1 2 3 4 5 6 7
Джон Апдайк
ДАВАЙ ПОЖЕНИМСЯ
О, если любишь ты меня,
Женись, не ведая сомненья,
Любовь не хочет ждать ни дня,
Она умрет от промедленья.Роберт Херрик
I. Теплое вино
Этот пляж на перенаселенном побережье Коннектикута был мало кому известен – к нему ведет узкая асфальтовая дорога с непонятными развилками, зигзагами и поворотами, которую поддерживают лишь в относительно приличном состоянии. У большинства неясных поворотов потрескавшиеся деревянные стрелки с длинным, индейским названием указывают дорогу к пляжу, но некоторые из них упали в траву, и когда наша пара впервые решила здесь встретиться, – а было это идиллическим, не по сезону мягким мартовским днем, – Джерри сбился с пути и опоздал на полчаса.
Сегодня Салли опять приехала раньше него. Он задержался: купил бутылку вина, потом – безуспешно – пытался найти штопор. Ее темно-стальной “сааб” стоял одиноко в дальнем конце площадки для машин. Джерри мягко подвел к нему свой автомобиль – старый “меркурий” со складным верхом – в надежде, что Салли сидит, дожидаясь его, за рулем и слушает радио: у него в машине как раз зазвучал Рэй Чарльз, исполнявший “Рожденные для утрат”.
Мечты всегда, всегда
Мне приносили только боль…
Она оживала перед ним в этой песне – в голове у него уже сложились слова, которыми он окликнет ее и предложит перейти к нему в машину, чтобы вместе послушать: “Эй! Привет! Иди скорей сюда – клевые записи дают!” Он привык разговаривать с ней, как мальчишка с девчонкой, перемежая хиповый жаргон телячьим сюсюканьем. Песни по радио обретали для него новый смысл, если он слушал их, когда ехал к ней на свидание. Ему хотелось слушать их вместе с нею, но они редко приезжали в одной машине, и по мере того, как той весной неделя сменяла неделю, песни, словно майские жуки, умирали в полете.
Ее “сааб” стоял пустой, Салли поблизости не было. Наверно, она – в дюнах. По форме пляж был необычный: дуга гладкого намытого океаном песка тянулась на добрых полмили между нагромождениями больших, в желтых потеках, камней; вверх от ближайшей груды камней уходили дюны – чахлая трава и извилистые дорожки отделяли друг от друга сотни песчаных лоскутов, словно комнаты в огромном, созданном природой отеле. Это царство гребней и впадин было обманчиво запутанным. Им ни разу еще не удалось найти то место – то идеальное место, где они были в прошлый раз.
Джерри быстро полез вверх по крутой дюне, не желая терять время и останавливаться, чтобы снять туфли и носки. Он задыхался, поднимаясь бегом в гору, и это казалось таким чудесным – будто вернулась юность, вернулась жажда жизни. С тех пор как начался их роман, он всегда спешил, бежал, выгадывал время там, где прежде этого не требовалось, – он стал атлетом, обгонявшим часовую стрелку, выкраивавшим то тут, то там час-другой, из которых складывалась небывалая и неведомая вторая жизнь. Он бросил курить: ему не хотелось, чтобы его поцелуи отдавали табаком.
Он выскочил на гребень дюн и испугался: Салли нигде не было. Вообще никого не было. Помимо их двух машин, на просторной стоянке виднелось еще штук десять – не больше. А через какой-нибудь месяц здесь будет полно народу: забитый досками дом (бар-раздевалка) оживет, наполненный загорелыми людьми и грохотом механической музыки, в дюнах станет невыносимо жарко, необитабельно. Сегодня же дюны еще хранили оставшуюся после зимы первозданность природы, не тронутой человеком. Когда Салли окликнула его, звук прилетел к нему по прохладному воздуху, словно крик птицы: “Джерри?” Это был вопрос, хотя если она видела его, то не могла не знать, что это он. “Джерри? Эй?”
Повернувшись, он обнаружил ее на одной из дюн, что высилась над ним, – она осторожно шла в желтом бикини, глядя вниз, чтобы не наколоть босые ноги о жесткую траву; светловолосая, стройная, вся в веснушках, она казалась сейчас стыдливой девой песков, скрывавших ее от него. На вид плечи и грудь у нее были жаркие, а впадина спины – прохладная. Наверно, лежала на солнце. Ее широкоскулое, с заостренным подбородком лицо раскраснелось.
– Эй! Как я рада, что ты приехал?! – Она слегка задыхалась, возбужденный голос ее звенел, и каждая фраза звучала вопросительно. – Жду тебя здесь, в дюнах, а вокруг носится орда диких полуголых мальчишек, мне стало так стра-ашно?!
Мгновенно отбросив хиповые выражения, точно он стремился обойти нечто непередаваемое, смущающее, Джерри подчеркнуто вежливо сказал:
– Храбрая ты моя бедняжечка. Каким опасностям я тебя подвергаю. Извини, что опоздал. Слушай. Мне ведь надо было купить вина, потом я пытался купить штопор, а эти абсолютные кретины, эти типы в занюханной деревенской лавчонке – их бы только Норману Рокуэллу[1] рисовать – пытались всучить мне вместо штопора коловорот.
– Коловорот?
– Ну да. Это как скоба с ручкой, только без скобы.
– Тебе, видно, совсем не жарко.
– Ты же лежишь на солнце. Ты где?
– Здесь, наверху?! Иди сюда.
Прежде чем последовать ее призыву, Джерри присел, снял туфли и носки. Он был в городской одежде – в пиджаке и при галстуке – и нес бумажный пакет с бутылкой вина, словно дачник, возвращающийся домой с подарком. Салли расстелила свое красное с желтым клетчатое одеяло во впадине, где не было ничьих следов – лишь ее собственные. Джерри поискал глазами мальчишек и обнаружил их на некотором расстоянии в дюнах – они настороженно наблюдали за молодой парой, не поворачивая головы, точно чайки. А он бесстрашно, не таясь, посмотрел на них и прошептал Салли:
– Они же совсем щенки и, похоже, невредные. Но может, ты хочешь уйти подальше в дюны?
Он почувствовал, как она кивнула у его плеча, кивнула, будто сказала, как одна лишь она могла сказать, по-особому, быстро и резко дернув головой: “Да, да, да, да”; он ловил себя на том, что нередко, когда Салли и близко не было, подражал этой ее манере. Он поднял ее одеяло, и ее плетеную сумку, и ее книгу (роман Моравиа) и положил на ее теплые руки. Шагая рядом с нею вверх по склону соседней дюны, он обнял ее обнаженный торс, желая поддержать, и повернулся, проверяя, видели ли мальчишки этот жест собственника. Но они, устыдившись, уже с воплями неслись в другом направлении.
Как всегда, Джерри и Салли долго бродили по дюнам – вниз по извилистым дорожкам меж колючих кустов восковицы, вверх по гладким склонам, смеясь от усталости, выискивая идеальное место – то самое, где они были в прошлый раз. И, как всегда, не могли его найти; под конец они разложили одеяло в первой попавшейся ложбинке с чистым песком и тотчас сочли это место изумительным.
Джерри встал перед ней в позу и устроил стриптиз. Сбросил пиджак, галстук, рубашку, брюки.
– О, – сказала она, – на тебе уже купальные трусы.
– Я проходил в них все это чертово утро, – сказал он, – и всякий раз, чувствуя, как резинка впивается в живот, думал: “А я увижу Салли. И она увидит меня сразу в купальных трусах”.
С наслаждением впивая воздух каждой клеточкой своего тела, он огляделся: они были скрыты от чужих глаз, сами же могли видеть стоянку для машин внизу, и застывший рукав моря, крепко зажатый между здешним берегом и Лонг-Айлендом, и сверкающие гребешки пены, спешащие к берегу и разбивающиеся о полосатые скалы.
– Эй?! – послышалось с одеяла. – Не хочешь навестить меня в своих купальных трусах?
Да, да – почувствовать друг друга кожей, всей длиной тела, на воздухе, под солнцем. От солнца под опущенными веками Джерри поплыли красные круги; бок и плечо Салли нагрелись, рот постепенно таял. Они не спешили – это и было, пожалуй, самым весомым доказательством того, что они, Джерри и Салли, мужчина и женщина, были созданы друг для друга, – они не спешили, они стремились не столько распалиться, сколько успокоиться один в другом. Его тело постепенно заполняло ее, прилаживалось, приспосабливалось. Ее волосы – прядь за прядью – падали ему на лицо. Чувство покоя, ощущение, что они достигли долгожданного апогея, наполняло его, словно он погружался в сон.
– Непостижимо, – сказал он. И повернул лицо вверх, чтобы вобрать в себя еще и солнце: под веками все стало красным.
Она заговорила, уткнувшись губами в его шею, где была прохладная, хрусткая от песчинок тень. Он чувствовал песок, хотя песчинки скрипели на зубах Салли.
– А ведь стоит того – вот что самое удивительное, – сказала она. – Стоит того, чтобы ждать, преодолевать препятствия, лгать, спешить; наступает эта минута, и ты понимаешь, что все стоит того. – Голос ее, постепенно замирая, звучал тише и тише.
Он сделал попытку открыть глаза и ничего не увидел, кроме плотной идеальной округлости чуть поменьше луны.
– А ты не думаешь о той боли, которую мы причиним? – спросил он, снова крепко сжав веки, накрыв ими пульсирующее фиолетовое эхо.
Ее неподвижное тело вздрогнуло, словно он плеснул кислотой. Ноги, прижатые к его ногам, приподнялись.
– Эй?! – сказала она. – А как насчет вина? Оно ведь согреется. – Она выкатилась из его рук, села, откинула волосы с лица, поморгала, сбросила языком песчинки с губ. – Я захватила бумажные стаканчики: не сомневалась, что ты о них и не вспомнишь. – Это крошечное проявление предвидения в отношении своей собственности вызвало улыбку на ее влажных губах.
– Угу, ведь и штопора у меня тоже нет. Вообще, леди, не знаю, что у меня есть.
– У тебя есть ты. И это куда больше, чем все, что имею я.
– Нет, нет, у тебя есть я. – Он заволновался, засуетился, пополз на коленях туда, где лежали его сложенные вещи, извлек из бумажного пакета бутылку. Вино было розовое. – Теперь надо выбрать место, где ее разбить.
– Вон там торчит скала.
– Думаешь? А если эта хреновина раздавится у меня в руке? – Внезапная неуверенность в себе пробудила привычку к жаргону.
– А ты поосторожнее, – сказала она. Он постучал горлышком бутылки о выступ бурого, в потеках, камня – никакого результата. Постучал еще, чуть сильнее – стекло солидно звякнуло, и он почувствовал, что краснеет. “Да ну же, дружище, – взмолился он про себя, – ломай шею”.
Он решительно взмахнул бутылкой – брызги осколков сверкнули, прежде чем он услышал звук разбиваемого стекла; изумленный взор его погрузился сквозь ощерившееся острыми пиками отверстие в море покачивающегося вина, заключенное в маленьком глубоком цилиндре. Она подползла к нему на коленях и воскликнула: “У-у!”, несколько пораженная, как и он, этим вдруг обнажившимся вином – зрелищем кровавой плоти в лишенной девственности бутылке. И добавила:
– С виду оно отличное.
– А где стаканчики?
– К черту стаканчики. – Она взяла у него бутылку и, ловко при ладившись к зазубренному отверстию, запрокинула голову и начала пить. Сердце у него на секунду замерло от ощущения опасности, но когда она опустила бутылку, лицо у нее было довольное и ничуть не пораненное. – Да, – сказала она. – Вот так у него нет привкуса бумаги. Чистое вино.
– Жаль, что оно теплое, – сказал он.
– Нет, – сказала она. – Теплое вино приятно.
– Очевидно, по принципу: лучше такое, чем никакого.
– Я сказала приятно, Джерри. Почему ты мне никогда не веришь?
– Слушай. Я только и делаю, что верю тебе. – Он взял бутылку и так же, как она, стал пить; когда он запрокинул голову, красное солнце смешалось с красным вином.
Она воскликнула:
– Ты порежешь себе нос!
Он опустил бутылку и, прищурясь, посмотрел на Салли. И сказал про вино:
– От него покачивает. Она улыбнулась и сказала:
– Вот тебя и качнуло. – Она дотронулась до его переносицы и показала алое пятнышко крови на своем белом пальце. – Теперь, – сказала она, – встретясь с тобой в обычных условиях, я всегда буду замечать этот порез у тебя на носу; и только я буду знать, откуда он.
Они вернулись на одеяло и дальше уже пили из стаканчиков. Потом они пили вино друг у друга изо рта, потом он капнул немножко ей на пупок и слизнул. Через какое-то время он застенчиво спросил ее:
– Ты меня хочешь?
– Да?! Очень, очень?! Всегда?! – Опять эта ее интонация, все превращавшая в вопросы.
– Никого кругом нет, нас тут не увидят.
– Тогда быстрей?!
Опустившись на колени у ног Салли, чтобы стянуть с нее нижнюю часть желтого купального костюма, он вдруг подумал о продавцах из обувного магазина – в детстве его смущало, что на свете есть люди, которые только и заняты тем, что, став перед другими на колени, возятся у их ног, и он удивлялся, что при этом они вроде бы не чувствуют себя униженными.
Хотя Салли была уже десять лет замужем и к тому же до Джерри имела любовников, ее манера любить отличалась чудесной девственной безыскусностью и простотой. С собственной женой у Джерри часто возникало порочное ощущение тщательно продуманных извивов и усилий, а с Салли – хоть она уже столько раз через все это прошла – всегда было бесценное ощущение изумленной невинности. Ее осыпанное веснушками, запрокинутое в экстазе лицо, с капельками пота, который выступил от солнца на верхней губе, обнажавшей сверкающие передние зубы, казалось зеркалом, помещенным в нескольких дюймах под его лицом, – чуть запотевшим зеркалом, а не лицом другого человека. Он спросил себя, кто это, и потом вдруг вспомнил: “Да это же Салли!” Он закрыл глаза и постарался дышать в одном ритме с ее легкими прерывистыми вздохами. Когда ее дыхание стало ровным, он сказал:
– А ведь под открытым небом лучше, верно? Больше кислорода.
