1 2 3 4 5 6 7 8 9
Фридрих Ницше
Так говорил Заратустра
Книга для всех и ни для кого
Часть первая
Предисловие Заратустры
1
Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро своей родины и пошёл в горы. Здесь наслаждался он своим духом и своим одиночеством и в течение десяти лет не утомлялся этим. Но наконец изменилось сердце его — и в одно утро поднялся он с зарёю, стал перед солнцем и так говорил к нему:
«Великое светило! К чему свелось бы твоё счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь!
В течение десяти лет подымалось ты к моей пещере: ты пресытилось бы своим светом и этой дорогою, если б не было меня, моего орла и моей змеи.
Но мы каждое утро поджидали тебя, принимали от тебя преизбыток твой и благословляли тебя.
Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много мёду; мне нужны руки, простёртые ко мне.
Я хотел бы одарять и наделять до тех пор, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумству своему, а бедные — богатству своему.
Для этого я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило!
Я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу я спуститься.
Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти взирающее даже на чрезмерно большое счастье!
Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из неё и несла всюду отблеск твоей отрады!
Взгляни, эта чаша хочет опять стать пустою, и Заратустра хочет опять стать человеком».
— Так начался закат Заратустры.
2
Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошёл он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину, чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре:
«Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он; но он изменился.
Тогда нёс ты свой прах на гору; неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в долины? Неужели не боишься ты кары поджигателю?
Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому ли и идёт он, точно танцует?
Заратустра преобразился, ребёнком стал Заратустра, Заратустра проснулся: чего же хочешь ты среди спящих?
Как на море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Увы! ты хочешь выйти на сушу? Ты хочешь снова сам таскать своё тело?»
Заратустра отвечал: «Я люблю людей».
«Разве не потому, — сказал святой, — ушёл и я в лес и пустыню? Разве не потому, что и я слишком любил людей?
Теперь люблю я Бога: людей не люблю я. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня».
Заратустра отвечал: «Что говорил я о любви! Я несу людям дар».
«Не давай им ничего, — сказал святой. — Лучше сними с них что-нибудь и неси вместе с ними — это будет для них всего лучше, если только это лучше и для тебя!
И если ты хочешь им дать, дай им не больше милостыни и ещё заставь их просить её у тебя!»
«Нет, — отвечал Заратустра, — я не даю милостыни. Для этого я недостаточно беден».
Святой стал смеяться над Заратустрой и так говорил: «Тогда постарайся, чтобы они приняли твои сокровища! Они недоверчивы к отшельникам и не верят, что мы приходим, чтобы дарить.
Наши шаги по улицам звучат для них слишком одиноко. И если они ночью, в своих кроватях, услышат человека, идущего задолго до восхода солнца, они спрашивают себя: куда крадётся этот вор?
Не ходи же к людям и оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты быть, как я, — медведем среди медведей, птицею среди птиц?»
«А что делает святой в лесу?» — спросил Заратустра.
Святой отвечал: «Я слагаю песни и пою их; и когда я слагаю песни, я смеюсь, плачу и бормочу себе в бороду: так славлю я Бога.
Пением, плачем, смехом и бормотанием славлю я Бога, моего Бога. Но скажи, что несёшь ты нам в дар?»
Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: «Что мог бы я дать вам! Позвольте мне скорее уйти, чтобы чего-нибудь я не взял у вас!» — Так разошлись они в разные стороны, старец и человек, и каждый смеялся, как смеются дети.
Но когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своём: «Возможно ли это! Этот святой старец в своём лесу ещё не слыхал о том, что Бог мёртв».
3
Придя в ближайший город, лежавший за лесом, Заратустра нашёл там множество народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему обещано было зрелище — плясун на канате. И Заратустра говорил так к народу:
Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что до́лжно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?
Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя; а вы хотите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к состоянию зверя, чем превзойти человека?
Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором.
Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё осталось от червя. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь ещё человек больше обезьяны, чем иная из обезьян.
Даже мудрейший среди вас есть только разлад и помесь растения и призрака. Но разве я велю вам стать призраком или растением?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!
Сверхчеловек — смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да будет сверхчеловек смыслом земли!
Я заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Они отравители, всё равно, знают ли они это или нет.
Они презирают жизнь, эти умирающие и сами себя отравившие, от которых устала земля: пусть же исчезнут они!
Прежде хула на Бога была величайшей хулой; но Бог умер, и вместе с ним умерли и эти хулители. Теперь хулить землю — самое ужасное преступление, так же как чтить сущность непостижимого выше, чем смысл земли!
Некогда смотрела душа на тело с презрением: и тогда не было ничего выше, чем это презрение, — она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным. Так думала она бежать от тела и от земли.
О, эта душа сама была ещё тощей, отвратительной и голодной; и жестокость была вожделением этой души!
Но и теперь ещё, братья мои, скажите мне: что говорит ваше тело о вашей душе? Разве ваша душа не есть бедность и грязь и жалкое довольство собою?
Поистине, человек — это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — это море, где может потонуть ваше великое презрение.
В чём то самое высокое, что можете вы пережить? Это — час великого презрения. Час, когда ваше счастье становится для вас отвратительным, так же как ваш разум и ваша добродетель.
Час, когда вы говорите: «В чём моё счастье! Оно — бедность и грязь и жалкое довольство собою. Моё счастье должно бы было оправдывать само существование!»
Час, когда вы говорите: «В чём мой разум! Добивается ли он знания, как лев своей пищи? Он — бедность и грязь и жалкое довольство собою!»
Час, когда вы говорите: «В чём моя добродетель! Она ещё не заставила меня безумствовать. Как устал я от добра моего и от зла моего! Всё это бедность и грязь и жалкое довольство собою!»
Час, когда вы говорите: «В чём моя справедливость! Я не вижу, чтобы был я пламенем и углем. А справедливый — это пламень и уголь!»
Час, когда вы говорите: «В чём моя жалость! Разве жалость — не крест, к которому пригвождается каждый, кто любит людей? Но моя жалость не есть распятие».
Говорили ли вы уже так? Восклицали ли вы уже так? Ах, если бы я уже слышал вас так восклицающими!
Не ваш грех — ваше самодовольство вопиет к небу; ничтожество ваших грехов вопиет к небу!
