним в гостиницу «К орлу»; они осведомились, у себя ли господин из Англии, но в ответ услышали, что его светлость лорд Стэнхоп, так его назвал лакей, изволил отбыть всего какой-нибудь час назад. Неприятно пораженный, президент спросил, известно ли, в каком направлении он отбыл. «Точно этого никто не знает, – гласил ответ, – но поскольку экипаж выехал через ворота св. Иакова, можно предположить, что его светлость отправился на юг, вернее всего, в Мюнхен».
– Опаздываем, повсюду опаздываем, – пробурчал президент. – Хотел бы я знать, – обернулся он к господину фон Тухеру, – что побудило его светлость снести в ратушу целую кучу дукатов?
На лице Фейербаха была написана такая усталость от одолевавших его мыслей и забот, от постоянной и напряженной бдительности, от терзавших его страстей, что оно походило на лицо больного или одержимого.
Уже несколько месяцев президент находился в этом возбужденном состоянии. Подчиненные боялись его как огня; малейшая небрежность по службе, более того, самое робкое возражение приводили его в неистовство, и если вспышки начальнического гнева и раньше были страшны, то теперь они всех повергали в трепет, ибо бурю вызывал даже самый незначительный проступок. В эти минуты голос его гремел в залах и коридорах Апелляционного суда, крестьяне внизу на рынке останавливались и, сочувственно покачивая головами, говорили: «Его превосходительство гневается», – а в присутствии все, начиная от советника управления и до последнего писца, обомлевшие и бледные, сидели на своих стульях.
Может быть, им легче было бы нести свой крест, знай они, какое страдание причиняет себе этими выходками президент, как, побежденный собственным неистовством, он мучается от стыда и раскаяния и, случается, словно во искупление какого-то своего греха, даже бросает серебряную монетку первому встречному нищему. Конечно, же, они не могли знать, что под сумрачной пеленой этих настроений таятся возмущенный долг и уязвленная честь, что гений здесь, среди кажущегося неспокойствия и неразберихи, сотворил истинное чудо из улик и догадок, пророческим взглядом проник в самый ад человеческой низости и злодейства.
Из темных нитей, связывавших участь Каспара Хаузера с неведомым прошлым, руке этого волшебника удалось сделать ткань, на которой, словно бы огненными буквами, было напечатано то, что покрыло мраком стечение обстоятельств и течение времени.
Полный страха, стоял он перед своим творением, ибо самая основа его жизни шаталась под ним. Сомнений для него более не существовало. Но вправе ли он выйти на арену с этой ужасной правдой, пренебрегши всем, к чему обязывают его служба и доверие короля? Не лучше ли продолжать свой розыск втайне, чтобы, когда пробьет решительный час, из-за угла, как они того заслуживают, напасть на коварные и темные силы? И ничего-то он не добьется, даже благодарности, но потерять может все.
«Что за мука, – так думал он в бессонные ночи, – что за нестерпимая мука, бездеятельно, словно подкупленный страж, наблюдать, как вершится неправое дело, мерить по недостаточной мерке закона великий и малый грех, подводить его под букву уложения о наказаниях, меж тем как жизнь идет своим путем, порождает и разрушает форму за формой! Никогда не быть хозяином действия, всегда – только ищейкой тех, кто облечен властью действовать, не ведать, что надобно пресекать, а что поощрять».
Он не был бы самим собой, если бы не сумел найти путь между гласностью и трусливым умолчанием, сохранявший ему самоуважение. Он направил королю подробнейшую докладную записку, обдуманно расчленив в ней все детали события, написанную от начала до конца свободно и смело; каждая фраза – как удар молота.
Предварял он свое письмо рассуждением о том, что Каспар Хаузер, безусловно, не является внебрачным ребенком, но, конечно же, рожден в законном браке.
Будь Хаузер незаконным сыном, писал Фейербах, для сокрытия его происхождения заинтересованным лицам не пришлось бы прибегать к средствам столь жестоким, опасным и чудовищным, не пришлось бы много лет держать его в тюрьме и потом вытолкать на улицу. Чем знатнее были отец или мать рёбенка, тем легче могли они от него избавиться, но у людей не столь высокого происхождения нашлось бы еще меньше поводов для принятия этих жестоких и предательских мер. Хлебом и водой, единственной пищей Каспара в узилище, они могли бы кормить его и на глазах у всего света. Будь Каспар незаконным сыном высокопоставленных родителей или простолюдинов, богачей или бедняков, все равно, средства здесь не соответствуют цели. Да и кто без нужды взвалит на себя бремя такого тяжкого преступления, тем паче будучи вынужденным в течение необозримого времени изо дня в день снова и снова повторять его? Из всего этого явствует, продолжал неумолимый обвинитель, что преступление совершено людьми могущественными и богатыми, которые легко сметают любые препятствия на своем пути, которые, внушая страх и сладостные надежды на разные блага, имеют возможность пустить в ход самые послушные инструменты, наложить золотые замки на многие болтливые уста. Иначе как объяснить, что Каспар был доставлен в Нюрнберг среди бела дня, а тог, кто его привез, умудрился бесследно исчезнуть; как объяснить, что энергичный неустанный розыск в течение многих месяцев не навел на сколько-нибудь верный след, ведущий к определенному человеку, в определенную местность, как объяснить, что, несмотря на обещанное высокое вознаграждение, никто не явился с какой-нибудь новой вестью?
Из этого нельзя не заключить, что Каспар – человек, с жизнью или смертью коего сопряжены далеко идущие интересы, писал Фейербах. Ни месть, ни ненависть не могли стать мотивом для его заточения. Нет, Каспара устранили, чтобы другому обеспечить привилегии и почести, ему одному подобающие. Каспар должен был исчезнуть, чтобы другие утвердились в правах наследия. Он отпрыск высокого рода, за это говорят странные сны, его посещающие, которые, по существу, не что иное, как пробудившиеся воспоминания детства. Об этом же свидетельствует и то, как протекало его заточение; правда, мальчика держали в темнице, на скудной пище, но нам известны примеры, когда людей заточали не злонамеренно, а во имя их же блага, не на погибель, а во имя спасения от тех, кто посягал на их жизнь. Возможно, что самое его существование должно было устрашать того, кто, мучаясь угрызениями совести, соучаствовал в злодеянии, но у кого не достало смелости ему воспротивиться. С Каспаром обходились заботливо и мягко, но, спрашивается, почему? Почему тот таинственный чёловек не умертвил его? Почему никто не добавил еще одну каплю опиума в воду, которою его время от времени одурманивали? Мертвый надежнее живого, пусть даже брошенного в подземелье.
