Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Шукшин - Космос, нервная система и шмат сала [1966]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В рассказах Василия Шукшина оживает целая галерея образов русского характера. Автор захватывает читателя знанием психологии русского человека, пониманием его чувств, от ничтожных до высоких; уникальным умением создавать образ несколькими штрихами, репликами, действиями. В книге представлена и публицистика писателя - значимая часть его творчества. О законах движения в кинематографе, о проблемах города и деревни, об авторском стиле в кино и литературе и многом другом В.Шукшин рассказывает метко, точно, образно, актуально.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

Василий Шукшин Космос, нервная система и шмат сала Светлые души Михайло Беспалов полторы недели не был дома: возили зерно из далеких глубинок. Приехал в субботу, когда солнце уже садилось. На машине. Долго выруливал в узкие ворота, сотрясая застоявшийся теплый воздух гулом мотора. Въехал, заглушил мотор, открыл капот и залез под него. Из избы вышла жена Михайлы, Анна, молодая круглолицая баба. Постояла на крыльце, посмотрела на мужа и обиженно заметила: — Ты б хоть поздороваться зашел. — Здорово, Нюся! — приветливо сказал Михайло и пошевелил ногами в знак того, что он все понимает, но очень сейчас занят. Анна ушла в избу, громко хлопнув дверью. Михайло пришел через полчаса. Анна сидела в переднем углу, скрестив руки на высокой груди. Смотрела в окно. На стук двери не повела бровью. — Ты чего? — спросил Михайло. — Ничего. — Вроде сердишься? — Ну что ты! Разве можно на трудящий народ сердиться? — с неумелой насмешкой и горечью возразила Анна. Михайло неловко потоптался на месте. Сел на скамейку у печки, стал разуваться. Анна глянула на него и всплеснула руками: — Мамочка родимая! Грязный-то!.. — Пыль, — объяснил Михайло, засовывая портянки в сапоги. Анна подошла к нему, разняла на лбу спутанные волосы, потрогала ладошкой небритые щеки мужа и жадно прильнула горячими губами к его потрескавшимся, солоновато-жестким, пропахшим табаком и бензином губам. — Прямо места живого не найдешь, Господи ты мой! — жарко шептала она, близко разглядывая его лицо. Михайло прижимал к груди податливое мягкое тело и счастливо гудел: — Замараю ж я тебя всю, дуреха такая!.. — Ну и марай… марай, не думай! Побольше бы так марал! — Соскучилась небось? — Соскучишься! Уедет на целый месяц… — Где же на месяц? Эх ты… акварель! — Пусти, пойду баню посмотрю. Готовься. Белье вон на ящике. — Она ушла. Михайло, ступая до горяча натруженными ногами по прохладным доскам вымытого пола, прошел в сени, долго копался в углу среди старых замков, железяк, мотков проволоки: что-то искал. Потом вышел на крыльцо, крикнул жене: — Ань! Ты случайно не видела карбюратор? — Какой карбюратор? — Ну такой… с трубочками! — Не видела я никаких карбюраторов! Началось там опять… Михайло потер ладонью щеку, посмотрел на машину, ушел в избу. Поискал еще под печкой, заглянул под кровать… Карбюратора нигде не было. Пришла Анна. — Собрался? — Тут, понимаешь… штука одна потерялась, — сокрушенно заговорил Михайло. — Куда она, окаянная? — Господи! — Анна поджала малиновые губы. На глазах ее заблестели светлые капельки слез. — Ни стыда ни совести у человека! Побудь ты хозяином в доме! Приедет раз в год и то никак не может расстаться со своими штуками… Михайло поспешно подошел к жене. — Чего сделать, Нюся? — Сядь со мной. — Анна смахнула слезы. Сели. — У Василисы Калугиной есть полупальто плюшевое… хоро-о-шенькое! Видел, наверно, она в нем по воскресеньям на базар ездит! Михайло на всякий случай сказал: — Ага! Такое, знаешь… — Михайло хотел показать, какое пальто у Василисы, но скорее показал, как сама Василиса ходит: вихляясь без меры. Ему очень хотелось угодить жене. — Вот. Она это полупальто продает. Просит четыре сотни. — Так… — Михайло не знал, много это или мало. — Так вот я думаю: купить бы его? А тебе на пальто соберем ближе к зиме. Шибко оно тянется мне, Миша. Я давеча примерила — как влитое сидит! Михайло тронул ладонью свою выпуклую грудь. — Взять это полупальто. Чего тут думать? — Погоди ты! Разлысил лоб… Денег-то нету. А я вот что придумала: давай продадим одну овечку! А себе ягненка возьмем… — Правильно! — воскликнул Михайло. — Что правильно? — Продать овечку — Тебе хоть все продать! — Анна даже поморщилась. Михайло растерянно заморгал добрыми глазами. — Сама же говорит, елки зеленые! — Так я говорю, а ты пожалей. А то я — продать, и ты — продать. Ну и распродадим так все на свете! Михайло открыто залюбовался женой. — Какая ты у меня… головастая! Анна покраснела от похвалы. — Разглядел только… Из бани возвращались поздно. Уже стемнело. Михайло по дороге отстал. Анна с крыльца услышала, как скрипнула дверца кабины. — Миша! — Аиньки! Сейчас, Нюся, воду из радиатора спущу. — Замараешь белье-то! Михайло в ответ зазвякал гаечным ключом. — Миша! — Одну минуту, Нюся. — Я говорю, замараешь белье-то! — Я же не прижимаюсь к ней. Анна скинула с пробоя дверную цепочку и осталась ждать мужа на крыльце. Михайло, мелькая во тьме кальсонами, походил около машины, вздохнул, положил ключ на крыло, направился к