Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Уильям Теккерей - Ньюкомы [1855]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. В настоящий том входит первая книга романа У.Теккерея "Ньюкомы". Это, несомненно, один из самых значительных английских романов XIX века. В нем с поистине эпическим размахом воссоздана картина жизни Англии того времени и ставится ряд интересных проблем: отношения отцов и детей, положение искусства в буржуазном обществе и др. Перевод с английского Р.Померанцевой, комментарии Г.Шеймана.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Ньюкомы, жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром Книга первая Глава I Увертюра, после которой открывается занавес и поют застольную песню Ворона вылетела с куском сыра из окна сыроварни и, взгромоздясь на дерево, поглядела вниз на сидевшую в луже огромную лягушку. Лягушка так таращила свои противные глаза, что это показалось очень смешным старой арапке, глядевшей на скользкую лапчатую тварь с мрачной иронией, свойственной всему вороньему племени. Неподалеку от лягушки пасся откормленный вол, а по соседству несколько овечек резвилось на лугу, пощипывая травку и лютики. И вдруг, откуда ни возьмись, в дальнем конце луга появился волк! Он так искусно спрятался под овечьей шкурой, что сами ягнята не узнали Серого, и даже тот, чью родительницу он только что сожрал и натянул на себя ее шкуру, доверчиво кинулся к ненасытному зверю, приняв его за свою маменьку. — Хи-хи-хи! — засмеялась лисица, кравшаяся вдоль изгороди, над которой в ветвях дерева сидела ворона и глядела на лягушку, таращившую глаза на вола и квакавшую так зло, что, казалось, она вот-вот лопнет от зависти. — До чего же глупы эти ягнята! Вон тот дурачок, что едва стоит на ножках и только и умеет кричать "бэ-э!", не узнал волка в овечьей шкуре! А ведь это тот самый старый разбойник, что уплел на завтрак бабушку Красной Шапочки, а на ужин проглотил ее самое. Tirez la bobinette et la chevillette cherra [1]. Хи-хи! Тут в дупле проснулась сова. — А, это ты, лиса! — сказала она. — Я хоть не вижу тебя, да чую! Что ж, кто охоч до ягнят, а кто до гусей! — А вы, сударыня, питаетесь мышками, — заметила лисица. — Китайцы их тоже едят, — ответила сова, — и еще я читала, что они лакомы до собак. — Вот пусть бы и съели их всех до последней дворняжки! — отозвалась лисица. — А еще я читала в записках разных путешественников, что французы едят лягушек, — продолжала сова. — Ах, и вы здесь, мой друг Брекекекс! Что за прелестный концерт устроили мы с вами прошлой ночью! — Французы пожирают нашего брата, зато англичане едят говядину — таких вот огромных, толстых, мычащих чудищ вроде этого вола! — проквакала лягушка. — Уху-ху! — вскричала сова. — А я слыхала, что англичане и улиток глотают. — А вот приходилось ли вам слышать, чтобы они ели сов или лисиц, сударыня? — спросила лиса. — Или чтобы они обсасывали косточки ворон? — добавила рыжая плутовка, отвешивая поклон старой вороне, сидевшей над ними с куском сыра во рту. — Мы все тут животные привилегированные, во всяком случае, никого из нас люди не едят на своих мерзких пиршествах. — Я — птица мудрая, — сказала сова, — спутница Афины Паллады! Мое изображение встречается в египетских пирамидах. — Здесь, в Англии, я больше видела вас над дверьми амбаров, — с насмешливой улыбкой возразила лисица. — Вы очень образованная особа, госпожа сова. Я тоже кое в чем смыслю, но, по совести сказать, не большая книжница. Своими глазами свет повидала, чужого ума не ищу. Мы не из столичных господ! — Что ж, смейтесь над ученостью, — отозвалась сова, и на почтенном ее лице появилась усмешка. — А я почти всю ночь читаю. — А я тем временем считаю кур да петухов в курятнике, — заметила лиса. — Очень жаль, что вы не умеете читать, иначе вы бы узнали кое-что полезное из объявления, прибитого у меня над головой. — А про что там? — осведомилась лисица. — Я плохо разбираю буквы при дневном свете, — ответила сова и, зевнув, спряталась в дупло, чтобы проспать там до наступления темноты. — Ну и плевать мне на твои закорючки! — сказала лиса, поглядывая вверх на ворону. — Какую важность напускает на себя эта соня! Уж все-то она знает! А между тем ваше воронье преподобие наделено куда большими талантами, чем эта старая слепая педантка, которая только и умеет, что моргать глазами, да гукать. И это она называет пением! Зато какое удовольствие слушать карканье ворон! Близ того леса, где я часто прогуливаюсь, основали обитель двадцать четыре инока ордена святого Воронин, — вы бы дослушали, как они поют в унисон и на голоса! И все же до вас им очень далеко! Вы так восхитительно поете в хоре! Прошу вас, уважьте мою любовь к искусству, порадуйте меня своим сольным пением! Так шла у них беседа, а вол меж тем жевал траву; лягушка злилась, что он настолько превосходит ее размерами, и готова была либо испепелить его взглядом, либо лопнуть от зависти — да только все это ей было не под силу; малютка-ягненок доверчиво лежал рядом с волком в овечьей шкуре, который, насытившись мамашей-овцой, до поры до времени его не трогал. Но скоро волку подумалось, что не худо бы закусить барашком на ужин; глаза его засверкали, острые белые зубы оскалились, и он, рыча, поднялся с земли. — Отчего у тебя такие большие глаза? — проблеял ягненок, боязливо поглядывая на него. — Чтоб лучше тебя видеть, дружок. — А отчего у тебя такие большие зубы? — Чтоб лучше тебя… Тут раздался такой страшный рев, что все на лугу затрепетали от ужаса. Это кричал осел; он раздобыл где-то львиную шкуру и мчался сюда, спасаясь от мужчин с ружьями и мальчишек с палками. Едва волк в овечьей шкуре заслышал рев осла в львиной шкуре, как тут же пустился наутек, путаясь в своем маскарадном костюме: он решил, что это грозный царь зверей. Едва вол услышал шум, как заметался по лугу и раздавил копытом лягушку, которая недавно его отругала. Едва ворона увидела людей с ружьями, как выронила сыр и улетела. А лисица, едва заметила, что упал сыр, кинулась к нему (она-то узнала крик осла — его рев ничуть не походил на царственный львиный рык), но тут же угодила хвостом в капкан. Капкан захлопнулся, так что приходится ей теперь выезжать в свет без хвоста, и, уж наверное, она всем говорит, что хвосты нынче не в моде и что без них куда удобнее на лисьих балах. А тем временем один из мальчишек догнал осла и так огрел его палкой, что тот заревел громче прежнего. Волк, у которого путалась в ногах овечья шкура, не мог быстро бежать, и его пристрелил один из мужчин. Старая слепая сова, встревоженная всей этой кутерьмой, вылетела из дупла и наткнулась на парня с вилами, и тот сшиб ее наземь. Пришел мясник и преспокойно увел вола и ягненка, а поселянин, нашедший в капкане лисий хвост, повесил его над очагом и до сих пор хвастается, будто сам затравил лисицу. — Что за мешанина из старых побасенок? Что за маскарад в потертых костюмах? — возмутится критик. (Я так и вижу, как он, подобно царю Соломону, творит суд над нашим братом писателем и режет на части наши детища.) — Я, кажется, уже где-то читал подобную галиматью про ослов и лисиц. Это так же очевидно, как то, что я скромен, мудр, учен, справедлив и набожен. Вот, скажем, волк в овечьей шкуре — знакомая фигура. А лисица, беседующая с вороной… Где бишь я с ней встречался?.. Ну конечно, в баснях Лафонтена! А ну-ка, возьмем лексикон и "Басни", откроем "Biographie niverselle [2]" на слове Лафонтен. Разоблачим обманщика! — А какого низкого мнения сей автор о человеческой природе, — наверно, скажет затем наш царь Соломон. — О ком ни заговорит, всяк у него выходит подлец. Лисица — воплощенная лесть; лягушка — пример бессильной зависти; волк в овечьей шкуре — кровожадный лицемер, рядящийся в одежды невинности; осел в львиной шкуре — шарлатан, который хочет нагнать на всех страху, выдавая себя за царя зверей (уж не собирался ли автор, пострадавший от справедливых упреков, вывести в этом образе критика? Смехотворная, жалкая аллегория!). Вол — зауряден и недалек. Единственное невинное создание во всей этой краденой истории — ягненок, да и тот так непроходимо глуп, что даже родную мать не узнает! И критик, если он нынче настроен защищать добродетель, верно, пустится живописать святую прелесть материнской любви. Чему же тут удивляться! Если писатель кого-то высмеивает, то дело критика высмеять за это писателя. Критик должен все время выказывать свое превосходство — иначе кто посчитается с его мнением? Он тем и живет, что выискивает чужие ошибки. К тому же, подчас он и прав. Спору нет, книги, которые он читает, и выведенные в них герои стары как мир. Да и есть ли на свете новые сюжеты? Образы и характеры кочуют из одной басни в другую — трусы и хвастуны, обидчики и их жертвы, плуты и простофили, длинноухие ослы, напускающие на себя львиную важность, тартюфы, рядящиеся в одежду добродетели, любовники со всеми их муками, безумствами, верностью и слепотой… Разве не на первых же страницах человеческой истории берут свое начало ложь и любовь? Подобные притчи рассказывались за много веков до Эзопа, и ослы, потрясая львиной гривой, ревели еще по-древнееврейски, хитрые лисицы вели льстивые речи по-этрусски, а волки в овечьих шкурах скрежетали зубами, уж конечно, по-санскритски. Солнце светит сегодня так же, как в первый день творения, и птицы в ветвях дерева у меня над головой выводят те же трели, уж которое тысячелетие. Да что там, когда один из друзей автора побывал в Новом Свете (уже после того как читатели получили последнюю порцию его ежемесячных писаний), он обнаружил, что тамошние (бесперые) птицы ничем не отличаются от своих европейских собратьев. Что может быть нового под солнцем, включая самое наше светило? И все же оно каждое утро восходит точно впервые, и мы поднимаемся вместе с ним, чтобы надеяться, трудиться, смеяться, строить планы, любить, бороться и страдать, покуда опять не наступит ночь и тишина. А потом снова придет рассвет, и откроются глаза тех, кому суждено радоваться этому дню, и так da capo [3]. Словом, я осмеливаюсь предложить вам повесть, где вороны выступают в павлиньих перьях и павлины их за это по заслугам осмеивают; и хотя здесь воздается должное павлинам, их великолепному оперенью, переливчатой шее и роскошному хвосту, мы помним и об их смешной неуверенной походке, резком и неприятном, пискливом и глупом голосе. Коварные девицы подстригают здесь когти влюбленным львам; здесь порой побеждают плуты, но честные люди, будем надеяться, тоже не остаются внакладе. Вы найдете здесь повязки из черного крепа и белые свадебные банты; увидите, как льют слезы под флердоранжем и отпускают шутки, следуя в карете за гробом; узнаете, что за скудным обедом из одних овощей может быть не только грустно, но и весело, а за столами, ломящимися от ростбифов и окороков, царят ненависть и забота, хоть порой вы и тут встретите дружелюбие и сердечность. Тот, кто беден, не обязательно честен, но я встречал и людей богатых, однако не утерявших великодушия и отзывчивости. Не все крупные землевладельцы угнетают своих арендаторов, и не все епископы — лицемеры; даже среди вигов попадаются либералы, и не все радикалы втайне привержены аристократии. Впрочем, где это видано, чтоб мораль предваряла басню? Детей надо хорошенько потешить сказкой, а уж затем объяснить ее смысл. Позаботимся же о том, чтобы читатель не пропустил ни того, ни другого, а посему, без промедления выведем на сцену наших волков и овец, львов и лисиц, наших ревущих ослов, целующихся голубков, горластых петухов и хлопотливых наседок. Было время, когда солнце светило куда ярче, чем сейчас, во второй половине девятнадцатого века; люди умели радоваться жизни, вино в трактирах было великолепным, а обеды — верхом кулинарного искусства. Чтение романов доставляло тогда неизъяснимое наслаждение, и день выхода очередного журнального номера был подлинным праздником. Водить знакомство с Томпсоном, напечатавшим статью в журнале, почиталось за великую честь, а встретить в Парке живого Брауна, автора нашумевшего романа, с его неизменным зонтиком, под руку с миссис Браун, было событием, о котором вспоминали до конца дней. Светские женщины были тогда в тысячу раз красивее, а театральные гурии так прелестны и ангелоподобны, что раз увидеть их значило утратить сердечный покой, а вторично увидеть их можно было, лишь пробившись на свои места задолго до начала представления. Портные тогда сами являлись на дом и ослепляли вас фасонами модных жилетов. В те дни считалось нужным приобрести серебряный бритвенный прибор для пока еще не существующей бороды (так молодые дамы запасают кружевные чепчики и вышитые распашонки для будущих малюток). Самым изысканным развлечением казалось тогда прокатиться по Парку на лошади, нанятой за десять шиллингов; а если, проносясь по Риджент-стрит в наемной карете, вам удавалось хорошенько обдать грязью своего университетского наставника, то это почиталось верхом остроумия. Чтобы испытать наивысшее наслаждение, вам достаточно было, повстречавшись в "Бедфорде" с Джонсом из колледжа Троицы, отправиться с ним, с Кингом из колледжа Тела Христова (живяшм тогда в "Колоннаде"), и с Мартином из Тринити-Холла (гостившим у родителей на Блумсбери-сквер), отобедать в "Пьяцце", а потом пойти слушать Брейема во "Фра-Дьяволо" и завершить этот развеселый вечер ужином и песнями в "Музыкальной пещере". Вот тогда-то, в дни моей юности, я повстречался кое с кем из тех, кому суждено стать героями этой повести, и теперь позволю себе сопровождать их, покуда они не станут привычными для читателя и не смогут сами продолжать свой путь. Стоит мне вспомнить их, как вновь зацветают розы, и мне слышится пение соловьев у тихих вод Бендемира. Побывав в театре, где мы сидели в задних рядах партера, как было принято среди моих сверстников в то счастливое время, с удовольствием прослушав самую блестящую и веселую из опер и вволю нахохотавшись на представлении фарса, мы к полуночи, естественно, проголодались и почувствовали желание поскорей насладиться гренками с сыром и веселыми куплетами, а потому всей гурьбой отправились в "Музыкальную пещеру" знаменитого Хоскинса, к чьим друзьям мы с гордостью себя причисляли. Мы пользовались таким расположением мистера Хоскинса, что он всегда приветствовал нас ласковым кивком, а лакей по имени Джон очищал нам место во главе пиршественного стола. Мы хорошо знали всех трех куплетистов и не раз угощали их пуншем. Один из нас как-то устроил у Хоскинса обед в честь своего вступления в адвокатскую коллегию — ну и повеселились же мы тогда! Где-то ты теперь, Хоскинс, ночная птица?! Может быть, выводишь свои трели на берегу Ахерона или подхватываешь припев в хоре других голосов у черных вод Овернского озера? Крепкий портер, "Клушица и ворон", гренки с сыром, "Рыцарь красного креста", горячий пунш (темный и крепкий), "Рожь цветет" (теперь рожь больше не цветет!) — словом, песни и стаканы шли вкруговую, и песни по желанию повторялись, а стаканы наполнялись вновь. Случилось так, что в тот вечер в "Пещере" было мало посетителей, и мы, в тесном кругу, дружно предавались веселью. Песни пелись по большей части чувствительные — они были тогда особенно в моде. Тут в "Пещеру" вошел незнакомый господин с длинными черными усами на худом загорелом лице и в сюртуке свободного покроя. Если он и бывал здесь прежде, то, по-видимому, очень давно. Он указывал своему юному спутнику на произошедшие здесь перемены, а потом, спросив хереса с водой, сел и принялся восторженно слушать музыку, покручивая усы. А юноша едва заметил меня, как вскочил из-за стола и с распростертыми объятиями кинулся ко мне через всю комнату. — Вы меня не узнаете? — спросил он, краснея. Это был маленький Ньюком, мой школьный товарищ; я не видел его шесть лет. Он успел превратиться в красивого высокого юношу, но глаза у него были все такие же ясные и голубые, как у того мальчугана, которого я звал когда-то. — Каким ветром тебя сюда занесло? — спросил я. Он засмеялся в ответ, и глаза его лукаво блеснули. — Отец (ведь это мой отец!) непременно хотел прийти сюда. Он только что из Индии. Он говорит, что сюда ходили все остроумцы — мистер Шеридан, капитан Моррис, полковник Хэнгер, профессор Порсон. Я объяснил ему, кто ты и как ты опекал меня, когда я малышом появился в Смитфилде. Сейчас меня оттуда взяли — мне наняли частного учителя. А какая у меня чудесная лошадка, ты бы знал! Да, это не то, что сидеть в старом Смиффли! Тут усатый господин, отец Ньюкома, не перестававший покручивать усы, поманил за собой лакея со стаканом хереса на подносе и подошел с другого конца комнаты к нашему столу; он любезно и с таким достоинством снял шляпу, что даже Хоскинс вынужден был ответить на его поклон, куплетисты зашептались, поглядывая друг на друга поверх пуншевых кружек, а маленький Нэдеб, прославленный импровизатор — он тоже только что появился в "Пещере" — принялся передразнивать гостя, покручивая воображаемые усы и презабавно обмахиваясь носовым платком, но Хоскинс одним суровым взглядом живо пресек эту недостойную забаву и пригласил вновь прибывших воспользоваться присутствием лакея и заказать что нужно, пока мистер Гаркни не затянул песню. Ньюком-старший подошел и протянул мне руку. Признаться, я при этом слегка покраснел, ибо мысленно сравнивал его с бесподобным Харлеем в "Критике" и уже окрестил "Доном Фероло Ускирандосом". Говорил он удивительно мягким, приятным голосом и с такой задушевностью и простотой, что вся моя насмешливость мигом испарилась, уступив место более уважительным и дружественным чувствам. Молодость, сами знаете, ценит доброту; только искушенный в жизни человек сегодня ценит ее, а завтра нет — смотря по обстоятельствам. — Я слышал, что вы были очень добры к моему мальчику, сэр, — сказал Ньюком-старший. — Каждый, кто ему друг, друг и мне. Позвольте мне сесть с вами? Не откажитесь попробовать моих сигар. Не прошло и минуты, как мы стали друзьями: юный Ньюком пристроился возле меня, его отец — напротив, и, едва обменявшись с ним несколькими словами, я представил ему трех моих товарищей. — Вы, джентльмены, наверно, ходите сюда послушать известных остроумцев? — осведомился полковник Ньюком. — Есть здесь сегодня кто-нибудь из знаменитостей? Я не был на родине тридцать пять лет и теперь хотел бы увидеть все, что достойно внимания. Кинг из колледжа Тела Христова — неисправимый шутник — уже собрался было нагородить всяких небылиц и указать ему среди присутствующих с полдюжины выдающихся личностей, как-то Роджерса, Хука, Латтрела и прочих, однако я толкнул его под столом ногой и заставил прикусить язык. — "Maxima debetr peris" [4], - произнес Джонс (он был большой добряк и позднее стал священником) и тут же на обороте своей визитной карточки написал Хоскинсу записку, в которой обращал его внимание на то, что в таверне находится мальчик и его столь же наивный родитель, и посему песни нынче надо петь с выбором. Его послушались. Даже если бы к нам пожаловал целый пансион благородных девиц, ничто бы не оскорбило их нежные чувства, кроме разве сигарного дыма и запаха горячего пунша. Так бы тому всегда и быть. И если у нас существуют нынче "Музыкальные пещеры", ручаюсь, что интересы их владельцев нисколько не пострадали бы, держи они своих певцов в рамках приличия. Самые отъявленные мошенники любят хорошую песню — она смягчает их души; любят ее и честные люди. Право, стоило заплатить гинею, чтобы взглянуть на добряка-полковника — в такое восхищение он пришел от музыки. Он был в полном восторге и совсем позабыл о знаменитостях, которых надеялся здесь увидеть. — Замечательно, Клайв, ей-богу! Куда лучше концертов твоей тетушки, со всеми ее Писклини, а? Обязательно буду ходить сюда почаще. Скажите, хозяин, можно мне угостить этих джентльменов? — Одному из соседей: — Как их зовут? Мне, до отъезда в Индию, редко когда позволяли слушать пение. Правда, однажды сводили на ораторию, да я на ней заснул. А здесь, честное слово, поют не хуже самого Инкледона! — От выпитого хереса он совсем расчувствовался и сказал: — С сожалением вижу, джентльмены, что вы пьете коньяк с водой. В Индии он приносит большой вред нашим молодым людям. Какую бы песню ни запевали, он неизменно подтягивал своим на редкость приятным голосом. Он так заразительно смеялся над "Бараном на Дерби", что удовольствие было его слушать. Когда же Хоскинс запел "Старого джентльмена" (а пел он действительно превосходно) и, замедлив темп, поведал о смерти этого достойного дворянина, по щекам честного вояки потекли слезы; он протянул Хоскинсу руку и произнес: "Спасибо вам за эту песню, сэр. Она делает честь человеческому сердцу", — и тогда Хоскинс тоже расплакался. Затем юный Нэдеб, вовремя нами предупрежденный, принялся за одну из своих удивительных импровизаций, которыми он очаровывал слушателей. Он не пропустил ни одного из присутствовавших; всем нам досталось: Кингу за его ослепительные булавки для галстуков, Мартину — за его красный жилет, и так далее и тому подобное. Полковник приходил в восторг от каждого куплета и в упоении подхватывал припев — "Ритолдерол-ритолдерол-ритолдерол-дерей!" (это пелось дважды). А когда очередь дошла до самого полковника, то Нэдеб пропел: Пьет с нами, весел и хмелен, Вояка загорелый, — Из Индии вернулся он В британские пределы. Юнец курчавый пьет вино И весело хохочет, — Ему бай-бай пора давно, А он в постель не хочет! Ритолдерол-ритолдерол Ритолдерол-дерей! [5] [6] Полковник страшно смеялся этой шутке и, хлопнув сына по плечу, сказал: — Слышал, что про тебя говорилось? Что тебе пора в постель, Клайв, мой мальчик — ха-ха! Но нет! Мы ему ответим другой песней — "Мы разойдемся по домам, когда настанет день". А почему бы и нет? Зачем лишать мальчика невинного удовольствия? Меня в свое время лишали всех удовольствий, и это едва не погубило меня. Пойду потолкую с этим юношей — в жизни не слышал ничего подобного. Как его звать? Мистер Нэдеб? Я в восторге от вас, мистер Нэдеб, сэр. Не откажите в любезности отобедать со мной завтра в шесть вечера. Рад представиться: полковник Ньюком, мой адрес — гостиница "Нирот", Клиффорд-стрит. Я всегда счастлив познакомиться с талантом, а вы — талант, это так же верно, как то, что меня зовут Ньюком. — Благодарю за честь, сэр, — ответил Нэдеб, поправляя воротничок рубашки. — Быть может, настанет день, когда меня оценят. Разрешите внести ваше достойное имя в список лиц, подписавшихся на книгу моих стихов? — Разумеется, дорогой сэр! — ответил в совершенном восторге полковник. — Я разошлю их своим друзьям в Индии. Запишите за мной шесть экземпляров и будьте так любезны принести их с собой завтра, когда придете обедать. Тут мистер Хоскинс спросил, не желает ли спеть кто-нибудь из присутствующих, и каково было наше изумление, когда добряк полковник под громкие аплодисменты объявил, что хочет исполнить песню. Мне показалось, что бедный Клайв Ньюком опустил голову и покраснел. Я представил себе, каково было бы мне, если бы не полковник, а мой дядюшка, майор Пенденнис, пожелал выказать свои музыкальные способности, и посочувствовал юноше. Полковник избрал "Шаткую старую лестницу" (весьма мелодичную и трогательную балладу, которую охотно признал бы за свою любой из английских бардов) и пропел эту старинную песню, полную какого-то особого очарования, удивительно приятным голосом, с руладами и фиоритурами в утерянной нынче манере Инкледона. Певец исполнял свою простенькую балладу со всей полнотой чувств, и нежные мольбы Молли звучали в его устах с такой неподдельной страстью, что даже сидевшие в комнате певцы-профессионалы одобрительно загудели, а несколько бездельников, которые поначалу думали посмеяться, принялись чокаться и стучать палками об пол в знак своего восхищения. Когда полковник умолк, поднял голову и Клайв; охватившее его было смущение исчезло при первых же звуках песни, и он огляделся радостно и удивленно. Нечего говорить о том, что и мы на все ладь выражали свой восторг, радуясь успеху нашего нового друга. В ответ полковник кланялся и улыбался с самьи любезным и добродушным видом — точь-в-точь пастор Примроз, наставляющий преступников. Было что-то трогательное в доброте и наивности этого спокойного, бесхитростного человека. Но тут из разноголосого хора выделился голос великого Хоскинса, который, стоя на помосте, поспешил высказать свое одобрение и с обычным своим достоинством предложил выпить за здоровье гостя. — Весьма вам признателен, сэр, и все остальные, думаю, тоже, — произнес мистер Хоскинс. — За вас и за ваше пение, сэр! — И, отвесив полковнику учтивый поклон, он отпил глоток из своего стакана. — Я не слышал, чтобы кто-нибудь после мистера Инкледона исполнял эту песню лучше, — любезно добавил хозяин. — А он был великий певец, сэр! Говоря словами нашего бессмертного Шекспира, ему подобных нам уже не встретить. Полковник, в свою очередь, покраснел и, обернувшись к сыну, сказал с лукавой улыбкой: — Я выучился этой песне у Инкледона. Сорок лет тому назад я частенько убегал из школы Серых Монахов, чтобы послушать его, да простится мне это! А после меня секли, и поделом! Господи, господи, как бегут годы! — Он осушил свой стакан хереса и откинулся на спинку стула. Мы поняли, что он вспоминает юность — это золотое время, веселое, счастливое, незабвенное. Мне было тогда около двадцати двух лет, и я казался себе таким же стариком, как полковник, — право, даже старше! Полковник еще не кончил петь, когда в таверну вошел, вернее ввалился, некий господин в военном мундире и парусиновых брюках неопределенного цвета, чье имя и внешность, наверно, уже известны кое-кому из моих читателей. Это был не кто иной, как наш знакомец капитан Костиган; он появился в обычном для столь позднего часа виде. Держась за столы, капитан бочком, без всякого ущерба для себя и стоявших вокруг графинов и стаканов, пробрался к нашему столу и уселся возле автора этих строк, своего старого знакомца. Он довольно мелодично подтягивал припев баллады, которую исполнял полковник, а ее чувствительный конец, шедший под аккомпанемент его приглушенной икоты, исторг из его глаз потоки слез. — Чудесная песня, черт возьми!.. — пробормотал он. — Сколько раз я слышал, как ее пел бедный Гарри Инкледон. — Обратите внимание на эту знаменитость, — шепнул на беду Кинг из колледжа Тела Христова сидевшему рядом с ним полковнику. — Служил в армии, имеет чин капитана. Мы величаем его меж собой генералом. Не хотите ли чего-нибудь выпить, капитан Костиган? — Разумеется, черт подери, — отвечал капитан, — и песню я вам тоже спою. Выхватив стакан виски с содовой у проходившего мимо лакея, старый забулдыга подмигнул, по своему обыкновению, слушателям и, скорчив отвратительную рожу, приступил к исполнению одного из своих "лучших" номеров. Жалкий пьяница, почти не сознававший, что делает, выбрал самую непристойную из своих песен, издал вместо вступления пьяный вопль и начал. Не успел он допеть второй