Если бы в одном из высокопоставленных, или знатных, или хотя бы видных семейств исчез ребенок, то даже если б его гибель или исчезновение не были преданы гласности, давно стало бы известно, в каком именно семействе произошло это несчастье. Но поскольку в течение многих лет и даже теперь, когда об истории Каспара судят и рядят все, кому не лень, никакой слух не просочился в общество, значит, Каспара надо искать среди мертвых. Иными словами, за умершего был выдан ребенок и поныне считающийся мертвым, который на самом деле живет в лице Каспара; а это равносильно тому, что был устранен законный наследник, вместе с которым, возможно, должен был угаснуть род, чтобы никогда больше не возродиться. На место этого ребенка, в те дни, может быть, даже больного, был положен другой, умирающий или уже умерший и вскоре похороненный. Таким образом Каспар попал в список мертвых. Если предположить, что в заговор был вовлечен врач, получивший приказ умертвить дитя, который, однако, из жалости или в силу разумных соображений решил, притворно выполнив поручение, спасти его, то не удивительно, что сей благой обман удался. В этом деле каждый действовал по указанию свыше. Но чьи-то уста должны же были произнести первое слово? В ком жил дух, столь могучий и не убоявшийся на вечные времена взвалить на себя бремя ответственности? Где дом, в котором свершилось неслыханное?
На этом месте письма рука президента остановилась – на много, на очень много дней. Не от усталости или малодушия, нет, сам того не желая, он мешкал, как полководец перед битвой, сознающий, какое зло и погибель она принесет, независимо от своего исхода. Сорвать корону с головы властелина, пальцем указать на запятнанную тиару, – не значило ли это оскорбить также и достоинство своего короля, растоптать освященные веками традиции, подстрекнуть к сопротивлению бесправный народ? Теперь, как никогда, чувствовал он творящую силу слова и то, что правда неудержимо вытекает из правды.
Он назвал по имени династию. Он черным по белому доказал, что по мужской линии старый род нежданно-негаданно угас, дабы очистить место для боковой ветви, пошедшей от морганатического брака. Не в бездетном, но в щедро благословенном детьми браке происходило это вымирание, и умирали лишь сыновья, дочери оставались в живых. Мать стала доподлинной Ниобеей, только что смертоносные стрелы Аполлона без разбору поразили сыновей и дочерей Ниобеи, здесь же ангел смерти пролетел мимо сестер, умертвив только братьев. Удивительно, более того, похоже на чудо, что ангел смерти стоял лишь у колыбели мальчиков и беспощадна вырывал их из ряда цветущих девочек. Как объяснить, спрашивал Фейербах, что у матери, рожающей одному и тому же отцу трех здоровых дочек, все сыновья появляются на свет обреченными? Это не случайность, бесстрашно утверждал он, но система, в противном случае пришлось бы уверовать, что само провидение вмешалось в естественный ход вещей во имя политической проделки. Вскоре после появления Каспара в Нюрнберге разнесся слух, что Каспар – принц этой династии, объявленный умершим. Эти темные слухи не утихали, и даже некий дух, как писали газеты, возвестил, что нынешний властелин – узурпатор, ибо жив еще законный престолонаследник. Слухи, разумеется, только слухи! Но они нередко бывают почерпнуты из надежного источника. Там, где речь идет о таинственных преступлениях, слухи возникают оттого, что проболтался совиновник, что кто-то был не в меру доверчив, допустил неосторожность, или пожелал облегчить свою совесть, или же, наконец, вознамерился отомстить за обманутые надежды, а не то захотел втихую поведать правду, не думая, что играет роль предателя.
Президент назвал не только династию и страну, в которой она царила, он назвал и государя, чья скоропостижная кончина более десяти лет назад возбудила немало подозрений, назвал и высокородную государыню, что в добровольном изгнании оплакивала свою злосчастную судьбу; назвал и тех, что по трупам взобрались на трон, и вот рядом со слабым, но честолюбивым человеком из мрака выступил образ женщины, преисполненной демонической силы, женщины, по чьей воле свершилось злодеяние.
В этом прямолинейном разоблачении чувствовалась горечь собственного опыта, ибо президент знал придворную жизнь, где козни и вероломство окутаны облаком благовоний, где низость одурманивает свои жертвы лицемерными милостями. Он дышал этим воздухом, он сидел за столом с этими людьми, он вкусил от их ядов, лучшие годы своей жизни он служил им, все силы отдал этой службе, а наградой за его самоотверженность были поношения и преследования; он знал наперечет их ставленников и сообщников, знал людей, для коих история всего-навсего родословная книга, религия – докучливая литания, философия – проклятое якобинство, политика – игра в жмурки с нотами и протоколами, народное хозяйство – арифметическая задача, не имеющая ответа, права человека – игра в фанты, монарх – щит их собственного величия, отечество – отданное в аренду имение, свобода – наглость, которую позволяют себе дураки и сумасброды. За его словами вставали невозвратно утраченные годы, перенесенные унижения, омраченный дух. Он не хотел говорить о себе, но слова срывали завесу с его скорби, пусть и не для глаз короля, которому предстояло лишь прочитать написанное.
Письмо было отослано с кропотливым соблюдением осторожности, дабы оно не попало ни в чьи руки, кроме рук государя, и президент неделю за неделей стал ждать ответа, подтверждения, какого-нибудь знака. Но тут пришло известие о покушении на Каспара. Фейербах поспешил в Нюрнберг, но принятые им меры были так же безуспешны, как и те, что приняла полиция. На десятый день своего пребывания там он получил письмо из королевской частной канцелярии: ему выражали благодарность за сообщение, на которое, безусловно, будет обращено самое серьезное внимание, удивлялись проницательности, с какою он сумел вникнуть в обстоятельства, столь запутанные, но во всех сколько-нибудь существенных пунктах послание отличалось крайней сдержанностью: «надо проверить»; «необходимо обдумать»; «следует выждать»; «приходится считаться»; «соблюдать известную осторожность»; «вполне понятные отношения накладывают неприятные обязанности»; «самая природа этого невероятного потрясающего события не терпит скоропалительного вмешательства»; тем не менее ему, Фейербаху, «обещают, да, да, обещают», но прежде всего «рекомендуется полное и безусловное молчание, – во избежание опалы надо сделать все возможное, чтобы эта прискорбная история не получила огласки за границей через свидетельство какого-либо официального лица, касательно последнего пункта от него в первую очередь ждут полного понимания и подчинения».
Впечатление от этого секретного послания, столь же льстивого, сколь и угрожающего, похожего на дружески протянутую руку, в которой взблеснул отточенный кинжал, было тем более сильно, что Фейербах давно ждал и страшился именно такого ответа. Он бесновался. Растоптав письмо, стал, задыхаясь, бегать по комнате, сжимая кулаками виски, потом бросился на кровать, испугавшись неистового биения своего сердца, и, наконец, обрел разрядку в громком и долгом хохоте, полном ярости и злобы.
Потом он долго, очень долго лежал без движения, и в мозгу его стучало только одно слово: молчать, молчать, молчать.
В этот самый день бургомистр Биндер неоднократно являлся в гостиницу, желая переговорить с президентом. Лакей уходил наверх и всякий раз возвращался с сообщением, что на его стук ответа не последовало, господин статский советник, видимо, спит или не желает, чтобы его беспокоили. Вечером Биндер пришел снова и на сей раз был принят. Президента он застал углубленным в просмотр каких-то документов; на его извинения тот ответил оскорбительно краткой просьбой перейти к делу.
Опешивший бургомистр отступил на шаг и гордо заметил, что не знает, чем навлек на себя недовольство его превосходительства, но как бы то ни было, а такого обхождения с собою он не допустит. Фейербах встал из-за стола:
– Ради самого неба, оставьте это! Если тот, кто жарится на костре, и пренебрежет правилами поведения, то, право же, этому не стоит удивляться.
