1 2 3
Вальтер Скотт
Роб Рой
А почему? Закон простой
Они хранят с былых времен:
Пусть тот берет, кто всех сильней,
И пусть владеет он.
Вордсворт, «Могила Роб Роя»
ВВЕДЕНИЕ
Когда автор задумал это новое посягательство на терпение снисходительной публики, его несколько смутил вопрос о заглавии: в литературе хорошее имя так же важно, как и в жизни. Заглавие «Роб Рой» предложено было покойным мистером Констеблом, чья проницательность и опытность позволили ему предугадать, что книга завоюет признание читателя.
Самое лучшее введение, какое можно предпослать настоящей повести, — это очерк жизни того замечательного человека, чье имя значится на заглавном листе и чья слава, добрая или дурная, заняла в народной памяти удивительно прочное место.
Этого нельзя приписать его знатности, потому что он хоть и был дворянином, но не высокого рода, и рождение само по себе еще не давало ему прав на главенство в клане. И подвиги его, хоть и был он предприимчив и жил беспокойной и деятельною жизнью, не могли равняться с подвигами других разбойников, не стяжавших большой известности. Своей славой он был в значительной мере обязан тому обстоятельству, что проживал у самой границы Горной Страны и в начале восемнадцатого столетия разыгрывал такие штуки, какие приписывают обычно Робин Гуду в средние века, — и это в сорока милях от Глазго, большого торгового города с почтенным университетом! Человек этот, дикой доблестью, тонкой хитростью и необузданным своеволием своим затмевавший американского индейца, жил и процветал на шотландской земле в золотой век королевы Анны и Георга I. Аддисон или Поп, по всей вероятности, сильно удивились бы, узнав, что на одном острове с ними живет личность, подобная Роб Рою, — столь странного нрава и занятий. Эта резкая противоположность между утонченной, цивилизованной жизнью по одну сторону границы Горной Страны и беззаконными, дикими похождениями, какие спокойно замышлял и совершал человек, проживавший по другую сторону этого воображаемого рубежа, создавала живой интерес вокруг его имени. Потому-то даже и сейчас
Вдали, вблизи, в лугах, в горах
Сердца полны мечтой одной,
И загораются глаза
При имени Роб Рой.note 1
У Роб Роя был ряд преимуществ, позволивших ему обратить в преимущество и ту роль, которую он для себя избрал.
Среди них самым замечательным было его происхождение из клана Мак-Грегоров и прочная связь с этим кланом, знаменитым своими несчастьями и неукротимостью духа, заставлявшей его отстаивать себя как единый клан, целостный и сплоченный, наперекор самым суровым законам, применявшимся с неслыханной жестокостью против всякого, кто носил это запретное имя. История Мак-Грегоров повторяет историю многих коренных кланов Северной Шотландии, которые были подавлены более сильными соседями и либо истреблены, либо вынуждены ради права на жизнь отказаться от своего родового имени и принять имя своих победителей. В повести о Мак-Грегорах характерно то упорство, с каким они в самых крайних обстоятельствах сохраняли свою самостоятельность и клановое единство. История племени сводится в основном к нижеследующему (впрочем, мы должны оговориться, что наш рассказ основан во многом на предании, а потому, за исключением тех случаев, когда мы ссылаемся на письменные документы, его нельзя признать вполне достоверным).
Мак-Грегоры притязают на происхождение от Грегора, или Григория, который был будто бы третьим сыном Алпайна, короля скоттов, царствовавшего около 787 года. Поэтому их первоначальное родовое имя было Мак-Алпайны, и обычно клан их именуется кланом Алпайн. Один из их родов по сей день сохраняет это имя. Он числится среди древнейших кланов Верхней Шотландии, и не подлежит сомнению, что племя это — кельтского происхождения и одно время владело обширными землями в Пертшире и Аргайлшире, которые оно неразумно продолжало удерживать в силу coir a glaive, то есть по праву меча. Между тем его соседи, графы Аргайлы и Бредалбейны, ухитрились включить занятые Мак-Грегорами земли в те дарственные грамоты, которые они легко получали от короля, и таким образом создали для себя юридическое право владения, не слишком сообразуясь с его справедливостью. Каждый раз, как представлялся случай потеснить или истребить соседей, они кое-что прирезали к своим владениям, присваивая под видом королевского дара земли менее цивилизованного соседа. В ограблении клана Мак-Грегоров, говорят, особенно преуспевал некий сэр Дункан Кэмбел из Лохоу, известный в Шотландских горах под именем Донаха Дунан Хуррейда, то есть Черного Дункана Капюшона, ибо ему угодно было щеголять таким головным убором.
Обреченный клан, постоянно несправедливо сгоняемый со своих земель, отстаивал свои права силой и не раз добивался победы, которой пользовался довольно жестоко. Такое поведение, хоть и естественное для той страны и того времени, нарочито изображалось в столице как следствие неукротимой и врожденной жестокости, против которой якобы не было другого средства, как только обрубить корни и ветви племени Мак-Грегоров.
Акт Тайного совета, изданный в Стерлинге 22 сентября 1563 года, в царствование королевы Марии, дает право самым могущественным лордам и предводителям кланов преследовать клан Мак-Грегоров огнем и мечом. Подобный приказ от 1563 года не только предоставляет те же полномочия сэру Джону Кэмбелу из Гленорхи, потомку Дункана Капюшона, но запрещает верноподданным принимать под свой кров кого бы то ни было из клана Грегоров, помогать им или давать под каким бы то ни было предлогом еду, питье или одежду.
Жестокое деяние клана Грегор, совершенное им в 1589 году, — убийство Джона Драммонда из Драммондерноха, лесничего королевских лесов в Гленартни, — приводится везде и всюду со всеми страшными подробностями. Голову убитого отрубили, и клан поклялся над нею нести круговую поруку за преступление. Это вызвало новый акт Тайного совета, с призывом к новому крестовому походу против «дурного клана Грегор, издавна погрязающего в крови, убийствах, воровстве и грабеже»: этим актом выдавались патенты на преследование клана огнем и мечом сроком на три года. Освещение этого частного факта читатель найдет во введении к «Легенде о Монтрозе».
Немало было и других случаев, когда Мак-Грегоры выказывали презрение к закону, который часто жестоко преследовал их и никогда не брал под защиту. Пусть они постепенно лишились своих владений и всех обычных средств добывать себе пропитание, но все же нельзя было ожидать, что они спокойно умрут с голода, пока у них оставалось последнее средство — отбирать у пришельцев то, что они по праву почитали своим. Так изощрились они в хищных набегах и свыклись с кровопролитием. Их страсти легко воспламенялись, и при некотором давлении со стороны могущественных соседей нетрудно было, по красочному шотландскому выражению, «натравить» их на любое беззаконие, из которого хитрые подстрекатели извлекали выгоду, а вся вина и кара оставалась на долю невежественных Мак-Грегоров. Эту политику подстрекательства диких горных и пограничных кланов к нарушению мира в стране историки считают опаснейшим знамением своего времени и видят в Мак-Грегорах ее послушное орудие.
Несмотря на суровые преследования, осуществлявшиеся точно так, как они были замышлены, кое-кто из Мак-Грегоров еще удерживал владения, и в 1592 году клан числит своим вождем Алластера Мак-Грегора из Гленстрэ. Говорят, он был смел и предприимчив, но, судя по его предсмертной исповеди, кажется, заводил частые и отчаянные ссоры; одна из них в конечном счете оказалась роковой для него и для многих его приверженцев. То была знаменитая битва при Гленфруне, у юго-западного берега Лох-Ломонда, в окрестностях которого Мак-Грегоры еще удерживали власть по coir a glaive, то есть по праву сильнейшего, как упоминалось выше.
Мак-Грегоры вели долгую кровную вражду с лэрдом Луссом, главою Колкухунов, могущественного рода, обитавшего у нижнего края Лох-Ломонда. Согласно рассказу Мак-Грегоров, ссора началась с пустяка. Два человека из клана Мак-Грегоров, застигнутые ночью в пути, попросили пристанища в доме, принадлежавшем вассалу Колкухунов, и получили отказ. Тогда они прошли во двор, захватили на овчарне легченого барана, зарезали его и зажарили себе на ужин, предложив будто бы плату его владельцу. Лэрд Лусс схватил обидчиков, совершил над ними быстрый суд на правах феодального владельца, вынес им приговор и обоих казнил. Объясняя так причину вражды, Мак-Грегоры ссылаются на свою ходовую поговорку, проклинающую день и час, когда овца объяснилась черным бараном с белым хвостом (Mult dhu an Carbail ghil). Мстя за эту обиду, лэрд Мак-Грегор собрал свой клан (человек триста — четыреста) и двинулся на Лусс с берегов Лох-Лонга через так называемый Рейд-на-Гэл, то есть Ущелье Горца.
Сэр Хамфри Колкухун заблаговременно узнал о нашествии и собрал большие силы, численностью более чем вдвое превосходившие противника. С ним были джентльмены из рода Бьюкэнан, Грэмы, некоторые другие дворяне из Леннокса и отряд горожан из Дамбартона с Тобиасом Смоллетом во главе, городским советником, или бейли, — предком знаменитого писателя.
Стороны встретились в Гленфруне, что означает Ложбина Печали, — название, предвосхищавшее, казалось, события этого дня, рокового для побежденных, но не менее скорбного и для победителей, ибо «нерожденные младенцы» клана Алпайн имели все причины пожалеть о нем. Мак-Грегоры оробели при виде превосходных сил неприятеля, но в них вдохнул бодрость их кудесник, или ясновидец, изрекши, что вместо противников он видит закутанных в саван мертвецов. Клан яростно обрушился в лоб на врага, в то время как Джон Мак-Грегор с сильным отрядом предпринял внезапную атаку с фланга. Войско Колкухунов состояло в своем большинстве из конницы, которая не могла развернуться в болотистой местности. Говорят, что они мужественно оспаривали поле, но в конце концов были наголову разбиты, и тогда началось нещадное избиение обращенного в бегство неприятеля, который потерял на поле сражения и при этом преследовании две или три сотни человек. Если верно предание, что Мак-Грегоры в этом бою потеряли убитыми только двух бойцов, то у них не было серьезного повода к слепой резне. Их ярость, говорят, распространилась на толпу студентов-богословов, неосторожно явившихся посмотреть на битву. Этот факт сомнителен, так как судебный приговор против вождя клана Мак-Грегоров умалчивает о нем, равно как и историк Джонстон и профессор Росс, описавший битву двадцать девять лет спустя. Однако местное предание неизменно утверждает свое, и скала, на которой совершилось это дело, зовется Лек-а-Министейр, то есть Могильный Камень Священников. Мак-Грегоры приписывают это злое дело жестокости одного человека из их племени, славившегося своим ростом и силой, некоего Дугалда, по прозвищу Киар-Мор, то есть Великан Мышиной Масти. Он был молочный брат Мак-Грегора, и вождь отдал юношей под его надзор, с наказом не отпускать их, пока не кончится битва. Из опасения ли, что они убегут, задетый ли их насмешками над его племенем или просто в жажде крови, этот дикарь, когда остальные Мак-Грегоры пустились преследовать неприятеля, заколол своих беспомощных и безоружных пленников. Когда предводитель, вернувшись, спросил, где юноши, Киар-Мор поднял свой окровавленный кинжал и сказал по-гэльски: «Спроси его — и да хранит меня Бог!» В этих последних словах заключен намек на призывы его жертв к Божьей мести в час убийства. Поэтому похоже, что в этой своей страшной части предание основано на действительном происшествии, хотя число убитых юношей южношотландская версия, вероятно, преувеличила. В народе говорится, что кровь жертв Киар-Мора вовек не может быть смыта с камня. Когда Мак-Грегор узнал об их судьбе, он отозвался об этом с крайним отвращением и укорял своего молочного брата, что он совершил такой поступок, который навлечет гибель на него и на его клан. Этот убийца был предком Роб Роя, и к нему восходит та ветвь Мак-Грегоров, от которой он происходил. Киар-Мор похоронен в Фортингале, где по сей день показывают на погосте его гробницу, покрытую тяжелой плитой, и где ходит немало легенд о его великой силе и отваге.
В числе немногих убитых был брат Мак-Грегора. Он похоронен близ поля битвы, и место погребения отмечено нетесаным камнем, именуемым Серый Камень Мак-Грегора.
Сэр Хамфри Колкухун на добром своем коне ушел от погони и укрылся временно в замке Банохар, или Бенехра. Убежище, однако, оказалось ненадежным, и вскоре он был убит под сводами замка, как говорит семейная летопись — Мак-Грегорами, хотя другие версии обвиняют в этом убийстве Мак-Фарленов.
Битва при Гленфруне и жестокость, проявленная победителями в преследовании, были представлены королю Иакову VI в крайне неблагоприятном для Мак-Грегоров свете, а их слава отважных, но не признающих закона удальцов не могла в этом случае принести им пользу. Чтобы Иаков мог ясно представить себе размеры резни, в Стерлинг явилось более двухсот жен убитых, в глубоком трауре, верхом на белых конях, каждая неся на копье окровавленную рубашку мужа, и предстали так пред королем, необыкновенно чувствительным к подобным зрелищам ужаса и скорби, требуя отмщения за смерть своих мужей убийцам, повергшим их в безутешное горе.
Наказание было по меньшей мере столь же сурово, как те жестокости, которые оно должно было покарать. Актом Тайного совета от 3 апреля 1603 года имя Мак-Грегоров объявлено было уничтоженным и тем, кто до сих пор его носил, повелевалось изменить его на другие имена под угрозой смертной казни каждому, кто впредь станет называть себя по имени отцов Мак-Грегором. Под страхом той же казни всем, кто участвовал в битве при Гленфруне или был причастен к другим разбойным делам, перечисленным в акте, запрещалось носить какое бы то ни было оружие, кроме ножа для разрезания пищи. Следующий акт Тайного совета от 24 июня 1613 года обрекал смертной казни всех лиц из племени, называвшегося ранее Мак-Грегорами, если они вздумают собраться вместе в числе свыше четырех человек. Парламентский акт от 1617 года в главе 26-й снова подтвердил эти законы, распространив их и на подрастающее поколение, так как, по имевшимся сведениям, дети тех, против кого направлены были акты Тайного совета, уже в большинстве своем достигли совершеннолетия, и, если бы им разрешили принять имя их отцов, клан снова стал бы столь же сильным, как и раньше.
Исполнение этих суровых эдиктов возложили в западных областях на графа Аргайла и могущественный клан Кэмбелов, а на востоке, в горных областях Пертшира, — на графа Этола и его приверженцев. Мак-Грегоры оказывали сопротивление с неустрашимой отвагой, — и многие долины на западе и севере Горной Страны хранят память о жестоких битвах, в которых воины гонимого клана нередко одерживали временную победу и всегда дорого продавали свою жизнь. Наконец гордость Алластера Мак-Грегора, главы клана, была сломлена страданиями его народа, и он решил сдаться графу Аргайлу со своими ближайшими приверженцами на том условии, что они будут высланы из Шотландии. Если верить отчету несчастного вождя, он мог с полным основанием рассчитывать на благосклонность графа, чье поощрение и тайные указания навели его на многие из тех отчаянных дел, за которые его призвали теперь к суровому ответу. Но Аргайл, как выразился старый Биррел, сдержал свое обещание на кельтский лад, «исполнив его для уха, но нарушив для разумения»: Мак-Грегора под сильной охраной доставили к английской границе, и, поскольку он тем самым был в буквальном смысле слова выслан из Шотландии, считалось, что Аргайл не нарушил договора, когда тот же отряд, который проводил туда пленника, отвел его затем назад, в Эдинбургскую тюрьму.
20 января 1604 года Мак-Грегор из Гленстрэ предстал перед судом и был признан виновным. По-видимому, его прямо из зала суда отправили на виселицу, так как Биррел, относя это событие к той же дате, сообщает, что Мак-Грегор был казнен у городских ворот и, отличия ради, повешен выше, чем двое его сподвижников и родичей. 18 февраля следующего года несколько человек из рода Мак-Грегоров были казнены после длительного тюремного заключения, а в начале марта — еще несколько.
В главе 16-й постановления от 1607 года парламент выражает благодарность графу Аргайлу, «который привел в покорность дерзкое и злое племя Мак-Грегоров, неисправимых правонарушителей, и отдал под суд Мак-Грегора со многими главарями клана, заслуженно казненными за их злодеяния», и жалует его двадцатью чолдерами зерна с земель клана Кинтайр.
Мак-Грегоры, невзирая на приказы о предании их огню и мечу, на все карательные экспедиции, высылаемые против них шотландскими властями, которые, казалось, утратили самообладание и чувство собственного достоинства и приходили в исступление при одном имени гонимого клана, — невзирая на все это, Мак-Грегоры не примирились с тем, что их вычеркивают из списка шотландских кланов. Правда, они подчинились закону и приняли имена соседних родов, среди которых им случилось проживать, превратившись номинально в Драммондов, Кэмбелов, Грэмов, Бьюкэнанов, Стюартов и т.д., как кому оказалось удобней; но по всему поведению, по взаимной приверженности и во всех своих замыслах они оставались кланом Грегор, сплоченным воедино на любое дело, доброе и злое, и грозившим мстить всем племенем каждому, кто затронет кого-либо из них.
Они по-прежнему терпели гонения и, нимало не колеблясь, наносили обиды, как и до попытки разъединить их в законодательном порядке — что явствует из главы 30-й вступления к статуту от 1633 года, где отмечается, что клан Грегор, подавленный и умиротворенный великими заботами покойного короля Иакова, снова поднял голову в графствах Перт, Стерлинг, Клакмэннен, Монтит, Леннокс, Ангюс и Мернс; а посему статут снова вводит в силу постановления о лишении клана прав и требует строгого соблюдения ранее изданных законов против злого и мятежного племени.
Как ни суровы были меры, принятые Иаковом I и Карлом I против несчастных людей, которых доводили до бешенства гонениями, а потом карали за то, что они уступали страстям, нарочито в них разжигаемым, Мак-Грегоры во время гражданской войны все как один стали под знамена изгнанного короля. Их барды объясняли это прирожденным уважением Мак-Грегоров к шотландской короне, которую носили некогда их предки, в доказательство ссылались на их герб, изображавший сосну, скрещенную в виде буквы X с обнаженным мечом, острие которого поддерживает королевскую корону. Не отрицая, что подобные соображения могли иметь некоторое значение, мы все же склоняемся к мысли, что война на стороне якобитов, открывавшая богатую равнину набегам горных кланов, была для Мак-Грегоров соблазнительней, чем все заигрывания ковенантеров, потому что, став на их сторону, клану пришлось бы иметь дело с горцами, такими же дикими, как они сами, и которым, так же как им, нечего было терять. Их возглавил Патрик Мак-Грегор, сын выдающегося вождя Дункана Аббараха, к которому Монтроз обращается в письмах как к своему поверенному и другу, говоря, что всецело полагается на преданность его и верность, и обещая, что со временем, когда дело его величества станет на твердую почву, клан Мак-Грегоров получит возмещение за все обиды.
Далее в ходе тех горестных времен мы видим, что клан Мак-Грегоров требует восстановления своей самостоятельности, когда шотландский парламент призвал его в 1651 году отразить — бок о бок с другими кланами — наступление республиканской армии. 31 марта указанного года Калум Мак-Кондахи Вих Юэн и Юэн Мак-Кондахи Юэн, от своего лица и от лица всех носителей имени Мак-Грегор, подают прошение королю и парламенту, отмечая в нем, что когда они, просители, повинуясь приказу парламента, вменившему в обязанность всем кланам явиться на службу под командой своих вождей для защиты веры, короля и обоих королевств, стали стягивать свои силы на охрану горных проходов у истоков реки Форт, граф Этол и лэрд Бьюкэнан им в этом помешали, вытребовав в свои ряды многих воинов из клана Грегор. Это не могло бы случиться, если бы не было изменено имя Мак-Грегор, что дало основание графу Этолу и лэрду Бьюкэнану вербовать Мак-Грегоров под свои знамена, как носителей имен Мерри и Бьюкэнан. Ходатайство Мак-Грегоров о разрешении выступить самостоятельным отрядом, как выступали другие кланы, по-видимому, осталось без ответа. Но после Реставрации король Карл через первый шотландский парламент своего царствования (статут 164, глава 195) отменил ряд постановлений против клана Грегоров и вернул им право открыто носить свое родовое имя и пользоваться другими привилегиями верноподданных короля. Причиной такой снисходительности выдвигалось то обстоятельство, что те, кто некогда именовался Мак-Грегорами, проявили во время последней смуты такую преданность его величеству, что она по справедливости смывает память об их прежних провинностях и снимает с них всякую вину за прошлое.
Как ни странно, пресвитериане-нонконформисты, по-видимому, возмутились, когда несправедливые гонения, которым так недавно подвергали их самих, были ослаблены в отношении несчастных Мак-Грегоров: видно, не только худшие, но и лучшие из людей не способны судить беспристрастно об одних и тех же мерах в применении к себе и к другим. После Реставрации враждебное несчастному клану влияние note 2 привело к восстановлению карательных законов против Мак-Грегоров. Причины, по которым вновь вводились в силу эти суровые законы, неизвестны, и нет никаких указаний на то, что клан в чем-либо провинился снова. Есть все основания думать, что статья закона, касавшаяся Мак-Грегоров, была нарочно составлена в такой форме, чтобы пройти незамеченной: хотя в ней заключались постановления, жестоко ущемлявшие права столь многих шотландских подданных, она не упомянута ни в общем заглавии, ни в подразделах того парламентского акта, в который введена, и дана в виде короткого добавления к главе 61-й статута 1693 года — в так называемом «Акте о судопроизводстве в Верхней Шотландии».
Однако после революции акты против клана соблюдались, по-видимому, не строго, а во второй половине восемнадцатого столетия и вовсе перестали соблюдаться. Члены палаты общин в парламенте именовались запретным именем Мак-Грегор, и многочисленные постановления суда и административные приказы подписывались этим именем. Однако, поскольку законы по-прежнему значились в книге статутов, Мак-Грегоры все еще страдали от запрета, наложенного на их исконное родовое имя, и делали попытки усвоить себе другое: предлагалось, чтобы в будущем весь клан именовался Мак-Алпайн или Грант. Однако соглашения достигнуть не удавалось; со злом мирились по необходимости, пока не было получено полное восстановление в правах: особый акт британского парламента раз навсегда отменил карательные законы, так долго тяготевшие над древним родом. Этот статут, вполне справедливый, так как многие джентльмены из клана Мак-Грегоров честно потрудились на пользу короля и родины, был наконец утвержден, и, опираясь на него, Мак-Грегоры повели свои действия в том же духе старины, которому они всегда оставались верны, жестоко страдая от стеснения в древних своих правах, когда большинство их соотечественников уже не придавало этим правам существенного значения.
Для начала они признали Джона Мерри из Ланрика, эсквайра (впоследствии сэра Джона Мак-Грегора, баронета), представителя семьи Гленкарнох, прямым потомком древнего племени и крови лэрдов и лордов Мак-Грегор, и посему избрали его своим вождем во всех делах общественного порядка. Акт был скреплен подписью восьмисот двадцати шести мужчин из рода Мак-Грегор, способных носить оружие. Во время последней войны большое число представителей клана объединилось в так называемый полк клана Алпайн, сформированный в 1799 году и возглавленный их вождем и его братом, полковником Мак-Грегором.
Дав краткую историю клана, являющую редкий и любопытный пример живучести патриархального строя, автор должен теперь сообщить некоторые сведения о человеке, по имени которого назвал он эту повесть.
Когда знакомишься с шотландским горцем, надо прежде всего рассмотреть его родословную. Роб Рой вел свой род от Киар-Мора, Великана Мышиной Масти, обвиненного преданием в убийстве юных студентов во время битвы при Гленфруне.
Чтобы не утруждать ни себя, ни читателя, мы не станем вдаваться в путаную генеалогию горцев; довольно будет сказать, что после смерти Алластера Мак-Грегора из Гленстрэ клан, преследуемый неослабной ненавистью врагов, как видно, пал духом и не счел возможным стать под начальство одного вождя. В соответствии с местожительством и происхождением группы семейств объединились под властью предводителя, как называют горцы главу отдельной ветви того или иного рода, в отличие от вождя, который возглавляет весь род в целом.
Семья и потомки Дугалда Киар-Мора жили по большей части в горах, между озерами Лох-Ломонд и Лох-Кэтрин, занимая там обширные земли, по праву ли меча, которое всегда небезопасно было у них оспаривать, с молчаливого согласия окружающих, или же на каких-либо законных основаниях — бесполезно спрашивать и нет нужды разбирать. Нам достаточно знать: там они жили, эти люди, и даже самые сильные соседи избегали с ними ссориться, потому что в мирное время дружба с ними была необходима для спокойствия всей округи, а в случае войны они оказывали помощь быструю и действенную.
Роб Рой Мак-Грегор Кэмбел (парламентские акты, запретившие его истинное имя, заставили его называться Кэмбелом) был младшим сыном Доналда Мак-Грегора из Гленгайла, полковника (вероятно, на службе у Иакова II); по матери же он был внуком Кэмбела из Гленфаллоха. К имени самого Роба добавлялось «из Инверснейда»; но он, кажется, имел какие-то права, благоприобретенные или наследственные, на поместье Крейг-Ройстон — леса и скалы на восточном берегу Лох-Ломонда, где это красивое озеро врезается в окутанные туманом Гленфаллохские горы.
Время рождения Роб Роя точно не установлено. Но говорят, он принимал участие в военных столкновениях и разбоях, последовавших за революцией; и предание утверждает, что он был вожаком при грабительском набеге на приход Киппен в Ленноксе, имевшем место в 1691 году. Дело прошло почти без кровопролития — был убит только один человек, но небывалые размеры грабежа надолго утвердили за ним название киппенского разгрома или разорения note 3. Время смерти Роб Роя тоже неизвестно; но так как он, говорят, пережил 1733 год и умер в преклонном возрасте, можно предположить, что при разгроме Киппена ему было лет двадцать пять, и тогда его рождение надо отнести к середине семнадцатого столетия.
В более спокойные времена, наступившие вслед за революцией, Роб Рой, или Красный Роберт, по-видимому, направил свою энергию и незаурядные дарования на промысел крупного гуртовщика, или торговца скотом. Надо думать, что в те дни ни один южношотландский гуртовщик, уже не говоря об английских, не рискнул бы вступить в пределы Горной Страны. Скот, главный предмет торговли в горных местностях, пригоняли на ярмарки в пограничной полосе Нижней Шотландии отряды бряцавших оружием горцев, которые, однако, обходились с покупателями-южанами честно и добросовестно. Правда, возникали иной раз ссоры, когда жители равнины, по преимуществу пограничной ее полосы, поставлявшие товары на английский рынок, окунали свои шапки в ближайший ручей и, натянув их на кулак, шли с дубинкой против обнаженного палаша, и тот далеко не всегда одерживал верх. Мне доводилось слышать от стариков, смолоду участвовавших в подобных схватках, что горцы вели себя в них с отменной честностью, никогда не пуская в ход острие клинка, ни тем более пистолет или кинжал.
И гром и звон кругом стоят,
Скрестился с палицей булат.
Два-три ушиба или проломленный череп — такое дело легко улаживалось, и, поскольку торговля была выгодна для обеих сторон, мелким стычкам не давали нарушать ее мирное течение. Для горцев она представляла жизненный интерес, так как весь доход, какой они могли получить со своих земель, сводился к выручке от продажи скота, а толковый и опытный купец не только сам наживался на своих торговых операциях, но и давал кое-чем попользоваться своим друзьям и соседям. Дела Роб Роя в течение ряда лет шли так успешно, что он завоевал всеобщее доверие и пользовался известным почетом в стране, где жил.
Положение его еще более укрепилось после смерти отца, когда он получил в наследство опеку над имуществом своего племянника, Грегора Мак-Грегора из Гленгайла, а вместе с нею, как его наставник, и то влияние, каким должен был пользоваться в клане и его окружении представитель Дугалда Киара. Влияние было тем более полным, что эта ветвь рода Мак-Грегоров, по-видимому, отказалась от подчинения Мак-Грегору из Гленкарноха, предку нынешнего сэра Эвана Мак-Грегора, и утвердилась в известной самостоятельности.
К этому же времени Роб Рой приобрел права — через куплю, заклад или иным путем — на упомянутое нами поместье Крейг-Ройстон. В эту пору преуспевания он пользовался необычайной благосклонностью своего ближайшего и могущественного соседа Джеймса Монтроза, первого герцога этого имени, и тот не раз оказывал ему знаки внимания. Герцог соизволил передать в собственность его племяннику и ему самому поместья Гленгайл и Инверснейд, которыми они пользовались раньше только на правах льготной аренды. Кроме того, в интересах всего края и ради процветания собственных своих земель герцог поддерживал нашего авантюриста крупными денежными займами, дававшими ему возможность продолжать торговлю скотом.
К несчастью, этот вид торговли был тогда, как и в наши дни, подвержен резким колебаниям, и Роб Рой вследствие внезапного падения цен на скот и, как добавляет дружественное предание, из-за вероломства компаньона, некоего Мак-Доналда, которому он неосмотрительно доверил значительную сумму денег, оказался несостоятельным должником. Компаньон скрылся не с пустыми, конечно, руками — во всяком случае, в указе о его аресте говорилось, что он имел при себе до тысячи фунтов стерлингов, полученных от некоторых дворян и владетельных особ на закупку для них скота в Горной Стране. Объявление это появилось в июне 1712 года и не раз повторялось. Оно устанавливает время, когда Роб Рой сменил торговые сделки на операции совсем иного рода.
По-видимому, в эту пору он впервые перебрался из своего обычного жилища в Инверснейде за десять — двенадцать шотландских миль (английских, считай, вдвое) дальше в горы и стал вести тот беззаконный образ жизни, которому и следовал с тех пор. Герцог Монтроз, почтя себя обманутым и оскорбленным поведением Мак-Грегора, прибегнул к законным способам взыскания одолженных ему денег. Земельные владения Роб Роя были отняты у него обычным судебным порядком, а его стада и домашнее имущество проданы с молотка.
Говорят, что это вмешательство закона, как его именуют в Шотландии, а в Англии более грубо называют арестом имущества, было применено в этом случае с необычайной суровостью и судебные исполнители, и обычно-то люди далеко не мягкие, так надругались над женой Мак-Грегора, что это и более кроткому человеку внушило бы мысль о беспощадной мести. Елена Мак-Грегор была женщина гордого и неукротимого нрава, и очень возможно, что она вмешалась в действия должностных лиц, вследствие чего и подверглась грубому обращению, хотя гуманности ради хочется надеяться, что народное предание передает эту историю в преувеличенной версии. Достоверно одно: женщине было тяжело изгнание с берегов Лох-Ломонда, и она излила свои чувства в прекрасной музыке для волынки, известной и теперь среди любителей под названием «Жалоба Роб Роя».
Думают, что беглец нашел первое убежище в Глен-Дохарте, под покровительством графа Бредалбейна; правда, в свое время Бредалбейны усердно потрудились в деле разорения Мак-Грегоров, но за последние годы они дали пристанище многим носителям этого имени в их прежних владениях. В числе покровителей Роб Роя был и герцог Аргайл: он даже, как говорится у горцев, «предоставил ему лес и воду», то есть укрытие, какое давали леса и озера недоступного края.
В те времена знатные люди Горной Страны, помимо честолюбивого стремления поддержать своих так называемых приверженцев или вооруженных вассалов, старались иметь в своем распоряжении решительных людей, которые были бы не в ладу со светом и его законами и при случае могли бы время от времени опустошать земли и разорять арендаторов враждебного феодала, не навлекая ответственности на своих покровителей. Борьба между кланами Кэмбелов и Грэмов в течение гражданских войн семнадцатого столетия отмечена обоюдными потерями и закоренелой враждой. Смерть знаменитого маркиза Монтроза, с одной стороны, поражение при Инверлохи и жестокий разгром Лорна, с другой, — таковы были взаимные обиды, которые было нелегко забыть. Роб Рой поэтому был уверен, что найдет убежище в стране Кэмбелов, как принявший их имя, как родственник с материнской стороны семейства Гленфаллох и как недруг враждебного им дома Монтроза. Обширные владения Аргайла, куда он в крайнем случае мог отступить, позволяли Мак-Грегору строить дерзкие планы мести.
Теперь он рассчитывал на сильную поддержку в хищнической борьбе с герцогом Монтрозом, которого он полагал виновником всех своих бед: изгнания из общества, изданных против него «грамот о гонении и пленении» (как назывались соответственные указы), поставивших его вне закона, и, наконец, лишения имущества и прав на свои земли. Поэтому он намеревался досаждать герцогу, его арендаторам, друзьям, союзникам и родичам всеми доступными средствами. И, хотя ему открылся достаточный простор для грабительских подвигов, Роб, называвший себя якобитом, дерзко расширил область своей деятельности на всех тех, в ком ему угодно было видеть сторонников революционного правительства и самого ненавистного из мероприятий — соединения королевств. Под тем или другим предлогом он совершал набеги на соседей, живших в южной части Шотландии, если им было что терять или если они не соглашались откупиться от ограбления, ежегодно уплачивая некоторую сумму за помощь и покровительство.
Местность, где развертывалась эта война одного против всех и возводился в систему грабеж, в те времена, когда дороги еще не связали ее с остальным королевством, благоприятствовала целям Роб Роя. Населенная часть ее, раздробленная на узкие долины, была неизмеримо меньше пустынных лесов, скал и стремнин, которые ее окружали; к тому же край этот изобиловал непроходимыми ущельями, болотами и естественными твердынями, известными только его обитателям. Незначительный отряд, знакомый с местностью, столкнувшись с превосходными силами, мог без труда ускользнуть от преследования.
Воззрения и обычаи тех, кто жил по соседству с Горной Страной, также немало благоприятствовали Роб Рою в его замыслах. Большая часть окрестных жителей принадлежала к одному с ним клану — к Мак-Грегорам, притязавшим на Балквиддер и другие горные округа из тех, что составляли некогда их владения, хотя суровые законы, так жестоко каравшие клан, передали его права другим родам. Гражданские войны семнадцатого столетия приучили этих людей носить оружие, а воспоминания о перенесенных невзгодах распаляли в них злость и отвагу. К тому же соседство богатой Низины, или Лоуленда, представляло большой соблазн для набегов. Многие представители других кланов, привычные к оружию и презиравшие труд, двинулись к незащищенным границам, обещавшим легкую добычу; и вся страна, ныне мирная и спокойная, в те времена оправдывала мнение (с таким недоверием выслушанное доктором Джонсоном), что самыми беспокойными и беззаконными в Горной Стране были округа, непосредственно граничившие с Нижней Шотландией. Таким образом, для Роб Роя, принадлежавшего к роду, широко рассеянному по описанной нами стране, не представляло труда набрать сколько угодно приверженцев, которых он мог бы вести за собой и содержать на доходы от грабежей и набегов.
Сам он, по-видимому, как нельзя лучше подходил к выбранному им ремеслу. Он был не слишком высок ростом, но необычайно силен и крепко сколочен. Наиболее примечательным в его сложении были широкие плечи и очень большие, несоразмерно длинные руки: говорят, он мог, не нагибаясь, завязать на себе подвязки чулок, которые находятся у шотландца на два дюйма ниже колена. Лицо у него было открытое, мужественное и хотя суровое в минуту опасности, но приветливое и ясное в часы веселья. Темно-рыжие волосы, густые и курчавые, вились вокруг лица. Покрой его платья оставлял, как водится, открытыми колени и верхнюю часть ноги, походившей, как мне рассказывали, на ногу шотландского быка: так же заросшая рыжей шерстью, она у него и по силе мускулов не уступала бычьей ноге. К этим отличительным приметам надо прибавить мастерское владение горским мечом. Большое преимущество давали ему в борьбе его длинные руки и превосходное знание всех глухих уголков дикой местности, где он укрывался, а также нрава тех людей, дружественных и враждебных, с которыми ему приходилось соприкасаться.
Особенности его нравственного облика тоже вполне соответствовали тем обстоятельствам, в какие был он поставлен. Потомок кровожадного Киар-Мора, он не унаследовал его лютости. Напротив, Роб Рой всемерно избегал проявлений жестокости, и не засвидетельствовано случая, когда бы он допустил ненужное кровопролитие или затеял бы дело, которое могло окончиться таковым. Предпринятые им набеги проводились не только смело, но и мудро и почти всегда бывали успешны благодаря искусному руководству, а также тайне и быстроте, с которой они выполнялись. Подобно английскому Робин Гуду, он был добрым и благородным грабителем и, отбирая у богатых, щедро оделял бедняка. Конечно, здесь мог быть и хитрый расчет, однако все предания страны говорят, что это делалось из лучших побуждений. С кем я ни беседовал, — а в дни юности я нередко встречал людей, знавших Роб Роя лично, — все отзывались о нем как о человеке «на свой лад» милосердном и гуманном.
Его понятия о нравственности были такие же, как у арабского вождя, — они, естественно, проистекали из его первобытного воспитания. Если бы Роб Рой стал оправдывать свой образ жизни, избранный им добровольно или по необходимости, — он, несомненно, считал бы себя храбрецом, которого лицеприятный закон лишает прирожденных прав и вынуждает отстаивать их вооруженной силой; таким очень удачно обрисовал его в своих вдохновенных стихах мой даровитый друг Вордсворт:
Итак, он был и мудр и смел,
С отвагой ум соединен…
В моральный принцип он возвел
Естественный закон.
Роб говорил: «Не надо книг!
Тома с законами сожги!
Они виной тому, что мы
Не братья, а враги!
Закон в границы ставит страсть,
Ведя нас ложною тропой.
Мы за такой закон идем
В ожесточенный бой!
В смятенье, в ослепленье мы
Заветов мудрых не храним…
Мне в сердце врезались они,
Я верю только им.
Те, кто живет в волнах, в лугах,
Кто режет воздух взмахом крыл,
Не знают войн, для них всегда
Мир высшим благом был.
А почему? Закон простой
Они хранят с былых времен:
Пусть тот берет, кто всех сильней,
И пусть владеет он.
Легко понятный всем урок,
Дающий всем на все ответ…
Тут для жестокости шальной
Соблазна сильным нет.
Тут своеволье не в чести,
Безумцев диких ждет беда!
Желанье мерит мерой сил
Любой из нас всегда.
Решает жизнь земных существ
Отвага, высота ума:
Так Бог решил — одним вся власть,
Другим — весь гнет ярма.
Закон, права дающий, прост,
А жизнь любая — раз мигнуть!
Чтоб защитить свои права,
Найдем кратчайший путь!»
И так он жил средь этих скал,
И в летний зной, и в зимней мгле…
Орел — властитель в облаках,
А Робин — на землеnote 4
Все же не следует думать, что этот незаурядный человек, поставленный вне закона, был истинным героем, неотступно следовавшим в жизни тем нравственным воззрениям, какие прославленный бард, стоя над его могилой, приписывает ему в заботе о его добром имени. Напротив, Роб Рой, подобно многим диким вождям, по-видимому, примешивал к исповедовавшимся им принципам немало коварства и лицемерия, как убедительно показывает его поведение в гражданской войне. Отмечают также — и вполне справедливо, — что хотя учтивость и была одной из его отличительных черт, все же он нередко бывал заносчив и находились гордецы, не желавшие выносить такое обхождение; когда же дерзкий разбойник вступал с ними в ссору, он всегда выходил из нее победителем. Отсюда делали вывод, что Роб Рой был не столько героем, сколько драчуном, или, по крайней мере, что он подчас бывал, как говорится, скор на расправу. Кое-кто из стариков, хорошо знавших его, уверял, что он был сильнее в taich-tulzie, то есть в «домашних» драках, чем в смертельном бою. Однако это обвинение опровергается всем его образом жизни; скорее можно допустить, что самое его положение требовало осторожности и не позволяло вмешиваться в ссоры, когда он не мог ждать от них ничего, кроме несчастья, так как успех вооружил бы против него новых могущественных врагов в стране, где месть не считается преступлением и даже вменяется в обязанность. Способность обуздывать свои страсти в таких случаях не только не противоречила роли, поневоле принятой на себя Мак-Грегором, но была в те времена настоятельно необходима, если он не хотел слишком рано сложить свою голову.