Он почувствовал ее кивок у своего плеча, словно трепетное касание крыльев.
– А теперь отпусти меня? – сказала она.
Лежа рядом с ней, пока она втискивалась в свои бикини, он предал ее: захотелось сигарету. А ведь все и так хорошо – эта наполненность до краев, эта благодарность, это широкое небо, этот запах моря. Устыдившись стремления снова влезть в свою загрязненную прокуренную шкуру, он вылил остатки вина в стаканчики и воткнул пустую бутылку, как монумент, горлышком вверх в песок.
Салли смотрела вниз на безлюдную стоянку для машин и вдруг спросила:
– Джерри, как я могу жить без тебя?
– В точности как я живу без тебя. Просто мы оба большую часть времени не живем.
– Давай не будем говорить об этом. Давай не будем портить наш день.
– О'кей. – Он взял роман, который она читала, и спросил:
– Ты понимаешь, что к чему у этого малого?
– Да. А ты – нет.
– Не очень. Я хочу сказать, не потому, что все это не правда, но… – Он потряс книгой и отшвырнул ее в сторону. – Разве это надо говорить людям?
– По-моему, он хороший писатель.
– Ты многое считаешь хорошим, верно? Ты считаешь Моравиа хорошим, ты считаешь, что теплое вино – это хорошо, ты считаешь, что любовь – это хорошо.
Она быстро взглянула на него.
– А ты не согласен?
– Отчего же – вполне.
– Нет, не правда, ты мне иногда не веришь. Не веришь, что я вот такая, простая. А я в самом деле простая. Ну совсем, точно… – ей трудно давались сравнения: она видела все так, как оно есть, – …точно эта разбитая бутылка. Во мне нет тайн.
– Такая красивая бутылка. Посмотри, как срез – там, где отбито, – сверкает на солнце. Она – будто маленький каток, которым утрамбовывают пляж: круглая, круглая. – Джерри снова захотелось сигарету – чтобы было чем жестикулировать.
– Эй? – сказала она, как говорила обычно, когда между ними, казалось, возникало отчуждение. – Привет, – серьезно ответил он.
– Привет, – повторила она в тон ему.
– Солнышко, почему ты все-таки вышла за него замуж?
И она рассказала ему, рассказала подробнее, чем когда-либо, обхватив колени и потягивая вино, – рассказала так мило, мягко, небрежно историю своего брака, типичную историю двадцатого века, а он смеялся и целовал ее склоненную голую поясницу.
– Ну, а я продолжала брать уроки верховой езды, и опять у меня был выкидыш. Тогда он послал меня к психоаналитику, и этот чертов аналитик, Джерри, – он бы тебе понравился: он очень похож на тебя, такой деликатный, – говорит мне – сама не знаю, отчего это у меня, но я всегда стараюсь делать, как советуют мужчины, такая уж у меня слабость, – так вот, он и говорит мне: “На этот раз вы родите”. О'кей, я и родила. В голове у меня все так перепуталось, я даже подумала, уж не от аналитика ли у меня ребенок. Но, конечно, не от него. Это был ребенок Ричарда. Ну, а потом – раз уж появился один, вроде бы надо было завести и еще, чтоб первый вырос человеком. Но не всегда все получается, как хочешь.
– А знаешь, почему у меня столько детей? – спросил он. – Я понятия об этом не имел, пока Руфь не сказала мне как-то ночью. Ты же знаешь, она очень верит в то, что роды должны быть естественные. Так вот, Джоанну она родила с великими муками, поэтому, видите ли, она решила произвести на свет еще двоих детей, чтобы, так сказать, отшлифовать технику. Он надеялся, что вызовет у Салли смех, и она действительно рассмеялась, и в этом обоюдном взрыве веселого серебристого смеха они потопили все печальные тайны, которые хранили про себя. У нее таких тайн было больше, чем у него. Это их неравенство огорчало Джерри, и когда тени от дюн удлинились в их маленькой лощинке, он поцеловал ее запястья и признался, отчаянно пытаясь уравновесить их судьбы:
– Я препогано поступил, женившись на Руфи. Право же, куда хуже, чем если б женился ради денег. Ведь я женился на ней, так как знал, что из нее выйдет хорошая жена. Такой она и оказалась. Господи, до чего же я об этом жалею. До чего жалею, Салли.
– Не грусти. Я люблю тебя.
– Я знаю, знаю. И тоже тебя люблю. Но как могу я не грустить? И что нам делать?
– Не знаю, – сказала она. – Наверно, еще немного потянуть, как оно есть?
– Да ведь на месте ничто не стоит. – Он указал вверх и уставился на солнце, точно хотел себя ослепить. – Это чертово солнце и то на месте не стоит.
– Не устраивай мелодрамы, – сказала она.
Они ползали на коленях, собирая свои вещи, а в уме прокручивали хрупкую ложь, которую придется нести домой. Светлые волосы его Салли упали, когда она склонилась над их крошечным, немудреным хозяйством, – она казалась при этом песчано-желтом освещении такой спокойной и такой покорной, что он сердито поцеловал ее, последний раз в этот день. Все их поцелуи казались последними. Ленивым движением она опустилась на землю и, прижавшись к нему всем телом, обвила его руками. Плечо ее было теплым на вкус – его губы заскользили по ее коже.
– Детка, у меня это не пройдет, – сказал он, и она кивала, кивала так, что тела их закачались: Я знаю. Я знаю.
– Эй, Джерри? За твоим плечом я вижу Саунд, а на нем маленький парусник, и какой-то городок вдали, и волны накатывают на скалы, и все залито солнцем, и так красиво?! Нет. Не поворачивай головы. Просто поверь мне.
II. Ожидание
– Прощай?
– Не говори мне этого слова, Джерри. Пожалуйста, не говори. – Рука у Салли ныла оттого, что она так долго держала трубку, а сейчас задрожал и мускул плеча. Зажав трубку между плечом и ухом и высвободив таким образом руки, она принялась застегивать лямки на брюках Питера: за последние два-три месяца он научился сам одеваться, вот только пуговицы не умел застегивать, она же в разброде чувств не подумала даже его похвалить. Бедный мальчик, он уже целых десять минут стоял, дожидаясь, пока мать кончит разговор, – ждал и слушал, ждал и наблюдал с неуверенной улыбкой и таким настороженным выражением в глазах, что она заплакала. Рыдания подступили к горлу, словно рвота; она сжала зубы, стараясь, чтобы их не было слышно в телефоне.
– Эй? Не надо. – Джерри смущенно рассмеялся – звук донесся слабо, издалека. – Ведь я же только на два дня.
– Не говори так, черт бы тебя подрал. Мне плевать, что ты там думаешь, но не смей этого говорить. – “Я с ума схожу, – подумала она. – Я – сумасшедшая, и он возненавидит меня”. При мысли, что он может возненавидеть ее после того, как она так безраздельно себя ему отдала, Салли возмутилась. – Если ты только и способен смеяться надо мной, может, лучше нам в самом деле расстаться.
– О Господи. Я вовсе не смеюсь над тобой. Я люблю тебя. Мне просто невыносимо, что я не могу быть с тобой, чтобы утешить тебя.
Питер потерся об нее, чтобы она застегнула ему и другую лямку, и она почувствовала в его дыхании запах леденца.
– Где ты взял леденец? – спросила она. – Нельзя есть сладкое с утра.
Джерри спросил:
– Кто там у тебя?
– Никого. Только Питер.
– Мне дал Бобби, – сказал Питер, и на его личико, растянутое в неуверенной улыбке, стал наползать страх.
– Пойди разыщи Бобби и скажи, что я хочу с ним поговорить. Иди же, лапочка: Иди найди Бобби и скажи ему. Мама сейчас кончит говорить по телефону.
– Бедный Питер, – раздался у нее в ухе голос Джерри. – Не отсылай его.
Да как он может так говорить, он, который лишил ее всякой радости общения с детьми? И однако, то, что он так говорил, делало ее совсем беззащитной, не измеримо расширяло ее любовь: не желал он держаться в рамках любовника, какими она их себе представляла. Излишняя доброта то и дело заставляла его вылезать из своей скорлупы. Слезы обожгли ей щеки: она молчала, чтобы он не услышал ее охрипшего голоса. Живот и плечи у нее буквально ныли от боли. Господи, он что, нарочно так себя ведет?
– Эй? Привет?
– Привет, – ответила она.
– Ты в порядке?
– Да:
– Пока меня не будет, ты сможешь съездить в Загородный клуб, и свозить детей на море, и почитать Моравиа…
– Я сейчас читаю Камю.
– Ты такая умная.
– Ты не опоздаешь на самолет?
– Свози Питера на море, и поиграй с малышкой, и поваляйся на солнце, и будь милой с Ричардом…
– Не могу. Я не могу быть милой с Ричардом. Из-за тебя он теперь больше для меня не существует.
– Я не хотел.
– Я знаю. Знаю. – Как любовник Джерри совершал одну ошибку – жестокую ошибку: он вел себя будто ее муж. А у нее до сих пор не было настоящего мужа. Теперь, наблюдая Джерри, Салли начала подумывать о том, что десять лет была замужем за человеком, старавшимся остаться для нее лишь любовником, сохраняя дистанцию, которую любовникам всякий раз приходится преодолевать. Ричард вечно критиковал ее, анализировал ее поступки. Когда она была молода, это ей льстило; теперь же казалось подлым. Вне постели он вечно стремился раздеть ее, обнажить какое-то двуличие, какие-то скрытые мотивы ее действий. А Джерри пытается ее одеть, то и дело бросая ей жалкие вуальки утешений и советов. Она кажется ему душераздирающе обнаженной.
– Послушай, – сказал он. – Я люблю тебя. Мне бы так хотелось, чтобы ты могла поехать со мной в Вашингтон: Но это невозможно. Однажды нам это сошло с рук. А теперь Ричард что-то знает. И Руфь знает.
– Знает?
– Чувствует кожей.
– Что ты сказал?
– Знает. Только не волнуйся на этот счет. Все равно во второй раз так чудесно не было бы. Мне тебя все время будет не хватать, и один в постели я вообще не засну. Кондиционер жужжит “ш-ш-ш”, “ш-ш-ш”.
– Значит, тебе будет не хватать и Руфи.
– Не в такой степени.
– Нет? Эй, я люблю тебя за то, что ты сказал: “Не в такой степени”. Настоящий любовник сказал бы: “Ничуть”.
Он засмеялся.
– А я как раз такой и есть. Не настоящий.
– Тогда почему же я не могу выкинуть тебя из головы? Джерри, мне больно, физически больно. Даже Ричард жалеет меня и дает мне снотворное, которое выписал ему врач.
– Мир не знает более высокой любви, если один человек отдает другому снотворное, которое ему выписал врач.
– Я могла бы вечером позвонить Джози и сказать, что у меня сломался “сааб” и я застряла в Нью-Йорке. Последнее время машина барахлит вовсю, я знаю, мне бы поверили.
– Ах ты мое солнышко! До чего же ты храбрая. Но это у нас не пройдет. Они узнают, и тогда Ричард не отдаст тебе детей.
– Мне не нужны дети, мне нужен ты.
– Не говори так. Ты очень любишь своих детей. Достаточно тебе было посмотреть на Питера – и уже глаза на мокром месте.
– Это из-за тебя у меня глаза на мокром месте.
– Я этого не хотел.
Она не знала, как на это реагировать: у нее никогда не хватит духу сказать, что он виноват во всем – и в том, чего не хотел совершить, и в том, что совершил. Джерри верил в Бога, и это служило препятствием для ее наставлений. Из окна кухни она увидела, что Питер нашел Бобби. Питер забыл про ее наказ и вместе со старшим братом направился в рощицу.
Она спросила:
– Ты весь день будешь в Госдепартаменте? Я могу позвонить тебе туда, если приеду?
– Салли, не надо приезжать. Ты идешь на Голгофу ради пустяков, мы же проведем вместе всего одну ночь.
– Ты забудешь меня.
Его смех отозвался в ней болью: она ведь действительно так считала.
– Не думаю, чтобы я мог забыть тебя за два дня.
– Ты считаешь, что ночь со мной – это пустяк? Он помолчал; лента секунд разматывалась, и Салли почувствовала, что он не спешит с ответом.
– Нет, – наконец сказал он. – Я считаю, что ночь с тобой – почти предел мечтаний. Я надеюсь, что у нас будет таких ночей – целая жизнь.
– Надежда – вещь приятная и безопасная.
– Я не хочу препираться с тобой. Я никогда не препираюсь с женщинами. Мне кажется, мы не должны сворачивать на этот путь, пока не будем точно знать, что намерены делать дальше.
Она вздохнула.
– Ты прав. Я говорю себе: “Джерри прав”. Мы не должны поступать необдуманно. Слишком многих это затрагивает.
– Целую орду. Хотелось бы мне, чтоб их было поменьше. Хотелось бы мне, чтоб в мире были только ты и я. Слушай. Ты не должна приезжать. Все рейсы перепутаны из-за этой забастовки в компании “Истерн”. Как раз сейчас у меня на глазах шесть генералов с четырьмя звездочками и двести молодчиков в дакроновых костюмах устремились к выходу номер семнадцать. Должно быть, объявили посадку на мой самолет. – Он говорил из телефонной будки на аэродроме Ла-Гардиа. Мест на самолет, которым Джерри собирался лететь, не оказалось, и теперь он убивал неожиданно освободившееся время, болтая с ней по телефону. Она подумала: “Если бы он попал на тот самолет, он бы мне не позвонил”, и эта случайность, позволившая увидеть, какое маленькое место занимает она в его жизни, лишь возвысила его в ее глазах, расширила своим оскорбительным подтекстом горькую, ноющую пустоту, которую создала в ней любовь.
Он ждет, что она рассмеется или согласится с ним, – она никак не могла вспомнить, чего он от нее ждет.
– Я очень тебя люблю, – вяло произнесла она.