избе. — Ну сделал? — Надо бы карбюратор посмотреть. Стрелять что-то начала. — Ты ее не целуешь случайно? Ведь за мной в женихах так не ухаживал, как за ней, черт ее надавал, проклятую! — рассердилась Анна. — Ну вот… При чем она здесь? — При том. Жизни никакой нету. В избе было чисто, тепло. На шестке весело гудел самовар. Михайло прилег на кровать; Анна собирала на стол ужин. Неслышно ходила по избе, носила бесконечные туески, кринки и рассказывала последние новости: — … Он уж было закрывать собрался магазин свой. А тот — то ли поджидал специально — тут и был! «Здрасти, — говорит, — я ревизор…» — Хэх! Ну? — Михайло слушал. — Ну тот туда-сюда — заегозил. Тыр-пыр — семь дыр, а выскочить некуда. Да. Хворым прикинулся… — А ревизор что? — А ревизор свое гнет: «Давайте делать ревизию». Опытный попался. — Тэк. Влопался, голубчик? — Всю ночь сидели. А утром нашего Ганю прямо из магазина да в КПЗ. — Сколько дали? — Еще не судили. Во вторник суд будет. А за ними давно уж народ замечал. Зоечка-то его последнее время в день по два раза переодевалась. Не знала, какое платье надеть. Как на пропасть! А сейчас ноет ходит: «Может, ошибка еще». Ошибка! Ганя ошибется! Михайло задумался о чем-то. За окнами стало светло: взошла луна. Где-то за деревней голосила поздняя гармонь. — Садись, Миша. Михайло задавил в пальцах окурок, скрипнул кроватью. — У нас одеяло какое-нибудь старое есть? — спросил он. — Зачем? — А в кузов постелить. Зерна много сыплется. — Что они, не могут вам брезенты выдать? — Их пока жареный петух не клюнет — не хватятся. Все обещают. — Завтра найдем чего-нибудь. Ужинали не торопясь, долго. Анна слазила в подпол, нацедила ковшик медовухи — для пробы. — Ну-ка, оцени. Михайло одним духом осушил ковш, отер губы и только после этого выдохнул: — Ох… хороша-а! — К празднику совсем дойдет. Ешь теперь. Прямо с лица весь опал. Ты шибко уж дурной, Миша, до работы. Нельзя так. Другие, посмотришь, гладкие приедут, как боровья… сытые — загляденье! А на тебя смотреть страшно. — Ничего-о, — гудел Михайло. — Как у вас тут? — Рожь сортируем. Пылища!.. Бери вон блинцы со сметанкой. Из новой пшеницы. Хлеба-то нынче сколько, Миша! Прямо страсть берет. Куда уж его столько! — Нужно. Весь СССР прокормить — это… одна шестая часть. — Ешь, ешь! Люблю смотреть, как ты ешь. Иной раз аж слезы наворачиваются почему-то. Михайло раскраснелся, глаза заискрились веселой лаской. Смотрел на жену, как будто хотел сказать ей что-то очень нежное. Но, видно, не находил нужного слова. Спать легли совсем поздно. В окна лился негреющий серебристый свет. На полу, в светлом квадрате, шевелилось темное кружево теней. Гармонь ушла на покой. Теперь только далеко в степи ровно, на одной ноте, гудел одинокий трактор. — Ночь-то! — восторженно прошептал Михайло. Анна, уже полусонная, пошевелилась. — А? — Ночь, говорю… — Хорошая. — Сказка просто! — Перед рассветом под окном пташка какая-то распевает, — невнятно проговорила Анна, забираясь под руку мужа. — До того красиво… — Соловей? — Какие же сейчас соловьи! — Да, верно… Замолчали. Анна, крутившая весь день тяжелую веялку, скоро уснула. Михайло полежал еще немного, потом осторожно высвободил свою руку, вылез из-под одеяла и на цыпочках вышел из избы. Когда через полчаса Анна хватилась мужа и выглянула в окно, она увидела его у машины. На крыле ослепительно блестели под луной его белые кальсоны. Михайло продувал карбюратор. Анна негромко окликнула его. Михайло вздрогнул, сложил на крыло детали и мелкой рысью побежал в избу. Молчком залез под одеяло и притих. Анна, устраиваясь около его бока, выговаривала ему: — На одну ночь приедет и то норовит убежать! Я ее подожгу когда-нибудь, твою машину. Она дождется у меня! Михайло ласково похлопал жену по плечу — успокаивал. Когда обида малость прошла, он повернулся к ней и стал рассказывать шепотом: — Там что, оказывается: ма-аленький клочочек ваты попал в жиклер. А он же, знаешь, жиклер… там иголка не пролезет. — Ну теперь-то все хоть? — Конечно. — Бензином опять несет! Ох… Господи!.. Михайло хохотнул, но тут же замолчал. Долго лежали молча. Анна опять стала дышать глубоко и ровно. Михайло осторожно кашлянул, послушал дыхание жены и начал вытаскивать руку — Ты опять? — спросила Анна. — Я попить хочу. — В сенцах в кувшине — квас. Потом закрой его. Михайло долго возился среди тазов, кадочек, нашел наконец кувшин, опустился на колени и, приложившись, долго пил холодный, с кислинкой квас. — Хо-ох! Елки зеленые! Тебе надо? — Нет, не хочу. Михайло шумно вытер губы, распахнул дверь сеней… Стояла удивительная ночь — огромная, светлая, тихая… По небу кое-где плыли легкие, насквозь пронизанные лунным светом облачка. Вдыхая всей грудью вольный, настоянный на запахе полыни воздух, Михайло сказал негромко: — Ты гляди, что делается!.. Ночь-то!.. Двое на телеге Дождь, дождь, дождь… Мелкий, назойливый, с легким шумом сеял день и ночь. Избы, дома, деревья — все намокло. Сквозь ровный шорох дождя слышалось, только, как всплескивала, журчала и булькала вода. Порой проглядывало солнышко, освещало падающую сетку дождя и опять закутывалось в лохматые тучи. …По грязной издавленной дороге двигалась одинокая повозка. Рослая гнедая лошадь устала, глубоко