Но где же та молния, что лизнёт вас своим языком? Где то безумие, что надо бы привить вам?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — эта молния, он — это безумие! —
Пока Заратустра так говорил, кто-то крикнул из толпы: «Мы слышали уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!» И весь народ начал смеяться над Заратустрой. А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за своё дело.
4
Заратустра же глядел на народ и удивлялся. Потом он так говорил:
Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью.
Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращённый назад, опасны страх и остановка.
В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель.
Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть, ибо идут они по мосту.
Я люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по другому берегу.
Я люблю тех, кто не ищет за звёздами основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвою — а приносит себя в жертву земле, чтобы земля некогда стала землёю сверхчеловека.
Я люблю того, кто живёт для познания и кто хочет познавать для того, чтобы когда-нибудь жил сверхчеловек. Ибо так хочет он своей гибели.
Я люблю того, кто трудится и изобретает, чтобы построить жилище для сверхчеловека и приготовить к приходу его землю, животных и растения: ибо так хочет он своей гибели.
Я люблю того, кто любит свою добродетель: ибо добродетель есть воля к гибели и стрела тоски.
Я люблю того, кто не бережёт для себя ни капли духа, но хочет всецело быть духом своей добродетели: ибо так, подобно духу, проходит он по мосту.
Я люблю того, кто из своей добродетели делает своё тяготение и свою напасть: ибо так хочет он ради своей добродетели ещё жить и не жить более.
Я люблю того, кто не хочет иметь слишком много добродетелей. Одна добродетель есть больше добродетель, чем две, ибо она в большей мере есть тот узел, на котором держится напасть.
Я люблю того, чья душа расточается, кто не хочет благодарности и не воздаёт её: ибо он постоянно дарит и не хочет беречь себя.
Я люблю того, кто стыдится, когда игральная кость выпадает ему на счастье, и кто тогда спрашивает: неужели я игрок-обманщик? — ибо он хочет гибели.
Я люблю того, кто бросает золотые слова впереди своих дел и исполняет всегда ещё больше, чем обещает: ибо он хочет своей гибели.
Я люблю того, кто оправдывает людей будущего и искупляет людей прошлого: ибо он хочет гибели от людей настоящего.
Я люблю того, кто карает своего Бога, так как он любит своего Бога: ибо он должен погибнуть от гнева своего Бога.
Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах и кто может погибнуть при малейшем испытании: так охотно идёт он по мосту.
Я люблю того, чья душа переполнена, так что он забывает самого себя, и все вещи содержатся в нём: так становятся все вещи его гибелью.
Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем: так голова его есть только утроба сердца его, а сердце его влечёт его к гибели.
Я люблю всех тех, кто являются тяжёлыми каплями, падающими одна за другой из тёмной тучи, нависшей над человеком: молния приближается, возвещают они и гибнут, как провозвестники.
Смотрите, я провозвестник молнии и тяжёлая капля из тучи; но эта молния называется сверхчеловек.
5
Произнесши эти слова, Заратустра снова посмотрел на народ и умолк. «Вот стоят они, — говорил он в сердце своём, — вот смеются они: они не понимают меня, мои речи не для этих ушей.
Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они только заикающемуся?
У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою, она отличает их от козопасов.
Поэтому не любят они слышать о себе слово «презрение». Буду же говорить я к их гордости.
Буду же говорить я им о самом презренном существе, а это и есть последний человек».
И так говорил Заратустра к народу:
Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил росток высшей надежды своей.
Его почва ещё достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не будет больше расти на ней.
Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелы тоски своей выше человека и тетива лука его разучится дрожать!
Я говорю вам: нужно носить в себе ещё хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас есть ещё хаос.
Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе! Приближается время самого презренного человека, который уже не может презирать самого себя.
Смотрите! Я показываю вам последнего человека.
«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление? Что такое звезда?» — так вопрошает последний человек и моргает.
Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий всё маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живёт дольше всех.
«Счастье найдено нами», — говорят последние люди, и моргают.
Они покинули страны, где было холодно жить: ибо им необходимо тепло. Также любят они соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло.
Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом: ибо ходят они осмотрительно. Одни безумцы ещё спотыкаются о камни или о людей!
От времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.
Они ещё трудятся, ибо труд — развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их.
Не будет более ни бедных, ни богатых: то и другое слишком хлопотно. И кто захотел бы ещё управлять? И кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идёт в сумасшедший дом.
«Прежде весь мир был сумасшедший», — говорят самые умные из них, и моргают.
Все умны и знают всё, что было; так что можно смеяться без конца. Они ещё ссорятся, но скоро мирятся — иначе это расстраивало бы желудок.
У них есть своё удовольствьице для дня и своё удовольствьице для ночи; но здоровье — выше всего.
«Счастье найдено нами», — говорят последние люди, и моргают.
Здесь окончилась первая речь Заратустры, называемая также «Предисловием», ибо на этом месте его прервали крик и радость толпы. «Дай нам этого последнего человека, о Заратустра, — так восклицали они, — сделай нас похожими на этих последних людей! И мы подарим тебе сверхчеловека!» И все радовались и щёлкали языком. Но Заратустра стал печален и сказал в сердце своём:
«Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей.
Очевидно, я слишком долго жил на горе, слишком часто слушал ручьи и деревья: теперь я говорю им, как козопасам.
Непреклонна душа моя и светла, как горы в час дополуденный. Но они думают, что холоден я и что говорю я со смехом ужасные шутки.
И вот они смотрят на меня и смеются, и, смеясь, они ещё ненавидят меня. Лёд в смехе их».
6
Но тут случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным. Ибо тем временем канатный плясун начал своё дело: он вышел из маленькой двери и пошёл по канату, протянутому между двумя башнями и висевшему над базарной площадью и народом. Когда он находился посреди своего пути, маленькая дверь вторично отворилась, и детина, пёстро одетый, как скоморох, выскочил из неё и быстрыми шагами пошёл во след первому. «Вперёд, хромоногий, — кричал он своим страшным голосом, — вперёд, ленивая скотина, контрабандист, набелённая рожа! Смотри, чтобы я не пощекотал тебя своею пяткою! Что делаешь ты здесь между башнями? Ты вышел из башни; туда бы и следовало запереть тебя, ты загораживаешь дорогу тому, кто лучше тебя!» — И с каждым словом он всё приближался к нему — и, когда был уже на расстоянии одного только шага от него, случилось нечто ужасное, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным: он испустил дьявольский крик и прыгнул через того, кто загородил ему дорогу. Но этот, увидев, что его соперник побеждает его, потерял голову и канат; он бросил свой шест и сам ещё быстрее, чем шест, полетел вниз, как какой-то вихрь из рук и ног. Базарная площадь и народ походили на море, когда проносится буря: всё в смятении бежало в разные стороны, большею частью там, где должно было упасть тело.