Я позволю себе показать на двух-трех примерах, как Роб Рой бывал вынужден придерживаться подобного образа действий. Мой уважаемый покойный друг Джон Рэмзи из Охтертира, выдающийся знаток классической литературы и правдивая живая хроника древней истории и обычаев Шотландии, сообщил мне, что на празднике у костра в городе Дауне Роб Рой чем-то задел Джеймса Эдмондстона из Ньютона, того самого джентльмена, который был, на свое несчастье, замешан в убийстве лорда Ролло (см. Мак-Лорин «Судебные процессы», № IX), и Эдмондстон принудил Мак-Грегора оставить город, пригрозив, что иначе он своими руками бросит его в костер. «Я уже раз намял тебе бока, — сказал он, — а теперь, Роб, если ты не перестанешь меня злить, я сверну тебе шею». Правда, не следует забывать, что Эдмондстон был влиятельным членом партии якобитов — он нес знамя короля Иакова VII в битве при Шериф-муре — и что дело происходило у дверей его дома, где его, вероятно, окружали друзья и приверженцы. Все же доброе имя Роб Роя пострадало, когда угроза вынудила его удалиться.
Другой достоверный случай — это случай с Каннингемом из Бокухана.
Генри Каннингем из Бокухана, эсквайр, был стерлингширским дворянином; подобно многим денди нашего времени, он соединял смелый и пылкий нрав с подчеркнуто учтивым обращением и фатовскими манерами. Его храбрость и подчеркнутое фатовство соединялись, как это не так уж часто бывает, с врожденной скромностью. Вот как его описывает лорд Биннинг в своей сатирической поэме «Утренний прием Аргайла»:
Шестой отвесил он поклон,
Но не подходит ближе;
И герцог ласково к нему:
«Видать, что был в Париже!
Манер изящней никогда
Я не видал, ей-богу!»
Тот покраснел — седьмой поклон -
И пятится к порогу.note 5
Ему случилось быть в одной компании с Роб Роем, и тот, то ли из презрения к мнимой изнеженности Бокухана, то ли полагая ссору с ним неопасной (что, по уверениям недругов Роба, он всегда принимал в соображение), оскорбил его так жестоко, что в ответ последовал вызов на поединок. Хозяйка спрятала меч Каннингема, и, в то время как он шарил по всему дому в поисках своего или какого-либо другого меча, Роб Рой отправился на Шиллингский холм — назначенное место поединка — и с величественным видом расхаживал там, ожидая противника. Между тем Каннингем отыскал какой-то меч и, поспешив к месту сражения, набросился на разбойника с такой неожиданной яростью, что прогнал его с поля битвы, и тот некоторое время избегал показываться в том селении. Мистер Мак-Грегор Стерлинг в новом издании своего «Nimmo's Stirlingshir» передает смягченную версию этого анекдота; однако и он отмечает поражение Роб Роя.
Время от времени Роб Роя постигали неудачи, и жизнь его подвергалась немалой опасности. Однажды он спасся лишь благодаря хладнокровию своего адъютанта Мак-Аналестера, или Флетчера, игравшего в его шайке роль Джона Маленького, ловкого, предприимчивого удальца и прославленного стрелка. Случилось так, что Мак-Грегор и его отряд были застигнуты врасплох и разбиты превосходными конными и пешими силами противника, и был дан приказ броситься врассыпную. Каждый изворачивался, как умел; один смельчак-драгун настойчиво преследовал Роба и, догнав его, ударил палашом. Железная пластина в шапке Мак-Грегора не дала раскроить ему череп, но все же удар был настолько силен, что свалил нашего героя на землю, и, падая, Роб воскликнул: «Мак-Аналестер, неужели в ней (то есть в пищали) нет ничего?» Солдат же с криком: «Вот дьявол! Чертова бабка сшила тебе этот колпак!» — уже занес палаш для второго удара, когда Мак-Аналестер выстрелил, и пуля поразила солдата в сердце.
Каков бы ни был Роб Рой, вот как описывает его деяния один талантливый и умный джентльмен, который проживал в той округе, где происходили его хищнические набеги, и, вероятно, испытал на себе их тяжесть, а потому, как и следовало ожидать, говорит о них без той снисходительности, с какой смотрят на них теперь по причине их необычного и романтического характера:
«Этот человек (Роб Рой Мак-Грегор) был достаточно умен и отличался в военном деле как хитростью, так и ловкостью; всецело предавшись распущенности, он стал во главе всех бездельников и бродяг своего клана в западной части Пертшира и Стерлингшира и разорял страну грабежами, набегами и разбоем. Мало кто из живших в пределах досягаемости (то есть на расстоянии ночного перехода) мог считать в безопасности свою жизнь и свое имущество, если не соглашался платить ему тяжелый и постыдный налог — „черную дань“. В конце концов он дошел до такой дерзости, что среди бела дня на глазах у правительства грабил, собирал контрибуцию и завязывал драки во главе довольно большого отряда вооруженных людей» note 6
Размеры и успех этих набегов не вызовут у нас удивления, если мы вспомним, что они совершались в стране, где обычные законы не соблюдались и не уважались.
Отметив, что угон скота вошел в обычай и даже люди высших классов не брезговали этим делом, так что собственность, заключавшаяся преимущественно в стадах, стала очень ненадежной, мистер Грэм добавляет:
«Земли из-за этого не обрабатываются, выгоны не удобряются, и по той же причине нет ни мануфактур, ни промыслов — словом, нет промышленности. Население крайне плодовито и потому так многочисленно, что работы в этих местах, при настоящем хозяйственном устройстве, хватает только для половины жителей. Повсюду полно праздных людей, привычных к оружию и ленивых во всем, кроме грабежа и разбоя. А так как по всему краю можно где угодно увидеть буддели, или питейные дома, то в них они и убивают бесцельно время, зачастую растрачивая там доходы от своих беззаконных предприятий. Законы здесь никогда не применялись, никогда споры не решались властью судьи. Судебный исполнитель не смеет и не может выполнять здесь свои обязанности, и многие селения лежат милях в тридцати от местожительства людей, облеченных законной властью. Короче говоря, здесь нет порядка, нет власти, нет правительства».
Пора восстания, 1715 год, наступила вскоре после того, как Роб Рой стал знаменит. Теперь его якобитские симпатии пришли в столкновение с сознанием долга перед косвенным его покровителем, герцогом Аргайлом. Однако желание «потопить звук своих шагов в грохоте всеобщей битвы» принудило его примкнуть со своими людьми к графу Мару, хотя его патрон, герцог Аргайл, стал во главе армии, выступившей против мятежных горцев.
Мак-Грегоры — по крайней мере самый большой их род, Киар-Мор, — сражались на этот раз под началом не Роб Роя, а его племянника, о котором мы упоминали выше, Грегора Мак-Грегора, иначе называемого Джеймсом Грэмом из Гленгайла и еще более известного под гэльским прозвищем Глун Ду, то есть Черное Колено — по черному пятну на одном его колене (шотландская одежда оставляет колени открытыми). Однако, вне всякого сомнения, Гленгайл, тогда совсем еще юный, должен был во многих случаях действовать под руководством или по совету столь испытанного вождя, каким был его дядя.
В это время Мак-Грегоры собрались в большом числе и стали угрожать даже жителям Низины, у южного берега Лох-Ломонда. Они неожиданно захватили на озере все лодки и, вероятно, в каких-то собственных целях отвели их к Инверснейду, чтобы преградить путь большому отряду вигов западного края, поднявших оружие в защиту правительства и двинувшихся в этом направлении.
Виги предприняли вылазку, чтобы отбить лодки. Их силы составляли добровольцы из Пейсли, Килпатрика и других мест. С помощью отряда моряков они поднялись вверх по реке Левен в больших шлюпках с военных судов, стоявших тогда на Клайде. В Луссе к ним присоединились силы сэра Хамфри Колкухуна и Джеймса Гранта, его зятя, а также их сторонников, одетых в шотландское платье тех времен, что весьма картинно описывается у Гартмора note 7. Весь отряд переправился к Крейг-Ройстону, но Мак-Грегоры не вступили в сражение. Если верить рассказу о походе, как дает его историк Рэй, то виги неустрашимо выскочили на берег у Крейг-Ройстона, но неприятель не показывался, и они непрерывным боем в барабаны и пальбой из пушек и ружей настолько устрашили Мак-Грегоров, которых так и не увидели, что те оставили свои укрепления и в панике бежали до главного лагеря горцев у Страт-Филлана (Лох-Ломондская экспедиция была признана достойной рассмотрения в отдельной брошюре, которой я не видел; но, судя по цитатам у историка Рэя, она превосходна.
«Назавтра, то есть в четверг, 13-го, они вышли в поход и в полдень подошли к Инверснейду, месту опасному, где люди из Пейсли и Дамбартона и некоторые другие, всего до ста человек, отважно спрыгнули на берег, взобрались на горный кряж, и, так как неприятель не показывался, они пустились на поиски своих лодок, захваченных мятежниками, и, случайно наткнувшись на канаты и весла, спрятанные в кустах, нашли наконец лодки, вытащенные далеко на берег, и спустили их к озеру. Лодки, какие были не повреждены, они взяли с собой, а остальные потопили или изрубили в щепы. Той же ночью они вернулись в Лусс, а оттуда на следующий день в Дамбартон (откуда они и пришли), ведя с собой все лодки, найденные ими на обоих берегах озера, а также в заливчиках на островах, и поставили их на причал у замка под защитой пушки. Во время этого похода катера разрядили все свои кулеврины, а люди — все свои ружья. Это произвело такой гром, отдавшийся многократным эхом в горах по обе стороны озера, что Мак-Грегоры были повергнуты в уныние и бежали в ужасе к остальным мятежникам, стоявшим лагерем в Страт-Филлане» note 8. Жителям Низины удалось забрать свои лодки с изрядным шумом, с немалой отвагой, но безо всякой для себя опасности.
После этой временной смены пристанища Роб Рой был послан графом Маром в Эбердин — как полагают, затем, чтобы подбить на восстание ту часть клана Грегоров, которая обосновалась в этом округе. Люди эти были из одной с ним семьи (из рода Киар-Мор). Они были потомками тех трехсот Мак-Грегоров, которых граф Мерри около 1624 года переселил сюда из своих владений в Монтите для защиты от враждебных ему Мак-Интошей — такого же смелого и беспокойного племени, как и Мак-Грегоры.
В городе Эбердине Роб Рой встретил одного своего родственника, как нравом, так и положением отличного от тех, кого он послан был призвать к оружию. Это был доктор Джеймс Грегори (Мак-Грегор по происхождению), родоначальник целой династии профессоров, отмеченных литературным и научным дарованием, дед ныне покойного известного врача и выдающегося ученого, профессора Грегори из Эдинбурга. Этот джентльмен преподавал в то время медицину в королевском колледже в Эдинбурге, а его отец, доктор Джеймс Грегори, известен в науке изобретением отражательного телескопа. Казалось бы, у нашего друга Роба не могло быть ничего общего с такой семьей. Но превратности гражданской войны порой соединяют людей самым неожиданным образом. Доктор Грегори счел благоразумным в столь критический момент признать родство с влиятельным и грозным человеком. Он пригласил Роб Роя к себе в дом и был с ним так любезен, что пробудил в его великодушном сердце благодарность, которая поставила профессора в крайне затруднительное положение.
У профессора был сын, мальчик лет восьми-девяти, живой и не по возрасту сильный, который всем своим видом очень приглянулся шотландскому Робин Гуду. Накануне отъезда из дома своего ученого родича Роб Рой, который долго ломал голову над тем, как отблагодарить доктора Грегори за теплый прием, отвел его в сторону и обратился к нему с такими словами:
— Любезный родственник, я все думал, что я могу сделать, чтобы показать вам, как я ценю ваше гостеприимство. Так вот, у вас есть сын, мальчик хороший и умный, а вы его портите, забивая ему голову бесполезной книжной премудростью; и я решил, в знак моего доброго расположения к вам и вашему семейству, взять его с собою и сделать из него мужчину.
Ученый профессор был просто ошеломлен, когда его воинственный сородич объявил ему о своем добром намерении в таких выражениях, которые не оставляли сомнения, что предложение должно быть принято с великой благодарностью. Задача, как отговориться или объясниться, была очень деликатного свойства: представлялось опасным, как бы Роб Рой не заметил, что в глазах отца покровительство, предложенное сыну, вело его прямой дорогой на виселицу. Между тем все отговорки, какие приходили ему на ум, — как, например, нежелание утруждать своего друга заботой о мальчике, воспитанном в Нижней Шотландии, и т.п., — только укрепляли вождя в решении взять юного родственника под свое покровительство, ибо ему казалось, что они подсказаны лишь скромностью отца. Он и слушать не хотел ни о каких извинениях и даже дал понять, что готов увести мальчика чуть ли не силой — согласится отец или нет. В конце концов смущенный профессор сослался на слишком нежный возраст сына и слабое здоровье, которое не позволит ему переносить суровые условия жизни в горах; но года через два, добавил отец, он надеется, здоровье мальчика окрепнет, и тогда он будет в состоянии сопровождать своего храброго сородича и пойти навстречу той блестящей судьбе, к которой тот открывает ему путь. Придя к такому согласию, родственники расстались. Роб Рой поручился честью, что возьмет юного кузена с собою в горы в следующее свое посещение Эбердиншира, а доктор Грегори, понятно, молился в душе, чтобы ему больше никогда не довелось увидеть кельтское лицо Роба.
Джеймс Грегори, еле избежавший опасности попасть в стан к своему родичу и, вероятно, сделаться его оруженосцем, стал впоследствии профессором медицины в колледже и, как и все почти в его семействе, отличился своими научными достижениями. Он был раздражительного и упрямого нрава, и нередко, когда он выказывал признаки этих недостатков, его друзья приговаривали: «Вот что значит не получить воспитания у Роб Роя!»
Отношения между Роб Роем и его ученым родственником не прекратились с окончанием недолгого могущества Роба. Через много лет после 1715 года он прогуливался по Замковой улице Эбердина рука об руку со своим гостеприимным хозяином, доктором Джеймсом Грегори, когда барабаны в казармах внезапно забили тревогу и показались выбегавшие из казарм солдаты.
— Раз вызвали этих молодцов, — сказал Роб, преспокойно покидая Джеймса Грегори, — значит, мне пора позаботиться о своей безопасности.
С этими словами он нырнул в подворотню и, как говорит Джон Беньян, «пошел своей дорогой, и больше его не видели». note 9
Мы уже отметили, что во время восстания 1715 года Роб Рой вел себя довольно двусмысленно. Сам он и его приверженцы состояли в армии горцев, но сердцем он был, по-видимому, с герцогом Аргайлом. И все же мятежники, хотя и говорили, что не могут на него положиться, были вынуждены ввериться Робу, как единственному проводнику, когда шли от Перта к Дамблену для переправы через Форт у так называемого Фрусского Брода.
Это движение на запад повлекло за собой битву при Шерифмуре, правда, не решившую дела, но герцог Аргайл сумел извлечь из нее достаточную выгоду. Следует вспомнить, что в этом сражении горцы обрушили свой правый фланг на левый фланг Аргайла и разгромили его, в то время как кланы на левом фланге армии Мара, хотя и состояли из Стюартов, Мак-Кензи и Камеронов, были наголову разбиты. Пока продолжались бегство и преследование, Роб Рой оставался на холме, в центре позиции горцев, и хотя говорят, что он мог бы, если бы пустился в атаку, решить исход битвы, его не удалось склонить к выступлению. Это было тем печальнее для инсургентов, что предводительство отрядом Мак-Ферсонов было также возложено на Мак-Грегора. Если верить преданию, это было сделано по причине преклонного возраста вождя Мак-Ферсонов, который, будучи не в силах сам предводительствовать кланом, не пожелал, чтобы его предполагаемый преемник, Мак-Ферсон из Норда, заменил его в этом деле; так что клан или часть его была объединена со своими союзниками Мак-Грегорами. Благоприятный для нападения момент был уже почти упущен, когда до Роб Роя дошел решительный приказ Мара — немедленно идти в атаку. На что он преспокойно возразил:
— Ну нет! Если они не могут выиграть битву без меня, они ее не выиграют и со мною.
Один из Мак-Ферсонов, по имени Александр, занимавшийся тем же, чем когда-то занимался Роб, то есть продажей скота, человек большой силы и отваги, видя бездействие своего временного вождя, так разгневался, что сбросил плед, обнажил меч и обратился к людям своего клана:
— Довольно мы терпели! Если он не поведет, я сам поведу вас.
Роб Рой с полным хладнокровием ответил:
— Когда бы дело шло о быках или баранах из Горной Страны, Сэнди, я бы склонился перед вашим высоким искусством, но, так как вопрос стоит о предводительстве людьми, надо признать, что в этом я лучший судья.
— Если бы дело шло о глен-эйгасских быках, — ответил Мак-Ферсон, — о Робе и говорить не пришлось бы, он был бы не позади, а впереди стада.
Рассерженный этой насмешкой, Мак-Грегор обнажил меч, и они тут же завязали бы драку, если бы их не разняли друзья с той и с другой стороны. Между тем момент для атаки был окончательно упущен. Роб все же и на этот раз не пренебрег своими личными интересами. В сумятице переменного боя его приверженцы занялись пополнением своих карманов, грабя обоз и обирая трупы павших на той и на другой стороне.
Прекрасная старинная баллада о битве при Шерифмуре не преминула высмеять поведение нашего героя в тот памятный день:
Роб Рой на горе
Стоит в стороне -
Караулит добычу, известно,
Закончился бой,
А наш-то Роб Рой -
Он так и не двинулся с места.
Хотя Роб Рой и дальше соблюдал в восстании относительный нейтралитет, он все же понес наказание. Его обвинили в государственной измене, и дом в Бредалбейне, место его пристанища, был сожжен лордом Кадоганом, когда этот генерал по окончании мятежа прошел по Горной Стране, карая восставшие кланы и отбирая у них оружие. Однако, придя в Инверэри с сорока или пятьюдесятью приверженцами, Роб Рой получил помилование благодаря мнимой сдаче оружия полковнику Патрику Кэмбелу Финнаху, который снабдил вождя и весь его отряд охранными грамотами за своею подписью. Достаточно оградив себя таким образом от правительственных гонений, Роб Рой обосновался в Крейг-Ройстоне около Лох-Ломонда, среди своих сородичей и, не теряя времени, возобновил свою ссору с герцогом Монтрозом. Вскоре он собрал столько людей — и притом хорошо вооруженных, — сколько никогда еще не было под его началом. Он не выходил из дома иначе, как под охраной из десяти или двенадцати отборных телохранителей, и мог без труда довести их число до пятидесяти или шестидесяти.
Герцог не пожалел трудов, чтобы уничтожить беспокойного противника. Его светлость обратился к генералу Карпентеру, возглавлявшему военные силы в Шотландии, и по приказу последнего три отряда солдат были двинуты из трех различных пунктов — из Глазго, Стерлинга и Финларига близ Киллирна. Мистер Грэм из Киллирна, родственник и приказчик герцога Монтроза и к тому же еще шериф Дамбартоншира, сопровождал войска для того, чтобы они могли действовать от имени гражданских властей и иметь к услугам надежного проводника, хорошо знакомого с горами. Перед этими тремя отрядами была поставлена задача одновременно прибыть в окрестности пристанища Роб Роя и там захватить его самого и его приверженцев. Однако сильные дожди, трудные условия борьбы в горах и превосходная разведка Роб Роя расстроили эту неплохо задуманную операцию. Увидя, что птицы улетели, солдаты в отместку разорили гнездо. Они сожгли дом Роб Роя, хотя и не безнаказанно: Мак-Грегоры, укрывшиеся среди кустов и скал, открыли по ним огонь и убили одного гренадера.
Роб Рой отомстил за понесенную потерю необыкновенно дерзко. В середине ноября 1716 года Джон Грэм из Киллирна, ранее упоминавшийся нами как приказчик Монтроза, прибыл в местность, называвшуюся Чейпл-Эррок, куда созваны были арендаторы герцога для уплаты очередного взноса. Они прибыли согласно указанию, и приказчик успел уже получить фунтов триста наличными деньгами, когда в дом вторгся во главе вооруженного отряда Роб Рой. Приказчик, чтобы спасти вверенную ему собственность герцога, бросил деньги и расчетные книги в чулан, понадеявшись, что их не заметят. Однако искушенного разбойника не так-то просто было обмануть, когда пахло такой добычей. Он обнаружил и книги, и деньги, спокойно уселся в конторе, просмотрел записи, прикарманил деньги и выдал расписки от имени герцога, сказав, что предполагает рассчитаться с Монтрозом за потери, понесенные им по его милости, включая сюда все убытки как от гибели дома, сожженного генералом Кадоганом, так и от последнего налета на Крейг-Ройстон. Затем он приказал мистеру Грэму следовать за собой; обращался он с ним, по-видимому, безо всякой жестокости или грубости, хотя и заявил, что рассматривает его как заложника, и пригрозил сурово с ним обойтись в случае преследования или нападения. Редко когда свершались более дерзкие подвиги. После нескольких быстрых переходов с места на место (единственной неприятностью, на какую мог пожаловаться мистер Грэм, была усталость) Роб отвел пленника на остров среди озера Лох-Кэтрин и принудил его написать герцогу, что выкуп за него определен в три тысячи четыреста мерков.
Эта сумма составляла будто бы долг герцога Роб Рою за вычетом денег, которые тот получил с его арендаторов. Однако, продержав мистера Грэма дней пять или шесть под стражей на острове, который и поныне именуют тюрьмой Роб Роя и где в ноябрьские ночи едва ли уютно было жить, разбойник, видно, потерял надежду извлечь добавочную выгоду из дерзкого покушения и отпустил пленника, не причинив ему никакого вреда и отдав книги и расписки, выданные арендаторами, но не преминув удержать наличные деньги.
Рассказывают и о других проделках Роба, свидетельствующих о такой же смелости и находчивости, как при захвате Киллирна. Герцогу Монтрозу надоела такая дерзость, и он достал некоторое количество оружия и роздал его своим арендаторам для самозащиты в случае дальнейших нападений. Но оружие досталось не тем, кому оно предназначалось. Мак-Грегоры нападали на дома арендаторов и разоружали их всех, одного за другим, — надо думать, не без согласия многих из них.
Так как большая часть арендной платы выплачивалась герцогу натурой, в Мулине и прочих местах по всему поместью Бьюкэнан были построены амбары для ссыпки зерна. Роб Рой завел обычай наведываться с значительными силами в эти места — конечно, когда его меньше всего ожидали, — и настаивать на отпуске ему изрядного количества зерна, иногда для его собственных нужд, а иногда для раздачи населению; при этом он всегда выдавал расписки от своего лица и уверял, что рассчитается за получаемое с герцогом в соответственной сумме.
Между тем правительство поставило гарнизон в прежнем владении Роб Роя — Инверснейде; развалины укреплений можно и сейчас еще видеть на полпути между Лох-Ломондом и Лох-Кэтрин. Но и это военное вмешательство не обуздало неугомонного Мак-Грегора. Он неожиданно напал на маленький форт, разоружил солдат и снес укрепления. Позднее форт был восстановлен и снова захвачен Мак-Грегорами под командой племянника Роб Роя, Глун Ду, накануне восстания 1745-1746 годов. Наконец, после прекращения гражданской войны форт Инверснейд был восстановлен в третий раз, и когда мы застаем там начальником знаменитого генерала Уолфа, воображение наше осаждают многообразные воспоминания о различных временах и событиях. Сейчас форт окончательно упразднен. note 10
Роб Рой продолжал теперь свои действия уже не как явный грабитель, а как своего рода агент полиции, сборщик «черной дани» — по выражению шотландцев. Сущность этого сбора описана в романе «Уэверли» и в примечаниях к настоящему труду. Здесь можно привести ее характерные особенности, как их рисует мистер Грэм Гартмор.
«Смута и беспорядки в стране были так велики, а правительство так мало было этим озабочено, что здравомыслящие люди вынуждены были прибегнуть к позорным и постыдным договорам о „черной дани“, чтобы до некоторой степени себя обезопасить. С лицом, держащим самую тесную связь с грабителями, заключается договор, в силу которого ему выплачивается ежегодно известная сумма денег, чтобы грабежи не касались помеченных в договоре земель. Из собранных таким образом средств человек платит одним ворам за то, чтоб они возвращали владельцам угнанный скот, а другим — за то, чтобы они воровали, создавая необходимость в соглашении о „черной дани“. Поместья дворян, отказывающихся заключить договор или поддерживать этот разорительный обычай, подвергаются ограблению со стороны той части „охраны“, которой положено грабить, и таким образом владельцев принуждают прибегнуть к ее покровительству. Главарь грабителей величает себя „капитаном охраны“, а его бандиты именуются „охраной“. И так как это дает им некое законное право свободно разъезжать по чужим владениям, они получают возможность свободно причинять любое зло. Рассеянные по горам отряды составляют довольно значительную вооруженную силу; это — люди, с детства привыкшие к трудам походной жизни и могущие при случае выступить в качестве войска.
Люди невежественные и восторженные, стоящие в полной зависимости от вождя или лендлорда, в делах совести руководимые католическим патером или священником-нонконформистом, не владеющие никакой собственностью, подобны глине — из них лепи что хочешь. Они ничего не боятся, так как им нечего терять, а потому их легко вовлечь в любое предприятие. Ничто не может ухудшить их положения; смута и беспорядки соблазняют их в их распущенности, потому что позволяют им улучшить его». note 11
Так как сбор «черной дани» явно поощрял грабеж и сильно препятствовал отправлению правосудия, то в главе 2-й статута 1567 года он был объявлен тяжким преступлением как со стороны взимающего эту дань, так и со стороны плательщика. Все же я думаю, что в каждом отдельном случае применению этого сурового закона мешала безвыходность положения, и люди по-прежнему предпочитали подчиняться незаконным поборам, нежели идти на риск полного разорения, — так же, как в наши дни трудно или невозможно помешать человеку, если у него украли крупную сумму денег, договориться с ворами о частичном возврате украденного.
В каком размере Роб Рой взимал дань, мне не довелось узнать; до нас, однако, дошел официальный договор, по которому его племянник в 1741 году обязался перед некоторыми владельцами поместий в графствах Перт, Стерлинг и Дамбартон возвращать украденный у них скот или уплачивать им его стоимость не позже чем через полгода после заявления о пропаже при условии, что такое заявление будет сделано достаточно быстро, за что владельцы, со своей стороны, обязались выплачивать пять процентов с оценочной стоимости своего имущества, — страховка не слишком тяжелая. Мелкие кражи в договор не включались; но кража лошади, или одной коровы, или свыше шести голов мелкого рогатого скота подпадала под соглашение.
Эти договоры приносили Роб Рою значительный доход как деньгами, так и скотом, и разбойник отдавал его на общественные нужды, ибо он так же любил показать себя щедрым в общественных делах, как благодетелем в частных. Священник прихода Балквиддер, по имени Робисон, одно время грозил прихожанам всяческими карами, если ему не повысят оклад. Роб Рой при первом же удобном случае уверил священника, что ему лучше воздержаться от новых вымогательств, и священник понял намек. Но в порядке некоторой компенсации Мак-Грегор каждый год дарил ему корову или жирную овцу; и говорят, сомнения в том, как достались они дарителю, не тревожили совесть почтенного джентльмена.
Следующий рассказ — о том, как вел себя Роб Рой, когда к нему обратился один из его контрактантов, — представил для меня большой интерес, потому что я услышал его от очевидца — одного старика из Леннокса. Но поскольку в рассказе нет ярких эпизодов и поскольку его, конечно, не будет сопровождать полуиспуганный-полусмущенный взгляд, с каким рассказчик передавал свои воспоминания, то, боюсь, перенесенный на бумагу, он не произведет впечатления.
Было ему пятнадцать лет (сообщил рассказчик), он жил с отцом в Ленноксе, в поместье одного джентльмена (имя которого я позабыл), работая подпаском. Ясным утром в конце октября — время года, когда надо особенно опасаться такого несчастья, — они обнаружили, что ночью у них побывали грабители-горцы и угнали голов десять — двенадцать скота. Послали за Роб Роем, и тот явился с отрядом в семь или восемь вооруженных удальцов. Внимательно выслушав все, что могли ему сообщить об обстоятельствах дела, он выразил уверенность, что «бешеные пастухи» note 12 не могли далеко уйти со своей добычей и что он постарается их догнать. Он попросил послать с его отрядом двух местных жителей — потому что смешно же было рассчитывать, что кто-либо из его джентльменов возьмет на себя труд пригнать на место полученный обратно скот. Послали рассказчика и его отца. Им не очень-то хотелось идти, но все же, запасшись пищей и прихватив собаку, чтобы она помогла им управиться со скотом, они отправились с Мак-Грегором. Шли они целый день, держа путь на гору Бенворлих, и ночевали в ветхой лачуге. На следующее утро они снова пустились в путь через горы, причем вел их Роб Рой, находя дорогу по знакам и отметкам на вереске, непонятным для рассказчика.
Около полудня Роб Рой скомандовал вооруженному отряду остановиться и залечь в зарослях вереска, где он был особенно густ. «А вы оба с сыном смело идите на вершину холма, — обратился он к старшему из пастухов, — и там увидите, что в долине за перевалом пасется скот вашего хозяина — может быть, вместе с другим скотом; отберите свой скот (только постарайтесь не брать чужого) и гоните его сюда. Если кто-нибудь заговорит или станет грозить вам, скажите, что я здесь и что со мной отряд в двадцать человек». «А что, если они набросятся на нас или убьют?» — спросил пастух, который вовсе не обрадовался, когда увидел, что на них с сыном возлагают обязанности послов. «Если они нанесут вам какой-либо вред, — сказал Роб, — я не прощу им до конца моих дней». Пастуха ничуть не успокоила такая гарантия, но спорить с Робом он побоялся.
Итак, он поднялся с сыном на холм, и они увидели оттуда глубокую ложбину, где паслось, как и предвидел Роб, большое стадо. Старательно отобрали они животных, уведенных у их хозяина, и приготовились погнать их по склону холма. Но только они пустились в путь, за их спиной поднялись крики и вопли; дрожа от страха, они оглянулись и увидели женщину, которая точно выросла из-под земли и обрушилась на них с руганью на гэльском языке. Однако же, когда они, собрав все, что знали по-гэльски, передали ей слова Роб Роя, она угомонилась и исчезла, не причинив им больше никакого беспокойства. Когда они вернулись, Роб выслушал их рассказ и стал с удовольствием говорить о том, что он владеет искусством улаживать такие дела без шума и неприятностей. Отряд двинулся в обратную дорогу, и всякая опасность была теперь позади, хотя трудов предстояло еще немало.
Они гнали скот почти без отдыха, пока не смерклось, и тогда Роб Рой предложил заночевать посреди широкой вересковой пустоши, где холодный северо-восточный ветер, неся мороз на крыльях, насвистывал песенку волынщиков из Страт-Дирна. note 13 Горцы, закутавшись в пледы, довольно удобно улеглись на вереске, а пастухам нечем было накрыться. Заметив это, Роб Рой приказал одному из приближенных уделить старику часть своего пледа, «а что до мальчишки, то он может, — добавил разбойник, — согреться, расхаживая вокруг и сторожа скот». Рассказчик выслушал эти слова с немалым огорчением; ледяной ветер пронизывал его все сильнее и, казалось, леденил кровь в его жилах. Всю жизнь приходилось ему переносить непогоду, говорил он, но никогда не мог он позабыть эту холодную ночь; с досады он ругал ясную луну за то, что она так ярко светит, а ничуть не греет. В конце концов холод и усталость сделались до того нестерпимы, что он решил покинуть свой пост, чтобы где-нибудь укрыться и заснуть. Вот он и прилег за спиной одного из самых рослых горцев, который был в отряде чем-то вроде адъютанта. Не довольствуясь защитой его широкой спины, он позарился еще на кусочек пледа и помаленьку, полегоньку натянул на себя один его конец и завернулся. Теперь он был почти как в раю и крепко проспал до зари, а когда проснулся, страшно перепугался, заметив, что своими ночными маневрами совсем открыл шею и плечи дунье-вассала, которые, лишившись защищавшего их пледа, покрылись инеем. Мальчик вскочил в страхе, что его по меньшей мере изобьют, когда обнаружится, как он со всеми удобствами устроился за счет главного лица в отряде. Но добрый господин адъютант встал и отряхнулся, отирая пледом иней и что-то бормоча про холодную ночь. Затем они погнали дальше скот, который и был возвращен владельцу без новых приключений. Вышеизложенное вряд ли можно назвать рассказом, но все же в нем кое-что найдут для себя и поэт и художник.
Около этого же времени, быстро продвинувшись с отрядом своих арендаторов в Балквиддерские горы, герцог Монтроз наконец захватил Роб Роя врасплох и взял его в плен. Его посадили в седло за спиной одного из приверженцев герцога, некоего Джеймса Стюарта, и связали обоих одной подпругой. Тот, кому таким образом вверили Роб Роя, был дедом одного смышленого человека (носившего то же имя и ныне умершего), который последнее время содержал трактир неподалеку от Лох-Кэтрин и услужал своим постояльцам в качестве проводника по этим живописным местам. От него я и слышал эту повесть еще задолго до того, как он стал трактирщиком и проводником, — в те времена он только изредка сопровождал охотников на тетеревов. Был вечер (я продолжаю рассказ), и герцог спешил перевести пленника, за которым так долго и безуспешно охотился, куда-нибудь в надежное место, когда при переправе через Тейт или Форт, точно не припомню, Мак-Грегор, улучив минуту, стал заклинать Стюарта всеми узами старой дружбы и добрососедских отношений дать ему возможность спастись от верной гибели. Стюарта охватила жалость, а может быть, и страх. Он расстегнул подпругу, и Роб, соскользнув с крупа лошади, нырнул, поплыл и скрылся почти так, как это описано в романе. Когда Джеймс Стюарт вступил на берег, герцог сразу обратился к нему с вопросом, где пленник. Не получая ясного ответа, он тут же заподозрил Стюарта в содействии побегу разбойника и, вынув из-за пояса тяжелый пистолет, нанес ему по голове удар, от которого тот, по словам внука, никогда не мог вполне оправиться.
Когда ему несколько раз удалось уйти от преследования могущественного врага, Роб Рой стал и вовсе дерзок и заносчив. Он написал насмешливый вызов герцогу и пустил его по рукам, чтобы позабавить своих друзей за бутылкой. Этот документ читатель найдет в приложениях (Приложения к введению в данном издании опущены.). Написан он хорошим почерком и не особенно грешит против грамматики и правописания. Поясню читателям-южанам, что это была просто шутка потехи ради со стороны разбойника, слишком умного, чтоб на самом деле предлагать такую встречу. Письмо это было написано в 1719 году.
В следующем году Роб Рой сочинил другое послание, но не к чести своей, так как в нем он признается, что намеренно проигрывал игру во время гражданской войны 1715 года. Послание адресовано генералу Уэду, который был занят тогда разоружением горных кланов и прокладывал по стране военные дороги. Оно весьма примечательно. Автор его говорит, что он с искренней готовностью предложил бы свои услуги королю Георгу, если бы не опасался, что его по настоянию герцога Монтроза бросят в тюрьму за долги. Лишенный, таким образом, возможности встать за правое дело, он примкнул, признается он, к противной стороне — по правилу Фальстафа: в такое время, когда король испытывал недостаток в людях, а мятежники — в солдатах, постыдней было бы остаться праздным среди всей этой сумятицы, чем примкнуть к неправой стороне, будь она даже так черна, как только может быть черен мятеж. Невозможность для себя сохранить нейтралитет во время гражданской войны он выдвигает как нечто неоспоримое. В то же время, признаваясь, что вынужден принять участие в этом чудовищном мятеже против короля Георга, он приводит в свое оправдание то, что не только избегал выступать против войск его величества, но, напротив, доставлял им время от времени те сведения, какие мог собрать. Если требуется это подтвердить, он сошлется на его светлость герцога Аргайла. Как принял это послание Уэд, остается для нас неизвестным.
Роб Рой, по-видимому, продолжал вести свою прежнюю жизнь. Слава его между тем распространилась далеко за пределами того края, где он проживал. Еще при его жизни появилась в Лондоне его вымышленная биография под заглавием «Шотландский лиходей». Это грошовая брошюра, на обложке которой изображен великан-людоед с бородой чуть не по пояс; подвиги его так же преувеличены, как его внешность. Переданы лишь немногие наиболее известные похождения нашего героя, да и то не слишком правдиво, а большая часть книжонки — сплошной вымысел. Очень жаль, что за эту превосходную тему не взялся Дефо, который занимался в то время подобными сюжетами, хотя не столь занимательными.
С годами Роб Рой становился все более миролюбив, а его племянник Глун Ду и большая часть его рода отказались от мелочных ссор с герцогом Монтрозом, в которых так отличался дядя. Политика этого именитого дома состояла в последнее время в стараниях привлечь к себе дикий род лаской, а не насилием, к которому бесплодно прибегали до сих пор. За низкую плату была предоставлена аренда многим из Мак-Грегоров, прежде получавшим землю в горных владениях герцога только путем захвата; и Гленгайл (или Черное Колено), продолжая собирать «черную дань», теперь выступал как начальник охраны из горцев, снаряженной на средства правительства. Он, говорят, неукоснительно воздерживался от открытых и беззаконных набегов, какие предпринимал его родич.
Вероятно, после того как достигнуто было это временное спокойствие, Роб Рой стал подумывать о будущем. Он был воспитан в протестантской вере и долгое время придерживался ее; однако в последние годы жизни он принял католичество — может быть, следуя принципу миссис Кол, утверждавшей, что эта религия удобна для людей его профессии. Говорят, причиной своего обращения он выставлял желание уважить достойное семейство Перт, в то время строго державшееся католичества. Приняв, по его словам, имя герцога Аргайла, первого своего покровителя, он не мог отблагодарить графа Перт иначе, как признав его религию. Когда его донимали вопросами по этому поводу, Роб даже не пытался отстаивать догматы католицизма и признавался, что миропомазание при соборовании ему всегда казалось лишней тратой ульзи, то есть масла. note 14
В последние годы жизни Роб Роя его клан был вовлечен в ссору с другим, более сильным кланом. Стюарт Аппин, один из вождей клана этого имени, владел фермой в горах Балквиддера, называемой Инверненти. Мак-Грегоры из рода Роб Роя, притязавшие на нее по праву стародавнего владения, объявили, что будут всеми силами противиться поселению на ферме кого бы то ни было не из их рода. Стюарты явились с хорошо вооруженным отрядом в двести человек, решив отстоять свое право в бою. Мак-Грегоры приняли вызов, но не могли выставить равную силу. Роб, убедившись в численном перевесе противника, вступил в переговоры, где утверждал, что, дескать, оба клана — верные друзья короля Иакова и он, Мак-Грегор, не желал бы, чтобы они ослабляли свои силы междоусобицей: таким образом, передачу Аппину спорной территории Инверненти он поставил себе же в заслугу. Аппин соответственно поселил там арендаторами на льготных условиях Мак-Ларенов — семейство, стоявшее в зависимости от Стюартов; и, так как они славились силой и отвагой, можно было ждать, что они отстоят свои права, если Мак-Грегоры нападут на них. Когда спор был полюбовно разрешен в присутствии обоих вооруженных кланов, сошедшихся во всеоружии близ Балквиддерской церкви, Роб Рой, должно быть, опасаясь, как бы его род не сочли слишком покладистым, вышел вперед и сказал, что там, где собралось так много вооруженных храбрецов, позорно будет разойтись, не испытав своего искусства, а потому он берет на себя смелость пригласить любого из Стюартов сразиться с ним за честь своего клана. Зять Аппина, второй предводитель клана, Алластер Стюарт из Инвернахила, принял вызов, и они сразились на палашах и с круглыми щитами пред лицом своих сородичей note 15. Поединок длился, пока Роб не был слегка ранен в руку, на чем и кончались обычно такого рода поединки — когда сражались не до смертельного исхода, а только «ради чести». Роб Рой опустил меч и поздравил своего противника — первого, кому довелось пролить его кровь. Победитель великодушно признал, что, не будь на его стороне преимущества молодости и ее спутника — ловкости, он едва ли одержал бы верх.
Это был, вероятно, последний воинский подвиг Роб Роя. Время его смерти точно неизвестно, но обычно считают, что он пережил 1738 год и умер в преклонном возрасте. Когда он увидел, что конец близок, он раскаялся в некоторых своих поступках. Его жена посмеялась над этими угрызениями совести и увещевала его умереть, как он жил, мужчиной. В ответ он стал ее укорять за неукротимые страсти и за те советы, какие она ему давала. «Ты сеяла раздор, — сказал он, — между мной и лучшими людьми страны, а теперь хочешь поселить вражду между мною и Богом».