Ничего не понявший Биндер опустил глаза долу. Затем объяснил цель своего прихода. Президент, вероятно, уже наслышан о намерении Даумера удалить Каспара из своего дома. Поскольку юноша более или менее оправился от ранения, Даумер решил, не откладывая дела в долгий ящик, отвезти Каспара к Бехольдам, которые примут его с распростертыми объятиями. Все это уже не раз обсуждалось, теперь осталось только получить его, президента, согласие.
– Да, я знаю, что Даумер уже по горло сыт этой историей, – досадливо заметил Фейербах. – Я не упрекаю его. Кому приятно, чтобы вокруг его дома рыскал убийца, хотя здесь можно и должно принять действенные меры. С сегодняшнего дня Каспар будет находиться под неусыпным надзором полиции, город отвечает мне за него. Но почему Даумер так заторопился? И почему Каспара передают в семейство Бехольдов, а не господину фон Тухеру или вам?
– Служебные обязанности заставляют господина фон Тухера ближайшие месяцы провести в Аугсбурге, что же касается, меня, – бургомистр запнулся, лицо его на мгновение побледнело, – то мой дом отнюдь не мирный приют.
Президент бросил на Биндера быстрый взгляд, подошел и пожал его руку.
– А что за люди эти Бехольды? – спросил он, желая перенести разговор.
– О, это люди хорошие, – несколько неуверенно отозвался бургомистр. – Во всяком случае, сам хозяин весьма уважаемый негоциант. Относительно его жены… мнения расходятся. Она любит наряжаться и тратит уйму денег. Впрочем, ничего дурного о ней сказать нельзя. Поскольку Каспар, как договорено, будет теперь посещать школу, ему, по сути, и нужен-то лишь присмотр порядочных людей.
– Есть у них дети?
– Тринадцатилетняя дочка. – Бургомистр, как и все в городе, знавший, что фрау Бехольд плохо обращается с девочкой, хотел для очистки совести присовокупить еще несколько слов, но тут лакей доложил о Даумере и магистратском советнике Бехольде. Президент велел просить. В дверь тотчас же всунулось приветливо ухмыляющееся лицо советника, на котором торжественная черная бородка комично контрастировала с поседелыми прядями, благоухающими помадой и зачесанными на лоб.
Непрерывно кланяясь, он подошел к Фейербаху, но тот удостоил его лишь беглого приветствия и тотчас же повернулся к Даумеру. Последний едва отважился встретить испытующий взгляд президента и на вопрос, сможет ли Каспар вынести внешнее и внутреннее напряжение, связанное со столь радикальной переменой обстановки, ответил лишь смущенным молчанием. Когда господин Бехольд вмешался в разговор, заверяя, что с Каспаром в его доме будут обходиться, как с родным сыном, бургомистр процедил сквозь зубы, что таким заявлениям грош цена. На примере Каспара нетрудно убедиться, что есть родители, обрекающие на гибель родного сына. Советник состроил обиженную мину, потер свои костлявые пальцы о краешек стула и пробормотал, что к сказанному ему прибавить нечего; все от него зависящее будет сделано.
Президент, озадаченный этими словами и недомолвками, взглянул сначала на одного, потом на другого. Затем подошел к Даумеру, положил руку ему на плечо и многозначительно спросил:
– Скажите, это обязательно должно произойти?
Даумер вздохнул и взволнованно ответил:
– Ваше превосходительство, один бог знает, как трудно далось мне такое решение.
– Знать-то бог знает, да вот одобрит ли, – сердито проговорил президент, и его приземистая дородная фигура, казалось, выросла на глазах. – От удара камнем о сталь высекается искра, но горе, если с камня посыплются только грязь и крошка. Это значит, что о прочности и неистребимости, дарованных ему природой, и речи не может быть.
«Он опять меня отчитывает», – подумал Даумер, и лицо его побагровело с досады.
– Я сделал все, что было в моих силах, – торопливо и упрямо отвечал он. – Я не закрываю перед Каспаром дверей своего дома. Не говоря уж о своем сердце. Но, во-первых, я не вправе ручаться за его безопасность, впрочем, думается мне, и никто другой не вправе. Можно ли быть сеятелем на пашне, под которой тлеет роковой огонь, сжигающий каждое зерно? Наконец, и это, пожалуй, самое главное, я разочарован. Никогда я не забуду, чем был для меня Каспар, да и как можно это забыть! Но чуда больше нет, время пожрало его.
– Больше нет, больше нет, – уныло пробормотал Фейербах, – я ждал этих слов. Если долго смотреть на свет, глаза перестают видеть. От сыновей отрекаются, если они предъявляют чрезмерные требования к нашей любви. Но нищий получает свою даровую похлебку. Уважаемые господа, – произнес он вдруг громко и отчетливо, – поступайте, как угодно, но помните, что в любом случае вы отвечаете мне за Каспара.
Идя по улице, Даумер все еще досадовал на тон и слова президента. Но и собою он был недоволен. На одной из захолустных улиц, неподалеку от крепости, ему встретился ротмистр Вессениг. Даумер обрадовался возможности хоть словом перекинуться и проводил его до казармы. Ротмистр сразу же завел разговор о Каспаре, но Даумер не замечал или не хотел замечать, что его разговорчивость имела издевательский привкус.
– Таинственная история с этим «невидимкой»… – Господин фон Вессениг вдруг заговорил без обиняков. – Неужто же есть люди, которые в это верят? Среди бела дня какой-то тип, да еще, здравствуйте пожалуйста, в перчатках, пробирается в дом, полный людей, и, завесив свою физиономию вуалью, вытаскивает топор из кармана? А может, ему было приказано прогуливаться по улице с топором, а? Держать его руками в перчатках? Клянусь святым Фомою, изрядная разбойничья история!
Поскольку Даумер отмалчивался, ротмистр с не меньшей горячностью продолжал:
– Представим себе на минуту, что ваш прославленный невидимка намеревался убить этого малого. Почему же тот отделался незначительным ранением? Таинственному пришельцу надо было только посильнее ударить, и уста, которые могли его выдать, умолкли бы навеки. Волей-неволей приходится думать, что убийца в перчатках до поры, до времени хотел только пощекотать свою жертву. Ничего не скажешь, щекотливая история. Все мои знакомые, parole d'honneur[5] уважаемый господин учитель, возмущены легковерием тех, кто позволил так глупо над собой насмеяться.
Даумер счел ниже своего достоинства оскорбляться или негодовать. Напротив, стал даже притворно поддакивать ротмистру и не без любознательности осведомился, как же следует представлять себе все это происшествие. Господин фон Вессениг многозначительно пожал плечами. Он ждал, что Даумер разразится гневной тирадой, резко его одернет, а так как этого не случилось, быстро отказался от своего сдержанного злобствования и, блюдя осторожность, стал высказывать лишь предположения общего характера:
А может, доблестный Каспар напился, упал на лестнице и, желая поинтересничать, задним числом сочинил страшную историю. Но это еще с полбеды. У многих сложилось впечатление куда более мрачное, а именно, что мерзкий мальчишка морочит своих благодетелей и все это – тонко задуманная мистификация.