проваливала боками, но время от времени еще трусила рысью. Двое на телеге вымокли до основания и сидели, понурив головы. Старик возница часто вытирал рукавом фуфайки волосатое лицо и сердито ворчал: — Погодка, черт тебя надавал… Добрый хозяин собаку из дома не выпустит… За его спиной, укрывшись легким плащом, тряслась на охапке мокрой травы маленькая девушка с большими серыми глазами. Охватив руками колени, она безразлично смотрела на далекие скирды соломы. Рано утром эта «сорока», как про себя назвал ее сердитый возница, шумно влетела к нему в избу и подала записку: «Семен Захарович, отвези, пожалуйста, нашего фельдшера в Березовку. Это до крайности необходимо. А машина у нас на ремонте. Квасов». Захарыч прочитал записку, вышел на крыльцо, постоял под дождиком и, войдя в избу, бросил старухе: — Собери. Ехать не хотелось, и, наверно, поэтому бойкая девушка не понравилась Захарычу — он сердито не замечал ее. Кроме того, злила хитрость председателя с этим его «пожалуйста». Не будь записки и не будь там этого слова, он ни за что не поехал бы в такую непогодь. Захарыч долго возился, запрягая Гнедуху, толкал ее кулаком и, думая о записке, громко ворчал: — Становись, пожалуйста, в оглобли, дура окаянная! Когда выехали со двора, девушка пробовала заговорить с возницей: спрашивала, не болит ли чего-нибудь у него, много ли снега бывает тут зимой… Захарыч отвечал неохотно. Разговор явно не клеился, и девушка, отвернувшись от него, начала негромко петь, но скоро замолчала и задумалась. Захарыч, суетливо подергивая вожжи, тихо ругался про себя. Он всю жизнь кого-нибудь ругал. Теперь доставалось председателю и этой «сороке», которой приспичило именно теперь ехать в Березовку. — Ххе-е… жизнь… Когда уж только смерть придет. Нно-о, журавь! Они с трудом выехали на гору. Дождь припустил еще сильнее. Телега качалась, скользила, точно плыла по черной жирной реке. — Ну и погодушка, чтоб тебя черти… — ругался Захарыч и уныло тянул: — Но-о-о, уснула-а-а… Казалось, этому пути, дождю и ворчанию старика не будет конца. Но вдруг Захарыч беспокойно заерзал и, полуобернувшись к спутнице, весело прокричал: — Что, хирургия, небось замерзла? — Да, холодно, — призналась она. — То-то. Сейчас бы чайку горячего, как думаешь? — А что, скоро Березовка? — Скоро Медоухино, — лукаво ответил старик и, почему-то рассмеявшись, погнал лошадь: — Но-о, ядрена Матрена! Телега свернула с дороги и покатилась под гору, прямо по целине, тарахтя и подпрыгивая. Захарыч молодецки покрикивал, лихо крутил вожжами. Скоро в логу, среди стройных березок, показалась одинокая старая избушка. Над избушкой струился синий дымок, растягиваясь по березняку слоистым голубым туманом. В маленьком окошке светился огонек. Все это очень походило на сказку. Откуда-то выкатились два огромных пса, кинулись под ноги лошади. Захарыч соскочил с телеги, отогнал бичом собак и повел лошадь во двор. Девушка с любопытством осматривалась и, когда заметила в сторонке между деревьями ряды ульев, догадалась, что это пасека. — Бежи отогревайся! — крикнул Захарыч и стал распрягать лошадь. Прыгнув с телеги, девушка тотчас присела от резкой боли в ногах. — Что? Отсидела?.. Пройдись маленько, они отойдут, — посоветовал Захарыч. Он бросил Гнедухе охапку травы и первый потрусил в избушку, отряхивая на ходу мокрую шапку. В избушке пахло медом. Перед камельком стоял на коленях белоголовый старик в черной сатиновой рубахе и подбрасывал дрова. В камельке весело гудело и потрескивало. На полу затейливо трепетали пятна света. В переднем углу мигала семилинейная лампа. В избушке было так тепло и уютно, что девушке даже подумалось: не задремала ли она сидя в телеге, не снится ли ей все это? Хозяин поднялся навстречу нежданным гостям — он оказался очень высоким и слегка сутулился, — отряхнул колени и, прищурив глаза, сказал глуховато: — Доброго здоровья, люди добрые. — Там добрые или нет — не знаю, — ответил Захарыч, пожимая руку старому знакомому, — а вот промокли мы изрядно. Хозяин помог девушке раздеться, подбросил еще в камелек. Он двигался по избушке не торопясь, делал все спокойно и уверенно. Захарыч, устроившись у камелька, блаженно кряхтел и приговаривал: — Ну и благодать же у тебя, Семен. Прямо рай. И чего я пасечником не сделался — ума не приложу. — По какому же делу едете? — спросил хозяин, поглядывая на девушку. — А вон с доктором в Березовку едем, — объяснил Захарыч. — Ну, помочил он нас… Хоть выжимай, язви его совсем… — Доктор, значит, будете? — спросил пасечник. — Фельдшер, — поправила девушка. — А-а… Смотри-ка, молодая какая, а уже… Ну, согревайся, согревайся. А мы тем делом сообразим чего-нибудь. Девушке было так хорошо, что она невольно подумала: «Все-таки правильно, что я сюда поехала. Вот где действительно… жизнь». Ей захотелось сказать старикам что-нибудь приятное. — Дедушка, а вы весь год здесь живете? — спросила она первое, что пришло в голову. — Весь год, дочка. — Не скучаете? — Хе!.. Какая нам теперь скука. Мы свое спели. — Ты тут, наверно, всю жизнь насквозь продумал, один-то? Тебе бы сейчас учителем работать, — заметил Захарыч. Пасечник достал из-под пола берестовый туесок с медовухой и налил всем по кружке. Захарыч даже слюну