Существует предание, вовсе не противоречащее вышеприведенному, если правильно понимать нрав Роб Роя, будто, лежа на смертном одре, он узнал, что его хочет навестить один человек, с которым он враждовал. «Подымите меня с постели, — сказал больной, — накиньте мне на плечи тартан и подайте мне меч, кинжал и пистолеты, чтобы никто не мог сказать, что враг видел Роб Роя Мак-Грегора беззащитным и невооруженным». Его недруг — как полагают, один из Мак-Ларенов (о которых речь уже была и еще будет ниже) — вошел и, рассыпаясь в любезностях, осведомился о здоровье своего грозного соседа. Роб Рой был холоден и надменно вежлив во время короткого свидания и, как только гость оставил дом, сказал: «Теперь все кончено — пусть волынщик сыграет Ha til tulidh» («Мы больше не вернемся»); и, говорят, он отошел в лучший мир, прежде чем была доиграна прощальная песнь.
Этот необыкновенный человек умер в постели, в своем доме, в приходе Балквиддер. Его похоронили там же на кладбище, где его могилу можно различить лишь по грубо высеченному на плите изображению палаша.
Роб Рой, конечно, сложная натура. Его принципиальность, смелость и осторожность — качества, столь необходимые для военного успеха, — оборачивались иногда пороками, в зависимости от того, как они применялись. Однако надо признать, что беззакония, какие он постоянно совершал, можно отчасти извинить его воспитанием; а что касается его политического непостоянства в эти смутные времена, так тут он мог бы сослаться на пример людей гораздо более могущественных, которым труднее простить то, что они становились игрушкой обстоятельств, нежели бедному, доведенному до отчаяния отверженцу. С другой стороны, в нем нередко проявлялись добродетели тем более похвальные, что они как будто не вязались с основными свойствами его характера. Занимаясь ремеслом вожака грабителей — или, говоря современным языком, атамана бандитов, — Роб Рой не был особенно мстителен и бывал даже гуманен в случае удачи. Над памятью его не тяготеют нарекания в жестокости, и если проливал он кровь, то не иначе, как в сражениях. Этот грозный разбойник, напротив, был другом бедных, помогал, чем только мог, вдовам и сиротам, всегда держал данное слово и умер, оплакиваемый дикой своей страной, где было немало людей, чьи сердца благодарили его за оказанные благодеяния и чьи непросвещенные умы не могли осудить его заблуждения.
Здесь, может быть, автору надлежало бы остановиться; однако судьба некоторых членов семьи Роб Роя так необычайна, что соблазняет нас продолжить наш затянувшийся рассказ, ибо она представляет одну из интересных глав, рисуя нам не только нравы горцев, но и всю жизнь общества на той его стадии, когда первобытное полуцивилизованное племя вступает в соприкосновение с народом, у которого цивилизация и государственность достигли полного развития.
У Роба было пять сыновей — Кол, Роналд, Джеймс, Дункан и Роберт. С тремя из них не произошло ничего достопримечательного; но Джеймс, который был очень красив, кажется, унаследовал ум своего отца, а плащ Дугалда Киар-Мора покрыл, как видно, плечи Робина Оога, то есть юного Роба. Вскоре после смерти Роб Роя снова вспыхнула вражда между Мак-Грегорами и Мак-Ларенами, разжигаемая, говорят, вдовою Роба, которую муж ее, должно быть, по заслугам, называл неугомонной Атэ, подстрекающей к кровавым спорам. Робин Оог по ее наущению поклялся, что, как только он получит обратно ружье, принадлежавшее раньше его отцу и недавно отданное в починку в Дун, он застрелит Мак-Ларена за то, что тот осмелился поселиться на земле его матери note 16. Он сдержал слово и выстрелил в Мак-Ларена, когда тот шел за плугом, смертельно ранив его.
Прибегли к помощи лекаря-горца, который исследовал рану зондом, сделанным из кастока, то есть из кочерыжки или сурепицы. Ученый джентльмен объявил, что не решается прописать лечение, потому что не знает, какою пулей ранен пациент. Мак-Ларен умер, и вскоре за тем его коровам подрезали сухожилия, а весь мелкий скот перебили самым варварским способом.
Робин Оог после этого убийства, объясняемого одним из его биографов как нечаянный ружейный выстрел, удалился в дом своей матери, похваляясь, что первый пролил кровь в этой давней ссоре. Когда же подоспели милиция и отряд Стюартов (обязанных встать на защиту своего арендатора), Робин Оог скрылся, и его не нашли.
Вышеупомянутого лекаря, по имени Каллам Мак-Инлестер, вместе с Джеймсом и Роналдом, братьями действительного виновника преступления, привлекли к суду. Им, однако, удалось представить дело как безрассудный поступок «полоумного парнишки Роба», за которого они не ответственны, и суд признал их соучастие в убийстве недоказанным. Обвинение в истреблении и изувечении скота Мак-Ларенов также отпало за отсутствием доказательств. Но так как было все же установлено, что оба брата, Роналд и Джеймс, слывут грабителями, их присудили внести залог в размере двухсот фунтов стерлингов в обеспечение их доброго поведения на ближайшие семь лет.
Так силен был в то время дух общности клана и так соблазнительно было приобрести крепких и отважных приверженцев — то, что у шотландцев называлось «порядочными людьми», — что представитель благородного семейства Перт соизволил открыто взять Грегоров под свою эгиду и выступил на суде в качестве их покровителя. Так по крайней мере сообщил автору покойный Роберт Мак-Интош, эсквайр и адвокат. Впрочем, возможно, что это произошло не в 1736 году, при первом судебном разбирательстве, а позднее.
Робин Оог некоторое время служил в 42-м полку и принимал участие в битве при Фонтенуа, где был ранен и взят в плен. Он был обменен, вернулся в Шотландию и вышел в отставку. Позднее он открыто появился в стане Мак-Грегоров и, невзирая на то, что был объявлен вне закона, женился на дочери Грэма из Дрэнки, довольно состоятельного джентльмена. Жена его умерла несколько лет спустя.
Вскоре после этого Мак-Грегоров снова призвало к оружию восстание 1745 года. Роберт Мак-Грегор из Гленкарноха, общепризнанный глава всего рода и дед сэра Джона, которого клан принял своим вождем, собрал полк Мак-Грегоров и встал под знамена кавалера. Однако склонное к независимости племя Киар-Мора, во главе которого стояли Гленгайл и его родственник Джеймс Рой Мак-Грегор, не примкнуло к полку своего клана, а временно — впредь до прибытия из Франции Уильяма Мак-Грегора Драммонда из Болхалдина, которого они считали главой их ветви клана Алпайн, — присоединилось к отрядам номинального герцога Перта. Чтобы скрепить союз, Джеймс, по обычаю горцев, отказался от имени Кэмбел и принял имя Драммонда, в честь лорда Перта. Его называли также Джеймс Рой по отцу и Джеймс Мор (то есть большой Джеймс) за высокий рост. Его отряд, собранный из остатков банды его отца Роба, развил бурную деятельность; с какими-нибудь двенадцатью молодцами сыну Роб Роя удалось захватить и сжечь во второй раз форт Инверснейд, сооруженный именно с целью обуздать Мак-Грегоров.
В точности неизвестно, какое воинское звание было присвоено Джеймсу Мак-Грегору. Сам он называет себя майором, а кавалер Джонстон называет его капитаном. Он, вероятно, был чином ниже Глун Ду, своего двоюродного брата, но деятельный и смелый нрав возвысил его над всеми его родными братьями. Многие из его сподвижников были невооружены: нехватку ружей и сабель он восполнял резаками кос, насаженными торчком на косовище.
В битве у Престонпенса Джеймс Рой отличился. «Горцы из его отряда, — говорит кавалер Джонстон, — своими косами нанесли противнику большой ущерб». Они подсекали ноги коням, а всадникам вспарывали животы. Мак-Грегор был смел и бесстрашен, но в то же время своенравен и чудаковат. Бросившись с отрядом в атаку, он получил пять ран, из них две огнестрельных; пули прошли навылет. Вытянувшись на земле и опираясь на руку, он громко закричал горцам своего отряда: «Ребята, я еще жив! Я, черт возьми, увижу, если кто из вас не выполнит свой долг!» Сражение, как известно, было быстро выиграно.
Из любопытных писем Джеймса Роя note 17 явствует, что в этом деле он получил перелом берцовой кости, но, несмотря на это, присоединился к армии с шестью своими отрядами и участвовал в неудачной битве при Каллодене. После этого поражения клан Мак-Грегоров слил свои силы в один полк и не рассеивался до возвращения на родину. Джеймса Роя принесли на носилках; и ему без особых затруднений разрешили поселиться вместе с братьями в стране Мак-Грегоров.
Джеймс Мак-Грегор Драммонд, наравне с более значительными деятелями, был обвинен в государственной измене. Но он, видимо, вступил в сношения с правительством, так как в указанных выше письмах упоминает об охранной грамоте, полученной им в 1747 году от вице-президента Верховного суда и служившей ему достаточной защитой от милиции. Об этом говорится в одном из писем довольно смутно; однако, подкрепленное позднейшими происшествиями, это обстоятельство наводит на подозрение, что Джеймс, как и его отец, умел служить и нашим и вашим. Когда смута в стране утихла, Мак-Грегоры, подобно лисам, ускользнувшим от собак, забились в свои старые норы, где их никто не трогал. Но одно жестокое преступление, совершенное сыновьями Роб Роя, навлекло наконец на их дом кару закона.
Джеймс Рой был женат и имел четырнадцать детей. Брат же его, Робин Оог, овдовел; и было решено, что он попробует приобрести себе состояние, похитив какую-нибудь состоятельную женщину из Нижней Шотландии и женившись на ней — если понадобится, так силой.
Мысль о насилии такого рода не так возмущала умы полудиких горцев, как можно бы ожидать при той учтивости, какую они неизменно оказывали представительницам слабого пола, когда те входили в их собственную семью. Но, по их понятиям, они жили в состоянии войны; а на войне, со времени осады Трои и со дня, «когда Превиза пала» note 18, женщины-пленницы были для нецивилизованных победителей наиболее ценной частью добычи -
Богатому гибель, красивой — пощада.
Нам не нужно ссылаться ни на похищение сабинянок, ни на сходный случай, описанный в «Книге судей», для доказательства, что подобные насильственные действия совершались достаточно часто. Такого рода предприятия были настолько обычным делом в горной Шотландии, что они составили предмет множества песен и баллад. Летописи как Ирландии, так и Шотландии подтверждают, что такое преступление свершалось сплошь да рядом в наиболее беззаконных частях обеих стран; и если женщина приглянулась смелому человеку из хорошего дома, имевшему горсточку преданных друзей и убежище в горах, ей ничего не оставалось, как сказать «да». Более того, сами женщины, казалось бы, наиболее заинтересованные в неприкосновенности слабого пола, привыкли (особенно в низших слоях) смотреть на такие замужества как на то, что сейчас называют «обращением милой Фанни», а вернее бы сказать — «обращением Доналда с милой Фанни». Не так давно одна почтенная женщина — и отнюдь не из низшего класса общества — резко отчитала автора, когда он позволил себе осудить поведение Мак-Грегоров в этом случае. Незачем, заявила она, предоставлять невесте свободу выбора; в былые дни самыми счастливыми были браки, совершавшиеся на скорую руку. И в заключение она меня уверила, что ее собственная мать никогда не видела ее отца «до той ночи, когда он привез ее из Леннокса вместе со стадом крупного скота в десять голов, а не было пары счастливей по всей округе».
Джеймс Драммонд с братьями, придерживаясь того же мнения, что и старая знакомая автора, при обсуждении вопроса, как бы поправить расстроенные дела своего клана, решили закрепить за братом богатство через выгодный брак и для этого женить Робина Оога на некоей Джин Кей, или Райт, женщине лет двадцати, овдовевшей месяца два тому назад. Ее собственность оценивалась всего в шестнадцать — восемнадцать тысяч мерков, но представляла для этих людей достаточный соблазн, чтобы склонить их на тяжкое преступление.
Несчастная молодая женщина жила вместе с матерью в собственном доме в Эдинбилли, в приходе Балфрон, графства Стерлинг. В ночь на 3 декабря 1750 года сыновья Роб Роя с Джеймсом Мором и Робином Оогом во главе ворвались в дом, где проживал предмет их притязаний, и, пригрозив ружьями, саблями и пистолетами мужскому составу семьи, нагнали страху на женщин угрозой взломать дверь, если им не выдадут Джин Кей, так как «брат его молод (слова Джеймса Роя) и решил разбогатеть». Вытащив наконец свою жертву из того места, где она укрылась, они отняли ее у матери, посадили на лошадь перед одним из участников набега и увезли, невзирая на вопли и стоны, которые слышались еще долго после того, как отряд скрылся с глаз перепуганных свидетелей похищения. Пытаясь бежать, несчастная женщина спрыгнула с лошади и сломала ребро. Тогда ее перекинули через седло и везли так по болотам и кочкам до тех пор, пока боль в боку, усилившаяся от неудобной позы, не принудила ее смириться и сесть прямо в седло. На обратном пути преступники останавливались во многих домах, но никто из обитателей не посмел вмешаться в их действия. Среди тех, кто их видел, известный знаток античной словесности профессор Уильям Ричардсон из Глазго, ныне покойный, который описал их дерзкое, шумное вторжение в его жилище как страшный сон. Горцы заполнили всю кухню, размахивали оружием, требовали, чего хотели, и получали все, что требовали. Джеймс Мор, по словам профессора, был высоким, суровым человеком воинственного вида; Робин Оог имел более привлекательную внешность: смуглый, с ярким румянцем — красивый молодой дикарь. Их жертва — в истерзанном платье, растерянная, жалкая на вид — была ни жива ни мертва.
Шайка отвезла несчастную женщину в Роуерденнан, где сыскался священник, не постеснявшийся совершить обряд венчания, пока Джеймс Мор силой удерживал невесту у алтаря; и священник объявил чету мужем и женой, как женщина ни возражала против его постыдного поведения. Понуждаемая теми же угрозами, с какими разбойники до сих пор выполняли свой замысел, несчастная жертва поселилась у самозваного супруга, силой навязанного ей. Преступники дерзнули даже привести ее при всем народе в Балквиддерскую церковь, где священник, отправлявший службу (тот самый, что был у Роб Роя на иждивении), спросил только об одном — состоят ли молодые в браке. Роберт Мак-Грегор ответил утвердительно, запуганная женщина промолчала.
В ту пору Горная Страна уже настолько подчинилась закону, что насильники, совершив свое гнусное дело, не смогли извлечь из него выгоду. По всем направлениям были разосланы воинские отряды для поимки Мак-Грегоров, которым пришлось в течение двух-трех недель переходить с места на место, каждый раз уводя с собой и несчастную Джин Кей. Между тем Верховный гражданский суд наложил секвестр на собственность Джин Кей, или Райт, лишив преступников возможности получить ожидаемую награду. Они, однако, еще питали надежду, что несчастная женщина, подавленная всеми этими бедствиями, предпочтет подчиниться и признать Робина Оога своим супругом, нежели покрыть себя позором, открыто явившись в суд с такого рода иском. Пойти на такое дело было и впрямь не просто, но их сородич Гленгайл, прямой глава их семьи, был врагом беззакония note 19; а так как друзья пленницы прибегли к его заступничеству, Мак-Грегоры убоялись, как бы он не лишил их своего покровительства, если они не отпустят Джин Кей на свободу.
Поэтому братья решили освободить свою пленницу, но предварительно испробовали все способы принудить ее, под влиянием страха и других побуждений, признать свой брак с Робином Оогом. Старые шотландские ведьмы давали ей снадобья, которые должны были подействовать как любовный напиток, но не принесли ничего, кроме вреда. Джеймс Мор одно время угрожал ей, что если она не признает брак, то в Горной Стране найдется достаточно мужчин, способных снести головы двум ее дядям, предъявившим гражданский иск. В другой раз он упал перед ней на колени и, признавшись, что причастен к похищению, умолял ее не губить его неповинную жену и все его многочисленное семейство. Ее заставили дать клятву, что она не будет преследовать братьев судом за свою обиду; и разными угрозами принудили подписать поданные ей бумаги, где говорилось, что ее увезли в согласии с высказанным ею же самой пожеланием.
После этого Джеймс Мор Драммонд доставил свою мнимую невестку в Эдинбург, где некоторое время ее переводили из дома в дом, оставляя под присмотром хозяев и не разрешая ей ни выходить одной на улицу, ни хотя бы подходить к окну. Верховный гражданский суд, принимая в соображение необычайные обстоятельства дела и полагая, что Джин Кей по-прежнему действует по принуждению, взял ее под свою опеку и определил ей местопребывание в семье мистера Уайтмена из Молдсли, почтенного джентльмена, женатого на ее близкой родственнице. Двое часовых день и ночь охраняли дом — предосторожность едва ли излишняя, когда дело шло о Мак-Грегорах. Ей было дозволено ходить, куда она захочет, и видеть, кого пожелает, в том числе и стряпчих, выступавших в гражданском процессе с той и другой стороны. Когда она только что пришла в дом мистера Уайтмена, она казалась от страха и мучений крайне подавленной; лицом она настолько изменилась, что родная мать едва узнала ее, и настолько повредилась умом, что сама не сразу признала родителей. Долгое время ей не могли внушить, что она в безопасности. Когда же она наконец в этом уверилась, она подала в суд заявление, так называемое affidavit note 20, в коем изложила свои обиды, приписав страху прежнее свое молчание и высказав решение не преследовать своих обидчиков из уважения к клятве, которую вынудили у нее. Нарушение такой клятвы, пусть даже принудительной, ей облегчали самые формы шотландского правосудия, в этом отношении более беспристрастного, чем английское, так как уголовное преследование всегда производится от лица и за счет правительства, причем пострадавшая сторона не платит судебных издержек и не подвергается никаким неприятностям. Однако несчастная страдалица не дожила до дня, когда ей предстояло выступить истицей или свидетельницей против своих обидчиков.
Джеймс Мор Драммонд уехал из Эдинбурга, как только полумертвую добычу вырвали из его когтей. Миссис Кей, или Райт, освободили из ее своеобразного заключения и под охраной мистера Уайтмена привезли в Глазго. Проезжая с нею мимо горы Шотс, он заметил: «Место это очень дикое — что, если Мак-Грегоры нападут на нас?» «Боже упаси, — вырвалось у нее, — один вид их меня убьет!» Она осталась жить в Глазго, не решаясь вернуться в свой дом в Эдинбилли. Ее мнимый супруг несколько раз пытался добиться свидания с нею, но она неизменно отклоняла его просьбы. 4 октября 1751 года она умерла. В донесении суду говорится, что ее смерть, возможно, явилась следствием дурного обращения. Но есть сведения, что она умерла от оспы.
Тем временем Джеймс Мор, или Драммонд, попал в руки правосудия. Его признали зачинщиком всего дела. Более того, покойная в свое время сообщила друзьям, что в ночь похищения Робин Оог, тронутый ее слезами и стонами, уже почти согласился отпустить ее, но тут подоспел Джеймс с пистолетом в руке и спросил, неужели он такой трус, что выпустит из рук счастье, ради которого он, Джеймс, пошел на такой риск; и Робин подчинился брату.
Суд над Джеймсом состоялся 13 июля 1752 года и был проведен со всею честностью и беспристрастием. Несколько свидетелей, сплошь члены семьи Мак-Грегоров, присягнули, что венчание прошло, по всей видимости, при полном согласии невесты; а трое или четверо свидетелей, в том числе заместитель шерифа по округу, присягнули, что она могла при желании бежать; причем почтенный блюститель закона показал, что он даже предлагал ей помощь, буде она пожелает так поступить. Однако на вопрос, почему он, облеченный на то законным правом, не арестовал Мак-Грегоров, он только и смог сказать в ответ, что не располагал достаточными силами для такого предприятия.
В заявлениях Джин Кей, или Райт, указывалось, как жестоко с ней обращались при похищении; эти показания были подтверждены многими ее друзьями, которым она сообщала подробности в частных беседах, а также самой ее смертью. И правда, факт ее увода (прибегаю к шотландскому судебному термину) был вполне доказан беспристрастными свидетелями. Несчастная женщина призналась, что несколько раз ей предлагали бежать, но она не доверяла своим доброжелателям, в том числе и заместителю шерифа, и отговаривалась тем, что она-де покорилась своей участи.
Суд присяжных подтвердил в приговоре, что Джин Кей, или Райт, была насильственно уведена из своего дома, как это указано в обвинительном акте, и что обвиняемый не смог доказать, что насилие было совершено с ее ведома и согласия. Однако насильственный брак и последующее жестокое обращение присяжные признали недоказанными, а вступительная часть их приговора особо отмечает как обстоятельство, смягчающее вину подсудимого, что Джин Кей впоследствии примирилась со своим положением. Одиннадцать человек из присяжных от своего имени и от имени четырех отсутствующих подписали письмо в Верховный суд, разъясняющее, что, вынося такой приговор, они преследовали целью изъять дело из разряда тяжких преступлений, караемых смертью.
Заключение высокоученых присяжных, которое нельзя не признать крайне мягким по тем обстоятельствам, было представлено в Верховный суд. Сей документ был весьма подробно обсужден в заключениях мистера Гранта, представителя короны, и небезызвестного мистера Локхарта — представителя защиты; но Джеймс Мор не стал дожидаться решения суда.
Поступили доносы о готовящемся будто бы побеге, и его перевели в Эдинбургский замок. И все же он сумел выбраться на свободу даже из этой крепости. Его дочь ухитрилась проникнуть в тюрьму, переодевшись сапожником, который якобы принес заказ. В то же платье сапожника поспешно переоделся ее отец. Часовые слышали, как жена и дочь заключенного накинулись на мнимого сапожника с бранью за плохую работу, когда он вышел, надвинув шляпу на глаза и ворча, — точно рассердившись на их неучтивое обращение. Заключенный прошел мимо всех часовых, не возбудив подозрений, и бежал во Францию. Позднее он был объявлен вне закона постановлением суда, который 15 января 1753 года приступил к разбирательству дела его брата, Дункана Мак-Грегора, или Драммонда. Обвиняемый, несомненно, участвовал в похищении Джин Кей; но, так как прямых улик против него не было, присяжные признали его невиновным; о его дальнейшей судьбе более ничего не известно.
О судьбе же Джеймса Мак-Грегора, который, если не по старшинству, то по дарованиям и рвению может считаться главой рода, долгое время существовало превратное представление, так как в судебных отчетах, да и повсюду, указывалось обычно, что объявление его вне закона было отменено и что он вернулся в Шотландию, где и умер. Однако любопытные документы, опубликованные в «Блэквудз мэгэзин» за декабрь 1817 года, показывают, что это неверно. Первый из этих документов — петиция к Карлу Эдуарду от 20 сентября 1753 года. В ней Джеймс Мак-Грегор ссылается на свои заслуги перед домом Стюартов, объясняя свое изгнание преследованием со стороны ганноверского правительства и ни словом не упоминая о деле Джин Кей и о приговоре Верховного суда. Установлено, что петицию подал Мак-Грегор Драммонд из Болхалди, которого, как упоминалось выше, Джеймс Мор признавал своим вождем.
Неизвестно, к чему привела эта петиция. Возможно, Джеймсу Мак-Грегору удалось добиться для себя временного облегчения. Но вскоре неугомонный авантюрист затеял самую черную интригу против одного изгнанника, который тоже был уроженцем Горной Страны и попал почти в такое же положение, как и он. Здесь стоит вкратце рассказать эту повесть, рисующую нравы горцев. Мистер Кэмбел из Гленура, назначенный уполномоченным правительства по управлению конфискованными имениями Стюарта Ардшила, был убит выстрелом из ружья, когда он, одолев переправу через реку у Баллихулиша, проходил по Леттерморскому лесу. Некий джентльмен, по имени Джеймс Стюарт, незаконный брат Ардшила, человек, лишенный прав, был привлечен к суду, как соучастник убийства, приговорен и казнен при наличии весьма сомнительных улик: самой веской из них было лишь то, что подсудимый снабдил деньгами своего племянника, Аллана Брека Стюарта, бежавшего после убийства. Отомстив таким путем за убийство (что отнюдь не делало чести тогдашнему правосудию), друзья Гленура на этом не успокоились и стали добиваться ареста Аллана Брека Стюарта, предполагая в нем действительного убийцу. К Джеймсу Мору Драммонду тайно обратились с просьбой заманить Стюарта на берег моря и доставить в Англию, где его ждала верная смерть. Драммонд Мак-Грегор был родственником убитого Гленура; к тому же между Мак-Грегорами и Кэмбелами установились в последнее время дружественные отношения, тогда как Мак-Грегоры и Стюарты, как мы уже видели, состояли с недавнего времени во вражде; и, наконец, Роберт Оог содержался под стражей в Эдинбурге, и Джеймс хотел чем-нибудь выслужиться, чтобы спасти брата. Эти три побудительные причины при его своеобразных взглядах на добро и зло, возможно, оправдывали Джеймса в собственных глазах, когда он взялся за это предприятие, хотя было совершенно очевидно, что выполнить его он мог только с помощью коварного предательства. Мак-Грегор потребовал для себя разрешения вернуться в Англию, обещая привести с собой Аллана Брека. Однако двое соотечественников, разгадав намерения Джеймса, предостерегли намеченную жертву. Аллан спасся от похитителя, украв из его дорожного мешка, как утверждал Мак-Грегор, кое-какую одежду и четыре табакерки. Следует отметить, что такое обвинение становится правдоподобным только в том случае, если Джеймс и Аллан Брек были в дружеских отношениях и каждый имел доступ к вещам другого.
Хотя Джеймсу Драммонду и не удался его умысел против Аллана Брека Стюарта, все же он воспользовался разрешением и приехал в Лондон, где, как он сообщает, имел свидание с лордом Холдернесом. Лорд и товарищ министра задали ему ряд щекотливых вопросов и, по его словам, предложили теплое местечко на государственной службе. В смысле доходов место было выгодным, но, по мнению Джеймса Драммонда, принять его значило покрыть свое имя позором и стать бичом для родной страны. Если такое заманчивое предложение и решительный отказ и впрямь имели место, то речь, наверно, шла о шпионстве за якобитами: правительство попыталось, как видно, использовать в этих целях человека, показавшего себя не слишком разборчивым в деле Аллана Брека Стюарта. Драммонд Мак-Грегор учтиво изъявил готовность поступить на любое место, достойное джентльмена, но не иначе, — ответ, который, если вспомнить некоторые случаи его прошлой жизни, должен напомнить читателю преувеличенные заботы Пистоля о своей репутации.
Отклонив, таким образом, по его словам, предложения лорда Холдернеса, Джеймс Драммонд получил приказ немедленно покинуть Англию. Вернувшись во Францию, он, видимо, попал в очень бедственное положение. Он захворал лихорадкой, обнаружились камни в почках; больной телом, он ослаб духом и впал в уныние. Аллан Брек грозил убить его в отместку за его злые козни note 21. Клан Стюартов относился к нему весьма недружелюбно, а его недавнее путешествие в Лондон наводило на подозрения — и тем более естественные, что он почему-то скрыл свои цели от предводителя клана Болхалди. Его сношения с лордом Холдернесом были подозрительны. Вероятно, якобиты, подобно дону Бернару де Кастель Бласо в «Жиль Бласе», не были расположены к тем, кто водил компанию с альгвасилами. Мак-Деннел из Лохгарри, джентльмен незапятнанной чести, заявил на Джеймса Драммонда в Дюнкирхене властям, обвиняя его в шпионаже, что и вынудило Драммонда с тринадцатью ливрами в кармане покинуть город и вернуться в Париж на полную нищету.
Мы не собираемся возбуждать в читателе сочувствие к осужденному вору, соучастнику убийства Мак-Ларена и вдохновителю насилия над Джин Кей, но нельзя без грусти смотреть на предсмертные терзания даже таких врагов человеческого рода, как волк или тигр; вот так же невольно чувствуешь жалость, когда думаешь о горестном конце этого человека, в чьих преступлениях повинна дикая система воспитания, поощрявшая его высокомерие и необузданный нрав. В последнем письме к Болхалди, помеченном «Париж, 25 сентября 1754 года», он описывает свою крайнюю нужду, выражая готовность, пока не подвернется что-нибудь получше, поступить на место берейтора, конюха или егеря. Англичанин, может быть, улыбнется, но шотландец вздохнет, прочтя постскриптум, в котором несчастный, умирающий с голоду изгнанник просит своего покровителя одолжить ему волынку, чтобы иногда наигрывать на ней грустные мелодии родной страны. Действие музыки во многом зависит от навеваемых воспоминаний; поэтому звуки, которые лондонцу или парижанину раздражают нервы, горцу напомнят высокую гору, ущелье, дикое озеро и подвиги его отцов. Чтобы доказать право Мак-Грегора на сострадание нашего читателя, мы приводим здесь последнюю часть этого письма:
Я, как видно, рожден для страданий, и, кажется, им не будет конца; мое печальное положение ныне таково, что я не знаю, что мне делать и куда податься, — мне просто не на что существовать. Я приехал сюда, имея за душой тринадцать ливров, и поселился в своем прежнем жилище — в гостинице Сен-Пьер на улице де Кордье. Обращаюсь к вам с просьбой: дайте мне знать через подателя этого письма, не будете ли вы вскоре в городе, чтобы я мог иметь удовольствие видеть вас, ибо мне не к кому прибегнуть, кроме вас; я прошу только одного: не можете ли вы подыскать для меня какое-либо занятие, чтобы я не впал в совершенную нищету? Сделать это, вероятно, нелегко, но если это не покажется вам слишком затруднительным, то вам не придется долго ломать над этим голову, ибо вы при вашей мудрости способны выполнять дела гораздо большей трудности и важности. Если вы переговорите об этом деле с вашим другом мистером Батлером, возможно, у него найдется та или другая должность, на которой я мог бы быть полезен, так как, полагаю, что вряд ли кто во Франции лучше меня умеет объезжать лошадей, а кроме того, я неплохой охотник, как в седле, так и пеший. О моем стесненном положении вы можете судить уже по тому, что я готов начать с самого ничтожного, пока не подвернется что-нибудь получше. Очень сожалею, что вынужден доставить вам столько беспокойства, однако я надеюсь, вы прекрасно знаете, как я благодарен за все, что вы сделали для меня, и предоставляю вам судить о настоящем моем бедственном положении. Остаюсь навсегда, дорогой вождь, готовый к услугам
Дж. Мак-Грегор.
P.S. Если вы пришлете с подателем сего вашу волынку и все принадлежности к ней, я соберу ее и буду наигрывать грустные мелодии — я теперь могу заниматься этим без опасения и от всей души. Простите, что я не пошел прямо к вам; но если бы даже я мог перенести минуту свидания с вами, мне было бы крайне тяжело, что мои друзья или просто знакомые видят меня в столь бедственном положении.
В то время как Мак-Грегор писал это безрадостное письмо, смерть — печальное, но верное лекарство против жизненных невзгод, разрешитель всех сомнении — уже парила над ним. Памятная запись на обороте письма гласит, что автор его умер примерно неделю спустя, в октябре 1754 года.
Остается теперь рассказать о судьбе Робина Оога, ибо остальные сыновья Роб Роя, по-видимому, не были ничем замечательны. Робин был арестован воинским отрядом из форта Инверснейд у подножия Гартмора и отвезен в Эдинбург 25 мая 1753 года. После некоторой отсрочки (вызванной, возможно, переговорами Джеймса о выдаче Аллана Брека Стюарта в обмен за брата) Робин Оог 24 декабря 1753 года предстал пред Верховным судом и был судим под именем Роберта Мак-Грегора, он же Кэмбел, он же Драммонд, он же Роберт Оог, и предъявленное ему обвинение в точности повторяло то, которое было выдвинуто на прошлом разбирательстве. Роберт был, видимо, в более благоприятном положении, чем его брат: будучи главным виновником насильственного брака, он мог, однако, сослаться на то, что при уводе Джин Кей выказал некоторую уступчивость, но ему помешали решительные протесты и угрозы его более жестокого брата Джеймса. К тому же со дня смерти несчастной женщины истекло четыре года — обстоятельство, которое всегда оборачивается в пользу подсудимого; ибо в вине есть нечто вроде перспективы, и стародавнее преступление кажется менее гнусным, чем совершенное только что. Тем не менее присяжные в деле Роберта не приложили никаких стараний к спасению его жизни, как они это сделали для Джеймса. Его признали виновным как зачинщика и соучастника в насильственном уводе Джин Кей из ее жилища. Судебные разбирательства дел сыновей Роб Роя, с добавлением рассказов о нем и его семействе, были опубликованы в Эдинбурге в декабре 1818 года. (Прим. автора.)]
Роберт Оог был приговорен к смертной казни и повешен 14 февраля 1754 года. Во время казни он держался с достоинством. Объявив себя католиком, он приписал все свои бедствия тому, что года за два перед тем отошел от истинной церкви. Он признался, что прибегнул к насильственному образу действий, чтобы получить в жены миссис Кей, или Райт, и выразил надежду, что его казнь прекратит дальнейшие преследования против его брата Джеймса. note 22
Газеты отметили, что его тело, провисев положенное время, было выдано друзьям, которые отвезли его в Горную Страну. Воспоминания уважаемого друга, недавно во цвете лет покинувшего нас, а в те годы учившегося в Линлитгоуской школе, позволяют автору добавить, что отряд Мак-Грегоров, гораздо больший, чем тот, который побеспокоился явиться в Эдинбург, встретил в Линлитгоу тело Робина Оога и с коронахом и прочими неистовыми изъявлениями скорби, принятыми среди горцев, проводил его до Балквиддера. Таким образом, мы можем заключить этот длинный рассказ о Роб Рое и его семействе классической фразой:
ITE, CONCLAMATUM EST.note 23
Добавлю только, что вышеизложенное я отобрал из многочисленных случаев жизни Роб Роя, какие рассказывались, а может быть, и по сей день рассказываются среди горцев, там, где он совершал свои подвиги; однако я не могу поручиться за полную их достоверность. Клановые интересы так же могли направлять язык и перо, как направляют они пистолет и палаш, и многое в рассказе чудесным образом смягчалось или же преувеличивалось — смотря по тому, кто его передавал, Мак-Грегор или Кэмбел.
ГЛАВА I
В чем грех мой, что легло такое горе
На плечи мне? Отныне у меня
Нет больше сына! Да сразит проклятье
Того, кто так тебя преобразил!
Ты хочешь путешествовать? Скорее
Я в путешествие пошлю коня!
Monsieur Thomasnote 24
Вы убеждали меня, дорогой мой друг, часть того досуга, которым провидение благословило закат моей жизни, посвятить описанию невзгод и опасностей, сопровождавших ее рассвет. Действительно, воспоминание о тех похождениях, как вам угодно было их назвать, оставило в моей душе сложное и переменчивое чувство радости и боли, смешанное, скажу я, с великой благодарностью к вершителю судеб человеческих, который вел меня вначале по пути, отмеченному трудами и превратностями, чтобы тем слаще казался при сравнении покой, ниспосланный мне под конец моей долгой жизни. К тому же как могу я сомневаться в том, о чем вы мне не раз твердили: что выпавшие мне на долю злоключения среди народа, до странности первобытного и по обычаям своим и по гражданскому строю, должны привлечь каждого, кто не прочь послушать рассказы старика о былых временах.
Все же вы не должны забывать, что повесть, рассказанная другу и другом выслушанная, утратит половину своей прелести, если ее изложить на бумаге, и что рассказы, за которыми вы с интересом следили, прислушиваясь к голосу того, кто все это пережил сам, окажутся не столь уж занимательны, когда вы станете их перечитывать в тиши своего кабинета. Но ваш еще не старый возраст и крепкое сложение обещают вам более долгие годы, чем может их выпасть на долю вашему другу. Бросьте же эти листы в какой-нибудь ящик вашего секретера до той поры, когда разлучит нас событие, которое грозит наступить в любую минуту и неизбежно наступит на протяжении немногих — очень немногих — лет. Когда мы расстанемся в этом мире, — чтобы встретиться, как я надеюсь, в лучшем, — вы станете, наверно, чтить больше, чем она заслуживает, память ушедшего друга; и в тех подробностях, что я собираюсь теперь поверить бумаге, вы найдете предмет для грустных, но не лишенных приятности размышлений.
Другие завещают своим закадычным друзьям портреты, изображающие внешние их черты, — я же передаю вам в руки верный список мыслей моих и чувствований, моих добродетелей и недостатков в твердой надежде, что безумства и своенравная опрометчивость моей молодости встретят ту же благосклонность, ту же готовность прощать, с какими вы так часто судили об ошибках моих зрелых лет.
Обращаясь в своих мемуарах (если можно так торжественно назвать эти листы) к дорогому и близкому другу, я в числе многих преимуществ приобретаю еще и ту выгоду, что могу опустить иные подробности, в этом случае излишние, но которые поневоле должен был бы изложить человеку постороннему, отвлекаясь от более существенного. Разве стану я докучать вам только потому, что вы в моей власти, что передо мной бумага и чернила и что времени у меня достаточно? Но все же трудно мне пообещать, что я не употреблю во вред этот соблазнительно представившийся случай поговорить о себе и о своих заботах, хотя мое повествование касается обстоятельств, известных вам так же хорошо, как и мне. Когда мы сами — герои событий, о которых говорим, то нередко, увлеченные рассказом, мы бываем склонны пренебречь заботой о времени и терпении наших слушателей, и часто лучшие и мудрейшие из нас уступали такому соблазну. Стоит мне только напомнить вам забавный пример с мемуарами Сюлли в той редкой и своеобразной их редакции, которую вы (в наивном тщеславии библиофила) упрямо предпочитаете другой, где они приведены в обычной для мемуаров удобочитаемой форме, тогда как, на мой взгляд, эта любимая вами редакция любопытна лишь одним: она показывает, до чего может дойти в своем самомнении даже такой большой человек, как их автор. Если память мне не изменяет, этот почтенный вельможа и государственный муж выбрал четырех джентльменов из своих приближенных и поручил им изложить события его жизни под заголовком: «Воспоминания о мудрых королевских деяниях, государственных, семейных, политических и военных, совершенных Генрихом IV…» и т.д. Важные хроникеры, составив свою компиляцию, придали мемуарам о замечательных событиях жизни их господина форму рассказа, обращенного к нему самому in propria persona note 25. Таким образом, вместо того чтобы рассказать свою историю в третьем лице, как Юлий Цезарь, или в первом, как большинство тех, кто в гостиной или в кабинете затеет занять общество повествованием о себе самом, Сюлли вкушает утонченное, но необычное наслаждение: сам превратившись в слушателя, он внимает повести о событиях своей жизни в изложении своих секретарей, будучи в то же время героем, а может быть, и автором всей книги. Великолепное было, вероятно, зрелище: экс-министр, прямой, как палка, в накрахмаленных брыжах и в расшитом камзоле, помпезно сидит под балдахином и внемлет чтению своих компиляторов; а те, стоя перед ним с непокрытыми головами, самым серьезным образом ему сообщают: «Герцог сказал то-то, герцог поступил так-то; мнение вашей милости по этому сложному вопросу было таково; в другом же, не менее затруднительном случае ваши тайные советы королю были таковы», — хотя все эти обстоятельства, конечно, были лучше известны их слушателю, нежели им самим, и большую часть их они могли узнать только из его же доверительного сообщения.
Я не в таком смешном положении, как великий Сюлли, но все же покажется странным, если Фрэнк Осбалдистон станет давать Уиллу Трешему формальный отчет о своем рождении, воспитании и положении в обществе. Поэтому, поборов искушение поддаться увещаниям П.П., причетника нашего прихода, я постараюсь обойти в своем рассказе все то, что вам уже известно. Однако кое-какие события я должен восстановить в вашей памяти: если раньше вы их превосходно знали, то с течением времени могли забыть, а между тем они во многом определили мою судьбу.