Тут уж Даумер не выдержал. Он остановился, замахал обеими руками – казалось, слова его спутника, как ядовитые мухи, кружатся над ним, – и, не прощаясь, бросился прочь.
«Вот они, люди, вот их голос, – потрясенный, размышлял он, – им можно так думать, им не возбраняется такие мысли высказывать. О, эта бездна глупости и злобы неизбежно поглотит тебя, бедняга Каспар! Пусть ты не посланец небес, как я думал, все же ты паришь над этими людишками, как орел над нечистью. Конечно же, они переломят тебе крылья. Тщетно будет светиться чистотой и невинностью твоя душа, они этого не увидят. Тщетно будешь ты лить слезы перед ними, тщетно им улыбаться, ты дотронешься до их руки и отпрянешь, ибо она будет холодна как лед, ты будешь смотреть им в глаза, а они не промолвят ни слова. Робко, ищет твой дух путей к ним, но предательство толкаёт тебя на самый гибельный путь…»
Допустим, господин Даумер, что ты пророк и что душа у тебя сердобольная. Ты знаешь людей, знаешь, что огонь горит, игла колется и что заяц, когда его подстрелят, падает в траву и умирает. Знаешь ты, и к чему ведет то, что ты творишь. Но разве это повод для того, чтобы пасть в объятия событий, как, с целью предотвратить удар, падают в объятия врага, занесшего над тобою меч? Нет, не повод! Или только повод повернуть вспять маленькое решеньице? Ведь здесь идеалисты и психологи мало чем отличаются от воров и лихоимцев.
Он идет домой, продолжая философствовать, идет домой и ложится спять. Наутро мир будет выглядеть куда приемлемее, чем выглядел вчерашним незадачливым вечером.
ПТИЧЬЕ СЕРДЦЕ
Через двадцать четыре часа перед домом Даумеров остановился экипаж; фрау Бехольд собственной персоной явилась за Каспаром. О, на сей раз она не поскупилась: черная Лакированная карета, запряженная парой, и на козлах кучер в ливрее с золотыми пуговицами.
До ворот Каспара провожают Даумер и обе женщины, даже кандидат Регулейн покидает для этого случая свою холостяцкую квартирку. Анна не в силах удержать слезы, Даумер мрачен и ни на кого не смотрит, фрау Бехольд подает знак кучеру, кони фыркают, колеса начинают вертеться, и оставшиеся молча вглядываются в темноту, поглотившую экипаж.
Это было прощание, и Каспару казалось, что он уезжает куда-то далеко-далеко. На самом деле он ехал от дома на улице Шютт до дома на Рыночной площади. Этот высокий узкий дом был так зажат между двумя другими, что ему словно бы не хватало дыханья. Его двускатная крыша свисала – точь-в-точь плечи оголодавшего канцеляриста, окна не смотрели открыто и ясно, а как-то странно щурились, вход был удивительным образом куда-то запрятан, а внутри дома вилась с этажа на этаж темная лестница, делая множество поворотов и как бы упорно от кого-то увертываясь; обветшавшие ступеньки скрипели и стонали под ногами, и, даже когда отворялись двери, из комнат лился только слабый сумеречный свет.
Каспара поселили в горенке, выходившей на квадратный двор; под его окнами проходила деревянная галерея с мудреными резными перилами, по обе ее стороны имелись двери, завешенные зеленым шелком, а под ней – железный колодец без воды.
Но самое удивительное заключалось в том, что внизу, на площади, хоть и был рынок, где с утра до вечера приценивались к товару женщины, плакали дети, ржали кони, кудахтали куры, гоготали гуси и крякали утки, но стоило только закрыть входную дверь, и в доме становилось тихо, как под землей.
Поначалу это забавляло Каспара: ну чем не игра в прятки? А он любил прятаться, так же как любил иной раз состроить физиономию, не соответствующую тому, что было у него на уме, или сказать не то, что от него ожидали. В один из первых дней фрау Бехольд потеряла серебряную цепочку; Каспар объявил, что она лежит на лестничной площадке, но цепочки там, разумеется, не оказалось.
Ему запретили без спроса выходить из дому. А когда он поинтересовался, кто запретил, ему отвечали: фрау Бехольд не велела; когда же он обратился к ней, она сказала, что запрет исходит от магистратского советника, а магистратский советник отвечал, что от президента. Вот до какой степени запутано и запрятано было все в этом доме.
Однажды фрау Бехольд захотела войти в его комнату, но наткнулась на запертую дверь.
– Что это ты среди бела дня вздумал запираться? – спросила она, рыская глазами по столу, на котором лежали его книги и тетради. – Может, ты боишься? – словоохотливо добавила она. – У меня тебе бояться нечего: в мой дом никакой невидимка не проникнет.
Каспар признался, что его разбирает страх, фрау Бехольд это польстило, она напустила на себя шутливо-воинственный вид и вызывающе расхохоталась.
Всякий раз, когда Каспар возвращался из школы, а он теперь ежедневно посещал третий класс, фрау Бехольд спрашивала его – как идут дела.
– Дела неважные, – грустно отвечал Каспар. И правда, школа приносила ему мало радости. Учителя жаловались, что его присутствие отвлекает внимание учеников. Мальчишки, пораженные тем, что по улице за ним всегда следовал полицейский и что полиция денно и нощно караулила дом, в котором он жил, засыпали Каспара дурацкими вопросами. Его молчаливость, разумеется, неправильно истолковывалась, а когда он сам вдруг обращался к ним с каким-нибудь словом, они либо в страхе разбегались, либо осыпали его насмешками. Ведь он представлялся им всего-навсего туповатым верзилой, который, будучи почти вдвое старше их, завяз в самых начатках школьной премудрости. Нередко случалось, что он вставал во время урока и задавал какой-нибудь детски наивный вопрос. Весь класс заливался хохотом, и учитель тоже смеялся. Однажды, когда за окном бушевала непогода и завывал ветер, Каспар вскочил со своего места и забился в угол, поближе к печке; тут уже восторг класса не имел пределов, а когда толстяк учитель вытащил его из угла и водворил на скамейку, мальчишки приветствовали эту сцену кошачьим концертом.
Но самое странное впечатление Каспар производил на пути домой: молчаливый, замкнутый и грустный, среди беззаботной шумливой толпы школьников – уже мужчина среди подростков, а рядом с ним неизменный блюститель закона.
Даумер часто наведывался в школу, чтобы разузнать у своих коллег о Каспаре. «Ах, – говорили ему в ответ, – желание учиться у него, безусловно, есть, да способностей маловато. Он и соображает неплохо, только в голове у него мало что задерживается. Хулить его нельзя, но и хвалить не за что».
Даумер огорчался. Хулить нельзя, а ведь вы, господа, его хулите, думал он. Хула – дело нетрудное, особенно когда она возвышает хулителя, а это ведь главная ее примета. Он обратился и к магистратскому советнику, надеясь хитростью выманить у него похвальный отзыв о Каспаре. Но господин Бехольд не любил открыто высказывать свои мнения. Он вел замкнутый образ жизни и с утра до вечера сидел в своей полутемной конторе у городского вала; когда от него что-нибудь хотели узнать, он отвечал: «С этим вам лучше обратиться к моей жене!»