куплет, как полковник Ньюком вскочил с места, нахлобучил шляпу и схватил в руки трость с таким воинственным видом, словно шел на бой с каким-нибудь индийским разбойником. — Замолчите! — крикнул он. — Слушайте, слушайте! — отозвалось несколько озорников за дальним столом. — Продолжай, Костиган! — заорали другие. — "Продолжай"?! — воскликнул полковник, и его высокий голос задрожал от гнева. — И это говорит джентльмен? Может ли тот, у кого дома есть жена, сестры, дети, поощрять подобное непотребство? Как смеете вы, сударь, называть себя джентльменом и позорить свой чин! Как смеете вы в кругу честных людей и христиан осквернять слух мальчиков такой мерзостью! — А зачем вы приводите сюда мальчиков, почтеннейший?! — бросил кто-то из недовольных. — Зачем привожу? Да затем, что думал найти здесь общество джентльменов! — вскричал разгневанный полковник. — Я никогда бы не поверил, что там, где собираются англичане, человеку — да еще старому — позволят так себя позорить. Стыд и срам, сударь! Ступайте домой, седовласый грешник, и ложитесь спать! И я не жалею, что мой мальчик увидел, в первый и последний раз в жизни, до какого падения, унижения и позора может довести человека пьянство. Сдачи не надо, сэр! К черту сдачу! — крикнул полковник изумленному лакею. — Оставьте ее до следующего раза, когда увидите меня здесь, только этого никогда не будет, клянусь богом, никогда! — Вскинув трость на плечо и обведя свирепым взглядом испуганных кутил, разгневанный джентльмен удалился, а за ним последовал и его сын. Клайв казался изрядно смущенным. Впрочем, остальная компания имела, пожалуй, еще более жалкий вид. — Assi qe diable venait-il faire dans cette galere? [7] — бросил Кинг из колледжа Тела Христова Джонсу из колледжа Троицы, на что Джонс только передернул плечами, словно от боли, — ведь трость негодующего полковника прошлась, в сущности, по спине всех присутствующих. Глава II Бурная юность полковника Ньюкома Так как молодой человек, который только что ушел спать, должен стать героем нашей повести, то лучше всего будет начать с истории его семейства, каковая, по счастью, не столь уж длинна. В ту пору, когда за спиной у английских дворян еще болтались косицы, а их жены носили на голове валик, поверх которого укладывали волосы, до того напомаженные и обсыпанные пудрой, что невозможно было угадать их естественного цвета; когда министры являлись в палату общин при всех орденах и звездах, а лидеры оппозиции из вечера в вечер нападали на благородного лорда с голубой лентой через плечо; когда мистер Вашингтон возглавил американских мятежников со смелостью, достойной, надо признаться, лучшего применения, — вот тогда-то из одного северного графства и прибыл в Лондон основатель семьи, снабдившей заглавием нашу книгу, — мистер Томас Ньюком, впоследствии известный как Томас Ньюком, эсквайр, шериф города Лондона, а позднее, олдермен Ньюком. Мистер Ньюком впервые появился на Чипсайде всего-навсего при Георге III; он приехал в Лондон в фургоне, из которого выгрузился на Бишопсгет-стрит вместе с несколькими штуками сукна, составлявшими все его достояние; но если б можно было доказать, что норманны при Вильгельме Завоевателе носили парики- с косицами, а мистер Вашингтон сражался с англичанами еще в Палестине при Ричарде Львиное Сердце, то иные из нынешних Ньюкомов, уж конечно, щедро заплатили бы за это Геральдической палате — ведь они вращаются в высшем свете и к себе на балы и обеды, как о том ежедневно сообщают газеты, приглашают лишь самый цвет дипломатического и фешенебельного общества. Правда, в Геральдической палате им составили родословную (она напечатана в справочнике Баджа "Земельная аристократия Великобритании"), согласно которой выходит, что предком нынешних Ньюкомов был Ньюком из армии Кромвеля и еще другой Ньюком, повешенный за протестантизм при королеве Марии в числе последних шести ее жертв; что один из членов их семьи отличился в битве на Босвортском поле и что основателем ее был личный брадобрей короля Эдуарда Исповедника, сложивший голову при Гастингсе вместе с королем Гарольдом; однако, между нами говоря, сэр Брайен Ньюком из Ньюкома, по-моему, верит во все это не больше, чем остальные, хотя и выбирает для своих детей имена из Саксонской хроники. Взаправду ли Томас Ньюком был подкидышем, воспитанным в работном доме той самой деревни, которая теперь превратилась в большой промышленный город, носящий его имя, — неизвестно. Слух об этом пустили во время последних выборов, когда сэр Брайен баллотировался здесь от партии консерваторов. Соперник его, мистер Гав, несравненный кандидат либералов, расклеил по городу плакаты с изображением старого работного дома, "родового гнезда Ньюкомов", и насмешливыми подписями, призывавшими вольных британцев голосовать "за Ньюкома и работные дома", "Ньюкома и приходские приюты", и тому подобное. Впрочем, кому какое дело до местных сплетен? Тех, кто удостоен приглашения в дом леди Анны Ньюком, отнюдь не интересует, кончается ли родословная ее прелестных дочек на дедушке-олдермене, или через мифического брадобрея она восходит к бороде короля-исповедника. Томас Ньюком работал ткачом в родной деревушке и приобрел там славу человека честного, бережливого и умелого; ее он и привез в Лондон, где поступил в ткацкую мануфактуру братьев Хобсон, которая позднее стала именоваться "Хобсон и Ньюком". Не трудно себе представить всю дальнейшую историю Томаса Ньюкома: подобно Уиттингтону и многим другим лондонским подмастерьям, он начал бедняком, а кончил тем, что женился на дочери хозяина и стал шерифом и олдерменом лондонского Сити. Однако с Софией Алетеей Хобсон, женщиной состоятельной, благочестивой и выдающейся (как любили в те дни называть иных ревностных христианок) мистер Ньюком сочетался уже вторым браком, и она пережила его на много лет, хоть и была значительно старше годами. Ее дом в Клепеме был долгое время прибежищем самых знаменитых религиозных деятелей. За ее столом, уставленным щедрыми плодами ее садов, можно было встретить самых красноречивых толкователей Библии, самых высокоодаренных миссионеров и самых невиданных прозелитов со всех концов земли. Небо поистине благословило ее сады обилием, как говаривали многие преподобные джентльмены; во всей Англии не сыскать было такого сладкого винограда, таких персиков и таких ананасов. Крестил ее сам мистер Уайтфилд, и в конторах Сити, а также в кругу друзей рассказывали, будто оба имени — София и Алетея, — данные ей при крещении, — греческие и в переводе означают "мудрость" и "истина". Софии Алетеи, ее дома и садов давно уже не существует, но сохранившиеся по сей день названия — София-Террас, Алетея-роуд, Хобсон-сквер и прочие — всякий раз, как наступает срок арендной платы, подтверждают, что земля, посвященная памяти этой выдающейся женщины (и свободная от налога), все еще приносит ее потомкам богатый урожай. Но мы опережаем события. Когда Томас Ньюком пожил некоторое время в Лондоне, ему представилась возможность открыть собственное, правда небольшое, дело, и он оставил мануфактуру Хобсона. Как только предприятие его окрепло, он, как подобает мужчине, поехал в родную деревню, где жила его милая, на которой он когда-то обещал жениться. Этот брак, на первый взгляд такой безрассудный (ведь все приданое невесты составляло ее белое личико, успевшее поблекнуть за долгие годы разлуки), принес Ньюкому счастье. Земляки прониклись уважением к преуспевающему лондонскому купцу, поспешившему выполнить обещание, данное им бесприданнице во дни его бедности; и, когда он вернулся в Лондон, лучшие мануфактурщики графства, хорошо знавшие его благоразумие и честность, доверили ему вести почти всю их торговлю. Сьюзен Ньюком еще стала бы богатой женщиной, да господь ей судил недолгую жизнь: не прошло и года после свадьбы, как она умерла, родив на свет сына. Ньюком нанял мальчику кормилицу и поселился в маленьком домике в Клепеме, по соседству от мистера Хобсона, частенько захаживал к нему по воскресеньям погулять в саду или посидеть в доме за стаканом вина. С тех пор как Ньюком оставил службу у Хобсонов, они открыли при своем деле еще и банкирскую контору и вели ее очень успешно благодаря своим связям в квакерских кругах, а так как Ньюком тоже держал свои деньги у Хобсонов и его собственное предприятие разрасталось, бывшие хозяева относились к нему с уважением и даже приглашали его в "Обитель Алетеи" на чаепития, хотя, правду сказать, поначалу его мало прельщали эти сборища, поскольку он был человек деловой, за день сильно уставал и нередко задремывал во время проповедей, дискуссий и песнопений, коими высокоодаренные проповедники, миссионеры и прочие завсегдатаи "Обители" потчевали публику перед ужином. Будь он привержен к чревоугодию, приемы в "Обители" больше пришлись бы ему по сердцу, ибо там подавали к столу все, чего душа пожелает, но в еде он отличался умеренностью, характера был раздражительного, да к тому же вставал спозаранок: чтоб добраться вовремя до города, ему нужно было выходить из дому за час до первого дилижанса. Вскоре после смерти бедняжки Сьюзен скончался и мистер Хобсон, и мисс Хобсон вошла в дело на правах компаньона, одновременно став наследницей своего благочестивого бездетного дядюшки, Захарин Хобсона. Как-то раз, в воскресенье, мистер Ньюком, который вел за руку сынишку, повстречал мисс Хобсон, возвращавшуюся с молитвенного собрания. Малютка был так прелестен (что до самого мистера Ньюкома, то он был мужчина представительный и румяный, всю жизнь носил пудреный парик, сапоги с отворотами и медные пуговицы, а под старость, побывав в шерифах, являл собой поистине образец лондонского купца былых времен), — так вот, маленький Томми был так прелестен, что мисс Хобсон пригласила их с отцом погулять в саду своей "Обители"; она ни словом не упрекнула невинного малютку, когда тот принялся носиться по лужайке, где под лучами воскресного солнца сушилось сено, а на прощанье вынесла мальчику огромный кусок сладкого пирога, большую гроздь винограда, выращенного в домашних теплицах, и тоненькую брошюрку душеспасительного содержания. Назавтра у Томми весь день болел живот, однако в следующее воскресенье его папенька снова отправился на молитвенное собрание. Вскоре после этого он прозрел. Стоит ли говорить, какие сплетни и пересуды пошли по Клепему, какие шутки и прибаутки отпускали записные остряки, как подсмеивались над ним на бирже, как тыкали его пальцем под ребро, говоря: "Поздравляем, старина Ньюком!", "Ньюком — новый компаньон Хобсонов!", "Отдай самолично эту бумагу Хобсонам, Ньюком, тогда они, наверно, все сделают" — и так далее и тому подобное; как стенали преподобный Гидеон Боулс и лишь недавно отторгнутый от папизма преподобный Атанасиус ОТрэди, вечно враждовавшие между собой и во всем несогласные друг с другом, кроме своей любви к мисс Хобсон, лютой ненависти к этому мирянину Ньюкому и страха перед ним. Все с той же решимостью, с какой он женился на женщине без гроша за душой, выбился из нужды и открыл свое дело, он храбро ринулся в бой и завоевал богатейший приз Сити, стоимость которого исчислялась в четверть миллиона. Все его старые друзья и вообще все порядочные люди, довольные, когда награждались честность, мужество и ум, радовались его счастливой судьбе и говорили "Поздравляем, Ньюком, старина!" или "Ньюком, дружище!", если это исходило от какого-нибудь купца, давно и близко его знавшего. Конечно, мистер Ньюком мог бы пройти в парламент и даже стать на склоне лет баронетом, но он сторонился сенатских почестей и не мечтал о баронетском гербе. "Это мне ни к чему, — говорил он со свойственным ему здравым смыслом, — моим клиентам-квакерам это придется не по вкусу". Его супруга никогда не стремилась стать леди Ньюком. Ей приходилось вести дела торгового дома "Братья Хобсон и Ньюком"; отстаивать права порабощенных негров; открывать глаза бродящим во тьме готтентотам; обращать евреев, турок, неверующих и папистов, перевоспитывать равнодушных к вере, а порой и богохульствующих матросов; наставлять на путь истинный пресловутую прачку; руководить всей благотворительной деятельностью своей секты и осуществлять еще сотню мелких, не выставляемых напоказ добрых дел, отвечать на тысячи писем, выплачивать пенсионы множеству сектантских пасторов и неустанно снабжать пеленками их плодовитых жен; а после дневных трудов, по многу часов подряд, да еще стоя на коленях, внимать напыщенным проповедникам, которые обрушивали на ее голову свои докучные благословения, — таковы были обязанности сей жены, и чуть ли не восемьдесят лет кряду она ревностно исполняла их; она была деспотична, но заслужила на то право, была сурова, но верна своему долгу, строга, но милосердна и столь же неутомима в трудах, сколь и в благодеяниях; лишь к одному-единственному существу не знала она снисхождения — к старшему мужнину сыну, Томасу Ньюкому, — тому мальчугану, который когда-то играл в сене и к которому она поначалу прониклась такой суровой и нежной любовью. Мистер Томас Ньюком, отец ее двух мальчиков-близнецов, младший компаньон торгового дома "Братья Хобсон и Кo", умер спустя несколько лет после того, как завоевал великолепный приз, с коим его от души поздравляли друзья. Но, так или иначе, он был всего лишь младшим компаньоном фирмы. В доме и в конторе на Треднидл-стрит всем заправляла его жена; сектантские пасторы успевали наскучить богу своими молитвами об этой святой женщине, прежде чем догадывались попросить о какой-нибудь милости и для ее мужа. Садовники почтительно здоровались с ним, клерки приносили на проверку приходо-расходные книги, но за приказами шли не к нему, а к ней. Ему, мне думается, смертельно надоели молитвенные собрания; рассказы о страждущих неграх вызывали у него зевоту, а обращенным евреям он от души желал провалиться ко всем чертям. Примерно в то время как французскому императору изменила удача в России, мистер Ньюком скончался. Ему воздвигли мавзолей на Клепемском кладбище, неподалеку от скромной могилы, в которой спит вечным сном его первая жена. После женитьбы отца мистер Томас Ньюком-младший перебрался вместе со своей няней Сарой из маленького домика по соседству, где им так уютно жилось, в роскошный дворец, окруженный садами, теплицами, где зрели ананасы и виноград, лужайками, птичниками и прочим великолепием. Этот земной рай находился в пяти милях от Корнхилской водокачки и был отделен от внешнего мира высокой стеной густых деревьев, и даже ворота с привратницкой были увиты плющом, так что путешественники, совершавшие свой путь в Лондон на крыше Клепемского дилижанса, могли заглянуть туда только краешком глаза. Это был строгий рай. Едва вы ступали за ворота, как серьезность и благопристойность сковывали вас наподобие туго накрахмаленного платья. Мальчишка из мясной, который носился как сумасшедший на своей тележке по окрестным лугам и дорогам, насвистывая лихие песенки, услышанные им с галерки какого-нибудь нечестивого театра, и шутил со всеми кухарками, приближался к этому дому шагом, будто ехал за погребальными дрогами, и молча с черного хода передавал окорока и сладкое мясо. Грачи на вязах кричали здесь утром и вечером с важностью проповедников; павлины разгуливали по террасам степенно и чинно, а цесарки, эти лакомые птицы, больше обычного походили на квакеров. Привратник был человек строгий и служил причетником в соседней часовне. Пасторы, входя в ворота, здоровались с его миловидной женой и детками и награждали этих овечек душеспасительными брошюрками. Старший садовник был шотландский кальвинист самого ортодоксального толка и занимался своими дынями и ананасами лишь временно, в ожидании светопреставления, каковое, по его точным подсчетам, должно было наступить, самое позднее, через два-три года. Зачем, спрашивал он, дворецкий варит крепкое пиво, которое можно будет пить только через три года, а экономка (последовательница Джоанны Саускот) запасает тонкое полотно и всевозможные варенья? По воскресеньям (хотя в "Обители" и не очень жаловали это слово) домочадцы группами и парами расходились по разным молельням — слушать каждый своего проповедника — и только Томас Ньюком шел в церковь вместе с маленьким Томми и его няней Сарой, доводившейся ему, кажется, родной или, во всяком случае, двоюродной теткой. Едва Томмя научился говорить, его стали пичкать гимнами, подобающими столь нежному возрасту, дабы он узнал о жестокой участи, уготованной всем скверным детям, и наперед хорошенько усвоил, какие именно наказания ожидают маленьких грешников. Стихи эти он декламировал мачехе после обеда, стоя у огромного стола, ломившегося под тяжестью блюд со всевозможными фруктами и сластями и графинов с портвейном и мадерой, а вокруг сидели упитанные господа в черном платье и пышных белых галстуках; они хватали малыша, зажимали между колен и допытывались, хорошо ли он уяснил себе, куда неминуемо должны угодить все непослушные мальчики. И если он отвечал правильно, они гладили его по головке своими пухлыми руками, а когда он дерзил им, что случалось нередко, сурово ему выговаривали. Няня Сара, или тетя Сара, не выдержала бы долго в этом душном эдемском саду. Но она не в силах была расстаться с мальчиком, которого ее хозяйка и родственница вверила ее попечению. В деревне они работали в одной мастерской, и когда Сьюзен стала женой коммерсанта, а Сара — ее служанкой, продолжали все так же нежно любить друг друга. В этом новом, богатом и чопорном доме она была всего-навсего нянькой маленького Томмж. Добрая душа ни словом не обмолвилась о своем родстве с матерью мальчика, а мистер Ньюком не удосужился сообщить об этом своим новым домочадцам. Экономка обзывала ее эрастианкой, а горничная миссис Ньюком, особа весьма строгих взглядов, доносила, что она верит в ланкаширских ведьм и рассказывает про них Томми всякую небывальщину. Чернокожий лакей (дворецкий, разумеется, был заодно с хозяйской горничной) досаждал бедной женщине своими ухаживаниями, в чем его к тому же поощряла хозяйка, собиравшаяся отправить его миссионером на реку Нигер. Немало любви, преданности ж постоянства пришлось выказать честной Саре за все эти годы жизни в "Обители", покуда Томми не отослали в школу. Неустанные мольбы и просьбы хозяина, который с глазу на глаз заклинал ее памятью любившей ее покойницы не покидать их; привязанность Томми, его простодушные ласки, его злоключения, слезы, проливаемые над гимнами и катехизисом, которые вдалбливал ему преподобный Т. Хлоп, ежедневно приходивший из Хайберийского колледжа и имевший твердый приказ не жалеть розог, дабы не избаловать ребенка, — все это удерживало Сару в доме, пока ее питомца не отослали в школу. Между тем в "Обители" произошло великое, изумительное и ни с чем не сравнимое событие. Миссис Ньюком была почти два года замужем, и ей уже минуло сорок три года, когда в Клепемском раю появилось ни много ни мало как сразу два херувимчика — близнецы Хобсон Ньюком и Брайен Ньюком, названные в честь родного и двоюродного дедов, чей род и дела им предстояло продолжить. Теперь не было никаких причин держать юного Ньюкома дома. Старый мистер Хобсон и его брат воспитывались в школе Серых Монахов, знакомой читателю по другим нашим сочинениям; поэтому Томаса Ньюкома тоже отдали туда, и он променял, — да еще с какой радостью! — великолепные пиры Клепема на простую, но сытную пищу школьника; с превеликой охотой, пока был маленький, чистил сапоги своему покровителю, а со временем, перейдя в старшие классы, и сам требовал подобной услуги от малышей; убегал с уроков и получал заслуженную кару, за подбитый глаз расплачивался расквашенным носом и назавтра же мирился с товарищем; играл, смотря по сезону, в хоккей, крикет, салочки или футбол; объедался сам и щедро потчевал товарищей фруктовым пирожным, когда был при деньгах, — впрочем, в них он недостатка не терпел. Он учился задолго до меня, но я видел его имя, высеченное над входом, — мне показал его Клайв, когда мы с ним были еще школьниками в годы царствования короля Георга IV. Радости школьной жизни до того пленили Томаса Ньюкома, что он даже на каникулы не рвался домой. Он был непослушным, шаловливым мальчиком, охочим до всяких проказ, бил стекла, таскал у садовника персики, у экономки варенье, один раз даже вывернул из колясочки своих маленьких братцев (свидетельство этой злосчастной небрежности по сей день украшает нос баронета), спал на проповедях и непочтительно держался с преподобными джентльменами, и всем этим навлек на себя заслуженный гнев мачехи, которая, наказывая его, не упускала случая напомнить о куда более страшных карах, ожидающих его на том свете. Конечно, после того, как Томми вывернул братцев из колясочки, мистер Ньюком, по настоянию жены, выпорол сына, но когда вскоре от него потребовали, чтобы он повторил порку за какой-то новый проступок, наотрез отказался и объявил, употребив грубое мирское выражение, способное ужаснуть всякую благочестивую леди, что, пусть, мол, его черт заберет, если он еще хоть раз поколотит мальчишку: достаточно его лупят в школе. Юный Томми был того же мнения. Мужнее сквернословие не заставило бесстрашную мачеху отказаться от намерения перевоспитать пасынка; и однажды, когда мистер Ньюком уехал по делам в Сити, а Томми по-прежнему ослушничал, она призвала своего степенного дворецкого и чернокожего лакея (за чьих бичуемых братьев болела душой) и велела им хорошенько отделать юного преступника. Но тот с разбега так брыкнул дворецкого, что в кровь расшиб его стройные голени, так что сей откормленный слуга еще долго хромал и охал, а потом мальчик, схватив графин, поклялся разбить морду черномазому лакею; он даже пригрозил запустить графин в голову самой миссис Ньюком, если только ее клевреты попытаются учинить над ним насилие. Вечером, когда мистер Ньюком вернулся из Сити и узнал об утреннем происшествии, между ним и его супругой разразилась ссора. Боюсь, что он опять прибегнул к брани, но его необдуманные слова повторять здесь нет надобности. Так или иначе, он вел себя мужественно, как подобает хозяину дома, и объявил, что, если кто из слуг хоть пальцем тронет его мальчика, то будет поначалу бит, а потом выгнан из дому; кажется, он еще высказал сожаление, что женился на женщине, которая не чтит мужа своего, и вошел в дом, где ему не дают быть хозяином. Призвали друзей, и наконец вмешательство и уговоры клепемских служителей божьих, постоянно обедавших здесь в большом числе, помогли уладить семейную распрю; разумеется, и здравый смысл- миссис Ньюком побудил ее в конце концов подчиниться, хоть на время, человеку, которого сама же она поставила во главе дома и которому, стоит вспомнить, поклялась в любви и послушании, — она была женщина хоть и властная, но не злая и, при всей своей исключительности, способная допустить, что и она может быть в чем-то неправа. Когда вскоре после описанной ссоры Томми на беду заболел скарлатиной, даже няня Сара не могла бы ухаживать за ним нежней, заботливей и внимательней его мачехи. Она ходила за ним во время его болезни, не позволяла никому другому давать ему еду и лекарство, провела у его постели всю кризисную ночь и ни словом не упрекнула помогавшего ей мужа, когда заразились близнецы (само собой разумеется, благополучно выздоровевшие); а тут еще Томми, принимая ее в бреду за няню Сару, называл ее "милой толстушкой Салли" (между тем как любой столб для порки, к которому когда-либо мечтала привязать его миссис Ньюком, и тот был толще нее); вдобавок, уверенный, что говорит с Сарой, он называл мачеху в глаза "чертовой методисткой" и "драной кошкой", а потом, позабыв прежнюю фантазию, вскакивал с постели и грозился одеться и убежать к няне. Салли к тому времени уже вернулась на север, в родную деревню, и жила на щедрую пенсию, которую назначил ей мистер Ньюком и которую его сын, а позднее внук, умудрялись выплачивать ей в любых, самых затруднительных обстоятельствах. Нет сомнения, что желания, высказанные мальчиком в бреду, не раз приходили ему в голову и тогда, когда он в полном здравии проводил дома свои безрадостные каникулы. Через год он все-таки убежал, не из школы, а из дому, и в одно прекрасное утро, изможденный и голодный, отмахав двести миль, явился к своей няне, которая с радостью приняла этого блудного сына, заклала для него тельца, искупала и, омыв ручьями слез и осыпав поцелуями, уложила в постель. Разбудило его появление отца — безошибочный инстинкт мистера Ньюкома, подкрепленный догадками его проницательной супруги, привел его прямо туда, где искал приюта юный беглец. Бедный родитель ворвался в комнату с хлыстом в руке; он не ведал другого закона и других средств утвердить свою власть: ведь его-то отец, старый ткач, чью память он хранил и почитал, бил его смертным боем. Сладкий сон и упоительные грезы об игре в крикет мигом покинули Томми, когда он увидел в отцовской руке это орудие, и, прежде чем мистер Ньюком вытолкал из комнаты дрожащую и всхлипывающую Сару и запер за ней дверь, мальчик уже понял, что его ждет, и, встав с постели, безропотно принял заслуженное наказание. Вероятно, отец страдал не меньше сына, ибо, когда экзекуция закончилась и мальчуган, все еще вздрагивая от боли, протянул к нему свою окровавленную руку и сказал: "От вас… от вас, сэр, я могу это вытерпеть", — лицо его залила краска, а глаза впервые увлажнились; отец вдруг разрыдался, обнял мальчика, поцеловал и стал молить и упрашивать не бунтовать больше; отшвырнув хлыст, он поклялся, что впредь ни при каких обстоятельствах не тронет сына. Ссора закончилась полным и счастливым примирением, и все трое уселись за обеденный стол в домике Сары. Быть может, Ньюком-старший охотно пошел бы в тот вечер бродить по полям и лугам, где гулял юношей и где впервые обнял и поцеловал любимую девушку, ту бедняжку, что так верно и преданно ждала его и за все свое долготерпение и смиренные упования обрела лишь скупое, недолгое утешение. Когда Томми водворили домой, миссис Ньюком ни словом не попрекнула его за побег, была с ним добра и ласкова и в первый же вечер тихим и проникновенным голосом прочитала вслух притчу о блудном сыне. Однако это было только перемирие, и скоро между пылким юношей и его непреклонной и деспотичной мачехой снова открылись военные действия. И не потому, что он был таким уж скверным или она, допустим, взыскательней других, — просто они не могли ужиться друг с другом. Мальчик ходил хмурый и чувствовал себя дома несчастным. Он начал попивать с конюхами на конюшне и, кажется, съездил разок в Эпсом на скачки, в чем и был немедленно разоблачен. Возвращаясь в своей парадной карете, запряженной гнедыми, с интересного завтрака в Роухэмптоне, на котором выступал с вдохновенной речью один очаровательный крещеный еврей, миссис Ньюком повстречала своего пасынка Тома сильно "под мухой", катившего в наемной карете с компанией друзей — мужчин и женщин. Чернокожему лакею Джону было велено спуститься с запяток и привести пасынка