– Эй, а как ты объяснишь сумму, которую с вас взыщут за этот телефонный разговор? Я бы не стал звонить за твой счет, если бы знал, что мы проговорим так долго.
– Ну, я скажу… сама не знаю, что я скажу. Во всяком случае, он никогда не слушает, что я говорю. – Иногда Салли задумывалась, так ли уж справедливы обвинения, которые она выдвигала против мужа. Ее рассуждения были как заросший сад: каждый день появлялись новые сорняки.
– Уже началась посадка. Прощай?
– Прощай, дорогой.
– Я позвоню тебе в среду утром.
– Очень хорошо.
Он уловил в ее голосе укор и спросил:
– Позвонить тебе из Вашингтона? Завтра утром?
– Нет, у тебя и без того дел хватит. Вот и занимайся ими. А обо мне – думай иногда. Он рассмеялся.
– А как же иначе? – Помолчал и сказал:
– Ты ведь единственная. – Чмокнул мембрану и повесил трубку.
Она быстро опустила трубку на рычаг, словно спешила закупорить бутылку, чтобы Джерри не выскочил из нее.
Нечесаная, в развевающемся банном халате, Салли вышла из дома и громко крикнула, повернувшись к кромке рощицы: “Ма-аль-чики! На пля-аж!”
В рощице, отделявшей дома соседей друг от друга, густо пахло летом – то был не обычный для Коннектикута запах прореженного кустарника и травы, а насыщенный теплый аромат спрессованной листвы и гниющей древесины; вот так же пахло, когда она девчонкой приезжала на летние каникулы из Сиэтла в Каскады. Она поднялась наверх переодеться, и легкая свежесть папоротника, вызывавшая ностальгию, проникла в окно спальни, сливаясь с резким, слегка порочным запахом соли, которым отдавал ее купальный костюм. Салли скрутила волосы в пучок и заколола шпильками. Одна, у себя в ванной, она вызвала к жизни образ Джерри – его глаза смотрели на нее из воздуха. Прежде, чем предаться любви, он всегда вытаскивал из ее волос шпильки, и, совершая ежедневный туалет, она как бы склонялась перед ним, разделяя его бережную любовь к ее телу.
Она приготовила термос лимонада, побранила мальчиков, велела им быстрее надевать плавки и усадила всех в машину. “Сааб” в последнее время неохотно заводился, поэтому она парковала его носом к спуску и, используя инерцию движения, включала мотор. Когда Салли докатила вниз, на дороге показалась Джози, усердно толкавшая колясочку с Теодорой, в ногах которой стоял пакет с покупками; они встретились на самой крутизне, где Салли обычно отпускала сцепление. Женщины успели лишь обменяться испуганными взглядами: как раз в этот момент зажиганье дало искру, и мотор рывком заработал. Салли показалось, что Джози хотела о чем-то ее спросить – что-нибудь насчет кормления или сна Теодоры, но Джози знала все это не хуже нее – даже лучше, потому что была менее рассеянная, не молодая и уже оставившая любовь позади.
Под умиротворяющим июньским солнцем Саунд расстилался гладкой равниной, излучавшей приказ: “Не езди”. Салли повела Питера и Бобби в дальний конец пляжа. Ей показалось, что в группке матерей на другом конце она заметила Руфь, а Бобби как раз сказал:
– Я хочу поиграть с Чарли Конантом.
– Вот устроимся, тогда пойдешь и разыщешь его, – сказала Салли. И вдруг обнаружила, что снова плачет: почувствовала, как щеки стали влажными. Не езди. Все было за это – песчинки, хор танцующих искр на воде, настороженные взгляды сыновей, отдаленные всплески и крики, заполнившие ее слух, словно мягкий стук сказочной швейной машинки, когда она легла и закрыла глаза. Не езди, ты не можешь уехать, ты здесь. Это единодушие всех и вся было просто поразительным. Он не хотел, чтобы она ехала к нему, он считал, что ночь с ней – это ничто, он заявил, что она устраивает себе Голгофу, он сказал, что так, как было в первый раз, уже не будет. Она обозлилась на него. Под безжалостными лучами солнца ей стало трудно дышать; что-то жесткое царапнуло кожу на ее обнаженном животе, и она открыла глаза, еле сдержав крик. Питер принес клешню краба, высохшую и пахучую. “Не уезжай, мамочка”, – молил он, поднеся к самым ее глазам свой хрупкий мертвый дар. Должно быть, все-таки это ей послышалось.
– Какая прелесть, солнышко. Только не бери в ротик. А теперь беги, играй с Бобби.
– Бобби не любит меня.
– Не говори глупости, милый, он тебя очень любит, просто не умеет это выразить. А сейчас беги и дай мамочке подумать.
Конечно, не надо ей ехать. Джерри правильно сказал: им тогда повезло. Ричард находился в одной из своих поездок. Джерри ждал ее в Национальном аэропорту, они взяли такси и поехали в Вашингтон. Шофер, серьезный мужчина с кожей цвета чая, который вел машину так осторожно, будто она его собственная, подметил их особую молчаливость и спросил, не хотят ли они проехать через парк, вокруг Тайдл-бей-син, чтобы полюбоваться японскими вишнями. Джерри сказал – да. Деревья стояли в цвету – розовые, сиреневатые, оранжевые, белые; дрожащие пальцы Джерри все крутили и крутили на ее пальце обручальное кольцо. Черная няня играла в пятнашки с маленькими мальчиками на тенистой лужайке, и самый маленький из них протянул ручонки, а мяч, не коснувшись их, упал у его ног. В вестибюле отеля, затянутом темными коврами, гудели протяжные южные голоса. Опустив глаза, портье записал ее как миссис Конант. Наверно, слишком уж она сияла. В номере были белые стены, на них – олеографии в рамках, изображавшие цветы; окна глядели в колодец двора. Джерри брился опасной бритвой, усиленно намыливаясь кисточкой, чего она никак не ожидала. Она полагала, что все мужчины бреются электробритвами, потому что так брился Ричард. Не ожидала она и того, что в первый же вечер, пока она подкрашивала глаза в ванной, а он смотрел по телевизору, как Арнольд Палмер одерживает победу, загоняя мяч в лунку, на него нападет депрессия и ей придется добрых четверть часа сидеть подле него, а он будет лежать в постели, смотреть на белые стены и бормотать что-то насчет страданий и греха; с большим трудом ему удастся, наконец, собраться с духом, застегнуть рубашку, надеть пиджак и пойти с ней в ресторан. Они шли тогда под весенним, высекающим слезы ветром – квартал за кварталом, по широким, проложенным под прямым углом друг к другу улицам, – ” – а ресторана все не было. Вдали от освещенных монументов и фасадов Вашингтон казался темным и загадочным, словно закулисная часть театра. Мимо, шурша, проносились лимузины, оставляя за собой одинокий текучий звук, – на Манхэттене такой звук можно услышать разве что поздно ночью. Салли чувствовала, как наваждение постепенно покидает Джерри. Он стал вдруг очень возбужденным, перепрыгнул лягушкой через счетчик у стоянки машин, а в ресторане, излюбленном месте техасцев, где подавали дорогие мясные блюда, изображал из себя конгрессмена, сопровождающего молочную королеву из Миннесоты. “А ты мне пригляну-у-улась, душечка”. Официант, прислушивавшийся к их разговору, ждал хороших чаевых и был явно разочарован. Странно, что ей доставляет удовольствие вспоминать неловкие ситуации, в которые она попадала. В тесном магазинчике подарков, где Джерри непременно хотел купить игрушки своим детям, продавщица то и дело поворачивалась к ней, точно она была их матерью, и вопросительно смотрела, озадаченная ее молчанием. В последнее утро у лифта, когда они ехали завтракать, старшая горничная спросила, можно ли убрать у них в номере, и она сказала – да; эта женщина была первым человеком, не усомнившимся в том, что она – жена Джерри. Когда они в полдень вернулись в номер, жалюзи были подняты, с кровати все было сдернуто и сама она отодвинута к бюро, а по полу ползал негр и чистил ковер мягко жужжавшим пылесосом. Джерри и Салли покинули отель в одном такси, но домой летели разными самолетами, а приехав, обнаружили, что никто не сопоставил их одновременного отсутствия. Их мимолетный брак – обручальное кольцо, вышвырнутое за борт, – все глубже и глубже, безвозвратно погружался в зеленые воды прошлого. Что бы ни случилось, такого уже не будет, никогда не будет – до конца дней. Было бы глупо – чистое безумие – все поставить на карту и поехать к нему сейчас. Ибо теперь жалюзи, прикрывавшие их роман, если и не были окончательно сорваны, то, во всяком случае, достаточно приоткрыты: Джози краснела и решительно выходила из кухни, когда в десять часов раздавался, по обыкновению, звонок Джерри; Ричард вечера напролет сидел и пил, задумчиво втянув в себя верхнюю губу; а с личика Питера почти не исчезало настороженное, выжидающее выражение. Даже малышка, только-только учившаяся ходить, и та, казалось, сторонилась ее и предпочитала держаться за воздух. Быть может, все это ей просто мерещится – порою Салли всерьез боялась за свой рассудок.
Она поднялась на ноги. Море, сшитое с небом тоненькой бежевой ниточкой острова, казалось, исключало возможность вырваться отсюда. Ею овладела паника.
– Ма-альчики! – позвала она. – Пора е-ехать!
Тельце Бобби изогнулось и упало на песок в припадке досады. Он крикнул:
– Мы же только что приехали, ты, дурочка!
– Никогда не смей так говорить, – сказала она ему. – Если будешь грубить, никому и в голову не придет, что, в общем-то, ты славный маленький мальчик. – Еще одна из теорий Джерри: если часто повторять человеку, что он славный, он и станет славным. И в известном смысле это срабатывало. Питер подошел к ней; Бобби, испугавшись, что его оставят одного, надулся, но все же нехотя побрел за ними к“саабу”.
Не езди. Не надо. Однако приказ этот не имел веса, никакого веса, и хотя она читала его в десятке предзнаменований, возникавших препятствиями на ее пути, пока она одевалась и что-то лгала, чтобы выбраться из дома, и мчалась в аэропорт, и оплачивала проезд на самолете, – слова оставались пустыми, невесомыми, они колыхались на поверхности, а под ними была глубокая убежденность, что ехать надо, что ничего другого и быть не может, что только это – правильно. Волна уверенности в том, что она поступает правильно, подхватила Салли и пронесла над неожиданным препятствием в виде изумленной Джози, мимо обращенных к ней лиц детей, заставила стремительно, задыхаясь, переодеться, пренебречь зловещим непослушанием стартера в “саабе”, погнала ее вниз по извилистым аллеям парка Мерритт, по захламленным металлическим ломом бульварам Куинса, помогла выдержать нервотрепку в аэропорту Ла-Гардиа, пока служащие компании “Юнайтед” искали для нее место на самолете, вылетавшем в Вашингтон. И Салли полетела – стала птицей, героиней. Небо легло ей на спину, когда они взмыли ввысь в безоблачную прерию над облаками, – трепещущая, сияющая, неподвижно застывшая, она залпом проглотила двадцать страниц Камю, в то время как тупорылый воздушный кондиционер шелестел над ее волосами. Самолет накренился над глинистым континентом ферм, где скакали лошади величиной с булавочную головку. В иллюминаторе потянулись акры пастельных домиков, изогнувшихся кривыми рядами, а потом город – пересекающиеся авеню и миниатюрные памятники. Обелиск Вашингтона на мгновение возник в глубине широкого Молла с куполом Капитолия в противоположном конце. Самолет пролетел над самой водой, подскочил, коснувшись земли, моторам дали обратный ход, машина содрогнулась, потом, величественно покачиваясь, пробежала немного вразвалку и остановилась. Промчавшийся ливень оставил мокрые следы на взлетно-посадочной полосе. Послеполуденное солнце припекало бетон, и от него поднимался влажный жар, тропически душный, совсем не похожий на жару у моря, откуда Салли бежала. Было три часа дня. В аэровокзале люди стремительно шли к выходу, осаждаемые смешанными запахами натертых полов и горячих сосисок. Салли отыскала пустую телефонную будку. Рука не слушалась, вкладывая в отверстие монету. Заусеница на указательном пальце больно задралась, когда она стала набирать нужный номер.
Джерри работал художником-мультипликатором и иллюстрировал телевизионную рекламу; Госдепартамент заказал его фирме серию тридцатисекундных сюжетов на тему о приобщении слаборазвитых стран к свободе, и Джерри отвечал за этот проект. Со времени той первой поездки в Вашингтон Салли помнила, в каком отделе Госдепартамента можно его найти.
– Он не работает у вас в штате, – пояснила она. – Он приехал всего на два дня.
– Мы нашли его, мисс. Скажите, пожалуйста, что передать – кто звонит?
– Салли Матиас.
– Мистер Конант, вас спрашивает мисс Матиас. Шуршанье электрических помех. И его резкий хохоток.
– Эй, ты, сумасшедшая мисс Матиас, привет.
– Я сумасшедшая? Наверно. Бывает, смотрю на себя и думаю – совсем спокойно: “Ты рехнулась”.
– Ты где, дома?
– Солнышко, неужели не ясно? Я здесь. В аэропорту.
– Господи, в самом деле приехала, да? Безумица.
– Ты на меня сердишься?
Он рассмеялся, но не стал разуверять ее. Во всяком случае, не сказал ничего утвердительного – одни вопросы.
– Да разве я могу на тебя сердиться, если я люблю тебя? Какие у тебя планы?
– А надо мне было приезжать? Я поступлю так, как ты хочешь. Ты хочешь, чтоб я уехала?
Она почувствовала: он что-то высчитывает. За стеклом телефонной будки на натертом полу стоял маленький пуэрториканец приблизительно одних дет с Питером – должно быть, его тут оставили. Он вращал своими черными глазенками; острый подбородочек его вдруг задрожал, и он заплакал.
– Можешь убить как-то время? – спросил, наконец, Джерри. – Я позвоню в отель и скажу, что жена решила приехать ко мне. Возьми такси, поезжай в Смитсоновский институт или еще куда-нибудь часика на два, встретимся на Четырнадцатой улице у пересечения с Нью-йоркской авеню примерно в половине шестого.