Даумер, уподобляясь незадачливому любовнику, осторожно и печально крался по следам своего бывшего питомца, но встреч и разговоров с самим Каспаром старался избегать. С затаенным недоверием наблюдал он за фрау Бехольд, недоумевая, почему она так жадно стремилась заполучить юношу в свой дом.
– Чего ты удивляешься, – говорила Анна, одаренная здравым смыслом не в меньшей мере, чем ее брат туманным пессимизмом, – все ясно, ей нужна кукла, забава для гостиной.
– Кукла? Да у нее же есть ребенок, которым она, говорят, пренебрегает.
– Верно, но в том, чтобы иметь ребенка, как все люди, ничего примечательного нет; значит, надо придумать что-нибудь экстравагантное, такое, что всех поразит, а там уж ты вроде как важная дама, твое имя, того и гляди, в газете появится. Пожалуй, еще прослывешь благотворительницей, у господина супруга появятся шансы на высокий орден, но самое главное – скуки как не бывало. Я эту особу знаю не хуже, чем себя самое. И мне Каспара очень жаль.
Фрау Бехольд вечно где-то носилась, и застать ее дома можно было, лишь когда она принимала гостей. Она любила шум и суету, любила хорошо одетых людей, титулованных мужчин, женщин с высоким положением в обществе, любила празднества, драгоценности и роскошные наряды. Если бы не беспокойное честолюбие, ее можно было бы назвать жизнерадостной, и если бы не бессмысленное любопытство, днем и ночью ее снедавшее, приятной и даже простодушной. Она прочитала неимоверное множество французских романов и от этого сделалась еще более чувствительной, еще более охочей до приключений, хотя изрядная доля флегмы, заложенная в ее характере, и отодвинула эти свойства, так сказать, на задний план. Всякий, посчитавший ее той, за которую она себя выдавала, был наперед обманут.
Что касается Каспара, то поначалу она над ним подсмеивалась, и в первую очередь тогда, когда он бывал тих и задумчив.
– Вы только послушайте, что он сегодня изрек, – вот была ее любимая фраза. Иной раз, казалось, что для нее он нечто вроде придворного шута. – Ну говори же, говори, моя овечка, – подзуживала она его при гостях. Видя, с каким усердием он затверживает наизусть латинские глаголы, фрау Бехольд покатывалась со смеху. – Вот ученый так ученый! – восклицала она, ероша его густые кудрявые волосы. – Да брось ты это все, брось, – говорила она, когда он жаловался на трудности с арифметикой, – все равно ты ничего не добьешься, как я не научусь танцевать на проволоке.
Между тем многое в Каспаре вновь и вновь пробуждало ее любопытство. Однажды утром она застала его в кухне в тот самый момент, когда посыльный из мясной лавки вынимал из корзины кусок кровавого сырого мяса. Выражение бесконечной тоски омрачило лицо Каспара, он отпрянул, задрожал, не мог вымолвить ни слова и, тяжело ступая, обратился в бегство. Фрау Бехольд была поражена, но постаралась не поддаться чувству растроганности, ее охватившему. «Как это понять, – думала она, – наверное, он притворяется, чт́о ему кровь животных?»
Чтобы угодить Каспару, она даже забывала о своей обычной лени. И все же хорошо он себя у нее в доме не чувствовал.
– Ну скажи ты мне на милость, что тебе не дает покою? – приставала она, заметив печаль в его глазах. – Если ты не развеселишься, я тебя сведу на бойню; придется тебе смотреть, как телятам головы отрезают, – пригрозила она ему однажды и покатилась со смеху, увидев, что ужас исказил его черты.
Да, хорошо Каспару у нее не было. Он не понимал фрау Бехольд, а взгляды, речи, все ее поведение пугали и отталкивали его. Немало труда стоило ему скрывать свое отношение, он всегда чувствовал себя больным и несчастным, проведя хотя бы час наедине с нею. Работоспособность его иссякала, он перестал посещать и без того ненавистную ему школу. Учителя пожаловались в магистрат, господин фон Тухер, вернувшийся в город и через суд назначенный опекуном Каспара, призвал его к ответу. Каспар отмалчивался, господин фон Тухер приписал это молчание его закоснелому упрямству и огорчился.
И еще одно заставляло задумываться Каспара. На лестнице, в сенях или в одной из отдаленных комнат он иногда встречал девочку-подростка с очень бледным лицом. Она смотрела на него угрюмо и враждебно. Он пытался заговорить с нею, но она убегала. Однажды, взглянув с галереи во двор, Каспар увидел ее у колодца: кто-то сдвинул с места доску, прикрывавшую его железную трубу, и теперь там зияла глубина. Девочка стояла неподвижно и добрых четверть часа не сводила глаз с черной ямы. Каспар, крадучись, сошел с галереи, однако не успел он и шага ступить по двору, как она со злым лицом пробежала мимо него. Каспар нерешительно за ней последовал, но навстречу ему попался господин советник; в ответ на взволнованный рассказ Каспара о том, чт́о он видел, господин Бехольд, наморщив лоб и как бы успокаивая его, сказал: да, да, девочка нездорова, но ему, Каспару, право же, нечего тревожиться, совсем нечего.
Тем не менее Каспар тревожился. Он стал расспрашивать служанок, что ж это такое с ребенком, и одна из них сердито огрызнулась:
– Девчонке есть не дают, вот и вся недолга, ее найденыш объедает!
Он помчался к фрау Бехольд и, повторив услышанное, спросил, возможно ли, что это правда. Фрау Бехольд пришла в неописуемую ярость и тут же согнала с места служанку. Когда же Каспар в своей обычной манере, застенчиво и серьезно, принялся ее уговаривать быть к дочери внимательнее, чем к нему, иначе он вынужден будет уйти, она резко его оборвала:
– Куда ж ты пойдешь, спрашивается? Отвечай! И скажи мне, пожалуйста, где твой дом, если это тебе известно?
В ту же минуту у фрау Бехольд мелькнуло подозрение, что Каспар влюблен в ее дочь. Она решила во что бы то ни стало это выведать. Но Каспар на ее вопросы отвечал так нелепо, что ей пришлось устыдиться своих подозрений.
– Grand Dieu![6] – восклицала она. – Кажется, этот дурачок даже не знает, что такое любовь!
Более того, вдруг она сообразила, что у него и в помыслах ничего подобного быть не могло. Бойкой даме это было тем более удивительно, что собственные ее желания и прихоти неизменно плескались в мутной воде полуроманических, полупохотливых страстей, хотя перед своими согражданами ей и приходилось строить из себя добродетельную особу.
«Что ни говори, а он из плоти и крови, – размышляла она, – и пусть дуралей Даумер повсюду трубит об его ангельской невинности, любой взрослый человек все равно знает, что петух делает с курицами. Он меня разыгрывает, смеется надо мной. Ну, погоди, малец, я тебе еще покажу».