Но Заратустра оставался на месте, и прямо возле него упало тело, изодранное и разбитое, но ещё не мёртвое. Немного спустя к раненому вернулось сознание, и он увидел Заратустру, стоявшего возле него на коленях. «Что ты тут делаешь? — сказал он наконец. — Я давно знал, что чёрт подставит мне ногу. Теперь он тащит меня в преисподнюю; не хочешь ли ты помешать ему?»
«Клянусь честью, друг, — отвечал Заратустра, — не существует ничего, о чём ты говоришь: нет ни чёрта, ни преисподней. Твоя душа умрёт ещё скорее, чем твоё тело: не бойся же ничего!»
Человек посмотрел на него с недоверием. «Если ты говоришь правду, — сказал он, — то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я немного больше животного, которого ударами и впроголодь научили плясать».
«Не совсем так, — сказал Заратустра, — ты из опасности сделал себе ремесло, а за это нельзя презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла; за это я хочу похоронить тебя своими руками».
На эти слова Заратустры умирающий ничего не ответил; он только пошевелил рукою, как бы ища, в благодарность, руки Заратустры. —
7
Тем временем наступил вечер, и базарная площадь скрылась во мраке; тогда рассеялся и народ, ибо устают даже любопытство и страх. Но Заратустра продолжал сидеть на земле возле мёртвого и был погружён в свои мысли: так забыл он о времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер подул на одинокого. Тогда поднялся Заратустра и сказал в сердце своём:
«Поистине, прекрасный улов был сегодня у Заратустры. Он не поймал человека, зато труп поймал он.
Жутко человеческое существование и к тому же всегда лишено смысла: скоморох может стать уделом его.
Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из тёмной тучи, называемой человеком.
Но я ещё далёк от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я ещё середина между безумцем и трупом.
Темна ночь, темны пути Заратустры. Идём, холодный, недвижный товарищ! Я несу тебя туда, где я похороню тебя своими руками».
8
Сказав это в сердце своём, Заратустра взял труп себе на спину и пустился в путь. Но не успел он пройти и ста шагов, как человек подкрался к нему и стал шептать ему на ухо — и гляди-ка, тот, кто говорил, был скоморох с башни. «Уходи из этого города, о Заратустра, — говорил он, — слишком многие ненавидят тебя здесь. Ненавидят тебя добрые и праведные, и они зовут тебя своим врагом и ненавистником; ненавидят тебя правоверные, и они зовут тебя опасным для толпы. Счастье твоё, что смеялись над тобою: и поистине, ты говорил, как скоморох. Счастье твоё, что ты пристал к мёртвой собаке; унизившись так, ты спас себя на сегодня. Но уходи прочь из этого города — или завтра я перепрыгну через тебя, живой через мёртвого». И сказав это, человек исчез; а Заратустра продолжал свой путь по тёмным улицам.
У ворот города повстречались ему могильщики; они факелом посветили ему в лицо, узнали Заратустру и много издевались над ним: «Заратустра уносит с собой мёртвую собаку: браво, Заратустра обратился в могильщика! Ибо наши руки слишком чисты для этой поживы. Не хочет ли Заратустра украсть у чёрта его кусок? Ну, так и быть! Желаем хорошо поужинать! Если только чёрт не более ловкий вор, чем Заратустра! — Он украдёт их обоих, он сожрёт их обоих!» И они смеялись и шушукались между собой.
Заратустра не сказал на это ни слова и шёл своей дорогой. Он шёл два часа по лесам и болотам и очень часто слышал голодный вой волков; наконец и на него напал голод. Он остановился перед уединённым домом, в котором горел свет.
«Голод нападает на меня, как разбойник, — сказал Заратустра. — В лесах и болотах нападает на меня голод мой и в глубокую ночь.
Удивительные капризы у моего голода. Часто наступает он у меня только после обеда, и сегодня целый день я не чувствовал его; где же замешкался он?»
И с этими словами Заратустра постучался в дверь дома. Появился старик; он нёс фонарь и спросил: «Кто идёт ко мне и нарушает мой скверный сон?»
«Живой и мёртвый, — отвечал Заратустра. — Дайте мне поесть и попить; днём я забыл об этом. Тот, кто кормит голодного, насыщает свою собственную душу: так говорит мудрость».
Старик ушёл, но тотчас вернулся и предложил Заратустре хлеб и вино. «Здесь плохой край для голодающих, — сказал он, — поэтому я и живу здесь. Зверь и человек приходят ко мне, отшельнику. Но позови же своего товарища поесть и попить, он устал ещё больше, чем ты». Заратустра отвечал: «Мёртв мой товарищ, было бы трудно уговорить его поесть». «Это меня не касается, — ворча произнёс старик, — кто стучится в мою дверь, должен принимать то, что я ему предлагаю. Ешьте и будьте здоровы!» —
После этого Заратустра шёл ещё два часа, доверяясь дороге и свету звёзд: ибо он был привычный ночной ходок и любил всему спящему смотреть в лицо. Но когда стало светать, Заратустра очутился в глубоком лесу, и дальше уже не было видно дороги. Тогда он положил мёртвого в дупло дерева на высоте своей головы — ибо он хотел защитить его от волков — и сам лёг на землю, на мох. И тотчас уснул он, усталый телом, но с непреклонной душою.
9
Долго спал Заратустра, и не только утренняя заря, но и час дополуденный прошли по лицу его. Но наконец он открыл глаза: с удивлением посмотрел Заратустра на лес и тишину, с удивлением заглянул он внутрь самого себя. Потом он быстро поднялся, как мореплаватель, завидевший внезапно землю, и возликовал: ибо он увидел новую истину. И так говорил он тогда в сердце своём:
«Свет низошёл на меня: мне нужны спутники, и притом живые, — не мёртвые спутники и не трупы, которых ношу я с собою, куда я хочу.