Дверь соседней телефонной будки распахнулась, и смуглый мужчина в цветастой рубашке раздраженно схватил мальчика за руку и повел куда-то.
– А что, если мы друг друга не найдем?
– Слушай. Я найду тебя даже в аду. – Ее всегда пугало, что Джерри, упоминая про ад, имеет в виду вполне конкретное место. – Если почувствуешь, что заблудилась, иди на Лафайетт-сквер – ну, ты, знаешь, в садик за Белым домом – и стой под передними копытами лошади.
– Эй? Джерри? Не смей меня ненавидеть.
– О Господи. Вот было бы хорошо, если б я тебя возненавидел! Скажи лучше, как ты одета.
– Черный полотняный костюм.
– Тот, в котором ты была на вечеринке у Коллинзов? Грандиозно. В Смитсоновском институте на первом этаже потрясающие старинные поезда. И не пропусти самолет Линдберга. До встречи в полшестого.
– Джерри? Я люблю тебя.
– И я тебя люблю.
“Значит, он считает, что хорошо было бы, если бы он мог возненавидеть меня”, – подумала она и, выйдя из аэровокзала, взяла такси. Шофер спросил, в какой Смитсоновский институт ей надо – в старый или в новый, и она сказала – в старый. Но подойдя к двери старинного особняка из красного кирпича, круто повернула обратно. Прошлое было для нее лишь пыльным пьедесталом, возведенным для того, чтобы она могла жить сейчас. Она повернула обратно и пошла под солнцем по Моллу. Убывающий день, тротуары, усеянные пятнами тени и семенами, тележки торговцев сластями, туристские автобусы с темными стеклами, набитые глазеющими американцами, стайки детей, причудливое кольцо колеблемых ветерком красно-бело-синих флагов у основания высокого обелиска, индийские женщины в сари с браминскими кружочками на лбу и жемчужинками в ноздре и в то же время при зонтиках и портфелях – все это создавало у Салли впечатление ярмарки, а купол Капитолия вдали, более светлый, чем серые крылья основного здания, поблескивал, словцо глазированный марципан. Солнечный свет, озарявший, куда ни глянь, официальные здания, казался ей драгоценным, как деньги, – она шла мимо Музея естественной истории вверх по 12-й улице под серыми аркадами министерства почт, затем по Пенсильванской авеню – к ограде Белого дома. Она чувствовала себя легко, свободно. Правительственные здания, вылепленные причудливой рукой и застывшие, как бы царили в воздухе рядом с нею; величественные и нереальные, они давили на нее. В просветы между часовыми и зеленью она поглядела на Белый дом – ей показалось, что он сделан из чего-то ненастоящего и похож на меренгу. Она подумала о большеглазом молодом ирландце, который правил там: интересно, каков он в постели, мелькнуло у нее в голове, но представить себе этого она не могла – он же президент. И она свернула на 14-ю улицу, шагая навстречу своей судьбе.
В сумочке у Салли была зубная щетка – весь ее багаж: она унаследовала от отца любовь путешествовать налегке. Ничем не обремененная, не чувствуя жары в своем черном полотняном костюме, она казалась самой себе элегантной молодой вдовой, возвращающейся с похорон мужа, старого, жадного и злого. На самом-то деле Ричард, несколько, правда, отяжелевший за эти десять лет, был все еще хорош собой, хотя голова его, казалось, давила своей тяжестью на плечи, а движения стали менее стремительными и четкими под бременем “ответственности” – слово это он произносил отрывисто и раздраженно. Когда они только поженились, жили они на Манхэттене и, поскольку были бедны, много ходили пешком и ничуть не расстраивались. Она почувствовала призрак Ричарда у своего плеча, вспомнила, как стала даже ходить иначе от сознания, что рядом – мужчина, твой собственный. Она ненавидела учебные заведения – эти чопорные места изгнания на Восточном побережье. Ричард вызволил ее из Барнарда и сделал женщиной. Куда же девалась ее благодарность? Неужели она такая испорченная? Нет, не могла она этому поверить сейчас, когда вся была еще наполнена ощущением бескрайнего небесного простора, хотя под ногами блестели кусочки слюды, а ноздри щекотал перечный запах гудрона. Полосы на переходе размазались и сместились, расплавленные летней жарой. Она решительно шагала по широким тротуарам, обгоняя неторопливо шествующих южан. Часы на церкви – лимонно-желтой церкви Святого Иоанна – пробили пять ударов. Она пошла на запад по Ай-стрит. Правительственные служащие в распахнутых легких пиджаках, щурясь от солнца, смотрели сквозь нее и спешили дальше – к ожидающим в Мэриленде женам и мартини. Море женщин выплеснулось на улицы. По стеклянным фронтонам зданий слева золотой брошью катилось солнце, и жаркие лучи его, нагрев ее лицо, заставили Салли вспомнить о себе. Она поняла, что невольно насупилась, сосредоточенно вглядываясь в лица, из страха пропустить лицо Джерри.
Как он просияет! Невзирая на все свои угрызения совести и предчувствия, как он просияет при виде нее, – он всегда сияет, и только она одна способна вызвать у него эту улыбку. Хотя он был всего на несколько месяцев старше нее и отличался удивительной для своих тридцати лет наивностью, в его присутствии она чувствовала себя словно бы его дочерью, чье непослушание всякий раз было проявлением бережно хранимой жизнестойкости. Салли почувствовала, что лицо ее застыло в широкой улыбке – в ответ на воображаемую улыбку Джерри.
А другие лица таили в себе опасность. Ей показалось, что она увидела знакомого, молодого питомца Уолл-стрита, которого Ричард не раз приглашал к ним в Дом, – он как раз заворачивал за угол здания авиакомпании “Бритиш Оверсиз Эруэйс”, напротив простершей свою длань статуи Фэррагата[2]. Фамилия этого человека была Уигглсуорс, а перед ней два инициала – какие именно, Салли не могла вспомнить. Его ничего не выражающее лицо исчезло за углом. Наверняка она ошиблась: ведь на свете миллионы людей, но типов – лишь несколько, а таких людей, которые не принадлежат ни к одному из них, очень мало. Тем не менее, из страха быть узнанной, она опустила взгляд, так что, как и предсказывал Джерри, обнаружил ее, конечно же, он, хоть и не в аду.
– Салли! – Он стоял на теневой стороне Ай-стрит, без шляпы, подняв руку, точно останавливал такси. В строгом костюме он был обескураживающе похож на всех прочих, и пока он ждал у перекрестка, чтобы сигнал светофора позволил перейти улицу, сердце у нее екнуло, точно она вдруг проснулась и выяснила, что находится за двести миль от дома. Она спросила себя: “Кто этот мужчина?” Сигнал возвестил: ИДИТЕ, и он заспешил к ней – первый в группке людей; сердце у нее заколотилось. Она беспомощно стояла на краю тротуара, а расстояние между ними сокращалось, и ее тело, все ее опустошенное тело, вновь чувствовало трепетное касанье его рук; она увидела его крючковатый нос, который никогда не загорал и был красным все лето, его печальные неопределенного цвета глаза, его неровные, торчащие зубы. Он гордо и как-то нервна улыбнулся, с минуту неуверенно постоял, потом дотронулся до ее локтя и поцеловал в щеку.
– Господи, до чего же ты грандиозна, – сказал он, – шагаешь вразвалку своими большими ногами, точно девчонка с фермы, которая на каблуках ходить не умеет.
Сердце у нее успокоилось. Никто больше не видел ее такой. Она ведь из Сиэтла, потому и кажется Джерри девчонкой с фермы. Да она и в самом деле чувствовала себя не в своей тарелке здесь, на востоке. Среди местных женщин немало таких – к примеру Руфь, – которые никогда не прибегают к косметике, никогда открыто не флиртуют; рядом с ними Салли чувствовала себя нескладной, угловатой. Ричард заметил это и пытался понять причину ее неуверенности. Джерри тоже заметил и назвал ее своей “девочкой в ситцах”. Только после смерти отца, поехав однажды в Сан-Франциско, она вдруг почувствовала то, что, наверное, чувствуют все дети: до чего же здорово во всем, в каждой маленькой мелочи, быть самой собой.
– Как ты, черт подери, сумела удрать?
– Просто сказала “до свидания”, села в “сааб” и отправилась в аэропорт.
– А знаешь, это здорово – встретить женщину, которая умеет использовать двадцатый век на все сто. – Это была еще одна его причуда – считать, будто есть что-то комическое, несообразное в том, что они живут сейчас, в этом веке. Случалось, лежа с ней в постели, он называл ее “дражайшая моя половина”. Она чувствовала, что ему доставляет удовольствие деликатно подчеркивать, – чтобы она ни в коем случае не забыла, – сложность их отношений в рамках окружающего мира. Даже сама его нежность возвещала о том, что их любовь незаконна и обречена.
– Эй, – сказал он, перекидывая к ней мостик сквозь наступившее молчание. – Я не хочу, чтобы ты рисковала ради меня. Я хочу сам рисковать ради тебя.
“Но ты не станешь”, – подумала она, продевая руку под его локоть, и опустила голову, стараясь попасть в ритм его шагов.
– Пусть это тебя не волнует, – сказала она. – Я ведь здесь. Он молчал.
– Ты злишься на меня. Не следовало мне приезжать.
– Я никогда на тебя не злюсь. Но все-таки как же тебе это удалось?
– Удалось.
Казалось, тела у него нет – одни крупные кости и нервы: у нее возникло впечатление, будто она держится за уголок воздушного змея, который стремится вырваться и взмыть ввысь.
Он тащил ее за собой.
– Ричарда, что, сегодня вечером не будет дома? – спросил он.
– Будет.
Он резко остановился.
– Господи, Салли. Что случилось? Ты взяла и сбежала? А назад ты можешь вернуться?
При последнем вопросе голос его резко повысился. Ее ответ еле царапнул ее собственную барабанную перепонку:
– Не волнуйся на этот счет, милый. Я с тобой, а все остальное кажется таким далеким.
– Говори же. Не заставляй меня себя презирать. Расскажи, что произошло.
Она рассказала, переживая все заново, пугая самое себя. Пляж, охватившая ее паника, дети, Джози, самолет, скитанье по городу, намерение позвонить домой через час, сказать, что она на Манхэттене, что у нее сломался “сааб” – никак не желает заводиться – и что Фитчи предложили ей переночевать, поскольку завтра утром у нее занятия на курсах искусствоведения в музее “Метрополитен”.
– Солнышко, это не пройдёт, – сказал он ей. – Постараемся не терять голову. Если я сейчас посажу тебя на самолет, ты еще успеешь домой к восьми.
– Ты этого хочешь?
– Нет. Ты же знаешь, я хочу, чтобы ты всегда была со мной.
И хотя все свидетельствовало об обратном, она чувствовала, что это правда. Она – его жена. Это странное обстоятельство, неведомое миру, но ведомое им, превращало не праведное – в праведное, все, казавшееся безумием, – в мудрость. Из всех женщин Джерри выбрал ее, Салли, и самым ценным во время их первого незаконного путешествия было то, что она почувствовала за те два дня, как крепнет эта истина, почувствовала, как расслабляется он. В первую ночь он совсем не спал. Она несколько раз в испуге просыпалась, когда он выскальзывал из постели – то попить воды, то подкрутить воздушный кондиционер, то что-то найти в чемодане.
“Что ты ищешь?”
“Пижаму”.
“Замерз?”
“Немного. Спи, спи”.
“Я не могу. Тебе плохо, ты несчастлив”.
“Я очень счастлив. Я люблю тебя”.
“Но я не могу тебя согреть”.
“Ты действительно холоднее, чем Руфь, – почему-то”.
“В самом деле?”
Должно быть, по ее голосу он почувствовал, что ее оскорбило это неожиданное сравнение, ибо он тут же поспешил отступить: “Нет, я не знаю. Забудь. Спи, пожалуйста”.
“Я завтра же уеду. Я не останусь на завтрашнюю ночь, если у тебя из-за меня бессонница”.
“Не будь такой обидчивой. Бессонница у меня не из-за тебя. Это Господь ее на меня насылает”.
“Потому что ты спишь со мной”.
“Слушай. Я люблю бессонницу. Это доказывает, что я еще жив”.
“Прошу тебя, Джерри, пожалуйста, ложись”. – Она крепко прижалась к его телу, стараясь заставить воздушного змея спуститься с небес, и сама уснула где-то между землей и небом, на котором в кирпичном колодце двора за их жалюзи начинала разгораться заря. Вторую ночь Джерри еще крутился, но спал уже лучше, а сейчас, в эту третью ночь, тремя месяцами позже, когда весна уступила место лету, он очень скоро задышал ровно и ритмично, в то время как у Салли все еще слегка колотилось сердце. Она старалась внушить себе, что гордится его доверием. Заснула она, однако, со смутным ощущением утраты, а проснулась рано утром с обостренным сознанием, что осталась одна. Комната была совсем другая, чем в тот первый раз. Стены, хотя Джерри и Салли остановились в том же отеле, были не белые, а желтые, и вместо цветов на них висели два бледных гольбейновских портрета. За жалюзи брезжило утро, и Салли видела лица словно сквозь дымку, отчего они казались живыми – капризные, с пухлыми губками. Свидетелями скольких адюльтеров, скольких пьяных совокуплений пришлось им быть? Внизу, по проспекту, шурша метлой, прошел уборщик. Та, первая, их комната выходила во двор; эта с высоты пяти этажей смотрела на сквер. Где-то внизу, под ними, в лабиринте столицы взвыла сирена грузовика, собирающего отбросы, лязгнул мусорный бак. Она подумала о молочнике, который поднимается сейчас на ее крыльцо, чтобы со звоном поставить свои бутылки у двери покинутого ею дома. Джерри лежал поперек кровати – простыня дыбилась у его горла, а ноги торчали голые. Она растолкала его, разбудила, вызвала в нем страсть. В момент наибольшей близости он сонно прошептал:
– Руфь! – Но уже через секунду осознал свою ошибку:
– Ах, извини. Я как-то не понял, кто со мной.