глотнул, однако кружку принял не торопясь, с достоинством. Девушка застыдилась, стала отказываться, но оба старика настойчиво уговаривали, разъясняя, что «с устатку и с холода это — первейшее дело». Она выпила полкружки. Вскипел чайник. Сели пить чай с медом. Девушка раскраснелась, в голове у нее приятно зашумело и на душе стало легко, как в праздник. Старики вспоминали каких-то кумовьев. Пасечник раза два покосился на улыбающуюся девушку и показал на нее глазами Захарычу. — Тебя, дочка, как звать-то? — спросил он. — Наташей. Захарыч отечески похлопал Наташу по плечу и сказал: — Ведь она, слушай, ни разу не пожаловалась даже, что холодно, мол, дедушка. От другой бы слез не обобрался. — А вон у ней, видишь, — указал пасечник на комсомольский значок и добавил: — Они молодцы! Наташе вдруг захотелось рассказать что-нибудь особенное о себе. — Вы вот, дедушка, ругались давеча, а ведь это я сама попросилась ехать в Березовку. — Да ну? — изумился Захарыч. — И охота тебе? — Нужно — значит, охота, — задорно ответила Наташа и покраснела. — Лекарство одно в нашей аптеке кончилось, а оно очень необходимо. — Хэх ты!.. — Захарыч крутнул головой и решительно заявил: — Только сегодня мы уж никуда не поедем. Наташа перестала улыбаться. Старики снова принялись за свой разговор. За окном было уже темно. Ветер горстями сыпал в стекло дождь, тоскливо скрипела ставня. Девушка встала из-за стола и присела у печки. Ей вспомнился врач — толстый, угрюмый человек. Провожая ее, он говорил: «Смотрите, Зиновьева… Погода-то больно того. Простудитесь еще. Может, нам кого-нибудь другого послать?» Наташа представила, как доктор, узнав, что она пережидала непогоду на пасеке, посмотрит на нее и подумает: «Я ведь и не ожидал от тебя ничего такого. Молоды вы и слабоваты. Это извинительно», а вслух, наверное, скажет: «Ничего, ничего, Зиновьева». Вспомнилось также, как пасечник посмотрел на ее комсомольский значок… Она резко поднялась и сказала: — Дедушка, мы все-таки поедем сегодня. — И стала одеваться. Захарыч обернулся и вопросительно уставился на нее. — В Березовку за лекарством поедем, — упрямо повторила она. — Вы понимаете, товарищи, мы просто… мы не имеем права сидеть и ждать!.. Там больные люди. Им нужна помощь!.. Старики изумленно смотрели на нее, а девушка, ничего не замечая, продолжала убеждать их. Пальцы ее рук сжались в тугие, острые кулачки. Она стояла перед ними маленькая, счастливая и с необыкновенной любовью и смущением призывала больших, взрослых людей понять, что главное — это не жалеть себя!.. Старики все так же, с удивлением смотрели на нее и, кажется, ждали еще чего-то. Счастливый блеск в глазах девушки постепенно сменился выражением горькой обиды: они совсем не поняли ее! И старики показались ей вдруг не такими уж умными и хорошими. Наташа выбежала из избушки, прислонилась к косяку и заплакала… Было уже темно. По крыше уныло шуршал дождь. На крыльцо с карниза дробно шлепались капли. Перед окном избушки лежал желтый квадрат света. Жирная грязь блестела в этом квадрате, как масло. В углу двора, невидимая, фыркала и хрустела травой лошадь. Наташа не заметила, как на улицу вышел хозяин. — Где ты, дочка? — негромко позвал он. — Здесь. — Ну-ка пошли в избу. — Пасечник взял ее за руку и повел за собой. Наташа покорно шла, вытирая на ходу слезы. Когда они появились в избушке, Захарыч суетливо копошился в темном углу, отыскивая что-то. — Эка ты! Шапку куда-то забросил, язви ее, — ворчал он. А пасечник, подкладывая в печку, тоже несколько смущенно говорил: — На нас не надо обижаться, дочка. Нам лучше разъяснить лишний раз… А это ты хорошо делаешь, что о людях заботишься так. Молодец. Наконец Захарыч нашел шапку. На Наташу вместо пальто надели большой полушубок и брезентовый плащ. Она стояла посреди избы неуклюжая и смешная, поглядывая из-под башлыка мокрыми веселыми глазами и шмыгая носом. А вокруг нее хлопотали виноватые старики, соображая, что бы еще надеть на нее… Через некоторое время телега снова мягко катилась по дороге, и на ней снова тряслись два человека. По-прежнему ровно шумел дождь; обочь дороги, в канавках, тихонько булькало и хлюпало. Сельские жители «А что, мама? Тряхни стариной — приезжай. Москву поглядишь и вообще. Денег на дорогу вышлю. Только добирайся лучше самолетом — это дешевле станет. И пошли сразу телеграмму, чтобы я знал, когда встречать. Главное, не трусь». Бабка Маланья прочитала это, сложила сухие губы трубочкой, задумалась. — Зовет Павел-то к себе, — сказала она Шурке и поглядела на него поверх очков. (Шурка — внук бабки Маланьи, сын ее дочери. У дочери не клеилась личная жизнь (третий раз вышла замуж), бабка уговорила ее отдать ей пока Шурку. Она любила внука, но держала его в строгости.) Шурка делал уроки за столом. На слова бабки пожал плечами — поезжай, раз зовет. — У тебя когда каникулы-то? — спросила бабка строго. Шурка навострил уши. — Какие? Зимние? — Какие же еще, летние, что ль? — С первого января. А что? Бабка опять сделала губы трубочкой — задумалась. А у Шурки тревожно и радостно сжалось сердце. — А что? — еще раз спросил он. — Ничего. Учи знай. — Бабка спрятала письмо в карман передника, оделась и вышла из избы. Шурка подбежал к окну — посмотреть, куда