пред очи миссис Ньюком. Том подошел к ней и хриплым голосом, то и дело заливаясь громким смехом, принялся рассказывать о состязании, которое только что видел. Мыслимо ли было, чтобы такой отпетый малый продолжал жить в доме, где в невинности и благолепии росли ее ангелочки? Юноша мечтал об Индии. "История" Орма, в которой говорилось о подвигах Клайва и Лоренса, была его любимейшей книгой во всей отцовской библиотеке. Он с гневом отверг предложение стать клерком, равно как и другие штатские занятия, — его прельщал только военный мундир. И вот Томаса Ньюкома-младшего записали в кавалерию. Когда будущее юноши таким образом определилось, мистер Ньюком, добившись не без труда согласия жены, забрал сына из лондонской школы, где тот, по совести говоря, не слишком преуспевал в гуманитарных науках, и послал его к наставнику по военному искусству. Томми отдали к одному такому преподавателю, готовившему молодых людей к военной карьере, и юноша получил у него гораздо больше профессиональных знаний, чем это обычно удавалось поступающим в армию. Он штудировал математику и фортификацию с таким прилежанием, какого никогда не проявлял в изучении греческого и латыни; но особенно он продвинулся, не в пример большинству молодых своих соотечественников, в изучении французского языка. Совершенствуясь в этом благозвучном языке, молодой Нъюком пользовался помощью неких третьих лиц, каковым суждено было навлечь на него новые неприятности. Его наставник, человек покладистый, обитал в Блэкхите, а неподалеку оттуда, на Вулидж-роуд, проживал маленький француз, шевалье де Блуа, в чьем доме юноша куда охотнее готовился по-французски, чем под кровом своего учителя. Дело в том, что у шевалье де Блуа были две молоденькие хорошенькие дочки, которых он привез с собой в эмиграцию, когда, в годы революции, подобно тысячам других французских дворян, покинул отчизну. Он происходил из очень знатной семьи, и его старший брат, маркиз де Блуа, тоже эмигрант, находился то ли в армии их высочеств на Рейне, то ли с королем-изгнанником под Митавой. Сам шевалье участвовал еще в войнах против Фридриха Великого, и, право, молодому Ньюкому трудно было найти лучшего наставника во французском языке и военном искусстве. Юноша обучался у него с удивительным рвением. Дочь шевалье, мадемуазель Леонора, обычно сидела тут же в гостиной и безмятежно занималась каким-нибудь рукоделием, пока отец наставлял своего питомца. Она раскрашивала футляры для игральных карт, вышивала — делала все, что могла, чтобы заработать еще несколько шиллингов в пополнение тех средств, на которые перебивалась семья изгнанника в эти черные дни. Шевалье, по-видимому, ничуть за нее не боялся, так как она была уже помолвлена с графом де Флораком, который был на год старше его, некогда, как и он, отличился в боях, а теперь тоже жил эмигрантом в Лондоне и промышлял частными уроками на скрипке. Иногда, по воскресеньям, он приходил в Блэкхит со скрипкой под мышкой — поухаживать за своей юной невестой и вспомнить былые деньки со старым боевым товарищем. По воскресеньям Том Ньюком не занимался французским. Обычно он проводил этот день в Клепеме, где, как ни странно, ни словом не обмолвился о мадемуазель де Блуа. Что случается, если два молодых существа, каждому не более восемнадцати, пылкие, красивые, порывистые, великодушные, чьи сердца свободны или, по крайней мере, еще не ведают страсти, — что, скажите, случается, когда они изо дня в день часами просиживают над французскими словарями, пяльцами или каким-нибудь другим делом? Мадемуазель Леонора, разумеется, была девица bien elevee [8] и, как всякая благовоспитанная молодая француженка, готова была стать женой того, кого изберет ее батюшка, но ведь пока обремененный годами мосье де Флорак пиликал на скрипке в Лондоне, у них в Блэкхите вечно сидел этот красивый и молодой Томас Ньюком. Словом, Том объяснился ей в любви и выразил готовность немедленно обвенчаться с ней, если только она согласна, в расположенной по соседству католической часовне. А потом они вместе уедут в Индию и будут счастливы до конца дней. Этот невинный роман длился уже не первый месяц, когда его внезапно обнаружила миссис Ньюком, от зорких очков которой ничто не могло укрыться. Случилось так, что однажды она заехала за пасынком к наставнику в Блэкхит. Тома она там не нашла: он занимался французским и черчением в доме мосье де Блуа. Сюда-то и последовала за ним мачеха и, разумеется, застала молодого человека и его учителя за изучением книжек и планов по фортификации. Мадемуазель де Блуа сидела тут же со своими футлярами и экранами, но и этот заслон не мог скрыть от проницательного взора миссис Ньюком стыдливого румянца, залившего Щеки девушки. В одно мгновенье супруга банкира поняла все и постигла тайный смысл событий, происходивших не первый месяц под носом бедного, ничего не подозревавшего мосье де Блуа. Миссис Ньюком объявила, что приехала за сыном, которому, по семейным обстоятельствам, необходимо вернуться домой, но прежде чем они достигли "Обители", между ними разгорелась настоящая баталия. Мачеха называла его негодяем и чудовищем, а он с гневом и обидой отвергал возведенные на него обвинения и выразил намерение немедленно жениться на этой очаровательной и достойной девице. Это на папистке-то! Чаша терпения миссис Ньюком переполнилась. Был призван мистер Ньюком, и вдвоем они провоевали с молодым человеком чуть ли не всю ночь. Розги уже нельзя было пустить в ход, и миссис Ньюком много часов подряд бичевала его в тот вечер своими гневными речами. Юноше было запрещено переступать порог дома мосье де Блуа, но сей непокорный только щелкнул пальцами и презрительно рассмеялся. Одна смерть, объявил он, разлучит его с этой девушкой. На следующий день отец пришел к Тому один и всячески увещевал его, но юноша был неколебим. Он женится на ней, и все тут. Заломив шляпу набекрень, он выбежал из дому, а старик отец, сломленный его упрямством, за день осунувшийся, с полными слез глазами, одиноко побрел в город. Мистер Ньюком не очень гневался на сына; прошлой ночью мальчик говорил с ним прямо и смело, и отец припомнил, как во дни юности сам добивался любимой. Просто он боялся миссис Ньюком. Та приходила в неописуемую ярость при одной мысли, что дитя, возросшее в ее доме, может жениться на папистке. И вот молодой Ньюком отправился в Блэкхит, чтобы упасть на колени перед Леонорой и безотлагательно испросить благословения ее батюшки. Старый скрипач из Лондона его мало смущал; юноше казалось чудовищным, чтобы девушку отдали за человека старше ее отца. Он не знал, как сильно было чувство чести у тогдашних французских дворян и какие непреложные обязательства налагало оно на их дочерей. Однако миссис Ньюком сумела его опередить, явившись в дом шевалье де Блуа чуть ли не с первыми петухами. В самых оскорбительных выражениях она обвинила его в том, что он потворствовал привязанности молодых людей, и без стеснения обзывала его нищим, папистом и французским побродягой. Ее супругу пришлось потом долго извиняться за тот лексикон, какой сочла уместным в этих обстоятельствах его дражайшая половина. — Это вы не допустите, сударыня?! — вскричал ей в ответ шевалье. — Вы не допустите, чтоб ваш сын, мистер Томас, женился на мадемуазель де Блуа? Нет, сударыня, она принадлежит к семье, в которой не принято родниться с людьми вашего сословия. Она помолвлена с человеком, чьи предки уже тогда были герцогами и пэрами, когда деды мистера Ньюкома чистили сапоги своим хозяевам! По прибытии в Вулидж бедный Том вместо своей прелестной робкой возлюбленной застал в доме одного лишь ее родителя, бледного и дрожавшего от ярости — даже букли его ходили ходуном. Опустим последовавшую сцену — страстные мольбы юноши, его гнев и отчаяние. Чтоб оградить себя от нареканий и доказать, что он человек слова, мосье де Блуа решил тут же выдать дочку за графа. Бедняжка, как ей и подобало, безропотно подчинилась отцовской воле; а молодой Ньюком, чью возлюбленную, можно оказать, у него на глазах обвенчали с другим, сам не свой от возмущения и горя, навсегда покинул отчий дом и уплыл в Индию. Имя Ньюкома-младшего никогда больше не упоминалось в Клепеме. Свои письма к отцу он адресовал в Сити, и они были большой радостью и утешением для родительского сердца. Тайком от жены он щедро посылал в Индию деньги, покуда сын не написал ему, что не испытывает более нужды в его помощи. Мистер Ньюком охотно оставил бы Тому свою часть состояния (о близнецах и без того было кому позаботиться), но не посмел этого сделать из страха перед супругой Софией Алетеей. Так он и умер, и никто не знал, что бедный Том успел получить отцовское прощение. Глава III Шкатулка со старыми письмами "С превеликой радостью, дражайший мой майор, беру я в руки перо, чтоб уведомить Вас о благополучном прибытии "Рам Чандра", доставившего к нам самого, по-моему, _милого и красивого_ мальчика изо всех, когда-либо приезжавших из Индии. Маленький Клайв чувствует себя _прекрасно. Удивления_ достойно, до чего хорошо он говорит по-английски! Расставаясь с мистером Снидом, суперкарго, который любезно привез его к нам из Саутгемптона в почтовой карете, он горько расплакался, но ведь слезы в этом возрасте _быстро высыхают_. Мистер Снид говорит, что путешествие протекало вполне благополучно и продлилось всего четыре месяца и одиннадцать дней. А какой тяжелый и опасный путь проделала когда-то моя бедная сестрица Эмма! Восемь месяцев, непрестанно мучимая морской болезнью, плыла она в Бенгалию, дабы стать там женой лучшего из мужей и матерью прелестнейшего из малюток, однако недолго было суждено ей наслаждаться этим несравненным счастьем! Она покинула наш безрадостный и грешный мир ради иного мира, где несть печалей. Я знаю, дорогой майор, что Ваша нежная любовь сторицей вознаградила ее за те лишения и обиды, которые она вынесла со своим первым мужем, этим ужасным капитаном Кейси. Последние четыре года своей жизни бедняжка, без сомнения, имела _все самое красивое и модное_, что только может пожелать женщина, — самые роскошные туалеты, какие есть в Лондоне и даже в Париже, драгоценные уборы и тонкие кружева. Но к чему нам все это, когда приходит к концу суетная комедия нашей жизни? Мистер Снид рассказывал, что путешествие протекало вполне благополучно. Неделю они простояли у мыса Доброй Надежды и еще три дня возле острова Святой Елены, где посетили могилу Бонапарта (разве его пример не подтверждает лишний раз суетность и тщету всего земного?), а у острова Вознесения изловили вкусную черепаху, каковая скрасила им остаток пути. Будьте уверены, что _та более чем достаточная сумма_, которую Вы перевели на мое имя господам Хобсон и компания, будет полностью потрачена на моего милого маленького питомца. Миссис Ньюком по-настоящему ему не бабушка; и навряд ли ее методистской милости захочется увидеть мальчика, чья мать и тетка — дочери англиканского священника. Когда мой братец Чарльз ездил прошлый раз в банк, чтобы получить деньги по Вашему _более чем щедрому_ переводу, он позволил себе засвидетельствовать ей свое почтение. Она приняла его _более чем нелюбезно_ и заметила, что "у дураков деньги не держатся". Когда же Чарльз сказал ей: "Сударыня, я брат покойной супруги майора Ньюкома", она ответила: "Сударь, я никого не сужу, но ваша сестра — женщина пустая, нерадивая, легкомысленная и расточительная, — так все говорят. А Томас Ньюком в своих семейных делах проявил столь же мало ума, сколь и в денежных". Словом, пока миссис Ньюком самолично не напишет, что приглашает нашего мальчика в Клепем, я ни за что его туда не пущу. У нас сейчас стоит очень жаркая погода, и я не могу носить ту прекрасную шаль, что Вы мне прислали. Я пересыплю ее лавандой и спрячу до зимы. Мой брат благодарит Вас за Вашу неизменную щедрость; он напишет Вам через месяц и сообщит об успехах своего дорогого ученика. Клайв припишет здесь от себя несколько слов. Итак, дорогой майор, остаюсь с превеликой благодарностью к Вам за все Ваши благодеяния, преданная и любящая Марта Ханимен". Ниже, на разлинованной карандашом странице, было выведено круглым детским почерком: "Дорогой Папочка я жив и здоров и надеюсь что Вы тоже Живы и Здоровы. Мистер Снид привез меня сюда в почтовой карете мне нравится мистер Снид. Мне нравятся тетя Марта и Ханна. Здесь нет ни одного корабля Ваш любящий сын _Клайв Ньюком_". II "Улица Сен-Доминик, Сен-Жерменское предместье, Париж. Ноября 15-го 1820 года Давно покинув страну, где протекала моя юность, я увезла с собой нежные воспоминания и всегда думаю об Англии с живейшей благодарностью. Небо ниспослало мне жизнь совсем отличную от той, какую я вела, когда мы с Вами встретились. Я мать семейства. Мужу моему вернули часть земель, отобранных у нас революцией. Франция обрела своего законного монарха, и вместе с ним возвратилась и знать, последовавшая за августейшим домом в изгнание. Нам, однако, повезло больше, чем многим другим, ибо мы вернулись даже раньше Его Величества. Решив, что дальнейшее сопротивление бесполезно, а быть может, ослепленный величием гения, который восстановил порядок, завоевал Европу и стал повелителем Франции, мосье де Флорак в первые же дни примирился с победителем Маренго и Аустерлица и получил должность при Императорском дворе. Сия покорность, сначала истолкованная как измена, была впоследствии прощена моему мужу. Все, что он вытерпел во время Ста дней, помогло ему получить прощение за временную службу Императору. Сейчас муж мой совсем стар. Он участвовал в злополучном походе на Москву в качестве одного из камергеров Наполеона. Удалившись от дел, он заполняет ныне свой досуг заботами о здоровье, о семье, а также молитвами. Я по сей день помню все пережитое мной до того, как я, согласно обещанию, данному моим отцом, стала супругой мосье де Флорака. По временам до меня доходили слухи о Ваших успехах. Один из моих родственников — мосье де Ф., - служивший в Британской Индии, писал мне о Вас. Он сообщил мне, как, еще юношей, Вы завоевали лавры в сражениях при Аргаоне и Бхартпуре и как чуть не погибли при Ласвари. Я даже отыскала эти места на карте, сэр. Вместе с Вами радовалась Вашим победам и Вашей славе. Я не так холодна душой, чтобы думать спокойно об опасностях, которые Вам угрожали, и не так стара, чтобы позабыть юношу, черпавшего свои первые сведения в военном искусстве у выученика Фридриха Великого. Вы всегда обладали благородством, прямодушием и мужеством; этим качествам Вас не надо было учить — сам господь бог вложил их в Вашу душу. Мой добрый батюшка уже много лет как скончался. Ему тоже позволено было перед смертью вернуться на родину. Из английских газет я узнала, что Вы женились, и еще, что у Вас родился сын. Позвольте мне послать Вашей супруге и Вашему малышу маленькие подарки, на что дает мне право наша долголетняя дружба. Читала я также, что миссис Ньюком овдовела, и нисколько ее не жалею. Надеюсь, мой друг, что между Вами и Вашей подругой нет той разницы в годах, какую я наблюдала в иных браках. Да ниспошлет всевышний благословение Вашему союзу. Я всегда помню о Вас. Когда я пишу эти строки, прошлое встает передо мной, и я вижу кареглазого юношу с нежным голосом, берега Темзы и веселые луга Блэкхита. Снова я шепчу молитвы у дверей своей спаленки, прислушиваясь к тому, что говорит Вам мой батюшка в своем маленьком кабинете. Я гляжу в окно и вижу, как Вы уходите. У меня уже взрослые сыновья; один избрал стезю ратных подвигов, второй посвятил себя богу, а дочь моя — уже мать семейства. Но я не забыла, что сегодня день Вашего рождения, и устроила себе маленький праздник, обратившись к Вам с этим письмом после стольких лет разлуки и молчания! Графиня де Флорак (урожденная Л. де Блуа)". III "Любезный Томас! Вчера мистер Снид, суперкарго с корабля Ост-Индской компании "Рам Чандра", вручил нам твое письмо, а сегодня я приобрел от имени нашей фирмы ("Хобсон и Брайен Ньюкомы") для твоего сына на три тысячи триста двадцать три фунта шесть шиллингов и восемь пенсов трехпроцентных консолей. Мистер Снид с большой похвалой отзывался о мальчике, коего он два дня тому назад оставил вполне здоровым в доме его тетки, мисс Ханимен, на чье имя мы положили двести фунтов, согласно выраженному тобой желанию. Леди Анна очарована твоим подарком; эта белая шаль, по ее словам, — просто прелесть. Матушке присланная ей шаль тоже очень понравилась; сегодня она отправила твоему сыну в Брайтон с почтовой каретой пачку душеспасительных брошюр и других книг, подходящих для его нежного возраста. Ей рассказывал о тебе достопочтенный Т. Свитенхэм, недавно вернувшийся из Индии. Он сообщил ей, как ты был добр к нему и сколь радушно принял его в своем доме; он даже с благодарностью помянул тебя во время вечернего молебствия. Матушка, я полагаю, пригласит твоего сынишку в "Обитель", а когда у нас с Анной будет свой дом, мы, конечно, всегда будем рады видеть мальчика у себя. Искренне твой Брайен Ньюком. Майору Ньюкому". IV "Дорогой полковник! Не знай я Вашей природной щедрости и тех возможностей, кои небо даровало Вам, дабы Вы могли свободно ей предаваться, и не будь я к тому же уверен, что та малая сумма, в каковой я нуждаюсь, навсегда избавит меня от житейских забот и, конечно, будет возвращена по прошествии полугода, я, поверьте, никогда бы не решился на смелый шаг, на который наша дружба (хоть и заочная), наше родство и Ваше благорасположение подвигли меня. Как раз сейчас на Денмарк-стрит в Мэйфэре продается прелестная просторная часовня леди Уиттлси, и я подумал рискнуть всем своим достоянием, дабы приобрести ее и тем самым заложить основу благополучия моего и моей добрейшей сестры. Домик в Брайтоне — ненадежный источник дохода. Домовладелец в нашем городе всецело зависит от случайных приезжих, и надежды его на доход так же зыбки, как у рыбака, что ждет благоприятного ветра у брайтонских скал, не ведая, пригонят ли морские волны рыбу в прилежно расставленные им сети, — а сестра моя выросла в изобилии и достатке. Правда, порой улов бывает хорош, но, кто знает, когда он повторится? Много месяцев подряд, до прибытия Вашего дражайшего сына, моего племянника и ученика, комнаты бельэтажа у моей сестры пустовали. Клайв, спешу заметить, обладает всеми качествами, каких только может пожелать ему взыскательный отец, дядюшка (любящий его не меньше отца), духовный пастырь и наставник. Он не из тех скороспелых талантов, чьи хваленые детские дарования исчезают с годами. Должен признаться, что иные дети, моложе его годами, больше преуспели в классических языках и математике, но что касается телесного здоровья, то здесь у него с детства заложена крепкая основа. Он в избытке наделен честностью и добродушием, а эти качества принесут ему в жизни не меньше пользы, чем знание латинских спряжений и "Pons Asinorm [9]". Но, рассуждая о достоинствах моего маленького друга и ученика, я позабыл, что предметом сего письма является приобретение упомянутой выше часовни, а также связанные для нас с этим надежды, — нет, даже уверенность в благополучии, если только в этой жизни можно на что-то твердо рассчитывать. Ведь быть священником — значит голодать. Мы осуждаем средневековых отшельников за жизнь, растраченную в бесплодной пустыне, но что сказать об иных протестантских пустынниках, кои прозябают в наш, так называемый просвещенный век в глуши Йоркшира или зарывают свои, быть может, великие таланты в Ланкаширских болотах. Есть ли во мне искра божия? Наделил ли меня господь даром красноречия, дабы я мог волновать и целить сердца, подгонять нерадивых, вселять страх божий в грешников, ободрять и обнадеживать робких, указывать путь бродящим в потемках и повергать в прах дерзких скептиков? Сердце мое (как и сотни свидетельств от прихожан самых людных храмов, а также почтенных прелатов и видного духовенства) подсказывает мне, что я обладаю такими талантами. Какой-то голос неустанно зовет меня: "Вперед, Чарльз Ханимен! Не отступи в сей славной битве! Осушай слезы раскаявшихся, даруй надежду осужденным, укрепляй мужество павших духом на смертном одре. Рази безбожников копьем доказательств, защищаясь щитом истины!" Что же касается финансовой стороны дела, то, получив в свое ведение часовню леди Уиттлси, я надеюсь иметь не менее тысячи фунтов per annm [10], что могу подтвердить подробными расчетами, неоспоримыми, как алгебраическое уравнение. Подобная сумма при надлежащей экономии (а без нее не хватит никаких денег) обеспечит мне безбедное существование, даст возможность очиститься от всех долгов перед Вами, сестрой и другими кредиторами, не столь терпеливыми, как Вы, и позволит мне подыскать для мисс Ханимен дом, более подходящий, нежели тот, в котором она нынче обитает, готовая освободить его по первому знаку любого постояльца. Сестра ничего не имеет против моего плана в целом, о деталях же я ей пока не сообщал, желая сперва заручиться Вашим одобрением. Из дохода от часовни Уиттлси я намерен выделить мисс Ханимен годовой доход в двести фунтов, каковую сумму она будет получать по частям ежеквартально. Деньги эти в добавление к ее доле наследства, которой она распорядилась разумней и бережливей, чем ее несчастный, доверчивый брат (ибо всякая гинея в моих руках превращалась в полсоверена, стоило мне услышать о чужих страданиях), позволят ей вести жизнь, приличествующую дочери моего отца. Когда моя сестра будет таким образом обеспечена, я хотел бы взять нашего милого мальчика из ее женских рук и поручить заботам его горячо любящего дяди и наставника. Того, что он получает на стол, квартиру и учителей, ему вполне хватит и у меня, и я сумею оказывать духовное и отеческое влияние на его занятия, поведение и благолепие его души, тогда как в Брайтоне это мне не всегда удается, поскольку я только нахлебник мисс Ханимен и зачастую вынужден уступать в тех случаях, когда вижу, что мои, а отнюдь не сестрины наставления были бы благотворны для дражайшего нашего Клайва. Моему другу, преподобному Маркусу Флэзеру, я выдал доверенность на двести пятьдесят фунтов стерлингов, выписанную Вашему агенту в Калькутте. Эта сумма пойдет в погашение издержек, связанных с первым годом пребывания у меня Клайва, или же, в чем заверяю Вас словом джентльмена и священнослужителя, будет выплачена Вам в трехмесячный срок по предъявлении, если вы решите взыскать с меня эту сумму. Молю Вас, дорогой полковник, уплатить по моему векселю, ибо я непременно возвращу Вам деньги, даже если бы мне пришлось распроститься с последним пенни. Мой кредит (а в нашем городе кредит — это все), мое будущее, о котором я прежде недостаточно думал и которое ныне внушает мне столько тревог, мои обязательства перед мистером Флэзером, мои виды на будущее и спокойная старость моей дорогой сестры — все зависит от этого смелого и ответственного шага. Жизнь и смерть моя всецело в Ваших руках. Могу ли я сомневаться в том, что Ваше доброе сердце подскажет Вам прийти на выручку своему любящему шурину Чарльзу Ханимену. Наш маленький Клайв ездил в Лондон к дяде, а также в клепемскую "Обитель" с визитом к своей богатой бабушке, миссис Ньюком. Не буду пересказывать Вам ее обидных слов обо мне, которые ребенок в простоте души немедленно передал мне по приезде. К нему бабушка была очень добра и подарила ему пятифунтовый билет, томик стихов Кирка Уайта, а также книжку об Индии под названием "Маленький Генри и его носильщик" и роскошно изданный катехизис нашей церкви. У Клайва большое чувство юмора. Посылаю вам его рисунки, на одном из коих изображена "Клепемская настоятельница", как ее величают, на другом — сделанная несколькими штрихами забавная фигура еще какого-то смешного человечка. Подполковнику Ньюкому, etc.". V "Дорогой полковник! Я только что получила взволновавшее и смутившее меня письмо от преподобного Маркуса Флэзера, в котором он сообщает, что мой брат Чарльз выдал ему на Ваше имя доверенность на двести пятьдесят фунтов, тогда как, бог свидетель, если кто кому должен, так это мы Вам, и притом не одну сотню. Чарльз сказал мне, что выписал этот вексель с Вашего согласия, — дескать, Вы писали, что рады оказать ему услугу, — и что деньги эти помогут ему разбогатеть. Право, не знаю как! Бедняжка Чарльз всю жизнь собирается разбогатеть, да только все попусту. Из школы, которую он в свое время открыл на наши с Вами деньги, толку не вышло. К концу первого полугодия в ней только и остались два кудлатых мулатика, чей отец сидел в тюрьме в Сен-Киттсе; они жили у меня наверху, пока Чарльз был во Франции и стряпчие занимались его делами и пока не приехал к нам наш милый мальчик. Клайв был тогда еще слишком мал, чтобы отправлять его в школу, и я решила, что самое лучшее для мальчика — остаться у своей старой тетки и обучаться у дядюшки Чарльза, ведь лучшего учителя и не сыщешь. Послушали бы Вы его проповеди! Ни один из наших нынешних проповедников не сравнится с ним, до того он хорошо говорит. Его проповедями, на которые Вы подписались, а равно и книжкой изящных стихов все очень довольны. Когда он вернулся из Кале и эти мерзкие законники оставили его в покое, он был до того измучен и слаб душой, что не мог взять на себя заботы о приходе, и я решила, что самое лучшее для него заняться воспитанием Клайва, и пообещала платить ему сто фунтов в год из тех двухсот пятидесяти, которые Вы так щедро выделили на содержание мальчика. Таким образом, если принять во внимание расходы на питание обоих и одежду Клайва, то Вы сами видите, как мало остается на долю мисс Марты Ханимен. И вот теперь Чарльз толкует про какую-то часовню в Лондоне и про большое содержание, которое он мне назначит. Бедняжка всегда был любящим братом и вечно строил воздушные замки, а что до того, чтобы Клайв перебрался в Лондон, _так тому не бывать, и я слышать о том не хочу!