Вы должны хорошо помнить моего отца: ведь ваш отец был компаньоном нашего торгового дома, так что вы с детства знали моего старика. Но вряд ли видели вы его в лучшие дни — до того, как годы и болезнь охладили в нем пламенный дух предприимчивости и сковали его деловой размах. Он был бы беднее, но, пожалуй, не менее счастлив, если бы посвятил науке ту неукротимую энергию и острую наблюдательность, которые направил на торговлю. Однако в приливах и отливах коммерческой удачи, независимо даже от надежды на прибыль, есть что-то захватывающее для искателя приключений. Кто пустился в плавание по этим неверным водам, должен обладать искусством кормчего и выносливостью мореплавателя — и все-таки может потерпеть крушение и погибнуть, если ветер счастья под конец не станет ему услужать. Напряженное внимание в соединении с неизбежным риском — постоянная и страшная неуверенность, победит ли осторожность игру случайностей, не опрокинет ли злая случайность расчеты осторожности, — занимает все силы и ума и чувства, и торговля, таким образом, заключает в себе все прелести азартной игры, не нанося ущерба нравственности.
В начале восемнадцатого столетия, когда мне с Божьей помощью едва исполнилось двадцать лет, я был внезапно отозван из Бордо к отцу по важному делу. Никогда не забуду нашей первой встречи. Вы помните его резкую, несколько суровую манеру выражать окружающим свою волю. Мне кажется, я и сейчас мысленно вижу его перед собою — прямую и крепкую фигуру, поступь быструю и решительную, острый и проницательный взгляд, лицо, на котором забота уже оставила морщины, — и слышу его скупую, сдержанную речь, его голос, помимо воли звучавший порою слишком жестко.
Я спрыгнул с почтовой лошади и поспешил в комнату отца. Он шагал из угла в угол в спокойном, глубоком раздумье, которого не мог нарушить даже мой приезд, хоть я и был у отца единственным сыном и мы не виделись четыре года. Я бросился ему на шею. Он был добрым, хотя и не очень нежным отцом, и в темных его глазах засверкали слезы; но лишь на одно мгновение.
— Дюбур пишет мне, что он доволен тобою, Фрэнк.
— Я счастлив, сэр…
— А у меня меньше оснований быть счастливым, — перебил отец и сел к письменному столу.
— Я сожалею, сэр…
— «Я сожалею», «я счастлив»… Эти слова, Фрэнк, в большинстве случаев значат мало или вовсе ничего. Вот твое последнее письмо.
Он достал его из пачки других писем, перевязанных красной тесьмой, с замысловатыми наклейками и пометками на полях. Здесь оно лежало, мое бедное письмо, написанное на тему, в то время самую близкую моему сердцу, изложенное в словах, которые, думал я, если не убедят то пробудят сочувствие, — и вот, говорю, оно лежало, затерянное среди других писем о всевозможных торговых операциях, в которые вовлекали отца его будничные дела. Я не могу удержаться от улыбки, вспоминая, как я с оскорбленным тщеславием и раненым самолюбием глядел на свое послание, сочинить которое стоило мне, смею вас уверить, немалого труда, — глядел, как его извлекают из кипы расписок, извещений и прочего обыденного, как мне казалось тогда, хлама коммерческой корреспонденции. «Несомненно, — подумал я, — такое важное письмо (я даже перед самим собой не осмелился добавить: „и так хорошо написанное“) заслуживает особого места и большего внимания, чем обычные конторские бумаги».
Но отец не заметил моего недовольства, а если б и заметил, не посчитался бы с ним. Держа письмо в руке, он продолжал:
— Итак, Фрэнк, в своем письме от двадцать первого числа прошлого месяца ты извещаешь меня, — тут он стал читать письмо вслух, — что в таком важном деле, как выбор жизненного пути и занятий, я, по своей отцовской доброте, несомненно, предоставлю тебе если не право голоса, то хотя бы право отвода; что непреодолимые… да, так и написано: «непреодолимые» — я, кстати сказать, хотел бы, чтобы ты писал более разборчиво: ставил бы черточку над «т» и выводил петлю в «е», — непреодолимые препятствия не позволяют тебе принять предложенную мной программу. Это говорится и пересказывается на добрых четырех страницах, хотя при некоторой заботе о ясности и четкости слога можно бы уложиться в четыре строки. Ибо, Фрэнк, в конце концов все это сводится к одному: ты не хочешь следовать моему желанию.
— «Не хочу» — не то слово. При настоящих обстоятельствах, сэр, я не могу.
— Слова значат для меня очень немного, молодой человек, — сказал мой отец, в ком непреклонность всегда сочеталась с полным спокойствием и самообладанием. — «Не могу» — это, пожалуй, вежливей, чем «не хочу», но там, где нет налицо моральной невозможности, эти два выражения для меня равнозначны. Впрочем, я не сторонник поспешных действий; мы обсудим это дело после обеда. Оуэн!
Явился Оуэн — не в серебряных своих сединах, которые вы некогда чтили, ибо тогда ему было лет пятьдесят с небольшим, но одетый в тот же или в точности такой же костюм светло-коричневого сукна, в таких же жемчужно-серых шелковых чулках, в таких же башмаках с серебряными пряжками и в плиссированных батистовых манжетах, которые он в гостиной выпускал наружу, но в конторе старательно заправлял в рукава, чтобы не забрызгать чернилами, изводимыми им ежедневно в немалом количестве, — словом, Оуэн, старший клерк торгового дома «Осбалдистон и Трешем», важный, чопорный — и тем не менее благодушный, каким он оставался до самой своей смерти.
— Оуэн, — сказал отец, когда добрый старик горячо пожал мне руку, — вы сегодня отобедаете с нами и послушаете новости, которые Фрэнк привез нам из Бордо от наших друзей.
Оуэн с почтительной благодарностью отвесил церемонный поклон: в те дни, когда расстояние между высшими и низшими подчеркивалось с чуждой нашему времени резкостью, подобное приглашение означало немаловажную милость.
Памятным остался для меня этот обед. Глубоко встревоженный и даже несколько недовольный, я был не способен принять в разговоре живое участие, какого ждал от меня, по-видимому, отец, и слишком часто отвечал неудачно на вопросы, которыми он меня осаждал. Оуэн, колеблясь между почтением к своему патрону и любовью к юноше, которого он когда-то качал на коленях, старался, подобно робкому, но преданному союзнику государства, подвергшегося нападению врага, найти оправдание каждому моему промаху и прикрыть мое отступление, но эти маневры только пуще раздражали отца и, не защищая меня, навлекали его досаду также и на доброго моего заступника. Проживая в доме Дюбура, я вел себя не совсем так, как тот конторщик, осужденный
Гневить и в вечности отцовский дух,
Исписывая стансами гроссбух, -
но, сказать по правде, я посещал контору не чаще, чем это казалось мне необходимым, чтобы обеспечить себе добрые отзывы со стороны француза, давнишнего корреспондента нашей фирмы, которому отец поручил посвятить меня в тайны коммерции. Главное свое внимание я уделял литературе и физическим упражнениям. Отец мой отнюдь не порицал стремлений к развитию как умственному, так и телесному. Человек трезвого ума, он не мог не видеть, что они служат каждому к украшению, и понимал, насколько они облагораживают нрав и способствуют приобретению доброго имени. Но он тешил свое честолюбие мечтою завещать мне не только свое состояние, но также планы и расчеты, которыми надеялся приумножить и увековечить оставляемое им богатое наследство.
Любовь к своему занятию была мотивом, который он счел наиболее удобным выдвинуть, настойчиво призывая меня стать на избранный им путь; но были у него и другие причины, которые я узнал лишь позднее. Искусный и смелый, он был неукротим в своих замыслах, каждое новое предприятие в случае удачи давало толчок — а также и средства — к новым оборотам. Он, казалось, испытывал потребность, подобно честолюбивому завоевателю, идти от достижения к достижению, не останавливаясь для того, чтобы закрепить свои приобретения и — еще того менее — чтобы насладиться плодами побед. Постоянно бросая все свое состояние на весы случая, он всегда умело находил способ склонить их стрелку на свою сторону, и, казалось, его здоровье, решительность, энергия возрастали, когда он, воодушевленный опасностью, рисковал всем своим богатством; он был похож на моряка, привыкшего смело бросать вызов и волнам и врагам, потому что вера в себя возрастает у него накануне бури, накануне битвы. Однако он понимал, что годы или внезапная болезнь когда-нибудь сокрушат его крепкий организм, и стремился заблаговременно подготовить в моем лице помощника, который сменит его у руля, когда его рука ослабеет, и поведет корабль согласно советам и наставлениям старого капитана. Итак, любовь к сыну и верность своим замыслам приводили его к одному и тому же решению. Ваш отец, хоть и вложил свой капитал в наш торговый дом, был, однако, как говорится у коммерсантов, «сонным компаньоном»; Оуэн, безупречно честный человек, превосходный знаток счетного дела, был неоценим в качестве старшего клерка, но ему не хватало знаний и способностей для проникновения в тайны общего руководства всеми предприятиями. Если бы смерть внезапно сразила моего отца, что сталось бы со всеми его многообразными начинаниями? Оставалось одно: вырастить сына Геркулесом коммерции, способным принять на плечи тяжесть, брошенную падающим Атлантом. А что сталось бы с самим сыном, если б он, новичок в такого рода делах, был вынужден пуститься в лабиринт торговых предприятий, не имея в руках путеводной нити знаний, необходимой, чтобы выбраться на волю? Вот по каким соображениям, высказанным и не высказанным, отец мои решил, что я должен избрать для себя его поле деятельности. А в своих решениях мой отец был непреклонен, как никто другой. Но следовало все-таки посоветоваться и со мною; я же с унаследованным от него упрямством принял как раз обратное решение.
Отпор, оказанный мною желаниям отца, можно, я надеюсь, извинить в какой-то мере тем, что я не совсем понимал, на чем они основаны и как сильно зависит от моего согласия все его счастье. Я воображал, что мне обеспечено большое наследство, а до поры до времени щедрое содержание; мне и в голову не приходило, что ради упрочения этих благ я должен буду сам трудиться и терпеть ограничения, противные моим вкусам и характеру. В стараниях моего отца сделать из меня коммерсанта я видел только стремление стяжать новые богатства в добавление к уже приобретенным. И, воображая, что мне лучше судить, какая дорога приведет меня к счастью, я не видел нужды приумножать капитал, и без того, по-моему, достаточный, и даже более чем достаточный, для удовлетворения всех потребностей, для удобной жизни и для изысканных увеселений.
Итак, повторяю: я проводил время в Бордо совсем не так, как хотелось бы моему отцу. Те занятия, которые он полагал главной целью моего пребывания в этом городе, я забрасывал ради всяких других, и, когда бы смел, я вовсе пренебрег бы ими. Дюбур, извлекавший для себя немало благ и пользы из сношений с нашим торговым домом, был слишком хитрым политиком, чтобы давать главе фирмы такие отзывы о его единственном сыне, какие возбудили бы недовольство и у меня и у отца; возможно также, как вы поймете из дальнейшего, что он имел в виду свою личную выгоду, потворствуя мне в пренебрежении теми целями, ради которых я был отдан на его попечение. Я держался в границах приличия и добропорядочности, так что до сих пор он не имел оснований давать обо мне дурные отзывы, если б даже был к тому расположен; но поддайся я и худшим наклонностям, чем нерадивость в торговом деле, лукавый француз проявил бы, вероятно, ту же снисходительность. Теперь же, поскольку я уделял немало времени любезным его сердцу коммерческим наукам, он спокойно смотрел, как часы досуга я посвящаю совершенствованию в другой, более классической области, и не попрекал меня тем, что я зачитываюсь Корнелем или Буало, предпочитая их Постлтвейту (вообразим, что его объемистый труд в то время уже существовал и что Дюбур умел произносить это имя), и Савари, и всякому другому автору трудов по коммерции. Он позаимствовал откуда-то удобную формулу и каждое письмо обо мне заканчивал словами, что я «в точности таков, каким желательно отцу видеть своего сына».
Как бы часто она ни повторялась, отца моего никогда не раздражала фраза, если казалась ему четкой и выразительной; и сам Аддисон не нашел бы выражений, более для него приемлемых, чем слова: «Письмо ваше получено, прилагаемая расписка заприходована».
И вот, так как мистер Осбалдистон превосходно знал, к чему меня готовит, излюбленная фраза Дюбура не пробуждала в нем сомнений, таков ли я на деле, каким он желал бы меня видеть, — когда в недобрый час он получил мое письмо с красноречивым и подробным обоснованием моего отказа от почетного места в торговом доме, от конторки и табурета в углу темной комнаты на Журавлиной улице — табурета, превосходящего высотой табуреты Оуэна и прочих клерков и уступающего только треножнику моего отца. С этой минуты все разладилось. Отчеты Дюбура стали казаться такими подозрительными, точно его векселя подлежали опротестованию. Я был срочно отозван домой и встретил прием, уже описанный мною.
ГЛАВА II
Я в своей прозорливости начинаю подозревать молодого человека в страшном пороке — Поэзии; и если он действительно заражен этой болезнью лентяев, то для государственной карьеры он безнадежен. Коль скоро он предался рифмоплетству, на нем как на полезном члене общества нужно поставить крест — actum est.note 26
Бен Джонсон, «Варфоломеевская ярмарка»
Мой отец, вообще говоря, умел владеть собой в совершенстве и редко давал своему гневу излиться в словах, выдавая его лишь сухим и резким обхождением с теми, кто вызвал его недовольство. Никогда не прибегал он к угрозам или шумному выражению досады. Все у него подчинено было системе, и он в каждом частном случае придерживался правила: «делать, что нужно, не тратя лишних слов». Так и на этот раз с язвительной улыбкой выслушал он мои сбивчивые ответы о состоянии французской торговли и безжалостно позволял мне углубляться все дальше и дальше в тайны тарифов, нетто, брутто, лажей, скидок и надбавок; но, насколько я помню, ни разу в его глазах не отразилась прямая досада, пока не обнаружилось, что я не могу толково объяснить, какое действие оказало обесценение золотого луидора на кредитное обращение. «Самое замечательное историческое событие за всю мою жизнь, — сказал отец (который как-никак был свидетелем революции! ), — а он знает о нем не больше, чем фонарный столб на набережной!»
— Мистер Фрэнсис, — осмелился сказать Оуэн робким и примирительным тоном, — вероятно, не забыл, что мораторием от первого мая тысяча семисотого года французский король предоставил держателям десять льготных дней, по истечении коих…
— Мистер Фрэнсис, — прервал его мой отец, — несомненно, тотчас же припомнит все, что вы будете любезны подсказать ему. Но, Боже мой, как мог Дюбур это допустить! .. Скажите, Оуэн, что представляет собой его племянник, Клеман Дюбур, этот черноволосый юноша, работающий у нас в конторе?
— Один из самых толковых клерков нашего торгового дома, сэр. Для своих лет он удивительно много успел, — ответил Оуэн (веселый нрав и обходительность молодого француза покорили его сердце).
— Так, так! Он-то, я полагаю, кое-что смыслит в законах кредитного обращения. Дюбур решил, что мне нужно иметь около себя хоть одного конторщика, который разбирался бы в делах. Но я вижу, куда он гнет, и дам ему убедиться в этом, когда он просмотрит баланс. Оуэн, распорядитесь выплатить Клеману его жалованье по первое число, и пусть отправляется назад в Бордо на корабле своего отца, что отходит на днях.
— Рассчитать Клемана Дюбура, сэр? — проговорил, запинаясь, Оуэн.
— Да, сэр, рассчитать его немедленно. Довольно, если есть в конторе один глупый англичанин, который будет делать промахи; мы не можем держать в придачу ловкого француза, который будет извлекать выгоду из этих промахов.
Достаточно пожив во владениях Grand Monarque note 27, я не мог без возражений допустить, чтобы ни в чем не повинный и достойный юноша расплачивался за то, что он приобрел познания, которых отец желал для меня.
— Прошу извинения, сэр, — начал я, дав мистеру Осбалдистону договорить, — но я почел бы справедливым, если я пренебрегал занятиями, самому нести за то расплату; у меня нет оснований винить господина Дюбура — он предоставлял мне все возможности совершенствоваться, но я недостаточно пользовался ими. В отношении же господина Клемана Дюбура…
— В отношении его и тебя я приму те меры, какие найду нужным, — отрезал мой отец. — Но ты честно поступаешь, Фрэнк, что сам хочешь нести наказание за свою вину, вполне честно, этого нельзя отрицать. Однако я не могу оправдать старика Дюбура, — продолжал он, глядя на Оуэна, — если он только предоставлял Фрэнку возможность приобретать полезные знания, не следя, чтобы юноша этой возможностью пользовался, и не доводя до моего сведения, когда он ею пренебрегал. Вы видите, Оуэн, у моего сына врожденные понятия о справедливости, приличествующие британскому купцу.
— Мистер Фрэнсис, — сказал старший клерк, как всегда учтиво наклоняя голову и приподнимая правую руку — жест, усвоенный им вместе с привычкой закладывать перо за ухо, перед тем как заговорить, — мистер Фрэнсис, по-видимому, вполне постиг основной принцип всех моральных взаимоотношений, великое тройное правило этики: пусть А поступает с Б так, как хотел бы, чтобы Б поступал с ним; отсюда легко вывести искомую формулу поведения.
Отец мой улыбнулся при этой попытке Оуэна облечь золотое правило этики в математическую форму, однако тотчас продолжал:
— Но это не меняет сути, Фрэнк; ты, как мальчик, впустую тратил время; в будущем ты должен научиться жить как взрослый. На несколько месяцев я отдам тебя в учение к Оуэну, чтобы ты наверстал упущенное.
Я собрался возразить, но Оуэн сделал жест предостережения и поглядел на меня с такой мольбой, что я помимо воли промолчал.
— Вернемся, — продолжал отец, — к содержанию моего письма от первого числа прошлого месяца, на которое ты послал мне необдуманный и невразумительный ответ. Наполни, Фрэнк, свой стакан и подвинь бутылку Оуэну.
Меня никогда нельзя было обвинить в недостатке храбрости или, если вам угодно, дерзости. Я ответил твердо, что «сожалею, если мое письмо оказалось невразумительным, — необдуманным его назвать нельзя; предложение, великодушно сделанное мне отцом, я подверг немедленному и тщательному рассмотрению и с болью убедился, что вынужден его отклонить».
Отец остановил на мне острый взгляд, но тотчас же его отвел. Так как он не отвечал, я почел себя обязанным продолжать, хоть и не без колебания; он же перебивал меня лишь односложными замечаниями.
— Ни к одному роду деятельности, сэр, я не мог бы относиться с большим уважением, чем к деятельности купца, даже если бы вы не избрали ее для себя.
— Вот как?
— Торговля сближает между собою народы, облегчает нужду и способствует всеобщему обогащению; для всего цивилизованного мира она то же, что в частной жизни повседневные сношения между людьми, или, если угодно, то же, что воздух и пища для нашего тела.
— Ну и что же, сэр?
— И все-таки, сэр, я вынужден настаивать на отказе от этого поприща, на котором я едва ли способен преуспеть.
— Я позабочусь, чтобы ты приобрел все данные. Ты больше не гость и ученик Дюбура.
— Но, дорогой сэр, я жалуюсь не на дурное обучение, а на собственную мою неспособность извлечь из уроков пользу.
— Вздор! Ты вел дневник, как я того желал?
— Да, сэр.
— Будь любезен принести его сюда.
Вытребованный таким образом дневник представлял собой обыкновенную тетрадь, которую я завел по настоянию отца и куда мне полагалось записывать всевозможные сведения, приобретаемые мною во время обучения. Предвидя, что отец возьмет тетрадь для просмотра, я старался вносить в нее такого рода сведения, какие он, по моему разумению, должен был одобрить; но слишком часто перо мое делало свое дело, не очень-то слушаясь головы. И случалось также, что я, раскрыв дневник, благо он у меня всегда под рукой, нет-нет да и внесу в него запись, имеющую мало общего с торговым делом. И вот я вручил тетрадь отцу, робко надеясь, что он не натолкнется в ней на что-нибудь такое, от чего могло усилиться его недовольство. Лицо Оуэна, несколько омрачившееся при вопросе отца, сразу прояснилось при бойком моем ответе и расцвело улыбкой надежды, когда я принес из своей комнаты и положил перед отцом книгу конторского типа, в ширину больше, чем в длину, с медными застежками и в переплете из сыромятной телячьей кожи. От книги повеяло чем-то деловым, и это совсем приободрило моего доброжелателя. Он просто сиял от удовольствия, когда отец стал на выборку читать вслух отдельные страницы, бормоча свои критические замечания.
— «Водки — бочками и бочонками (barils, barricants, также tonneaux). В Нанте — 29; Velles — маленькими бочонками, в Коньяке и Ла-Рошели — 27, в Бордо — 32». Правильно, Фрэнк. «Грузовые и таможенные сборы — смотри в таблицах Саксби». А вот это нехорошо: следовало сделать выписку, так оно лучше запоминается. «Ввоз и вывоз.
— Расписки на закупленный хлеб. — Таможенные сертификаты. — Полотно: изингамское, гентское. — Вяленая треска — ее разновидности: титлинг, кроплинг и лабфиш». Следовало бы отметить, что они иногда именуются все словом «титлинг». Сколько дюймов в длину имеет титлинг?
Оуэн, видя мое замешательство, рискнул подсказать мне шепотом, и я, на свое счастье, уловил подсказку.
— Восемнадцать дюймов, сэр…
— Так. А лабфиш — двадцать четыре. Очень хорошо. Это важно запомнить на случай торговли с Португалией. А это что такое? «Бордо основан в… таком-то году… Замок Тромпет — дворец Галлиена». Ничего, ничего — все в порядке. Это ведь своего рода черновая тетрадь, Оуэн, в которую заносится без разбору все, с чем пришлось столкнуться за день: погашения, заказы, выплаты, переводы, получки, планы, поручения, советы — все подряд.
— Чтобы затем аккуратно разнести по журналу и главной книге, — подхватил Оуэн. — Меня радует, что мистер Фрэнсис так методичен.
Я увидел, что быстро завоевываю расположение отца, и стал опасаться, как бы он теперь не утвердился еще более в своем намерении сделать из меня купца; а так как сам я задумал нечто прямо противоположное, я пожалел, выражаясь словами доброго мистера Оуэна, о своей излишней методичности. Но мои опасения оказались преждевременными. Из книги выпал на пол листок бумаги, покрытый кляксами. Отец его поднял и, прервав Оуэна на замечании, что оторвавшиеся листки следует подклеивать хлебным мякишем, провозгласил:
— «Памяти Эдварда, Черного принца». Что такое? Стихи! Видит небо, Фрэнк, ты еще больший болван, чем я полагал!
Мой отец, надо вам сказать, как человек деловой, с презрением смотрел на труд поэта и, как человек религиозный да еще убежденный диссидент, почитал стихотворство занятием пустым и нечестивым. Прежде чем осудить за это моего отца, вы должны припомнить, какую жизнь вели очень многие поэты конца семнадцатого столетия и на что обращали они свои таланты. К тому же секта, к которой он принадлежал, питала — или, может быть, только проповедовала — пуританское отвращение к легкомысленным жанрам изящной словесности. Так что было много причин, усиливших неприятное удивление отца при столь несвоевременной находке этого злополучного листка со стихами. А что до бедного Оуэна… Если бы локоны на его парике могли распрямиться и встать дыбом от ужаса, я уверен, что утренние труды его парикмахера пропали бы даром, — так ошеломлен был мой бедный добряк чудовищным открытием. Взлом несгораемого шкафа, или замеченная в гроссбухе подчистка, или неверный итог в подшитом документе едва ли могли его поразить более неприятным образом. Отец мой стал читать строки, то делая вид, что ему трудно уловить их смысл, то прибегая к ложному пафосу, но сохраняя все время язвительно-иронический тон, больно задевавший самолюбие автора:
Звени, мой рог! Еще идет потеха…
Не так ли потревоженное эхо
Фонтаравийских диких скал
Повергло Карла в бездну скорби гневной,
Когда в Иберии полдневной
Роланд, сраженный, пал!
— «Фонтаравийское эхо»! — продолжал отец, сам себя прерывая. — «Фонтаравийская ярмарка» была бы здесь более уместна. «Когда в Иберии полдневной…» Что за Иберия такая? Не мог ты просто сказать: «в Испании», — и писать по-английски, если тебе уж непременно нужно городить чепуху?
Гремя над гребнями волны соленой,
Летит, летит к утесам Альбиона
Молва: Британии оплот,
Гроза французов, тот, чей реял стяг
Над Пуатье, над Креси, — ах,
В Бордо от ран умрет!
«Креси» имеет ударение неизменно на втором слоге; не вижу оснований ради размера искажать слова.
«Откройте шире, — молвит он, — оконце:
Хочу в последний раз увидеть солнце,
О сквайры добрые мои!
Хочу увидеть в зареве заката
Гаронны, пламенем объятой,
Зеркальные струи…»
«Оконце» явно притянуто для рифмы. Так-то, Фрэнк, ты мало смыслишь даже в таком жалком ремесле, которое избрал для себя.
«Как я, ты гаснешь, солнце золотое,
И плачет вечер о тебе росою.
Из глаз английских дев и жен
Так будут литься слезы непокорно:
Погиб Эдвард, их рыцарь Черный,
Рукой врага сражен!
Моя, как солнце, закатилась слава.
Но знаю, будет: в час борьбы кровавой,
Воспев погибшего меня,
Взойдет Британии герой могучий
Звездою новою сквозь тучи
И крови и огня».
«Туча огня» — это что-то новое. А! С добрым утром, уважаемые, всем вам веселого Рождества! Право, наш городской глашатай сочиняет вирши получше.
С видом предельного пренебрежения он отбросил листок и в заключение повторил:
— По чести скажу, Фрэнк, ты еще больший болван, чем я думал сперва.
Что мог я ответить, дорогой мой Трешем? Я стоял обиженный и негодующий, в то время как мой отец глядел на меня спокойным, но строгим взором презрения и жалости; а бедный Оуэн поднял к небу руки и глаза, и на лице его застыл такой ужас, словно бедняга прочитал только что имя своего патрона в «Газете». Наконец я набрался храбрости и заговорил, стараясь по мере возможности не выдать голосом владевших мною чувств:
— Я вполне сознаю, сэр, как мало я пригоден к исполнению той видной роли в обществе, которую вы мне прочили; но, к счастью, я не честолюбив и не льщусь на богатства, какие мог бы приобрести. Мистер Оуэн будет вам более полезным помощником.
Последние слова я добавил не без лукавого умысла, так как полагал, что Оуэн слишком быстро от меня отступился.
— Оуэн? — сказал мой отец. — Мальчишка рехнулся, решительно сошел с ума! Разрешите, однако, сэр, задать вам вопрос: столь хладнокровно рекомендуя мне обратиться к Оуэну (я, впрочем, от кого угодно могу ждать больше внимания, чем от родного сына), какие мудрые планы строите вы для самого себя?
— Я хотел бы, сэр, — отвечал я, призвав все свое мужество, — на два-три года отправиться в путешествие, если будет на то ваше соизволение; в противном случае хоть и с опозданием, но я охотно провел бы то же время в Оксфорде или Кембридже.
— Во имя здравого смысла! Где это слыхано? Сесть на школьную скамью с педантами и якобитами, когда ты можешь пробивать себе дорогу к богатству и почету! Коли на то пошло, почему тебе сразу не отправиться в Уэстминстер или Итон — долбить грамматику по учебнику Лилли и отведать березовой каши?
— Тогда, сэр, если вы полагаете, что учиться мне поздно, я охотно вернулся бы на континент.
— Вы и так провели там слишком много времени с очень малой пользой, мистер Фрэнк.
— Хорошо, сэр. Если я должен выбирать практическую деятельность в жизни, я предпочел бы пойти в армию.
— Хоть к дьяволу! — вырвалось у отца. Но затем, совладав с собою, он сказал: — Ты, я вижу, считаешь меня таким же дураком, как ты сам. Ну разве не может он кого угодно свести с ума, Оуэн?
Бедняга Оуэн покачал головой и потупил глаза.
— Слушай, Фрэнк, — продолжал отец, — долго я с этим возиться не стану. Я был как раз в твоем возрасте, когда мой отец выставил меня за дверь и передал мое законное наследство моему младшему брату. Верхом на дряхлом гунтере, с десятью гинеями в кошельке я оставил Осбалдистон-холл. С тех пор я ни разу не переступил его порога — и не переступлю. Не знаю и не желаю знать, жив ли еще мой брат или свернул шею на лисьей охоте; но у него есть дети, Фрэнк, и один из них станет моим сыном, если ты и дальше будешь мне перечить.
— Распоряжайтесь вашим имуществом так, как вам будет угодно, — ответил я, и, боюсь, в моем голосе прозвучало больше угрюмого равнодушия, чем почтительности.
— Да, Фрэнк, если труд приобретения и забота об умножении приобретенного дают право собственности, мое имущество — действительно мое: мною приобретено и мною приумножено в неустанных трудах и заботах! И я не позволю трутню кормиться от моих сотов. Подумай об этом хорошенько: то, что я сказал, сказано не наобум, и то, что решу, я исполню.
— Почтенный сэр, дорогой сэр! — воскликнул Оуэн, и слезы выступили у него на глазах. — Не в вашем обычае поступать опрометчиво в важных делах. Дайте мистеру Фрэнсису просмотреть баланс перед тем, как вы ему закроете счет, — он, я уверен, любит вас, и когда он запишет свое сыновнее повиновение на per contra, оно, я уверен, перевесит все его возражения.
— Вы полагаете, — сурово сказал мой отец, — что я буду дважды просить его сделаться моим другом, моим помощником и поверенным, разделить со мною мои заботы и мое достояние? Оуэн, я думал, вы меня знаете лучше!
Он посмотрел на меня, как будто хотел что-то добавить, но тотчас же резко отвернулся и вышел из комнаты. Меня, признаться, задели за живое последние слова отца: ведь до сих пор мне не приходило в голову взглянуть на дело под таким углом, и, возможно, отцу не пришлось бы жаловаться на меня, начни он спор с этого довода.
Но было поздно. Я унаследовал то же упорство в своих решениях, и мне суждено было понести кару за свое ослушание, — хотя, может быть, и не в той мере, как я того заслуживал. Когда мы остались вдвоем, Оуэн долго глядел на меня грустным взором, время от времени застилавшимся слезой, словно высматривая, перед тем как выступить в роли посредника, с какой стороны легче повести атаку на мое упрямство. Наконец прерывающимся голосом он сокрушенно начал:
— О Боже! Мистер Фрэнсис! .. Праведное небо, сэр! .. Звезды небесные, мистер Осбалдистон! .. Неужели я дожил до такого дня? И вы еще совсем молодой джентльмен, сэр! Ради Господа Бога, взгляните на обе стороны баланса. Подумайте, что вы готовы потерять — такое прекрасное состояние, сэр! .. Наш торговый дом был одним из первых в Лондоне, еще когда фирма называлась «Трешем и Трент»; а теперь, когда она зовется «Осбалдистон и Трешем»… Вы могли бы купаться в золоте, мистер Фрэнсис. Знаете, дорогой мистер Фрэнк, если бы какая-нибудь сторона дела пришлась вам особенно не по душе, я мог бы, — тут он понизил голос до шепота, — приводить ее для вас в порядок каждый месяц, каждую неделю, каждый день, если вам угодно. Не забывайте, дорогой мистер Фрэнсис: вы должны чтить вашего отца, и тогда продлятся дни ваши на земле.
— Я вам очень признателен, мистер Оуэн, — сказал я, — в самом деле очень признателен. Но моему отцу лучше судить, как ему распорядиться своими деньгами. Он говорит об одном из моих двоюродных братьев. Пусть располагает своим богатством, как ему угодно; я никогда не променяю свободу на золото.
— На золото, сэр? Если бы вы только видели сальдо нашего баланса за последний месяц! Пятизначные цифры — сумма в десятки тысяч на долю каждого компаньона, мистер Фрэнк! И все достанется паписту, какому-то мальчишке из Нортумберленда, да к тому же бунтовщику… Это разобьет мне сердце, мистер Фрэнсис! А ведь я работал не как человек — как пес, из любви к нашему торговому дому. Подумайте, как прекрасно звучало бы: «Осбалдистон, Трешем и Осбалдистон» или, может быть — кто знает? — тут он понизил голос: — «Осбалдистон, Осбалдистон и Трешем», ведь мистер Осбалдистон может откупить у них хоть все паи.
— Но, мистер Оуэн, мой двоюродный брат тоже носит имя Осбалдистонов, так что название торгового дома будет так же приятно звучать для вашего слуха.
— Ох, стыдно вам, мистер Фрэнсис! Вам ли не знать, как я вас люблю! Ваш двоюродный брат! Уж и скажете! Он, без сомнения, такой же папист, как и его отец, и к тому же противник нашего протестантского королевского дома, — это совсем другая статья!
— Есть немало хороших людей и среди католиков, мистер Оуэн, — возразил я.
Оуэн только собрался ответить с необычным для него жаром, как в комнату снова вошел мой отец.
— Вы были правы, Оуэн, — сказал он, — а я не прав: отложим решение на более длительный срок. Молодой человек, приготовьтесь дать мне ответ по этому важному предмету через месяц, число в число.
Я молча поклонился, весьма обрадованный отсрочкой, пробудившей во мне надежду, что отец поколеблен в своем упорстве.
Испытательный срок протекал медленно, без особых событий. Я уходил и приходил и вообще располагал своим временем, как мне было угодно, не вызывая со стороны отца ни нареканий, ни вопросов. Я даже редко видел его — только за обедом, когда он старательно обходил предмет, обсуждение которого сам я, как вы легко поймете, отнюдь не старался приблизить. Мы вели беседу о последних новостях или на общие темы — как разговаривают далекие друг другу люди; по нашему тону никто не распознал бы, что между нами оставался неразрешенным столь важный спор. Предо мной, однако, не раз возникало, как кошмар, тяжелое сомнение: возможно ли, что отец сдержит слово и наследство своего единственного сына передаст племяннику, в существовании которого он даже не был уверен? Трезво взглянув на дело, я должен был бы понять, что поведение моего деда в подобном же случае не предвещало ничего доброго. Но я составил себе ложное понятие о характере моего отца, помня, какое место занимал я в его сердце и в его доме до отъезда во Францию. Я не знал тогда, что иной отец балует своих детей в их раннем возрасте, потому что для него это занятно и забавно, но может впоследствии оказаться очень суровым, когда эти дети в более зрелую пору не оправдают возлагавшихся на них надежд. Напротив, я убеждал самого себя, что самое страшное, чего я должен опасаться, — это временного охлаждения ко мне с его стороны, может быть, даже ссылки на несколько недель в деревенскую глушь, а такое наказание, думал я, будет мне только приятно: оно мне даст возможность довести до конца начатый мною перевод «Orlando Furioso» note 28 — поэмы, которую я мечтал перевести в стихах на английский язык. Я так свыкся с этой уверенностью, что в одно прекрасное утро достал свои черновики и углубился в поиски повторных рифм спенсеровой строфы, как вдруг услышал негромкий и осторожный стук в дверь моей комнаты.
— Войдите, — сказал я и увидел мистера Оуэна.
Достойный человек был так педантичен во всех своих привычках и поступках, что, вероятно, впервые поднялся сейчас на второй этаж дома своего патрона, как ни часто посещал он нижний; и я до сих пор не могу понять, как он нашел мою дверь.
— Мистер Фрэнсис, — сказал он, перебивая мои излияния радости и удивления, — не знаю, хорошо ли я делаю, что прихожу к вам со своим сообщением: не годится болтать о делах конторы за ее дверьми; говорят, что нельзя шепнуть даже стропилам пакгауза, сколько записей внесено в гроссбух. Но скажу вам: молодой Твайнол уезжал из дому на две недели и только два дня как вернулся.
— Прекрасно, дорогой сэр! А нам-то какое дело?
— Постойте, мистер Фрэнсис. Ваш отец дал ему секретное поручение, и я уверен, что ездил он не в Фальмут для закупки сельдей и не в Экзитер, потому что с «Блэкуэлом и Компанией» счеты у нас улажены; корнваллийские горнопромышленники Тривэньон и Трегуильям выплатили все, на что можно было рассчитывать, и все другие дела также должны были бы пройти сперва через мои книги… Короче сказать, я убежден, что Твайнол ездил на север.
— Вы в самом деле так думаете? — сказал я с некоторым смущением.
— С самого своего приезда, сэр, он только и говорит что о своих новых сапогах, о риппонских шпорах да о петушином бое в Йорке — это верно, как таблица умножения. Итак, с Божьего благословения, дитя мое, постарайтесь угодить вашему отцу и решите, что вам пора стать взрослым человеком, и притом купцом.
В ту минуту я почувствовал сильное желание покориться и охотно осчастливил бы Оуэна поручением сообщить отцу, что я повинуюсь его воле. Но гордость — источник стольких и хороших и дурных деяний в нашей жизни, — гордость удержала меня. Слова примирения застряли у меня в горле, и пока я откашливался, стараясь вытолкнуть их оттуда, мой отец позвал Оуэна. Тот поспешно вышел из комнаты, и случай был упущен.
Отец мой отличался во всем методичностью. В то же время дня, в той же комнате, тем же тоном и в тех же выражениях, к каким прибег он ровно месяц тому назад, он повторил свое предложение принять меня компаньоном в свой торговый дом и отдать под мое начало одно из отделений конторы, повторил и потребовал моего окончательного ответа. Что-то слишком жесткое послышалось мне в его словах. Я до сих пор думаю, что отец повел себя со мной неразумно. При некоторой уступчивости он, по всей вероятности, достиг бы цели. Но тут я уперся на своем и как мог почтительней отклонил сделанное мне предложение. Возможно — кому судить о движениях собственного сердца? — я счел унизительным для моего мужского достоинства уступить по первому требованию и ждал дальнейших уговоров, чтобы иметь по крайней мере предлог для отказа от своего решения. Но меня ждало разочарование. Отец холодно повернулся к Оуэну и сказал только:
— Видите, вышло, как я говорил. Отлично, Фрэнк, — обратился он ко мне, — ты почти достиг совершенных лет и вряд ли с годами научишься лучше судить о том, что надобно тебе для счастья, чем судишь сейчас. Итак, не стану с тобою спорить. Но я так же не обязан способствовать твоим планам, как не обязан ты подчиняться моим. Разреши мне, однако, спросить, есть у тебя какой-либо план, для осуществления которого нужна моя поддержка?
Сильно смущенный, я ответил, что, не будучи подготовлен воспитанием ни к какому занятию и не имея собственных средств, я, очевидно, лишен возможности существовать без некоторой денежной помощи со стороны отца; что потребности мои очень скромны и что, я надеюсь, мое отвращение к занятию, избранному им для меня, не послужит для него основанием окончательно лишить меня отцовской помощи и покровительства.
— Иными словами, ты хочешь опереться на мою руку и все-таки идти своим путем? Вряд ли это осуществимо, Фрэнк. Однако ты, как я понимаю, готов подчиняться моим указаниям в той мере, в какой они не будут идти вразрез с твоими пожеланиями?
Я приготовился возразить, но он меня остановил:
— Нет, прошу тебя, помолчи, — и продолжал: — Предположим, что так. В таком случае ты тотчас отправишься на север Англии, навестишь твоего дядю и познакомишься с его семьей. Я избрал из его сыновей (у него их, кажется, шестеро) одного, который, думается мне, наиболее достоин занять в моей конторе место, предназначавшееся мною для тебя. Но дальше может возникнуть необходимость в некоторых дополнительных мерах, для чего понадобится, наверно, твое присутствие. Дальнейшие мои указания ты получишь в Осбалдистон-холле, где я прошу тебя остаться впредь до новых распоряжений. Завтра утром все будет готово к твоему отъезду.
С этими словами отец вышел из комнаты.
— Что все это значит, мистер Оуэн? — обратился я к своему доброму другу, который стоял предо мною в глубоком унынии.
— Вы погубили себя, мистер Фрэнк, вот что: когда ваш отец говорит таким спокойным, решительным тоном, значит, ничего не изменишь, итог подведен.
Так и оказалось. Наутро, в пять часов, я уже ехал по дороге в Йорк верхом на довольно приличной лошади, с пятьюдесятью гинеями в кармане, ехал, как мне казалось, с целью помочь другому занять мое место в доме и в сердце моего отца и, насколько я понимал, отнять у меня при случае отцовское наследство.
ГЛАВА III
Забился парус, бот креня,
Руль сорван, стонут русленя,
И весла сломаны висят, -
Корабль несется наугад.