Мне нужны живые спутники, которые следуют за мною, потому что хотят следовать сами за собой — и туда, куда я хочу.
Свет низошёл на меня: не к народу должен говорить Заратустра, а к спутникам! Заратустра не должен быть пастухом и собакою стада!
Сманить многих из стада — для этого пришёл я. Негодовать будет на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов.
У пастухов, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. У пастухов, говорю я, но они называют себя правоверными.
Посмотри на добрых и праведных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника — но это и есть созидающий.
Посмотри на правоверных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника — но это и есть созидающий.
Спутников ищет созидающий, а не трупов, а также не стад и не верующих. Созидающих так же, как он, ищет созидающий, тех, кто пишут новые ценности на новых скрижалях.
Спутников ищет созидающий и тех, кто собирал бы жатву вместе с ним: ибо всё созрело у него для жатвы. Но ему недостаёт сотни серпов; поэтому он вырывает колосья и негодует.
Спутников ищет созидающий и тех, кто умеет точить свои серпы. Разрушителями будут называться они и ненавистниками добрых и злых. Но они соберут жатву и будут праздновать.
Созидающих вместе с ним ищет Заратустра, собирающих жатву и празднующих вместе с ним ищет Заратустра: что стал бы он созидать со стадами, пастухами и трупами!
И ты, мой первый спутник, оставайся с благом! Хорошо схоронил я тебя в дупле дерева, хорошо спрятал я тебя от волков.
Но я расстаюсь с тобою, ибо время прошло. От зари до зари осенила меня новая истина.
Ни пастухом, ни могильщиком не должен я быть. Никогда больше не буду я говорить к народу: последний раз говорил я к мёртвому.
К созидающим, к пожинающим, к торжествующим хочу я присоединиться: радугу хочу я показать им и все ступени сверхчеловека.
Одиноким буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоём; и у кого есть ещё уши, чтобы слышать неслыханное, тому хочу я обременить его сердце счастьем своим.
Я стремлюсь к своей цели, я иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет моя поступь их гибелью!»
10
Так говорил Заратустра в сердце своём, а солнце стало уже на полдень; тогда он вопросительно взглянул на небо: ибо услышал над собою резкий крик птицы. И он увидел орла: описывая широкие круги, нёсся тот в воздух, а с ним — змея, но не в виде добычи, а как подруга: ибо она обвила своими кольцами шею его.
«Это мои звери!» — сказал Заратустра и возрадовался в сердце своём.
«Самое гордое животное, какое есть под солнцем, и животное самое умное, какое есть под солнцем, — они отправились разведать.
Они хотят знать, жив ли ещё Заратустра. И поистине, жив ли я ещё?
Опаснее оказалось быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра. Пусть же ведут меня мои звери!»
Сказав это, Заратустра вспомнил слова святого в лесу, вздохнул и говорил так в сердце своём:
«Если б я мог стать мудрее! Если б я мог стать мудрым вполне, как змея моя!
Но невозможного хочу я: попрошу же я свою гордость идти всегда вместе с моим умом!
И если когда-нибудь мой ум покинет меня — ах, он любит улетать! — пусть тогда моя гордость улетит вместе с моим безумием!» —
— Так начался закат Заратустры.
Речи Заратустры
О трёх превращениях
Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребёнком становится лев.
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжёлому и самому трудному стремится сила его.
Что есть тяжесть? — вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.
Что есть трудное? — так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей.
Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать своё высокомерие? Заставить блистать своё безумие, чтобы осмеять свою мудрость?
Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?
Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь?
Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и тёплых жаб?
Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению, когда оно собирается пугать нас?
Всё самое трудное берёт на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.
Но в самой уединённой пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне.
Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.
Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».
Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!».
Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Ценности всех вещей блестят на мне».
«Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность — это я. Поистине, “я хочу” не должно более существовать!» Так говорит дракон.
Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержный и почтительный?
Создавать новые ценности — этого не может ещё лев; но создать себе свободу для нового созидания — это может сила льва.
Завоевать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужно стать львом.
Завоевать себе право для новых ценностей — это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя.
Как свою святыню, любил он когда-то «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи.
Но скажите, братья мои, что может сделать ребёнок, чего не мог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать ещё ребёнком?
Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения.
Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир.
Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом верблюд и, наконец, лев ребёнком. —
Так говорил Заратустра. В тот раз остановился он в городе, названном: Пёстрая корова.
О кафедрах добродетели
Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и награждали, и юноши садились перед кафедрой его. К нему пошёл Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец:
Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью!
Стыдлив и вор в присутствии сна: потихоньку крадётся он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа: не стыдясь, трубит он в свой рог.
Уметь спать — не пустяшное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня.
Десять раз должен ты днём преодолеть самого себя: это даст хорошую усталость, это мак души.
Десять раз должен ты мириться с самим собою: ибо преодоление есть обида, и дурно спит непомирившийся.
Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины и твоя душа останется голодной.
Десять раз должен ты смеяться в течение дня и быть весёлым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.
Немногие знают это; но надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо. Не дал ли я ложного свидетельства? Не нарушил ли я супружеской верности?
Не позволил ли я себе пожелать рабыни ближнего моего? Всё это мешало бы хорошему сну.
И даже при существовании всех добродетелей надо ещё понимать одно: уметь вовремя послать спать все добродетели.
Чтобы не ссорились между собой эти милые бабёнки! И на твоей спине, несчастный!
Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чёртом! Иначе ночью он будет посещать тебя.
Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если власть любит ходить на хромых ногах?
Тот, по-моему, лучший пастух, кто пасёт своих овец на тучных лугах: этого требует хороший сон.
Я не хочу ни больших почестей, ни больших сокровищ: то и другое раздражает селезёнку. Однако дурно спится без доброго имени и малых сокровищ.
Малочисленное общество для меня предпочтительнее, чем злое; но и оно должно приходить и уходить вовремя: этого требует хороший сон.
Мне также очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное.
Так проходит день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина всех добродетелей!
Но я размышляю, что я сделал и о чём думал в течение дня. Пережёвывая, спрашиваю я себя терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?
И каковы были те десять примирений, десять истин и десять смехов, которыми моё сердце радовало себя?
При таком обсуждении и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин всех добродетелей.
Сон колотит меня по глазам — и они тяжелеют. Сон касается уст моих, и они остаются отверстыми.