_ Чарльз слишком мягок для учителя, и племянник подсмеивается над ним. Вот хотя бы недавно, после возвращения мальчика от бабушки, о чем я писала в письме, посланном с кораблем "Брамапутра" двадцать третьего минувшего месяца, я нашла у него рисунки, на которых были изображены миссис Ньюком и Чарльз, оба в очках и удивительно похожие. Я припрятала их, но, как видно, их стащил у меня какой-то мошенник. Клайв рисовал также меня и Ханну. Мистер Спек, художник, очень смеялся над этими рисунками и забрал их домой, сказав, что у мальчика большие способности к рисованию. В будущем месяце Чарльз собирается уехать в Лондон, но, вместо того чтобы отпустить с ним Клайва, я лучше отдам его в школу доктора Тимпани, о которой я слышала лучшие отзывы. Впрочем, надеюсь, скоро Вы поместите его в закрытую школу. Мой отец всегда говорил, что это — лучшее место для мальчиков, и мой братец, боюсь, оттого и вырос таким избалованным, что покойная матушка жалела на него розог. До гроба преданная вам, дорогой полковник, Марта Ханимен. Подполковнику Ньюкому, кавалеру ордена Бани третьей степени". VI "Любезный брат! Спешу уведомить тебя о несчастье, каковое, хоть и было предопределено природой, поразило глубокой скорбью не только наше семейство, но и весь город. Нынче утром, в половине пятого, скончалась, восьмидесяти трех лет от роду, наша всеми любимая и уважаемая престарелая матушка — София Алетея Ньюком. В ночь со вторника двенадцатого на среду тринадцатого миссис Ньюком допоздна читала и писала у себя в библиотеке, отослав всех. слуг, — она никогда не позволяла им дожидаться себя, равно как и моему брату и его супруге, которые рано ложатся спать, — а потом потушила лампы, взяла свечу, готовясь удалиться на покой, и когда поднималась к себе наверх, то, как видно, упала и разбила голову о каменную ступеньку лестницы, там ее и нашли наутро служанки; она сидела, прислонив голову к балюстраде, и пыталась остановить кровь, обильно струившуюся из раны на лбу. Когда ее обнаружили, она была уже безгласна, но все еще в сознании; ее тут же уложили в постель и послали за доктором. Мистер Ньюком и леди Анна прибежали в ее спальню, она узнала их, взяла обоих за руки, но сказать ничего не могла — от ушиба при падении ее, наверно, разбил паралич. Слова благословения, которые она произнесла, прощаясь с ними накануне, были последними ее словами; больше мы не слышали ее голоса, не считая невнятных стонов. Так ушла от нас эта добрейшая и превосходнейшая женщина, истинная христианка, милосердная защитница всех нищих и страждущих, глава славного торгового дома, лучшая и преданнейшая из всех матерей. Воля покойной была нам давно известна, так как завещание ее было составлено месяц спустя после кончины нашего горячо оплакиваемого батюшки. Состояние мистера Томаса Ньюкома делится поровну между тремя его сыновьями, а все имущество его второй жены переходит, что вполне понятно, ее прямым наследникам, то есть моему брату Брайену и мне. Большие суммы отказаны слугам, а также благотворительным и религиозным учреждениям, щедрой покровительницей коих она была при жизни. Я глубоко сожалею, дорогой брат, что матушка не оставила тебе чего-нибудь, ибо в последнее время она не раз тепло вспоминала о тебе, а в библиотеке на ее столе мы нашли неоконченное письмо к твоему сыну, которое она как раз начала в последний день своей жизни. Брат говорил, что в тот самый день за завтраком она указала им на книгу Орма "Индостан", заметив, что именно это сочинение побудило нашего бедного Тома возмечтать об Индии. Я знаю, что тебе будет приятно услышать об этих знаках возродившейся приязни и благожелательства со стороны нашей матушки. В последнее время она часто рассказывала, как некогда пеклась о тебе. На сем кончаю — слишком много забот повлекло за собой это несчастье, и мне остается только заверить тебя, дорогой брат, в искреннем расположении к тебе X. Ньюкома. Подполковнику Ньюкому, etc.". Глава IV, в которой автор возобновляет знакомство со своим героем Так как нам приходится рассказывать историю детства не только героя, но и его родителя, нам грозит опасность никогда не выйти из детской. Бабушки любят вспоминать о шалостях и талантах своих маленьких любимцев, однако смеем ли мы докучать детским лепетом снисходительному читателю и усыплять старушечьими россказнями почтенную английскую публику? Воспоминания о годах детства интересны лишь для двух-трех людей на свете — для родителей, взрастивших героя, для его любящей жены, а со временем, быть может, для его любящих отпрысков, но всегда и прежде всего для него самого; стар он сейчас или молод, преуспел в жизни или кончает ее неудачником, обременен заботами и невзгодами, добился признания или остался в безвестности, — прошлое неизменно влечет его к себе, и детские горести, радости и привязанности сохраняют над ним свою власть и по-прежнему дороги его сердцу. Поэтому, повествуя о юности Клайва Ньюкома, чьим биографом я являюсь, я позволю себе остановиться лишь на тех обстоятельствах, без которых непонятны иные его душевные свойства и его дальнейшая жизнь. Правда, мы впервые встретились с молодым Ньюкомом в школе, где вместе учились, но тогдашнее наше знакомство было случайным и мимолетным. Клайву посчастливилось быть на шесть лет моложе своего биографа, а подобная разница в годах исключает дружбу между воспитанниками пансиона: какой-нибудь прапорщик не больше может притязать на близость с начальником генерального штаба или адвокат-новичок с лордом Главным Судьей, чем приготовишка, впервые надевший длинные брючки, на дружбу облаченного во фрак старшеклассника. Поскольку мы были немного знакомы семьями — "знались еще дома", как говорили у Серых Монахов, — то дядюшка Ньюкома со стороны матери, преподобный Чарльз Ханимен (талантливый проповедник и настоятель часовни леди Уиттлси, что на Денмарк-стрит в Мэйфэре), доставивший мальчика в школу вскоре после рождественских каникул 182… года, поручил его моим заботам и покровительству, произнеся по сему поводу изящную и весьма лестную для меня речь. Мой дядя, майор Пенденнис, имел одно время постоянное место в часовне этого красноречивого и популярного проповедника и отзывался о нем, как и весь почти свет, с неизменным восхищением, каковое я вполне разделял в юности, хотя с возрастом научился более здравому суждению и слегка поостыл. Мистер Ханимен с весьма важным видом сообщил мне, что отец его маленького племянника, доблестный и прославленный полковник Томас Ньюком, кавалер ордена Бани, служит в частях Бенгальской армии знаменитой Ост-Индской компании, а дядья (сводные братья полковника) — Хобсон Ньюком, эсквайр, проживающий на Брайенстоун-сквер, а также в Марблхеде, графство Сассекс, и сэр Брайен Ньюком из Ньюкома и с Парк-Лейн, — известные банкиры, владельцы фирмы "Братья Хобсон и Ньюком". "Назвать их имена, — продолжал мистер Ханимен с тем непринужденным красноречием, которым расцвечивал даже самые обыденные явления, — значит упомянуть двух князей торговли богатейшего в мире города и одного, если не двух, первейших аристократов, окружающих трон просвещеннейшего и утонченнейшего монарха Европы". Я пообещал мистеру Ханимену сделать для мальчика все возможное, и он стал тут же при мне прощаться со своим маленьким племянником, произнося по этому случаю не менее красноречивую тираду, после чего вытащил из кармана длинный зеленый кошелек весьма тощего вида, достал оттуда два шиллинга и шесть пенсов и протянул их мальчику, в чьих голубых глазах блеснул при этом какой-то странный огонек. По окончании школьного дня я встретил своего маленького протеже близ кондитерской, где он лакомился пирожками с малиновым вареньем. — Этак вы истратите на пирожные и имбирный лимонад все деньги, подаренные вам дядюшкой, сэр, — сказал я (очевидно, уже в те далекие годы у меня были задатки сатирика). — Пустяки, сэр, у меня их тьма-тьмущая, — ответил постреленок, утерев со рта остатки малинового варенья. — А сколько? — спросил Великий Инквизитор; ибо такова была форма допроса, которому подвергался в школе всякий новичок: "Как тебя звать? Кто твой отец? Сколько у тебя денег?" Малыш вытащил из кармана такую большую пригоршню соверенов, что любой верзила старшеклассник позавидовал бы ему. — Дядя Хобсон дал мне два фунта, — считал он. — Тетя Хобсон дала фунт, нет, полтора. Дядя Ньюком дал три фунта, а тетя Анна фунт пять шиллингов. Еще тетя Ханимен прислала мне в письме десять шиллингов. Этель тоже хотела подарить мне фунт, только я, знаете ли, не взял. Этель ведь моложе меня, а у меня и без того куча денег. — А кто такая Этель? — спросил старший, улыбаясь его простодушной откровенности. — Моя кузина, — отвечал маленький Ньюком, — дочка тети Анны. У них есть Этель и Элис, а маленькую тетя хотела назвать Боадицеей, только дядя не позволил. И еще у них есть мальчики — Барнс, Эгберт и крошка Элфред, но его можно не считать, он, знаете, совсем крохотный. Мы с Эгбертом учились вместе у Тимпани, а теперь он пойдет в Итон — со следующего семестра. Он старше меня, но я сильнее. — А сколько лет этому Эгберту? — смеясь, спросил его новый покровитель. — Эгберту десять, мне — девять, а Этель семь, — отвечал круглолицый герой, засовывая руки в карманы штанишек и позвякивая там своими соверенами. Я предложил ему быть его банкиром, и он, взяв себе один золотой, тут же вручил мне все остальные, однако в последующие дни так щедро черпал из своих запасов, что вскоре они растаяли как дым. В то время расписание уроков у старших и младших было разное; маленькие кончали свои занятия на целых полчаса раньше учеников пятых и шестых классов, и я привык видеть дожидавшегося меня белокурого мальчика в синей курточке, с честным, открытым лицом и ясными голубыми глазами, который, как я знал, пришел за своими деньгами. Вскоре один его глаз, такой голубой и красивый, совсем закрылся, и на его месте появился огромный синяк. Как выяснилось, он дрался на кулачках с одним верзилой из своего класса и положил его на обе лопатки. "Ничего, я ему всыпал!" — говорил он с достоинством победителя; когда же я стал выпытывать у него, из-за чего произошла ссора, он с возмущением объявил, что Уолф-младший, его противник, обижал маленького и он (силач Ньюком) не мог этого стерпеть. Покидая школу Серых Монахов, я на прощанье от души пожелал счастья смелому мальчугану, для которого в этих стенах еще только начиналась пора трудностей и успехов. Лишь через много лет, когда я, уже молодым человеком, снимал квартиру в Темпле, мы вновь встретились с ним при обстоятельствах, известных читателю. Непристойная выходка бедняги Костигана столь неожиданным и неприятным образом прервала мое свидание с другом школьных лет, что я почти не рассчитывал снова увидеть Клайва и уж, во всяком случае, возобновить знакомство с разгневанным ост-индским воином, в такой ярости покинувшим наше общество. Однако на следующее утро, едва я позавтракал, в дверь моей квартиры постучались, и мальчишка-слуга доложил: — Полковник Ньюком с мистером Ньюкомом. Возможно, съемщик (вернее, один из двух съемщиков) квартиры в Лемб-Корт, что в Темпле, был несколько смущен, услышав имена посетителей, ибо, по правде говоря, занят был примерно тем же, чем накануне вечером — читал "Таймс" и курил сигару. Много ли юных обитателей Темпла читают после завтрака "Таймс" и курят сигары? Мой друг, мистер Джордж Уорингтон, живший со мной в то время и навсегда оставшийся моим другом, был поглощен своей короткой трубкой и нисколько не смутился появлением гостей, как, впрочем, не смутился бы и в том случае, если б к нам пожаловал сам архиепископ Кентер-берийский. Пока полковник сердечно тряс мне руку, юный Клайв с любопытством оглядывал наше странное жилище. Ни следа вчерашнего раздражения не видно было на загорелом, открытом лице полковника, только дружелюбная улыбка засияла на нем, когда он, в свою очередь, обвел глазами нашу обшарпанную комнату с закопченными занавесками и литографиями и книжными шкафами, и разбросанные всюду корректурные листы, перемаранные рукописи, книги, присланные на отзыв, бутылки из-под содовой, сигарные коробки и бог весть что еще. — Вчера вечером я удалился, меча громы и молнии, — заговорил полковник, — а нынче утром, поостыв, счел своим долгом навестить вас, мистер Пенденнис, и извиниться за свой внезапный уход. Этот старый забулдыга, капитан — забыл его имя! — вел себя так мерзко, что я не мог позволить Клайву оставаться в его обществе и ушел, не поблагодарив давнего друга моего сына и даже не попрощавшись с ним. Позвольте же мне исправить свою вчерашнюю ошибку и пожать вам руку, мистер Пенденнис, — с этими словами он еще раз любезно подал мне руку. — Так вот она, значит, обитель муз, сэр! — продолжал мой гость. — Я ведь не пропускаю ни одной вашей вещи. Клайв каждый месяц присылал мне в Индию вашу газету "Пэл-Мэл". — Мы там в Смиффли регулярно покупали ее, — вставил Клайв, — поддерживали своих однокашников. "Смиффли", чтоб вам было ясно, это уменьшительное название Смитфилдского рынка, где торгуют скотом; наша школа помещалась как раз возле него, и бывшие "цистерцианцы" частенько в шутку величали место своего обучения по имени соседнего рынка. — Клайв каждый месяц присылал мне эту газету. А ваш роман "Уолтер Лорэн" я читал, когда плыл по реке в Калькутту. — Значит, бессмертные творения Пена уже читают на борту бенгальских баркасов и листы их летают над прибрежными песками Джамны? — удивился Уорингтон, этот скептик, не признающий современных авторов. — Я давал вашу книгу миссис Тимминс, — простодушно объявил полковник. — Она живет в Калькутте, вы, наверно, слышали о ней. Это одна из самых выдающихся женщин во всей Индии. Она пришла в восторг от вашего сочинения — да будет вам известно, мало кому из писателей удается заслужить похвалу миссис Тимминс, — заключил он с видом человека, который знает, что говорит. — Отличная вещь! — подхватил Клайв. — Особенно та часть, где описывается, как Уолтер похитил Неэру, а генерал не мог пуститься за ними в погоню, хоть почтовая карета и стояла у порога: ведь Тим О'Тул спрятал его деревянную ногу! Великолепно, ей-богу! Все смешное получилось здорово! А вот сентиментальщину всякую я не люблю и поэзию тоже — терпеть ее не могу. — Пен отнюдь не первоклассный писатель, — заметил Уорингтон, — и мне, полковник Ньюком, приходится время от времени втолковывать ему это. Иначе он вовсе зазнается и станет просто невыносимым. — Но… — начал было Клайв. — Вы хотели что-то сказать? — участливо спросил у него Уорингтон. — Я думал, что ты знаменитость, Пенденнис, — объяснил наивный юноша. — Когда мы читали в "Пэл-Мэл" про всякие там балы, ребята всегда говорили, что без тебя, небось, ни один не обходится, и я был уверен, что ты снимаешь квартиру в Олбени, держишь камердинера, грума, верховых лошадей или, уж по крайней мере, собственный выезд. — Надеюсь, сэр, — вмешался полковник, — вы не имеете обыкновения столь поверхностно судить о людях. Сочинительство — самое благородное занятие в мире. По мне, автор какого-нибудь великого произведения выше генерал-губернатора Индии. Я преклоняюсь перед талантом и воздаю ему почет, где бы его ни встретил. Мне, например, больше всего по душе моя профессия, но ведь я ни к чему другому не способен. Даже под угрозой расстрела я не сочинил бы и четверостишия. Всего не охватишь. И, однако, сэр, кто бы не согласился на бедность, лишь бы обладать талантом, достичь славы и бессмертия? Вспомните доктора Джонсона, какой это был талант, а ведь жил как? Его обиталище, смею сказать, было ничем не лучше вашего, хотя, право, джентльмены, квартира у вас светлая и приятная, — добавил полковник, боясь нас обидеть. — Возвращаясь на родину, я больше всего мечтал, коли повезет, удостоиться общества людей ученых, талантливых и остроумных, поэтов и историков, и набраться от них ума-разума. В свое время мне это не удалось — я покинул Англию еще мальчиком. К тому же, пожалуй, в доме моего отца больше думали о деньгах, чем о вещах умственных. Разве у нас с отцом были твои возможности? И как мог ты заговорить о бедности мистера Пенденниса, когда единственное чувство, возникающее в жилище поэта или писателя, это — восторг и уважение? Мне не случалось прежде бывать у литераторов, — заметил полковник, обернувшись к нам, — так что простите мое невежество и скажите — это и есть гранки? Мы протянули их ему, посмеиваясь восторженности доброго джентльмена, которого умиляло то, что нам приелось, как торт кондитеру. Он полагал, что с литераторами следует говорить только о литературе, и, как я потом убедился за годы нашей дружбы, его было невозможно заставить говорить о своих военных делах и подвигах, хоть он, по моим сведеньям, отличился в двадцати сражениях; он обходил этот предмет как совершенно не стоящий внимания. Как выяснилось, величайшим из людей он считал доктора Джонсона; по любому поводу приводил его изречения и, отправляясь в путешествие, всегда брал с собой его жизнеописание, сочиненное Босуэллом. Еще он читал Цезаря в Тацита, "разумеется, поглядывая в перевод, сэр. Хорошо, что я в школе хоть что-то усвоил из латыни", — и он с простодушным удовольствием принялся сыпать фразами на все случаи жизни из латинской грамматики. Кроме упомянутых книг, его походную библиотечку составляли: "Дон Кихот", "Сэр Чарльз Грандисон" и полный "Зритель". Он всегда говорил, что читает эти книги, "потому что ценит общество джентльменов, а где вы еще сыщете столь безупречных джентльменов, как сэр Роджер де Коверли, сэр Чарльз Грандисон и Дон Кихот Ламанчский?". Когда же мы спросили, что он думает о Фильдинге, он ответил нам, покручивая усы: — Как же, сэр, как же — "Том Джонс", "Джозеф Эндрюс"! Я читал их в юности, когда водил компанию с кем попало и совершал иные скверные и недостойные поступки, о чем нынче глубоко сожалею. Я случайно нашел эти книги в отцовской библиотеке и тайком прочел их. Я ведь многое делал тайком: бегал на петушиные бои, пил пиво и курия на конюшне трубку с конюхами Джеком и Томом. Помню, миссис Ньюком застала меня однажды вечером за чтением какой-то из этих книг и, решив, что это сочинение миссис Ханны Мор или что-то в этом роде — томик и вправду выглядел солидно, — надумала сама почитать ее. Ну, а я промолчал; я не стал бы лгать и по более важному поводу. За всю свою жизнь и трех раз не солгал, клянусь богом! Читает и ни разу не улыбнется, — она столько же смыслила в смешном, сколько я в древнееврейском языке, — пока не дошла наконец до того места, где. рассказывается про Джозефа Эндрюса и леди Б. Тут она захлопнула книгу, и вы бы видели, сэр, как она на меня посмотрела! Признаться, я только расхохотался — я был тогда буен и непочтителен, сэр. И все-таки права была она, а не я, сэр. Ведь это всего лишь история про слуг, лакеев и горничных, пьянствующих по кабакам. Ужели, вы думаете, мне интересно знать, чем развлекаются мои слуги! Я человек на редкость скромный, но нельзя забывать о сословных различиях, и если нам с Клайвом выпало на долю быть джентльменами, нас не потянет на кухню или в людскую. А что до этого малого, Тома Джонса, который пошел на содержание, то, бог свидетель, как вспомню о нем, вся кровь во мне закипает, сэр! Я б не остался с ним в одной комнате, сэр. Появись он в этих дверях, я сказал бы ему: "Да как ты смеешь, продажная душа, осквернять своим присутствием комнату, где я беседую с моим юным другом! Комнату, где два джентльмена, слышишь, два джентльмена попивают вино после обеда. Как ты посмел, подлый негодяй?!" Простите, сэр, я это не вам… Полковник быстро шагал по комнате в своих широких панталонах, выпуская по временам яростные клубы дыма и отгоняя их цветастым носовым платком, и последняя его фраза оказалась обращенной к Ларкинсу, моему слуге, чье появление прервало тираду, адресованную Тому Джонсу. Ларкинс не выказал ни тени удивления — он привык не проявлять и даже не испытывать изумления, что бы ни случалось ему видеть или слышать в нашей квартире. — В чем дело, Ларкинс? — спросил я; второй его хозяин незадолго перед тем раскланялся и ушел по неотложному делу, оставив меня с добрейшим полковником, всецело поглощенным своей речью и сигарой. — Посыльный от миссис Бретт, — отвечал Ларкинс. Я пожелай этому посыльному провалиться ко всем чертям и велел Ларкинсу попросить его зайти в другой раз. Спустя минуту юный Ларкинс вернулся и, ухмыляясь, сообщил: — Он говорит, ему велено не возвращаться без денег, сэр. — А, чтоб ему!.. — рассердился я. — Скажи, у меня сейчас нет наличных. Пусть придет завтра. При этих словах Клайв с удивлением взглянул на меня, а на лице полковника отразилось глубочайшее сочувствие. И все же, сделав над собою усилие, он вернулся к Тому Джонсу и продолжал: — Право, сэр, у меня не хватает слов, чтобы выразить свое возмущение этим малым, Томом Джонсом. Впрочем, что я тут разглагольствую! Я совсем забыл, что наш великий и несравненный доктор Джонсон уже решил этот вопрос. Помните, что он сказал мистеру Босуэллу о Фильдинге? — Но Гиббон высоко ценил его, — возразил его собеседник, — а это чего-нибудь да стоит, полковник. Он писал, что семья мистера Фильдинга происходила от графов Габсбургских, но… — Гиббон! Да ведь он же безбожник. Я не дал бы за его мнение и кончика этой сигары. Если мистер Фильдинг был действительно благородного происхождения, то должен был знать приличия. А коли не знал, тем позорнее для него. Однако что это я тут болтаю, только отнимаю ваше драгоценное время! Нет, я не хочу больше курить, спасибо. Мне пора в Сити. Я не мог пройти мимо Темпла и не заглянуть к вам, чтобы поблагодарить за покровительство, которое вы оказывали моему мальчику. Уважьте нас, придите к нам отобедать — завтра, послезавтра, в любой день! Ваш друг покидает Лондон? Надеюсь, по его возвращении, мы возобновим наше приятное знакомство. Пошли, Клайв! Клайв, который на протяжении всей описанной дискуссии, или, вернее, монолога, произнесенного его отцом, был занят исключительно томом гравюр Хогарта, встал со своего места и, когда прощался, не забыл попросить меня прийти поскорее взглянуть на его лошадку. Еще раз пожав друг другу руки, мы расстались. Едва я успел опять взяться за газету, как в дверь снова постучали, и в комнату ворвался взволнованный и смущенный полковник. — Простите, — сказал он, — я, кажется, забыл свою… свою… Тем временем Ларкинс удалился, и полковник заговорил прямо. — Мой юный друг, — сказал он, — заранее приношу тысячу извинений, но вы друг Клайва (мальчик ждет меня во дворе), и поэтому я беру на себя эту смелость. Я знаю, какова судьба людей талантливых и пишущих. Когда мы тут у вас сидели, зашел один человек со счетом, который… который вы пока не могли оплатить. Так вот, простите меня за смелость и разрешите быть вашим банкиром. Вы сказали, что сейчас сочиняете новую книгу. Если она не уступит предыдущей, это, без сомнения, будет шедевр. Подпишите меня на двадцать экземпляров и позвольте расплатиться авансом. Меня, знаете ли, может здесь не быть. Я ведь перелетная птица, бездомный старый служака. — Дорогой полковник, — произнес я, глубоко тронутый его редкой добротой, — этот навязчивый кредитор — всего-навсего мальчишка от прачки, и, если не ошибаюсь, миссис Бретт — моя должница. Да к тому ж у меня в вашем семействе уже есть банкир. — В нашем семействе, дражайший сэр? — Когда у меня заводятся деньги, их любезно принимают на хранение господа Ньюкомы с Треднидл-стрит, и я рад заявить, что сейчас у них кое-что хранится. Я искренне сожалею, что не нуждаюсь в деньгах, — тогда я имел бы счастье принять вашу благородную помощь. В четвертый раз за это утро мы пожали друг другу руки, и добрый джентльмен поспешил к своему сыну. Глава V Дядюшки Клайва Я охотно принял любезное приглашение полковника отобедать с ним, и за этим обедом последовало множество других, которые неизменно оплачивал наш великодушный старик. Он жил тогда с одним своим индийским другом в гостинице "Нирот", на Клиффорд-стрит, и мистер Клайв, в свою очередь, вкушал от тамошних яств, приходившихся ему куда больше по вкусу, нежели обильная, но простая кухня Серых Монахов, от которой мы, мальчишками, неизменно воротили носы, хоть впоследствии ее, наверно, не без грусти вспоминали многие бедняги, с трудом добывавшие себе пропитание. Итак, дружба моя с полковником и его сыном крепла и доставляла мне куда больше удовольствия, чем знакомство с упомянутыми в прошлой главе дядюшками Клайва из Сити, внушавшими мне, по чести сказать, один лишь благоговейный страх, Если б все личные вклады, хранившиеся у этих достойных банкиров, были подобны моему, то, право, не знаю, что сталось бы с особняками на Брайенстоун-сквер и Парк-Лейн и с загородными резиденциями в Ньюкоме и Марблхеде. Я готов был сносить любые лишения, только бы не трогать те две-три гинеи, без которых у меня закрыли бы счет, однако мне казалось, что все клерки и кассиры потихоньку подсмеиваются надо мной, когда я прихожу за деньгами. В страхе перед ними, я обычно посылал туда Ларкинса или уборщицу, миссис Фланаган. А чем войти в приемную позади конторы, в это святилище, где за стеклянной перегородкой сияли лысины братьев Ньюком, занятых беседой с другими капиталистами или изучением газеты, так я бы скорее решился проникнуть в личную библиотеку самого директора школы Серых Монахов или добровольно уселся бы в кресло дантиста и дал выдернуть себе зуб. Между тем мой покойный дядюшка, добрейший майор Пенденнис, который, само собой разумеется, держал у Хобсона отнюдь не крупную сумму, запросто входил в эту приемную, чтобы с непринужденностью и величавостью Ротшильда приветствовать обоих властителей здешних мест. — Il fat se faire valoir [11], дружок, — любил говорить этот добрый старый джентльмен своему племяннику и питомцу. — Банкиры рады любому порядочному вкладчику, уж поверьте мне, сэр. Не следует думать, будто они любезны только с богатыми. Взять, к примеру, меня. Всякий раз, как я бываю в Сити, я захожу к ним потолковать о том о сем. Я узнаю, какие новости на бирже, а потом пересказываю их в свете. На людей производит впечатление, когда вы вхожи к своему банкиру, да и самим Ньюкомам я, пожалуй, могу быть полезен в нашей части Лондона. Несомненно, в своих владениях — кварталах Мэйфэр и Сент-Джеймс — мой почтенный дядюшка был персоной, пожалуй, не менее влиятельной, чем Ньюкомы. Когда я появился в Лондоне, он позаботился раздобыть для меня несколько приглашений на приемы у леди Анны Ньюком на Парк-Лейн и, на званые вечера миссис Ньюком на Брайенстоун-сквер; впрочем, должен признаться, что по следними я с некоторых пор изрядно пренебрегал. — Между нами говоря, дружок, — признавался мой тогдашний многоопытный ментор, — на вечеринках миссис Ньюком собирается далеко не лучшее общество. Да и сама она отнюдь не блещет воспитанием. И все-таки у своего банкира надо бывать — это производит хорошее впечатление. Раз приглашают, загляни этак минут на пять, очень тебе советую! И я изредка заглядывал, хотя обхождение хозяйки заставляло меня думать, — может быть, и зря, — что ей отлично известно о тех тридцати шиллингах, которые остались на моем счету в их банке. В течение этих двух-трех лет мистер Хобсон Ньюком не раз при встрече приглашал меня в гости, если в тот день или на следующий за столом у них оставалось свободное место, и я волен был принять или не принять его приглашение. Впрочем, посещая, эти обеды, вы, так сказать, не многим обязываетесь. Подобное лондонское гостеприимство не связывает духовными узами гостей и хозяев. Ваш белый жилет заполняет собой брешь за столом, и вы удаляетесь, хорошо наполнив желудок в благодарность за оказанную услугу. — Милый мой, — говаривал мой добрый старый дядюшка, — если бы мы не вправе были обсуждать людей, чью хлеб-соль мы едим, вообрази, как скучен и нем стал бы Лондон. Самые приятные воспоминания сохранились у меня о тех вечерах, когда после званого обеда мы усаживались en petit comite [12] и перемывали косточки ушедшим. Сегодня тебе, завтра мне, mon cher [13], почему бы и нет? Неужто ты думаешь, я не знаю, что моим друзьям известны мои слабости и причуды? А