На Рыночной площади, справа от дома Бехольдов, находился так называемый «Красивый колодец» – мастерское произведение средневекового нюрнбергского искусства. Детишкам с незапамятных времен рассказывали, что из этого колодца аист вытаскивает новорожденных младенцев. Фрау Бехольд спросила Каспара, слышал ли он об этом, а когда тот ответил отрицательно, лукаво подмигнув, поинтересовалась, мог ли бы он в это поверить. «Не пойму, как аист умудрится туда залететь, – бесхитростно ответил Каспар. – Колодец ведь забран решетками».
Фрау Бехольд обомлела.
– Эх ты, дурашка! А ну, посмотри-ка мне прямо в глаза!
Он взглянул на нее, и она невольно потупила взор. Потом вдруг вскочила, подбежала к буфету, распахнула дверцу, налила себе бокал вина и залпом его осушила. Минутой позже она уже стояла у окна, молитвенно сложив руки, и бормотала:
– Господи Иисусе Христе, спаси меня от греха и не введи меня во искушение!
Вряд ли стоит напоминать, что вообще-то она была дама весьма просвещенная и по целому году в церкви не показывалась.
В середине августа стояла нестерпимая жара. В одно из воскресений бургомистр решил устроить пикник в Шмаузенбуке. Утром этого дня Каспар со шталмейстером Румплером и несколькими молодыми людьми проехался верхом до Буха и так устал, что после обеда заснул в своей комнате. Фрау Бехольд самолично его разбудила и велела одеваться как можно скорее, так как экипаж уже ждет. На вопрос Каспара, поедет ли с ними кто-нибудь еще, она отвечала, что их будут сопровождать два мальчика, сыновья генерала Хартунга. Каспар разочарованно спросил, почему бы ей не взять с собой дочь, ведь девочке будет очень обидно остаться дома. Фрау Бехольд оторопела и уже готова была вспыхнуть, но сдержала свой гнев. Она наклонилась, рукою захватила прядь его кудрявых волос и злым голосом сказала:
– Я тебе отрежу кудри, если ты еще раз об этом заговоришь.
Каспар от нее увернулся.
– Не надо так близко, – с широко раскрытыми глазами, умоляюще пробормотал он, – и резать не надо, пожалуйста.
– Испугался, испугался, трусишка? Ну погоди, будешь со мной спорить, я мигом принесу ножницы.
В экипаже Каспар упорно молчал. Оба мальчика, четырнадцати и пятнадцати лет, его дразнили, старались выманить у него хоть слово; наслушавшись разговоров взрослых, они смотрели на него, как на диковинного зверя. По школярскому обыкновению, мальчишки расхвастались, можно было подумать, что нет на свете людей умнее и ученее их. Когда экипаж отъехал уже довольно далеко, старший объявил, что слышит музыку из лесу, и тут Каспар, рассерженный их ломаньем и притворством, ответил, что он хоть й ничего не слышит, но зато видит над деревьями флажок на длинном шесте.
– Подумаешь, флаг, – презрительно отозвались мальчишки, – да мы уж давно его видим.
Каспар удивился, сам он только-только заметил узкую полоску, видимую лишь, когда она плескалась на ветру.
– Ладно, – сказал он, – когда флажок снова начнет развеваться, я спрошу, замечаете вы это или нет.
Он выждал минуту-другую и, видя, что флаг неподвижен, задал каверзный вопрос:
– Ну как, развевается он сейчас?
– Развевается, – в один голос отвечали братья, но Каспар спокойно сказал:
– Из этого я вижу, что вы ровно ничего не видите.
– Э-э, – воскликнули они, – да ты, выходит, лгун!
– Тогда скажите мне, – не смущаясь, продолжал Каспар, – какого он цвета?
Мальчишки приумолкли и уставились на флаг, затем один из них наугад и вполголоса проворчал: «Красный», другой, посмелее, сказал: «Синий». Каспар покачал головой и повторил:
– Я вижу, что вы ровно ничего не видите, флаг бело-зеленый!
Оспаривать это не приходилось, четверть часа спустя все смогли убедиться в правоте Каспара. Оба мальчика с ненавистью на него взглянули: им очень хотелось блеснуть перед фрау Бехольд, слышавшей весь этот разговор от слова до слова.
Появление Каспара на празднике, как всегда, привлекло множество ротозеев, среди них были и знакомые молодые люди, которые сочли своей обязанностью им заняться и, несмотря на протесты фрау Бехольд, увели его из-под ее крылышка. Поначалу они образовали небольшую компанию, впрочем, быстро увеличившуюся, ибо один в ней подстрекал другого к всевозможным дурачествам. Они опрокидывали столы и стулья, пугали девушек, дочиста скупали товар в лавках старьевщиков, бессмысленно орали, изображая, что Каспар их повелитель и все делается по его приказу. Суматоха возрастала. Вечером они посрывали фонарики с деревьев и приказали музыкантам идти впереди, трубными звуками аккомпанируя их бесчинствам. Два молоденьких купчика посадили себе на плечи Каспара, который уже ничего не видел, ничего не слышал, с несчастнейшим лицом сидя на своем живом стуле, и мечтал быть где-нибудь далеко-далеко отсюда.
Разгулявшаяся компания с песнями и хохотом подошла к эстраде, на которой уже начались танцы, но отсюда уже не могла двинуться ни вперед, ни в сторону, так как толпа запрудила дорогу. Внезапно Каспар совсем близко от себя увидел обоих мальчиков, ехавших с ним в экипаже; они стояли на ступеньках подиума, держа в руках длинную палку с насаженным на нее квадратом белого картона, на котором крупными буквами были выведены следующие слова: «Здесь можно увидеть его величество Каспара, короля страны Мошеннии». Они держали палку так, чтобы надпись сразу бросилась в глаза Каспару; впрочем, и толпа живо ее заметила, раздался громовой взрыв хохота.
Трубачи сыграли туш, и процессия вновь двинулась мимо трактира по направлению к иллюминированному лесу.
Каспар умолял спустить его наземь, но никто не обращал внимания на эти мольбы. Тогда он схватил за ухо одного и дернул за волосы другого. «Ой, что ты меня щиплешь?» – крикнул один, а другой завизжал: «Ой, он меня за волосы дергает!» Обозленные, они расступились, и Каспар упал на землю. Перед ним мигом очутились оба мальчишки-щитоносца; они насмешливо ухмылялись.
– У нас и для тебя припасен флажок, – сказал старший, – посмотри-ка, развевается он или нет?
И в ту же секунду оба вздрогнули: чей-то повелительный и громкий голос позвал их. Голос принадлежал отцу мальчишек, генералу, который в компании нескольких мужчин и фрау Бехольд устроился за одним из столиков. Все уже поднялись с мест, ибо черные тучи затянули небо и вдали слышались раскаты грома.
Фрау Бехольд встретила Каспара упреками:
– Что это за штуки ты выделываешь? И не стыдно тебе? Allons! Пора ехать домой.
Она шумно простилась со своими сотрапезниками и поспешила на опушку, где стала визгливым голосом кликать своего кучера.
– Садись! – приказала она Каспару, когда они, наконец, разыскали экипаж, сама же влезла на козлы, уселась рядом с возницей, выхватила у него из рук вожжи, и пошла сумасшедшая езда: сначала они мчались лесом, потом по вспененному пылью шоссе. Она нахлестывала лошадей так, что искры сыпались у них из-под копыт. На небе ни звездочки, уныло простирались поля и перелески, молнии все чаще прочерчивали небо, и гром грохотал все ближе.