– Меня зовут мисс Салли Матиас, и я сумасшедшая женщина.
– Конечно, сумасшедшая. И к тому же очень красивая.
– Только немного холодновата – по сравнению.
– Ты так этого и не забыла?
– Нет. – Это у нее стало наваждением: дома, садясь в ванну, она теперь быстро касалась своей кожи, выискивая тот холодок, о котором он говорил, а однажды, прощаясь с Руфью после званого ужина, не без любопытства задержала в руке ее руку, стремясь ощутить легкую разницу в телесном тепле, дававшую преимущество над ней этой внешне холодной женщине. Она заметила, что тощего Джерри часто знобит. Когда они впервые легли в постель, она в его движениях почувствовала привычный ритм ответных движений его жены и, лежа в объятиях этого постороннего мужчины, ревниво сражалась с образом той, другой женщины. Сама же она несла на себе отпечаток сексуальной манеры Ричарда, так что вначале казалось – не двое, а четверо занимались любовью на диване или на песке, и при мысли об этом что-то смутное и близкое к лесбиянству просыпалось в ней. Сейчас это все исчезло. На разгоравшемся восходе долгого июньского дня, который последует за их третьей, проведенной вместе ночью, Джерри и Салли любили друг друга ясно, бездумно, как любили Адам и Ева, когда человечество было еще четко разделено на две половины. Она вгляделась в его лицо и невольно воскликнула, пронзенная своим открытием:
– Джерри, какие у тебя печальные глаза!
Улыбка, обнажившая неровные зубы, была поистине сатанинской.
– Да как же они могут быть печальными, когда я так счастлив?
– И все же они такие печальные, Джерри.
– Не надо смотреть в глаза, когда занимаешься любовью.
– А я всегда смотрю.
– Тогда я буду закрывать их.
Ах, Салли, моя единственная, утраченная Салли, позволь сказать тебе сейчас – сейчас, пока мы оба еще не забыли, пока в водопаде еще сверкают искры, – что я любил тебя, но самый твой вид был мне вечным укором. Ты была словно запретная земля, куда я входил на цыпочках, чтобы украсть волшебное зерцало. Ты была принцессой, вышедшей замуж за упыря. Я шел к тебе, как рыцарь, чтобы тебя спасти, я превращался в дракона и насиловал тебя. Ты мерила мою цену бриллиантами, я же мог предложить тебе лишь пепел. Помнишь, как в нашей первой комнате во вторую ночь я посадил тебя в ванну и тер губкой тебе лицо, и пальцы, и твои длинные руки так старательно, точно мыл кого-то из моих детей? Я пытался сказать тебе об этом еще тогда. Ведь я – отец. Наша любовь к детям ведет к их потере. Каким прелестным, ленивым, голым ребенком была ты тогда, моя любовница и минутная жена: веки твои были опущены, щеки покоились на простыне из пара, поднимавшегося от воды. Смогу ли я когда-нибудь забыть, хотя я вечно живу на небе, средь колесниц, чьи ободья сплошь состоят из глаз, прославляющих Господа, – забыть, как ты вышла тогда из ванны и тело твое вдруг превратилось в водопад? Ты, совсем как мужчина, обмотала свои чресла полотенцем и заставила меня ступить в воду, которую твоя плоть зачаровала, покрыв серебристой пленкой. И я стал твоим ребенком. Дурацкой мокрой рукавицей ты, моя мать, моя рабыня, протерла мне даже уши, и я весь размяк, растаял от этих нежных омовений. Я все забыл, потонул. А потом мы высушили друг другу капли на мокрых спинах и отправились в кровать с намерением мгновенно заснуть, словно два послушных ребенка, которые спят и видят сны в низком шатре, под шум проливного дождя.
Джерри закрыл глаза, и это ее обидело. Она любила наблюдать любовь, следить за игрой, за слиянием слоновой кости и шерсти, за тем, как постепенно смягчается взгляд. Неужели она порочная? В Париже во время медового месяца с Ричардом ее сначала шокировали зеркала в комнате, а потом стали вызывать интерес. Ведь этим занимаются люди – такие уж они есть. Она даже немножко гордилась, что приучила и Джерри просто на это смотреть. Почему-то Руфь не научила его этому. Однако печаль в его глазах глубоко проникла ей в душу, и до конца дня Салли всем существом остро и испуганно ощущала свой образ в глазах других людей. Продавец газет в пропахшем духами вестибюле отеля, смотревший на нее из-под набрякших век, видел перед собой избалованную молодую даму. Официантка, подавшая им завтрак у стойки, весело взглянула на нее и явно приняла за секретаршу, переспавшую с хозяином. Отдав Джерри объятиям такси, Салли осталась одна – она кожей чувствовала, как отражается в каждом взгляде, в каждой стеклянной двери. Для продавцов в японском магазине сувениров она была слишком крупной. Для швейцара-негра она была белой. Для всех остальных – ничто.
Кто же она? И что за тяжесть несет она в себе, что за боль, которую, словно нерожденного ребенка, конечно же, стоит нести? Одна ли она такая? Или эта молоденькая черная девушка, похожая на шоколадного лебедя, эта подрумяненная матрона в шерстяных одеждах – тоже страдают от раздирающей сердце любви, которая в прямом смысле слова возносит на небеса? Салли не могла этому поверить; однако же не хотелось верить и тому, что она одна такая – эксцентричная, сумасшедшая. Ей вспомнилась мать. Когда отец умер во время своей последней поездки – тихий мирный человек, навеки успокоившийся в больнице Святого Франциска (все авторитеты сошлись на том, что в смерти его не были повинны ни таблетки, ни бутылка), они перебрались в Чикаго, поближе к родственникам матери, и ее мать, хоть и была католичкой, не ударилась в религию, не запила, а стала играть. Непостижимыми островками счастья в ту пору были дни, когда они вместе, на поезде или на автобусе, ездили в Арлингтонский парк, или на трек Готорна в Сисеро, или в Мейвуд смотреть рысаков; всё в тех местах держалось на ниточке, на нерве, косо освещенное лучами удачи, – ноги лошадей, обмотанные белым бинтом, хлысты жокеев, планки загородок, брусья турникетов, отполированные множеством рук, исподтишка брошенные взгляды мужчин, возможно, гангстеров, летящие по ветру клочья разорванных пополам невыигравших билетов, косые лучи солнца, которые передвигаются, словно спицы медленно вращающегося колеса. Опухшие руки матери снова и снова теребили сумочку. Люди или лошади – разве у всех не один инстинкт? О Господи, только что он лежал рядом с ней, исходя страстью, словно в предсмертной лихорадке, и вот его уже нет – исчез, затерялся среди мраморных зданий. Только что был весь с нею, весь в ней, скулил и хныкал, а через минуту уже встречается с самим заместителем Госсекретаря по мультяшкам[3]. Где же тут разумное начало? Кто так все устроил? Он до того все запутал, этот ее не муж и не любовник, что она теперь и сама не знает, верит в Бога или нет. Когда-то у нее было на этот счет твердое мнение – “да” или “нет”, вот только она забыла какое.
Судя по солнцу, время перевалило уже за полдень, и тень ее съежилась; разгоряченные ноги болели. Салли повернула на север от отеля и неторопливо побрела по улицам – через однообразные кварталы, заполненные авиационными агентствами, мимо островков зелени, посреди которых стояли всадники в фисташковой форме и махали ей, пытаясь привлечь к себе внимание. Джерри должен ждать ее в Национальной галерее в час дня. А пока время то бежало, то останавливалось – в зависимости от того, на какие часы падал ее взгляд: свои она забыла надеть в спешке отъезда. И теперь на ее загорелой руке виднелась белая полоска от браслета.
Железные курильницы, каменные вазы, азиатские ножи для бумаги в витринах антикварных магазинов отвечали ей тупым блеском, когда она пыталась найти в них себя. Когда-то ее интересовали эти вещицы; когда-то она умела заполнить время, оказавшись в каком-нибудь городе одна: она разглядывала предметы и ткани и как бы вступала в обладание ими. Теперь же она искала себя в бронзе, шелках и фарфоре и – не находила. Когда она шла вместе с Джерри, она что-то в них обнаруживала, но уже не одну себя, а обоих: она объясняла ему, он – ей, они обменивались жизненным опытом, впитывая по частям тот огромный урок, которым стали для них годы, предшествовавшие их любви. В каждой вещи она видела лишь что-то, о чем можно рассказать ему, а без него – нечего и рассказывать: он украл у нее внешний мир. И она вдруг разозлилась на него. Да как он смел говорить ей, чтоб она не приезжала, а когда приехала, сразу лег с ней в постель! И при этом смотрел на нее такими печальными глазами, словно умоляя почувствовать себя виноватой! Да как он смеет брать ее задаром, когда она могла бы продать себя за сотни долларов любому достойному человеку на этом проспекте – ну, например, вон тому. Какой-то чиновник-иностранец в белоснежных манжетах и с экстравагантной, но тщательно продуманной стрижкой горделиво вышагивал по залитому палящим солнцем тротуару мимо министерства юстиции. Он поглядывал на нее. Она красивая. Сознание, что это так, все утро ближе и ближе подступало к ней и сейчас вошло в нее. Она красивая. Где бы она ни проходила, люди смотрят. Высокая, светловолосая, до краев наполненная любовью – отданной и полученной. Недаром, когда она поднялась, наконец, по ступеням музея, гигантская ротонда не показалась ей нечеловечески большой – такая, как надо: большому человеку нужны дворцы. Она долго стояла перед фигурой Карла V работы Леона Леони и в его расширенных зрачках видела себя королевой.
– Прекрати, – сказал Джерри, подходя к ней сзади и беря ее за локоть. – Прекрати быть такой красивой и гордой. Ты меня убьешь. Я упаду замертво к твоим ногам, и тогда – как ты доставишь мой труп Руфи?
Руфь, Руфь – она никогда не выходит у него из головы.
– Я очень на тебя рассердилась.
– Я знаю. Это видно.
– Ты думаешь, ты все знаешь обо мне, да? Ты думаешь, я принадлежу тебе.
– Ничего подобного. Ты во многом принадлежишь сама себе.
– Нет, Джерри. Я – твоя. Мне очень жаль. Я обременяю тебя.
– Не надо ни о чем жалеть, – сказал он. – Мне такое бремя нужно. – Глаза его внимательно следили за ее лицом, подстерегая сигнал тревоги, перемену. – Посмотрим? – робко спросил он. – Или пойдем есть?
– Давай посмотрим. Желудок у меня сегодня не в порядке.
И в галерее она все время остро ощущала, что существует среди картин, отражается в блеске глаз, глядящих на нее с портретов, смотрит, пригибается, отступает, позирует в этом завораживающем пестром театральном мире. В музеях Джерри становился маньяком – в нем пробуждалось увлечение школой старых мастеров. Его восторги тянули Салли из зала в зал. Его руки показывали, жадно повторяли жесты на застывших полотнах. Посетители, покорно внимавшие объяснениям через наушники, с возмущением посматривали на них. Наверно, она казалась им тупой ученицей Джерри. Наконец, он нашел, что хотел: стену с тремя Вермеерами.
– О Господи, – простонал он, – какой рисунок! Люди не понимают, какой у Вермеера рисунок. Влажные губы вон той женщины. И удивительные шляпы. А та – как освещены ее руки, и золото, и жемчуга. Это прием, понимаешь, двойной прием: точный цвет в точно избранном месте. – Он взглянул на Салли и улыбнулся. – Вот мы с тобой, – добавил он, – мы точно совпадаем по цвету, но, похоже, находимся не в том месте, где надо бы.
– Давай не будем говорить о нас, – сказала Салли. – Мне надоело быть в плохом настроении. У меня болят ноги. Я наверняка отмахала сегодня не одну милю. А что, если мы где-нибудь сядем и поедим?
Стены кафетерия были увешаны репродукциями круглоглазых пернатых – творений Одюбона[4]. Проглоченная через силу еда камнем легла в желудке Салли. Вопреки обыкновению, у нее не было аппетита – возможно, от бессонницы, а возможно, от сознания, что время утекает так быстро. Зато Джерри уплетал за обе щеки – чтобы забить себе рот и не разговаривать или от радости, что еще одна адюльтерная эскапада благополучно подходит к концу. Оба молчали. Салли подумала, что тот огромный урок, который они друг другу преподали, усвоен ими до конца. Она вздохнула.
– Не знаю. Наверно, мы просто оба ужасно эгоистичны и жадны.
Хотя она произнесла это, чтобы доставить ему удовольствие, он тут же стал возражать.
– Ты полагаешь? В конце концов Ричард и Руфь не так уж много нам и дали. Ну почему мы должны умирать ради того, чтобы их жизнь шла как по накатанному? Не умерщвляйте духа своего – разве Святой Павел этого не сказал?
– Возможно, это чувство новизны делает наши отношения такими удивительными. Но мы устанем. Я уже сейчас устала.
– От меня?
– Нет. От всего.
– Я знаю, знаю. Не бойся. Мы благополучно доставим тебя назад.
– Меня это не волнует. Ведь Ричарду, в общем-то, все равно.
– Не может быть.
– Может.
– Думаю, что и Руфи было бы безразлично, узнай она обо всем.
Хотя Салли понимала, что Джерри сказал это просто в тон ей, она вдруг услышала свое настойчивое:
– А хочешь, давай не вернемся? Возьмем и удерем?
– Ты лишишься своих детей.
– Я готова.
– Это ты сейчас так говоришь, а через неделю тебе станет их не хватать, и ты возненавидишь меня, потому что их с тобой не будет.
– Ты такой умный, Джерри.
– От этого нам ничуть не легче, верно? Бедняжка ты моя. Тебе нужен хороший человек в мужья и плохой человек – в любовники, а у тебя все наоборот.
– Ричард совсем не такой уж плохой.
– О'кей. Извини. Он – принц.
– Обожаю, когда ты злишься на меня.
– Я знаю. Но я не злюсь. И не собираюсь злиться. Я люблю тебя. Если хочешь ссориться, отправляйся домой.