раз так, я отдаю себя на их суд de bonne grace [14]. Entre nos [15], Хобсон Ньюком — неплохой человек, но уж очень вульгарен, и жена у него — совсем ему под стать. Раз в год леди Анна Ньюком (о которой мой ментор говорил куда осторожнее, — я заметил, чем знатнее был человек, тем осторожней и уважительней отзывался о нем майор Пенденнис), итак, раз или два в году леди Анна Ньюком открывала свои залы, чтобы устроить в них концерт или бал; и тогда — все равно был то бал или концерт — в гости к ним съезжалась вся знать, а отчасти и люди нетитулованные, и улица перед их домом была запружена экипажами. Миссис Ньюком тоже давала балы и концерты, но в пику невестке, у которой обычно выступали итальянские певцы, на ее вечерах исполнялась лишь английская музыка. "Для меня и отечественная музыка хороша", — говорила она. По правде сказать, эти дамы не очень-то жаловали друг друга. На Брайенстоун-сквер были не в силах пережить превосходство родственников с Парк-Лейн, и список именитых гостей, собиравшихся на вечерах милейшей Анны, наполнял завистью сердце милейшей Марии. Разные есть люди на свете. На одних титул и житейские блага производят столь сильное впечатление, что они тут же падают на колени и начинают поклоняться их обладателям. Другие же воспринимают чужое благополучие как личную обиду: стоит им завидеть экипаж богача, как они принимаются кричать и улюлюкать. Миссис Ньюком, насколько мне позволяет судить мой скромный житейский опыт, не просто завистлива, но возводит свою зависть в принцип. Она считает ее проявлением честности и гражданской независимости. Уж она-то не станет унижаться перед какими-то спесивыми аристократами. Она — дочь стряпчего и жена коммерсанта, у нее все по-простому. Бедненький Брайен, ее деверь (пусть не обольщается — в Лондоне все все знают), не успеет прийти из банка, как уж будь любезен ухаживать за жениной родней и увиваться за разными господами из Мэйфэра, когда ему, может, хочется посидеть с приятелями. Нет, ей не свойственно такое глупое тщеславие. Подобные суждения она без утайки высказывала каждому из своих знакомых почти в каждой беседе. Разумеется, наши дамы не находили удовольствия в обществе друг друга. Иным людям вечно мерещится в титулованных особах наглое высокомерие, другие же упорно утверждают, что все священники — лицемеры, сторонники реформ — негодяи, чиновники — казнокрады, и так далее. Миссис Ньюком, без сомнения, не считала себя лицом предубежденным, а напротив, казалась себе женщиной честной, независимой и возвышенного образа мыслей. Обе дамы командовали своими мужьями, которые были людьми слабовольными и, как все мужчины в этой семье, по правде сказать, легко подчинялись женщинам. Поэтому, если сэр Брайен Ньюком голосовал за торийского кандидата от Сити, то мистер Хобсон Ньюком поддерживал сторонников реформы; если Брайен сидел в палате общин среди умеренных консерваторов, то Хобсон разоблачал предателей и обрушивал такие громы на развращенных аристократов, что все налогоплательщики Мэрилебона были вне себя от восторга; а когда леди Анна со своим мужем и многочисленными чадами приняла доктрину Высокой церкви и стала соблюдать великий пост, миссис Ньюком подняла крик об угрозе папизма и покинула часовню, где у них было постоянное место, едва тамошний проповедник вышел на кафедру в стихаре. Бедный озадаченный Ханимен! Поистине то был для тебя скорбный день, когда ты взошел на свою хорошенькую кафедру с благоухающим носовым платком (и не менее усладительной проповедью), в своем свежевыглаженном, таком чистеньком, таком опрятненьком стихаре, который, по твоему убеждению, так шел тебе! Какой ужас отразился на твоем лице и с какой растерянностью пригладил ты свои кудряшки украшенной перстнями рукой, когда увидел, как миссис Ньюком, от которой тебе перепадало не меньше двадцати пяти фунтов в год, воззрилась на тебя со своей скамьи, схватила за руку мистера Ньюкома и, распахнув дверцу семейной ложи, зонтиком выгнала оттуда всех своих отпрысков, удивленных, но в общем-то обрадованных, что их уводят с проповеди, а потом еще послала Джона через всю церковь за сумкой с молитвенниками! Да, не одного хорошего обеда лишился Чарльз Ханимен из-за этой злосчастной рясы! Зачем только глава их епархии предписал ему так облачиться? И Ханимен стал ходить с видом мученика — любо-дорого смотреть. Если б назавтра его должны были отдать на растерзание хищникам, и тогда бы он не проявил столько кротости и трогательного смирения перед своими мучителями. Но я забегаю вперед. В те давние времена, о которых идет речь, а было это лет двадцать тому назад, ни одному священнику не взбрело бы в голову читать проповедь в стихаре; те, кто прежде отваживался на это, мигом, караемые суровой десницей закона, исчезали с кафедры, как черт проваливается в коробочку. Чарльз Ханимен читал тогда свои изящные проповеди в роскошной шелковой мантии магистра искусств, которую вместе с чайником, наполненным золотыми монетами, получил в подарок от благодарной паствы прихода Лезерхед. Однако, дабы читатель не подумал, что обида на миссис Ньюком за выказанное ко мне пренебрежение заставляет меня преднамеренно рисовать эту богатую и добродетельную даму в неблаговидном свете, я постараюсь в точности, насколько позволяет память, привести здесь отзыв одного ее родича — мистера Джайлза, эсквайра, которого мне посчастливилось встретить за ее столом и который, когда мы вместе возвращались с Брайенстоун-сквер, изволил весьма откровенно беседовать со мной о только что покинутых родственниках. — Хороший был обед, сэр, — сказал мистер Джайлз, попыхивая взятой у меня сигарой и явно настроенный на самый светский и общительный лад. — Стол у Хобсона Ньюкома отменный, не припомню, чтоб у кого был лучше. Вы, я заметил, скушали только одну тарелку черепахового супа. А я всегда на него налегаю, особенно в этом доме: я ведь знаю, откуда они получают провизию. У нас с Хобсоном один поставщик — устричная компания в Сити, и уж в чем-чем, а в черепаховом супе мы толк знаем. Нам его только подавай! Да, неплохой был суп! Вы, очевидно, начинающий адвокат, молодой ходатай или что-нибудь в этом роде. Я догадался потому, что вас посадили на дальнем конце стола и не обращали на вас внимания. Там и мое место. Я родственник, и, когда у них за столом остается незанятое место, Ньюком приглашает меня. Вот сегодня встречает он меня в Сити и говорит: "Том, говорит, сегодня в половине восьмого у нас обед. Приходи к нам, да прихвати с собой Луизу, мы ее уж бог знает сколько не видели". Луиза — это моя жена, сэр, сестра Марии; из нашего дома он ее и взял. "Нет, Хобсон, отвечаю, Луиза нянчит восьмого", — у нас ведь их восемь, сэр. А по совести вам сказать, сэр, моя супруга ни за что к ним больше не пойдет. Не выносит она всего этого. Покровительственный тон миссис Ньюком хоть кого выведет из себя. "Так вот, говорю, старина Хобсон, от хорошего обеда кто откажется? Я приду, а уж Луизу уволь — не захочет она, — то есть не сможет!" Пока мистер Джайлз, заметно воодушевленный кларетом, чистосердечно выкладывал эту историю, его спутник, мистер Артур Пенденнис, размышлял о том, как он, встретившись нынче днем с мистером Ньюкомом на лестнице клуба "Мегатериум", принял приглашение на этот обед, от которого так решительно отказалась миссис Джайлз. — Я человек бывалый, что ни говорите, — продолжал разглагольствовать ее супруг. — Неужто я стану обращать внимание на всякие раздоры между женщинами? Миссис Ньюком со своей невесткой вон тоже не больно дружат. Я знаю, Мария вечно старается как-нибудь ее поддеть, величает ее гордячкой, аристократкой и награждает другими такими же прозвищами. А моя жена говорит, что Мария изображает, мол, из себя эдакую радикалку, а ведь не пригласит нас в те дни, когда в доме бывают баронет с супругой. "Ну и что с того, Лу, душечка, — отвечаю я ей. — Я и не жажду встретиться ни с леди Ньюком, ни с лордом Къю, ни с кем из них". Кью — странное имя, не правда ли? Отчаянный франт этот молодой лорд Кью, невозможный повеса! Юношей я служил клерком у Ньюкомов, еще во времена старой госпожи и мистера Ньюкома — отца обоих братьев, — достойней человека не сыскать было на всей лондонской бирже. — Тут мистер Джайлз, увлеченный этой темой, приступил к подробному изложению истории фирмы. — Видите ли, сэр, — начал он, — хотя банкирский дом братьев Хобсон, или братьев Ньюком, его теперешних хозяев, не из главных финансовых учреждений Сити, тем не менее это — весьма уважаемая фирма с давними традициями и почтенной клиентурой, особенно многочисленной среди диссентеров. Далее Джайлз сообщил мне, что, когда дело перешло в руки братьев Ньюком: Хобсона Ньюкома, эсквайра, и сэра Брайена Ньюкома, члена парламента и баронета, — то у них еще появилась весьма обширная клиентура в Вест Энде, приобретенная, главным образом, благодаря связям упомянутого баронета в аристократических кругах. Но самым искусным из всех дельцов, каких только знал банкирский дом братьев Хобсон, была, по мнению мистера Джайлза, прославленная София Алетея Хобсон, позднее Ньюком, которая понимала в делах куда лучше и отца своего, и дядьки, и мужа, сэра Томаса Ньюкома, и упомянутых сыновей и наследников, и была, как сказал о своей сестре Фридрих Великий, sex femina, vir ingenio: полом — женщина, умом — мужчина. Она и внешностью кое в чем походила на мужчину, сообщил мой словоохотливый рассказчик. Говорила низким, хриплым голосом, а к старости у нее даже отросла бородка, которой позавидовали бы многие юноши; и когда в своей темно-зеленой ротонде, отороченной мехом, в серой касторовой шляпе, меховых рукавицах и больших золотых очках, — еще бы трубку, и точная копия покойного фельдмаршала, князя Блюхера, — она приезжала в карете из Клепема и входила в контору, сердце каждого клерка сжималось от страха. Похороны ее были зрелищем, какого еще не видывал Клепем. Толпа собралась как на скачках. Кареты многих известных купцов и богатых диссентеров, экипажи, набитые священниками всех христианских вероисповеданий, в том числе англиканскими, карета достопочтенного графа Кью, а также его дочери, леди Анны Ньюком, сопровождали останки достойной леди к месту ее последнего упокоения. Не меньше девяти проповедей было прочитано в разных церквах и часовнях по случаю ее кончины. Будучи в преклонных годах, она упала с лестницы, когда одна — все домочадцы уже спали — поднималась из библиотеки к себе в спальню; под утро служанки нашли ее еще живую, но уже потерявшую речь; лоб у нее был рассечен — она ударилась о подсвечник, который несла в руке. — Да, — с чувством произнес мистер Джайлз, — на этих похоронах были пустые кареты, священники в трауре, плакальщики, черные перья и все такое прочее, но, поверьте мне, еще сотни людей, не шедших за гробом и не надевших траур, горевали о своей благодетельнице. У нее были свои недостатки, и даже немало. Но щедрость этой женщины была ни с чем не сравнима, сэр, — ни с чем! И там ей это зачтется. — Властная была старуха, — продолжал мой спутник. — Доподлинно знала, кто чем занят в свободное время. Допрашивала клерков, в какие они ходят часовни, и справлялась у тамошних священников, все ли проповеди они посещают. Сыновей своих, даже когда те уже были взрослыми, держала как школьников. Ну и к чему это привело?! Со старшим сыном сэра Томаса Ньюкома, непутевым парнем, который сбежал из дому, а потом был отослан в Индию, она была в ссоре. Да и оба брата, — что Хобсон, что Брайен, нынешний баронет, — хотя дома были тише воды, ниже травы, точно квакеры на молитвенном собрании, а сказать по чести, тоже удирали, когда могли, сэр, ходили тайком в театр, сэр, и проказничали, как все молодые люди, сэр, все без исключения. Я не я, если однажды, возвращаясь из Хэймаркета, не увидел мистера Хобсона в дверях оперы в узких панталонах и шапокляке, сэр. "Вышел зайчик погулять" — да еще в субботу вечером; а маменька думает, он спит спокойно в своей постельке в Сити! Небось не надел шапокляк, когда наутро шел с ее милостью в церковь — да-да, на следующее утро, не будь я Джон Джайлз. Когда старая леди умерла, мистеру Хобсону больше не от кого было таиться, и он мог теперь развлекаться в открытую, ходить на кулачные бои, раскатывать в экипажах парой или четверкой — словом, делать что вздумается. Они с братом — тот старше его на четверть часа — жили душа в душу. Но когда мистер Брайен женился и стал собирать за столом одну только знать, мистеру Хобсону это пришлось не по вкусу. Это мне не компания, говорил он. Одно время он даже объявлял, что никогда не женится и проживет век холостяком. Впрочем, сами знаете, — разве кого минует сей удел! — наступило и мне время, и ему. Я уже вам сказывал, что мы женаты на двух сестрах. Когда Полли Смит вышла за богача мистера Ньюкома, все считали, что еж привалило счастье. Только, сдается мне, на поверку из них двоих оказалась в прибытке моя старуха. Если когда-нибудь в воскресенье случится вам этак часиков в шесть проходить по Бернард-стрит и вы не прочь будете выпить стаканчик портвейна с ломтиком холодного мяса — милости просим к нам. Не будем же слишком гневаться на многоуважаемых братьев полковника Ньюкома за то, что в течение некоторого времени они пренебрегали своим индийским родственником и не очень его уважали. Их мать так и не простила его; во всяком случае, она ни разу прямо не сказала, что возвращает ему свою милость. Много лет он только и был для них что бедняга Том, обретающийся в дурном обществе, нераскаянный грешник, от которого отвернулись все порядочные люди. А у отца так и не хватило мужества открыть им свое более достоверное и благожелательное суждение относительно истории Тома. Вот его и считали в доме паршивой овцой, да и брак с бесприданницей тоже не слишком поднял его в глазах клепемской родни. И только когда он уже овдовел, когда о его подвигах на поле боя было несколько раз написано в "Газете", когда о нем начали весьма одобрительно отзываться в правлении Ост-Индской компании на Леденхолл-стрит, где, разумеется, состояли членами представители банкирского дома "Братья Хобсон", и от него стали поступать в Англию крупные суммы, — лишь тогда братья-банкиры признали его. Будем же к ним снисходительны. Никто столь щедро не награждает человека всякими нелестными эпитетами, как его родственники, и, одарив его таким образом, они уже не склонны взять назад свой подарок. В черный день они не уделят ему ничего, кроме жалости, но зато отныне он станет поучительным примером для своих юных кузенов. Разорись он — родные назовут его "беднягой", и его история послужит им поводом для многочисленных назиданий. Попади он к разбойникам — почтенные фарисеи его племени мигом отвернутся от него и оставят его нищего и истекающего кровью. И они же дружески похлопают его по плечу, если он воротится живым после кораблекрушения, да еще с деньгами в кармане. Так братья со всей искренностью приветствовали Иосифа, оказывали ему почести и возносили хвалы, узнавши, что бедный изгнанник стал первым министром у фараона и большим богачом. Право, мало изменилась человеческая природа с библейских времен! И хоть мы не кинем брата Иосифа в яму и не продадим его в рабство, но зато как мы будем превозносить его, уважать и гордиться им, нашим родичем, если он выкарабкается из ямы, которую сам себе вырыл, или вернется из рабства богатый и славный. Маленькому Клайву посчастливилось стать невольным объектом, на который изливалась все возраставшая любовь Ньюкомов к их индийскому брату. Когда слабым ребенком его привезли на родину и поручили заботам доброй старой девы из Брайтона, его тетушки с материнской стороны, дядья едва его заметили и всецело предоставили попечению Ханименов. Но тут от его отца прибыл крупный денежный перевод, и старший из дядюшек пригласил к себе мальчика на Рождество. Вслед за тем имя его отца было упомянуто в официальных ведомостях, и младший дядюшка пригласил к себе Клайва на лето. А потом на родину вернулся лорд X., бывший генерал-губернатор Индии, и, встретившись с братьями Ньюком на торжественном обеде, который совет директоров давал в честь его превосходительства в "Альбионе", заговорил с ними об их родственнике, весьма отличившемся по службе. Тогда миссис Хобсон явилась с визитом к тетке мальчика, у которой тот жил, подарила ему золотой из своего кошелька и весьма настоятельно посоветовала отправить его учиться к Тимпани вместе с ее сыном. Теперь Клайв знай себе переезжал от одного дядюшки к другому, и в обоих домах его принимали с одинаковым радушием. Ему куда больше нравилось кататься на лошадках, стрелять кроликов с лесничим, получать щедрые суммы на карманные расходы (они списывались со счета подполковника Т. Ньюкома) и носить костюмчики от лондонских портных, чем сидеть в скромных комнатах старой брайтонской тетушки, довольствуясь ее нехитрой беседой. Дядюшки его были незлые и любили друг друга; их жены — друг друга терпеть не могли, но Клайва, когда они узнали получше этого пригожего своенравного мальчугана, обе полюбили и наперебой баловали. Ньюкомы лишь следовали общепринятому закону — петь хвалы преуспевающему и, как заразы, сторониться несчастья. И в самом деле, как распознать достоинства в человеке, если он не у всех на виду? Почтенные дядья Клайва, днем очень занятые делами, а вечера и праздники посвящавшие семье и светским обязанностям, уделяли своему юному родственнику, чей родитель нес службу в Индии, не больше, хоть и не меньше внимания, чем все другие богатые дядюшки в Англии. На каникулы они забирали его к себе, а когда он возвращался в школу, дарили ему на прощание шиллинги; когда он заболел коклюшем, один из младших клерков каждый день заезжал в школу Серых Монахов справиться о его здоровье; врачи порекомендовали морской воздух, и миссис Нагоном сначала забрала мальчика в Сассекс, а потом отослала к тетке Ханимен в Брайтон. Но и только. Едва привратник запирал за ним ворота, сердце миссис Ньюком тоже замыкалось, и она целиком отдавала себя тому, что происходило по сю сторону ее забора, обсаженного пихтами и лаврами. Ведь у нее были свои дети и свои заботы. Многочисленная домашняя птица, воскресная школа, парники, розы, ссоры с приходским священником, — все это требовало времени. Мистер Ньюком, вернувшись домой в субботу вечером и узнав, что мальчик уехал, говорил: "А!" — и тут же принимался расспрашивать, проложили ли новую дорожку по берегу и когда ее посыплют гравием и хорошо ли черная свинья нагуливает сало на новом Корму. А Клайв тем временем в дядиной двуколке катил по холмам в Брайтон, где жила его тетушка со стороны матери. Тут уж он царил. Дядюшка Ханимен уступал ему свою спальню — лучшую в доме; на обед ему подавали сладкое мясо, за завтраком варенье — сколько душе угодно; в церковь можно было не ходить — мальчик слаб здоровьем; тетина служанка укладывала его спать, а наутро, стоило ему притронуться к звонку, как в комнате, сияя улыбкой, появлялась сама тетя. Его баловали, ласкали, ублажали и нежили, как маленького принца. Да он и казался мисс Ханимен маленьким принцем — ведь он был сыном кавалера ордена Бани полковника Ньюкома, славшего ей шали, шарфы, слоновой кости шахматы и коробочки благоуханного сандалового дерева; того самого полковника Ньюкома, у которого в Индии полсотни слуг, как не раз сообщала она своей служанке Ханне Хикс, в ответ на что последняя неизменно восклицала: "Батюшки, и что он делает с эдакой оравой, мэм!"; того самого полковника Ньюкома, который прислал ей чек на сто фунтов, когда после всех своих злоключений она надумала купить домик в Брайтоне и сдавать комнаты приезжим; а ее брату, мистеру Ханимену, в пору его жестоких бедствий подарил сумму еще большую. Благодарность ли за оказанную помощь или ожидание новой, родственное тщеславие или память о покойной сестре и привязанность к родной крови, — кто знает, что рождало ее нежность к племяннику? Трудно даже представить себе, сколько разных причин определяет собой каждый наш поступок или пристрастие; как часто, анализируя свои побуждения, я принимал одно за другое и, измыслив множество славных, достойных и высоких причин своего поступка, начинал гордиться собой. Но тут, откуда ни возьмись, из глубины души моей появлялся какой-то дерзкий и насмешливый чертенок и мигом опрокидывал все мои построения, — куда только девались павлиньи перья, в которые рядилось мое тщеславие! "Напрасно хвалишься, приятель! Ведь твой хороший поступок — моих рук дело. Ты доволен, что за вчерашним обедом воздержался от шампанского? Но ведь это я тебя остановил, и мое имя Благоразумие, а вовсе не Самоотречение. Ты гордишься, что подарил гинею Попрошайке? Но тобой руководило Равнодушие, а не Щедрость. Ты устоял против каких-то еще искушений и поздравляешь себя с победой? Трус! Ты всего-навсего побоялся последствий! Так скинь же свое павлинье оперенье! Ходи таким, каким тебя создала Природа, и благодари небо, что перья твои не слишком черны". Словом, тетушка Ханимен была добрейшей души женщина, и таково уж было обаяние полковника Ньюкома, его воинских доблестей, его регалий и великодушных даров, что Клайв и в самом деле казался ей маленьким принцем. Миссис Ньюком тоже была незлой женщиной, и если б ее племянник и вправду был маленьким принцем, то он спал бы, я уверен, в лучшей спальне Марблхеда, а не в самой дальней и крохотной из детских, расположенных в боковом крыле. Тогда ему, наверное, не пришлось бы есть бульон, цыплят и сливочный пудинг, — он питался бы одними желе и шарлотками. И миссис Ньюком тотчас после его отъезда, — а уехал бы он, сами понимаете, в коляске, а не в двуколке с конюхом за кучера, — непременно послала бы письмо его матушке, вдовствующей императрице, в котором, расточая похвалы благородству мальчика, его уму и красоте, сообщала бы, что отныне навек полюбила его как родного сына. "Это ложь! — скажете вы и с гневом перелистнете страницу. — Этот циник порочит человеческую природу. Для меня, к примеру, нету разницы между богатым и бедным!" Пусть так. Пусть для вас между ними нет разницы. Но для вашей соседки — уже есть, не правда ли? Да и как могли вы подумать, что это про вас? Разве мы так невоспитанны, чтобы говорить вам о ваших слабостях прямо в лицо? Но если нам нельзя будет посудачить о тех, кто только что вышел из комнаты, о чем же тогда люди станут говорить в обществе? Не будем описывать встречу полковника с сыном. С какой неизменной нежностью он думал о нем все эти годы, как тяжело ему было расставаться с этим прелестным мальчуганом семь с лишним лет тому назад! А маленький Клайв, через каких-нибудь полчаса после того, как отец, простившись с ним, грустный и одинокий, сел в шлюпку, чтобы вернуться на берег, уже играл на залитой солнцем палубе с дюжиной своих маленьких попутчиков. Когда же склянки дважды пробили к обеду, они гурьбой ринулись в кают-компанию и принялись за обе щеки уписывать все, что было на столе. Зато какой печальной была в тот день трапеза их родителей! Все мысли их были там, в широком океане, по которому плыли беззаботные детишки — да хранят их материнские молитвы! Сильные мужчины становятся на колени и, с полными слез глазами, прерывающимся голосом просят господа защитить малышей, совсем недавно лепетавших рядом с ними. Еще долго после того, как дети, счастливые и беззаботные, покинули дом, все здесь будет напоминать его обитателям о милом прошлом и ранить душу — цветы, которые они посадили в своих крохотных садиках, игрушки, в которые они играли, пустые кроватки, в которых засыпали, благословляемые взглядом отца. Те из нас, кому минуло сорок, знают, как могут растревожить душу подобные воспоминания, и не осудят моего славного полковника за преданность и чувствительность его сердца. Этот мужественный человек со свойственным ему постоянством ни на минуту не переставал думать о своем далеком сыне и жестоко тосковал по нем. Он не оставил заботами ни одну из темнокожих нянюшек Клайва, ни одного из слуг, нянчивших его, и одарил их так щедро, что им, наверно, хватило денег до конца дней, — ведь эти туземцы весьма скромны в своих потребностях! Если в Европу отплывал корабль или отправлялся кто-нибудь из знакомых, Ньюком непременно посылал гостинцы или какие-нибудь безделушки сыну, а также стоившие немалых денег знаки любви и внимания всем, кто был добр к ребенку. История наших завоеваний в Индии имеет для меня свою особую печальную сторону. Кроме той официальной истории, которая заполняет наши газеты, украшает наши знамена перечнем славных побед и заставляет моралистов и наших врагов кричать о грабеже, а патриотов — похваляться несокрушимостью британского духа; кроме покоренных земель и престижа империи, кроме богатства и славы, увенчанных дерзаний и побежденных опасностей, богатых трофеев и крови, обильно пролитой из-за них, — разве не должны мы помнить и о пролитых слезах? Помните о легионах британцев, сложивших свои головы на несчетных полях сражений, от Плесси до Мени, и обагривших их crore nostro; [16] но не забудьте и то, какую невольную лепту внесли наши жены в историю этих побед. Почти каждый солдат, отплывая к чужим берегам, оставляет в скорби свой дом. Завоеватели дальних стран находят себе там жен, — но их детям не выжить под чужим солнцем. И они приводят их на берег моря и расстаются с ними. Эта разлука неизбежна. Цветы жизни увядают и гибнут, если долго остаются в чужой почве. В Америке смерть отрывает ребенка от груди нищей рабыни; в Индии — уносит из пышных губернаторских чертогов. Скорбь разлуки, пережитая полковником, сделала еще нежнее его и без того доброе сердце и породила в нем такую привязанность к детям, что он стал предметом постоянных шуток для всех старых дев, холостяков и просто рассудительных людей и кумиром всех малышей, одинаково им любимых, — были ли то ухоженные юные отпрыски сборщика налогов, или детишки сержанта, шнырявшие по всему поселку, или темнокожие чада его слуг-туземцев, ютившихся в хижинах у его ворот. Достоверно известно, что на свете нет другого такого места, где бы женщины были так обворожительны, как в Британской Индии. Возможно, всему виной жаркое солнце — оно воспламеняет сердца, которые, быть может, бились куда спокойнее в родном климате. Чем еще объяснить, что не успела мисс Браун и десяти дней пробыть в Калькутте, как уже стала невестой? А мисс Смит, та не прожила на территории поста и недели, как получила шесть предложений руки и сердца! И не только холостяки пользуются здесь расположением юных дев; вдовцы тоже в цене. Поэтому можете не сомневаться, что такой обаятельный человек, как майор Ньюком, — благородный, статный, обходительный, уважаемый и вполне обеспеченный — словом, завидный жених, — в два счета сыскал бы себе подругу жизни, пожелай он найти заместительницу покойной миссис Кейси. Полковник, как уже сообщалось, приехал из Индии с другом или сослуживцем, и они поселились вместе. Из шуток этого джентльмена (а он любил добрую шутку и часто