она направилась. У ворот бабка Маланья повстречала соседку и стала громко рассказывать: — Зовет Павел-то в Москву погостить. Прямо не знаю, что делать. Прямо ума не приложу. «Приезжай, — говорит, — мама, шибко я по тебе соскучился». Соседка что-то отвечала. Шурка не слышал, что, а бабка ей громко: — Оно, знамо дело, можно бы. Внучат ни разу не видела еще, только по карточке. Да шибко уж страшно. Около них остановились еще две бабы, потом еще одна подошла, потом еще… Скоро вокруг бабки Маланьи собралось изрядно народа, и она снова и снова начинала рассказывать: — Зовет Павел-то к себе, в Москву. Прямо не знаю, что делать… Видно было, что все ей советуют ехать. Шурка сунул руки в карманы и стал ходить по избе. Выражение его лица было мечтательным и тоже задумчивым, как у бабки. Он вообще очень походил на бабку — такой же сухощавый, скуластенький, с такими же маленькими умными глазами. Но характеры у них были вовсе несхожие. Бабка — энергичная, жилистая, крикливая, очень любознательная. Шурка тоже любознательный, но застенчивый до глупости, скромный и обидчивый. Вечером составляли телеграмму в Москву. Шурка писал, бабка диктовала. — Дорогой сынок Паша, если уж ты хочешь, чтобы я приехала, то я, конечно, могу, хотя мне на старости лет… — Привет! — сказал Шурка. — Кто же так телеграммы пишет? — А как надо, по-твоему? — Приедем. Точка. Или так: приедем после Нового рода. Подпись: мама. Все. Бабка даже обиделась. — В шестой класс ходишь, Шурка, а понятия никакого. Надо же умнеть помаленьку! Шурка тоже обиделся. — Пожалуйста, — сказал он. — Мы так знаешь, на сколько напишем? Рублей на двадцать по старым деньгам. Бабка сделала губы трубочкой, подумала. — Ну, пиши так: сынок, я тут посоветовалась кое с кем… Шурка отложил ручку. — Я не могу так. Кому это интересно, что ты тут посоветовалась кое с кем? Нас на почте на смех поднимут. — Пиши, как тебе говорят! — приказала бабка. — Что я, для сына двадцать рублей пожалею? Шурка взял ручку и, снисходительно сморщившись, склонился к бумаге. — Дорогой сынок Паша, поговорила я тут с соседями — все советуют ехать. Конечно, мне на старости лет боязно маленько… — На почте все равно переделают, — вставил Шурка. — Пусть только попробуют! — Ты и знать не будешь. — Пиши дальше: мне, конечно, боязно маленько, но уж… ладно. Приедем после Нового года. Точка. С Шуркой. Он уж теперь большой стал. Ничего, послушный парень. Шурка пропустил эти слова — насчет того, что он стал большой и послушный. — Мне с ним не так боязно будет. Пока до свиданья, сынок. Я сама об вас шибко… Шурка написал: «жутко». — …соскучилась. Ребятишек твоих хоть посмотрю. Точка. Мама. — Посчитаем, — злорадно сказал Шурка и стал тыкать пером в слова и считать шепотом: — Раз, два, три, четыре… Бабка стояла за его спиной, ждала. — Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят! Так? Множим шестьдесят на тридцать — одна тыща восемьсот? Так? Делим на сто — имеем восемнадцать… На двадцать с чем-то рублей! — торжественно объявил Шурка. Бабка забрала телеграмму и спрятала в карман. — Сама на почту пойду. Ты тут насчитаешь, грамотей. — Пожалуйста. То же самое будет. Может, на копейки какие-нибудь ошибся. …Часов в одиннадцать к ним пришел Егор Лизунов — сосед, школьный завхоз. Бабка просила его домашних, чтобы, когда он вернется с работы, зашел к ней. Егор много ездил на своем веку, летал на самолетах. Егор снял полушубок, шапку, пригладил заскорузлыми ладонями седеющие потные волосы, сел к столу. В горнице запахло сеном и сбруей. — Значит, лететь хотите? Бабка слазила под пол, достала четверть с медовухой. — Лететь, Егор. Расскажи все по порядку — как и что. — Так чего тут рассказывать-то? — Егор не жадно, как-то даже немножко снисходительно смотрел, как бабка наливает пиво. — Доедете до города, там сядете на Бийск — Томск, доедете на нем до Новосибирска, а там опросите, где городская воздушная касса. А можно сразу до аэропорта ехать… — Ты погоди! Заладил: можно, можно. Ты говори, как надо, а не как можно. Да помедленней. А то свалил все в кучу. — Бабка подставила Егору стакан с пивом, строго посмотрела на него. Егор потрогал стакан пальцами, погладил. — Ну, доедете, значит, до Новосибирска и сразу спрашивайте, как добраться до аэропорта. Запоминай, Шурка. — Записывай, Шурка, — велела бабка. Шурка вырвал из тетрадки чистый лист и стал записывать. — Доедете до Толмачева, там опять спросите, где продают билеты до Москвы. Возьмете билеты, сядете на Ту-104 и через пять часов в Москве будете, в столице нашей Родины. Бабка, подперев голову сухим маленьким кулачком, горестно слушала Егора. Чем больше тот говорил и чем проще представлялась ему самому эта поездка, тем озабоченнее становилось ее лицо. — В Свердловске, правда, сделаете посадку… — Зачем? — Надо. Там нас не спрашивают. Сажают, и все. — Егор решил, что теперь можно и выпить. — Ну?.. За легкую дорогу. — Держи. Нам в Свердловске-то надо самим попроситься, чтоб посадили, или там всех сажают? Егор выпил, смачно крякнул, разгладил усы. — Всех… Хорошее у тебя пиво, Маланья Васильевна. Как ты его делаешь? Научила бы мою бабу… Вабка налила ему еще один стакан. — Когда скупиться перестанете, тогда и пиво хорошее будет. — Как