Она посмотрела вокруг – за столиками сидели студенты художественных школ, преподаватели в обмотанных клейкой лентой очках, толстухи, бежавшие от жары, а на стенах – такие мертвые-мертвые птицы.
– Я туда и отправлюсь, – сказала она.
– И правильно сделаешь. Давно пора. Вот только остановимся по дороге купить что-нибудь моим чертовым деткам.
– Ты балуешь их, Джерри. Ты ведь уезжал всего на один день.
– Они ждут подарков. – Он поднялся, и они вышли через дверь, открывавшуюся прямо на тротуар. Он шагал стремительно, широко – мимо торговцев сластями и автобусов с туристами, и, стремясь не отстать, она задыхалась, так что слова не могла вымолвить. Наконец, сжалившись над ней, он взял ее за руку, но прикосновение было влажным, и обоим стало неловко: они уже перешли тот возраст, когда ходят, держась за руки. У двери в магазин мелочей, где в витрине были выставлены обычные дешевые сувениры – свинки-копилки, флажки, набившие оскомину изображения Кеннеди во всех видах, – выдержка вдруг изменила ей, и она наотрез отказалась зайти.
– Но почему? – спросил он. – Помоги мне выбрать.
– Нет. Не могу.
– Салли.
– Выбирай сам. Это твои дети – твои и Руфи.
Он побледнел: он никогда еще не видел ее такой. Она попыталась загладить ссору:
– Я пойду в отель и уложу твой чемодан. Не волнуйся. Только, пожалуйста, не заставляй меня покупать с тобой игрушки.
– Слушай. Я люблю… – Он попытался взять ее под локоть.
– Не ставь меня в глупое положение, Джерри. Мы мешаем людям входить.
Шагая одна по 14-й улице – от блеска кусочков слюды в асфальте у нее резало глаза, – Салли вдруг заплакала и тотчас поняла, что никому до нее нет дела: никто на нее не смотрит – ни одна живая душа из всего этого множества людей.
Они вместе вышли из отеля и поймали такси. Они пересекли Потомак и проехали мимо какой-то непонятной аварии на дороге через парк у обелиска Вашингтону. Старенький синий “додж” с красным номером штата Огайо лежал вверх колесами на средней полосе – просто непостижимо, как его угораздило перевернуться. Никакая другая машина к этому явно не была причастна. Смеющиеся полисмены под палящим солнцем направляли движение. Две толстухи с всклокоченными волосами обнимались у линии разграничения, а вся поверхность дороги блестела, усеянная стекольной пудрой. Рука Джерри сжала ее руку. Авария осталась позади, машинам стало свободнее, и они поехали быстрее, шофер перестал что-то бормотать, и, покрутив по “восьмеркам”, они подкатили к северному крылу аэровокзала.
В зале ожидания – хотя был обычный рабочий день – неожиданно оказалось много пароду. По лицам оборачивавшихся людей Салли поняла, что их находят красивой парой, в чем-то заурядной, а чем-то запоминающейся: он – в сером, она – в черном, он – с чемоданом, она – с карманным изданием Камю. Она представила себе, как они на протяжении жизни входили бы в аэропорты, на вокзалы, на причалы, в вестибюли гостиниц, и подумала, что они всегда выглядели бы такими же – высокие, молодые, чуть слишком часто друг друга касающиеся. Хорошо бы Джерри перестал то и дело брать ее за руку – это разрушает иллюзию, будто они женаты. А он, видимо, не думал о необходимости поддерживать эту иллюзию здесь. Он поставил чемодан и направился к одной из очередей, а она, покраснев, волнуясь, заняла место в хвосте соседней очереди. Очередь была длинная, двигалась медленно, и постепенно Салли поняла, что атмосфера веселого оживления, царившая вокруг, не имеет никакого отношения ни к ней, ни к ее растерянному виду. Пораженная, она вдруг обнаружила – так поражается человек, который, проснувшись, видит, что находится в комнате, где мебель расставлена точно так же, как в его долгом сне, – что, кроме нее, на свете существуют другие люди и другие проблемы. В очереди чуть позади стоял полный раскрасневшийся человек в мятом дакроновом костюме – от волнения он даже не замечал, что то и дело ударяет ее по ногам своим чемоданом. “Мне надо быть в Ньюарке к семи”, – твердил он. Взволнованное лицо уже не пыталось сохранять вкрадчивое выражение, на которое намекала тоненькая щеточка усов. Одно время Ричард тоже носил такие усы, и Салли подумала, не потому ли его верхняя губа в профиль кажется ей теперь такой голой и беззащитной.
Когда две очереди, изогнувшись, сблизились до расстояния вытянутой руки, Джерри взял ее под локоть и сказал:
– Похоже, забастовка в “Истерн” создала здесь пробку. Надо было нам заранее забронировать места. Когда ты должна вернуться?
– Я думала – между пятью и шестью. Да не волнуйся ты так, Джерри.
– Я волнуюсь не за себя. Руфь поедет встречать меня только после девяти. Давай подумаем. Сейчас пять минут четвертого. Предположим, мы не попадем на три пятнадцать, следующий самолет – в четыре пятнадцать; твоя машина стоит в аэропорту Ла-Гардиа…
– Она может не завестись.
Салли сказала это, чтобы подразнить его. Но он даже не. улыбнулся. Длинное лицо его было напряжено и без смешливых морщинок казалось моложе, неискушеннее. Ричард не раз говорил: Джерри не знает, что такое страдание. Салли поняла эти слова по-своему: что Джерри скользит по поверхности, а Ричард зарывается вглубь; или же: что Джерри со своей женой жить легче, чем ему с нею. Но мысль об этом не оставляла Салли, и она то и дело думала: не для того ли Джерри впустил ее в свою жизнь, чтобы научиться страдать. Он сказал:
– Будем исходить из того, что заведется. Тогда ты приедешь домой чуть позже шести – со скидкой на час “пик”. Это тебя устроит?
– Как выйдет, так и выйдет, – отрезала она. Их разговор явно начал отвлекать стоявшего позади мужчину от собственных забот.
Джерри выхватил у нее из рук деньги и раздраженным жестом показал, чтобы она вышла из очереди.
– Я с таким же успехом могу купить и оба эти чертова билета. Не понимаю, на кой бес нам нужно создавать эту видимость. – Он посмотрел прямо в лицо мужчине, стремившемуся попасть в Ньюарк, и изрек:
– Летайте по воздуху, ругайте без роздыху. – Такая бравада как раз в его стиле: ему приятно создавать впечатление, что он – с любовницей.
Все пластмассовые кресла были заняты. Молоденький моряк-китаец поднялся, уступая Салли место, и она, перешагнув через его спортивную сумку, села. Обычно она не любила, когда к ней относились как к слабому существу, но сейчас охотно приняла предложение моряка. Ей хотелось от всего отключиться. Она углубилась в Камю. Пистолет в руке, слепящий свет. Араб в бумажных брюках. Выстрел, как удар хлыста. Ощущение нереальности. Джерри подошел к ней, держа два желтых билета, и сказал:
– Ну и каша. Оказывается, сегодня на Нью-Йорк не бронируют места – мы все в живой очереди. Но они в любую минуту ждут сообщения о дополнительном самолете. Я уверен, что ты попадешь домой к шести.
– Ш-ш. Ты слишком громко говоришь.
– Слишком громко – для чего?
– А, неважно.
Отрезвленный ее взглядом, он сказал:
– Я получил посадочные талоны с номером очереди.
– На чье имя?
– На мое. О'кей?
Она не могла не улыбнуться.
– Это, кажется, незаконно, – сказала она, потому что он явно именно об этом сейчас и думал.
“Пасхальное шествие” в бравурной аранжировке “Музак” вдруг смолкло, и громкоговоритель забормотал что-то нечленораздельное. Новая волна усталых путешественников скатилась по настилу и растеклась у билетных стоек. Служащие в синих форменных костюмах казались совсем юными и испуганными. Они с преувеличенной четкостью прикрепляли к билетам талончики на багаж и отвечали на вопросы с той непреложной категоричностью, с какой Салли обычно лгала Ричарду. “Ты врешь, как мужчина, – однажды сказал он ей. – Выдумаешь какую-нибудь не правдоподобную историю и держишься ее”. Значит, Ричард знает о ней то, чего не знает Джерри. Она ведь никогда не лгала Джерри. И при мысли об этом он сразу показался ей безнадежно наивным, беспомощным; она встала и пошла к стойке вдоль очереди, состоявшей сплошь из мужчин. Должны же быть какие-то преимущества оттого, что ты – женщина; нельзя только ждать и желать.
Девушка, занимавшаяся билетами, была такая молоденькая, что не побоялась искусственной седины; Салли почувствовала свое превосходство над нею – превосходство умудренной опытом женщины. У этой девчонки нет детей, нет женатого любовника, за которого она не может выйти замуж. Она из причуды покрыла волосы инеем.
– Я должна быть дома к шести, – заявила ей Салли. Но голос ее прозвучал хрустко, робко, тогда как ответ девушки был профессионально тверд.
– Мне очень жаль, мисс, – сказала она. – Следующий самолет на Ла-Гардиа вылетает в четыре пятнадцать. Пассажирам, стоящим в живой очереди, следует пройти к выходу двадцать семь, имея при себе посадочные талоны с порядковым номером.
– Но мы попадем на самолет? – спросила Салли.
– По расписанию следующий самолет на Ла-Гардиа вылетает в четыре пятнадцать, – повторила девушка, ловко прикалывая талончик к билету.
Джерри подошел и встал за спиной Салли.
– Нам сказали, что может быть дополнительный.
– Мы ждем сообщения об этом, сэр, – сказала девушка. Взгляд ее кукольных глаз, умело подмазанных гримом, официально выдаваемым авиакомпанией, охватил Джерри вместе с Салли, но выражение их не изменилось. Салли не была уверена, должна ли она говорить “мы” или “я”. Люди в очереди, услышав их переговоры с девушкой и почувствовав, что эти двое могут попасть на самолет раньше остальных, заволновались, затолкались.
– Прошу соблюдать очередь, – повысив голос, крикнула девушка. – Прошу не выходить из очереди.
Салли вдруг почувствовала симпатию к девушке: пока они с Джерри занимались любовью, таким вот младенцам пришлось взвалить на себя дела целого мира. И теперь, когда взрослые вылезли из своего эгоистического уединения в постели, они с раздражением обнаружили, что мир распадается на части. Какие все мы алчные, какие напористые! Салли стало стыдно, и она закрыла глаза, от души желая снова стать маленькой девочкой. Девочкой, какой она была до того дня, когда отец не вернулся домой. Все поездки, подумала она, таят в себе эту возможность – невозвращения.
– Пить хочется, – сказала она. Джерри спросил:
– Пить или выпить? Чего-нибудь крепкого или просто так?
– Просто так. От алкоголя у меня только больше будет голова кружиться. – Какой-то частицей души она все еще была там, на берегу, с Мерсо и Арабом.
У стойки, где продавали сосиски, стояла такая толпа, что не протолкнешься, но шагах в ста дальше по коридору в направлении центрального зала они обнаружили бар, открытый, точно сцена, с одной стороны; в дальнем конце его был свободный столик. Джерри усадил за него Салли и из отнюдь не блещущего чистотой оазиса, по обеим сторонам которого булькали стеклянные конусы с подцвеченной водой, добыл два пакетика молока в виде двух островерхих палаток из вощеной бумаги. Вернувшись к столику, Джерри поставил один пакетик себе на голову и стал им балансировать. В руке он держал соломинку в белом бумажном пакетике и размахивал ею, как волшебной палочкой. А Салли была Золушкой.
Она сказала:
– Не занимайся эксгибиционизмом.
– А я буду, – сказал он. – Я пришел к выводу, что я страшный человек. Понять не могу, что ты во мне нашла.
Она проткнула отмеченный пунктиром уголок, просунула в отверстие соломинку и принялась пить; по выражению его лица она поняла, что он пустится сейчас в рассуждения.
– Займемся анализом, – сказал он. – Что ты во мне нашла? Должно быть, то, что ты можешь быть со мной лишь считанные минуты – минуты, за которые тебе приходится бороться, – и делает наши отношения бесценными. А вот если мы поженимся, когда я умерщвлю свою жену и по крови своих детей приду к тебе…
– Какие ужасы ты говоришь, Джерри.
– Так мне это видится. Если я таким образом поступлю, я уже не буду тем, кого, тебе кажется, ты любишь. Я буду человеком, бросившим жену и троих детей. Я буду презирать себя, и ты очень быстро станешь относиться ко мне соответственно.
– Я вовсе не уверена, что все именно так произойдет, – сказала она, мысленно пытаясь как-то обобщить свои представления о жизни. Он, право, ничего не понимает. Джерри верит в возможность выбора, в ошибки, в осуждение на вечные муки, – верит, что можно; избежать страданий. Они же с Ричардом просто верят в случай. Да, конечно, детство у нее было несчастливое: неожиданная смерть отца, сумасшествие матери, депрессивное состояние старшего брата, интернаты – и тем не менее в ней жило чувство, что она не имела бы сейчас своего лица, случись все иначе. Она была бы другой – такою, какой ей вовсе не хотелось быть.
– С другой стороны, – сказал он, изящно изгибая кисть (никому из ее знакомых не доставляло такого удовольствия любоваться своими руками), – почему я тебя люблю? Ну, ты мужественная, добрая – в самом деле очень добрая, – роскошная, женственная, живая, в общем – отличная баба, это всякому ясно. Тут уж ничего не скажешь: стоит тебе войти в комнату, все в тебя влюбляются. Я влюбился в тебя, как только увидел, а ты была тогда на девятом месяце – ждала Питера.
– А ты ведь ошибаешься. Я нравлюсь очень немногим.
Он с минуту подумал, словно производя смотр сердец их общих знакомых, и затем сказал с присущей ему жесткой бесстрастностью:
– Пожалуй, ты права.
– Ты вообще единственный, кто видит во мне что-то особенное. – Подбородок у нее задрожал: произнося эти слова, она почувствовала, что еще крепче привязывает себя к нему.