Гей, «Басни»
Я оснастил рифмованными и белыми стихами разделы этой столь значительной повести с целью прельстить ваше неотступное внимание силой сочинительского дара, более пленительного, чем мой. Вышеприведенные строки относятся к злополучному пловцу, самонадеянно спустившему с причала лодку, которой он не мог управлять, и отдавшемуся на волю течения судоходной реки. Никакой школьник, отважившийся ради озорства на ту же опрометчивую проделку, уносимый течением, не мог бы чувствовать себя более беспомощным, чем оказался я, когда пустился без компаса по океану жизни. С такой неожиданной легкостью разрубил мой отец ту связь, которая считается обычно основной, скрепляющей общество, и позволил мне уехать изгнанником из родного дома, что вера моя в собственные достоинства, дававшая мне до сих пор поддержку, теперь странно ослабела. Принц-красавчик, вдруг обратившийся из принца в сына рыбака, не мог больнее чувствовать унижение. В слепом себялюбии мы привыкаем считать все те дары, которыми балует нас жизненное благополучие, чем-то постоянным и неотъемлемо нам присущим, а после, как только, предоставленные собственным силам, мы увидим, как мало мы стоим, это открытие кажется нам невыразимо обидным. Когда шум Лондона замолк в моих ушах, отдаленный звон его колоколов еще не раз прозвучал мне вещим «Вернись», — как некогда услышал это слово будущий лорд-мэр. И когда я оглянулся с вершины Хайгетского холма на сумрачное великолепие Лондона, у меня возникло чувство, точно я оставляю позади удобства, роскошь, соблазны света и все удовольствия цивилизованной жизни.
Но жребий был брошен. В самом деле, представлялось маловероятным, чтобы вялое и неохотное повиновение воле отца могло восстановить меня в утраченных правах. Напротив, такого твердого человека, как он, всегда неотступно идущего к намеченной цели, скорее отвратило бы, чем примирило, мое запоздалое, вынужденное согласие подчиниться его воле и заняться торговлей. Пришло на помощь и врожденное упрямство, а гордость нашептывала, что я буду жалок, если прогулка на четыре мили от Лондона развеет по ветру решение, которое я вынашивал целый месяц. К тому же и надежда, никогда не оставляющая юного и стойкого, приукрасила своим блеском мои виды на будущее. Вряд ли, думал я, отец всерьез намерен лишить меня наследства, как он, не колеблясь, объявил. Своим приговором он, наверно, хочет только испытать мою стойкость; если я терпеливо и твердо выдержу испытание, это возвысит меня в его глазах и приведет к полюбовному разрешению спора. Я даже мысленно намечал, как далеко пойду я в уступках и в каких пунктах нашего предполагаемого договора буду твердо стоять на своем; после чего, по моим расчетам, я буду вполне восстановлен в сыновних правах и только уплачу легкий штраф в виде некоторого показного покаяния в проявленной непокорности.
А пока что я был сам себе господин и упивался тем чувством независимости, которое волнует молодую грудь и радостью и опасениями. Кошелек мой, хоть и не туго набитый, позволял мне удовлетворять все нужды и прихоти путешественника. Живя в Бордо, я приучился обходиться без слуги; мой конь был молод и ретив; и вскоре присущая мне бодрость духа взяла верх над печальными помыслами, владевшими мною в начале пути.
Я был бы рад совершить свое путешествие по дороге, рассчитанной доставить больше пищи любопытству, или по местности, более занимательной для путешественника. Но северная дорога была тогда — да, пожалуй, осталась и теперь — в этом отношении удивительно скудной: вряд ли где-нибудь еще можно проехать по Англии столь длинный конец и встретить по пути так мало такого, что привлекло бы внимание. Хоть я и отбросил прежнее уныние, мысли мои были не всегда одинаково радостны. Муза, игривая обольстительница, завлекшая меня в эту глушь, тоже с чисто женским непостоянством покинула меня в беде, и я был бы обречен на безысходную скуку, когда бы не вступал по временам в разговоры с незнакомцами, которым случалось проезжать той же дорогой. Однако в попутчики мне попадались люди заурядные и малопримечательные; деревенский пастор, добирающийся домой по отправлении требы; фермер или скотовод, возвращающийся с далекого рынка; какой-нибудь приказчик, посланный своим хозяином в провинцию взыскать долги, да изредка офицер, отправленный на вербовку солдат, — вот с какими людьми приходилось в ту пору иметь дело стражникам у застав и кабатчикам. Беседы наши, стало быть, шли о вере и церковной десятине, о скоте и хлебе, о самых различных продуктах и товарах, о платежеспособности розничных торговцев, изредка лишь оживляясь описанием какой-нибудь осады или битвы во Фландрии, возможно, передаваемым мне рассказчиком с чужих слов. А когда разговор иссякал, являлась на смену неистощимая и волнующая тема о разбойниках; имена Золотого Фермера, Летучего Пирата, Джека Нидхема и прочих героев «Оперы нищих» звучали в наших устах, точно самые обиходные слова. И, как дети жмутся к очагу, когда близится самое страшное место рассказа о привидениях, так всадники при этих разговорах старались держаться ближе друг к другу, посматривали по сторонам, оглядывались, проверяли замки своих пистолетов и клялись не оставлять друг друга в беде — соглашения, которые, подобно многим наступательно-оборонительным союзам, нередко изглаживались из памяти при первом появлении действительной опасности.
Из всех попутчиков, одержимых такого рода страхами, больше всех потешал меня один несчастный, с которым я ехал вместе полтора суток. К седлу его был привязан маленький, но, видимо, очень увесистый чемодан, о сохранности которого он чрезвычайно заботился, ни на минуту не доверяя его чужому попечению и неукоснительно отклоняя услужливое рвение слуг и конюхов, предлагавших помочь ему внести поклажу в дом. С той же осторожностью старался он скрыть не только цель своего путешествия и место назначения, но даже свой маршрут на каждый день. Ничто его так не тревожило, как заданный кем-либо вопрос, в какую сторону поедет он дальше и где собирается сделать привал. С величайшей осмотрительностью выбирал он место ночлега, равно избегая одиночества и того, что казалось ему дурным соседством; в Грэнтеме он, кажется мне, просидел всю ночь, лишь бы не спать в смежной комнате с приземистым косоглазым человечком в черном парике и выцветшем, расшитом золотым позументом камзоле. При всех этих гнетущих заботах попутчик мой, судя по его мышцам, больше многих других мог бы безнаказанно пренебрегать опасностью. Он был сильный, рослый человек и, как показывали золотой позумент на шляпе и кокарда, служил когда-то в армии или, во всяком случае, принадлежал к военному сословию. Речь его, всегда несколько грубоватая, обличала человека рассудительного, когда удавалось на минуту отвлечь его от мысли о грозных разбойниках, преследовавшей его воображение. Однако каждая мелочь тотчас вновь напоминала о них. Открытая равнина и дремучий лес одинаково тревожили его подозрительность, а посвист мальчишки-пастуха мгновенно превращался в сигнал грабителя. Даже вид виселицы, указывая, что с одним разбойником правосудие благополучно расправилось, неизменно напоминал ему, как много их оставалось еще не повешенными.
Мне скоро наскучило бы общество такого попутчика, если бы не надоели еще больше мои собственные мысли. Однако некоторые из рассказанных им удивительных историй были довольно занятны, а одно смешное проявление его чудачества не раз доставляло мне случай позабавиться на его счет. По его рассказам, несчастные путники, попавшие в руки воров, часто сами навлекали на себя беду, связавшись в дороге с прилично одетым и любезным попутчиком, в обществе которого они думали найти покровительство и развлечение; тот увеселял их в пути рассказами и песнями, заступался за них, когда бесчестный кабатчик запрашивал лишнее или подсовывал неправильный счет, но в конце концов предложив сократить тропинкой путь в пустынной местности, заманивал доверчивую жертву с проезжей дороги в мрачное ущелье, где на его внезапный свист выбегали из тайников его товарищи, и тут он открывал свое истинное лицо — лицо атамана разбойничьей шайки, а неосторожный путник платился кошельком, если не жизнью. По мере приближения развязки, когда мой незнакомец собственным рассказом приведет себя, бывало, в состояние тревоги, он, замечал я, начинал коситься на меня, точно побаиваясь, что и сам в эту минуту находится в обществе такой же опасной личности, о какой повествовал его рассказ. И то и дело, когда подобное предположение всплывало в мыслях этого изощренного самоистязателя, он, отъезжая от меня к другому краю дороги, озираясь по сторонам, осматривал свое оружие и, казалось, готовился к бегству или защите — как потребуют обстоятельства.
Подозрение, возникавшее у него в таких случаях, казалось мне лишь мимолетным и настолько смешным, что оно не могло меня оскорбить. В одежде моей и обхождении не было ничего подозрительного, но почему нельзя было принять меня за разбойника? В те дни человек мог быть во всем похож на джентльмена и все-таки оказаться грабителем. Поскольку разделение труда в каждой отрасли еще не наметилось тогда так отчетливо, как впоследствии, профессия вежливого и образованного авантюриста, который выманивает у вас деньги в Уайте или избавляет вас от них в Мерибоне, часто соединялась с ремеслом грабителя, который где-нибудь в Лисьем Логу или Зябликовой Роще приказывал такому же щеголю, как и он сам: «Кошелек или жизнь!» К тому же в те времена обращение отличалось некоторой грубостью и резкостью, которые впоследствии значительно смягчились. Мне кажется, я припоминаю, как отчаянные люди более беззастенчиво прибегали тогда к рискованным способам приобретения богатства. Правда, и тогда уже отошли в прошлое те времена, когда Энтони-э-Вуд мог сокрушаться о казни двух молодцов — людей неоспоримой отваги и чести, но которых безжалостно повесили в Оксфорде по той лишь причине, что нужда заставила их собирать дань на большой дороге. Еще дальше были от нас дни Бешеного Принца и его приспешника Пойнса. Но все же и тогда обширные пустоши под Лондоном и малонаселенные окраины давали прибежище тем рыцарям большой дороги, которые со временем, возможно, выведутся вовсе, — всадникам-грабителям, промышлявшим своим ремеслом не без учтивости; подобно Гиббету в «Хитроумном плане щеголя», они кичились тем, что слывут самыми благовоспитанными разбойниками на всю округу и совершают свои дела с подобающей вежливостью. Поэтому молодому человеку в моих обстоятельствах не следовало приходить в негодование, если его ошибочно принимали за представителя этого почтенного сословия.
Я и не обижался. Напротив, я находил развлечение, попеременно возбуждая и усыпляя подозрительность своего робкого попутчика, и нарочно действовал так, что еще больше приводил в замешательство мозг, от природы не слишком ясный и затуманенный вдобавок страхом. Когда моя непринужденная беседа убаюкивала его и совершенно успокаивала, довольно мне было спросить у попутчика как бы невзначай, куда он держит путь или по какому делу, и тот снова настораживался. Вот какой оборот принял у нас, например, разговор о силе и резвости наших лошадей.
— Право, сэр, — сказал мой попутчик, — в галопе я с вами тягаться не стал бы, но позвольте вам заметить, что ваш мерин (хоть он и очень красив, что и говорить) слишком мелкокост и вряд ли достаточно вынослив в беге. Рысь, сэр, — тут он пришпорил своего буцефала, — мелкая рысь — вот самый правильный аллюр для доброго коня, и будь мы поближе к какому-нибудь городу, я взялся бы обогнать вашего красавчика на ровной дороге (только не вскачь! ) за две пинты кларета в ближайшей харчевне.
— Я согласен, сэр, — был мой ответ. — Кстати, и местность здесь подходящая.
— Хм, э… гм… — замялся мой приятель. — Я поставил себе за правило во время поездки не переутомлять коня на середине перегона: никогда нельзя знать, не понадобится ли вдруг вся его прыть. Кроме того, сэр, утверждая, что мой конь не отстал бы от вашего, я хотел сказать — при равной нагрузке; вы же весите на добрых четыре стона меньше, чем я.
— Прекрасно! Я согласен взять добавочный груз. Сколько весит ваш чемодан?
— Мой ч-ч… чемодан? — переспросил он растерянно. — Он у меня совсем легкий, как перышко: рубашки да чулки.
— На вид он довольно тяжел. Ставлю две пинты кларета, что он покроет разницу в весе между нами.
— Вы ошибаетесь, сэр. Уверяю вас, глубоко ошибаетесь, — возразил мой приятель и отъехал к самому краю дороги, как он это делал каждый раз в минуту тревоги.
— Ладно, я готов рискнуть бутылкой вина, или, если хотите, я поставлю десять золотых против пяти, что привяжу к седлу ваш чемодан и все-таки обгоню вас рысью.
Это предложение довело тревогу моего приятеля до предела. Нос его изменил свою обычную медную окраску, сообщенную ему многочисленными чарками белого и красного вина, на бледно-оловянную, а зубы выбивали дробь от ужаса перед откровенной дерзостью моего предложения, которое, казалось, разоблачило перед несчастным дерзкого грабителя во всей его свирепости. Пока он, запинаясь, искал ответа, я несколько успокоил его вопросом о показавшейся вдали колокольне и замечанием, что теперь нам уже недалеко до селения и мы можем не опасаться неприятной встречи в дороге. Лицо его прояснилось, но я видел, что он еще не скоро забудет мое предложение, показавшееся ему столь подозрительным. Я докучаю вам такими подробностями о своем попутчике и о моем подтрунивании над ним, потому что эти мелочи, как ни пустячны они сами по себе, оказали большое влияние на дальнейшие события, о которых мне придется рассказать в моей повести. В то время поведение попутчика внушило мне только презрение к нему и утвердило меня в давнишнем моем убеждении, что из всех наклонностей, побуждающих человека терзать самого себя, наклонность к беспричинному страху — самая нудная, хлопотная, мучительная и жалкая.
ГЛАВА IV
«Шотландец нищ!» — кричит кичливый бритт,
И это сам шотландец подтвердит,
Но в Англию приходит он к чему?
Чтобы верней набить свою суму!
Черчил
В те дни, о которых я пишу, существовал на английских дорогах старомодный обычай, ныне, думается мне, или вовсе забытый, или соблюдаемый только в простонародье. Так как дальние поездки совершались всегда верхом и, понятно, с частыми привалами, было принято на воскресенье останавливаться в каком-либо городе, где путешественник мог сходить в церковь, а конь его — насладиться однодневным отдыхом, — обычай, равно человечный в отношении наших тружеников-животных и полезный для нас самих. С этим добрым правилом находился в соответствии и другой обычай, пережиток старого английского гостеприимства: хозяин главной гостиницы города на воскресенье слагал с себя обязанности торговца и приглашал всех постояльцев, оказавшихся в этот день под его кровом, разделить с ним его семейную трапезу — жаркое из говядины и пудинг. Приглашение это обычно принималось всеми, кто только не мнил унизительным для своего высокого сана его принять; и единственной платой, какую разрешалось предложить или взять, была бутылка вина, распиваемая после обеда за здоровье хозяина.
Я родился гражданином мира, и мои наклонности постоянно приводили меня туда, где я мог пополнить свое знание людей; и не было у меня притязаний, заставлявших держаться общества людей высшего сословия, а потому я редко отклонял воскресное гостеприимство хозяина гостиницы — под знаком ли Подвязки, Льва или Медведя. Почтенный трактирщик, всегда достаточно важный, а тут еще более возвысившийся в собственных глазах оттого, что занял председательское место среди гостей, которым обычно должен был прислуживать, сам по себе представлял занимательное зрелище; а вокруг него, озаряемые его благосклонными лучами, вращались планеты менее значительные. Острословы и шутники, виднейшие лица города или деревни — аптекарь, юрист и даже священник — не гнушались этого еженедельного празднества. Гости, попавшие сюда из самых разных мест, представители самых разных занятий, по языку, по манерам, по образу мыслей являли странный контраст, весьма любопытный для того, кто желает познать человеческую природу во всем ее многообразии.
И вот в такой день и по такому именно случаю мне и моему трусливому попутчику предстояло почтить своим присутствием стол краснощекого владельца «Черного медведя» в городе Дарлингтоне, Дарэмского епископства. Хозяин сообщил нам, как бы извиняясь, что к обеду приглашен среди прочих один шотландский джентльмен.
— Джентльмен? Какого рода джентльмен? — поспешил осведомиться мой попутчик, подумавший, наверно, о джентльменах с большой дороги, как их тогда величали.
— Какого рода? Шотландского, как я уже сказал, — ответил хозяин. — Они там все, доложу вам, джентльмены, хоть на ином и рубашки-то нет прикрыть наготу; но этот как раз довольно приличный плут — самый большой ловкач с севера Британии, какого только встретишь по сю сторону Бервикского моста. Он, сдается мне, торгует скотом.
— Превосходно! Пусть разделит с нами компанию, — сказал мой попутчик и, повернувшись ко мне, стал излагать свои воззрения: — Я уважаю шотландцев, сэр; люблю и почитаю этот народ за его нравственные устои. Часто приходится слышать, что у них будто бы грязь и нищета, но я хвалю неподкупную честность, даже когда она ходит в отрепьях, как сказал поэт. Я знаю из верного источника, сэр, — от людей, на которых можно положиться, — что в Шотландии совершенно неизвестно, что такое разбой на большой дороге.
— Вероятно, потому, что у них там грабить нечего, — вставил владелец гостиницы и рассмеялся, приветствуя собственное остроумие.
— Ну нет, любезный хозяин, — прогудел за его спиной сильный, сочный голос, — скорее потому, что ваши английские акцизники и ревизоры note 29, которых вы послали на север, за Твид, прибрали грабительский промысел к своим рукам.
— Прекрасно сказано, мистер Кэмбел! — подхватил хозяин. — Я не знал, что ты от нас так близко. Но ты знаешь, я истый йоркширец. Как идут дела на южных рынках?
— Как обычно, — ответил мистер Кэмбел, — умные покупают и продают, дураки покупаются и продаются.
— Но и умные и дураки не отказываются отобедать, — сказал наш радушный хозяин. — А вот как раз нам несут самый великолепный говяжий огузок, в какой только доводилось втыкать вилку голодному человеку.
Сказав это, он со сладострастием наточил нож, занял свое королевское место за верхним концом стола и весело принялся наполнять тарелки своих разношерстных гостей.
В этот день я впервые в жизни услышал шотландский говор и близко встретился с представителем древней народности, которой этот говор свойствен. Шотландцы с ранних лет занимали мое воображение — мой отец, как вам хорошо известно, происходил из старинной нортумберлендской семьи, и в тот час, сидя за воскресным обедом, я находился в нескольких милях от ее родового поместья. Но ссора между ним и его родственниками зашла так далеко, что он неохотно упоминал о своем происхождении и считал самым жалким видом тщеславия ту слабость, которая обычно именуется фамильной гордостью. В своем честолюбии он хотел быть только Уильямом Осбалдистоном, первым купцом в Сити — или одним из первых; и если бы доказали, что он прямой потомок Вильгельма Завоевателя, это меньше польстило бы его тщеславию, чем суматоха и гомон, которыми встречали обычно его появление на Биржевой улице «быки», «медведи» и маклеры. Он, бесспорно, хотел бы оставить меня в неведении о моих родичах и происхождении, чтобы тем вернее обеспечить согласие между моим образом мыслей и своим собственным. Однако его намерения, как это случается порой с умнейшими людьми, были разрушены — если не полностью, то частично — человеческим существом, которое он в своей гордости привык считать слишком незначительным и потому не опасался его влияния на меня. Няня, старая нортумберлендка, растившая его с самого раннего детства, была единственным человеком на родине, к которому он сохранил какие-то чувства; и когда фортуна улыбнулась ему, первой его заботой было дать старой Мэйбл Рикетс приют в своем доме. После смерти моей матери Мэйбл взяла на себя уход за мною и во время моих детских болезней уделяла мне те нежные заботы, какие дарит ребенку теплое женское сердце. Так как мой отец запрещал ей говорить при нем о холмах, о долинах и болотах ее возлюбленного Нортумберленда, она вливала яд своей тоски в мои детские уши, описывая те места, где протекала ее молодость, и попутно повествуя о событиях, которые связывало с ними предание. Эти рассказы я слушал внимательней, чем наставления других моих учителей, более серьезные, но менее увлекательные. Я и сейчас словно вижу перед собою добрую Мэйбл, ее слегка трясущуюся от старческой слабости голову в большом белоснежном чепце, лицо, покрытое морщинами, но сохранившее еще здоровые краски деревенской жительницы, и, кажется мне, вижу, как она растерянно смотрит то в одно, то в другое окно на кирпичные стены и узкую улицу, закончив со вздохом свою любимую старую песенку, которую я тогда предпочитал и — к чему таить мне правду? — по сей день предпочитаю всем оперным ариям, какие только зарождались в капризном мозгу итальянского маэстро Д.:
Дуб, да плющ, да светлый ясень,
Старый добрый вяз, -
Вы нигде так не цветете,
Как на севере у нас!
О шотландском народе в легендах Мэйбл говорилось каждый раз со всем пафосом ненависти, на какой только была способна рассказчица. Обитатели зарубежной страны выступали в ее повествованиях на тех ролях, какие играют в обычной детской сказке людоеды и великаны в семимильных сапогах. Да и как могло быть иначе? Кто, как не Черный Дуглас, собственной рукой заколол наследника рода Осбалдистонов на другой день после того, как тот вступил во владение своим поместьем, — напал врасплох на него и на его вассалов, когда они справляли подобающий случаю пир? Кто, как не Уот Сатана, угнал всех нестриженых овец с нагорных лугов Лэнторн-сайда еще совсем недавно — при жизни моего прадеда? И разве мы сами не стяжали множество трофеев (добытых, однако, по рассказам старой Мэйбл, более честным путем) в доказательство того, что наши обиды отомщены? Разве сэр Генри Осбалдистон, пятый барон этого имени, не похитил прекрасную девицу из Фернингтона, как Ахилл Хрисеиду и Брисеиду, и не держал ее в своем замке, отбиваясь от соединенных сил ее друзей, которым помогали самые могущественные вожди воинственных шотландских кланов? И разве наши мечи не сверкали в первых рядах почти на всех полях сражения, где Англия побеждала соперницу? В северных войнах наша семья стяжала всю свою славу, из-за северных войн терпела все свои бедствия.
Распаленный такими рассказами, я в детстве смотрел на шотландцев как на племя, по самой природе своей враждебное обитателям южной половины острова, и это предубеждение не могли поколебать отзывы моего отца, когда в разговоре заходила речь о шотландцах. Покупая дубовый лес, он заключал контракты с землевладельцами Верхней Шотландии и пришел к выводу, что они проявляют больше усердия при подписании договора и взыскивании авансов, нежели аккуратности при выполнении взятых на себя обязательств. Шотландские негоцианты, чье посредничество по необходимости приходилось принимать в таких случаях, тоже умудрялись, как подозревал отец, тем или иным путем обеспечить себе больше прибыли, нежели причиталось на их долю. Словом, если Мэйбл жаловалась на шотландское оружие в прошлые времена, то мистер Осбалдистон не меньше злобствовал на коварство Синонов современности; без всякого намерения они, каждый со своей стороны, внушали моему юному уму глубокое отвращение к северным жителям Британии как к народу кровожадному на войне, коварному во время перемирия, корыстному, себялюбивому, скупому, лукавому в житейских делах и обладающему очень немногими достоинствами — такими, что лучше и не упоминать: жестокостью, похожей в бою на храбрость, и хитростью, заменяющей ум при обычных, мирных сношениях между людьми. В оправдание тем, кто придерживался этого предрассудка, я должен заметить, что в те времена шотландцы грешили такой же несправедливостью по отношению к англичанам и огульно клеймили их всех как надменных эпикурейцев, кичившихся толстой мошной. Такие семена национальной розни между обеими странами сохранились как естественный пережиток того времени, когда Англия и Шотландия существовали на положении двух отдельных враждующих государств. Мы недавно были свидетелями того, как демагогия на время раздула эти искры в огонь, который, как я горячо надеюсь, погас теперь в собственной золе. Это написано, по-видимому, вскоре после дней Уилкса и Свободы. (Прим. автора.)]
Итак, я смотрел недружелюбно на первого шотландца, с каким мне довелось повстречаться в обществе. Многое в нем соответствовало моим прежним представлениям: у него были жесткие черты лица и атлетическое сложение, характерные будто бы для его соотечественников, и говорил он с шотландской интонацией, медлительно и педантично, стараясь избегать неправильностей речи и неанглийских оборотов. Я мог отметить также свойственную его племени осторожность и проницательность во многих его замечаниях и в его ответах на вопросы. Но неожиданным было для меня его самообладание и тон превосходства, которым утверждал он свое верховенство в той среде, куда его забросил случай. Его одежда была хоть и прилична, но до крайности проста; а в те времена, когда самый скромный человек, притязавший на звание джентльмена, тратил крупные деньги на свой гардероб, это указывало если не на бедность, то на стесненность в средствах. Из его разговора явствовало, что он ведет торговлю скотом, — занятие не слишком почтенное. И все же в обращении с остальным обществом он соблюдал ту холодную и снисходительную вежливость, которая подразумевает действительное или воображаемое превосходство человека над другими. О чем бы ни высказывал он свое мнение, в голосе его звучала спокойная самоуверенность — как будто говорил он с людьми, стоящими ниже его по званию и по общественному положению, и сказанное им исключает всякое сомнение или спор. Хозяин и его воскресные гости после двух-трех попыток поддержать свое достоинство шумными возгласами и смелыми утверждениями постепенно преклонились перед авторитетом мистера Кэмбела, который таким образом безраздельно завладел нитью разговора. Я сам любопытства ради попробовал было потягаться с ним, положившись на свое знание света, данное мне жизнью за границей, и на те сведения, которыми изрядное образование обогатило мой ум. В этом он оказался слабым противником, и нетрудно было видеть, что его врожденные способности не развиты образованием. Но я убедился, что он гораздо лучше меня знает настоящее положение дел во Франции, личные качества герцога Орлеанского, который только что сделался регентом королевства, и нравы окружающих его государственных людей; а его меткие, язвительные и несколько иронические замечания показывали, что о наших заморских соседях он мог судить как близкий наблюдатель.
Когда речь шла о внутренней политике, Кэмбел хранил молчание или высказывался сдержанно, что, быть может, подсказывала ему осторожность. Раздоры между вигами и тори потрясали в то время Англию до самых основ, а могущественная партия, преданная интересам якобитов, угрожала ганноверской династии, только что утвердившейся на троне. По всем кабакам горланили спорящие политиканы; а так как наш хозяин придерживался либерального правила не ссориться ни с одним хорошим клиентом, его воскресные гости зачастую так непримиримо расходились во взглядах, как если бы он чествовал за своим столом весь городской совет. Приходский священник и аптекарь да еще один маленький человечек, который не хвалился своим ремеслом, но, судя по розовым цепким пальцам, был, как я подумал, цирюльником, твердо держались Высокой церкви и дома Стюартов. Сборщик податей по долгу службы и юрист, подбиравшийся к теплому местечку при казне, а с ними и мой попутчик, горячо ввязавшийся в спор, яро отстаивали короля Георга и дело протестантизма. Громки были возгласы, грозны проклятия! Каждая сторона взывала к мистеру Кэмбелу, словно домогаясь его высокого одобрения.
— Вы шотландец, сэр, джентльмены вашей страны должны бороться за попранные права законного наследника! — кричали они.
— Вы пресвитерианин, — твердили спорщики другого толка, — вы не можете стоять за власть произвола!
— Джентльмены, — сказал наш шотландский оракул, улучив не без труда минуту тишины, — я ничуть не сомневаюсь, что король Георг вполне заслуживает приверженности своих друзей; и если он усидит на троне, он, конечно, сделает присутствующего здесь сборщика податным ревизором и возведет нашего друга мистера Квитама в ранг старшего прокурора; и точно так же не обойдет он милостью или наградой этого честного джентльмена, который сидит здесь на своем чемодане, предпочитая его стулу. И, несомненно, король Иаков — тоже благородный человек, и когда возьмет верх в игре, он может, если ему заблагорассудится, сделать уважаемого нашего викария архиепископом Кентерберийским, а доктора Миксита — своим старшим врачом и поручить свою королевскую бороду заботам моего друга Ладерама. Но так как я не очень-то надеюсь, что хоть один из этих соперничающих государей поднесет Робу Кэмбелу чарку водки, когда он будет в ней нуждаться, я подаю голос за Джонатана Брауна, нашего хозяина. Да будет он королем и первым виночерпием, но с одним условием: он поставит нам еще бутылку столь же доброго вина, как и то, что мы только что выпили.
Эта выходка была встречена шумным одобрением, к которому искренне присоединился и сам хозяин. Распорядившись о выполнении поставленного условия, от коего зависело его возведение на трон, он не преминул сообщить нам, что мистер Кэмбел, «будучи самым мирным джентльменом, как он это только что доказал, отличается в то же время храбростью льва: недавно он один победил семерых разбойников, напавших на него по пути из Уитсон-Триста».
— Тебе наврали, друг Джонатан, — перебил его Кэмбел. — Их было двое, и таких трусов, с какими только можно пожелать человеку встретиться в пути.
— Но вы, сэр, — сказал мой попутчик, подвигая стул (вернее сказать, чемодан) поближе к мистеру Кэмбелу, — так-таки взаправду справились один с двумя разбойниками?
— Да, сэр, — ответил Кэмбел, — и, мне кажется, не такой это великий подвиг, чтоб о нем трубить.
— Честное слово, сэр, — ответил мой знакомый, — для меня было бы истинным удовольствием путешествовать в вашем обществе! Я держу путь на север, сэр.
Это добровольное сообщение о своем маршруте, впервые, насколько я мог судить, сделанное моим попутчиком, не вызвало шотландца на ответную откровенность.
— Вряд ли мы сможем ехать вместе, — ответил он сухо. — Вы, сэр, едете, несомненно, верхом на хорошей лошади, а я сейчас путешествую пешком или же на горном шотландском пони, что не многим быстрее.
Говоря это, он приказал подать ему счет за вино и, бросив на стол деньги за добавочную бутылку, которую вытребовал сам, встал, как будто собираясь нас покинуть.
Мой попутчик подбежал к нему и, взяв за пуговицу, отвел его в сторону, к одному из окон. Я невольно подслушал, как он упрашивал о чем-то шотландца, — судя по всему, он просил его сопутствовать ему в дороге, на что мистер Кэмбел отвечал, очевидно, отказом.
— Я возьму на себя ваши путевые расходы, сэр, — сказал путешественник таким тоном, точно ждал, что этот довод опрокинет все возражения.
— Это совершенно невозможно, — ответил Кэмбел с презрением в голосе, — у меня дело в Ротбери.
— Да я не очень спешу: я могу свернуть немного в сторону и не пожалею, ежели ради хорошего попутчика потеряю в дороге день-другой.
— Говорят вам, сэр, — сказал Кэмбел, — я не могу оказать вам услугу, о которой вы просите. Я еду, — добавил он, гордо выпрямившись,
— по своим личным делам. И если вы последуете моему совету, сэр, вы не станете связываться в пути с чужим человеком или сообщать свой маршрут тому, кто вас о нем не спрашивает.
Тут он довольно бесцеремонно отвел пальцы собеседника от своей пуговицы и, подойдя ко мне, когда гости уже расходились, заметил:
— Ваш друг, сэр, слишком разговорчив, если принять во внимание данное ему поручение.
— Этот джентльмен, — возразил я, указывая глазами на путешественника, — вовсе мне не друг — случайное дорожное знакомство, не более; мне не известно ни имя его, ни род его занятий, и вы, по-видимому, завоевали у него больше доверия, чем я.
— Я только хотел сказать, — поспешил ответить мистер Кэмбел, — что он, по-моему, слишком опрометчиво навязывается в спутники тем, кто не ищет этой чести.
— Джентльмен, — возразил я, — лучше знает свои дела, и мне совсем нежелательно высказывать о них свое суждение с какой бы то ни было стороны.
Мистер Кэмбел воздержался от дальнейших замечаний и только пожелал мне счастливого пути. Надвигался вечер, и общество уже разошлось.
На другой день я расстался с моим боязливым попутчиком, так как свернул с большой северной дороги на запад, в направлении к замку Осбалдистон, где жил мой дядя. Не могу сказать, был ли он обрадован или огорчен, что наши пути разошлись, — моя личность рисовалась ему в довольно сомнительном свете. Меня же его страхи давно перестали забавлять, и, сказать по правде, я был искренне рад избавиться от него.
ГЛАВА V
В груди забьется сердце, если нимфа
Прелестная, краса моей страны,
Пришпорит благородного коня
И он помчит ее по горной круче
Иль унесет в широкие поля.
«Охота»
Я приближался к северу — к родному северу, как я называл его в мыслях, — преисполненный той восторженности, какую романтический и дикий пейзаж внушает любителям природы. Болтовня попутчика не докучала мне больше, и я мог наблюдать местность, выгодно отличавшуюся от той, где пролегал до сих пор мой путь. Реки теперь больше заслуживали этого названия: явившись на смену сонным заводям, дремавшим среди камышей и ракит, они шумно катились под сенью несаженых рощ: то неслись они стремительно под уклон, то струились, лениво журча, но все же сохраняя живое движение, по маленьким уединенным долинам, которые, открываясь порой по дороге, казалось, приглашали путника заняться исследованием их тайников. В угрюмом величии высились предо мною Чевиотские горы. Они, правда, не пленяли взора величественным многообразием скал и утесов, отличающим более высокие хребты, но все же, массивные и круглоголовые, одетые в красно-бурую мантию, горы эти своим диким и мощным видом действовали на воображение: нелюдимый и своеобразный край.
Замок моих дедов, к которому я приближался теперь, расположился в логу, или узкой долине, поднимавшейся некруто вверх между предгорьями. Обширные поместья, некогда принадлежавшие роду Осбалдистонов, были давно утрачены или промотаны моими неудачливыми предками, но все же при старом замке оставалось еще достаточно угодий, чтобы сохранить за моим дядей звание крупного землевладельца. Имущество свое (как выяснил я из расспросов, производимых мною в дороге) он расточал на широкое гостеприимство, которое почитал обязательным — для сохранения доброго имени среди северных сквайров.
С вершины холма я мог уже различить вдали Осбалдистон-холл — большое старинное строение, выглядывавшее из рощи могучих друидических дубов, и я направил к нему свой путь поспешно и прямо, насколько это позволяли извивы неровной дороги, когда вдруг мой утомленный конь запрядал ушами, услышав заливчатый лай своры гончих и веселое пение французского рожка — в те дни неизменный аккомпанемент охоты. Я не сомневался, что то была свора моего дяди, и придержал коня, чтобы охотники могли проехать мимо, не заметив меня; не желая представляться им среди отъезжего поля, я решил пропустить их, последовать дальше своей дорогой к замку и там дождаться возвращения его владельца с охоты. Итак, я остановился на пригорке и, не чуждый любопытства, которое, естественно, должны внушать эти сельские забавы (хотя мой ум в тот час был не слишком восприимчив к впечатлениям такого рода), нетерпеливо ждал появления охотников.
Из заросли кустов, покрывавшей правую сторону ложбины, показалась загнанная, еле живая лисица. Опущенный хвост, замызганная шерсть и вялый бег предвещали ее неминуемую гибель, и жадный до падали ворон уже кружил над беднягой Рейнардом, видя в нем добычу. Лисица переплыла поток, пересекавший ложбину, и пробиралась дальше, вверх по овражку, на левый берег, когда несколько собак, опередив остальную заливавшуюся лаем свору, выскочили из кустов, а за ними егерь и еще три или четыре всадника. Собаки безошибочным чутьем находили лисий след, и охотники очертя голову неслись за ними по бездорожью. Это были высокие, плотные юноши на прекрасных конях, одетые в зеленое и красное — костюм охотничьего общества, существовавшего под эгидой старого сэра Гилдебранда Осбалдистона. «Мои двоюродные братья!» — решил я, когда всадники пронеслись мимо. И тут же подумалось: «Какой же прием окажут мне эти достойные потомки Немврода? Чуждый сельских утех, смогу ли я найти покой и счастье в семье моего дяди?» Возникшее предо мной видение прервало эти думы.
То была юная леди с замечательными чертами лица, вдвойне прелестного от возбуждения, сообщенного ему охотничьим азартом и быстрой ездой. Под нею была красивая лошадь, сплошь вороная, только на удилах белели клочья пены. Всадница была одета в довольно необычный по тому времени костюм мужского покроя, получивший впоследствии название амазонки. Эта мода была введена, пока я жил во Франции, и оказалась для меня новинкой. Длинные черные волосы наездницы развевались по ветру, выбившись в пылу охоты из-под сдерживавшей их ленты. Крайне неровный грунт, по которому она с поразительной ловкостью и присутствием духа вела лошадь, замедлял ее продвижение и заставил проехать ближе от меня, чем пронеслись другие всадники, поэтому я мог хорошо разглядеть ее удивительно тонкое лицо и весь ее облик, которому придавали невыразимую прелесть буйное веселье этой сцены, романтичность своеобразного наряда и самая неожиданность появления. Едва она поравнялась со мной, как ее разгоряченная лошадь сделала неверное движение в тот самый миг, когда наездница, выехав на открытую дорогу, снова дала ей шпоры. Это послужило мне поводом подъехать ближе, как будто на помощь. Причин к беспокойству, однако, не было — лошадь не споткнулась и не оступилась; а если бы и оступилась, у прекрасной всадницы было достаточно самообладания, чтобы при этом не растеряться. Все же она поблагодарила меня улыбкой за доброе мое намерение, и я, осмелев, пустил коня тем же аллюром и старался держаться в непосредственной близости к ней. Крики: «Хью! Убита, убита!» — и соответственная трель охотничьего рога вскоре известили нас, что спешить больше не к чему, так как охота завершилась. Один из виденных мною раньше юношей приближался к нам, размахивая лисьим хвостом, — как бы в укор моей прелестной спутнице.
— Вижу, — отозвалась та, — вижу, но нечего так кричать. Если бы Феба не завела меня на скалистую тропу, вам было бы нечем похвастаться, — добавила она, потрепав по шее свою красивую лошадь.
Они съехались, пока она говорила, и я видел, что оба поглядывали на меня и с минуту совещались вполголоса, причем молодая леди как будто уговаривала охотника что-то сделать, а тот опасливо и угрюмо оглядывался. Затем она повернула голову лошади в мою сторону со словами:
— Прекрасно, Торни, не вы, так я, только и всего! Сэр, — продолжала она, обратившись ко мне, — я убеждала этого цивилизованного джентльмена спросить у вас, не довелось ли вам проездом слышать что либо о нашем друге, мистере Фрэнсисе Осбалдистоне, которого мы со дня на день ждем в Осбалдистон-холл.
С искренней радостью я поспешил признаться, что я сам и есть то лицо, о котором спрашивают, и выразил благодарность молодой леди за ее беспокойство обо мне.
— В таком случае, сэр, — отвечала амазонка, — так как учтивость моего родича еще не очнулась от дремоты, разрешите мне (хоть это, может быть, и не совсем прилично) взять на себя совершение церемониала и представить вам юного сквайра Торнклифа Осбалдистона, вашего двоюродного брата, и Ди Вернон, которая также имеет честь быть бедной родственницей вашего несравненного кузена.
В тоне, которым мисс Вернон произнесла эти слова, звучала смесь дерзости, иронии и простодушия. Достаточное знание света позволило мне, приняв соответственный тон, поблагодарить ее за лестное внимание и выразить свою радость по поводу встречи с родственниками. Откровенно говоря, я облек свой комплимент в такие выражения, что леди легко могла принять его почти целиком на свой счет, так как Торнклиф казался настоящим деревенским увальнем, неуклюжим, застенчивым и довольно угрюмым. Однако он пожал мне руку и тут же высказал желание оставить меня, чтобы помочь егерям и своим братьям сосворить собак; впрочем, это было сказано скорее к сведению мисс Вернон, чем в извинение предо мною.
— Ускакал! — сказала молодая леди, провожая кузена взглядом, в котором отразилось откровенное презрение. — Первейший знаток петушиного боя, король конюхов и лошадников. Но они все один другого лучше. Читали вы Маркхема? — добавила она.
— Кого, сударыня? Я что-то не припомню такого писателя.
— О несчастный! На какой же берег вас забросило! — ответила молодая леди. — Бедный заблудший и невежественный чужеземец, незнакомый даже с алькораном того дикого племени, среди которого вам придется жить! Вы никогда не слышали о Маркхеме, знаменитейшем авторе руководства для коновалов? Если так, я боюсь, вам равным образом неизвестны и более новые имена — Гибсона и Бартлета?
— Поистине так, мисс Вернон.