это? — не понял Егор. — Сахару побольше кладите. А то ведь вы вс» подешевле да посердитей стараетесь. Сахару побольше кладите в хмелину-то, вот и будет пиво. А на табаке его настаивать — это стыдоба. — Да, — задумчиво сказал Егор. Поднял стакан, поглядел на бабку, на Шурку, выпил. — Да-а, — еще раз сказал он. — Так-то оно так, конечно. Но в Новосибирске когда будете, смотрите не оплошайте. — А что? — Да так… Все может быть. — Егор достал кисет, закурил, выпустил из-под усов громадное белое облако дыма. — Главное, конечно, когда приедете в Толмачево, не спутайте кассы. А то во Владивосток тоже можно улететь. Бабка встревожилась и подставила Егору третий стакан. Егор сразу его выпил, крякнул и стал развивать свою мысль: — Бывает так, что подходит человек к восточной кассе и говорит: «Мне билет». А куда билет — это он не спросит. Ну и летит человек совсем в другую сторону. Так что смотрите. Бабка налила Егору четвертый стакан. Егор совсем размяк. Говорил с удовольствием: — На самолете лететь — это надо нервы да нервы! Вот он поднимается — тебе сразу конфетку дают… — Конфетку? — А как же. Мол, забудься, не обращай внимания… А на самом деле это самый опасный момент. Или тебе, допустим, говорят: «Привяжись ремнями». — «Зачем?» — «Так положено». — «Хэх… положено. Скажи прямо: можем навернуться, и все. А то — положено». — Господи, господи! — сказала бабка. — Так зачем же и лететь-то на нем, если так… — Ну, волков бояться — в лес не ходить. — Егор посмотрел на четверть с пивом. — Вообще реактивные, они, конечно, надежнее. Пропеллерный, тот может в любой момент сломаться — и пожалуйста… Потом: горят они часто, эти моторы. Я один раз летел из Владивостока… — Егор поудобнее устроился на стуле, закурил новую, опять посмотрел на четверть; бабка не пошевелилась. — Летим, значит, я смотрю в окно: горит… — Свят, свят! — сказала бабка. Шурка даже рот приоткрыл — слушал. — Да. Ну, я, конечно, закричал. Прибежал летчик… Ну, в общем, ничего — отматерил меня. Чего ты, говорит, панику поднимаешь? Там горит, а ты не волнуйся, сиди… Такие порядки в этой авиации. Шурке показалось это неправдоподобным. Он ждал, что летчик, увидев пламя, будет сбивать его скоростью или сделает вынужденную посадку, а вместо этого он отругал Егора. Странно. — Я одного не понимаю, — продолжал Егор, обращать к Шурке, — почему пассажирам парашютов не дают? Шурка пожал плечами. Он не знал, что пассажирам не даются парашюты. Это, конечно, странно, если это так. Егор ткнул папироску в цветочный горшок, привстал, Налил сам из четверти. — Ну и пиво у тебя, Маланья! — Ты шибко-то не налегай — захмелеешь. — Пиво, просто… — Егор покачал головой и выпил. — Кху! Но реактивные, те тоже опасные. Тот, если что сломалось, топором летит вниз. Тут уж сразу… И костей почом не соберут. Триста грамм от человека остается. Вместе с одеждой. Егор нахмурился и внимательно посмотрел на четверть. Бабка взяла ее и унесла в прихожую комнату. Егор посидел немного и встал. Его слегка качнуло. — А вообще-то не бойтесь! — громко сказал он. — Садитесь только подальше от кабины — в хвост — и летите. Ну, пойду… Он грузно прошел к двери, надел полушубок, шапку. — Поклон Павлу Сергеевичу передавайте. Ну, пиво у тебя, Маланья! Просто… Бабка была недовольна, что Егор так скоро захмелел — не поговорили толком. — Слабый ты какой-то стал, Егор. — Устал, поэтому. — Егор снял с воротника полушубка соломинку. — Говорил нашим деятелям: давайте вывезем летом сено — нет! А сейчас, после этого бурана, дороги все позанесло. Весь день сегодня пластались, насилу к ближним стогам пробились. Да еще пиво у тебя такое… — Егор покачал головой, засмеялся. — Ну, пошел. Ничего, не робейте — летите. Садитесь только подальше от кабины. До свиданья. — До свиданья, — сказал Шурка. Егор вышел; слышно было, как он осторожно спустился с высокого крыльца, прошел по двору, скрипнул калиткой и на улице негромко запел: Раскинулось море широко… И замолчал. Бабка задумчиво и горестно смотрела в темное окно. Шурка перечитывал, то, что записал за Егором. — Страшно, Шурка, — сказала бабка. — Летают же люди… — Поедем лучше на поезде? — На поезде — это как раз все мои каникулы на дорогу уйдут. — Господи, господи! — вздохнула. бабка. — Давай писать Павлу. А телеграмму анулироваем. Шурка вырвал из тетрадки еще один лист. — Значит, не полетим? — Куда же лететь — страсть такая, батюшки мои! Соберут потом триста грамм… Шурка задумался. — Пиши: дорогой сынок Паша, посоветовалась я тут со знающими людями… Шурка склонился к бумаге. — Порассказали они нам, как летают на этих самолетах… И мы с Шуркой решили так: поедем уж летом на поезде. Оно, знамо, можно бы и теперь, но у Шурки шибко короткие каникулы получается… Шурка секунду-две помешкал и продолжал писать: «А теперь, дядя Паша, это я пишу, от себя. Бабоньку напугал дядя Егор Лизунов, завхоз наш, если вы помните. Он, например, привел такой факт: он выглянул в окно и видит, что мотор горит. Если бы это было так, то летчик стал бы сшибать пламя скоростью, как это обычно делается. Я предполагаю, что он увидел пламя из выхлопной трубы и поднял панику. Вы, пожалуйста, напишите бабоньке, что это не страшно, но про меня — что это я вам написал — не