Он сказал:
– Другие мужчины – просто идиоты. Однако же, несмотря на все свои чары, ты несчастлива. Ты нуждаешься во мне, а я не могу тебе себя дать. Я хочу тебя, а получить в свою собственность не могу. Ты – точно золотая лестница, до вершины которой я так никогда и не долезу. Я смотрю вниз – и земля кажется мне клубком голубого тумана. Я смотрю вверх – и вижу сияние, до которого мне никогда не добраться. Это-то и придает тебе непостижимую красоту, и если я женюсь на тебе, я ее уничтожу.
– Знаешь, Джерри, брак – он ведь кое-что и создает, а не только разрушает иллюзии.
– Знаю. Я действительно это знаю. И это меня убивает. Я хочу, помимо всего прочего, – хочу сформировать тебя, создать тебя заново. Я чувствую, что мог бы. А вот с Руфью я этого не чувствую. Она, в общем-то, уже сложилась, и мне, если жить с ней, то лучше всего… – и он на пальцах проиллюстрировал свою мысль, – …на параллелях.
– Давай посмотрим правде в лицо, Джерри, Ты все еще любишь ее.
– Она не вызывает у меня неприязни – это точно. Хотел бы, чтоб было иначе. Это могло бы все облегчить.
Она потянула через соломинку воздух со дна пакета.
– Не пора ли нам двигаться, чтоб не опоздать на четыре пятнадцать?
– Подожди, не затыкай мне рта. Пожалуйста. Послушай. Я вижу все так ясно. У нас с тобой, солнышко мое Салли, – любовь идеальная. Идеальная – потому что она не может быть материализована. Для мира мы не существуем. Мы никогда не лежали вместе в постели, мы не были вместе в Вашингтоне; мы – ничто. И любая попытка начать существовать, вырваться из этой муки убьет нас. О, конечно, мы можем на все наплевать и пожениться и как-то склеить совместную жизнь – в газетах об этом пишут каждый день, – но то, что есть у нас сейчас, мы потеряем. Самое грустное, конечно, что мы в любом случае это потеряем. Слишком вся эта ситуация тяготит тебя. Ты скоро меня возненавидишь. – Он был явно доволен столь блистательным выводом.
– Или ты – меня, – сказала она, поднимаясь. Ей не нравился этот бар. Детишки, ссорившиеся за соседним столиком, вызвали у нее тоску по собственным детям. Мать детишек, хоть и была не старше Салли, выглядела бесконечно измученной.
Когда они выходили из этого бара, напоминавшего сцену, Джерри рассмеялся так театрально, что все головы повернулись в их сторону. Он схватил Салли за руку выше локтя и сказал:
– Знаешь, на что мы похожи? Мне только сию минуту пришло это в голову. Мы с тобой – точно слова молитвы, выгравированные на рукоятке ножа. Помнишь, в детстве мы читали Рипли “Веришь – не веришь!” – там всегда были такие штуки? Выгравировано старым чероки в Стиллуотерсе, штат Оклахома?
Они пошли к выходу на поле по коридору, оклеенному рекламами: одна стена здесь была голубая, другая – кремовая. Салли поняла, что бессильна против этого потока слов: ее словно обезоружили и выставили на посмешище.
– Джерри, наш брак ничем бы не отличался от других браков: жизнь не превратилась бы в сплошной рай, но это еще вовсе не значит, что в ней не было бы ничего хорошего.
– Ох, не надо, – взмолился он, глаза его стали какие-то бесцветные, и он поспешно отвел их от нее. – Не заставляй меня терзаться. Конечно, нам было бы хорошо. Бог ты мой! Конечно, ты была бы мне лучшей женой, чем Руфь. Хотя бы потому, что ты животное классом выше.
“Животное” – это слово больно хлестнуло ее, но, собственно, почему? В Париже она глядела на себя в зеркала и видела правду: люди – животные, белые животные, извивающиеся, рвущиеся к свету. У выхода номер 27 толпились животные в костюмах, они плотно сбились, словно стадо у кручи; от них исходил запах паники. Впервые Салли ощутила безнадежность ситуации. Десятки людей пришли сюда раньше их. Иллюзия порядка, которую поддерживали немногословные молодые агенты по продаже билетов в большом зале ожидания, здесь, среди реклам, предлагающих посетить Бермудские острова и нью-йоркские мюзиклы с длинными, ничего не говорящими названиями, полностью рассыпалась. Ни единого сотрудника авиакомпании. Стальная дверь выхода номер 27, точно вход в газовую камеру, плотно задвинута. Бетонный пол чуть скошен, словно для стока крови. Джерри поставил чемодан у металлической стены и жестом предложил Салли сесть на него, а сам отправился в голову очереди – поговорить с теми, кто был в гуще толкучки. Вернувшись, он сказал:
– Ну и дела. Двое из тех ребят ждут уже с полудня.
– Посадочные талоны у тебя? – спросила она.
Расстроенный, взмокший, он дважды перерыл все карманы, пока, наконец, нашел их и, точно фокусник – стремительным жестом извлек на свет. Внезапно залаял невидимый громкоговоритель. Негр в больших голубых солнечных очках и пилотской фуражке открыл с другой стороны стальную дверь. К нему жался маленький бледный контролер с узким лицом. Громкоговоритель объявил посадку на самолет, вылетающий в четыре пятнадцать на аэродром Ла-Гардиа, выход номер 27, и по коридору, чинно вышагивая, продефилировала группа пассажиров – легкие чемоданчики, хорошо одетые дети и шляпы с цветами. Все это были обладатели забронированных мест. А прочие – “живая очередь” – толпились за оградой из металлических трубок. Один за другим обладатели забронированных мест отмечались у стойки и исчезали. Крещендо недовольных воплей взмыло над сгрудившейся очередью, угрожая захлестнуть негра в голубых солнечных очках; он поднял глаза от билета, который как раз собирался надорвать, и весело сверкнул белоснежными зубами, широкой улыбкой, поражавшей глубиной своей радости, своей мстительности, своего понимания и своего ангельского презрения.
– Потерпите, ребята, – сказал он. – Пусть жена сначала выпроводит его из дома.
Нарочито громкий смех был ответом на эту шутку. Джерри тоже рассмеялся и осторожно бросил взгляд на Салли, а ей был отвратителен смех толпы: они же все подхалимничают перед этим негром. Только бы привлечь к себе его внимание – может, тогда он пропустит их. Дверь, ведущая к самолету, превратилась в позорную преграду; чтобы пройти сквозь нее, требовались улещивания и подкуп. Когда последние обладатели забронированных мест отметились, у стойки пошептались и выкрикнули два номера, не имевших ничего общего с теми, что стояли на посадочных талонах Джерри и Салли. Двое мужчин – таинственные избранники, по костюму и внешнему виду ничем не отличавшиеся от остальных, – отделились от стада и прошли в дверь. Негр приподнял свои голубые солнечные очки и медленно оглядел оставшихся. Глаза у него были налиты кровью. На секунду они остановились на Салли, приподнявшейся было с чемодана.
– Всё, друзья, – сказал он.
В воздухе раздался сдавленный стон протеста.
– А как насчет дополнительного? – крикнул кто-то.
Негр словно и не слышал. Он шагнул в сторону, и стальная дверь с грохотом захлопнулась за ним. Фаланга пассажиров с только что прилетевшего самолета появилась в глубине коридора и двинулась на них – им пришлось отступить в зал ожидания, который сразу словно уменьшился в размерах. Ноги у Салли болели, в горле снова пересохло, и мужчина, стоявший рядом, вдруг показался ей загримированным и чужим, одновременно близким и далеким – точно в пьесе, которую они играли в школе, когда другая девочка изображала ее мужа. Нараставший у Джерри страх, – а Салли чувствовала его запах, – оскорблял ее. Она сказала ему:
– Джерри, ты не видишь всего юмора ситуации. Он спросил:
– Может, попытаем счастья в “Америкен”?
– У меня не хватит денег еще на один билет.
– Господи, у меня тоже. Придется сдать наши билеты и получить деньги.
Он добрых четверть часа проторчал в плотно сбитой, громко выражавшей свое возмущение очереди, и когда билеты были, наконец, сданы и деньги получены, Джерри и Салли помчались по бесконечным чертовым коридорам и лестницам, соединявшим северное крыло аэровокзала с главным зданием. Компания “Америкен” помещалась в самом дальнем конце. Здесь было просторнее, яркий свет не так бил в глаза, но к полированным поверхностям все равно липла чума суеты. От билетных стоек отошли двое-трое со знакомыми лицами – такие же, как они, ветераны ожидания. “Кина, ребятки, не будет”, – весело объявил им один. Значит, их уже приметили. Должно быть, они привлекают внимание – неужели так заметно, что они незаконно вместе? Неужели от них так несет любовью?
Агент по продаже билетов компании “Америкен”, отвечавший точно запущенная магнитофонная лента, подтвердил дурные вести: ни одного места на север до завтрашнего утра. Джерри отвернулся от стойки, губы его брезгливо вытянулись под облезшим от загара носом. Салли спросила:
– А мы можем получить наши места в “Юнайтед”? У нас сохранились посадочные талоны?
– Сомневаюсь. Ох, до чего же я нескладный. Возьми себе лучше пилота в возлюбленные.
Они помчались назад – ее стертые пятки вопили от боли при каждом шаге, – и Джерри снова стал в очередь, и девушка с химически-седыми волосами, состроив гримасу, восстановила их в списке. Он вернулся к Салли и сообщил:
– Она говорит, нечего и думать попасть на тот, что вылетает в пять пятнадцать, но они надеются, что будет дополнительный около шести. Ричард уже вернется домой?
– Наверно. Джерри, не надо делать такое отчаянное лицо. Положение безвыходное. Давай примиримся с тем, что еще несколько часов проведем вместе.
Руки его безвольно висели вдоль тела. Он дотронулся до ее плеча.
– Пойдем погуляем.
Они прошли мимо автоматов, продающих плитки шоколада и книжки Гарольда Роббинса, и, толкнув захватанную двойную дверь, выбрались на воздух. Она сняла туфли, и он нес их – по одной в каждой руке. Она взяла его под локоть, и он, сунув туфлю в карман пиджака, сжал ее пальцы свободной рукой. Они вышли на узкий тротуар, тянувшийся вдоль каких-то безликих, низких кирпичных зданий, – здесь, видимо, никто никогда не гулял, – и двинулись по нему. Асфальт под ее ногами без туфель был теплый. Джерри вздохнул и опустился на низкий бетонный парапет, который разделял два клочка пожухлой травы, нуждавшейся в стрижке. Салли села с ним рядом. Перед ними лежал голый пустырь, где стоял, уткнувшись в землю, одинокий бульдозер, словно его бросили посреди последнего рывка в конце рабочего дня. Мирная тишина повисла над этими акрами ободранной земли. За ними брусочек моста через шоссе поблескивал бесшумно проносившимися машинами. Вдали виднелись деревья, стояли ряды красноватых государственных жилых домов, а еще дальше, на низком синем холме, – аккуратно посаженная роща и надо всем – бескрайнее нежно-голубое небо, зеленоватое ближе к затянутому дымкой горизонту. Пейзаж был какой-то удивительно благостный. Без туфель ноги у Салли перестали гореть, и ее спутник здесь, на фоне неба и травы, вновь обрел реальность.
– Я так и вижу нас в Вайоминге, – сказал он, вытянув руку и указывая куда-то в пространство, – с нами твои дети, и у нас есть лошадь, и холодное маленькое озеро, где можно плавать, и сад, который мы разобьем у дома.
Она рассмеялась. Она заметила как-то мимоходом, что ей всегда хотелось вернуться на запад, но не на побережье, и с тех пор он в своих планах на будущее неизменно исходил из этого. “Вайоминг” – само слово, когда она мысленно писала его, дышало простором, привольем.
– Не дразни меня, – сказала она.
– Разве я тебя дразню? И не думаю. Я говорю все это потому, что так чувствую, хочу, чтобы так было. Извини. Боюсь, слишком я с тобой нюни распускаю; наверно, следовало бы делать вид, будто я вовсе не считаю, что жизнь у нас сложится чудесно. А ведь жизнь у нас сложится чудесно, если я сумею преодолеть чувство вины. Первый месяц мы станем только заниматься любовью и смотреть на все вокруг. Мы ведь будем такие усталые, когда там обоснуемся, и нам придется смотреть на мир заново и строить его, начиная с фундамента: засыпать гравий, потом класть камень за камнем.
Она рассмеялась.
– Мы с тобой будем этим заниматься? Он явно обиделся.
– А разве нет? Это кажется тебе неразумным? Меня, например, после любви с тобой всегда тянет к земле. Сегодня утром, когда мы под руку вышли на улицу, я увидел в витрине магазина маленькое растение, и оно показалось мне удивительно живым. Каждый листочек, каждая жилка. Именно такими я видел предметы, когда учился в художественной школе. В Вайоминге я снова начну писать маслом – и рисовать тостеры для рекламного агентства в Каспере.
– Расскажи мне про художественную школу, Джерри.
– А нечего рассказывать. Я поступил туда и встретил там Руфь, и она очень неплохо для женщины рисовала; отец у нее был священником, и я женился на ней! И не жалею об этом. Мы прожили вместе несколько хороших лет.
– Знаешь, тебе будет ее не хватать.
– В определенном смысле – пожалуй. А тебе, как ни странно, будет не хватать Ричарда.
– Не говори “как ни странно”, Джерри. Ты иногда вынуждаешь меня думать, что все это – дело моих рук. Ты и Руфь были так счастливы…
– Нет.
– …а тут появилась эта злополучная женщина, которая вела себя так, будто хочет завести любовника, тогда как на самом деле хотела заполучить тебя в мужья.
– Да нет же. Слушай. Я ведь уже не один год люблю тебя. И ты это знаешь. И понял я, что люблю тебя, не в ту минуту, когда мы легли в постель, – я это понял, увидев тебя. Что же до брака, то ведь не ты завела о нем разговор. Ты считала его невозможным. А я подумал, что из этого может кое-что получиться. Мне, конечно, не следовало говорить об этом, пока я сам твердо не решил, но ведь и тут мною двигала любовь к тебе: я хотел, чтобы ты знала… Ох, слишком много я болтаю. Даже слово “любовь” начинает звучать бессмысленно.