За какие-нибудь полчаса домчались они до города, и, когда она остановила лошадей у дома на Рыночной площади, пар валил от них. Фрау Бехольд отперла парадную дверь и пропустила Каспара вперед. Впотьмах он ощупью добрался до своей двери, но фрау Бехольд схватила его за руку, потянула за собой дальше, в так называемую зеленую гостиную, большую комнату, где окна никогда не открывались и воздух был спертый. Она зажгла свечу, швырнула на диван шляпу и тальму, потом бросилась в кожаное кресло, напевая что-то себе под нос. Вдруг она смолкла и проговорила в ритме песенки:
– Ну, подойди же ко мне, невинный грешник!
Каспар повиновался.
– На колени! – скомандовала она.
Он пал ниц перед нею, боязливо заглядывая ей в глаза.
Она, как и сегодня поутру, лицом почти касалась его щеки! Ее узкий вытянутый подбородок вздрагивал, в глазах прыгали злые смешинки.
– Ну, что ты артачишься, мальчик? – проворковала она, когда он в смущении отвернулся. – Ma foi![7] Он меня боится! Словно не нюхал еще живого мяса, дурачок! Да кто тебе поверит! И чего ты, черт возьми, боишься? Разве я не приказывала класть тебе на тарелку лучшие кусочки? А вчера, не далее как вчера, разве я не подарила тебе хорошенького черного дроздика? У меня доброе сердце, Каспар, послушай, как оно бьется, как тикает…
Она обхватила его голову и притянула к своей груди. Он подумал, что сейчас ему будет больно, и вскрикнул, тогда она зажала ему рот поцелуем. От ужаса он похолодел, тело его бессильно поникло, как без костей; увидя это, фрау Бехольд испугалась и вскочила. Волосы ее растрепались, толстая коса змеею обвила шею и плечи. Каспар сидел на полу, его левая рука судорожно цеплялась за спинку стула. Фрау Бехольд снова склонилась над ним и странно громко задышала; она любила запах его тела, ей чудилось, что оно пахнет медом. Но Каспар, вновь почувствовав ее близость, вскочил и ринулся в дальний угол комнаты, ноги у него подгибались. Он стоял там с поникшей головой, с беспомощно простертыми руками.
Смутное предчувствие чего-то ужасного забрезжило в нем. Никогда он не слышал ни слова, ни намека, но угадывал что-то, как по зареву угадывают пожар, бушующий за горами. Ему было стыдно, ощущение, будто на нем надето платье с чужого плеча, мучило его; он смотрел на свои руки, не в грязи ли они. И еще этот стыд, Каспар стыдился стен, кресла, зажженной свечи; о, если бы дверь сама отворилась, чтобы ему неприметно исчезнуть!
И вдруг ослепительно яркая вспышка, словно розовый луч прорезал темноту, и страшным криком показался ему тотчас же загрохотавший гром. Каспар весь сжался и задрожал.
Фрау Бехольд тем временем широкими мужскими шагами расхаживала из угла в угол, раза два она вдруг рассмеялась чему-то, потом схватила свечу и двинулась на Каспара.
– Ах ты, осел, ах ты, испорченный мальчишка, что ты себе вообразил? – с горечью проговорила она. – Уж не думаешь ли ты, что я тобою интересуюсь? Черта с два! Убирайся отсюда, да поживей, и не смей говорить об этом, слышишь? Не то ты у меня кровью умоешься!
При этом она смеялась, словно все это было шуткой, но Каспару она казалась великаншей, ее черная тень заполняла собою всю комнату, вне себя от страха он выбежал вон, бросился вниз по лестнице, фрау Бехольд за ним; он дергал ручку входной двери – напрасно, она была заперта. Он слышал, как дождь шумит по мостовой, и тут же до его слуха донеслись торопливые шаги, ключ повернулся в замке, и на пороге появился магистратский советник. Непрестанные молнии освещали дрожащую фигуру Каспара, из-за громовых раскатов не слышавшего удивленных вопросов хозяина дома.
Наверху, на площадке, стояла фрау Бехольд; от свечи, которую она держала в руках, наводящие ужас блики пробегали по ее лицу, и голос ее пересилил гром, когда она крикнула мужу:
– Он пьян, этот мальчишка! Они его подпоили там, в лесу! Чтоб я тебя, Каспар, сегодня больше и в глаза не видела! Марш в постель сию же минуту!
Магистратский советник запер за собою дверь и закрыл насквозь промокший зонтик.
– Ну, ну… посмотрим, может, и не так все это страшно.
Фрау Бехольд ему не ответила. Она хлопнула дверью, и дом опять погрузился во мрак и тишину.
– Иди за мною, Каспар, – сказал советник, – сейчас мы с тобой зажжем свет и во всем разберемся. Дай мне руку, вот так. – Он довел Каспара до его комнаты и, бормоча какие-то успокоительные слова, зажег свечу. Потом, чтобы проверить, вправду ли Каспар пьян, велел ему на себя дыхнуть, покачал головой и с удивлением заметил: – Ничего похожего. Советница введена в заблуждение. Но ты, Каспар, не огорчайся. Все в воле божьей и кончится хорошо. Спокойной ночи!
Оставшись один, Каспар ничего, кроме молний, не видел. При каждом взблеске он ощущал мучительную боль, словно в глаза ему вонзались иголки, а при каждом ударе грома ему чудилось, что тело его распадается на части. Руки и ноги у него оледенели. Он не решался лечь в постель, стоял на месте как пригвожденный. Содрогаясь от ужаса, вспоминал он ту грозу, которую ему довелось пережить в тюремной башне. Он тогда забился в угол своей камеры, и жена тюремщика пришла его успокоить. Она ему сказала:
– Нельзя выходить, на дворе стоит великан и ругается.
При каждом ударе грома он склонялся до самой земли, а жена тюремщика говорила:
– Не бойся, Каспар, я от тебя не уйду.
Ему и сейчас казалось, что за дверьми стоит великан и ругается. Дрозд, сидевший на жердочке в своей клетке у окна, хохлился и время от времени тоненько чирикал. Каспар жалел птицу и давно бы выпустил ее на волю, если бы не боялся гнева фрау Бехольд.
Гроза удалялась, Каспар быстро разделся, лег в постель и с головой укрылся одеялом, чтобы не видеть блещущих зарниц. В спешке он позабыл запереть дверь, и это упущение возымело весьма странные последствия. Проснувшись поутру, он почуял резкий запах. Пахло кровью. В ужасе он огляделся и сразу заметил, что клетка на окне пуста. Ища глазами птичку, он вдруг обнаружил ее на столе мертвую, с крылышками, простертыми в луже крови. А рядом, на белой тарелке, лежало окровавленное маленькое сердце.
Что могло это значить? Лицо Каспара перекосилось, губы задергались, как у ребенка, который вот-вот заплачет. Он оделся, чтобы пойти на кухню и расспросить прислугу, но, не успев еще выйти из комнаты, вздрогнул и остановился; в сенях подле самой двери стояла фрау Бехольд. Она была растрепана, небрежно одета и в руках держала веник. Каспар, заметив ее мертвенную бледность, долго смотрел на нее, почти так же удрученно, как только что смотрел на мертвую птицу.