Поистине, тихими шагами приходит он ко мне, лучший из воров, и похищает у меня мысли: глупый стою я тогда, как эта кафедра.
Но недолго стою я так: затем я уже лежу. —
Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на него. И так говорил он в сердце своём:
Глупцом кажется мне этот мудрец со своими сорока мыслями; но я верю, что хорошо ему спится.
Счастлив уже и тот, кто живёт вблизи этого мудреца! Такой сон заразителен; даже сквозь толстую стену заразителен он.
Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели.
Его мудрость гласит: так бодрствовать, чтобы сон был спокойный. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был бы выбрать бессмыслицу, то эта бессмыслица казалась бы мне наиболее достойной избрания.
Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и увенчанной маками добродетели!
Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни.
И теперь ещё встречаются люди, похожие на этого проповедника добродетели, не всегда, однако, такие же честные, но их время прошло. И не долго стоять им, как уже будут они лежать.
Блаженны сонливые: ибо скоро станут они клевать носом. —
Так говорил Заратустра.
О потусторонниках{1}
Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Актом страдающего и измученного Бога показался тогда мне мир.
Сном показался тогда мне мир и поэтическим творением Бога: разноцветным дымом пред очами божественного недовольника.
Добро и зло, и радость и страдание, и я и ты — всё показалось мне разноцветным дымом пред очами Творца. Отвратить взор свой от себя захотел Творец — и тогда создал он мир.
Опьяняющей радостью служит для страдающего — отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ — опьяняющая радость для его несовершенного Творца, — таким казался мне некогда мир.
Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Правда ли, по ту сторону человека?
Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!
Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я: из моего собственного праха и пламени явился он мне, этот призрак! И поистине, не из потустороннего мира явился он мне!
Что же случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнёс свой собственный прах на гору, более светлое пламя обрёл я себе. И вот! Призрак удалился от меня!
Теперь это было бы для меня страданием и мукой для выздоровевшего — верить в подобные призраки; теперь это было бы для меня страданием и унижением. Так говорю я потусторонникам.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, ощупывало пальцами обманутого духа последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, слышало, как вещало чрево бытия.
И тогда захотело оно пробиться головою сквозь последние стены, и не только головою, — и перейти в «другой мир».
Но «другой мир» вполне сокрыт от человека, этот обесчеловеченный, бесчеловечный мир, составляющий небесное Ничто; и чрево бытия не вещает человеку иначе, как голосом человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его вещать. Скажите мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана ещё лучшим образом?
Да, это Я и его противоречие и путаница говорит самым правдивым образом о своём бытии, это созидающее, хотящее и оценивающее Я, которое есть мера и ценность вещей.
И это самое правдивое бытие — Я — говорит о теле и стремится к телу, даже когда оно творит и предаётся мечтам и бьётся разбитыми крыльями.
Всё правдивее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем больше находит оно слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня моё Я, которой учу я людей: не прятать больше головы в песок небесных вещей, а гордо держать её, земную голову, которая создаёт смысл земли!
Новой воле учу я людей: идти той дорогой, которой слепо шёл человек, и хвалить её, и не уклоняться от неё больше в сторону, подобно больным и умирающим!
Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изобрели небо и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли!
Своей нищеты хотели они избежать, а звёзды были для них слишком далеки. Тогда вздыхали они: «О, если б существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» — тогда изобрели они свою выдумку и кровавое пойло!
Эти неблагодарные — они грезили, что отреклись от своего тела и от этой земли. Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего отречения? Своему телу и этой земле.
Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы утешения и на их неблагодарность. Пусть будут они выздоравливающими и преодолевающими и пусть создадут себе высшее тело!
Не сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою мечту и в полночь крадётся к могиле своего Бога; но болезнью и больным телом остаются для меня его слёзы.
Много больного народу встречалось всегда среди тех, кто предаётся грёзам и одержим Богом; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовётся — правдивость.
Они смотрят всегда назад, в тёмные времена: тогда поистине мечта и вера были другими вещами, неистовство разума было богоподобием, а сомнение грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и чтобы сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят больше всего.
Поистине, не в потусторонние миры и искупительные капли крови, но в тело больше всего верят они, и на своё собственное тело смотрят они как на вещь в себе.
Но болезненной вещью является оно для них — и они охотно вышли бы из кожи вон. Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют потусторонние миры.
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это — более правдивый и чистый голос.
Более правдиво и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное{2}; и оно говорит о смысле земли. —
Так говорил Заратустра.
О презирающих тело
К презирающим тело хочу я сказать моё слово. Не переучиваться и переучивать должны они меня, но только проститься со своим собственным телом — и таким образом стать немыми.
«Я тело и душа» — так говорит ребёнок. И почему не говорить, как дети?
Но пробудившийся, знающий, говорит: я — тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово для чего-то в теле.
Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь.
Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь «духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума.
Я говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его — во что не хочешь ты верить — тело твоё с его большим разумом: оно не говорит Я, но делает Я.
Что чувствует чувство и что познаёт ум — никогда не имеет в себе своей цели. Но чувство и ум хотели бы убедить тебя, что они цель всех вещей: так тщеславны они.
Орудием и игрушкой являются чувство и ум: за ними лежит ещё Само. Само ищет также глазами чувств, оно прислушивается также ушами духа.
Само всегда прислушивается и ищет: оно сравнивает, подчиняет, завоёвывает, разрушает. Оно господствует и является даже господином над Я.
За твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит более могущественный повелитель, неведомый мудрец, — он называется Само. В твоём теле он живёт; он и есть твоё тело.
Больше разума в твоём теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, к чему нужна твоему телу твоя высшая мудрость?
Твоё Само смеётся над твоим Я и его гордыми скачками. «Что мне эти скачки и полёты мысли? — говорит оно себе. — Окольный путь к моей цели. Я служу помочами для Я и суфлёром его понятий».
Само говорит к Я: «Здесь ощущай боль!» И вот оно страдает и думает о том, как бы больше не страдать, — и для этого именно должно оно думать.
Само говорит к Я: «Здесь чувствуй радость!» И вот оно радуется и думает о том, как бы почаще радоваться, — и для этого именно должно оно думать.
К презирающим тело хочу я сказать слово. То, что презирают они, не оставляют они без призора. Что же создало призор и презрение и ценность и волю?