– В одном ты был не прав, Джерри.
– В чем же? Похоже, я не прав во всем.
– Своей великой любовью ты внушил мне, что быть на положении любовницы – это для меня унизительно.
– Так оно и есть. Ты для этого, право же, слишком хорошая, слишком прямая. Слишком безоглядно ты собой жертвуешь. И я ненавижу себя за то, что все это принимаю.
– Принимай и дальше, Джерри. Если ты не можешь взять меня в жены, пусть хоть я останусь для тебя хорошей любовницей.
– Но я не хочу, чтобы ты оставалась любовницей, – наши жизни для этого не приспособлены. Любовницы – это для европейских романов. А здесь, у нас, другого института, кроме брака, нет. Семья – и баскетбол в пятницу вечером. Ты так долго не выдержишь; тебе кажется, что выдержишь, но я-то знаю, что нет.
– По-моему, я это тоже знаю. Просто я ужасно боюсь, погнавшись за безраздельным обладанием тобой, потерять даже то, что у нас сейчас есть.
– У нас есть любовь. Но любовь должна приносить плоды, иначе она иссякнет. Я вовсе не имею в виду детей – видит Бог, у нас их и так слишком много, – я имею в виду ощущение раскованности, праведности – понимаешь, любовь должна быть освящена благословением. Слово “благословение” кажется тебе глупым?
– А разве мы – не благословение друг для друга?
– Нет. Оно должно исходить не от нас, а свыше.
Над ними в еще ярком небе, тогда как на землю уже наползала тень, беззвучно висел распластанный серебряный самолет. Джерри легонько обнял ее за плечи и совсем по-иному посмотрел на нее – лицо его расползлось в отеческой улыбке, всепрощающей, обволакивающей. Он сказал:
– Эй! – и посмотрел на свои колени. – Ты знаешь, я могу сидеть здесь с тобой и говорить о потерях – о том, что могу потерять тебя и что мы оба можем потерять нашу любовь, но ведь я говорю только потому, что ты – со мной, и все это всерьез не воспринимаю. А вот когда я потеряю тебя, когда тебя со мной не будет, тут я взвою, как зверь. По-настоящему взвою. И все, что мешает мне сейчас прийти к тебе, покажется пустыми словами.
– Но ведь это не пустые слова.
– Нет. Пожалуй, не совсем. Возможно, беда наша в том, что мы живем на закате старой морали: она еще способна мучить нас, но уже не способна поддерживать.
Тембр его голоса, заглохшего в беспросветном мраке, заледенил ее. Она чуть подвинулась вперед, высвобождаясь из-под его руки, встала, глубоко вобрала в легкие воздух и позволила мысли разориться в природе.
– Какой чудесный долгий день, – сказала она, пытаясь вернуть радость, охватившую их при виде этих мест.
– Почти самый долгий в году, – сказал он, поднимаясь с наигранно самоуверенным видом, который старался придать себе всякий раз, как получал отпор. – Никак не могу сообразить, дни сейчас убывают или еще прибывают? – Он посмотрел на Салли и, решив, что она не поняла, пояснил:
– Я имею в виду солнцестояние.
И оба расхохотались от этой его попытки объяснить очевидное.
Они вернулись в зал ожидания и обнаружили, что там по-прежнему полно народу. Самолет в пять пятнадцать улетел. Запах сосисок усилился: настало время ужина. Трое молодые людей за стойками уже явно осатанели от нескончаемого столпотворения. Они перекидывались остротами, то и дело пожимали плечами и не столько отвечали на вопросы разъяренной, взволнованной толпы, сколько стоически сносили ее возмущение. Девушка с седыми волосами потягивала кофе из стаканчика с эмблемой авиакомпании. Джерри осведомился у нее, будет ли дополнительный самолет в шесть часов.
– Нам еще ничего не известно, сэр.
– Но ведь час назад вы сказали, что он будет.
– О вылете объявят, сэр, как только мы получим подтверждение.
– Но нам необходимо попасть домой. Наша… наша помощница, которая сидит с ребенком, собиралась пойти на танцы. – Как это похоже на Джерри, подумала Салли: зачем врать, когда не умеешь. Танцы во вторник вечером? Они с девушкой переглянулись, и тогда Джерри, разоблаченный ими обеими, спросил девушку напрямик:
– Так есть надежда?
– Мы запросили о дополнительном самолете нашу главную контору и ждем ответа, – сказала она и отвернулась, чтобы без помехи насладиться кофе.
Вид у Джерри был такой мрачный, что Салли сказала: “Я есть хочу”, в надежде услышать от него обычную грубовато-дружескую шутку по поводу ее аппетита. Но он воспринял ее слова лишь как некий факт, требовавший определенных действий, и, вытащив не без труда свой чемодан из-за пластмассового кресла, повел ее назад по голубому и кремовому коридору в бар. Все столики были заняты, Он поставил чемодан у металлического столба и, усадив на него Салли, отправился к стойке выяснять, есть ли сандвичи. Он принес два тоненьких сухих ломтика хлеба с ветчиной и сыром и два бумажных стаканчика с кофе. Почему он не прихватил ничего покрепче? Наверное, решил, что не положено пить, когда ты в столь тяжелом положении, или что надо сохранять ясность ума. Будь она дома, Ричард уже нес бы ей сейчас джин с тоником, или дайкири, или даже ромовый коктейль “Коллинз”, или чистый джин с лимоном. В их первое совместное Рождество она подарила ему шейкер для сбивания коктейлей, и даже когда они ссорились до умопомрачения, он торжественно приносил ей что-нибудь выпить. Она подумала, что Ричард во время этого ожидания непременно устроил бы спектакль – по крайней мере, взорвался бы, возмутился. Крупный, сильный, с далеко не идеальным зрением, он обожал лезть на рожон. Обожал кухню, обожал так забить холодильник, чтобы тот, набирая холод, весь трясся. Салли ощутила во рту вкус дайкири, который он бы ей принес. Холодный-прехолодный.
Джерри ел стоя, возвышаясь над нею, и сама поза возродила в нем желание поактерствовать. Если бы это была сцена, они находились бы на самом ее краю. В двух-трех шагах от них непрерывно шаркала толпа.
– Я попытался представить себе тиски, в которых я очутился, – сказал он ей. – Так вот: я – между смертью и смертью. Жизнь без тебя – для меня смерть. С другой стороны, бросить семью – это грех; пойдя на такой шаг, я отрину Господа, а отринув Господа, лишусь права на вечную жизнь.
Салли почувствовала, что у нее нет сил бороться, ну что она может сказать в ответ на такое обвинительное заключение? Она попыталась подладиться под его умонастроение, но трудно было поверить, что ум хоть как-то ко всему этому причастен.
Заглотив сандвич, он присел на корточки и зашептал ей в самое ухо. Она досадливо отвернула голову и в эту минуту заметила знакомого с виду мужчину, который стоял у бара и смотрел на них. Он тотчас отвел взгляд; его усики в профиль на фоне неоновой рекламы превратились в зеленую каплю под носом. А Джерри шептал ей:
– Я смотрю на твое лицо и представляю себе, что вот я лежу в постели, умираю и спрашиваю себя: “Именно это лицо хотелось бы мне видеть, лежа на смертном одре?” Не знаю. Честно говорю: не знаю, Салли.
– Ты не скоро умрешь, Джерри, и до тех пор в твоей жизни будет еще много женщин после меня.
– Ничего подобного. Ты – моя единственная женщина, Ты – единственная женщина, которую я хочу. Ты была предназначена мне на Небесах, и Небеса же не разрешают мне быть с тобой.
Она чувствовала, что ему доставляет удовольствие создавать немыслимые препятствия из абсурдных абсолютов, а кроме того, она чувствовала, что ему доставляет удовольствие наказывать ее. Наказывать за то, что она его любит. Она понимала, что он считает такое наказание благом: совесть требовала, чтобы он все время держал ее на грани боли, обрамлявшей их любовь. Но понимала она и то, что он ведет себя, как ребенок, который нарочно говорит гадости в расчете, что ему станут возражать.
– Ты ведь не женщина, Джерри, поэтому, мне кажется, ты преувеличиваешь, думая, что твой уход будет так уж болезненно воспринят Руфью.
– В самом деле? Как же он будет ею воспринят? Скажи. – Руфь была единственной земной темой, которая никогда не переставала интересовать его.
– Ну, она будет потрясена и почувствует себя очень одинокой, но при ней останутся дети, и у нее появится… трудно передать это словами, но я помню по себе, когда я осталась одна… у нее появится чувство удовлетворения при мысли, что вот еще один день она пережила и справилась. В замужестве этого чувства не испытываешь. А потом она, конечно, снова выйдет замуж.
– Думаешь, выйдет? Скажи – да.
– Конечно, выйдет. Но… Джерри? Только, пожалуйста, не злись.
– Я слушаю тебя.
– Если ты намерен сделать этот шаг, то делай. Я не знаю, о чем она догадывается или что ты ей говоришь, но если ты мучаешь ее так, как мучаешь меня…
– Я тебя мучаю? Господи! Я же хочу как раз обратного.
– Я знаю. Но… я… я не собираюсь собой торговать. Я буду приходить к тебе, сколько смогу, и тебе вовсе не обязательно на мне жениться. Но не дразни меня такой возможностью. Если ты считаешь это возможным и хочешь этого, то женись на мне, Джерри. Оставь ее, и пусть она создает себе новую жизнь. Она не погибнет.
– Хотел бы я быть в этом уверен. Вот если бы существовал какой-то приличный человек, который, я бы знал, готов на ней жениться и заботиться о ней… Но все знакомые мужики по сравнению со мной – сущие кретины. В самом деле. Я вовсе не самонадеян, просто это факт.
Салли подумала: не потому ли она и любит его, что он может сказать такое и в то же время выглядеть наивным мальчишкой, который многого от нее ждет и даже готов выслушать отповедь.
– Она не найдет никого другого, пока ты не уйдешь от нее, – сказала ему Салли. – Не можешь же ты выбрать ей нового мужа, Джерри, вот это уж действительно слишком самонадеянно с твоей стороны.
Всякий раз, как она пыталась уязвить его, он был, казалось, только благодарен ей. “Давай, давай, – словно говорила его улыбка, – сделай мне больно. Помоги мне”.
– Ну что ж, – сказал он и вставил один стаканчик из-под кофе в другой. – Все это чрезвычайно интересно. Досыта наелись горьких истин.
– Зато, по-моему, мы все друг другу выложили начистоту, – заметила она, пытаясь оправдаться.
– Мило, правда? До того мило – выложить все друг другу и сидеть спокойненько, как ни в чем не бывало. Но нам, пожалуй, лучше вернуться. Вернуться в свой ад.
– Спасибо за сандвич, – сказала она, поднимаясь. – Он был очень вкусный.
– Ты грандиозна, – сказал он ей. – Грандиозная блондинка. Когда ты встаешь – точно флаг поднимается. У меня сразу возникает желание присягнуть ему. – И он при всех церемонно прижал руку к сердцу.
Толпа разрослась: к билетным стойкам было не пробиться. Салли вдруг поняла полную безнадежность их положения и впервые после полудня почувствовала, что сейчас заплачет. Джерри повернулся к ней и сказал:
– Не волнуйся. Я доставлю тебя домой. А что, если нам нанять машину?
– И проделать весь путь на колесах? Джерри, да разве это возможно?
– Ну, а ты не считаешь, что хватит с нас самолетов?
Она кивнула, и слезы обожгли ей горло, как отрыжка. Джерри помчался во весь дух по коридору – ей казалось, что кожа у нее на пятках рвется в клочья, когда она кинулась за ним. Стойки компаний по прокату автомобилей тремя одинокими островками маячили далеко впереди.
Девица из компании “Херц” была в желтом, девица из компании “Эйвис” – в красном, девица из компании “Нейшнл” – в зеленом. У Джерри была кредитная карточка “Херца”, и девица в желтом сказала:
– Мне очень жаль, но все наши машины разобраны. Все хотят ехать в Нью-Йорк.
Значит, такая уж у них судьба – всюду опаздывать. Куда бы они ни тыкались, – толпы людей уже стояли там до них. Джерри вяло возмутился: ему словно бы стало легче от того, что еще одна возможность упущена, еще одно появилось оправдание для бездействия. Вот Ричард – тот бы наверняка сумел найти выход: нет таких трудностей, которых он бы окольным путем не обошел, самый процесс нахождения окольных путей доставлял ему чувственное наслаждение. Человек, фигурой напоминавший Ричарда, – крупный, но стремительный в движениях, – возник в поле зрения Салли; мужчина этот подошел к ним и сказал:
– Я не ослышался – вы говорили про Нью-Йорк? Я охотно разделил бы с вами затраты. – Это был тот самый, которому необходимо было попасть в Ньюарк к семи часам. Сейчас стрелки показывали без двадцати семь.
Девица из “Херца” окликнула ту, что стояла за стойкой “Эйвиса”:
– Джина, нет лицу тебя машины, которую ты могла бы послать в Нью-Йорк?
– Сомневаюсь, но подожди: дай позвоню на стоянку. – Джина стала набирать номер, зажав трубку между ухом и плечом. Салли вдруг подумала: интересно, эта Джина была когда-нибудь влюблена? Она была совсем молоденькая, но апатичная, с пресыщенным и одновременно недовольным выражением лица, какое, решила Салли, очевидно, появляется у итальянских девушек от того, что страдалицы матери слишком долго прижимают их к груди. Салли сбежала от своей страдалицы матери, как только смогла; сначала нашла приют в школе, затем в замужестве и, возможно, потому всякое страдание воспринимала как что-то неожиданное, неоправданное, остро болезненное. Она думала: неужели каждой женщине в мире выпадает на долю такая боль – разве это вынесешь? Чем же тогда держится мир?
Высокая девушка в зеленом за стойкой “Нейшнл” спросила:
– И чего это все рвутся в Нью-Йорк? Что там такого, в Нью-Йорке?
– Колокол свободы[5], – сказал ей Джерри.
|
The script ran 0.015 seconds.