пишите. А то и летом она тоже не поедет. Тут огород пойдет, свиннота разная, куры, гуси — она сроду от них не уедет. Мы же все-таки сельские жители еще. А мне ужасно охота Москву поглядеть. Мы ее проходим в школе по географии и по истории, но это, сами понимаете, не то. А еще дядя Егор сказал, например, что пассажирам не даются парашюты. Это уже шантаж. Но бабонька верит. Пожалуйста, дядя Паша, пристыдите ее. Она же вас ужасно любит. Так вот вы ей и скажите: как же это так, мама, сын у вас сам летчик. Герой Советского Союза, много раз награжденный, а вы боитесь летать на каком-то несчастном гражданском самолете! В то время, когда мы уже преодолели звуковой барьер. Напишите так, она вмиг полетит. Она же очень гордится вами. Конечно — заслуженно. Я лично тоже горжусь. Но мне ужасно охота глянуть на Москву. Ну, пока до свиданья. С приветом — Александр». А бабка между тем диктовала: — Поближе туда к осени поедем. Там и грибки пойдут, солонинки какой-нибудь можно успеть приготовить, варенья сварить облепишного. В Москве-то ведь все в купли. Да и не сделают они так, как я по-домашнему сделаю. Вот так, сынок. Поклон жене своей и ребятишкам от меня и от Шурки. Все пока. Записал? — Записал. Бабка взяла лист, вложила в конверт и сама написала адрес: «Москва, Ленинский проспект, д. 78, кв. 156. Герою Советского Союза Любавину Павлу Игнатьевичу. От матери его из Сибири». Адрес она всегда подписывала сама: знала, что так дойдет вернее. — Вот так. Не тоскуй, Шурка. Летом поедем. — А я и не тоскую. Но ты все-таки помаленьку собирайся: возьмешь да надумаешь лететь. Бабка посмотрела на внука и ничего не сказала. Ночью Шурка слышал, как она ворочалась на печи, тихонько вздыхала и шептала что-то. Шурка тоже не спал. Думал. Много необыкновенного сулила жизнь в ближайшем будущем. О таком даже не мечталось никогда. — Шурк! — позвала бабка. — А? — Павла-то, наверно, в Кремль пускают? — Наверно. А что? — Побывать бы хоть разок там… посмотреть. — Туда сейчас всех пускают. Бабка некоторое время молчала. — Так и пустили всех, — недоверчиво сказала она. — Нам Николай Васильевич рассказывал. Еще с минуту молчали. — Но ты тоже, бабонька: где там смелая, а тут испугалась чего-то, — сказал Шурка недовольно. — Чего ты испугалась-то? — Спи знай, — приказала бабка. — Храбрец. Сам первый в штаны наложишь. — Спорим, что не испугаюсь? — Спи знай. А то завтра в школу опять не добудишься. Шурка затих. Солнце, старик и девушка Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие. Сухая трава шуршала под ногами. Только вечерами наступала прохлада. И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место — у коряги — и смотрел на солнце. Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное. Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях — коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки. Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос: — Здравствуйте, дедушка! Старик кивнул головой. С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках. — Отдыхаете? Старик опять кивнул головой. Сказал; — Отдыхаю. На девушку не посмотрел. — Можно, я вас буду писать? — спросила девушка. — Как это? — не понял старик. — Рисовать вас. Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал красноватыми веками без ресниц. — Я ж некрасивый теперь, — сказал он. — Почему? — Девушка несколько растерялась. — Нет, вы красивый, дедушка. — Вдобавок хворый. Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой ладошкой его сухую, коричневую руку и сказала: — Вы очень красивый, дедушка. Правда. Старик слабо усмехнулся: — Рисуй, раз такое дело. Девушка раскрыла свой чемодан. Старик покашлял в ладонь: — Городская, наверно? — спросил он. — Городская. — Платют, видно, за это? — Когда как, вообще-то, Хорошо сделаю, заплатят. — Надо стараться. — Я стараюсь. Замолчали. Старик все смотрел на солнце. Девушка рисовала, всматриваясь в лицо старика сбоку. — Вы здешний, дедушка? — Здешный. — И родились здесь? — Здесь, здесь. — Вам сколько сейчас? — Годков-то? Восемьдесят. — Ого! — Много, — согласился старик и опять слабо усмехнулся. — А тебе? — Двадцать пять. Опять помолчали. — Солнце-то какое! — негромко воскликнул старик. — Какое? — не поняла девушка. — Большое. — А-а… Да. Вообще красиво здесь. — А вода вона, вишь, какая… У того берега-то… — Да, да. — Ровно крови подбавили. — Да. — Девушка посмотрела на тот берег. — Да. Солнце коснулось вершин Алтая и стало медленно погружаться в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались горы. Они как будто придвинулись. А в долине — между рекой и горами тихо угасал красноватый сумрак. И надвигалась от гор задумчивая мягкая тень. Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом Бубурхана, и тотчас оттуда вылетел в зеленоватое небо стремительный веер ярко-рыжих лучей. Он держался недолго — тоже тихо угас. А в небе в той стороне пошла полыхать заря. — Ушло солнышко, — вздохнул старик. Девушка сложила листы в ящик. Некоторое время сидели просто так — слушали, как лопочут у берега маленькие торопливые волны. В долине большими клочьями пополз туман. В лесочке, неподалеку, робко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей громко откликнулись с берега, с той стороны. — Хорошо, — сказал негромко старик. А девушка думала о том, как она вернется скоро в далекий милый город, привезет много рисунков. Будет портрет и этого старика. А ее друг, талантливый, настоящий художник, непременно будет сердиться: «Опять морщины!.. А для чего? Всем известно, что в Сибири суровый климат и люди там много работают. А что дальше? Что?..» Девушка знала, что она не бог весть как даровита. Но ведь думает она о том, какую трудную жизнь прожил этот старик. Вон у него какие руки… Опять морщины! «Надо работать, работать, работать…» — Вы завтра придете сюда, дедушка? — спросила она старика. — Приду, — откликнулся тот. Девушка поднялась и пошла в деревню. Старик посидел еще немного и тоже пошел. Он пришел домой, сел в своем уголочке, возле печки, и тихо сидел ждал, когда придет с работы сын и сядут ужинать. Сын приходил всегда усталый, всем недовольный. Невестка тоже всегда чем-то была недовольна. Внуки выросли и уехали в город. Без них в доме было тоскливо. Садились ужинать. Старику крошили в молоко хлеб, он хлебал, сидя с краешку стола. Осторожно звякал ложкой о тарелку — старался не шуметь. Молчали. Потом укладывались спать. Старик лез на печку, а сын с невесткой уходили в горницу. Молчали. А о чем говорить? Все слова давно сказаны. На другой вечер старик и девушка опять сидели на берегу, у коряги. Девушка торопливо рисовала, а старик смотрел на солнце и рассказывал: — Жили мы всегда справно, грех жаловаться. Я плотничал, работы всегда хватало. И сыны у меня все плотники. Побило их на войне много четырех. Два осталось. Ну вот с одним-то я теперь и живу, со Степаном. А Ванька в городе живет, в Бийске. Прорабом на новостройке. Пишет; ничего, справно живут. Приезжали сюда, гостили. Внуков у меня много, Любют меня. По городам все теперь… Девушка рисовала руки старика, торопилась, нервничала, часто стирала. — Трудно было жить? — невпопад спрашивала она. — Чего ж трудно? — удивлялся старик. — Я ж тебе рассказываю: хорошо жили. — Сыновей жалко? — А как же? — опять удивлялся старик. — Четырех таких положить шутка нешто? Девушка не понимала: то ли ей жаль старика, то ли она больше удивлена его странным спокойствием и умиротворенностью. А солнце опять садилось за горы. Опять тихо горела заря. — Ненастье завтра будет, — сказал старик. Девушка посмотрела на ясное небо: — Почему? — Ломает меня всего. — А небо совсем чистое. Старик промолчал. — Вы придете завтра, дедушка? — Не знаю, — не сразу откликнулся старик. — Ломает чего-то всего. — Дедушка, как у вас называется вот такой камень? — Девушка вынула из кармана жакета белый, с золотистым отливом камешек. — Какой? — спросил старик, продолжая смотреть на горы. Девушка протянула ему камень. Старик, не поворачиваясь, подставил ладонь. — Такой? — спросил он, мельком глянув на камешек, и повертел его в сухих, скрюченных пальцах. — Кремешок это. Это в войну, когда серянок не было, огонь из него добывали. Девушку поразила странная догадка: ей показалось, что старик слепой. Она не нашлась сразу, о чем говорить, молчала, смотрела сбоку на старика. А он смотрел туда, где село солнце. Спокойно, задумчиво смотрел. — На… камешек-то, — сказал он и протянул девушке камень. — Они еще не такие бывают. Бывают: весь белый, аж просвечивает, а снутри какие-то пятнушки. А бывают: яичко и яичко — не отличишь. Бывают: на сорочье яичко похож — с крапинками по бокам, а бывают, как у скворцов, — синенькие, тоже с рябинкой с такой. Девушка все смотрела на старика. Не решалась спросить: правда ли, что он слепой. — Вы где живете, дедушка? — А тут не шибко далеко. Это Ивана Колокольникова дом, — старик показал дом на берегу, — дальше — Бедаревы, потом — Волокитины, потом Зиновьевы, а там уж, в переулочке, — наш. Заходи, если чего надо. Внуки-то были, дак у нас шибко весело было. — Спасибо. — Я пошел. Ломает меня. Старик поднялся и пошел тропинкой в гору. Девушка смотрела вслед ему до тех пор, пока он не свернул в переулок. Ни разу старик не споткнулся, ни разу не замешкался. Шел медленно и смотрел под ноги. «Нет, не слепой, — поняла девушка. — Просто слабое зрение». На другой день старик не пришел на берег. Девушка сидела одна, думала о старике, Что-то было в его жизни, такой простой, такой обычной, что-то непростое, что-то большое, значительное. «Солнце — оно тоже просто встает и просто заходит, — думала девушка. — А разве это просто!» И она пристально посмотрела на свои рисунки. Ей было грустно. Не пришел старик и на третий день и на четвертый. Девушка пошла искать его дом. Нашла. В ограде большого пятистенного дома под железной крышей, в углу, под навесом, рослый мужик лет пятидесяти обстругивал на верстаке сосновую доску. — Здравствуйте, — сказала девушка. Мужик выпрямился, посмотрел на девушку, провел большим пальцем по вспотевшему лбу, кивнул: — Здорово. — Скажите, пожалуйста, здесь живет дедушка… Мужик внимательно и как-то странно посмотрел на девушку. Та замолчала. — Жил, — сказал мужик. — Вот домовину ему делаю. Девушка приоткрыла рот: — Он умер, да? — Помер. — Мужик опять склонился к доске, шаркнул пару раз рубанком, потом посмотрел на девушку. — А тебе чего надо было? — Так… я рисовала его.

The script ran 0.036 seconds.