— И вы, не краснея, в этом признаетесь? Мы, кажется, должны будем от вас отречься. В довершение всего вы, конечно, не умеете приготовить коню лекарство, задать ему резки и расчистить стрелку?
— Признаться, эти дела я доверяю конюху или слуге.
— Непостижимая беспечность! И вы не умеете подковать лошадей, подстричь ей гриву и хвост? Не умеете выгнать глистов у собаки, подрезать ей уши, отрубить ей «лишний палец»? Не умеете вабить сокола, дать ему слабительного, посадить на диету, когда его крепит?
— Короче, чтобы выразить в двух словах всю глубину моего невежества, — ответил я, — сознаюсь, что я абсолютно лишен каких бы то ни было сельских совершенств.
— Но, во имя всего святого, мистер Фрэнсис Осбалдистон, что же вы умеете делать?
— В этой области очень немногое, мисс Вернон. Все же, осмелюсь сказать, когда слуга оседлает мне лошадь, я могу на ней ездить, и когда сокол мой в поле, могу его спустить.
— А это вы можете? — сказала молодая леди, пуская вскачь коня.
Дорогу нам преградила грубая, перевитая поросшими ветками изгородь с воротами из нетесаных бревен; я поскакал вперед, собираясь отворить их, когда мисс Вернон плавным прыжком взяла барьер. По долгу чести я вынужден был последовать ее примеру; мгновение — и мы снова скакали бок о бок.
— Вы все-таки подаете кое-какие надежды, — сказала она. — Я боялась, что вы настоящий выродок среди Осбалдистонов. Но что загнало вас в Волчье Логово, ибо так окрестили соседи наш охотничий замок? Ведь вы, я полагаю, не приехали бы сюда по доброй воле?
К этому времени я уже чувствовал себя на дружеской ноге с моим прелестным видением и поэтому, понизив голос, ответил доверительно:
— В самом деле, милая мисс Вернон, необходимость прожить некоторое время в Осбалдистон-холле я мог бы счесть наказанием, если обитатели замка таковы, как вы их описываете; но я убежден, что есть среди них одно исключение, которое вознаградит меня за недостатки всех остальных.
— О, вы имеете в виду Рэшли? — сказала мисс Вернон.
— Сказать по совести, нет; я думал, простите меня, об особе, находящейся неподалеку.
— Полагаю, приличней было бы не понять вашей любезности, но это не в моем обычае; не отвечаю вам реверансом, потому что сижу в седле. Однако вы заслуженно назвали меня исключением, так как в замке я единственный человек, с которым можно разговаривать, не считая еще старого священника и Рэшли.
— Ради всего святого, кто же этот Рэшли?
— Рэшли — человек, который задался целью расположить к себе всех и каждого. Он младший сын Гилдебранда, юноша вашего примерно возраста, только не такой… словом, он некрасив, но природа дала ему в дар крупицу здравого смысла, а священник прибавил к этому с полбушеля знаний, — он слывет очень умным человеком в наших краях, где умные люди наперечет. Его готовили к служению в церкви, но он не спешит с посвящением в сан.
— Какой церкви? Католической?
— Конечно, католической! А какой же еще? — сказала леди. — Но я забыла: меня предупреждали, что вы еретик. Это правда, мистер Осбалдистон?
— Не могу отвести ваше обвинение.
— А между тем вы жили за границей, в католических странах?
— Жил. Почти четыре года.
— И бывали в монастырях?
— Случалось; но не много видел в них такого, что говорило бы в пользу католической религии.
— Разве несчастливы их обитатели?
— Некоторые, безусловно, счастливы — те, кого привели к отрешению глубокая религиозность, или изведанные в миру гонения и бедствия, или природное бесстрастие. Но те, что постриглись в случайном и нездоровом порыве восторженности или под воздействием первого отчаяния после какого-нибудь разочарования или удара, — те беспредельно несчастны. Чувства быстро оживают вновь, и эти люди, точно дикие животные в зверинце, изнывают в заточении, в то время как другие предаются мирным размышлениям или просто жиреют в своих тесных кельях.
— А что происходит, — продолжала мисс Вернон, — с теми жертвами, которых заточила в монастырь не собственная воля, а чужая? С кем их сравнить? И в особенности если они рождены наслаждаться жизнью и радоваться всем ее дарам?
— Сравните их с посаженными в клетку певчими птицами, — отвечал я,
— обреченными влачить свою жизнь в заточении. На утеху себе они развивают там свой дар, который служил бы украшением обществу, если б их оставили на воле.
— А я буду похожа, — отозвалась мисс Вернон, — то есть, — поправилась она, — я была бы похожа скорее на дикого сокола, который, скучая по вольному полету в облаках, бьется грудью о решетку клетки, пока не изойдет кровью. Но вернемся к Рэшли, — сказала она с живостью.
— Вы будете считать его самым приятным человеком на земле, мистер Осбалдистон, — по крайней мере первую неделю знакомства. Найти бы ему слепую красавицу, он, несомненно, покорил бы ее; но глаз разбивает чары, околдовавшие слух… Ну вот, мы въезжаем во двор старого замка, такого же нелюдимого и старомодного, как любой из его обитателей. В Осбалдистон-холле, надо вам знать, не принято много заботиться о своем туалете; все же я должна сменить это платье — в нем слишком жарко, да и шляпа давит мне лоб, — весело продолжала девушка и, сняв шляпу, тряхнула густыми, черными, как смоль, кудрями; пальцами она отстранила локоны от своего красивого лица и проницательных карих глаз. Если и была в этом доля кокетства, ее отлично замаскировала простодушная непринужденность манеры. Я не удержался и сказал, что если судить о семье по тем ее представителям, которых я вижу пред собою, то здесь, мне думается, забота о туалете была бы излишней.
— Вы очень вежливо это выразили, хотя, быть может, мне не следует понимать, в каком смысле сказаны ваши слова, — ответила мисс Вернон. — Но вы найдете лучшее оправдание для некоторой небрежности туалета, когда познакомитесь с Орсонами, среди которых предстоит вам жить и которым не скрасить свой облик никаким нарядом. Но, как я уже упоминала, с минуты на минуту зазвонит к обеду старый колокол или, вернее, задребезжит — он треснул сам собою в тот день, когда причалил к острову король Уилли, и дядя мой из уважения к пророческому дару колокола не разрешает его залить. Итак, изобразите учтивого рыцаря и подержите мою лошадь, пока я не пришлю какого-нибудь не столь высокородного сквайра избавить вас от этой неприятной обязанности.
Она бросила мне поводья, точно мы были знакомы с детства, выпрыгнула из седла, побежала через весь двор и скрылась в боковую дверь. Я глядел ей вслед, плененный ее красотой и пораженный свободой обращения, тем более удивительной, что в ту пору правила учтивости, диктуемые нам двором великого монарха Людовика XIV, предписывали прекрасному полу крайне строгое соблюдение этикета. Она оставила меня в довольно неловком положении: я оказался посреди двора старого замка верхом на лошади и держа другую в поводу.
Здание не представляло большого интереса для постороннего наблюдателя, если б даже я и был расположен внимательно его осматривать; четыре его фасада были различны по архитектуре и своими решетчатыми окнами с каменными наличниками, своими выступающими башенками и массивными архитравами напоминали внутренний вид монастыря или какого-нибудь старого и не слишком блистательного оксфордского колледжа.
Я пробовал вызвать слугу, но долгое время никто не являлся, и это казалось тем более досадным, что я был явно предметом любопытства нескольких слуг и служанок, которые выглядывали из всех окон, — высунут голову и тотчас втянут назад, точно кролики в садке, прежде чем я успевал обратиться непосредственно к кому-либо из них. Но вот наконец вернулись егеря с собаками, и это меня выручило: я, хоть и не без труда, заставил все же одного олуха принять лошадей, а другого бестолкового парня — проводить меня в апартаменты сэра Гилдебранда. Эту услугу он оказал мне с грацией и готовностью крестьянина, принужденного выполнять роль проводника при отряде вражеской разведки; подобным же образом и я вынужден был следить в оба, чтоб он не сбежал, бросив меня в лабиринте низких сводчатых коридоров, которые вели в Каменный зал, где мне суждено было предстать пред моим дядей.
Наконец мы добрались до длинной комнаты с каменным полом и сводчатым потолком, посреди которой стоял ряд уже накрытых к обеду дубовых столов, таких тяжелых, что не сдвинуть с места. Этот почтенный зал, видевший пиршества нескольких поколений Осбалдистонов, свидетельствовал также и об их охотничьих подвигах. Большие оленьи рога — быть может, трофеи богатырей «Чеви Чейс» — висели по стенам, а между ними — чучела барсуков, выдр, куниц и других зверей. Среди старых, разбитых доспехов, служивших, возможно, в боях с шотландцами, находились более ценимые здесь орудия — самострелы, ружья всех систем и конструкций, сети, лески, гарпуны, рогатины и множество других хитроумных приспособлений для поимки или убиения дичи.
С немногих старых картин, побуревших от дыма, забрызганных мартовским пивом, смотрели рыцари и дамы, в свое время, несомненно, пользовавшиеся славой и почетом: бородатые рыцари грозно хмурились из-под огромных париков; дамы деланно улыбались, любуясь розой, которую небрежно держали в руке.
Только что успел я оглядеться в этой обстановке, как в зал с шумом и гомоном ввалились человек двенадцать слуг в синих ливреях; они как будто больше старались наставлять друг друга, чем выполнять свои обязанности. Одни подкидывали дров в огонь, который ревел, полыхал и вздымал клубы дыма в огромной печи с такой большой топкой, что под ее просторным сводом примостилась каменная скамья, а над нею лепились, наподобие доски камина, тяжелые архитектурные украшения: геральдические чудовища, вызванные к жизни резцом какого-то нортумберлендского ваятеля, щерились и выгибали спины в красном песчанике, отполированном дымом столетий. Другие из этих старозаветных прислужников тащили громадные дымящиеся блюда, на которых горой лежали сытные кушанья; третьи несли бокалы, графины, бутылки, даже бочонки с напитками. Все они топотали, спотыкались друг о друга, сновали, толкались, падали, точно норовили сделать с наибольшей суетой как можно меньше дела. Когда наконец после премногих усилий обед был подан, «нестройный глас людей и псов», щелканье арапников (долженствовавшее устрашить последних), громкий говор, шаги, отбиваемые тяжелыми сапогами на толстых каблуках, громоподобные, как поступь статуи в пьесе «Festin de Pierre» note 30, возвестили о прибытии тех, ради кого совершены были приготовления. С наступлением критической минуты суматоха среди слуг не только не уменьшилась, но еще увеличилась — одни поторапливали, другие кричали, что надо подождать; те увещевали расступиться и очистить дорогу сэру Гилдебранду и молодым сквайрам, эти, напротив, звали стать цепью вокруг стола и загородить дорогу; те орали, что нужно открыть, эти — что лучше закрыть двустворчатую дверь, соединявшую зал, как я узнал позднее, с соседним помещением — чем-то вроде галереи, отделанной черной панелью.
Дверь наконец распахнулась, и в зал ворвались псы и люди — восемь гончих, капеллан, деревенский лекарь, шесть моих двоюродных братьев и мой дядя.
ГЛАВА VI
Идут, идут! Трясется свод
От грома голосов. И вот,
Обличием многообразны,
В кирасах разных, в шлемах разных,
Шагают, полные гордыни и соблазна
Пенроуз
Если сэр Гилдебранд Осбалдистон не спешил приветствовать своего племянника, о приезде которого его, несомненно, давно оповестили, он мог сослаться в свое оправдание на важные причины.
— Я бы вышел к тебе раньше, дружок, — воскликнул он, сердечно со мной поздоровавшись и крепко пожав мне руку, — но должен был сперва присмотреть, как загоняют собак. Добро пожаловать в Осбалдистон-холл! Знакомься со своими двоюродными братьями: это — Перси, это — Торни, это — Джон, а это — Дик, Уилфред и… стой, где же Рэшли? Ага, вот и он! Отодвинь-ка, Торни, свое длинное туловище и дай поглядеть на брата. Изволь — твой двоюродный брат Рэшли. Итак, твой отец вспомнил наконец о старом замке и о старом сэре Гилдебранде. Что ж, лучше поздно, чем никогда. Добро пожаловать, дружок, вот и все… Но где же моя маленькая Ди? Ага, вот она идет. Это моя племянница. Ди — дочь моего шурина, самая красивая девушка у нас на севере: кого ни взять, с нею здесь ни одна не сравнится. Ну, а теперь за стол, пока не остыло жаркое.
Чтобы составить представление о лице, произнесшем эту речь, вы должны вообразить себе, мой милый Трешем, человека лет шестидесяти, в охотничьем кафтане, некогда богато расшитом, но утратившем свой блеск в ноябрьских и декабрьских бурях. Сэр Гилдебранд, несмотря на резкость его теперешних манер, вращался в былые годы при дворе и живал в королевском лагере; до революции он занимал высокую должность при армии, стоявшей под Хаунслоу-Хисом, а затем, очевидно, как католик, получил от несчастного, окруженного дурными советниками Иакова II право именоваться «сэром». Но мечты сэра Гилдебранда о дальнейшем положении, если и были они у него, угасли при перевороте, свергнувшем его покровителя с престола, и с той поры он жил уединенной жизнью в родовом поместье. При своем деревенском облике сэр Гилдебранд во многом сохранил черты джентльмена, и среди своих сыновей он выделялся, как обломок коринфской колонны — пусть обитой и замшелой — среди нетесаных каменных глыб Стонхенджа или другого какого-нибудь друидического храма. Сыновья и впрямь похожи были на тяжелые, нетесаные глыбы. Высокие, крепкие, благообразные, все пятеро старших, казалось, были лишены как Прометеевской искры ума, так и внешнего изящества и лоска, которые у воспитанного человека скрадывают иногда недостаток умственного развития. Казалось, самыми ценными их нравственными качествами были благодушие и довольство своей жизнью, отражавшиеся в их тяжелых чертах, и все честолюбие их было направлено к утверждению своей славы искусных звероловов. Внешним видом своим силач Персиваль, силач Торнклиф, силач Джон, Ричард и Уилфред Осбалдистоны так же мало рознились между собою, как мало рознятся у поэта силач Гиас и силач Клоант.
Зато, создавая Рэшли Осбалдистона, госпожа Природа пожелала, видно, вознаградить себя за такое однообразие, столь не свойственное ее творениям: лицом и манерами, а также, как я узнал впоследствии, характером и дарованиями он был разительно несхож не только со своими братьями, но и с большинством людей, каких знавал я до той поры. Если Перси, Торни и компания поочередно кивали головой, ухмылялись и выдвигали скорее плечо, чем руку, по мере того как отец представлял их новому родственнику, — Рэшли выступил вперед и приветствовал мое прибытие в старый замок Осбалдистонов со всей учтивостью светского человека. Внешность его сама по себе отнюдь не располагала в его пользу. Он был мал ростом, тогда как братья его казались потомками Енака, и в то время как те отличались редкой статностью, Рэшли при большой физической силе был кособок, голова сидела у него на короткой бычьей шее, и вследствие повреждения, полученного в раннем детстве, в его походке чувствовалась неправильность, столь похожая на хромоту, что это, как многие утверждали, служило прямым препятствием к его посвящению в сан: римско-католическая церковь, как известно, не допускает в ряды своего духовенства людей, страдающих телесными недостатками. Другие, однако, приписывали этот недостаток просто плохой выправке и утверждали, что он не может помешать младшему Осбалдистону сделаться священником.
Лицо Рэшли было таково, что, раз его увидев, вы напрасно старались бы его забыть, — оно врезалось в память, пробуждая мучительное любопытство, хотя и вызывало в вас неприязнь и даже отвращение. Это впечатление, очень сильное, зависело, если разобраться, не от безобразия его лица — черты его, хоть и неправильные, были нисколько не грубы, а проницательные темные глаза под косматыми бровями и вовсе не позволяли назвать это лицо просто некрасивым, — но в глазах его таилось выражение хитрости и коварства, а при случае и злобы, умеряемой осторожностью, злобы, которую природа сделала явной для каждого рядового физиономиста, может быть, с тем же намерением, с каким надела она гремучие кольца на хвост ядовитой змеи. Как бы в вознаграждение за такую невыгодную внешность Рэшли Осбалдистон был наделен самым мягким голосом, самым звучным, сочным и богатым, какой мне доводилось слышать, и подлинным даром слова, чтобы этот тонкий инструмент не пропадал напрасно. Едва успел Рэшли договорить первую фразу приветствия, как я уже мысленно согласился с мисс Вернон, что мой новый родственник мгновенно покорил бы любую женщину, если бы она могла судить о нем только при посредстве ушей. Он хотел уже сесть со мною рядом за стол, но мисс Вернон, которая, как единственная женщина в семье, полновластно распоряжалась в таких делах, поспешила посадить меня между собою и Торнклифом; а я, понятно, не стал возражать против этого приятного соседства.
— Мне нужно с вами поговорить, — сказала она, — и я нарочно посадила между вами и Рэшли честного Торни. Он послужит
Периной меж стеною замка
И огнедышащим ядром,
покуда я — первая, с кем вы познакомились в этой блещущей умом семье, — расспрошу вас, как мы вам понравились.
— Очень затруднительный вопрос, мисс Вернон, если принять в соображение, как мало времени провел я в Осбалдистон-холле.
— О, философия нашей семьи вся как на ладони. Есть, правда, небольшие оттенки, отличающие ту или другую особь (так, мне кажется, называют это натуралисты? ), но уловить их может только глаз тонкого наблюдателя; зато вид можно распознать и охарактеризовать сразу же.
— Если так, пять старших моих кузенов получат, я полагаю, почти одинаковую характеристику.
— Да, каждый из них представляет собой счастливое сочетание пьяницы, собачника, задиры, лошадника и дурака. Но как нельзя, говорят, найти на дереве два в точности схожих листка, так и здесь у каждого из них эти счастливые свойства смешаны в несколько иной пропорции, доставляя приятное разнообразие для тех, кто любит изучать характеры.
— Сделайте милость, мисс Вернон, дайте мне хотя бы набросок.
— Вы получите сейчас семейный портрет в полном объеме — так легко сделать это одолжение, что отказать в нем невозможно. В Перси, старшем сыне и наследнике, больше от пьяницы, нежели от собачника, задиры, лошадника и дурака. Мой милейший Торни более задира, нежели пьяница, собачник, лошадник и дурак. Джон, который семь дней в неделю ночует в горах, тот прежде всего собачник. Лошадник ярче всего представлен в Дике, который готов лететь за двести миль, не слезая с седла, чтобы поспеть на скачки, где его облапошит каждый кому не лень. В Уилфреде же глупость настолько преобладает над всеми прочими качествами, что его можно назвать просто дураком.
— Недурная коллекция, мисс Вернон, и представленные в ней разновидности принадлежат, в общем, к весьма любопытному виду. Но разве на вашем холсте не найдется места для сэра Гилдебранда?
— Дядю я люблю, — был ответ. — Я в долгу перед ним, он делал мне добро (или думал, что делает), и я предоставлю вам самому написать его портрет, когда вы ближе его узнаете.
«Прекрасно, — подумал я про себя, — рад, что она проявила все-таки хоть некоторую снисходительность. Кто ожидал бы такой злой сатиры от такого юного и такого необыкновенно красивого создания!»
— Вы думаете обо мне, — сказала она и подняла на меня темные глаза, словно желала проникнуть взором в мою душу.
— Да, я думал о вас, — отвечал я, несколько смущенный прямотой ее вопроса; и затем, стараясь превратить в комплимент свое откровенное признание, добавил: — Как мог я думать о ком-нибудь другом, имея счастье сидеть рядом с вами?
Мисс Вернон улыбнулась с гордым высокомерием, какого никогда не встречал я на таком прелестном лице.
— Должна теперь же вас предупредить, мистер Осбалдистон, что на меня напрасно тратить комплименты, а потому не швыряйтесь учтивыми словами, — у изящных джентльменов, путешествующих в этой стране, они заменяют погремушки, бусы и браслеты, какими мореплаватели задабривают диких обитателей новонайденных земель. Не истощайте запасов вашего товара — в Нортумберленде вы найдете туземцев, которых ваши безделушки расположат в вашу пользу; на меня же вы их потратите даром, так как я случайно знаю их подлинную цену.
Я в смущении молчал.
— Вы напомнили мне сейчас, — продолжала молодая леди, вернувшись к прежнему живому и равнодушному тону, — того человека из волшебной сказки, который принес на рынок деньги, а они у него на глазах обратились в угольки. Одним злосчастным замечанием я обесценила и уничтожила весь запас ваших любезностей. Но ничего, не горюйте: если я не обманываюсь на ваш счет, мистер Осбалдистон, вы умеете говорить вещи поинтереснее, чем эти fadeurs note 31, которые каждый джентльмен с тупеем на голове считает себя обязанным преподносить несчастной девице только потому, что она одета в шелк и кружева, а он носит тончайшее, шитое золотом сукно. Ваша обычная рысь, как мог бы сказать любой из моих пяти кузенов, куда предпочтительней иноходи ваших комплиментов. Постарайтесь забыть, что я женщина, зовите меня, если вам угодно, Томом Вернон, но говорите со мной как с другом и товарищем; вы представить себе не можете, как я вас тогда полюблю.
— В самом деле? Большой соблазн! — отвечал я.
— Опять! — остановила меня мисс Вернон и предостерегающе подняла палец. — Вам уже сказано, что я не потерплю и намека на комплимент. Выпейте за здоровье моего дяди, который идет на вас, как он выражается, с полным кубком, а затем я скажу вам, что вы думаете обо мне.
Я, как почтительный племянник, осушил за здоровье дяди большой бокал; последовали новые здравицы, и разговор за столом стал более общим. Но вскоре он сменился непрерывным и деловитым лязгом ножей и вилок. А так как кузен Торнклиф, мой сосед справа, и кузен Дикон, сидевший по левую руку мисс Вернон, были увлечены говядиной, которую горой накладывали на свои тарелки, они, как два бастиона, отделяли нас от остального общества и обеспечивали нам спокойный tete-a-tete. note 32
— А теперь, — сказал я, — разрешите мне спросить вас откровенно, мисс Вернон: как вы полагаете, что я думаю о вас? Я сам сказал бы вам, но вы запретили мне возносить вам хвалы.
— Я не нуждаюсь в вашей помощи. Моего ясновидения достанет на то, чтобы проникнуть в ваши мысли. Вам ни к чему раскрывать передо мною сердце: я и в закрытом могу читать. Вы меня считаете странной, дерзкой девчонкой, полукокеткой-полусорванцом, девушкой, которая хочет привлечь внимание вольностью манер и громким разговором, понятия не имея о том, что «Зритель» называет нежной прелестью слабого пола. И, может быть, вы думаете, что я преследую особую цель поразить вас и увлечь. Мне не хотелось бы уязвить ваше самолюбие, но, думая так, вы бы очень обманулись. То доверие, которое я вам оказала, я так же охотно оказала бы и вашему отцу, если бы считала, что он может меня понять. В этом счастливом семействе я так же лишена понимающих слушателей, как был лишен их Санчо в Сиерра-Морене, и когда представляется случай, я, хоть умри, не могу не говорить. Уверяю вас, вы не услышали бы от меня ни полслова из этих смешных признаний, если бы меня хоть сколько-нибудь заботило, как они будут приняты.
— Очень жестоко, мисс Вернон, что вы, делая мне ценные сообщения, не хотите проявить и тени благосклонности; но я рад, что вы все-таки уделяете мне какое-то внимание. Однако вы не включили в ваш семейный портрет мистера Рэшли Осбалдистона.
Мне показалось, мисс Вернон вся съежилась при этом замечании. Сильно понизив голос, она поспешила ответить:
— Ни слова о Рэшли! Когда он чем-либо заинтересован, слух его становится так остер, что звуки достигают его ушей сквозь тушу Торнклифа, даже если она, как сейчас, плотно начинена говядиной, паштетом из оленины и пудингом.
— Учту, — отвечал я. — Но, перед тем как задать свой вопрос, я заглянул через разделяющую нас живую ширму и удостоверился, что кресло мистера Рэшли не занято — он вышел из-за стола.
— На вашем месте я не была бы в этом так уверена, — ответила мисс Вернон. — Мой вам совет: когда вы захотите говорить о Рэшли, поднимитесь на Оттерскоп, откуда видно на двадцать миль вокруг, станьте на самой вершине и говорите шепотом — и все же не будьте слишком уверены, что перелетная птица не донесет Рэшли ваших слов. Он четыре года был моим наставником, мы устали друг от друга и оба искренне радуемся нашей близкой разлуке.
— Как, мистер Рэшли оставляет Осбалдистон-холл?
— Да, через несколько дней. Разве вам не известно? Значит, ваш отец лучше умеет хранить тайну своих решений, чем сэр Гилдебранд. Когда дяде сообщили, что вы на некоторое время пожалуете к нему в гости и что ваш отец желает предоставить одному из своих многообещающих племянников выгодное место в своей конторе, свободное в силу вашего упрямства, мистер Фрэнсис, наш славный рыцарь, созвал семейный совет в полном составе, включая дворецкого, ключницу и псаря. Это почтенное собрание пэров и придворных служителей дома Осбалдистонов созвано было, как вы понимаете, не для выбора вашего заместителя, потому что один только Рэшли знает арифметику в большем объеме, чем это необходимо для расчета ставок в петушином бою, так что никого другого из братьев нельзя было выдвинуть в кандидаты на предложенное место. Но требовалась торжественная санкция для такой перемены в судьбе Рэшли, которому вместо полуголодной жизни католического священника предлагают карьеру богатого банкира. Однако не так-то легко собрание дало свое согласие на этот унизительный для дворянина акт.
— Вполне представляю, какие тут возникли сомнения! Но что помогло преодолеть их?
— Я думаю, общее желание спровадить Рэшли подальше, — ответила мисс Вернон. — Хоть и младший в семье, он как-то умудрился взять главенство над всеми остальными, и каждый тяготится своим подчиненным положением, но не может сбросить его. Если кто попробует воспротивиться Рэшли, то и года не пройдет, как он непременно в этом раскается; а если вы окажете ему важную услугу, вам придется раскаяться вдвойне.
— В таком случае, — сказал я с улыбкой, — мне нужно быть начеку: ведь я хоть и ненамеренно, но все же послужил причиной перемены в его судьбе.
— Да! И все равно, сочтет ли он эту перемену выгодной для себя или невыгодной, он вам ее не простит… Но подошел черед сыра, редиски и тостов за церковь и за короля — намек, что капелланам и дамам пора уходить; и я, единственная представительница дамского сословия в Осбалдистон-холле, спешу удалиться.
С этими словами мисс Вернон исчезла, оставив меня в удивлении от ее разговора, в котором так чудесно сочетались проницательность, смелость и откровенность. Я не способен дать вам хотя бы слабое представление о ее манере говорить, как ни старался воспроизвести здесь ее слова настолько точно, насколько позволяет мне память. На самом деле в ней чувствовались ненаигранная простота в соединении с врожденной проницательностью и дерзкой прямотой, и все это смягчала и делала привлекательным игра лица, самого очаровательного, какое доводилось мне встречать. Разумеется, ее свободное обращение должно было мне показаться странным и необычным, но не следует думать, что молодой человек двадцати двух лет способен был бы осудить красивую восемнадцатилетнюю девушку за то, что она не держит его на почтительном расстоянии. Напротив, я был обрадован и польщен доверием мисс Вернон, несмотря на ее заявление, что она оказала бы такое же доверие первому слушателю, способному ее понять. Возрасту моему было свойственно самомнение, а долгая жизнь во Франции нисколько его не ослабила; поэтому я воображал, что мои изящные манеры и красивая наружность (я не сомневался, что наделен ими) должны были завоевать расположение юной красавицы. Таким образом, самое мое тщеславие говорило в пользу мисс Вернон, и я никак не мог сурово осудить ее за откровенность, которую, как полагал я, до некоторой степени оправдывали мои собственные достоинства; а пристрастность суждения, внушаемая красотою девушки и необычным ее положением, еще возрастала, когда я думал о ее проницательности в выборе друга.
Едва мисс Вернон оставила зал, бутылка стала беспрерывно переходить, или, вернее, перелетать, из рук в руки. Воспитание за границей внушило мне отвращение к невоздержанности — пороку, слишком распространенному среди моих соотечественников в те времена, как и теперь. Разговоры, которыми приправляются такие оргии, были мне также не по вкусу, а то, что собутыльники состояли между собой в родстве, могло лишь усугубить отвращение. Поэтому я почел за благо при первом же удобном случае выйти в боковую дверь, еще не зная, куда она ведет: мне не хотелось быть свидетелем того, как отец и сыновья равно предаются постыдному невоздержанию и ведут те же грубые и отвратительные речи. За мной, разумеется, тотчас погнались, чтобы вернуть меня силой, как дезертира из храма Бахуса. Услышав рев, и гиканье, и топот тяжелых сапог моих преследователей по винтовой лестнице, по которой я спускался, я понял, что меня перехватят, если я не выберусь наружу. Поэтому я распахнул на лестнице окно, выходившее в старозаветный сад, и, так как оно оказалось всего в шести футах над землей, выпрыгнул без колебания и вскоре услышал уже далеко позади крики моих растерявшихся преследователей: «Го-го-го! Да куда же он скрылся?» Я пробежал одну аллею, быстро прошел по другой и, наконец, убедившись, что опасность преследования миновала, умерил шаг и стал спокойно прогуливаться на свежем воздухе, вдвойне благодатном после выпитого вина и моего стремительного отступления.
Прохаживаясь, я набрел на садовника, усердно исполнявшего свою вечернюю работу, и, остановившись поглядеть, что он делает, обратился к нему с приветом:
— Добрый вечер, приятель.
— Добрый вечер, добрый вечер, — отозвался садовник, не поднимая глаз, и я по выговору сразу узнал в нем шотландца.
— Прекрасная погода для вашей работы, приятель.
— Жаловаться особенно не приходится, — ответил он с той сдержанной похвалой, с какой обычно садовники и землепашцы отзываются о самой хорошей погоде. Подняв затем голову, чтобы видеть, кто с ним говорит, он почтительно дотронулся до своей шотландской шапочки и сказал: — Господи помилуй, глазам своим не поверишь, как увидишь в нашем саду в такую позднюю пору шитый золотом джейстикор! note 33
— Шитый золотом… как вы сказали, дружок?
— Джейстикор. Это значит, кафтанчик вроде вашего — в обтяжку. У здешних господ другой обычай — им бы скорей распоясаться, чтобы дать побольше места говядине да жирным пудингам, ну и, разумеется, вину: так тут принято вместо вечернего чтения — по эту сторону границы.
— В вашей-то стране не повеселишься, приятель, — отвечал я, — нет у вас изобилия, нет и соблазна засиживаться за столом.
— Эх, сэр, не знаете вы Шотландии! За продовольствием дело б не стало — у нас вдосталь самой лучшей рыбы, и мяса, и птицы, уж не говоря о луке, редисе, репе и прочих овощах. Но мы блюдем меру и обычай, мы не позволим себе обжираться; а здесь что слуги, что господа — знай набивают брюхо с утра до ночи. Даже в постные дни… Они это называют поститься! Возами везут им по сухопутью морскую рыбу из Хартлпула, из Сандерленда, да прихватят мимоездом форелей, лососины, семги и всего прочего, — самый пост обращается в излишество и мерзость. А все эти гнусные мессы да заутрени — сколько ввели они во грех несчастных обманутых душ! .. Но мне не след так об этом говорить — ведь и ваша честь, надо думать, из католиков, как и все они тут?
— Ошибаетесь, друг мой, я воспитан в пресвитерианской вере, точнее сказать — я диссидент.
— Ежели так, позвольте протянуть вашей чести руку, как собрату, — торжественно проговорил садовник, и лицо его озарилось радостью, какую только могли выразить его жесткие черты. И, как будто желая на деле доказать мне свое благоволение, он извлек из кармана громадную роговую табакерку — муль, как он ее называл, — и с широкой дружеской улыбкой предложил мне понюшку.
Поблагодарив за любезность, я спросил, давно ли он служит в Осбалдистон-холле.
— Я сражаюсь с дикими зверями Эфеса, — ответил он, подняв глаза на замок, — вот уже добрых двадцать четыре года; это верно, как то, что меня зовут Эндрю Ферсервис. note 34
— Но, любезнейший Эндрю Ферсервис, если для вашей веры и для вашей воздержанности так оскорбительны обычаи католической церкви и южного гостеприимства, вы, кажется мне, подвергали себя все эти годы напрасным терзаниям: разве вы не могли бы найти службу где-нибудь, где меньше едят и где исповедуют более правильную веру? Вы, я уверен, искусны в своем деле и легко нашли бы для себя более подходящее место.
— Не к лицу мне говорить о своем уменье, — сказал Эндрю, с явным самодовольством кинув взгляд вокруг, — но, спору нет, в садоводстве я кое-что смыслю, раз я вырос в приходе Дрипдейли, где выращивают под стеклом брюссельскую капусту и в марте месяце варят суп из парниковой крапивы. По правде говоря, я двадцать с лишним лет в начале каждого месяца собираюсь уходить, но как подходит срок, смотришь — надо что-нибудь сеять, либо косить, либо убирать, и хочется самому приглядеть за посевом, за косьбой, за уборкой; не заметишь, как год пройдет, — и так вот остаешься из года в год на службе. Я бы сказал наверняка, что уйду на Сретенье, но я так же твердо говорю это вот уже двадцать четыре года, а сам и до сих пор копаю здесь землю. А кроме того, уж признаюсь по совести вашей чести: ни разу что-то не предложили бедному Эндрю лучшего места. Но я был бы очень обязан вашей чести, если бы вы определили меня куда-нибудь, где бы можно было послушать хорошую проповедь и где бы мне дали домик, лужок для коровы, да клочок земли под огород, да жалованья положили фунтов десять, не меньше, да где бы не наезжали из города разные мадамы считать поштучно каждое яблоко…
— Браво, Эндрю! Вы, я вижу, ищете покровительства, но притом не упускаете случая набить себе цену.
— А чего бы ради я стал упускать случай? — возразил Эндрю. — Ведь прождешь до могилы, пока другие оценят тебя по заслугам.
— И вы, я заметил, не дружите с дамами?
— Признаться, не дружу. Садовники с ними искони не в ладу, и я тоже — как и самый первый садовник. С ними нам беда: лето ли, зима ли
— подавай им во всякое время года абрикосы, груши, сливы; но у нас тут, на мое счастье, нет ни одного осколка от лишнего ребра, никого, кроме старой ключницы Марты, а ей много ли надо? Только бы не гнали из малинника ребятишек ее сестры, когда они приходят к старухе попить чаю на праздник, да изредка спросит печеных яблок себе на ужин.
— Вы забыли вашу молодую госпожу.
— Какую такую госпожу я позабыл? Не пойму.
— Молодую госпожу, мисс Вернон.
— Ах, эту девочку Вернон! Надо мной, сударь, она не госпожа. Хорошо, кабы она была госпожа над самой собой. Лучше б ей как можно дольше не быть ни над кем госпожой. Уж такая непутевая!
— В самом деле? — сказал я, заинтересованный живее, чем хотел признаться самому себе или показать собеседнику. — Вы, Эндрю, знаете, видно, все тайны дома.
— Если и знаю, то умею хранить их, — сказал Эндрю. — Они не бунтуют у меня в животе, как пивные дрожжи в бочке, будьте спокойны. Мисс Ди, она… Но что мне до того? Не моя забота! — И он с напускным усердием принялся копать землю.
— Что вы хотели сказать о мисс Вернон, Эндрю? Я друг семьи и хотел бы знать.
— С ней, я боюсь, неладно, — сказал Эндрю и, сощурив один глаз, покачал головой с важным и таинственным видом. — Водится за нею кое-что. Понимаете, ваша честь?
— Признаться, не совсем, — отвечал я, — но я попросил бы вас, Эндрю, объяснить понятней.
С этим словом я сунул в заскорузлую руку садовника крону.
Почувствовав прикосновение серебра, Эндрю хмуро ухмыльнулся и, слегка кивнув головой, опустил монету в карман своих штанов; потом, отлично понимая, что деньги даны не даром, он выпрямился, оперся обеими руками на лопату и выразил на лице своем торжественность, точно собирался сообщить нечто очень важное.
— В таком случае, скажу вам, молодой джентльмен, раз уж вам так нужно это знать, что мисс Вернон…
Не договорив, он так втянул свои впалые щеки, что его скулы и длинный подбородок приобрели сходство со щипцами для орехов, еще раз подмигнул, насупился, покачал головой — и, видимо, решил, что его физиономия дополнила то, чего не досказал язык.
— Боже праведный, — проговорил я, — такая молодая, такая красивая и уже погибла!
— Поистине так. Она, можно сказать, погибла телом и душой; мало того, что она папистка, она, по-моему, еще и…
Но осторожность северянина взяла верх, и он опять замолчал.
— Кто же, сэр? — проговорил я строго. — Вы должны объяснить мне все ясно и просто. Я настаиваю.
— Самая ярая якобитка во всем графстве.
— Фью! .. Якобитка? Только и всего!
Услышав, как легко я отнесся к его сообщению, Эндрю посмотрел на меня несколько удивленно, и, пробормотав: «Как хотите! Хуже этого я ничего за девчонкой не знаю!» — он снова взялся за свою лопату, подобно королю вандалов в последнем романе Мармонтеля.
ГЛАВА VII
Бардольф. Шериф стоит у двери, и с ним преогромная стража.
«Генрих IV», ч. I
Не без труда отыскал я отведенную мне комнату, и, обеспечив себе доброе расположение и внимание со стороны слуг моего дяди — пользуясь для этого самыми для них убедительными средствами, — я уединился до конца вечера, полагая, что мои новые родственники вряд ли могут составить подходящее общество для трезвого человека, если судить по тому состоянию, в каком я их оставил, и по отдаленному шуму, все еще доносившемуся из Каменного зала.
Чего хотел отец, отправляя меня в эту странную семью? — таков был мой первый и вполне естественный вопрос. Дядя, очевидно, принял меня как человека, приехавшего к нему погостить на неопределенный срок; а он в своем простодушном гостеприимстве, подобно королю Галю, не глядел, сколько людей кормится за его счет. Но было ясно, что мое присутствие или отсутствие имело в глазах его так же мало значения, как появление и уход любого из лакеев. Мои двоюродные братья были просто бездельники, в обществе которых я забыл бы, если б захотел, приобретенные до сих пор пристойные манеры и все свои светские навыки, но не смог бы получить взамен никаких познаний, кроме умения выгонять глистов у собак, продевать заволоку да травить лисиц. Я мог представить себе только одну причину, казавшуюся мне правдоподобной: отец, по-видимому, считал образ жизни, какой вели в Осбалдистон-холле, естественным и непременным для всякого дворянина-помещика и желал дать мне случай понаблюдать эту жизнь своими глазами, полагая, что я получу отвращение к ней и примирюсь с необходимостью стать его деятельным помощником. Мое место в конторе займет тем временем Рэшли Осбалдистон. Но у отца были сотни способов предоставить ему выгодное место, как только он захотел бы избавиться от племянника. Итак, хоть меня и грызла совесть, что по моей вине Рэшли Осбалдистон, такой, каким описала его мисс Вернон, войдет в дело моего отца, а может быть, и в его доверие, однако я успокоил свои сомнения доводом, что мой отец сам себе хозяин, что он не из тех, кого легко обмануть или подчинить. Своему влиянию, и что все, что я знаю предосудительного о молодом джентльмене, внушено мне странной и взбалмошной девушкой; ее неразумная, думал я, откровенность позволяла предположить, что все свои суждения она составляла слишком поспешно и необоснованно. Затем мысли мои, естественно, обратились к самой мисс Вернон. Ее необычайная красота, ее исключительное положение в этом доме, где ей не на кого опереться и где только собственный разум руководит ею и дает ей защиту, ее живой, полный противоречий характер — все это помимо воли возбуждало любопытство и завладевало вниманием. Однако я еще не вовсе потерял голову — я понял, что соседство этой странной девушки, возможность постоянного и близкого с нею общения делали для меня Осбалдистон-холл менее скучным и тем самым более опасным. Но при всем своем благоразумии я не мог заставить себя слишком сожалеть о том, что случай подверг меня этому новому и необычному риску. С этой тревожной мыслью я справился, как справляются молодые люди со всеми трудностями такого рода: буду, решил я, очень осмотрителен, всегда настороже; в мисс Вернон я стану искать скорее товарища, нежели близкого друга, и тогда все обойдется благополучно. Додумавшись до этого, я уснул, и, конечно, мой последний помысел был о Диане Вернон.