ВЕСТЬ ИЗДАЛЕКА
С того самого дня с фрау Бехольд уже никакого сладу не было. Возможно, тогда началась та страшная душевная болезнь, которая впоследствии положила столь печальный конец ее жизни. Все ее чурались. Ни на минуту не находила она себе покоя, только сядет и уже вскакивает. Поднявшись в пять часов утра, она беспардонно шумела в комнатах и на лестнице; будя Каспара, так барабанила в его дверь, что он просыпался с головной болью и весь день ходил как потерянный. Разговаривать за столом ему запрещалось, а если он нарушал этот запрет, она угрожала впредь посылать его на кухню обедать с прислугой. При гостях она звала Каспара, казалось, только затем, чтобы колоть его и язвить.
– А ну, попробуйте-ка извлечь хоть слово из этого придурка, – вот какие замечания она отпускала, – вам, верно, невесть чего наговорили об этом умнике. Можете теперь сами убедиться: бедняга разумного слова вымолвить не может.
Гость, кто бы он ни был, смущался, а Каспар стоял, не подымая глаз.
Как и раньше, она жаждала, чтобы люди толпились в ее хоромах, чтобы смех звучал на покосившихся лестницах, чтобы шуршащие шлейфы сметали многолетнюю пыль. Но дни были непохожи на ночи, как ярко освещенный бальный зал не похож на себя после разъезда гостей: слуги загасили свечи и мыши начали шнырять по затоптанному ковру. В таком существовании вина растет, как сорняк на невспаханной земле. Большая вина может очистить душу раскаянием или страданиями, мелкие провинности, неизобличенные проступки, ежечасные и ежедневные, истачивают душу, – высасывают из человека жизненные соки.
Видно, натура у фрау Бехольд была глубоко нравственной, если она не могла простить того, кто пошатнул устои ее добродетели на краткий миг, в душный грозовой вечер. Или не только в этом была причина? Может быть, для нее весь мир перевернулся, когда благодаря этому юноше ее глазам нежданно открылась картина полнейшей невинности? И в этом перевернутом мире она уже не находила себе места. Ее обворовали, и она жаждала отмщения.
Перемены в доме Бехольдов не укрылись от глаз доброжелателей Каспара. Бургомистр Биндер первым решительно заявил, что Каспару нельзя больше там оставаться. Даумер живо поддержал его мнение, а редактор Пфистерле, запальчивый и непримиримый, как всегда, учинил в своей газете разнос магистратскому советнику, да еще высказал подозрение, что тот тщится обезвредить найденыша и силою заставить замолчать тех, кто отстаивает права, обусловленные его таинственным рождением. «Так он и живет, этот загадочный мальчик, на чьем челе сияет незримый венец, живет подобно одичалому зверю, который лишь изредка отваживается выскочить на свет божий и, мчась по полю, смешно помахивает хвостом, смешно шевелит ушами, чтобы позабавить своих врагов, но в то же время боязливо озирается, готовый снова забиться в первую попавшуюся дыру».
Так писал взволнованный газетчик. Прочитав его статью, отцы города после многих совещаний постановили вторично изъять из общинной кассы некую сумму, предназначенную на воспитательные расходы, и, полагая, что сироте Каспару лучше всего будет в доме господина фон Тухера, обратились к последнему с прочувственным изложением всех обстоятельств дела, взывали к его великодушию и высказывали уверенность, что высокое положение его семьи уже само по себе защитит юношу от гнусных преследователей.
Однако господин фон Тухер колебался. Внезапно поднявшиеся разговоры о Бехольдах сердили его.
– Поначалу вы радовались, что нашли пристанище для молодого человека, а теперь разыгрываете из себя верховных судей, – говорил он. – Почему я должен думать, что меня минует та же участь? Я не хочу выставлять напоказ свою частную жизнь и не хочу, чтобы любой досужий петух нарушал своим «кукареку» мир и спокойствие моего дома.
Семья господина фон Тухера, и в первую очередь его мать, выказывала недовольство и предостерегала его от этой авантюры. Поговаривали даже, что старая баронесса устроила сыну пренеприятную сцену и решительно заявила, что, если он хочет взять к себе Каспара, пусть испрашивает у общины деньги на его содержание, она же на это не даст и ломаного гроша.
Но господин фон Тухер был человеком долга и полагал, что обязан принять Каспара в свой дом. Считая его уже наполовину погибшим, он вообразил, что сумеет вернуть заблудшего на проторенные дороги жизни. Возможно ведь, что бедняге Каспару недостает только сильной мужской руки, говорил он себе. Вся эта болтовня об его избранности и исключительности, все эти ахи да охи не могли на нем не сказаться. Простота, порядок, разумная строгость, – словом, основные принципы здорового воспитания, возможно, окажут на Каспара благодетельное влияние. Что ж, попробуем!
Итак, господин фон Тухер поставил себе определенную задачу, и это было самое важное. Он объявил:
– Я согласен взять Каспара под свою опеку при непременном условии, что мне будет предоставлена полная свобода действий и ни один человек, кто бы он ни был, не вздумает путать мои планы или с какой бы то ни было целью становиться между мной и Каспаром.
Разумеется, эти условия были приняты.
Фрау Бехольд, едва узнав о решении, принятом за ее спиной, поспешила опередить события. Улучив время, когда Каспар вышел из дому, она велела собрать все, что ему принадлежало, как-то: платье, белье, книги и прочие мелочи, – побросать в ящик без крышки и выставить ящик на улицу. Затем собственноручно заперла входную дверь и, удовлетворенно посмеиваясь, заняла позицию у одного из окон на первом этаже, дожидаясь, когда вернется Каспар и она сможет насладиться недоумением собравшейся толпы.
Каспар явился довольно скоро. Лейб-полицейский растолковал ему, в чем дело, и поспешил в ратушу с докладом, Каспар же прислонился к ящику и время от времени с удивлением взглядывал на фрау Бехольд. Прошло добрых два часа, прежде чем в ратуше успели собраться с мыслями и оповестить господина фон Тухера. Между тем хлынул дождь, и, если бы какая-то сердобольная торговка не принесла мешок из-под хмеля, все добро Каспара промокло бы насквозь. Наконец показался полицейский, на этот раз в сопровождении слуги господина фон Тухера; они привезли с собою ручную тележку и взгромоздили на нее ящик. Каспар пошел за ними; кучка людей, простодушно переговаривающихся между собой, проводила их до самого дома господина фон Тухера на Хиршельгассе.
Для Каспара опять началась новая жизнь. Прежде всего он перестал посещать школу, вместо этого к нему дважды в день приходил молодой учитель, студент, по фамилии Шмидт. Далее, в дом не допускался ни один незнакомый человек. Кататься верхом Каспару больше не разрешалось.
– Такое занятие хорошо для аристократов, но не для человека, который должен будет, как всякий бюргер, зарабатывать свой хлеб и пробиваться в жизни трудом собственных рук, – говорил господин фон Тухер.
|
The script ran 0.063 seconds.