к ней прибегал), я понял, что наш милейший вдовец, полковник Ньюком, не однажды мог изменить свою судьбу — столько раз осаждали его свободное сердце индийские дамы, пускавшие в ход всю свою стратегию, дабы взять эту крепость приступом, измором или подкупом. Миссис Кейси, его покойная супруга, одержала победу, потому что была жалкой и беспомощной. Она была так одинока, когда он встретился с ней, что он приютил ее в своем сердце, как дал бы ночлег в своем доме заплутавшему путнику; он поделился с ней пищей и, как мог, обогрел ее. "Том Ньюком женился на ней, чтоб иметь право оплачивать счета ее модисток", — говорил насмешник мистер Бинни; а в этом отношении она до конца дней своих предоставляла ему самые широкие возможности. Потускневшая миниатюра, изображавшая эту даму в белокурых локонах и с гитарой в руках, висела над камином в лондонской спальне полковника, где я мог часто ею любоваться. Позднее, когда они с Бинни сняли дом, в комнате для гостей появилась и другая, парная ей миниатюра — портрет предшественника Ньюкома, Джека Кейси, который при жизни имел обычай запускать тарелками в голову своей Эммы и погиб от роковой приверженности к бутылке. Я склонен думать, что полковник был не слишком привязан к жене и не очень скорбел по поводу ее кончины; Клайв со свойственным ему простодушием говорил мне, что отец редко вспоминал о матери. Брак этот, бесспорно, не был счастливым, хотя Ньюком долгие годы чтил память умершей жены, неустанно благодетельствуя и одаривая ее родственников. Как ни старались разные вдовы и девы занять место Эммы, сердце Ньюкома оставалось для них наглухо закрытым, и все их усилия пропадали даром. Памятуя, что неприступный полковник играет на флейте, мисс Биллинг расположилась у ворот сей твердыни со своим фортепьяно и принялась разыгрывать бравурные сонаты с вариациями в надежде превратить их жизнь в гармоничный дуэт; но усилия ее были тщетными, и ей, как известно, пришлось перебраться со своим фортепьяно в дом его адъютанта, лейтенанта Ходкина, чье имя она и по сей день носит. Очаровательная вдовушка Уилкинс, державшая путь в Калькутту, остановилась в гостеприимном доме Ньюкома с двумя своими прелестными малютками, и уже поговаривали, что навсегда. Добрейший хозяин, по своему обыкновению, осыпал детишек подарками и лакомствами, а их маменьку обласкал и утешил; но в одно прекрасное утро, когда шел уже четвертый месяц ее пребывания в доме, пришли слуги полковника с паланкинами, и Эльвира Уилкинс отбыла прочь, заливаясь слезами, как и подобает вдове. Непонятно только, почему она потом в Калькутте, в Бате, в Челтнеме и всюду, куда бы ни забросила ее судьба, ругала его эгоистом, Дон Кихотом, гордецом и спесивым набобом. Я мог бы назвать еще с десяток дам из самых уважаемых семей, связанных с Ост-Индской компанией, которые, по словам злоязычного друга полковника мистера Бинни, всячески пытались снабдить Клайва Ньюкома мачехой. Но у полковника был в этом деле горький опыт, и он сказал себе: "Нет, не будет у Клайва мачехи. Раз уж господь лишил его матери, я буду мальчику сразу и отцом и матерью". Он держал его при себе до тех пор, пока индийский климат не стал слишком опасен для здоровья ребенка, а затем отправил в Англию. Отныне он думал о том, чтобы скопить побольше денег для своего отпрыска. По натуре он был человеком на редкость щедрым и, конечно, тратил пять рупий там, где другой, не потратив рупии, сумел бы еще, пожалуй, заслужить благодарность. Однако щедрость и радушие еще никого не разоряли. Мот меньше всего тратится на других. И так как у Ньюкома не было никаких разорительных привычек, а потребности были крайне скромные — почти как у индуса, — то он мог достаточно откладывать из своего вполне приличного жалованья и год от года увеличивать свои и Клайва сбережения: ведь он держал лошадей не для скачек, а для езды, подолгу носил платье и заказывал новый мундир лишь тогда, когда над ним начинал смеяться весь полк; он не стремился пускать пыль в глаза, и не было у него больше транжирки жены. "Вот поучится Клайв в школе пять-шесть лет, — мечтал полковник, — сделается образованным человеком или уж, во всяком случае, усвоит столько классических знаний, сколько нужно светскому джентльмену. И тогда я приеду в Англию, и мы проведем вместе годика три-четыре: за это время он привыкнет ко мне и, надеюсь, полюбит меня. Я стану учиться у него латыни и греческому и постараюсь наверстать упущенное; ведь что ни говори, а без классических языков какое уж тут образование — "Ingenas didicisse fideliter artes emollnt mores nee sinisse feros" [17]. Я же поделюсь с ним своим жизненным опытом и уберегу его от жуликов и мошенников, которые обычно так и вьются вокруг юнцов. Я буду ему товарищем и не подумаю утверждать свое превосходство — где уж мне. Наоборот, мне самому найдется, чему у него поучиться. Я-то в его годы бил баклуши. Затем мы отправимся с ним путешествовать и сначала объездим Англию, Шотландию и Ирландию, ибо человек должен знать свою родину, а потом отправимся за границу. К этому времени мальчику исполнится восемнадцать лет, и он изберет себе профессию. Захочет — станет военным и постарается превзойти славой героя, в честь которого назван. А не захочет, займется богословием или юриспруденцией, как пожелает. Когда он пойдет в университет, я, по всей вероятности, буду уже генерал-майором и на несколько лет снова уеду в Индию; в Англию я вернусь к тому времени, когда он обзаведется своим домом, где найдется место и для старика отца. А если я к тому времени умру, то, уж по крайней мере, с мыслью, что сделал для него все, что мог: мальчик получил хорошее образование, необходимый достаток и отцовское благословение". Такие планы строил наш мечтатель. Как он их вынашивал, с каким увлечением писал о них сыну, как усердно читал разные путешествия, изучал карту Европы! — Рим, сэр, славный Рим! — говорил он. — Скоро, скоро мы поедем туда с моим мальчиком, увидим Колизей и поцелуем туфлю Римскому папе. Мы поднимемся по Рейну до самой Швейцарии, проедем через Симплон по дороге, проложенной великим Наполеоном. Вспомните, сэр, как у ворот Вены стояли турки, черт возьми, и как Собесский восемьдесят тысяч их прямо, можно сказать, смел с лица земли! А какое удовольствие получит мой мальчик от тамошних картинных галерей и от коллекции эстампов, собранной принцем Евгением! Принц Евгений-то, оказывается, был не только великим полководцем, но также ценителем изящных искусств, слыхали? "Ingenas didicisse", как там дальше, доктор, "emollnt mores пес", кажется? — Emollnt mores, полковник? — удивился доктор Мактэггарт, который, однако, был слишком благоразумен, чтобы поправлять ошибки своего командира по части латыни. — Да принц Евгений был дичее любого турка! Разве вы не читали мемуаров принца Делиня? — Зато он был отличным кавалеристом, — отвечал полковник, — и оставил великолепную коллекцию эстампов, это уж не спорьте. То-то Клайв придет в восторг! У мальчика редкий талант к рисованию, сэр, редкий! Он прислал мне картинку, на которой нарисована наша старая школа — ну прямо как в жизни, сэр: аркада, дверь, в нее входят мальчики в мантиях; у переднего розги в руках, а позади сам директор. Со смеху умрешь! Он читал полковым дамам письма Клайва, и те из писем мисс Ханимен, где говорилось о мальчике, и даже своих слуг-туземцев донимал рассказами о сыне; наиболее азартные из молодежи заключали пари, сколько раз полковник упомянет имя Клайва — один раз за пять минут, три раза за десять, двадцать пять в течение обеда и так далее. Но если они и подтрунивали над ним, то беззлобно. Ибо полковник Ньюком был по сердцу всем, кто его знал — и кто ценил в человеке скромность, доброту и благородство. Наконец настала счастливая пора, о которой этот великодушный отец мечтал, как ни один школьник о доме, ни один узник о свободе. Полковник взял отпуск и, оставив полк на майора Томкинсона, охотно его принявшего, поехал в Калькутту. Главнокомандующий объявил приказом по армии, что, впервые за тридцать четыре года предоставляя отпуск подполковнику Бенгальской кавалерии Томасу Ньюкому, кавалеру ордена Бани второй степени, "он, сэр Джордж Хаслер, не может не отметить, что сей доблестный офицер, чья служба достойна высшей похвалы, оставляет свой полк прекрасно обученным и дисциплинированным". И вот корабль отплыл и проделал свой путь, и наш честный солдат после стольких лет вновь ступил на родную землю. Глава VI Братья Ньюком Помимо собственного горячо любимого сына, у нашего добряка полковника оказалось еще по меньшей мере два десятка подопечных, на которых распространялась его родительская забота. Он разъезжал в почтовой карете из одной школы в другую, — то к мальчикам кавалериста Джека Брауна, то к девочкам миссис Смит, чей муж был гражданским чиновником, то к сиротке бедного Тома Хикса: с тех пор как холера унесла Тома и его жену, малыш остался совсем один на свете. На корабле, везшем Ньюкома из Калькутты в Англию, вместе с ним плыло с десяток девочек и мальчиков, и, хотя сердце его рвалось в школу Серых Монахов, он, прежде чем встретиться с сыном, развез кое-кого из них родным и близким. А тех, кто находился в школах, он навестил и щедро наделил деньгами. Огромные карманы его широких белых брюк всегда были набиты золотом и серебром, и он, если только не теребил усы, то и дело запускал туда руку и позвякивал монетками. Глядя, как он одаривает детишек, трудно было не пожалеть, что ты уже вышел из детского возраста. Посетив заведение мисс Пинкертон в Чизике или расположенную по соседству школу доктора Рэмшорна, повидав там маленького Тома Девиса или маленькую Фанни Холмс, добряк ехал домой и незамедлительно садился писать подробные письма в Дндию к их родителям, которые радовались этим посланиям не меньше, чем их дети его ласке и подаркам. Каждая торговка яблоками и апельсинами (в особенности, если при ней, помимо товара, был еще и младенец), каждый юный метельщик на пути от гостиницы "Нирот" до Восточного клуба знали его и черпали от его щедрот. Его братья с Треднидл-стрит только глаза раскрывали при виде чеков, которые он подписывал. Одна из маленьких подопечных добряка Ньюкома, к счастью, жила близ Портсмута, и когда честный полковник доставил мисс Фиппс в Саутгемптон, к ее бабушке, жене адмирала Фиппса, девочка с громкими рыданьями вцепилась в своего провожатого, так что ее с трудом от него оттащили. Она утешилась в своей потере лишь после того, как незамужние тетки угостили ее земляникой, которую маленькая индианка пробовала впервые в жизни. Юный Кокс, сын Тома Кокса из пехоты, среди ночи был увезен из гостиницы в почтовой карете. Он проснулся, ничего не понимая, когда лошади мчали их по живописным зеленым дорогам Бромли. Наш добряк доставил мальчика к его дяде, доктору Коксу на Блумсбери-сквер, и лишь после этого сам устроился на жительство, а потом поспешил туда, куда так властно звало его сердце. Из Портсмута он дал знать о своем приезде братьям и в двух словах уведомил о том же сына. Письмо было вручено Клайву вместе с чашкой чая и булочкой — одной из восьмидесяти чашек чая и булочек, поданных в этот день питомцам Серых Монахов. Как, наверно, просияло лицо мальчика, как заблестели его глаза, когда он узнал, что за новость содержится в письме! Когда преподобный мистер Попкинсон, директор, вошел в столовую и с добродушным видом сказал: "Ньюком, вас просят", — он уже знал, кто пришел. Он ничего не ответил этому дылде Ходжу, известному забияке, который заорал: "Черт тебя побери, Ньюком! Ты чего пролил мне чай на новые брюки? Ты у меня получишь!" — и опрометью кинулся в комнату, где ждал его посетитель. И тут мы, с вашего позволения, закроем дверь за полковником и его сыном. Даже не будь Клайв таким красивым и изящным, что ни с кем не сравнить ни в школе, ни в целой Англии, любящий отец и тогда был бы доволен им и наделил бы его множеством воображаемых достоинств. Но Клайв действительно обликом и манерами оправдывал лучшие надежды Ньюкома, и я хочу верить, что художник, которому предстоит иллюстрировать этот роман, сумеет нарисовать его должным образом. Да и сам мистер Клайв — пусть это помнит художник — будет не слишком доволен, если не уделят должного внимания его лицу и фигуре. У Клайва нет еще тех пышных усов и баков, с которыми он сам позднее изображал себя на портрете, однако весь он — воплощенное здоровье, сила, живость и доброта. У него высокий лоб, затененный копной русых кудрей; его цвету лица позавидовала бы любая красавица; рот его, кажется, создан для смеха, а голубые глаза так и светятся умом, чистосердечием и добродушием. Удивительно ли, что довольный отец не может глаз от него отвести. Словом, он как раз такой юноша, каким полагается быть герою романа. Звонит колокол; сейчас опять начнутся уроки, и мистер Попкинсон в мантии и корпорантской шапочке входит в комнату, чтобы пожать руку полковнику Ньюкому и сообщить ему, что на сегодня освобождает мальчика от занятий. Он ни словом не обмолвился о вчерашней проделке Клайва и о недавнем скандале в дортуаре, когда его застали пирующим с тремя однокашниками: они лакомились свиным паштетом, запивая его двумя бутылками доброго портвейна из таверны "Красная Корова", что в переулке Серых Монахов. Колокол отзвонил, и трудолюбивые пчелы слетелись к своим сотам. Все вокруг затихло. Полковник с сыном идут на площадку для игр, которую здесь называют лужайкой, хотя она вся усыпана гравием и на ней не больше травы, чем в аравийской пустыне. Они погуляли по лужайке, а потом прошлись по галереям, и Клайв показал отцу его имя, высеченное сорок лет назад на одной из арок. Они беседуют, и Клайв нет-нет да и глянет на своего нового знакомца, подивится его широким брюкам, длинным усам и желтому лицу. Он очень странный, думает Клайв, очень чудной и добрый, и во всем джентльмен, с головы до пят, не то что папаша Мартина, который недавно приезжал к сыну в шнурованных ботинках и этой ужасной шляпе и вздумал бросать мальчикам горсти медяков. Клайв так и прыскает со смеху при одной мысли о том, что такому, как он, светскому джентльмену предлагали хватать медяки. И вот, наказав сыну быть готовым к его приезду (Клайв, конечно, все глаза проглядел, дожидаясь его), полковник сел в экипаж и укатил в Сити, чтоб пожать руку братьям, которых когда-то оставил благовоспитанными малолетками в синих курточках под надзором строгого наставника. Он быстрыми шагами прошел через контору и ворвался в приемную к властителям здешних мест, совершенно поразив этих двух джентльменов, таких приглаженных и уравновешенных, жаром своих приветствий, силой рукопожатий и громким высоким голосом, слышным за стеклянной перегородкой, где в большом зале трудились клерки. Он сразу догадался, кто из них Брайен, кто Хобсон: ведь на носу сэра Брайена Ньюкома, старшего из близнецов, с тех самых пор, как он вывалился из колясочки, осталась отметина. Сэр Брайен был светловолосый, с огромной плешью и маленькими коротко подстриженными бакенбардами. Жилет на нем был палевый, сапоги начищены до блеска, руки отмыты до белизны. Он был точь-в-точь как "Портрет джентльмена" на выставке Королевской Академии. Осанистый, с пустым взглядом и покровительственной улыбкой, сидит он за письменным столом и распечатывает письма; перед ним папка с бумагами и серебряная чернильница; позади колонна и красное драпри, а вдали парк и небо в грозовых тучах. Как раз такой портрет и по сей день висит у Ньюкомов над большим буфетом, увенчанным тремя огромными серебряными подносами — подарком от благодарных чиновников трех компаний своему уважаемому директору и президенту. Хобсон Ньюком, эсквайр, лицом напоминал брата, но был дороднее. Он не препятствовал своим рыжим волосам на щеках и подбородке расти там, где им предписала природа. Он носил грубые башмаки, подбитые гвоздями, a G панталонами на штрипках — удобные тупоносые ботинки. Он старался походить на деревенского сквайра. Выбирал себе шляпы с большими полями, и в огромных карманах его короткополого сюртука всегда было что-нибудь относящееся к сельскому хозяйству — горсть пшеничных зерен или фасоли, которые он имел обыкновение жевать даже на бирже, ремешок от хлыстика, лошадиные пилюли; словом это был настоящий помещик старого образца. Если на Треднидл-стрит стояла хорошая погода, он говорил, что нынче — самое время для сенокоса, а если случалось быть дождю, то замечал, что земле нужен дождик; ударит мороз, и непременно от него слышишь: "Денек не для охоты, друг Томкинс". И все в этом роде. А когда он ехал верхом с Брайенстоун-сквер в Сити, вы приняли бы его (чем очень бы ему польстили) за веселого деревенского сквайра. Он лучше разбирался в делах, чем его степенный и важный брат, над которым он добродушно подсмеивался, и вполне справедливо говорил о себе, что не родился еще человек, способный провести его. Когда полковник ворвался в святилище этих достойных джентльменов, каждый из них принял его по-своему. Сэр Брайен выразил сожаление, что леди Анны нет в городе: у детей корь, и они все в Брайтоне. А Хобсон сказал: — У Марии ты, правда, не найдешь такого хорошего общества, как у леди Анны, однако выбери денек и приезжай к нам обедать. Постой, что у нас нынче, — среда? Завтра у нас званый обед. Только на завтра мы заняты. — Хобсон хотел этим сказать, что все места за столом уже заняты и не стоит тесниться, но полковнику эти обстоятельства были неведомы. — В пятницу мы обедаем у судьи Плута, — странное имя для судьи, не правда ли? В субботу я еду в Марблхед, взглянуть, как там идет сенокос. Вот что: приходи-ка ты в понедельник. Я тебя тогда и хозяйке представлю, и молодняк свой покажу. — Я привезу с собой Клайва, — говорит полковник Ньюком, несколько обескураженный таким приемом. — Невестка была так добра к нему после болезни… — Нет, слушай, давай без мальчишек! Мальчишки мешают. При них ведь не поболтаешь как следует после обеда, а отошлешь к дамам в гостиную — те тоже недовольны. Присылай его, коли хочешь, в воскресенье — у нас по воскресеньям детские обеды, — а сам давай со мной в Марблхед! Такое тебе сено покажу, рот разинешь. Ты любишь с землицей повозиться? — Я много лет не видел сына, — отвечает полковник, — и мне субботу и воскресенье хотелось бы побыть с ним, а в Марблхед к тебе мы съездим как-нибудь в другой раз. — Что ж, наше дело предложить. А по мне, лучше нет, как вырваться из этого проклятого Сити, подышать деревенским воздухом, полюбоваться на всходы и провести воскресенье в тишине и покое. Этот честный джентльмен питал такое пристрастие к сельской жизни, что даже представить себе не мог, чтобы у кого-то были иные вкусы. — Зимой мы надеемся видеть тебя в Ньюкоме, — говорит старший брат, любезно улыбаясь. — Не могу обещать тебе там охоты на тигров, но фазанами наши джунгли богаты. И он добродушно рассмеялся своей нехитрой шутке. — Но я рассчитываю попасть туда значительно раньше, — возразил озадаченный полковник. — Бог даст, я буду там через несколько дней. — В самом деле?! — удивился баронет. — Значит, ты намерен посетить колыбель наших предков? Ньюкомы, я полагаю, жили там еще до Завоевателя. Во времена нашего деда это была деревушка, а сейчас — большой процветающий город, и я надеюсь, да нет, твердо рассчитываю получить для него королевскую хартию. — Вот как? — говорит полковник. — А я еду туда повидаться с родней. — С родней? С какой родней?! Разве у нас есть там родственники?! — восклицает баронет. — Только мои дети — все, кроме Барнса… Барнс, это твой дядя, полковник Томас Ньюком. Рад представить тебе, брат, моего старшего сына. В эту минуту в дверях как раз появился светловолосый молодой человек, бледный, томный и одетый по последней моде, и ответил любезной улыбкой на приветствие полковника. — Весьма рад познакомиться, — произнес молодой человек. — Лондон, наверно, очень переменился с ваших времен. Вы очень удачно приехали — в самый разгар сезона. Бедный Томас Ньюком был совершенно ошарашен таким странным приемом. Он примчался сюда, пылая родственными чувствами, и вдруг один брат приглашает его на обед в будущий понедельник, другой — зовет пострелять фазанов на Рождество. А тут еще безусый юнец с эдаким покровительственным видом снисходительно справляется у него, очень ли переменился Лондон. — Не берусь об этом судить, — ответил полковник, кусая ногти. — Во всяком случае, я встретил не то, что думал. — Вам не кажется, что сегодня у нас очень тепло. Прямо как в Индии! — замечает юный Барнс Ньюком. — Тепло? — усмехаясь, отвечает его дядюшка. — По мне, так здесь просто холодно. — Вот то же самое говорил сэр Томас де Бутс, когда мы были у леди Фезерстоун, помните, сэр? — произносит Барнс, обращаясь к отцу. — Он тогда только что вернулся из Бомбея. Вечер был такой жаркий, деться некуда, а он, помню, жаловался, что ему холодно. Вы с ним встречались в Индии, полковник? Его любят в генеральном штабе и терпеть не могут в полку. В ответ полковник Ньюком пробурчал такие напутствия сэру Томасу де Бутсу и с такой точностью указал, куда следует отправиться этому заслуженному кавалерийскому офицеру, что нас крайне огорчило бы, если б пожелания полковника когда-нибудь сбылись. — А ты знаешь, Барнс, — вмешивается баронет, который хочет сделать разговор интересным для полковника, не успевшего еще обжиться в Лондоне, — брат собирается на той неделе в Ньюком. Он как раз говорил нам об этом, когда ты вошел, и я полюбопытствовал, что его туда тянет. — Слышали вы когда-нибудь о Саре Мейсон? — спрашивает полковник. — Никогда, — отвечает баронет. — Сара Мейсон? Право же, я впервые слышу это имя, — добавляет молодой человек. — Что ж, очень жаль, — усмехается полковник. — Она ведь родня вам, хоть и не кровная. Она не то моя тетка, не то двоюродная сестра, — я-то ее называю тетей, — и она вместе с моими родителями работала на фабрике в Ньюкоме. — А, боже ты мой, ну конечно. Теперь я припомнил! — восклицает баронет. — Мы же отчисляем ей с твоего счета сорок фунтов в год. А ты, брат, разве не помнишь? Тогда погляди счет полковника Ньюкома. Я прекрасно помню имя. Только я думал, что это твоя старая няня и что она состояла в услужении у отца. — Она действительно была моей няней и состояла в услужении у отца, — ответил полковник. — Но она еще родственница моей матери, — той, надо сказать, очень повезло со служанкой. Да и слава богу, что у нее вообще была служанка. Лучшей и более преданной женщины не сыщешь в целом свете. Хобсон наслаждался замешательством брата. Ему доставляло удовольствие видеть, как тот, занесясь чересчур высоко, вдруг оказывался на земле. — Весьма похвально, — выдавил из себя благовоспитанный глава фирмы, — что ты помнишь даже самых скромных друзей и родственников отца. — И тебе, брат, тоже не грех бы ее помнить, — взорвался полковник; лицо его пылало. Его глубоко задела и рассердила такая бесчувственность сэра Брайена. — Прости, но я не вижу почему, — возразил ему сэр Брайен. — Я не состою в родстве с миссис Мейсон и даже не помню, чтоб когда-нибудь с нею встречался. Однако не могу ли я что-нибудь для тебя сделать, брат? Быть тебе чем-нибудь полезным? Мы с Барнсом в полном твоем распоряжении, и Барнс по окончании дня в Сити рад будет тебе помочь. Сам-то я все утро прикован к конторке, а вечером заседаю в палате общин. Одну минуту, мистер Квилтер, я к вам сейчас выйду. До свидания, милейший! А тебе Индия пошла на пользу — ты так молодо выглядишь! Видно, горячие ветры Азии не так вредоносны, как те, что дуют у нас в парламенте. Хобсон (уже вполголоса), проследи, чтобы этот ходатай, и этот, и этот зашли сюда часиков в двенадцать поговорить насчет того самого… Не взыщи, но я должен проститься. Жаль, что так мало виделись после стольких-то лет! — Еще бы! — откликается полковник. — Так если что понадобится, я к твоим услугам. — Конечно, конечно, — отвечает ему старший брат, а сам думает: не скоро это будет!.. — Леди Анна очень обрадуется, когда узнает, что ты приехал. Кланяйся от меня Клайву. Славный мальчик! До свидания. — И баронет ушел. И вот уже его лысина рядом с почтенными сединами мистера Квилтера склонилась над огромным гроссбухом. Мистер Хобсон проводил полковника до самого выхода и, прежде чем тот сел в коляску, сердечно пожал ему руку. Когда же кучер спросил полковника: "Куда прикажете?" — бедняга Ньюком, уже плохо понимавший, где он и куда ему ехать, только и мог ответить: "Хоть к черту — лишь бы отсюда?" — так что кучер, скорей всего, принял его за какого-нибудь банкрота, который тщетно пытался продлить срок векселя. А полковнику и в самом деле только что перечеркнули вексель — он оказался не обеспечен вкладом братской привязанности, которую надеялась встретить эта простая душа. Когда он ушел, сэр Брайен вернулся в свою приемную, где сидел юный Барнс, уткнувшись в газету. — А мой почтенный дядюшка прихватил с собой из Индии немалую толику красного перцу, — сказал он отцу. — Он производит впечатление человека очень доброго и простого, — ответил ему баронет. — Немного чудаковат, конечно, но он больше тридцати лет не был на родине. Завтра утром непременно нанеси ему визит. Постарайся его как-нибудь уважить. Кого бы вместе с ним позвать, чтобы он не скучал? Пожалуй, кого-нибудь из правления. Пригласи его, Барнс, на следующую пятницу или субботу. Нет, суббота отпадает — я обедаю со спикером. Словом, будь к нему как можно внимательней. — Уж не собирается ли он привезти в город нашу родственницу, как по-вашему, сэр? Я горю желанием познакомиться с миссис Мейсон! Это, наверно, какая-нибудь почтенная прачка, а может быть, кабатчица, — хихикнул юный Барнс. — Замолчи, Барнс. Вы, нынешняя молодежь, готовы над всем смеяться. Привязанность полковника Ньюкома к его старой няне делает ему величайшую честь, — объяснил баронет. Он и в самом деле так думал. — Надеюсь, матушка пригласит ее погостить у нас в Ньюкоме. Я уверен: она прачка и нещадно драила моего дядюшку в детстве. Его костюм поверг меня в почтительное изумление. Он презирает штрипки и, по-видимому, незнаком с употреблением перчаток. А интересно, если б он умер в Индии, моя покойная тетушка кончила бы жизнь на погребальном костре? Но тут мистер Квилтер, появившись в дверях с кипой счетов, прервал сей поток сарказмов, и юный Барнс, весь уйдя в дело (в коем, надо сказать, знал толк), совершенно позабыл о полковнике и не вспомнил о нем до конца занятий, зато потом в клубе Бэя изрядно потешил нескольких молодых джентльменов рассказом о своем новоприбывшем родственнике. Каждое утро, без исключения, даже если накануне была попойка или бал, юный Барнс Ньюком шагал в Сити решительным и быстрым шагом, помахивая аккуратно свернутым зонтиком. И каждый вечер, направляясь из Сити в Вест-Энд, он переходил Чаринг-Кросс, лениво семеня ногами, волоча по земле зонт и томно свесив голову, каковая опускалась еще ниже, когда он снимал шляпу и с кислой улыбкой на лице приветствовал проезжающий экипаж. Казалось, у него и