Снилась мне она или нет, не могу вам сказать, так как я был утомлен и спал очень крепко, но о ней подумал я о первой, когда меня разбудил на заре веселый звук охотничьего рога. Я тотчас вскочил и распорядился, чтобы мне оседлали коня, а через несколько минут я уже спустился во двор, где люди, собаки и лошади были в полном сборе. Дядя, едва ли ожидавший встретить ревностного охотника в племяннике, воспитанном как-никак за границей, несколько удивился, увидев меня, и мне показалось, поздоровался со мной не так сердечно и приветливо, как накануне:
— И ты здесь, мальчик? Да, молодость проворна; но смотри… Помни, мальчик, старую песню:
Кто над Черным Оврагом промчится вскачь.
Тот может и шею сломать.
Мне кажется, всякий юноша, если он не завзятый моралист, предпочтет услышать обвинение в каком-нибудь грехе против нравственности, чем в неумении ездить верхом. И так как у меня не было недостатка в ловкости и отваге, дядины слова меня задели, и я заверил его, что не отстану от собак.
— Не сомневаюсь, мальчик, — последовал ответ, — ты отличный ездок, спору нет, но будь осторожен. Твой отец прислал тебя ко мне, чтобы тут тебя взнуздали, и лучше уж я сам буду держать тебя в узде, покуда кто другой не набросил тебе на шею аркан.
Так как эта речь была для меня совершенно невразумительна и так как она вдобавок не предназначалась, по-видимому, для моих ушей, а сказана была как бы в сторону и мой достопочтенный дядюшка только выразил вслух нечто пронесшееся у него в уме, я решил, что он намекает на мое вчерашнее бегство от бутылки или что на дядином утреннем настроении сказалось похмелье после вчерашней попойки. Все же я подумал, что если он станет разыгрывать нелюбезного хозяина, то я у него не загощусь, и поспешил поздороваться с мисс Вернон, которая, радушно улыбаясь, приближалась ко мне. С двоюродными братьями мы также обменялись чем-то вроде приветствия; но, видя, что они склонны зло критиковать всю мою экипировку, от шляпы до стремян, и высмеивать все, что было в моей наружности для них непривычного, неанглийского, я избавил себя от труда уделять им много внимания и, напустив на себя равнодушно-презрительный вид, чтобы отомстить за их ухмылки и перешептывания, присоединился к мисс Вернон как к единственному человеку в этой компании, которого считал достойным своего общества. Мы поскакали бок о бок к намеченному месту — лесистой лощине у края большого выгона. На скаку я сказал Диане, что не вижу в поле своего кузена Рэшли, на что она ответила: «О, не беспокойтесь! Он искусный охотник, но следует вкусам Немврода — дичью служит ему человек».
Собаки под гиканье охотников ринулись в кусты; все закипело в деловитой суматохе. Мои двоюродные братья, слишком увлеченные своим утренним занятием, вскоре перестали обращать на меня внимание; только раз донеслось до моих ушей, как Дик-лошадник шепнул Уилфреду-дураку:
— Увидишь, при первом же выстреле француз наш сразу спасует.
На что Уилфред ответил:
— Похоже на то: недаром у него на шляпе эта глупая заграничная лента.
Но Торнклифа, как ни был он груб, не оставила совсем равнодушным красота его родственницы, и он решил, по-видимому, держаться к нам поближе, чем прочие братья, — то ли желая наблюдать, что происходит между мной и мисс Вернон, то ли надеясь позабавиться моими промахами на охоте. Его, однако, постигло разочарование. После долгой облавы, занявшей большую часть утра, лису наконец подняли, и на два часа пошел гон, в котором я, несмотря на злосчастную французскую ленту на шляпе, показал себя искусным наездником — к удивлению моего дяди и мисс Вернон и к тайной досаде тех, кто ждал моего позора. Мистер Рейнард, однако, оказался слишком хитер для преследователей, и собаки сплоховали. К этому времени, наблюдая за мисс Вернон, я заметил, что ее раздражает навязчивое внимание Торнклифа Осбалдистона; и так как девушка со свойственной ей живостью никогда не колебалась перед самыми решительными способами достичь того, что ей желательно в данную минуту, она сказала ему с укором:
— Не понимаю, Торни, чего ради вы все утро вертитесь под хвостом моей лошади, когда вам известно, что над Вулвертонской мельницей норы не забиты.
— Ничего такого мне не известно, мисс Ди: мельник клялся Богом и дьяволом, что забил там все норы еще к полуночи.
— Как не стыдно, Торни! Вы верите мельнику на слово? Когда мы за эту осень три раза упускали в тех норах лису. На вашей серой кобыле вы бы галопом за десять минут обернулись туда и назад!
— Хорошо, мисс Ди, я поскачу к Вулвертону и, если норы не забиты, переломаю Дику-мельнику все кости.
— Пожалуйста, Торни, милый, отхлещите бездельника как следует. Живо, одним духом, и тотчас обратно (Торнклиф пустился в галоп), или пусть тебя самого отхлещут, что будет для меня куда приятней. Мне приходится учить их всех дисциплине — чтобы слушались команды. Я, надо вам знать, формирую полк. Торни будет у меня сержантом, Дикон — инструктором по верховой езде, а Уилфреда с его густым басом, которым он произносит не свыше трех слогов кряду, заставлю бить в литавры.
— А Рэшли?
— Рэшли будет нести разведочную службу.
— А для меня у вас найдется должность, прелестный полковник?
— Вам предоставляется на выбор — стать полковым казначеем или главным казнокрадом… Но смотрите, собаки плутают. Вот что, мистер Фрэнк, след остыл — лису не скоро отыщут. Едемте со мной, я покажу вам красивый вид.
С этими словами она поскакала к вершине отлогого холма, откуда видна была вся окрестность, потом кинула взор вокруг, как бы желая удостовериться, что поблизости никого нет, и подвела свою лошадь к березовой рощице, закрывавшей нас от остальных охотников.
— Видите вы ту гору с острой вершиной, бурую, поросшую вереском, на одном склоне — белесое пятно?
— Ту, что замыкает длинный кряж холмов, пересекаемых болотами? Вижу ясно.
— Белесое пятно — это скала, именуемая Ястребиным Камнем, а Ястребиный Камень лежит в Шотландии.
— В самом деле? Я не думал, что Шотландия так близко от нас.
— Могу вас уверить, что это именно так, и ваш жеребец домчит вас туда за два часа.
— Но к чему мне мучить коня? Туда добрых восемнадцать миль по птичьему полету.
— Берите мою кобылу, если думаете, что она резвее. Говорю вам, через два часа вы будете в Шотландии.
— А я вам говорю, что у меня нет ни малейшего желания туда попасть; если бы голова моего коня оказалась по ту сторону границы, я не принудил бы его ступить еще хоть на шаг вперед, чтоб и хвост оказался там же. Зачем мне ехать в Шотландию?
— Чтоб укрыться от опасности, если я должна говорить откровенно. Теперь вы меня понимаете, мистер Фрэнк?
— Ничуть. Вы говорите темно, как оракул.
— Если так, скажу прямо: или вы не доверяете мне самым незаслуженным образом и в искусстве притворяться превзошли самого Рэшли Осбалдистона, или вы не знаете, в чем вас обвиняют, и тогда неудивительно, что вы так торжественно на меня уставились, — я не могу смотреть на вас без смеха.
— Честное слово, мисс Вернон, — сказал я, досадуя на ее ребяческую веселость, — я даже отдаленно не представляю себе, на что вы намекаете. Я счастлив доставить вам лишний случай позабавиться, но мне непонятно, над чем вы смеетесь.
— Правда, шутки здесь неуместны, — сказала молодая леди, и лицо ее стало спокойным, — но уж очень смешной вид у человека, когда он в непритворном недоумении. Однако дело тут серьезное. Знакомы ли вы с неким Мореем, или Моррисом, что-то в этом роде?
— Насколько я припоминаю, нет.
— Подумайте. Не было ли у вас недавно в поездке попутчика по имени Моррис?
— Единственный попутчик, с которым я проехал довольно долго, был смешной человек, так дрожавший за свой чемодан, точно в нем была спрятана его душа.
— Значит, он был подобен лисенсиату Педро Гарсия, чья душа лежала среди дукатов в его кожаном кошельке. Этот самый Моррис был ограблен, и он показал на вас как на соучастника учиненного над ним насилия.
— Вы шутите, мисс Вернон!
— Нисколько. Уверяю вас, это истинная правда.
— И вы, — сказал я в негодовании, которого даже не пробовал подавить, — вы полагаете, что я заслуженно навлек на себя такое обвинение?
— Я полагаю, вы меня вызвали бы на дуэль, будь я мужчиной. Попробуйте, если хотите, — я подстреливаю птицу на лету так же легко, как перескакиваю через пятирядную изгородь.
— И к тому же вы командуете конным полком, — добавил я, подумав, как бесполезно на нее сердиться. — Но разъясните мне эту шутку.
— Какие тут шутки! — сказала Диана. — Вас обвиняют в ограблении Морриса, и дядя верит обвинению, как поверила было и я.
— Честное слово, я весьма обязан моим друзьям за доброе мнение!
— Если можете, бросьте фыркать, таращить глаза и поводить носом, точно вспугнутая лошадь! Здесь нет ничего, как вы думаете, оскорбительного: вас обвиняют не в мелком жульничестве или низкой краже, отнюдь нет. Этот человек вез деньги из казначейства — ассигнациями и звонкой монетой — для выплаты войскам в Шотландии; и, говорят, у него похитили также очень важные документы.
— Следовательно, я обвинен не просто в разбое, а в государственной измене?
— Именно. А это, как вы знаете, считалось во все времена преступлением, вполне совместимым с дворянской честью. В нашей стране вы найдете множество людей, которые поставят себе в заслугу, если им удастся навредить чем ни на есть ганноверскому дому, — и один такой человек стоит возле вас.
— Ни политические воззрения мои, ни нравственные, мисс Вернон, не отличаются подобной гибкостью.
— Я начинаю думать, что вы и вправду преданы пресвитерианской церкви и ганноверскому дому. Но как же вы намерены поступить?
— Немедленно опровергнуть чудовищную клевету. Кому, — спросил я, — подана на меня эта странная жалоба?
— Старому сквайру Инглвуду, который принял ее довольно охотно. Судья, я думаю, сам постарался уведомить об этом сэра Гилдебранда, чтобы дать ему возможность переправить вас контрабандой в Шотландию, где приказ об аресте теряет силу. Но дядя понимает, что его религия и старые связи и без того бросают на него тень в глазах правительства, и если теперь он окажется замешан в историю с грабежом, власти отберут у него оружие, а может быть, и лошадей (что было бы худшим из зол), объявив его якобитом, папистом и подозрительной личностью. note 35
— Вполне допускаю, что он, чем терять своих гунтеров, скорее выдаст племянника.
— Племянника, племянницу, сыновей, дочерей, если б имел их, — весь свай род и племя, — сказала Диана. — А потому не полагайтесь на него ни на одну минуту и спешите в дорогу, покуда приказу об аресте не дан ход.
— Так я и поступлю, но поеду я прямо к сквайру Инглвуду. Где он живет?
— Милях в пяти отсюда, в ложбине за рощей, — видите, где башня с часами?
— Я буду там через десять минут, — сказал я и дал шпоры коню.
— Я поеду с вами и покажу вам дорогу, — сказала Диана, тоже пуская рысью свою Фебу.
— Ни в коем случае, мисс Вернон, — возразил я. — Неудобно, — разрешите мне дружескую откровенность, — неудобно и, пожалуй, неприлично было бы вам отправиться со мною по такому делу.
— Понимаю вас, — сказала мисс Вернон, и легкая краска залила ее гордое лицо, — вы высказались откровенно и, я полагаю, из добрых чувств, — добавила она после краткой паузы.
— Так и есть, мисс Вернон. Неужели вы думаете, я не ценю вашего участия или не благодарен вам за него? — сказал я более прочувствованно, чем хотел. — Оно продиктовано истинной дружбой, проявленной из лучших побуждений в час нужды. Но я не могу, ради вас самой… во избежание кривотолков… я не могу позволить, чтобы вы последовали голосу великодушия. Это дело слишком гласное — почти то же самое, что идти открыто в суд.
— Когда потребовалось бы не «почти», а прямо идти в суд, вы думаете, я не пошла бы, если бы считала дело правым и желала бы защитить друга? За вас никто не заступится, вы чужой; а здесь, на окраинах королевства, местные суды творят порой самые нелепые дела. Дядя не хочет впутываться; Рэшли сейчас нет, а если бы он и был здесь, нельзя знать, чью он принял бы сторону; остальные один другого глупее и грубее. Я еду с вами и не боюсь оказать вам услугу. Я не светская леди, меня не пугают до полусмерти своды законов, грозные слова и огромные парики.
— Но, дорогая мисс Вернон…
— Но, дорогой мистер Фрэнсис, запаситесь терпением и спокойствием и не мешайте мне идти моей дорогой: когда я закусила удила, меня ничто не остановит.
Мне, конечно, льстило участие к моей судьбе со стороны столь прелестного создания, но я в то же время боялся, что покажусь смешным, если приведу вместо адвоката восемнадцатилетнюю девушку, и меня тревожила мысль, как бы ее побуждения не были ложно истолкованы. Поэтому я всячески старался сломить ее решение сопровождать меня к сквайру Инглвуду. Но своевольная Диана прямо сказала, что мои уговоры напрасны, что она — истая Вернон, которую никакие соображения, ни даже невозможность оказать существенную помощь не побудят покинуть друга в беде; доводы мои, быть может, хороши для миловидной, благовоспитанной, благонравной девицы из столичной школы-пансиона, но непригодны для нее, привыкшей сообразовываться только со своим собственным мнением.
Пока она это говорила, мы быстро приближались к усадьбе Инглвуда, и Диана, как будто затем, чтоб отвлечь меня от дальнейшего спора, стала рисовать мне карикатурный портрет судьи и его секретаря. Инглвуд был, по ее словам, «прощеный якобит», то есть он, подобно большинству местных дворян, долго отказывался принести присягу новому государю, но недавно все-таки принес и занял должность судьи.
— Он это сделал, — сказала Диана, — уступив настоятельным уговорам своих собратьев-сквайров, опасавшихся, что ограда лесной потехи, охотничьи законы того и гляди утратят свою силу за отсутствием блюстителя, способного их внедрять, ибо ближайшим представителем судебной власти оставался мэр города Ньюкасла, а тот, будучи более склонен к уничтожению жареной дичи, чем к охране живой, понятно, ревностней отстаивал интересы браконьеров, нежели охотников. Поэтому нортумберлендские сквайры, признав необходимым, чтобы кто-либо из их среды поступился своей якобитской совестью на благо всего общества, возложил эту задачу на Инглвуда, который никогда не отличался чрезмерной щепетильностью и мог, по их мнению, без особого отвращения мириться с любыми политическими взглядами. Приобретая таким образом подходящего судью (так сказать, тело правосудия), они постарались, — продолжала мисс Вернон, — снабдить его также и душой в образе хорошего секретаря, который направлял бы его действия и вдыхал в них жизнь.
И вот они нашли в Ньюкасле ловкого юриста, по имени Джобсон, который (внесем разнообразие в метафору) не стесняется торговать правосудием под вывеской сквайра Инглвуда; и так как его личные доходы зависят от количества проходящих через его руки дел, он умудряется выискивать для своего принципала гораздо больше занятий по судейской части, чем хотел бы этого сам честный сквайр; на десять миль вокруг ни одна торговка яблоками не может произвести свой расчет с разносчиком, не представ пред лицо ленивого судьи и его проворного секретаря, мистера Джозефа Джобсона. Но самые смешные сцены происходят, когда разбирается дело с политической окраской, вроде нашего сегодняшнего случая. Мистер Джозеф Джобсон (имея к тому, несомненно, свои особые, очень веские причины) является ревностным поборником протестантской религии и ярым сторонником новейших государственных и церковных установлений. А принципал его, сохраняя подсознательную приверженность к тем политическим убеждениям, которые он открыто исповедовал, пока не отступился от них в патриотических целях охраны законов, направленных против неправомочных истребителей болотной птицы, зайцев, глухарей, куропаток и рябчиков, чувствует себя крайне неловко, когда судейское рвение его помощника втягивает его в процессы против недавних единоверцев; и, вместо того чтобы поддержать это рвение, он норовит противопоставить ему удвоенную дозу снисходительности и потворства. И его бездеятельность происходит вовсе не от тупости. Напротив, для человека, главные радости которого состоят в еде и питье, сквайр Инглвуд — бодрый, веселый и живой старик. Но тем забавней выглядит его напускная вялость. В таких случаях Джобсон бывает похож на заезженного рысака, принужденного тянуть перегруженную телегу: он пыхтит, сопит и брызжет слюной, силясь дать движение правосудию; но хотя колеса со стоном и скрипом и вертятся понемногу, слишком тяжелая поклажа воза делает тщетными старания добросовестной лошадки и не дает ей пуститься быстрой рысью. Мало того — от злополучного коняги, как мне говорили, можно услышать жалобу, что та самая колесница правосудия, которую иногда так трудно бывает сдвинуть с места, при других обстоятельствах, когда представляется случай услужить старым друзьям сквайра Инглвуда, может по собственному почину быстро катиться под гору и тянуть за собою коня, сколько бы тот ни упирался. И тогда мистер Джобсон заводит разговоры в том смысле, что он-де донес бы на своего принципала министру внутренних дел, если б не питал высокого уважения и дружеских чувств к мистеру Инглвуду и его семье.
Когда мисс Вернон закончила свой причудливый очерк, нашим взорам представился Инглвуд-плейс, красивое, хотя и старомодное строение, всем своим видом говорившее о родовитости владельца.
ГЛАВА VIII
«По чести, — молвил адвокат, -
Обида ваша просто клад!
Из гордых гордому пристало бы
Явиться в суд с подобной жалобой!»
Батлер
Во дворе принял у нас лошадей ливрейный слуга сэра Гилдебранда, и мы вошли в дом. Я был поражен, а моя прелестная спутница еще того больше, когда в прихожей мы увидели Рэшли Осбалдистона, который тоже не скрыл своего удивления при встрече с нами.
— Рэшли, — сказала мисс Вернон, не дав ему времени задать вопрос,
— вы услышали о деле мистера Фрэнсиса Осбалдистона и переговорили о нем с судьей?
— Разумеется, — спокойно сказал Рэшли, — для того я сюда и приехал. Я старался, — добавил он с поклоном в мою сторону, — сослужить кузену посильную службу. Но я огорчен, что вижу его здесь.
— Как другу и родственнику, мистер Осбалдистон, вам уместней было бы огорчиться, встретив меня где-нибудь еще в такой час, когда позорное обвинение требовало от меня спешно явиться сюда.
— Правильно. Но, судя по тому, что мы услышали от отца, вам, полагал я, неплохо бы удалиться на время в Шотландию, покуда здесь полегоньку замнут это дело…
Я ответил с жаром, что не вижу оснований для мер предосторожности и не хочу ничего заминать; напротив, я сюда явился требовать опровержения гнусной клеветы и решил разоблачить ее.
— Мистер Фрэнсис Осбалдистон невиновен, Рэшли, — сказала мисс Вернон, — он требует расследования по возведенному на него обвинению. И я намерена его поддержать.
— В самом деле, прелестная кузина? Но, мне думается, мистеру Фрэнсису Осбалдистону мое присутствие окажет не меньшую помощь, чем ваше, и оно будет более совместимо с приличием.
— О, несомненно! Но ум хорошо, а два, как вы знаете, лучше.
— В особенности такой ум, как ваш, моя прелестная Ди, — сказал Рэшли и, подойдя, взял ее за руку с ласковой фамильярностью; и в эту минуту он показался мне во сто раз безобразнее, чем его создала природа.
Но мисс Вернон отвела его в сторону. Они совещались вполголоса, и она, по-видимому, настаивала на каком-то требовании, на которое он не хотел или не мог согласиться. Никогда не видал я столь резкой противоположности в выражении двух лиц. Серьезность на лице мисс Вернон сменилась негодованием, глаза и щеки ее пылали; она стиснула маленький свой кулачок и, постукивая об пол крохотной ножкой, казалось, слушала с презрением и гневом оправдательные доводы Рэшли, которые, как я заключил по его любезно-снисходительному тону, по его спокойной и почтительной улыбке, по наклону его тела скорее вбок, чем вперед, и по другим внешним признакам, собеседник слагал к ее стопам. Наконец она отпрянула от него со словами: «Я так хочу».
— Это не в моей власти. Нет никакой возможности… Как вам это нравится, мистер Осбалдистон? — обратился он ко мне.
— С ума вы сошли? — перебила она его.
— Как вам это нравится! — продолжал он, не обратив внимания на ее слова. — Мисс Вернон уверена в том, что мне не только известна ваша невиновность (в которой действительно никто не может быть сильнее убежден, чем я), но что я должен также знать, кто на самом деле совершил ограбление — конечно, если оно и впрямь имело место. Ну есть ли в этом здравый смысл, мистер Осбалдистон?
— Ваше обращение к мистеру Осбалдистону недопустимо, Рэшли, — сказала молодая леди, — он не знает, как знаю я, насколько широко простирается ваша осведомленность во всем и как она точна.
— Скажу как джентльмен: вы мне оказываете больше чести, чем я заслуживаю.
— Не чести, только справедливости, Рэшли, и только справедливости я жду от вас.
— Вы деспот, Диана, — ответил он со вздохом, — своенравный деспот, и управляете вашими друзьями железной рукой. Приходится подчиниться вашему желанию. Но вам не следовало бы оставаться здесь, вы это знаете. Лучше бы вам уехать со мной.
Потом, отвернувшись от Дианы, которая стояла словно в нерешительности, он подошел ко мне с самым дружественным видом и сказал:
— Не сомневайтесь в моем участии к вам, мистер Осбалдистон. Если я покидаю вас в этот час, то лишь затем, чтобы действовать в ваших же интересах. Но вы должны оказать свое влияние и убедить нашу кузину вернуться домой: ее присутствие вам не сослужит службы, а ей навредит.
— Уверяю вас, сэр, — был мой ответ, — я в этом убежден не менее, чем вы. Я уговаривал мисс Вернон возвратиться со всею настоятельностью, какую она могла мне позволить.
— Я все обдумала, — сказала, помолчав, мисс Вернон, — и я не уеду, пока не увижу вас освобожденным из рук филистимлян. У кузена Рэшли, я не сомневаюсь, добрые намерения, но мы с ним хорошо друг друга знаем. Рэшли, я не поеду. Я знаю, — добавила она более мягким тоном, — если я останусь здесь, это будет для вас лишним основанием действовать быстро и энергично.
— Что ж, оставайтесь, безрассудная упрямица, — сказал Рэшли. — Вы знаете слишком хорошо, на кого положились.
Он поспешил удалиться из прихожей, и минутой позже мы услышали частый стук копыт.
— Слава Богу, ускакал! — сказала Диана. — А теперь идем, разыщем судью.
— Не лучше ли позвать слугу?
— О, ни в коем случае. Я знаю, как пройти в его берлогу. Мы должны нагрянуть неожиданно. Идите за мной.
Я послушно последовал за нею. Она вбежала по ступенькам темной лестницы, прошла сквозь полумрак коридора и вступила в приемную или нечто в этом роде, сплошь завешенную старыми картами, архитектурными чертежами и изображениями родословного древа. Две двустворчатые двери вели в приемную мистера Инглвуда, откуда доносилась обрывками старинная песенка, исполняемая кем-то, кто в свое время, вероятно, неплохо певал за бутылкой вина веселые куплеты:
О, Скриптон-ин-Кравен
Не тихая гавань, -
Он сведался с бурей суровой.
Кто красотке в ответ
Скажет глупое «нет»,
Пусть галстук наденет пеньковый!
— Вот те и на! — сказала мисс Вернон. — Веселый судья, видно, уже отобедал. Я не думала, что так поздно.
Она не ошиблась. Так как судебные разбирательства разожгли у него аппетит, мистер Инглвуд назначил обед раньше положенного времени и сел за стол в двенадцать, а не в час, как было принято в то время по всей Англии. Разнообразные происшествия этого утра задержали нас, и мы прибыли в Инглвуд-плейс несколько позже этого часа, самого важного, по мнению судьи, из всех двадцати четырех, и он не преминул использовать свободное время.
— Постойте здесь, — сказала Диана. — Я знаю дом и пойду позову кого-нибудь из слуг: если вы войдете неожиданно, старик, чего доброго, подавится с перепугу.
И она убежала, оставив меня в нерешительности — двинуться ли мне вперед или отступить. Я не мог не слышать урывками того, что говорилось в столовой, в частности неловкие отказы гостя петь, произносимые скрипучим голосом, который показался мне не совсем незнакомым.
— Не хотите петь, сэр? Матерь Божья! Но вы должны. Как! Вы у меня выхлестали бокал мадеры — полный бокал из кокосового ореха в серебряной оправе, а теперь говорите, что не можете петь! Сэр, от моей мадеры запела бы и кошка, даже заговорила бы. Живо! Заводите веселый куплет — или выметайтесь за порог. Вы, кажется, вообразили, что вправе занять все мое драгоценное время своими проклятыми кляузами, а потом заявить, что не можете петь?
— Ваше превосходительство совершенно правы, — сказал другой голос, который, судя по звучавшей в нем дерзкой и самодовольной нотке, мог принадлежать секретарю, — истец должен подчиниться решению суда: на его лбу рукою судьи начертано: «Canet». note 36
— Значит, баста, — сказал судья, — или, клянусь святым Кристофером, вы у меня выпьете полный бокал соленой воды, как предусмотрено на подобный случай особой статьей закона.
Сдавшись на уговоры и угрозы, мой бывший попутчик — я больше не мог сомневаться, что он и был истец, — поднялся и голосом преступника, поющего на эшафоте свой последний псалом, затянул скорбную песню. Я услышал:
О добрые люди — вниманья на час!
Прошу вас послушать правдивый рассказ
О разбойнике грозном, который
Грабил путников всех без разбору
И свистал: фудль-ду, фа-людль-лю!
И этот висельник лихой,
Со шпагой в руке, с пистолетом — в другой,
Меж Брендфордом и Кенсингтоном однажды
К честным шести подошел отважно,
Засвистал: фудль-ду, фа-людль-лю!
А честные в Брендфорде плотно поели
Да выпили каждый по пинте эля.
Со словом, какое повторит не всякий,
Вор кричит: «Кошелек или жизнь, собаки!»
И свистит: фудль-ду, фа-людль-лю!
Едва ли честные путники, о чьем несчастье повествует эта жалобная песня, больше испугались при виде дерзкого вора, чем певец при моем появлении: ибо, наскучив ждать, пока обо мне кто-нибудь доложит, и полагая не совсем для себя удобным стоять и подслушивать у дверей, я вошел в комнату и предстал пред ним как раз в то мгновение, когда мой приятель, мистер Моррис (так он, кажется, прозывался) приступил к пятой строфе своей скорбной баллады. Голос его задрожал и оборвался на высокой ноте, с которой начинался мотив, когда исполнитель увидел прямо перед собой человека, которого он считал чуть не столь же подозрительным, как и героя своей баллады, и он замолчал, разинув рот, точно я держал перед ним в руке голову Горгоны.
Мистер Инглвуд, смеживший было веки под усыпляющее журчание песни, заерзал на стуле, когда она внезапно оборвалась, и в недоумении глядел на незнакомца, неожиданно присоединившегося к их обществу, покуда дремало бдительное око судьи. Секретарь — или тот, кого я принимал за него по наружности, — также утратил спокойствие; он сидел напротив мистера Морриса, и ужас честного джентльмена передался ему, хоть он и не знал, в чем дело.
Я прервал молчание, водворившееся при моем появлении:
— Мистер Инглвуд, меня зовут Фрэнсис Осбалдистон. Мне стало известно, что какой-то негодяй возбудил против меня обвинение в связи с потерей, которую он якобы понес.
— Сэр, — сказал сварливо судья, — в такие дела я после обеда не вхожу. Всему свое время, и мировому судье так же нужно поесть, как и всякому другому человеку.
Гладкое лицо мистера Инглвуда и впрямь показывало, что он отнюдь не изнуряет себя постами ни в судейском рвении, ни в религиозном.
— Прошу извинения, сэр, что являюсь в неурочный час, но затронуто мое доброе имя, а так как вы, по-видимому, уже отобедали…
— Отобедал, сэр, но это еще не все, — возразил судья. — Наравне с едой необходимо хорошее пищеварение, и я заявляю, что пища не пойдет мне впрок, если мне после плотного обеда не дадут мирно посидеть часа два за веселой беседой и бутылкой вина.
— Извините, ваша честь, — сказал мистер Джобсон, успевший за этот короткий срок, пока длился наш разговор, принести чернильницу и очинить перо, — поскольку дело идет о тяжком преступлении и джентльмену, видимо, не терпится, лицо, обвиненное в действиях contra pacem domini regis… note 37
— К черту доминия регис! — сказал с раздражением судья. — Надеюсь, эти слова не составляют государственной измены? Но, право, можно взбеситься, когда тебя так донимают! Дадут ли мне отдохнуть хоть минуту от арестов, приказов, обвинительных актов, порук, заключений, дознаний? Заявляю вам, мистер Джобсон, что я не сегодня, так завтра пошлю к дьяволу и вас и звание судьи!
— Ваша честь, несомненно, вспомнит, каким достоинством облечена эта должность, должность одного из quorum note 38 и custos rotulorom note 39, о которой сэр Эдвард Кок мудро сказал: «Весь христианский мир не имеет ей подобной, а потому да исполняется она добросовестно».
— Ладно! — сказал судья, несколько успокоенный этим панегириком своему званию, и утопил остаток недовольства в огромном кубке вина. — Приступим к разбирательству и постараемся поскорее свалить дело с плеч. Скажите нам, сэр, — вы, Моррис, вы, рыцарь печального образа, — скажите, признаете ли вы в мистере Фрэнсисе Осбалдистоне того джентльмена, на которого вы возводите обвинение как на соучастника грабежа?
— Я, сэр? — возразил Моррис, все еще не оправившийся от испуга. — Никакого обвинения я не возвожу. Я ничего не могу сказать против джентльмена.
— Тогда мы прекращаем обсуждение вашей жалобы, сэр, и делу конец. Без хлопот. Подвиньте-ка бутылку. Угощайтесь, мистер Осбалдистон!
Джобсон, однако, решил, что Моррис так легко не отвертится.
— Как же так, мистер Моррис! Тут у меня ваше собственное заявление, чернила еще не просохли, а вы позорно берете его назад!
— Почем я знаю, — дрожащим голосом пробормотал обвинитель, — сколько еще негодяев укрывается в сенях и готово ему помочь? Я читал о таких случаях у Джонсона в «Жизнеописаниях разбойников». Того и гляди раскроется дверь…
Дверь раскрылась, и вошла Диана Вернон.
— Хорошие у вас порядки, судья, — не видать и не слыхать ни одного слуги!
— А! — воскликнул судья, поднимаясь с несвойственной ему живостью, которая показывала, что в служении Фемиде и Комосу он не настолько отяжелел, чтобы забыть поклонение красоте. — Вот и она! Ди Вернон, нежный вереск Чевиота, цветок пограничного края, приходит поглядеть, как ведет свой дом старый холостяк? «Привет тебе, дева, как в мае цветам!»
— У вас прекрасный, открытый, гостеприимный дом, судья, но надо признать — посетитель напрасно стал бы здесь звать прислугу.
— Ах, подлецы! Все разбежались, сообразив, что часа два я их тревожить не буду. Жаль, что вы не пришли пораньше. Ваш двоюродный брат Рэшли отобедал со мной и сбежал, как трус, после первой бутылки. Но вы-то не обедали; сейчас распоряжусь, и нам мигом подадут чего-нибудь приятное для леди — что-нибудь легкое и нежное, как вы сами.
— Меня сейчас соблазнила бы и сухая корка, — ответила мисс Вернон,
— я сегодня в седле с раннего утра. Но я не могу долго у вас оставаться, судья. Я приехала сюда с моим кузеном, Фрэнком Осбалдистоном, которого вы видите здесь, и я должна проводить его обратно в замок, не то он заблудится в наших лощинах.
— Фью! Так вот откуда ветер! — сказал судья, -
Его провожала и путь указала -
Прямую тропу к сватовству…
Нам, старикам, не на что, значит, надеяться, моя нежная роза пустыни?
— Не на что, сквайр Инглвуд. Но если вы окажетесь добрым судьей, быстро разберете дело Фрэнка и отпустите нас домой, я на той неделе привезу к вам дядю, и вы, надеюсь, угостите нас отменным обедом.
— Не сомневайтесь, жемчужина Севера… По чести, моя девочка, я не завидую молодым людям, когда они несутся верхом сломя голову, но как увижу вас, тут меня разбирает зависть к ним. Так вы просите не задерживать вас? Я вполне удовлетворен объяснениями мистера Фрэнсиса Осбалдистона. Здесь просто недоразумение, которое мы разрешим как-нибудь на досуге.
— Простите, сэр, — сказал я, — но я еще не слышал, в чем сущность обвинения.
— Да, сэр, — подхватил секретарь, который при появлении мисс Вернон отчаялся чего-нибудь добиться, но сразу осмелел и приготовился к новому натиску, встретив поддержку с той стороны, откуда никак ее не ждал. — Вспомним слова Дальтона: «Если кто заподозрен в преступлении, он не должен быть освобожден по чьему бы то ни было заступничеству, но может только быть отпущен на поруки или же взят под стражу с уплатой секретарю мирового судьи установленной суммы в залог или же на иждивение».
Судья, припертый к стене, согласился наконец кратко объяснить мне суть дела.
Видимо, шутки, которые я разыгрывал с Моррисом, произвели на того сильное впечатление; я убедился, что он ссылается на них в своих показаниях против меня — со всеми преувеличениями, какие может подсказать распаленное воображение труса. Выяснилось, что в тот день, когда мы с ним расстались, его остановили в пустынном месте два вооруженных молодца в масках и на борзых конях и разлучили с его возлюбленным дорожным товарищем — чемоданом.
Один из нападавших, как ему показалось, напоминал меня видом и осанкой, а когда грабители шепотом переговаривались между собой, пострадавший слышал, как второй грабитель назвал первого Осбалдистоном. Далее в заявлении указывалось, что, наведя справки о нравах семьи, носящей это имя, он, истец, установил, что нравы эти самые предосудительные, ибо все поголовно члены семьи были со времен Вильгельма Завоевателя якобитами и папистами, — так сообщил ему священник-диссидент, в чьем доме он остановился после злополучной встречи.
По совокупности всех этих веских улик он обвинил меня в причастности к насилию, учиненному над ним, когда он, истец, ехал по особому правительственному поручению, имея при себе важные бумаги, а также крупную сумму наличными для выплаты некоторым лицам в Шотландии, влиятельным и облеченным доверием правительства.
Выслушав это необычайное обвинение, я ответил, что доводы, на которых оно основано, отнюдь не дают права судебным или гражданским властям лишать меня свободы.
Я признал, что слегка запугивал мистера Морриса, когда мы ехали вместе, однако так невинно, что не возбудил бы никаких опасений в человеке менее трусливом и подозрительном. Но я добавил, что не видел его после того, как мы с ним разъехались, и если его действительно постигло то, чего он все время боялся, то я никоим образом не причастен к деянию, столь несообразному с моею честью и положением в обществе. Что одного из грабителей звали будто бы Осбалдистоном или что имя это было упомянуто в переговорах между ними — вздор, которому нельзя придавать значения. А что касается недоброжелательных отзывов о моей семье, то я готов, к удовлетворению судьи, секретаря и самого истца, доказать, что исповедую ту же религию, что и его друг, диссидентский пастор, воспитан в принципах революции как верноподданный короля и в качестве такового требую личной неприкосновенности и защиты закона, которую обеспечил англичанину великий переворот.
Судья заерзал, взял понюшку из табакерки и был, казалось, в сильном смущении, тогда как великий законник мистер Джобсон со всею своею профессиональной велеречивостью стал распространяться о статье тридцать четвертой статутов Эдуарда III, по которой мировой судья полномочен задержать и засадить в тюрьму всякого, против кого у него есть улики или подозрения. Негодяй умудрился даже обернуть против меня мои же показания, утверждая, что коль скоро я сам, по собственному моему заверению, принял обличье разбойника или злоумышленника, то я тем самым добровольно подверг себя подозрениям, на которые жалуюсь, и подвел себя под действие закона, «намеренно облачив свое поведение в цвета и одежды преступности».
Все его доводы и его судейский жаргон я отразил негодованием и насмешкой и добавил, что могу, если нужно, представить поручительство моих родных, которое судья не может отвести, не совершив тем самым правонарушения.
— Извините меня, мой добрый сэр, извините, — сказал несчастный секретарь, — перед нами тот случай, когда закон не допускает ни поручительства, ни залога: преступник, задержанный на основании тяжелых улик, по статье третьей статутов короля Эдуарда, не может быть отпущен на поруки, причем в законе сделана особая оговорка о лицах, обвиненных в грабеже, или в покушении на грабеж, или же в содействии таковому. Его милости, — добавил он, — следует помнить, что такие лица никак не могут быть освобождены ни по устному, ни по письменному поручительству.
В этом месте разговор был прерван появлением слуги, который вошел и передал мистеру Джобсону письмо. Едва пробежав его глазами, секретарь напустил на себя вид человека, который хочет показать, что досадует на помеху и сознает, какую ответственность налагают на него его многообразные обязанности, и воскликнул:
— Боже праведный! Этак у меня не будет времени блюсти ни общественные интересы, ни мои личные — не дают ни отдыху, ни сроку! От души хотел бы, чтобы в этих краях поселился еще один джентльмен нашей профессии!
— Боже упаси! — взмолился вполголоса судья. — Вполне довольно и одного из вашего племени.
— С разрешения вашей милости, здесь дело идет о жизни и смерти.
— Бог ты мой! Надеюсь, не судебное! — сказал встревоженный блюститель закона.
— Нет, нет, — ответил с важным видом мистер Джобсон. — Дедушка Рутледж из Граймз-хилла собирается отойти в лучший мир; он послал одного нарочного за доктором Кил-Дауном, чтобы тот взял его на поруки, а note 40 другого — за мной, чтобы я уладил его земные дела.
— Ну что ж, поезжайте, — сказал торопливо мистер Инглвуд, — случай может оказаться из тех, когда закон поручительства не допускает, или обернется так, что смерть-судья сочтет лекаря неплатежеспособным и отклонит его поручительство.
— Но как же быть? — сказал Джобсон, обернувшись на полпути к дверям. — Ведь и здесь мое присутствие необходимо. Я могу сейчас же составить приказ об аресте, а констебль стоит внизу. Вы слышали, — добавил он, понижая голос, — мнение мистера Рэшли.
Остального, сказанного шепотом, я не разобрал.
Судья ответил громко:
— Нет, любезный, нет, мы подождем вашего возвращения — тут каких-нибудь четыре мили. Эй, дайте сюда бутылку, мистер Моррис! Не унывайте, мистер Осбалдистон. И вы, моя роза пустыни, — стаканчик легкого вина освежит румянец на ваших щеках.
Диана вздрогнула, очнувшись от задумчивости, в которую, казалось, была погружена, пока между нами шел этот спор.
— Нет, судья, боюсь, как бы румянец не перешел на другую часть лица, где вряд ли он послужит к украшению. Но я охотно выпью чего-нибудь прохладительного.
И, наполнив стакан водой, она торопливо сделала несколько глотков. Ее порывистые движения плохо вязались с напускной веселостью.
Мне, однако, было некогда наблюдать за ее поведением, так как я был слишком занят борьбою с новыми и новыми препятствиями к немедленному расследованию возведенного на меня позорного и наглого обвинения. Но судья не поддавался на уговоры разобрать дело до возвращения секретаря: отъезд Джобсона, видно, радовал его, как школьника праздник. Он упорно старался развеселить общество, хоть всем нам было не до веселья — мы были озабочены кто собственным своим делом, кто тревогой за другого.