Созидающее Само создало себе призор и презрение, оно создало себе радость и горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли.
Даже в своём безумии и презрении вы, презирающие тело, вы служите своему Само. Я говорю вам: ваше Само хочет умереть и отворачивается от жизни.
Оно уже не в силах делать то, чего оно хочет больше всего, — созидать дальше себя. Этого хочет оно больше всего, в этом вся страстность его.
Но теперь это для него слишком поздно — и вот ваше Само хочет погибнуть, вы, презирающие тело.
Ваше Само хочет погибнуть, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже больше не в силах созидать дальше себя.
И потому вы негодуете на жизнь и землю. Бессознательная зависть светится в косом взгляде вашего презрения.
Я не следую вашим путём, вы, презирающие тело! Для меня вы не мост, ведущий к сверхчеловеку! —
Так говорил Заратустра.
О радостях и страстях
Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не владеешь ею сообща с другими.
Конечно, ты хочешь называть её по имени и ласкать её: ты хочешь подёргать её за ушко и позабавиться с нею.
И смотри! Теперь ты обладаешь её именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом!
Лучше было бы тебе сказать: «нет слова, нет названия тому, что составляет муку и сладость моей души, а также голод утробы моей».
Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить её имени: и если ты должен говорить о ней, то не стыдись говорить, лепеча.
Говори, лепеча: «Это моё добро, каким я люблю его, каким оно всецело мне нравится, и лишь таким я хочу его.
Не потому я хочу его, чтобы было оно божественным законом, и не потому я хочу его, чтобы было оно человеческим установлением и человеческой нуждой: да не служит оно мне указателем на небо или в рай.
Только земную добродетель люблю я: в ней мало мудрости и всего меньше разума всех людей.
Но эта птица свила у меня гнездо себе, поэтому я люблю и прижимаю её к сердцу — теперь на золотых яйцах она сидит у меня».
Так должен ты лепетать и хвалить свою добродетель.
Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только твои добродетели: они выросли из твоих страстей.
Ты положил свою высшую цель в эти страсти: и вот они стали твоей добродетелью и твоей радостью.
И если б ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или изуверов, или людей мстительных:
Всё-таки в конце концов твои страсти обратились бы в добродетели и все твои демоны — в ангелов.
Некогда были дикие псы в погребах твоих, но в конце концов обратились они в птиц и прелестных певуний.
Из своих ядов сварил ты себе бальзам свой; ты доил корову — скорбь свою, — теперь ты пьёшь сладкое молоко её вымени.
И отныне ничего злого не вырастает из тебя, кроме зла, которое вырастает из борьбы твоих добродетелей.
Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда легче проходишь ты по мосту.
Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжёлая участь, и многие шли в пустыню и убивали себя, ибо они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей.
Брат мой, зло ли война и битвы? Однако это зло необходимо, необходимы и зависть, и недоверие, и клевета между твоими добродетелями.
Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего твоего духа, чтобы был он её глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе, ненависти и любви.
Ревнива каждая добродетель в отношении другой, а ревность — ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности.
Кого окружает пламя ревности, тот обращает наконец, подобно скорпиону, отравленное жало на самого себя.
Ах, брат мой, разве ты никогда ещё не видел, как добродетель клевещет на себя и жалит самое себя?
Человек есть нечто, что до́лжно превзойти; и оттого должен ты любить свои добродетели — ибо от них ты погибнешь.
Так говорил Заратустра.
О бледном преступнике
Вы не хотите убивать, вы, судьи и жертвоприносители, пока животное не наклонит головы? Взгляните, бледный преступник склонил голову, из его глаз говорит великое презрение.
«Моё Я есть нечто, что до́лжно превзойти: моё Я служит для меня великим презрением к человеку» — так говорят глаза его.
То, что он сам осудил себя, было его высшим мгновением; не допускайте, чтобы тот, кто возвысился, опять опустился в свою пропасть!
Нет спасения для того, кто так страдает от себя самого, — кроме быстрой смерти.
Ваше убийство, судьи, должно быть жалостью, а не мщением. И, убивая, блюдите, чтобы сами вы оправдывали жизнь!
Недостаточно примириться с тем, кого вы убиваете. Ваша печаль да будет любовью к сверхчеловеку: так оправдаете вы свою всё ещё жизнь!
«Враг» должны вы говорить, а не «злодей»; «больной» должны вы говорить, а не «негодяй»; «сумасшедший» должны вы говорить, а не «грешник».
И ты, красный судья, если бы ты громко сказал всё, что ты совершил уже в мыслях, каждый закричал бы: «Прочь эту скверну и этого ядовитого червя!»
Но одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.
Образ сделал этого бледного человека бледным. На высоте своего дела был он, когда он совершал его; но он не вынес его образа, когда оно совершилось.
Всегда смотрел он на себя как на свершителя одного свершения. Безумием называю я это: исключение обернулось ему сущностью его.
Черта́ околдовывает курицу; чертовщина, которой он отдался, околдовывает его бедный разум — безумием после дела называю я это.
Слушайте вы, судьи! Другое безумие существует ещё — это безумие перед делом. Ах, вы вползли недостаточно глубоко в эту душу!
Так говорит красный судья: «но ради чего убил этот преступник? Он хотел ограбить».
Но я говорю вам: душа его хотела крови, а не грабежа — он жаждал счастья ножа!
Но его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. «Что толку в крови! — говорил он. — Не хочешь ли ты по крайней мере совершить при этом грабёж? Отмстить?»
И он послушался своего бедного разума: как свинец, легла на него его речь — и вот, убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия.
И теперь опять свинец его вины лежит на нём, и опять его бедный разум стал таким затёкшим, таким расслабленным, таким тяжёлым.
Если бы только он мог тряхнуть головою, его бремя скатилось бы вниз; но кто тряхнёт эту голову?
Что такое этот человек? Куча болезней, через дух проникающих в мир: там ищут они своей добычи.
Что такое этот человек? Клубок диких змей, которые редко вместе бывают спокойны, — и вот они расползаются и ищут добычи в мире.
Взгляните на это бедное тело! Что оно выстрадало и чего страстно желало, вот что пыталась объяснить себе эта бедная душа — она объясняла это как радость убийства и алчность к счастью ножа.
Кто теперь становится больным, на того нападает зло, которое теперь считается злом: страдание хочет он причинять тем самым, что ему причиняет страдание. Но были другие времена и другое зло и добро.