занятий других не было, кроме как фланировать по Пэл-Мэл. Хевисайд, рослый молодой офицер из королевской гвардии, старый сэр Томас де Бутс и Хорэс Фоги — кто же его не знает! — сидят у окна в клубе Бэя и зевают во весь рот. Кучера в красных куртках проводят по Сент-Джеймс-стрит оседланных лошадей. Кебмены на стоянке угощаются пивом. Джентльмены, в сопровождении грумов, едут кататься в Хайд-парк. А вот проехала вся изукрашенная коронами коляска некоей Высокопоставленной Вдовствующей Особы, с кучерами в пудреных париках. Любопытные провинциалы глазеют на окна клубов. Иностранцы болтают о чем-то, скалят зубы, поглядывают на женщин в проезжающих экипажах, курят и сплевывают после каждой затяжки. Полисмен Икс тяжелой походкой прохаживается по панели. Сейчас пять часов вечера, а на Пэл-Мэл день в самом разгаре. — Младший Ньюком идет, — объявляет приятелям мистер Хорэс Фоги. — Они всегда вместе появляются: булочник на углу и он. — Нахал желторотый, так его растак, — говорит сэр Томас де Бутс. — И зачем только его сюда приняли, так его растак! Если б я не был тогда в Индии, его б забаллотировали как миленького, так его растак. (Оговоримся, что в действительности сэр Томас употреблял куда худшие слова. Этот почтенный кавалерийский офицер был ужасный сквернослов.) — А меня он смешит, анафема! — говорит добродушный Чарли Хевисайд. — Чтобы вас насмешить, немного надо, — роняет в ответ Фоги. — А вот вы не можете, — ответствует Чарли. — Мне все ваши анекдоты приелись, они стары как мир. (Входит Барнс.) Ну, как дела, Барни? Как идут трехпроцентные, дружок? Послушайте, достали бы мне малость хрустящих?! Скажите папаше, если он даст мне неограниченный кредит, буду голосовать в парламенте заодно с ним, ей-богу! Барнс заказывает полынной водки с водой и понемножку потягивает из стакана, а Хевисайд продолжает упражняться в своем тонком остроумии. — Послушайте, Барни, вас ведь зовут Барни, и вы банкир. Значит, вы еврей, да? Так и сколько вы дадите под мою расписочку? — Паясничали бы в парламенте, Хевисайд, — отвечает со скучающим видом молодой Ньюком. — Выбрали вас туда, значит, там вам и место. (Достопочтенный капитан Чарльз Хевисайд является членом нашего высшего законодательного органа, где прославился своим умением передразнивать депутатов оппозиции — к их смущению и к восторгу единомышленников.) А здесь не стройте из себя осла. Делом стоит заниматься только в урочное время. — Чтоб этому щенку это самое! — рычит сэр Томас, выпячивая брюхо. — Что говорят в Сити о русских? — интересуется Хорэс Фоги, некогда подвизавшийся на дипломатическом поприще. — Флот уже вышел из Кронштадта? — Откуда мне знать? — отвечает Барнс. — Разве об этом нет в вечерних газетах? — Очень неприятные вести из Индии, генерал, — продолжает Фоги. — А, вот экипаж леди Доддингтон! Какая она сегодня хорошенькая!.. Ранджит-Синг двинулся на Пешавар, опять же эта флотилия на Иравади. Все это, скажу я вам, весьма подозрительно, и в такое трудное время Индии нужен не Пингвин, а другой генерал-губернатор. — Разве Хаслер годится в главнокомандующие? Такого дурака, так его растак, еще свет не видел. Богомольный слюнтяй — ему бы только псалмы распевать! — говорит сэр Томас, мечтавший сам стать командующим. — А вы, кажется, любитель другого пения, сэр Томас, — говорит мистер Барнс. Дело в том, что в молодости сэр Томас де Бутс частенько певал в веселой компании герцога Йоркского и даже состязался с капитаном Костиганом, однако не смог превзойти этого артиста: капитан и перепел и перепил его. У сэра Томаса такой вид, словно он собирается спросить, какого черта этот щенок лезет не в свое дело, но он хочет вернуться в Индию и знает, как сильны Ньюкомы на Леденхолл-стрит, а потому решает быть вежливым с этим молокососом и проглатывает свои гневные речи. — А к нам, знаете ли, дядюшка из Индии приехал. Оттого я так и замучился. Мне надо купить ему пару перчаток, четырнадцатый номер, и еще сыскать ему портного, ну, конечно, не самого модного. Ваш бы, Фоги, пожалуй, подошел. Я бы свез его к отцовскому, но ведь папаша у меня общественный деятель и все заказывает в провинции — в своем избирательном округе. — Так полковник Ньюком из Бенгальской кавалерии — ваш дядя? — осведомляется сэр Томас де Бутс. — Разумеется. Не пожалуете ли в среду к нам на обед — будет случай с ним повидаться. И вы, Фоги, тоже приходите. Вы же любите хорошо пообедать. А не знаете ли вы чего-нибудь предосудительного про моего дядюшку, сэр Томас? Нет ли у меня какого-нибудь кузена брамина? Как по-вашему, нам не следует его стыдиться? — Вот что" я вам скажу, молодой человек: вам бы не повредило хоть немного на него походить. Он, конечно, чудак. В Индии его даже звали Дон Кихотом. Вы читали "Дон Кихота"? — Первый раз слышу. Но зачем мне все-таки походить на дядюшку? Мне, знаете, что-то не хочется. — А затем, что это один из храбрейших офицеров, каких видел свет! — заорал вдруг старый служака. — И затем, что он добрейшей души человек и не корчит из себя невесть что, хоть ему-то есть чем гордиться! Вот так-то, мистер Ньюком! — Что, получили, дружок? — бросает Чарльз Хевисайд, когда генерал, весь красный от ярости, не переставая чертыхаться себе под нос, направляется к выходу. Барни преспокойно допивает свой стакан. — Не пойму, что этому старому болвану от меня нужно, — с невинным видом замечает он, прикончив свое горькое пойло. — Вечно он на меня наскакивает, старый петух. Спорит со мной за вистом, а сам играет не лучше младенца. Лезет с советами за бильярдом, а я могу дать ему двадцать очков вперед и обыграть вчистую. И зачем только сюда таких пускают? Может, сыграем до обеда в пикет, Хевисайд? Э, да вон и мой дядюшка шествует со своим отпрыском. Тот, высокий, усатый, в коротких брюках. Сейчас, верно, отобедают в Ковент-Гардене и пойдут в театр. Мое почтение дяде! И достойная парочка отправилась играть в карты, чем и занималась до тех пор, пока не зашло солнце и не настал час обеда. Глава VII, в которой мистер Клайв покидает школу К счастью, нашего доброго полковника ждала другая встреча — с сыном; и она сулила ему куда больше радости, чем недавнее общение с братьями. На Ладгет-Хилл он отпустил карету и оттуда через мрачные окрестности Ньюгета пошел дальше по грязным тротуарам Смитфилда к своей старой школе, где теперь учился его сын. Сколько раз он ходил здесь в юности! Вот улица Доминиканцев, вот памятная с давних времен "Красная Корова", а вот и площадь Серых Монахов, с ее закопченными деревьями и цветниками, в окружении причудливых зданий прошлого века, которые дремлют на солнцепеке подобно старикам из богадельни. Сквозь высокую арку виднелось готическое здание богадельни, по тихой площади в черной накидке брел какой-то из ее обитателей, еще несколько его сотоварищей направлялись из одной темной арки в другую. Здание школы стояло на этой же площади, прямо рядом с богадельней, только оно было новей, и из окон его лился нестройный хор голосов, мальчишески-звонких и возмужалых, слышался стук парт и звон посуды, доносились крики и плач. Молодость кипела, бурлила, переливалась через край, и все эти звуки являли странный контраст неслышным шагам одетых в черное людей под сводами старинного здания — шагам тех, для кого житейская борьба и надежды, суета и гомон — все в прошлом, все застлано мглой. Томас Ньюком, для которого пробил полдень, стоял где-то на полпути между шумливыми юнцами и шаркающими старцами и мог бы сейчас поразмыслить о тех и других, если бы Клайв, заметивший его из окна классной мистера Хопкинсона — или, попросту, Хопки, — не сбежал вприпрыжку с лестницы, чтобы приветствовать родителя. Он был одет с иголочки. Ни у кого из четырехсот его сверстников не было такой фигуры, такого портного, такой изящной обуви. Прочие воспитанники с завистью провожали его глазами изза оконных решеток и зубоскалили. Старшеклассники обменивались замечаниями о просторной одежде и длинных усах полковника Ньюкома, о его коричневых руках и нечищеной шляпе. В зубах полковника торчала сигара, и верзила Смит, школьный коновод, соблаговоливший тоже выглянуть в окошко, соизволил заметить, что, по его мнению, отец Ньюкома — настоящий мужчина. — Расскажи мне о своих дядьях, Клайв, — сказал полковник, когда они, рука об руку, шли по улице. — А что рассказывать, сэр? — спросил мальчик. — Я их не очень-то знаю. — Ты ведь у них гостил, ты сам мне писал. Они были добры к тебе? — Да, конечно. Даже очень добры. Сколько монет мне передарили. Только я, когда бываю у них, почти их не вижу. Мистер Ньюком, тот чаще меня приглашает, раза два или три в семестр, если он в городе, и всегда дает мне золотой. — Разумеется, если б он тебя не видел, он не мог бы дать тебе гинею, — смеется отец. Мальчик смутился. — Да, конечно. В воскресенье вечером, накануне отъезда в Смитфилд, я всегда захожу в столовую попрощаться, и тогда-то он и дает мне золотой. Но он со мной почти не разговаривает. Если б не этот золотой, мне бы совсем не нравилось ездить на Брайенстоун-сквер — меня там сажают обедать с детьми, а они совсем маленькие, и еще с ними сидит гувернантка-француженка, такая здоровенная и противная; она все время визжит, кричит на них и придирается. У дяди каждую субботу званый обед, или он куда-нибудь уезжает, а тетя дает мне десять шиллингов и посылает в театр. Это гораздо лучше, чем званый обед. — Тут мальчик опять смутился. — Я когда был маленький, так делал: подожду на лестнице, чтоб они вышли из-за стола, да и стащу что-нибудь с блюда. Теперь я, конечно, этого не делаю. Мария (моя кузина) раньше таскала сласти да еще и гувернантку угощала — набьет карман сахаром и грызет прямо в классной, представляете? Дядя Хобсон, он не в таком хорошем обществе вращается, как дядя Брайен. Дело в том, что тетя Хобсон, хоть и очень добрая и все прочее, но, по-моему, не совсем comme il fat [18]. — А почему ты так думаешь? — спрашивает отец, которого забавляет чистосердечная болтовня мальчика. — В чем тут разница? — Как следует объяснить не могу, а все-таки разницу всегда чувствуешь. Тут даже не в звании дело, а просто видно: один человек джентльмен, а другой нет. И женщины тоже — кто леди, кто нет. Вот, к примеру, Джонс, классный наставник в пятом, у него платье поношенное, но все равно не ошибешься: он джентльмен. А мистер Браун и волосы себе маслит, и пальцы у него в кольцах, и белые галстуки носит — ну и галстуки, помереть можно! — и все равно мы зовем его "выскочкой" и "красавчиком". И с тетей Марией то же самое: она хоть и красивая и одевается нарядно, а все-таки в чем-то не такая — ну, словом, то, да не то. — То, да не то, значит, — говорит полковник с улыбкой. — Ну, то есть… Не знаю, не могу объяснить, — совсем сбивается мальчик. — Я вовсе не хочу над ней смеяться, ведь она очень добра ко мне, но вот тетя Анна совсем другая, и говорит как-то естественней, и хотя у нее тоже есть смешные черты, она как-то представительней. — Мальчик рассмеялся. — А знаете ли, сэр, я часто думаю, что старая тетушка Ханимен из Брайтона ничуть не меньше леди, чем сама тетя Анна, — в главном, конечно. Она не важничает, не задается, ни о ком за спиной худо не говорит, делает много добра бедным, а шума вокруг этого не поднимает. И нисколько не стыдится, что сдает комнаты и что сама бедная, а ведь кое-кто в нашей семье… — А мне показалось, что мы не хотели злословить, — улыбается полковник. — Это у меня так, с языка сорвалось, — смеется Клайв. — Только знаете, как они съедутся в Ньюком да начнут рассуждать о предках, а этот осел, Барнс Ньюком, знай, пыжится от важности, меня прямо смех разбирает. Я ведь, когда ездил в Ньюком, зашел проведать старую тетю Сару, и она мне все рассказала и показала комнату, в которой дедушка… ну вы помните… Мне сперва даже немножко не по себе стало, я ведь думал, что мы такие родовитые. И в школе я, пожалуй, тоже слишком драл нос и насчет Ньюкомов хвастался, и поэтому я, как вернулся, решил все рассказать товарищам: — Ты поступил как мужчина, — с восторгом сказал полковник. А может быть, правильней было бы сказать: "Ты поступил как мальчишка"? И в самом деле, у скольких светских господ мы не спрашиваем, кто их отцы? А сколько есть таких, что сами благоразумно об этом умалчивают? — Ты поступил как мужчина! — воскликнул полковник. — Никогда не стыдись своего отца, Клайв! — Моего отца? — переспрашивает Клайв, кидая на него взгляд и, как павлин, раздуваясь от гордости. — Я вот еще что хотел спросить… — продолжает он после короткой паузы. — Что, Клайв? — Это правда, что написано в книге пэров и в дворянской грамоте про дядю Ньюкома и Ньюком, и еще про того Ньюкома, которого cожгли в Смитфилде, и того, что участвовал: в битве на Босвортском поле, и того, самого первого, что был брадо… то есть лейб-медиком Эдуарда Исповедника и погиб в битве при Гастингсе? Мне кажется, нет. А хотелось бы, чтобы это была правда! — Наверно, каждому хотелось бы происходить из древнего и славного рода, — сказал полковник с обычной своей прямотой. — Тебе хочется гордиться своим отцом, так почему же не дедом, не прадедом и всеми другими предками? Но если нам не довелось унаследовать славу предков, постараемся, по крайней мере, оставить по себе добрую славу, мой мальчик. Этого с божьей помощью мы и будем с тобой добиваться. Коротая путь этой бесхитростной беседой, оба джентльмена достигли наконец западной части города, где на Брайенстоун-сквер стоял красивый и просторный особняк младшего компаньона фирмы "Братья Ньюком". Полковник Ньюком пришел с визитом к невестке. Он постучал в дверь, и пока они ждали, чтобы им открыли, он заметил сквозь распахнутые окна столовой, что большой обеденный стол накрыт на много персон и все приготовлено для пиршества. — Брат сказал, что сегодня он занят. Разве миссис Ньюком принимает без него гостей? — спросил он у сына. — Она-то всех и приглашает, — ответил Клайв. — Дядя никого не зовет без ее разрешения. Лицо полковника омрачилось. Устроить в доме званый обед и не позвать родного брата! — думал он. Если б они всей семьей прибыли в Индию, я бы просто обиделся, вздумай они остановиться не у меня. Пусть бы жили хоть целый год! Забегавшийся лакей в красном жилете открыл дверь и, не дожидаясь вопросов, сказал: "Нет дома". — Джон, это мой отец, полковник Ньюком, — сказал Клайв. — Тетя его примет. — Хозяйки нет дома, — ответил лакей. — Хозяйка уехала в экипаже. Да не в эту дверь! — заорал он вдруг. — Вниз, в подвал их тащи! — Последнее относилось к мальчишке от кондитера с огромным тортом и множеством кульков со сластями к десерту. — И чтоб мороженое было минута в минуту, а то хозяину твоему не поздоровится! — С этими словами Джон кинулся обратно в дом, захлопнув дверь перед изумленным полковником. — Право же, они, что называется, захлопнули дверь у меня перед носом, — пробормотал бедняга. — Сегодня большой обед, и Джон очень занят. Тетя бы вас непременно приняла, она очень добрая, — вступился Клайв. — Ведь у вас в Индии, наверно, все по-другому. А вот в скверике гуляют девочки. Те, что в синем. А усатая, с желтым зонтиком, это их француженка. Здравствуй, Мэри. Здравствуй, Фанни. Познакомьтесь — это мой отец и ваш дядя. — Mesdemoiselles! Je vos defends de parler a qi qe ce soit hors d Sqare! [19] — завизжала усатая дама и ринулась отгонять своих подопечных. — Надеюсь, вы позволите мне познакомиться с моими племянницами, — обратился к ней полковник на прекрасном французском языке, — а кстати и с их наставницей, о которой я слышал столько лестного от своего сына. — Хм, — произнесла мадемуазель Лебрюн, припоминая свою последнюю стычку с Клайвом и свой портрет, на котором этот шалопай изобразил ее с огромными усищами. — Мосье очень любезен, но в стране, где барышни так склонны забывать, что они из хорошей семьи, приходится сызмала неустанно внушать им правила благопристойности и приличия. За этими юными особами нужен глаз да глаз, иначе бог знает что может произойти. Вот хоть вчера: только я отвернулась на минутку и обратила свой взор к страницам книги — у меня ведь совсем нет времени на литературу, а я ее просто обожаю, — как вдруг слышу крики. Я поворачиваюсь и, что бы вы думали, вижу? Барышни, ваши племянницы, играют в крикет с двумя мосье Смис, сыновьями доктора Смиса, этими уличными мальчишками! — Все это она, к немалой забаве полковника, протараторила своим визгливым голосом, беспрерывно жестикулируя и размахивая зонтом над оградой сквера, сквозь которую на него глядели две маленькие девочки. — Я бы тоже, мои милые, охотно поиграл с вами в крикет, — сказал наш добряк, протягивая племянницам свои смуглые руки. — Вы, мосье, c'est different [20], - вы в таком возрасте! Поздоровайтесь с мосье вашим дядей, мадемуазель. Но вы понимаете, мосье, что и я должна соблюдать осторожность, беседуя в общественном саду с таким представительным мужчиной. — И она опустила долу свои выпученные глаза, скрыв от полковника эти лучистые светила. Тем временем полковник, которого ничуть не занимало, куда устремлен взор мисс Лебрюн — к его шляпе или штиблетам, — с добротой, неизменно сиявшей на его лице, когда он обращался к детям, рассматривал своих маленьких племянниц. — Вы слышали, что у вас в Индии есть дядя? — спросил он их. — Нет, — ответила Мария. — Да, — ответила Фанни. — Мадемуазель говорила (тут мадемуазель принялась делать руками какие-то судорожные знаки, словно посылала воздушные поцелуи подъезжавшему большому ландо), мадемуазель говорила, что если мы будем mechantes [21], нас отправят к дяде в Индию. Но я б и сама с вами поехала. — Ну и глупенькая!.. — воскликнула Мария. — Да, поехала бы, если б Клайв тоже поехал! — настаивала маленькая Фанни. — А вот и мадам вернулась с прогулки, — возвестила мисс Лебрюн, и обернувшийся полковник имел счастье впервые в жизни узреть свою невестку. Полная светловолосая дама в красивой шляпке и ротонде (кто помнит теперь, какие шляпки и ротонды носили в 183… году?) сидела в ландо, откинувшись на подушки, а спереди и сзади нее рдели плюшевые одеяния ее лакеев. Одна ее изящная ножка была выставлена и упиралась в подушку, на шляпке развевались перья, на коленях лежала книга; на ее высокой груди висел овальный мужской портрет, и еще один портрет с изображением двух хорошеньких розовощеких белокурых малюток украшал ее запястье вместе со множеством браслетов, цепочек и брелоков. Это великолепное зрелище портила лишь пара грязных перчаток. Переднее сиденье экипажа было завалено книгами из библиотеки, что свидетельствовало о пристрастии этой дамы к литературе. Молодой человек в брюках из красной парчи, соскочив с запяток, уже обрушил на дверь ее дома град ударов, отдававшихся громом по всей площади и возвещавших миру, что хозяйка этого жилища возвратилась к себе. Клайв, лукаво подмигнув отцу, подбежал к тетке. Она томно склонилась к нему из экипажа. Мальчик ей нравился. — Это ты, Клайв? — промолвила она. — Но ведь сегодня четверг! Почему ты не в школе, дружок? — А меня отпустили. Отец приехал, и меня отпустили. Он пришел навестить вас. Она величественно наклонила голову; лицо ее выразило монаршее удовольствие и благодушное удивление. — Вот как, Клайв?! — изволила она воскликнуть тоном, который означал: "Пусть он подойдет и представится мне". Наш честный джентльмен шагнул к ней, сняв шляпу, отвесил поклон и остался стоять с непокрытой головой. Она подарила его милостивым взглядом и с невыразимой грацией протянула ему свою пухлую ручку в грязной перчатке. Представьте себе какую-нибудь новоиспеченную баронессу времен Франциска I, снисходящую до рыцаря Баярда; или служанку служанки королевы Гиневры, милостиво отвечающую на поклон сэра Ланселота. Но нет, что может сравниться с достоинством английских дам?! — Вы только сегодня прибыли и сразу пришли навестить меня? Как это мило с вашей стороны. N'est-ce pas qe c'etoit bong de moseer le Colonel, Mademoiselle? Mademoiselle Lebrn, le Colonel Newcome, mong frere" [22]. (И шепотом: "Наша гувернантка и мой друг, замечательная женщина".) Ну разве не любезно было со стороны полковника навестить меня? У вас было приятное путешествие? Вы побыва'ли на острове Святой Елены? Видели могилу этого великого человека? Как я вам завидую! Nos parlong de Napolleong, Mademoiselle, dong voter pere a ete le General favvory [23]. — O Die! qe n'ai-je p le voir! [24] — восклицает мадемуазель. — Li dont parle l'nivers, dont mon pere m'a si sovent parle [25]. — Но это замечание мадемуазель ее подруга пропускает мимо ушей. — Клайв, donnez-moi votre bras [26], - продолжает хозяйка. — Это две мои девочки. Мальчики в школе. Мне будет очень приятно познакомить их с дядей. А этого гадкого мальчишку вы б никогда больше не увидели, если б мы не забрали его после скарлатины в Марблхед и не выходили. Ты помнишь, Клайв? Мы все его очень любим, и вы не должны ревновать его к тетке. Мне кажется, мы с вами давно уже через него знакомы, и нам хотелось бы вам понравиться. Как ты думаешь, Клайв, мы понравимся твоему папеньке? Только вы, наверно, отдадите предпочтение леди Анне. Вы, конечно, уже побывали у нее? Нет еще? Ах да, ведь ее нет в городе! Рядом с миссис Ньюком стоит гувернантка с детьми; Джон ждет у распахнутой двери со шляпой в руке, а его хозяйка, любовно опершись на руку Клайва, неторопливо произносит приведенные нами знаменательные речи, отнюдь не собираясь пригласить деверя в дом. — Если вы заглянете к нам нынче вечером, часиков в десять, — говорит она, — то встретите здесь нескольких небезынтересных людей, которые почтят меня своим присутствием. Может быть, и вам, полковник, будет любопытно с ними познакомиться — вы ведь недавно в Европе. Не все они носят громкие титулы, хотя иные принадлежат к числу славнейших людей Европы. Но я считаю, что в человеке главное — талант, и личные достоинства ставлю выше любой родословной. Вы, конечно, слыхали о профессоре Боджерсе? А о графе Поски? О докторе Макбрехе? На родине его зовут Иезекииль из Клакманнана. А о мистере Шэлуни, великом ирландском патриоте? Уж о нем-то вы не могли не читать в газетах! Все они и еще кое-кто были так любезны, что обещали нынче навестить меня. Человеку, в Лондоне новому, вряд ли представится лучшая возможность познакомиться с нашими светочами мысли и литературы. Из родных тоже кое-кто будет, из моих, конечно, а не сэра Брайена, — у него другой круг, он и время иначе проводит. Мы же с мистером Ньюкомом, смею утверждать, никогда своих не чурались. А сейчас мне надо идти — я должна дать кое-какие указания миссис Хаббард, моей экономке. У нас сегодня к обеду будет несколько друзей. До свидания, до вечера. Только не позже десяти. Мистер Ньюком рано встает, и мы не засиживаемся. А когда Клайв станет чуточку старше, он тоже, надеюсь, будет посещать наши вечера. До свидания! — Полковнику разрешили еще раз пожать перчатку, и леди в сопровождении свиты переступила порог и поплыла вверх по лестнице. Миссис Ньюком ничуть не сомневалась, что оказала своему родственнику самый горячий и сердечный прием. Она вообще никогда не сомневалась в правильности и уместности своих поступков. Она приглашала в дождь к десяти часам вечера мужниных клерков из Кентиш-Тауна, заставляла художника тащиться к ней с альбомом из Кенсингтона, а какого-нибудь несчастного пианиста с нотной папкой — из Бромптона. Она награждала их улыбкой и чашкой чая и полагала, что осчастливила их. И если на второй или третий раз они отказывались посещать ее восхитительные журфиксы, она только покачивала своей белокурой головкой и с горечью замечала, что мистер А. пошел по дурному пути, или выражала опасение, что мистеру Б. недоступны подлинно духовные удовольствия. Иначе чем же объяснить, что человек молодой и, кажется, в здравом рассудке пренебрег такой возможностью развлечься и набраться ума?! Глава VIII Миссис Ньюком у себя дома (маленькая вечеринка) Чтобы пробить себе дорогу в толпе, надо получше работать локтями. Если кто-то загораживает от вас хорошее место, оттолкните его, и оно ваше. Вы только поглядите, как целеустремленная личность захватывает лучшие места при дворе, на балу, на выставке — словом, везде, где надо пробиться и обойти другого: стать поближе к монарху, если хочешь поцеловать ему руку; устроиться на главной трибуне, если поехал в Аскот на скачки; усесться там, откуда лучше всего слышно и видно преподобного Кликушинга, когда весь город рвется на его страстные проповеди; а если кто склонен к чревоугодию, захватить на званом ужине, с которого многие уйдут голодными, самую большую порцию мороженого, шампанского, зельтерской, холодного паштета — словом, у кого к чему душа лежит. Разбитная светская дама уже пристроила дочку и не знает забот — ей остается только кликнуть карету, ехать домой и спокойно ложиться спать. А у скромной маменьки дочка все еще в детской, и после бала она упрашивает лакеев сыскать в гардеробной ее шали, но — увы! — в них давно уже кто-то уехал. В обществе надо уметь утвердить себя. Есть хорошее место за столом? Займи его! В казначействе или в министерстве внутренних дел? Проси его. Хочешь попасть на прием, на который тебя не›звали? Проси, чтоб тебя позвали. Проси А., проси Б., проси миссис В., проси всех, кого знаешь. Тебя сочтут надоедливым, но ты своего добьешься. Когда ты пролез, не беда, что тебя считают пролазой. Без устали работай локтями, и ты пробьешь себе путь среди тысяч. Приказывай людям, и, поверь, многие тебе подчинятся. Теперь ты видишь, благосклонный читатель, как разумно употребил ты свой шиллинг, купив эту книгу. Заучи изложенные в ней правила, следуй им в жизни, и ты можешь не сомневаться в успехе. Если чья-то нога мешает тебе, наступи на нее, и ее уберут. Правильность этих соображений мне легко подтвердить на примере семейства Ньюком. Перед вами совсем заурядная женщина, не слишком умная или красивая; повстречав случайно мистера Ньюкома, она велела ему на себе жениться; и он на ней женился и всю жизнь исполнял все, что она ему велела. Приняв полковника Ньюкома на крыльце, она повелела ему прийти на вечерний прием, и хотя он тридцать пять лет не бывал на вечерних приемах, провел предыдущую ночь без сна и имел лишь один штатский сюртук — тот, что прислали ему в Индию господа "Штульц и Кo" в 1821 году, — он и не подумал ослушаться и в пять минут одиннадцатого уже стоял у дверей ее дома в костюме, вызвавшем немалое удивление Клайва. Мальчика он оставил беседовать со своим другом и попутчиком мистером Бинни, который в этот день прибыл из Портсмута, снял, как было условлено, комнаты в той же гостинице и успел отобедать с полковником. Сюртук, шитый господами Штульц, был, собственно, не сюртук, а голубой фрак с золочеными пуговицами, ныне обнаружившими свою медную природу, очень высоким бархатным воротником, совершенно скрывавшим уши капитана, и с высокой талией, обозначенной двумя отворотиками и двумя пуговицами. Костюм Томаса Ньюкома дополняли два жилета — верхний белый и нижний алый, неизменные парусиновые