— Полно, мистер Моррис, вас не первого ограбили и, верно, не последнего. И сколько теперь ни горюй, пропажу не вернешь. А вы, мистер Осбалдистон, тоже не первый сорванец, остановивший на дороге честного человека. В молодые дни был у меня друг-приятель Джек Уинтерфилд, лучший в мире товарищ: скачки ли, петушиный ли бой — он тут как тут; нас, бывало, водой не разольешь. Подвиньте бутылку, мистер Моррис, всухую не поговоришь. Много чарок вина опрокинули мы с бедным Джеком, много ставили ставок на боевых петухов. Был он из хорошей семьи… острослов… умница, и честнейший был человек, даром что помер такой смертью! Выпьем в его память, джентльмены. Бедный Джек Уинтерфилд! А раз уж мы заговорили о нем и о таких вещах, — благо этот окаянный секретарь отправился рыскать по собственным нуждам и мы сидим уютно в своей теплой компании, — скажу вам, мистер Осбалдистон: послушайте моего совета и прекратите такие дела. Закон суров, очень суров. Бедного Джека Уинтерфилда повесили в Йорке, невзирая на все его родственные связи и всяческие хлопоты, а всего лишь за то, что он отобрал у одного жирного прасола из западной стороны выручку за двух-трех быков. Вы уже видели, честный мистер Моррис испугался до полусмерти, и все такое… Довольно, черт возьми! Верните бедняге его чемодан и кончайте шутку.
У Морриса сразу посветлели глаза, и он, запинаясь, начал уверять, что не жаждет ничьей крови, когда я пресек для него всякую надежду на полюбовную сделку, объявив, что я оскорблен предложением судьи, который, очевидно, считает меня виновным, тогда как меня привело в его дом намерение опровергнуть клевету. В эту неловкую для всех минуту отворилась дверь, и слуга сказал:
— Вашу честь дожидается неизвестный джентльмен.
Тот, о ком он так доложил, без долгих церемоний вошел в комнату.
ГЛАВА IX
Вор крадется назад! Поближе стану.
Здесь, возле дома, не посмеет он
Меня обидеть, — а кричать не стоит,
Покуда он не покушался.
«Вдова»
— Неизвестный? — отозвался судья. — Надеюсь, не по делу, потому что я сейчас…
Но гость его перебил.
— Дело мое довольно беспокойное и щекотливое, — сказал мой старый знакомец Кэмбел, ибо это был он, тот самый шотландец, с которым я встретился в Норталлертоне, — и я прошу вашу честь немедленно и внимательно его разобрать. Полагаю, мистер Моррис, — добавил он, остановив на моем обвинителе необычайно твердый, почти свирепый взгляд, — полагаю, вы превосходно знаете, кто я такой; вы, полагаю, не забыли, что произошло при нашей последней встрече на дороге?
Лицо у Морриса вытянулось, стало белым, как сало, зубы его стучали, весь его вид говорил о крайнем испуге.
— Бросьте праздновать труса, любезный, — сказал Кэмбел, — не щелкайте вы зубами, точно кастаньетами! Для вас, я думаю, не составит большого труда сказать господину судье, что вы встречались со мною раньше и знаете меня за человека состоятельного и почтенного. Вы отлично знаете, что вам предстоит прожить некоторое время по соседству со мной, и там у меня будет возможность и желание оказать вам ту же услугу.
— Сэр… сэр… я считаю вас почтенным человеком и, как вы говорите, состоятельным… Да, мистер Инглвуд, — добавил он кашлянув,
— я в самом деле так думаю об этом джентльмене.
— А мне какое дело до этого джентльмена? — раздраженно ответил судья. — Один приводит за собой другого, точно рифмы в «Доме, который построил Джек», а мне не дают ни отдохнуть, ни с друзьями побеседовать.
— Скоро мы вам дадим отдохнуть и побеседовать, сэр, — сказал Кэмбел. — Я пришел избавить вас от одного хлопотного дела, а не утруждать вас новым.
— Вот как! В таком случае вы здесь желанный гость, каким не часто бывает шотландец в Англии. Но не будем мешкать! Послушаем, что вы можете нам сообщить.
— Надеюсь, этот джентльмен, — продолжал шотландец, — говорил вам, что ехал в компании с человеком по имени Кэмбел, когда имел несчастье потерять свой чемодан?
— Он ни разу не упомянул в своих показаниях этого имени, — сказал судья.
— Ага! Понимаю, понимаю, — подхватил Кэмбел. — Мистер Моррис по своей деликатности остерегся втягивать чужестранца в судебный процесс на английской земле; но я отбросил всякую осторожность, когда узнал, что мое свидетельство необходимо, чтобы оправдать тут одного честного джентльмена, Фрэнсиса Осбалдистона, на которого пало ложное подозрение. А потому, — добавил он строго, остановив на Моррисе тот же твердый взгляд, — не будете ли вы любезны подтвердить судье Инглвуду, что мы действительно в нашем путешествии проехали вместе несколько миль по собственной вашей настойчивой просьбе, которую вы повторяли снова и снова в тот вечер, когда мы стояли в Норталлертоне, и что я вашу просьбу сперва отклонил, но позже, когда я вас нагнал на дороге близ Клоберри Аллерз, я сдался на ваши уговоры и, отказавшись от намерения продолжать путь на Ротбери, согласился, на свое несчастье, поехать с вами дальше, куда вам было нужно.
— Как ни печально, это правда, — отозвался Моррис, не поднимая головы, которую держал склоненной в знак покорного подтверждения всех фактов, подсказываемых ему Кэмбелом в этом длинном наводящем вопросе.
— Полагаю, вы можете также клятвенно подтвердить перед его милостью, что я наилучший свидетель по вашему делу, так как неотступно держался рядом с вами или близко от вас во время всего происшествия.
— Наилучший свидетель, несомненно, — сказал Моррис с глубоким и тяжелым вздохом.
— Если так, почему же, черт возьми, вы ему не помогли? — спросил судья. — Ведь разбойников, по словам мистера Морриса, было только двое. Вас было, значит, двое против двоих, и оба вы крепкие молодцы.
— Сэр, позвольте мне заметить вашей милости, — сказал Кэмбел, — что я всю свою жизнь отличался тихим, миролюбивым нравом, никогда не вмешивался в ссоры и драки. Вот мистер Моррис, который, как я догадываюсь, состоит или состоял в армии его величества, мог бы с полным для себя удовольствием оказать сопротивление грабителям, тем более что ехал он, как я опять-таки догадываюсь, с крупными деньгами; а я — мне нечего было особенно защищать, и как человек мирных занятий я не хотел подвергаться риску в этом деле.
Я поглядел на Кэмбела. Думается, никогда не доводилось мне видеть такого, как у него, разительного несоответствия между словами и выражением лица, когда, с твердой, дерзкой суровостью в резких чертах, он заговорил о своем миролюбии. Легкая ироническая улыбка играла в углах его рта, помимо воли выражая как будто тайное презрение к человеку мирного нрава, за какого он счел уместным себя выдавать, и улыбка эта наводила на странную мысль, что он был причастен к ограблению Морриса отнюдь не как пострадавший вместе с ним попутчик и даже не как зритель.
Может быть, то же подозрение мелькнуло и у судьи, потому что у него вырвалось восклицание:
— Ну и ну! Странная, однако, история!
Шотландец, видно, разгадал его мысли — он скинул маску лицемерного простодушия, под которой таилось нечто подозрительное, и заговорил более откровенным и непринужденным тоном:
— Сказать по правде, я принадлежу к тем благоразумным людям, которые не прочь и подраться, если есть за что; когда же на нас напали эти мерзавцы, драться мне было не из-за чего. Но чтоб ваша милость удостоверилась, что я человек доброго имени и нрава, я попрошу вас взглянуть на это свидетельство.
Мистер Инглвуд взял у него из рук бумагу и прочитал вполголоса:
— «Настоящим удостоверяется, что предъявитель сего, Роберт Кэмбел из… (из какого-то места, которого мне не выговорить, — вставил судья), человек хорошего происхождения и мирного поведения, отправляется в Англию по личным делам…» — и так далее, и так далее. «Дано сие за нашей собственноручной подписью в нашем замке Инвер… Инвера… papa… Аргайл».
— На всякий случай я счел нужным получить это свидетельство достойного вельможи (здесь он поднял руку, словно прикладывая ее к полям шляпы) — Мак-Каллумора.
— Мак-Каллум… кого, сэр? — переспросил судья.
— У того, кого южане зовут герцогом Аргайлом.
— Я очень хорошо знаю, что герцог Аргайл знатный и доблестный дворянин и горячо любит свою родину. Я был в числе тех, кто держал его сторону в тысяча семьсот четырнадцатом году note 41, когда он выбил из седла герцога Марлборо и занял пост главнокомандующего. Побольше бы таких, как он, среди нашей знати! В те дни он был честным тори, другом и соратником Ормонда. А к нынешнему правительству он пошел на службу, как и я, ради мира и спокойствия в своей стране; ибо я не допускаю мысли, что великим человеком руководила, как утверждают иные горячие головы, боязнь лишиться своих земель и полка. Его свидетельства, как вы это называете, мистер Кэмбел, вполне для меня достаточно. Что же вы можете сказать по поводу ограбления мистера Морриса?
— С вашего разрешения, сэр, скажу кратко, что мистер Моррис с тем же основанием мог бы обвинить еще не родившегося на свет младенца или даже меня самого, как обвинил он этого молодого джентльмена, мистера Осбалдистона. Я свидетельствую, что разбойник, которого он принял за него, был не только меньше его ростом и толще его, но в чертах лица, ибо я успел разглядеть его лицо, когда у него съехала маска… словом, он не имел ничего общего с мистером Осбалдистоном. И я полагаю, — добавил он с непринужденным, но строгим видом, повернувшись к мистеру Моррису, — джентльмен согласится, что я лучше его мог разглядеть участников происшествия, так как из нас двоих я, думается мне, сохранил больше хладнокровия.
— Согласен, сэр, вполне с вами согласен, — сказал Моррис, подавшись назад, в то время как Кэмбел, как бы в подтверждение своих слов, стал надвигаться на него вместе со стулом. — И я готов, сэр, — добавил он, обращаясь к мистеру Инглвуду, — взять назад свои показания касательно мистера Осбалдистона. Я прошу вас, разрешите ему, сэр, отправиться по его делам, а мне — по моим. У вашей милости есть, верно, дело к мистеру Кэмбелу, а я тороплюсь.
— Значит, направим ваше заявление куда следует, — сказал судья и швырнул бумагу в огонь. — Вы свободны, мистер Осбалдистон. И вы, мистер Моррис, надеюсь, вполне довольны?
— Еще бы! — сказал Кэмбел, не сводя глаз с Морриса, который уныло улыбался судье. — Доволен, как жаба под бороной. Но не бойтесь ничего, мистер Моррис, мы с вами выйдем вместе. Я хочу проводить вас до большой дороги, чтобы с вами не стряслось беды. (Надеюсь, вы верите, что я вам это говорю как честный человек? ) А там мы с вами расстанемся, и если мы не встретимся добрыми друзьями в Шотландии, это будет не по вашей вине.
Медленно озираясь исполненным ужаса взглядом, как осужденный на казнь преступник, когда ему сообщают, что его ждет повозка, Моррис стал подниматься. Но, встав, все-таки, видно, поддался сомнению.
— Говорят тебе, голубчик, не бойся, — повторил Кэмбел. — Я сдержу слово. Эх, овечья душа! Будто не знаешь: надо слушаться доброго совета, иначе мы никогда не нападем на след твоего чемодана. Лошади наши готовы. Попрощайся с судьей, любезный, покажи свое южное воспитание.
Ободряемый таким образом, Моррис откланялся и вышел в сопровождении мистера Кэмбела. Но он еще не оставил дом, как им, по-видимому, овладели новые сомнения и страхи, ибо я слышал, как Кэмбел повторял в прихожей свои уверения и увещания: «Клянусь спасением моей души, ты можешь быть спокоен, как на огороде у своего папаши. Тьфу! У этого детины с черной бородой сердце точно у куропатки! Идем, парень! Ну, собрались с духом и пошли!»
Голоса замерли на лестнице, и вскоре стук копыт возвестил нам, что Моррис с шотландцем оставили резиденцию судьи.
Радость мистера Инглвуда по поводу благополучного окончания дела, сулившего блюстителю законов некоторые хлопоты, омрачалась мыслью о том, как посмотрит на такое разрешение вопроса его секретарь, когда вернется.
— Насядет на меня теперь Джобсон из-за этих окаянных бумаг! Мне, пожалуй, не следовало их уничтожать. А, к черту! Уплатим ему «судебные издержки», и он угомонится. А теперь, мисс Ди Вернон, всех я освободил, а вас не отпущу: сейчас мы подпишем приказ и сдадим вас на этот вечер под стражу матушке Блейкс, моей старой ключнице, и мы пошлем за моей соседкой Масгрейв, и за мисс Докинс, и за вашими двоюродными братьями, и позовем старого Кобза, скрипача; а мы с Фрэнком Осбалдистоном разопьем бутылочку и через полчаса составим вам приличную компанию.
— Искренне вас благодарим, — возразила мисс Вернон, — но мы, к сожалению, должны спешить назад, в Осбалдистон-холл, где никто не знает, что с нами сталось. Надо успокоить дядю относительно Фрэнка, о котором он тревожится не меньше, чем если бы дело шло о любом из его сыновей.
— Охотно верю, — сказал судья. — Когда его старшего сына Арчи постиг дурной конец в злополучном деле сэра Джона Фенвика, старый Гилдебранд выкликал его, бывало, по имени наравне с остальными шестью, а потом жаловался, что вечно забывает, которого из его сыновей повесили. Так что, правда, раз уж вам нужно ехать — спешите домой и успокойте его отеческую тревогу. Но слушай, мой Дикий Вереск, — сказал он тоном благодушного предостережения и за руку притянул мисс Вернон к себе поближе, — в другой раз предоставь закону идти своим путем и не суй свой изящный пальчик в его старое, прокисшее тесто, в которое накрошена всякая тарабарщина, французская и латинская. И пускай уж, Ди, моя красавица, пускай молодцы показывают друг другу дорогу в болотах, а то еще ты сама собьешься с пути, провожая их, мой прелестный Блуждающий Огонек.
Сделав это предостережение, он пожелал мисс Вернон всего хорошего и столь же любезно распростился со мною:
— Ты, мне кажется, хороший юноша, мистер Фрэнк. Я помню также твоего отца — мы с ним были школьные товарищи. Слушай, дружок, не рыскай ты поздно ночью и не болтай со случайным проезжим на королевской дороге. Помни, друг мой: не каждый верноподданный короля обязан понимать дурачества, и преступление — плохой предмет для шутки. А тут еще бедная Ди Вернон! Она, можно сказать, брошена одна среди мирского простора — скачи, лети куда хочешь, куда влечет тебя безрассудная воля. Ты не обидишь Ди, или, честное слово, для такого случая я тряхну стариной и сам выйду драться с тобою, хотя, признаюсь, нелегко мне будет раскачаться. Ну, отправляйтесь с Богом, а я закурю трубку и предамся размышлениям. Вспомним, как в песне поется:
Индийский лист за миг истлеет;
Так сила в мышцах ослабеет,
Так молодость сгорит дотла.
И ляжет старость, как зола.
Куря табак, об этом помышляй!
Обрадованный проблеском чувства и разума у судьи, казалось, обленившегося и привыкшего потакать всем своим слабостям, я обещал не забывать его предостережения и дружески распрощался с честным блюстителем закона и его гостеприимным домом.
В приемной для нас была приготовлена еда, но мы только слегка перекусили; а во дворе нам вышел навстречу тот самый слуга сэра Гилдебранда, который раньше принял у нас лошадей; его, как сообщил он мисс Вернон, прислал мистер Рэшли, наказав подождать нас и проводить до дому. Мы ехали некоторое время молча. Сказать по правде, я был так ошеломлен событиями этого дня, что не решался первый прервать молчание. Наконец мисс Вернон заговорила, как будто высказывая вслух свои мысли:
— Да, Рэшли может внушать страх, удивление — что угодно, только не любовь. Он делает что пожелает и превращает всех в своих марионеток. Есть у него актеры, готовые исполнить любую роль, какую он для них придумает, есть изобретательность и присутствие духа, благодаря которым он находит выход в самых трудных положениях.
— Значит, вы думаете, — сказал я, отвечая скорее на ее мысль, чем на высказанные слова, — что мистер Кэмбел, явившийся так удивительно кстати и унесший моего обвинителя, как сокол куропатку, был агентом мистера Рэшли Осбалдистона?
— Так я предполагаю, — ответила Диана. — Мало того — я сильно подозреваю, что едва ли ваш сокол прилетел бы вовремя, если бы я не встретила случайно Рэшли в прихожей судьи.
— В таком случае я обязан благодарностью главным образом вам, моя прелестная покровительница?
— Да, пожалуй, — был ответ Дианы. — И прошу вас, считайте, что вы уже принесли мне свою благодарность и я ее приняла с благосклонной улыбкой, потому что не люблю выслушивать всерьез докучные слова и, чего доброго, отвечу зевком, а не пристойными случаю любезностями. Словом, мистер Фрэнк, я захотела вам помочь, и, к счастью, это оказалось в моих силах; и со своей стороны я прошу вас об одной только милости — больше об этом не вспоминать. Но кто ж это едет нам навстречу?
Летит, румянцем огненным горя,
В коня кровавые вонзая шпоры!
Неужели сам усерднейший служитель закона? Не кто иной, как мистер Джозеф Джобсон?
Так и оказалось: навстречу нам скакал в отчаянной спешке и, как тотчас выяснилось, в крайне дурном расположении духа мистер Джозеф Джобсон. Он подлетел к нам и осадил коня, когда мы уже хотели с легким поклоном проскакать мимо.
— Так, сэр, мисс Вернон… Гм! Гм! Вижу, вижу, — поручительство принято в мое отсутствие. Понимаю. Но я хотел бы знать, кто составил бумагу, только и всего. Если его милость намерен часто прибегать к такой форме судопроизводства, советую ему подыскать другого секретаря, потому что я, разумеется, подам в отставку.
— Но разве нет другого выхода, мистер Джобсон? — сказала Диана. — Судья мог бы предложить своему теперешнему секретарю не отлучаться ни на час. Кстати, мистер Джобсон, как вы нашли фермера Рутледжа? Надеюсь, он был в силах подписаться, приложить печать и передать вам завещание из рук в руки?
Этот вопрос, казалось, еще больше разжег бешенство законника. Он глядел на мисс Вернон с таким возмущением, с такой злобой, что я чуть не поддался искушению ударом хлыста выбить его из седла, и только мысль о его ничтожестве удержала меня.
— Фермер Рутледж, сударыня? — отозвался служитель закона, как только негодование позволило ему издать членораздельные звуки. — Фермер Рутледж находится в столь же добром здравии, как и вы. Его болезнь, сударыня, — обман, сплошной обман и подвох; и если вы не знали этого раньше, так знайте теперь.
— Вот тебе и на! — отозвалась мисс Вернон с видом крайнего и простодушного изумления. — Нет, вы шутите, мистер Джобсон!
— Отнюдь не шучу, сударыня, — возразил разгневанный писец, — мало того: доложу вам, что этот жалкий старый дуралей обозвал меня кляузником — кляузником, сударыня! — и сказал, что я пришел вынюхивать работу, сударыня, когда я имею не больше оснований выслушивать о себе такие вещи, сударыня, чем всякий другой джентльмен моей профессии, особенно ежели вспомнить, что я секретарь мирового суда и утвержден в этой должности согласно Trigesimo Septimo Henrici Octavi, а также Primo Gulielmi note 42 — по первой статье статутов короля Вильгельма, сударыня, вечной памяти короля Вильгельма, бессмертного нашего избавителя от папистов и лженаследников, от деревянных башмаков и грелок, мисс Вернон.
— Да, скучная штука — деревянные башмаки, а грелка еще того скучнее, — ответила девушка, которой явно доставляло удовольствие распалять его ярость. — Приятно, что вы сейчас, по-видимому, не нуждаетесь в грелке, мистер Джобсон. Боюсь, дедушка Рутледж в своей неучтивости не ограничился руганью. Вы уверены, что он вас не побил?
— Побил, сударыня? Никто, — вскричал он запальчиво, — никто на свете меня не побьет, смею вас уверить, сударыня!
— Бьют, сэр, по заслугам, — сказал я, — ваша манера разговаривать с молодою леди так непристойна, что, если вы не измените тона, я не поленюсь собственноручно вас проучить!
— Проучить, сэр? .. И кого — меня, сэр? Вы знаете, кому вы это говорите, сэр?
— Да, сэр, — ответил я. — По вашим словам, вы секретарь здешнего мирового суда, а по разъяснению дедушки Рутледжа — кляузник. Ни то, ни другое не дает вам права дерзить молодой и знатной леди.
Мисс Вернон, положив руку мне на плечо, воскликнула:
— Оставьте, мистер Осбалдистон, я не допущу избиения мистера Джобсона. Я не настолько к нему благосклонна, чтоб разрешать вам коснуться его особы хотя бы кончиком хлыста: он на это ведь жил бы по крайней мере три месяца. К тому же вы и так достаточно задели его самолюбие — вы его назвали дерзким.
— Я не придаю значения его словам, мисс, — сказал секретарь, немного присмирев. — К тому же, «дерзкий» такое слово, за которое едва ли можно привлечь к ответу. Но «кляузник» — это злейшая клевета, и старик Рутледж поплатится за нее, как и все те, кто злорадно ее повторяет, нарушая тем самым общественное спокойствие, а лично меня лишая доброго имени.
— Не тревожьтесь, мистер Джобсон, — сказала мисс Вернон, — вы же знаете: где нет улик, там, как признает ваш собственный закон, сам король бессилен. Что же касается вашего доброго имени — право, я от всей души желаю вам счастья его утратить и жалею того бедняка, которому оно достанется в добычу.
— Превосходно, сударыня… пожелаю вам доброго вечера, сударыня, больше мне вам нечего сказать — разве только, что есть законы против папистов и что было бы хорошо для Англии, если б они строже соблюдались. Есть третье и четвертое постановление Эдуарда Шестого о католических антифонах, требниках, псалтырях, обрядных книгах, молитвенниках, о житиях, облатках для причастия и о лицах, имеющих в своем владении всяческие там дароносицы, мисс Вернон; и есть приказ о приведении папистов к присяге; и есть закон, осуждающий на каторгу непокорных католиков, — статут первый его величества ныне царствующего короля — да! — и о наказуемости слушания мессы: смотри статут двадцать третий королевы Елизаветы и том третий законов Иакова Первого, глава двадцать пятая. И многие поместья подлежат внесению в особые списки, многие купчие и завещания подлежат пересмотру, и по многим делам надлежит взыскивать удвоенный сбор согласно актам, предусматривающим…
— … смотри новое издание свода законов, тщательно пересмотренное и проредактированное Джозефом Джобсоном, джентльменом, секретарем мирового суда, — сказала мисс Вернон.
— А кроме того и прежде всего, — продолжал Джобсон, — скажу вам в предуведомление: вы, Диана Вернон, девица, не будучи femme couverte note 43, но будучи зато осужденной католичкой, отказывающейся от присяги, обязаны отправиться в свое жилище, притом наикратчайшей дорогой, дабы не пало на вас обвинение в государственной измене; и вы должны для переправы через воду добросовестно искать общественных паромов и не задерживаться там более, как на время одного отлива и прилива; а если в том месте вы не найдете парома, то вы должны ежедневно входить в воду по колена, пытаясь перейти вброд.
— Это, как я понимаю, нечто вроде епитимьи, налагаемой на меня протестантами за мои католические заблуждения? — рассмеялась мисс Вернон. — Хорошо. Благодарю вас за справку, мистер Джобсон. Помчусь домой как можно быстрее и впредь постараюсь быть хорошей домоправительницей. Доброй ночи, дорогой мой мистер Джобсон, светлое зерцало канцелярской учтивости!
— Доброй ночи, сударыня. Помните: с законом не шутят.
И мы разъехались в разные стороны.
— Поскакал строить дальше свои козни, — сказала мисс Вернон, оглядываясь на него. — Как это грустно, что родовитые люди, люди с положением и состоянием, должны терпеть чиновничью наглость какого-то презренного проныры — и только потому, что они верят, так, как верил весь крещеный мир сто с небольшим лет тому назад, ибо, во всяком случае, нельзя не признать за нашей католической верой преимущества древности.
— У меня было сильное искушение проломить негодяю череп, — ответил я.
— Вы поступили бы как опрометчивый юнец, — сказала мисс Вернон. — И все же, будь моя собственная рука хоть на унцию потяжелее, я, конечно, дала б ему почувствовать ее вес! Не подумайте, что я жалуюсь, но есть три вещи, за которые меня бы следовало пожалеть, если б кто-нибудь счел меня достойной сострадания.
— Какие же это три вещи, мисс Вернон, разрешите спросить?
— А вы обещаете отнестись ко мне с искренним сочувствием, если я скажу?
— Конечно. Неужели вы сомневаетесь? — ответил я и подъехал к ней ближе, произнося эти слова тоном глубокого участия, которого и не пытался скрыть.
— Ну хорошо, соблазнительно, когда тебя жалеют! Так вот мои три беды: во-первых, я девушка, а не юноша, и меня заперли бы в сумасшедший дом, вздумай я совершить хоть половину того, что хочу; а между тем, если б я пользовалась вашим счастливым преимуществом делать все, что вам угодно, мир сходил бы с ума, подражая мне и восторгаясь мною.
— В этом я не могу вам посочувствовать, — отвечал я, — это несчастье настолько общее, что его разделяет с вами половина рода человеческого, другая ж половина…
— … пользуется настолько лучшим положением, что ревниво оберегает свои прерогативы, — перебила меня мисс Вернон. — Я забыла, что вы заинтересованная сторона. Нет, — добавила она, видя, что я собираюсь возразить, — ваша мягкая улыбка предназначена быть предисловием к очень изящному комплименту относительно особых преимуществ, коими наслаждаются друзья и родственники Ди Вернон благодаря тому, что она принадлежит от рождения к их илотам. Не тратьте даром слов, мой добрый друг. Посмотрим, не удастся ли нам прийти к соглашению по второму пункту моего иска к судьбе, как выразился бы наш любезный крючкотвор. Я исповедую старую веру, принадлежу к гонимой секте и не только не пользуюсь уважением за свою набожность, как всякая добропорядочная девушка, но мой добрый друг судья Инглвуд может посадить меня в исправительный дом только за то, что я не отступилась от веры моих предков; посадить и сказать, как сказал старый Пемброк уилтонской аббатисе note 44, когда захватил ее монастырь и земли: «Ступай и пряди пряжу, старая ведьма, пряди пряжу».
— Это зло можно излечить, — сказал я убежденно. — Обратитесь к кому-либо из наших ученых богословов или спросите ваш собственный светлый разум, мисс Вернон, и я уверен, особенности, отличающие нашу религию от той, в которой воспитаны вы…
— Ни слова! — сказала Диана и приложила палец к губам. — Ни слова больше! Изменить вере моих славных предков? Это для меня то же, что для мужчины изменить своему знамени во время битвы, когда оно дрогнуло под натиском врага, и перейти малодушным наймитом на сторону победившего противника.
— Я уважаю ваше мужество, мисс Вернон, а неприятности, которым оно вас подвергает, — о них я могу сказать лишь одно: раны, которые мы сами себе наносим по велению совести, заключают в себе целительный бальзам.
— Да, и все же они горят и причиняют боль. Но я вижу, то, что мне придется мять коноплю или прясть из льна чудесную суровую нитку, так же мало трогает ваше черствое сердце, как то, что я осуждена носить прическу и чепец вместо касторовой шляпы с кокардой. Я лучше воздержусь от напрасного труда называть вам третью причину моих страданий.
— Нет, моя дорогая мисс Вернон, не лишайте меня вашего доверия, и я обещаю тройное сочувствие, какого заслуживают ваши необычайные несчастья, отдать вам сполна по поводу третьего, если вы мне поручитесь, что вы не разделяете его со всеми женщинами или со всеми католиками в Англии, которые, с благословения Божьего, все еще представляют собой более многочисленную секту, чем желали бы мы, протестанты, в нашей преданности церкви и короне.
— Третье мое несчастье, — сказала Диана совсем другим и таким серьезным тоном, какого я еще не слышал от нее, — поистине заслуживает сострадания. Я принадлежу, как вы можете легко заметить, к прямым, непосредственным натурам — простая, бесхитростная девушка, которой хотелось бы действовать открыто и честно перед всем миром; а судьба меня затянула в такие запутанные сети, козни, интриги, что едва смею вымолвить слово из боязни тяжелых последствий — не для себя, для других.
— Это в самом деле несчастье, мисс Вернон, и я вам искренне сочувствую, хотя едва ли мог бы предположить что-либо подобное.
— О, мистер Осбалдистон, если бы вы знали… если бы кто-нибудь знал… как трудно мне бывает иногда скрывать боль сердца под маской спокойствия, вы бы меня и вправду пожалели! Мне, может быть, даже и этого не следовало говорить вам о своем положении, но вы умный и проницательный юноша. Очень скоро вы стали бы задавать мне сотни вопросов о происшествиях этого дня — о том, какую роль сыграл Рэшли в избавлении вас от этой маленькой неприятности, об очень многом, что не могло не привлечь вашего внимания, — а я не могла бы отвечать вам необходимой ложью и хитростями. Я лгала бы неуклюже и лишилась бы вашего доброго мнения, если сейчас я хоть немного пользуюсь им. Так уж лучше сразу сказать: не задавайте мне никаких вопросов, я не властна отвечать на них.
Мисс Вернон проговорила эти слова таким прочувствованным тоном, какой не мог не произвести на меня впечатления. Я уверил ее, что ей нечего опасаться с моей стороны ни назойливых выспрашиваний, ни ложного толкования, когда она отклонит те вопросы, которые могут сами по себе казаться вполне разумными или по меньшей мере естественными. Я слишком обязан ей, сказал я, за помощь в моем деле и не стану злоупотреблять возможностью вмешиваться в ее дела — возможностью, которую мне доставила ее доброта; но я надеюсь, и я настаиваю: если когда-нибудь ей понадобятся мои услуги, пусть она без стеснения и колебания потребует их от меня.
— Благодарю, благодарю, — отвечала она. — В вашем голосе звучит не пустая любезность — так говорит человек, который знает, что он берет на себя обязательство. Если… — это невозможно, но все же, — если представится случай, я вам напомню ваше обещание, и уверяю вас, я не рассержусь, когда увижу, что вы его забыли: с меня довольно, что сейчас вы искренни в ваших намерениях. Многое может изменить их, прежде чем я призову вас (если вообще когда-нибудь придет такой час! ) помочь Диане Вернон, как если бы вы были Диане братом.
— Если бы я был Диане братом, — сказал я, — это не увеличило б мою готовность прийти вам на помощь. А теперь я все-таки должен спросить, по своей ли воле Рэшли оказал мне сегодня содействие?
— Только не у меня. Вы можете спросить у него самого и будьте уверены, он скорее скажет «да», чем допустит, чтобы доброе деяние гуляло по свету, как несогласованное прилагательное в плохо построенном предложении, — он всегда предпочтет пристегнуть к нему существительным свое собственное имя.
— И я не должен спрашивать, не сам ли мистер Кэмбел помог мистеру Моррису освободиться от чемодана? И письмо, полученное нашим любезным юристом, — не было ли оно подослано нарочно с целью удалить его со сцены, чтоб он не помешал моему благополучному избавлению? Не должен спрашивать…
— Вы не должны спрашивать меня ни о чем, — сказала мисс Вернон, — а потому излишне продолжать ваш перечень. И придется вам думать обо мне не хуже, чем если б я ответила на все эти вопросы и на двадцать других так же бойко, как мог бы ответить Рэшли. И заметьте себе: каждый раз, как я дотронусь вот так до своего подбородка, это послужит вам знаком, что я не могу говорить о предмете, привлекшем ваше внимание. Я должна установить условные сигналы для сношений с вами, потому что вы будете моим поверенным и советчиком, но только при этом вы не должны ничего знать о моих делах.
— Что может быть логичней! — рассмеялся я. — Мудрость моих советов — уж поверьте! — сравнима будет только с полнотой вашего доверия.
В таких разговорах мы подъехали, довольные друг другом, к Осбалдистон-холлу, где вечернее пиршество хозяев было уже в разгаре.
— Принесите обед мне и мистеру Осбалдистону в библиотеку, — сказала мисс Вернон слуге. — Я должна сжалиться над вами, — добавила она, обратившись ко мне, — и позаботиться, чтоб вы не умерли с голоду в этом дворце обжорства, хотя мне, пожалуй, и не следовало бы открывать вам свое прибежище. Библиотека — моя берлога, единственный уголок в замке, где я могу укрыться от племени орангутангов, от моих двоюродных братьев. Они не осмеливаются туда заглядывать, я думаю, из страха, что старые фолианты упадут с полки и проломят им череп: иного действия на их головы книги оказать не могут. Итак, идите за мной.
Я последовал за нею по прихожей и гостиной, по сводчатому коридору и витой лестнице, пока наконец мы не добрались до комнаты, куда она распорядилась подать нам обед.
ГЛАВА X
Есть уголок в просторном доме том:
Забытый всеми, он лишь ей знаком;
Там ниши темные и полок ряд
Отраду для души тоскующей таят.
Неизвестный автор
Библиотека Осбалдистон-холла была мрачной комнатой, где старинные дубовые полки гнулись под грузом тяжелых фолиантов, столь милых семнадцатому столетию; мы же, так сказать, извлекли из них посредством перегонки материал для наших in quarto, in octavo, а наши сыновья, быть может, превзойдут нас в легкомыслии и дальнейшей перегонкой сведут их к in duodecimo note 45 и к небольшим брошюрам. Здесь были классики, книги по древней и европейской истории, но главным образом — по богословию. Содержались они в беспорядке. Долгие годы в библиотеку никто не заходил, кроме священников, сменявших друг друга на должности капеллана при замке, пока пристрастие Рэшли к чтению не побудило его нарушить покой достопочтенных пауков, затянувших книжные полки гобеленами своей работы. Поскольку Рэшли готовился к духовному званию, его поведение показалось отцу не столь странным, как если бы такую наклонность проявил кто-либо из прочих братьев; так что сэр Гилдебранд разрешил произвести в библиотеке некоторые переделки и превратить ее в жилую комнату. Все же в этом просторном помещении чувствовалась обветшалость, явная и неуютная, — признак небрежения, от которого его не могли уберечь собранные в этих стенах сокровища знаний. Повисшие клочьями обои; полки, тронутые червоточиной; большие, неуклюжие, шаткие столы, конторки и стулья; ржавая решетка в камине, который редко баловали дровами или каменным углем, — все выдавало презрение владетелей Осбалдистон-холла к науке и книгам.
— Это место покажется вам, пожалуй, довольно унылым? — сказала Диана, когда я обвел взглядом запущенный зал. — Но мне оно представляется маленьким раем, потому что оно мое и здесь я не боюсь ничьих вторжений. Раньше, покуда мы были друзьями, я владела им совместно с Рэшли.
— А теперь вы больше не друзья? — задал я вполне естественный вопрос.
Она тотчас приложила указательный палец к ямочке на подбородке и лукаво на меня взглянула, как бы запрещая вопрос.
— Мы остаемся союзниками, — продолжала она, — и связаны, как две союзные державы, обоюдными интересами; но боюсь, наш союзный договор, как это нередко бывает, оказался более стойким, чем то дружественное расположение, которым он порожден. Во всяком случае, мы теперь меньше времени проводим вместе, и когда Рэшли входит в одну дверь, я выхожу в другую. Таким образом, убедившись, что нам вдвоем в этом помещении тесно, как оно ни просторно на вид, он великодушно отступился в мою пользу от своих прав, тем более что обстоятельства часто отзывают его из замка. Так что теперь я стараюсь продолжать одна те занятия, в которых прежде он был моим руководителем.
— В чем же состоят эти занятия, если позволите спросить?
— Позволю, и не опасайтесь, что опять приложу палец к подбородку. Самые любимые мои предметы — естественные науки и история. Но я изучаю также поэзию и древних авторов.
— Древних? Вы их читаете в подлиннике?
— Непременно. Рэшли, обладая сам значительными знаниями, выучил меня греческому, и латыни, и многим современным европейским языкам. Смею вас уверить, на мое образование положено немало трудов, хоть я и не умею вышивать ни гладью, ни крестом, не умею готовить пудинг и «не обучена ни одному полезному делу на свете», как соизволила выразиться на мой счет толстая жена викария. Что ж, ее замечание столь же справедливо, сколь изящно, вежливо и доброжелательно.
— А кто установил для вас предметы занятий — Рэшли или вы сами, мисс Вернон? — спросил я.
— Гм! — отозвалась она, как будто не зная, отвечать на вопрос или нет. — Не стоит поднимать палец по каждому пустяку. Частично он, частично я. Научившись за стенами замка ездить верхом на коне, а в случае нужды седлать его, и взнуздывать, и перемахивать через высокую изгородь, не моргнув стрелять из ружья, — словом, усвоив все мужские совершенства, по которым сходят с ума мои неотесанные кузены, я пожелала, как мой ученый кузен Рэшли, в стенах замка читать по-гречески и по-латыни и приобщиться в меру сил моих к древу познания, которым вы, мужчины, хотели бы завладеть безраздельно, — в отместку, как мне кажется, за соучастие нашей праматери в первородном грехе.
— И Рэшли охотно поощрял вашу склонность к учению?
— Понятно, ему хотелось, чтобы я стала его ученицей, а учил он меня только тому, что знал сам, — вряд ли он мог посвятить меня в таинства стирки кружевных манжет или подрубания батистовых платков.
— Я понимаю, как соблазнительно было приобрести такую ученицу, и не сомневаюсь, что наставник очень сообразовался с этим.
— О, если вы начнете разбираться в побуждениях Рэшли, мне придется опять приложить палец к подбородку. Я могу отвечать откровенно, только когда меня спрашивают о моих. Но подведу итог: он отказался в мою пользу от библиотеки и никогда не входит в эту комнату, не испросив на то разрешения; и я в конце концов позволила себе вольность перенести сюда кое-что из моего личного имущества, в чем вы убедитесь, если осмотрите комнату.
— Извините, мисс Вернон, но я не вижу здесь ни одной вещи, за которой признал бы я право назваться вашей собственностью.
— Потому, я полагаю, что вы не видите пастушка или пастушки, вышитых гарусом и вправленных в рамку из черного дерева; или чучела попугая; или клетки с канарейками; или дамской шкатулки с отделкой из вороненого серебра; или туалетного столика со множеством лакированных ящичков, многоугольного, как рождественский пирог; или спинета со сломанной крышкой; лютни о трех струнах; не видите ни прялки, ни вязанья, ни шитья — никакого рукоделья; ни комнатной собачки с выводком слепых щенят. Из таких сокровищ у меня ничего не найдется, — продолжала она, сделав паузу, чтобы перевести дыхание после этого длинного перечня. — Но здесь стоит меч моего предка, сэра Ричарда Вернона, павшего в битве при Шрусбери и жестоко оклеветанного недостойным человеком по имени Уилл Шекспир, чья приверженность к ланкастерской династии и умение отражать свои пристрастные взгляды в трагедиях и хрониках поставили, по-моему, историю вниз головой или, вернее, вывернули ее наизнанку. А рядом с этим грозным оружием висит кольчуга еще более древнего Вернона, который был оруженосцем Черного Принца. Его постигла судьба, обратная той, какая выпала его потомку, так как бард, взявший на себя труд его прославить, отнесся к нему благосклонно, но талантом не обладал:
Лихого рыцаря узрели вы в строю бы,
По имени Вернон, в гербе, что носит трубы.
Он демоном летит, тела врагов кроша,
Другому уступив утеху грабежа.
Затем тут есть образец изобретенного мною нового подуздка, значительно улучшающего изобретение герцога Ньюкаслского; вот колпачок и бубенчики моего кречета Чевиота, которого проткнула своим клювом цапля у Конской Топи. Бедный Чевиот! Против него лучшая птица на наших насестах — просто дикий коршун или ястребок. Вот мое собственное охотничье ружье, очень легкое, с усовершенствованным кремнем, — десятки сокровищ, одно ценнее другого. А вот это говорит само за себя.
Она указала на портрет во весь рост кисти Ван Дейка, в резной дубовой раме, на которой готическими буквами были написаны слова: «Vernon semper viret» note 46. Я глядел на Диану и ждал объяснений.
— Разве вам не известен, — сказала она удивленно, — наш девиз — девиз Вернонов, в котором
… как маска важная Порочность,
Два смысла мы в одно вложили слово.
|
The script ran 0.043 seconds.