Некогда были злом сомнение и воля к самому себе. Тогда становился больной еретиком и колдуном: как еретик и колдун, страдал он и хотел заставить страдать других.
Но это не вмещается в ваши уши: это вредит вашим добрым, говорите вы мне. Но что мне за дело до ваших добрых!
Многое в ваших добрых вызывает во мне отвращение, и поистине не их зло. Я хотел бы, чтобы безумие охватило их, от которого они бы погибли, как этот бледный преступник!
Поистине, я хотел бы, чтобы их безумие называлось истиной, или верностью, или справедливостью; но у них есть своя добродетель, чтобы долго жить в жалком довольстве собою.
Я — перила моста на стремительном потоке: держись за меня, кто может за меня держаться. Но вашим костылём не служу я.
Так говорил Заратустра.
О чтении и письме
Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью — и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Не легко понять чужую кровь: я ненавижу читающих бездельников.
Кто знает читателя, тот ничего не делает для читателя. Ещё одно столетие читателей — и дух сам будет смердеть.
То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль.
Некогда дух был Богом, потом стал человеком, а ныне становится он даже чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь — с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они, — большими и рослыми.
Воздух разреженный и чистый, опасность близкая и дух, полный радостной злобы, — всё это хорошо идёт одно к другому.
Я хочу, чтобы вокруг меня были кобольды, ибо мужествен я. Мужество гонит призраки, само создаёт себе кобольдов — мужество хочет смеяться.
Я не чувствую больше вместе с вами: эта туча, что я вижу под собой, эта чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, — такова ваша грозовая туча.
Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся.
Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко?
Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни.
Беззаботными, насмешливыми, сильными — такими хочет нас мудрость: она — женщина и любит всегда только воина.
Вы говорите мне: «жизнь тяжело нести». Но к чему была бы вам ваша гордость поутру и ваша покорность вечером?
Жизнь тяжело нести; но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы.
Что у нас общего с розовой почкой, которая дрожит, ибо капля росы лежит у неё на теле?
Правда, мы любим жизнь, но не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли.
В любви всегда есть немного безумия. Но и в безумии всегда есть немного разума{3}.
И даже мне, расположенному к жизни, кажется, что мотыльки и мыльные пузыри и те, кто похож на них среди людей, больше всех знают о счастье.
Зреть, как порхают они, эти лёгкие вздорные ломкие бойкие душеньки — вот что пьянит Заратустру до песен и слёз.
Я бы поверил только в такого Бога, который умел бы танцевать.
И когда я увидел своего демона, я нашёл его серьёзным, веским, глубоким и торжественным: это был дух тяжести, благодаря ему все вещи падают на землю.
Убивают не гневом, а смехом. Вставайте, помогите нам убить дух тяжести!
Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места.
Теперь я лёгок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне.
Так говорил Заратустра.
О дереве на горе
Заратустра заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, когда шёл он один по горам, окружавшим город, названный «Пёстрая корова», он встретил этого юношу сидевшим на земле, у дерева, и смотревшим усталым взором в долину. Заратустра дотронулся до дерева, у которого сидел юноша, и говорил так:
«Если б я захотел потрясти это дерево своими руками, я бы не смог этого сделать.
Но ветер, невидимый нами, терзает и гнёт его, куда он хочет. Невидимые руки ещё больше гнут и терзают нас».
Тогда юноша встал в смущении и сказал: «Я слышу Заратустру, я только что думал о нём». Заратустра отвечал:
«Чего же ты пугаешься? С человеком происходит то же, что и с деревом.
Чем больше стремится он вверх, к свету, тем глубже впиваются корни его в землю, вниз, в мрак и глубину, — ко злу»{4}.
«Да, ко злу! — воскликнул юноша. — Как же возможно, что ты открыл мою душу?»
Заратустра засмеялся и сказал: «Есть души, которых никогда не откроют, разве что сперва выдумают их».
«Да, ко злу! — воскликнул юноша ещё раз.
Ты сказал истину, Заратустра. Я не верю больше в себя самого, с тех пор как стремлюсь я вверх, и никто уже не верит в меня, — но как же случилось это?
Я меняюсь слишком быстро: моё сегодня опровергает моё вчера. Я часто перепрыгиваю ступени, когда поднимаюсь, — этого не прощает мне ни одна ступень.
Когда я наверху, я нахожу себя всегда одиноким. Никто не говорит со мною, холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте?
Моё презрение и моя тоска растут одновременно; чем выше поднимаюсь я, тем больше презираю я того, кто поднимается. Чего же хочет он на высоте?
Как стыжусь я своего восхождения и спотыкания! Как потешаюсь я над своим порывистым дыханием! Как ненавижу я летающего! Как устал я на высоте!»
Тут юноша умолк. А Заратустра посмотрел на дерево, у которого они стояли, и говорил так:
«Это дерево стоит одиноко здесь, на горе, оно выросло высоко над человеком и животным.
И если бы оно захотело говорить, не нашлось бы никого, кто бы мог понять его: так высоко выросло оно.
Теперь ждёт оно и ждёт, — чего же ждёт оно? Оно находится слишком близко к облакам: оно ждёт, вероятно, первой молнии?»
Когда Заратустра сказал это, юноша воскликнул в сильном волнении: «Да, Заратустра, ты говоришь истину. Своей гибели желал я, стремясь в высоту, и ты та молния, которой я ждал! Взгляни, что я такое, с тех пор как ты явился к нам? Зависть к тебе разрушила меня!» — Так говорил юноша и горько плакал. А Заратустра обнял его и увёл с собою.
И когда они вместе прошли немного, Заратустра начал так говорить:
— Разрывается сердце моё. Больше, чем твои слова, твой взор говорит мне об опасности, которой ты подвергаешься.
Ты ещё не свободен, ты ищешь ещё свободы. Бодрствующим сделало тебя твоё искание и лишило тебя сна.
В свободную высь стремишься ты, звёзд жаждет твоя душа. Но твои дурные инстинкты также жаждут свободы.
Твои дикие псы хотят на свободу; они лают от радости в своём погребе, пока твой дух стремится отворить все темницы.
По-моему, ты ещё заключённый в тюрьме, мечтающий о свободе; ах, мудрой становится душа у таких заключённых, но также лукавой и дурной.