брюки, а также белая шляпа, в которой мы видели его поутру — таких шляп у него было две дюжины, он купил их по случаю несколько лет назад в Баррамтолле. Описывая голубой фрак, мы не оговорились, назвав владельца его капитаном, ибо в сем звании Томас Ньюком как раз и состоял, когда им обзавелся, и за истекшие с тех пор двенадцать лет так привык считать его нарядным, что и теперь не склонен был изменить свое мнение. И тем не менее полковник Ньюком совершенно затмил в тот вечер всех светских львов, собравшихся на приеме у миссис Ньюком, включая доктора Макбреха, профессора Боджерса и графа Поски. У нашего достойного героя, меньше всего помышлявшего об украшении своей особы, имелась с 1801 года превосходная бриллиантовая булавка (ее отдал ему перед смертью бедный Джек Катлер, убитый в деле под Аргаоном), и раз в три года, по особо торжественным случаям, каковым счел и вечер у миссис Ньюком, он извлекал ее из шкатулки и накалывал на жабо. Великолепие этой булавки и блеск золоченых пуговиц приковали к нему все взоры. Среди гостей многие были с усами, но только усищи профессора Бредница, весьма упитанного мученика, недавно спасшегося из Шпандау, и Максимилиана Фанфарона, апостола свободы из французских эмигрантов, могли потягаться с усами полковника Ньюкома. Польские вожди до того наводнили в то время Лондон, что их никто уже не замечал, кроме одного почтенного депутата парламента от Мэрилебона да, раз в год, лорда-мэра. Собравшиеся порешили, что незнакомец — тот самый боярин из Валахии, о чьем прибытии в гостиницу "Мивар" сегодня сообщила "Морнинг пост". Миссис Майлс, чьи прелестные вечера, даваемые каждую вторую среду на Монтегью-сквер, соперничали, по мнению многих, с приемами, которые каждый второй четверг устраивала на Брайенстоун-сквер миссис Ньюком, ущипнула свою дочь Миру, болтавшую сразу на трех языках с герром Бредницем, гитаристом сеньором Карабосси и мосье Пивье — знаменитым французским шахматистом, и тем привлекла ее внимание к боярину. Мира Майлс пожалела, что не знает молдавского, — не для того чтобы говорить, а чтобы показать другим, будто она говорит на нем. А миссис Майлс, не получившая такого образования, как ее дочь, умильно улыбнувшись, пропела: "Madame Newcome pas ici — votre excellence novellement arrive — avez-vos fait ng bon g voyage? Je recois chez moi mercredi prochaing; lonnre de vos voir — Madamaselle Miles ma fille…" [27] И тут Мира, придя на выручку матери, бойко затараторила по-французски, к некоторому удивлению полковника, который, однако, решил, что в высшем свете, куда он нынче впервые попал, только так и изъясняются. Миссис Ньюком покинула свое место у дверей гостиной, чтобы пройтись по комнатам со знаменитым индийским купцом Раммун Лалом — он же его превосходительство Раммун Лал, он же его высочество Раммун Лал, главный владелец алмазных копей в Голконде и обладатель пакета акций Ост-Индской компания в три с половиной миллиона фунтов стерлингов. Оставшись сегодня после обеда в мужской компании, он закурил кальян, и, поскольку у его слуг всегда было при себе несколько запасных кальянов, многие английские джентльмены довели себя до дурноты в его честь, пытаясь соревноваться с ним в этом занятии. Сам мистер Ньюком вынужден был уйти и лечь в постель, так и не совладав с дурнотой, вызванной курением кальяна, а доктор Макбрех, в надежде обратить его высочество в истинную веру, накурился так, что сделался лицом чернее заморского гостя. Вот этот-то Раммун Лал — с нафабренными усами, тонким смуглым лицом и мутными белками глаз, в чалме, шалях и шитой накидке, шествовал теперь по комнатам, пожевывая бетель, — который он вынимал из серебряной коробочки; миссис Ньюком прогуливала его, повиснув у него на руке и поигрывая веером, зажатым все в той же грязной перчатке; потом она вновь заняла свой пост у дверей гостиной. Как только его высочество завидел полковника Ньюкома, который был ему хорошо знаком, вся важность и неприступность мигом слетели с него, уступив место глубочайшему смирению. Он склонил голову и, сложив ладони перед лицом, с подобострастной миной двинулся скользящей походкой к полковнику, чем удивил миссис Майлс, которая совсем обомлела, когда молдавский магнат вскричал на чистейшем английском языке: "А ты что тут делаешь, Раммун?!" Раммун, не поднимая головы и не опуская ладоней, что-то быстро забормотал на хинди; полковник высокомерно слушал его, покручивая ус, а выслушав, резко отвернулся и заговорил с миссис Ньюком, которая с улыбкой поблагодарила его за то, что он пришел к ней в нер-вый же вечер по приезде. — Куда же мне было идти прежде всего, как не в дом моего брата? — удивился полковник. Миссис Ньюком выразила сожаление, что за обедом у них не было свободного места. А ведь одно место все же оказалось незанятым — мистера Шэлуни задержали в палате общин. И разговор был такой интересный. Индийский князь так остроумен… — Индийский кто?.. — переспросил полковник. Именитый язычник уже успел отойти от них и теперь сидел с одной из самых хорошеньких гостий, которая, обратив к нему свое прелестное личико и касаясь белокурыми локонами его плеча, слушала его с таким жадным вниманием, с каквму. наверно, Дездемона слушала Отелло. Подобное, поведение индуса вывело полковника из себя. В ярости он так закрутил свои усы, что они поднялись у него к вискам. — Уж не хотите ли вы сказать, что этот субъект выдает себя за князя? Да на родине он и сесть не смеет в присутствии офицера… — Добрый вечер, мистер Ханимен… Eh, bong soir, Monsier… [28] Вы так поздно, мистер Прессли. Барнс? Возможно ли? Вы оказали мне честь проделать путь от Мэйфэра до Мэрилебона? А я думала, светские молодые люди никогда не заходят дальше Оксфорд-стрит. Это ваш племянник, полковник Ньюком. — Добрый вечер, сэр, — говорит Барнс, ничем не выдавая изумления, охватившего его при виде костюма полковника. — Вы, очевидно, сегодня обедали здесь с Темнокожим Князем? А я как раз шел пригласить его и дядю к нам в среду, чтобы они составили вам компанию за обедом. Где мой дядя, сударыня? — Вашему дяде стало плохо, и он лег в постель. Он выкурил один из кальянов, которые приносит князь, и ему сделалось дурно. Как поживает леди Анна? Лорд Кью сейчас в Лондоне? А ваша сестричка, помог ей брайтонский воздух? Я слышала, вашего кузена назначили секретарем посольства. Есть какие-нибудь приятные вести от вашей тетушки, леди Фанни? — У леди Фанни, слава богу, все благополучно, и младенец в порядке, спасибо, — сухо ответил Барнс тетке, допекавшей его своей любезностью, и та обернулась к новому гостю. — Не правда ли, сэр, любопытно, — говорит Барнс полковнику, — наблюдать такие проявления родственных чувств? Когда бы я ни пришел сюда, тетушка не забудет осведомиться ни о ком из моей родни, так что я с утра посылаю человека по всем домам — разузнать, у кого что слышно. Значит, дядя Хобсон перекурился и лег в постель?.. А помню, какой был скандал, когда я однажды закурил у него в Марблхеде! Так вы обещали быть у нас в среду, не забудьте. Кого вам позвать для компании? Значит, нашего друга Раммуна не надо? А девицы-то вокруг него так и вьются! В Лондоне, если ты с деньгами, выбирай любую, — я говорю о женщинах из общества, не о здешних, — заметил Барнс доверительно. — Я сам видел, как титулованные мамаши осаждают его со всех сторон, а девицы так и едят глазами его гуттаперчевую физиономию. Говорят, у него в Индии уже есть две жены. Но ради дарственной многие барышни из общества охотно бы вышли за него замуж, черт возьми! — А здесь разве не общество? — спросил полковник. — Нет, почему же. И совсем неплохое. Только… ну понимаете… В этой комнате, поверьте мне на слово, не сыщется и трех особ, которых встретишь еще где-нибудь. Раммун не в счет. А кто он на родине? Он ведь такой же князь, как я. — Насколько я понимаю, он сейчас большой богач, — сказал полковник. — А выбился из самых низов, и о том, как он нажил состояние, ходят разные темные слухи. — Очень может быть, — сказал молодой человек. — Впрочем, нас, как деловых людей, это не касается. А у него в самом деле большое состояние? Он держит у нас внушительный вклад и, кажется, намерен увеличить его и вести с нами крупные дела. Вы, как член семьи, надеюсь, поможете нам и предостережете, если что не так. Мой отец пригласил его в Ньюком, и вообще мы его поддерживаем, а правильно ли это, неясно. Я лично думаю, что нет. Но я младший компаньон фирмы, все дела решают старшие. Младший компаньон оставил модную томность и перестал растягивать слова. Он говорил теперь просто и откровенно, не скрывая своей заинтересованности. Толкуй ему не толкуй, он бы все равно не понял, за что дядюшка почувствовал к нему гадливость и презрение. Совсем еще юнец — только-только пробилась бородка, — а уже расчетливей старого скряги, и, наверно, прижмет должника, точно Шейлок. "Если он таков в двадцать, что же станется с ним к пятидесяти, — с ужасом думал полковник. — Нет, если бы Клайву суждено было стать таким бессердечным существом, пусть лучше бы он умер!" А ведь этот молодой человек был незлым по натуре, нелживым, услужливым. Сам он считал, что его не в чем упрекнуть. Да он и вправду был не хуже тех, кто его окружал. Совесть его никогда не мучила — если только он не опаздывал в Сити; сон его был крепок — разве что накануне ему случалось хватить лишку; и мысли о попусту растраченной жизни не терзали его душу. Свою жизнь он почитал счастливой и достойной. Он был компаньоном в большом деле и чувствовал, что сумеет его расширить. Со временем он найдет себе хорошую партию и возьмет большое приданое. А пока что, по молодости лет, можно, подобно другим, поразвлечься и погрешить, хоть и не так, как иные вертопрахи — не очертя голову, а осмотрительно, без огласки, в рамках приличия, там, где никто не заметит и не будет неприятностей или скандала. Барнс Ньюком никогда не забывал пойти в церковь или переодеться к обеду. Покупал всегда за наличные. Если и напивался пьян, так вместе с другими и непременно в хорошей компании. Никогда не опаздывал в контору и не пренебрегал своим туалетом, как бы мало ни спал и как бы ни трещала у него голова. Словом, за всю историю человечества ни один еще гроб повапленный не имел столь презентабельного вида. Пока юный Барнс беседовал со своим дядей, сухощавый, приятного вида джентльмен с высоким лбом, который поклонницы величали "благородным челом", и в аккуратном белом галстуке, повязанном так искусно, как это умеют делать лишь священники, рассматривал полковника Ньюкома, поблескивая очками, и ждал случая обратиться к нему. Полковник, заметив, с каким пристальным вниманием разглядывает его джентльмен в черном, спросил у Барнса имя этого пастора. Барнс, обратив свой монокль в сторону очков, сказал, что, хоть убейте, не знает; ему знакомы среди гостей от силы два человека. И тем не менее очки отвесили моноклю поклон, который тот не соизволил заметить. Очки двинулись в их сторону, и Барнс Ньюком сделал шаг назад. — Уж не собирается ли он заговорить со мной, черт возьми! — воскликнул он в раздражении. Он вовсе не желал говорить с кем попало и где попало. Но господин в очках уже подходил к ним, протягивая обе руки. Его ясные голубые глаза светились восторгом, улыбающееся лицо все собралось в морщинки, но и улыбка, и дружеский жест предназначались полковнику. — Если миссис Майлс не обманула меня, сэр, я имею честь разговаривать с полковником Ньюкомом? — спросил он. — С ним самым, сэр, — ответил полковник, и тогда его собеседник, со словами "Чарльз Ханимен", сорвал с руки сиреневую лайковую перчатку и схватил руку зятя. — Муж моей бедной сестры! — возгласил он. — Мой благодетель! Отец Клайва! Как тесен мир! И как я рад видеть вас и познакомиться с вами! — Так вы — Чарльз?! — вскричал полковник. — Очень рад, Ханимен, очень рад пожать вашу руку. Мы с Клайвом к вам сегодня нагрянули бы, да вот набралось дел до самого обеда. Вы напомнили мне бедную Эмму, Чарльз, — добавил он грустно. Эмма не была ему доброй женой. Эта капризная, глупая женщина доставила ему при жизни немало беспокойных дней и горьких ночей. — Бедная, бедная Эмма! — воскликнул проповедник, обращая взор к люстре и изящным движением поднося к глазам батистовый платочек. Никто в Лондоне не умел столь картинно сверкнуть перстнем или прижать к лицу платок, пряча нахлынувшие чувства. — В самые светлые дни, смешавшись с безрассудной толпой, мы не можем забыть ушедших. Те, кто покинул нас, все равно остаются с нами. Но не этим надо встречать друга, приплывшего к родным берегам. Как приятно мне, что вы снова в старой доброй Англии! Как, должно быть, было вам отрадно видеть Клайва! — Болтун проклятый! — пробормотал про себя Барнс, прекрасно знавший, кто стоит перед ним. — Вечно витийствует, точно с кафедры! Настоятель часовни леди Уиттлси с улыбкой поклонился ему. — Вы не узнали меня, сэр. А я имел честь видеть вас в Сити при исполнении ваших служебных обязанностей. Я приходил в банк с чеком, который мой брат с такою щедростью… — Забудем об этом, Ханимен! — воскликнул полковник. — Ничто не заставит меня забыть об этом, дражайший полковник, — ответил мистер Ханимен. — Я был бы на редкость плохим человеком и неблагодарным братом, если б когда-нибудь забыл вашу доброту. — Оставим ее, прошу вас! — Как же, оставит он ее, когда она еще не раз может ему пригодиться! — проворчал сквозь зубы Барнс. — Не отвезти ли вас домой? — обратился он к дяде. — Мой экипаж ждет у крыльца, и я буду рад захватить вас. Но полковник сказал, что ему надо еще поговорить с шурином, и мистер Барнс, отвесив ему учтивый поклон и ни с кем больше не простившись, проскользнул в дверь и в молчании спустился по лестнице. Теперь Ньюком остался в полном распоряжении пастора. Ему хотелось знать, что за люди его окружают, и Ханимен всех ему описал. Миссис Ньюком была бы весьма польщена, если бы слышала, как расписывал Чарльз Ханимен ее самое и ее гостей. Он так их расхваливал, словно они стояли тут же у него за спиной и слышали каждое его слово. Такое скопище умов, талантов и добродетелей должно было поразить и восхитить новоприбывшего. — Вон та дама в красном тюрбане, возле которой стоят ее прелестные дочери, — леди Плут, жена знаменитого судьи. Все в Лондоне диву даются, почему он до сих пор не лорд Главный Судья и не пэр Англии. Мне, впрочем, рассказывали по секрету, будто препятствием послужило его имя: покойный монарх ни за что не соглашался, чтобы у него был пэр по фамилии Плут. Сама миледи простого звания, — я слышал даже, что из прислуги, — но вполне отвечает своему нынешнему положению. Она образцовая жена и мать, и ее дом на Коннот-Террас славится самым утонченным гостеприимством. Молодой человек, что беседует с ее дочерью, — начинающий адвокат, к тому же успел уже прославиться в качестве сотрудника наших ведущих журналов. — А что за кавалерийский офицер в белом жилете стоит там с бородатым евреем? — осведомился полковник. — О, это еще один известный литератор, стряпчий по профессии. Но он променял юриспруденцию на служение музам. Можно подумать, что эти девять сестер отдают предпочтенье усатым мужчинам. — В жизни не сочинил ни строчки, — смеется полковник, покручивая усы. — А я замечал, что большинство писателей носит усы! Бородатый еврей, как вы изволили его назвать, это герр фон Лунген, знаменитый гобоист. Три джентльмена, неподалеку от него, это мистер Сми, член Королевской Академии (тот, что бритый), мистер Мойз и мистер Кроппер (те, что бородатые). У рояля поет синьор Меццофорте, великий римский баритон. Ему аккомпанирует мадемуазель Лебрюн. Профессор Кварц и барон Кристаль, знаменитые немецкие геологи, беседуют в дверях со своим прославленным коллегой сэром Робертом Минераллом. А видите того полного джентльмена — у него еще манишка в табаке? Это знаменитый своим красноречием доктор Макбрех из Эдинбурга, а разговаривает он с доктором Этторе, который недавно, переодевшись прачкой, бежал из застенков римской инквизиции. Его несколько раз допрашивали под пыткой тисками и дыбой и наутро, говорят, должны были сжечь на Большой площади. Но по чести сказать, дорогой полковник, я не очень верю во все эти россказни о мучениках и обращенных. Ну где еще встретишь такого здоровяка, как профессор Бредниц, а ведь он был узником Шпильберга — выбрался оттуда через дымоход и дальше — через окно. Промедли он там еще, и не сыскалось бы окна, в которое он мог бы пролезть. А этот ослепительный мужчина в красной феске — Курбаш Паша — тоже вероотступник, как ни прискорбно мне об этом говорить. Он прежде жил в Марселе, был там парикмахером и звался мосье Буклю, но потом уехал в Египет и променял там щипцы на тюрбан. А разговаривает он сейчас с мистером Пилигримом, одним из наших талантливейших молодых поэтов, и Десмондом О'Тара; сыном досточтимого епископа Балинафадского, который, незадолго до кончины, впал в римско-католическую ересь. Ваша родственница, скажу по секрету, любит собирать у себя знаменитостей. Сегодня, я слышал, здесь ожидался один друг моей юности — краса и гордость Оксфорда по прозвищу "Голубок"; в свое время, когда мы были на третьем курсе, он получил ньюдигетский приз, а нынче должен был прибыть сюда уже под именем отца Бартоло, босоногий и обросший бородой, в рясе капуцина, — да, видно, аббат не пустил его. Это — мистер Пуфф, знаток политической экономии. Его собеседник — мистер Макдуфф, депутат парламента от Гленливата. Вон там — акцизный чиновник графства Миддлсекс; с ним рядом — знаменитый хирург, сэр Лансет, а милая хохотушка, что сейчас болтает с ними, — не кто иная, как знаменитая мисс Агу, автор романа "Ральф — похититель трупов", имевшего такой шумный успех после того, как его разнес критик из "Триместриал ревью". Довольно смелое сочинение — я просматривал его как-то в клубе (ведь и пастору после часов, посвященных делам прихода, дозволено порой desipere in loco [29], не так ли?) — весьма рискованные описания, кое-какие мысли о семье и браке не совсем общепринятого свойства… Но ведь она написала свой роман, можно сказать, еще в младенчестве, и он прогремел по всей Англии прежде, чем ее папаша, доктор Агу, узнал имя автора. Вон он спит там в углу, этот мистер Агу, возле американской писательницы мисс Рэдж, которая, наверно, толкует ему о различии между двумя формами правления. Я вот тут пытаюсь, дражайшая миссис Ньюком, коротко охарактеризовать моему зятю кое-кого из бесчисленных знаменитостей, собравшихся нынче в вашем салоне. Какое восхитительное развлечение вы нам доставили! — Стараюсь по мере сил, дражайший полковник, — сказала хозяйка дома. — Надеюсь, вы будете у нас частым гостем, а также и Клайв, когда он, как я уже говорила утром, подрастет и научится ценить подобные удовольствия. Я не привержена моде. Пусть ей поклоняются другие в нашей семье, — я поклоняюсь талантам. И если бы с моей помощью — с моей скромной помощью — сблизились одаренные люди, дабы великие умы могли общаться друг с другом и представители разных наций объединились бы в братский союз, я знала бы, что жила не напрасно. Нас, светских женщин, частенько называют легкомысленными, полковник. В отношении иных это, быть может, справедливо. Не стану отрицать, даже в нашей семье кое-кто ценит не человека, а его титул, и гонится лишь за модой и развлечениями, но для меня и моих детей это, смею утверждать, никогда не будет жизненной целью. Мы всего лишь коммерсанты и на большее не притязаем. Когда, оглядываясь вокруг, я вижу, — и она обвела веером гостиную, так и сиявшую знаменитостями, — вижу перед собой — вот хотя бы Носки, чье имя неотделимо от истории Польши, или, например, Этторе, который отказался от своего сана и побывал на дыбе, чтобы попасть в нашу свободную страну; или вот господ Кварца и Кристалл, нашу заокеанскую сестру мисс Рэдж (надеюсь, в своем новом сочинении об Европе она не станет описывать мой скромный салон), или мисс Агу, чей талант я высоко ценю, хоть и не разделяю ее убеждений; когда я вижу, что мне удалось собрать вместе поэтов, путешественников, князей, художников, завоевателей Востока, проповедников, знаменитых своим красноречием, я чувствую, что моя скромная миссия выполнена, и Мария Ньюком принесла пользу своим современникам. Не желаете ли немного подкрепиться? Дайте же вашей сестре свою доблестную руку, чтоб, опираясь на нее, она могла спуститься в столовую. — И она окинула взором свою восхищенную общину, возглавляемую пастором Ханименом, поиграла веером, вскинула голову и — воплощенная Добродетель — выплыла из комнаты, повиснув на руке полковника. Угощение было довольно скудное. Заезжие художники толпой кинулись вниз по лестнице и вмиг уничтожили мороженое, кремы и все, что им было предоставлено. Опоздавшим остались цыплячьи косточки, лужицы растаявшего мороженого на скатерти, стаканы с опивками хереса да хлебные крошки. Полковник сказал, что никогда не ужинает, и ушел вместе с Ханименом — его тянуло в постель, а его шурина, как ни грустно мне говорить об этом, — в клуб: он был большим гурманом, любил покушать устриц, поболтать до полуночи и в завершение дневных дел выпить стаканчик чего-нибудь горячительного. Полковник пригласил его позавтракать вместе на следующий день, часиков в восемь или в девять, и мистер Ханимен скрепя сердце пообещал прийти к девяти. Настоятель часовни леди Уиттлси редко когда вставал раньше одиннадцати, ибо, сказать по правде, ни один из аббатов французского короля Людовика XV не предавался так безоглядно неге и лени, как наш обходительный бакалавр и проповедник. Среди попутчиков, с коими полковник Ньюком возвращался из Индии, был мистер Джеймс Бинни, общительный молодой холостяк, лет сорока двух, проведший почти половину жизни на гражданской службе в Бенгалии и желавший вторую ее половину пожить в свое удовольствие где-нибудь в Европе или на родине, если ему здесь понравится. Традиционного набоба, известного вам из книг, уже больше не встретишь. Теперь он не так сказочно богат и вообще мало похож на того желтолицего злодея из романов и комедий, что под пыткой вымогал у несчастных раджей рупии, а потом скупал на них земли разорившихся английских дворян; носил несказанной цены бриллианты, курил на людях кальян, страдал печенью, а в одиночестве терзался угрызениями совести; нет у него жены-грубиянки, помыкающей толпою туземных слуг, и детей, которые полны лучших побуждений, но мало образованны, очень желали бы, чтоб семья их зажила по-другому, и безмерно страдают от сумасбродства своих родителей. Сегодня в доме какого-нибудь джентльмена из Индии вы не услышите больше: "Запрягайте двуколки — гостей развозить!" — как говаривал знаменитый набоб из Станетед-парка. Теперешний набоб едет на Леденхолл-стрит в омнибусе, а возвращается из Сити пешком — для моциона. Я даже знавал таких, которым еду подавали служанки, и могу назвать немало бывших индийских жителей с румянцем во всю щеку, как у доброго английского сквайра, никогда не расстававшегося с дедовской землей и родным ростбифом. Они уже не носят летом нанковый сюртук, печень у них в порядке, а что до кальяна, то, ручаюсь, вам теперь не сыскать ни одного в целом Лондоне. Джентльмены, возвратившиеся из Индии, так же мало помышляют о курении кальяна, как их вдовы о смерти на погребальном костре мужа на кладбище Кензал-Грип, близ Тайбернского квартала того города, где теперь обитают наши бывшие индусы. Прежде эти магнаты обитали на Бейкер-стрит и Харли-стрит, до этого на Портленд-Плейс, еще ранее — на Бедфорд-сквер, но все эти твердыни постепенно утрачивали свое былое великолепие, подобно тому как тускнели Агра, Бенарес, Лакнау или столица султана Типу. Когда после двадцатидвухлетнего отсутствия мистер Бинни возвратился в Лондон на империале Госпортского дилижанса, при нем были шляпная картонка и саквояж, обычная пара платья, здоровый румянец на бритых щеках, отменный аппетит и ни намека на чернокожего слугу. У погребка "Белая лошадь" он нанял кеб и поехал в гостиницу "Нирот" на Клиффорд-стрит. Он дал кебмену восемь пенсов, а когда тот стал ворчать, разъяснил, что от Бонд-стрит до Клиффорд-стрит меньше двухсот ярдов и, значит, он заплатил ему по тарифу пять шиллингов четыре пенса за милю, считая в миле тысяча шестьсот ярдов. В гостинице он осведомился у официанта, на какое время полковник Ньюком заказал обед, и, узнав, что в его распоряжении еще целый час, отправился искать себе по соседству квартиру, где ему жилось бы покойней, чем в отеле, или, как он говорил, на "заезжем дворе". Мистер Бинни был родом из Шотландии; его отец служил письмоводителем в городской канцелярии Эдинбурга и за услуги, оказанные им на выборах одному из директоров Ост-Индской, компании, тот исхлопотал его сыну гражданскую должность в Индии. Бинни вышел в отставку с хорошей пенсией, да к тому же сумел отложить половину своего жалованья за время службы. Он был человеком начитанным, довольно способным и образованным и в избытке обладал здравым смыслом и хорошим характером. Любители пускать пыль в глаза называли его скрягой, а меж тем он раздавал больше денег, чем тратили многие из них. Он был последователем Давида Юма, коего ставил превыше всех смертных, и люди строгомыслящие объявили его человеком опасных взглядов, хотя среди них самих частенько встречаются личности куда опаснее Джеймса Бинни. Вернувшись к себе в номер, полковник Ньюком застал там этого достойного джентльмена: устроившись в самом удобном кресле, он уютно дремал, положив свои короткие ножки на соседний стул и скромно прикрыв газетой объемистое брюшко. При появлении полковника мистер Бинни сразу проснулся. — А, это вы, гуляка! — вскричал чиновник. — Как принял индийского Адониса лондонский свет? Надеюсь, Ньюком, вы произвели сенсацию? Я еще помню, старина Том, каким вы глядели франтом, когда сей фрак только что прибыл в Калькутту, — барракпурский Браммел, одно слово. Давненько это было — то ли в годы правления лорда Минто, то ли когда лорд Хастингс сидел над нами сатрапом. — Один хороший костюм надо иметь, — заметил в ответ полковник. — Я не франт, но заказал себе платье у хорошего портного, и делу конец. — Он все еще полагал, что прекрасно одет. — Конец?.. Что-то ему не видно конца! — воскликнул его штатский друг. — Старое платье — как старый друг, Бинни, и я не хочу лишаться ни того, ни другого. Долго вы тут сидели с моим сыном? Хороший мальчуган, да? Ручаюсь, вы решили отписать ему кругленькую сумму в своем завещании, старина. — Видите, Ньюком, что значит иметь настоящего друга! Я тут сижу жду — ну, не совсем сижу, но жду вас, потому как знаю, вам захочется поговорить об этом шалопае — вашем сыне. А если б я пошел спать, вам пришлось бы подниматься в номер двадцать шестой и вырывать меня из сладких объятий первого сна. Однако сознайтесь чистосердечно — успели вы, пока находились в салоне своей невестки, влюбиться в какую-нибудь юную красотку? Наверно, уже выбрали мачеху своему постреленку?

The script ran 0.032 seconds.