Очиститься должен ещё освободившийся дух. В нём ещё много от тюрьмы и от затхлости: чистым должен ещё стать его взор.
Да, я знаю твою опасность. Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не бросай своей любви и надежды!
Ты ещё чувствуешь себя благородным, и благородным чувствуют тебя также и другие, кто не любит тебя и посылает вослед тебе злые взгляды. Знай, что у всех поперёк дороги стоит благородный.
Даже для добрых стоит благородный поперёк дороги; и даже когда они называют его добрым, этим хотят они устранить его с дороги.
Новое хочет создать благородный, новую добродетель. Старого хочет добрый и чтобы старое сохранилось.
Но не в том опасность для благородного, что он станет добрым, а в том, что он станет наглым, будет насмешником и разрушителем.
Ax, я знал благородных, потерявших свою высшую надежду. И теперь клеветали они на все высшие надежды.
Теперь жили они, наглые, среди мимолётных удовольствий, и едва ли цели их простирались дальше дня.
«Дух — тоже сладострастие» — так говорили они. Тогда разбились крылья у духа их: теперь ползает он всюду и грязнит всё, что гложет.
Некогда мечтали они стать героями — теперь они сластолюбцы. Печаль и страх для них герой.
Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не отметай героя в своей душе! Храни свято свою высшую надежду! —
Так говорил Заратустра.
О проповедниках смерти
Есть проповедники смерти; и земля полна теми, кому нужно проповедовать отвращение к жизни.
Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если б можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни!
«Жёлтые» или «чёрные» — так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам ещё и в других красках.
Вот они ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме как вожделение или самоумерщвление. Но и вожделение их — тоже самоумерщвление.
Они ещё не стали людьми, эти ужасные; пусть же проповедуют они отвращение к жизни и сами уходят!
Вот — чахоточные душою: едва родились они, как уже начинают умирать и жаждут учений усталости и отречения.
Они охотно желали бы быть мёртвыми, и мы должны одобрить их волю! Будем же остерегаться, чтобы не воскресить этих мёртвых и не повредить эти живые гробы!
Повстречается ли им больной, или старик, или труп, и тотчас говорят они: «жизнь опровергнута!»
Но только они опровергнуты и их глаза, видящие только одно лицо в существовании.
Погружённые в глубокое уныние и алчные до маленьких случайностей, приносящих смерть, — так ждут они, стиснув зубы.
Или же: они хватаются за сласти и смеются при этом своему ребячеству; они висят на жизни, как на соломинке, и смеются, что они ещё висят на соломинке.
Их мудрость гласит: «Глупец тот, кто остаётся жить, и мы настолько же глупы. Это и есть самое глупое в жизни!» —
«Жизнь есть только страдание» — так говорят другие и не лгут; так постарайтесь же, чтобы перестать вам существовать! Так постарайтесь же, чтобы кончилась жизнь, которая есть только страдание!
И да гласит правило вашей добродетели: «ты должен убить самого себя! Ты должен сам себя украсть у себя!» —
«Сладострастие есть грех — так говорят проповедующие смерть, — дайте нам идти стороною и не рожать детей!»
«Трудно рожать, — говорят другие, — к чему ещё рожать? Рождаются лишь несчастные!» И они также проповедники смерти.
«Нам нужна жалость, — так говорят третьи. — Возьмите, что есть у меня! Возьмите меня самого! Тем меньше я буду связан с жизнью!»
Если б они были совсем сострадательные, они отбили бы у своих ближних охоту к жизни. Быть злым — было бы их истинной добротою.
Но они хотят освободиться от жизни; что им за дело, что они ещё крепче связывают других своими цепями и даяниями!
И даже вы, для которых жизнь есть суровый труд и беспокойство, — разве вы не очень утомлены жизнью? Разве вы ещё не созрели для проповеди смерти?
Все вы, для которых дорог суровый труд и всё быстрое, новое, неизвестное, — вы чувствуете себя дурно; ваша деятельность есть бегство и желание забыть самих себя.
Если бы вы больше верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению. Но чтобы ждать, в вас нет достаточно содержания, — и даже чтобы лениться!
Всюду раздаётся голос тех, кто проповедует смерть; и земля полна теми, кому нужно проповедовать смерть.
Или «вечную жизнь» — мне всё равно, — если только они не замедлят отправиться туда!
Так говорил Заратустра.
О войне и воинах
Мы не хотим пощады от наших лучших врагов, а также от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду!
Братья мои по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я был вашим равным. И я также ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду!
Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться себя самих!
И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его ратниками. Они спутники и предвестники этого подвижничества.
Я вижу множество солдат; как хотел бы я видеть много воинов! «Мундиром» называется то, что они носят; да не будет мундиром то, что скрывают они под ним!
Будьте такими, чей взор всегда ищет врага — своего врага. И у некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.
Своего врага ищите вы, свою войну ведите вы, войну за свои мысли! И если ваша мысль не устоит, всё-таки ваша честность должна и над этим праздновать победу!
Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир — больше, чем долгий.
Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не к миру, а к победе. Да будет труд ваш борьбой и мир ваш победою!
Можно молчать и сидеть смирно, только когда есть стрелы и лук; иначе болтают и бранятся. Да будет ваш мир победою!
Вы говорите, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освящает всякую цель.
Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных.
Что хорошо? спрашиваете вы. Хорошо быть храбрым. Предоставьте маленьким девочкам говорить: «быть добрым — вот что мило и в то же время трогательно».
Вас называют бессердечными — но ваше сердце неподдельно, и я люблю стыдливость вашей сердечности. Вы стыдитесь прилива ваших чувств, а другие стыдятся их отлива.
Вы безобразны? Ну, что ж, братья мои! Окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного!
И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной; и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас.
В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.
Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами.
Восстание — это доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение! Само приказание ваше да будет повиновением!
Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И всё, что вы любите, вы должны сперва приказать себе.
Ваша любовь к жизни да будет любовью к вашей высшей надежде — а этой высшей надеждой пусть будет высшая мысль о жизни!
Но ваша высшая мысль должна быть вам приказана мною — и она гласит: человек есть нечто, что до́лжно превзойти.
Итак, живите своей жизнью повиновения и войны! Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его!
Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, братья по войне! —
Так говорил Заратустра.
|
The script ran 0.016 seconds.