Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стругацкие - Гадкие лебеди [1967]
Известность произведения: Высокая
Метки: sf, Повесть, Утопия, Фантастика

Аннотация. В повести «Гадкие лебеди» некоторые черты главного героя, писателя Банева, были взяты авторами у Владимира Высоцкого. В частности, слова песни, которую поет Банев, о подводной лодке были согласованы с Высоцким. Он был очень дружен с Аркадием Натановичем, часто бывал у него дома, постоянно пел у него песни во весь свой богатырский голос, сотрясающий тонкие перегородки.Повесть «Гадкие лебеди» во многих отношениях автобиографична, посвящена судьбе художника в тоталитарном обществе. Действие происходит в реальных условиях, воспроизводящих нравы хорошо знакомого авторам СП СССР, а герой, писатель Феликс Сорокин, многие годы пишет «в стол» фантастастический роман о вторжении в повседневную жизнь провинциального городка (дело происходит в неназванной европейской стране) таинственных сил, олицетворяющих будущее. Это будущее не во всем понятно и приятно герою «внутреннего» произведения, писателю Виктору Баневу, но оно все-таки лучше, чем откровенно деградирующее настоящее; окончательный и безжалостный приговор существующему порядку выносят дети, все как один, уходящие из разлагающегося и гибнущего города к своим воспитателям - мутантам-интеллектуалам, начавших с экспериментов с климатом, а в финале способных противостоять даже военной машине правящих кругов.

Полный текст.
1 2 3 

Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий Гадкие лебеди 1 Когда Ирма вышла, аккуратно притворив за собой дверь, длинноногая, по-взрослому вежливо улыбаясь большим ртом с яркими, как у матери, губами, Виктор принялся старательно раскуривать сигарету. Это не ребенок, думал он ошеломленно. Дети так не говорят. Это даже не грубость, – это жестокость, и даже не жестокость, а просто ей все равно. Как будто она нам тут теорему доказала, просчитала все, проанализировала, деловито сообщила результат и удалилась, подрагивая косичками, совершенно спокойная. Превозмогая неловкость, Виктор посмотрел на Лолу. Лицо ее шло красными пятнами, яркие губы дрожали, словно она собиралась заплакать, но она, конечно, не думала плакать, она была в бешенстве. – Ты видишь? – сказала она высоким голосом. – Девчонка, соплячка… Дрянь! Ничего святого, что ни слово-то оскорбление, словно я не мать, а половая тряпка, о которую можно вытирать ноги. Перед соседкой стыдно! Мерзавка, хамка… Да, подумал Виктор, и с этой женщиной я жил. Я гулял с нею в горах, я читал ей Бодлера, и трепетал, когда прикасался к ней, и помнил ее запах… Кажется даже дрался из-за нее. До сих пор не понимаю, что она думала, когда я читал ей Бодлера? Нет, это просто удивительно, что мне удалось от нее удрать. Уму непостижимо, и как она меня выпустила? Наверно, я тоже был не сахар. Наверное, я и сейчас не сахар, но тогда я пил еще больше чем сейчас, и к тому же полагал себя большим поэтом. – Тебе, конечно, не до того, куда там, – говорила Лола. – Столичная жизнь, всякие балерины, артистки… Я все знаю. Не воображай, что мы здесь ничего не знаем. И деньги конечно, бешеные, и любовницы, и бесконечные скандалы… Мне это, если хочешь ты знать, безразлично, я тебе не мешала, ты жил как хотел… Вообще ее губит то, что она очень много говорит, в девицах она была тихая, молчаливая, таинственная. Есть такие девицы, которые от рождения знают, как себя надо вести. Она знала. Вообще то она и сейчас ничего, когда сидит, например, молча, на диване с сигаретой, выставив колени… Или заломит вдруг руку за голову и потянется. На провинциального адвоката это должно действовать чрезвычайно… Виктор представил себе уютный вечерок, этот столик придвинут к тому вон дивану, бутылка, шампанское шипит в фужерах, перевязанная ленточкой коробка шоколаду и сам адвокат, закованный в крахмал, галстук бабочкой. Все как у людей, и вдруг входит Ирма… Кошмар, подумал Виктор. Да она же несчастная женщина… – Ты сам должен понимать, – говорила Лола, – что дело не в деньгах, что не деньги сейчас все решают. – Она уже успокоилась, красные пятна пропали. – Я знаю, ты по своему честный человек не взбалмошный, разболтанный но не злой. Ты всегда помогал нам, и в этом отношении никаких претензий я к тебе не имею. Но теперь мне нужна не такая помощь… Счастливой я себя назвать не могу, но и несчастной тебе не удалось меня сделать. У тебя своя жизнь у меня своя. Я, между, прочим, еще не старуха, у меня еще многое впереди… Девочку придется забрать, подумал Виктор, она уже все, как будто, решила. Если оставить Ирму здесь, в доме начнется ад кромешный… Хорошо, а куда я ее дену? Давай-ка честно, предложил он себе. Только честно. Здесь надо честно, это не игрушки… Он очень честно вспомнил свою жизнь в столице. Плохо, подумал он. Можно конечно взять экономку. Значит, снять постоянную квартиру… Да не в этом же дело: девочка должна быть со мной, а не с экономкой… Говорят, дети, которых воспитали отцы, – самые лучшие дети. И потом она мне нравится, хотя она очень странная девочка. И вообще, я должен. Как честный человек, как отец. И я виноват перед нею. Но то все литература. А если честно? Если честно-боюсь. Потом она будет стоять передо мной, по-взрослому улыбаться большим ртом, и что я сумею ей сказать? Читай больше, читай, каждый день читай, ничем тебе больше не нужно заниматься, только читай. Он это и без меня знает, а больше мне сказать ей нечего. Потому и боюсь… Но и это еще не совсем честно. Не хочется мне, вот в чем дело. Я привык один. Я люблю один. Я не хочу по-другому… Вот как это выглядит, если честно. Отвратительно выглядит, как и всякая правда цинично выглядит, себялюбиво, гнусненько. Честно. – Что же ты молчишь? – спросила Лола. – Ты так и собираешься молчать? – Нет-нет, я слушаю тебя, – поспешно сказал Виктор. – Что ты слушаешь? Я уже полчаса жду, когда ты изволишь отреагировать. Это же не только мой ребенок, в конце концов… А с ней тоже надо честно? – подумал Виктор. Вот уже с ней мне совсем не хочется честно. Она, кажется, вообразила себе, что такой вопрос я могу решить тут же, за двумя сигаретами. – Пойми, – сказала Лола, – я ведь не говорю, чтобы ты взял ее на себя. Я же знаю, что ты не можешь, и слава богу, что ты не возьмешь. Ты ни на что такое не годен. Но у тебя же связи есть, знакомства, ты все-таки известный человек, ты помоги ее устроить! Есть же у нас какие-то привилегированные заведения, пансионы, специальные школы. Она ведь способная девочка, у нее к языкам способности, и к математике, и к музыке… – Пансион, – сказал Виктор. – Да конечно. Пансион. Сиротский приют… Нет-нет, я шучу. Об этом стоит подумать. – А что тут думать? Любой был бы рад устроить своего ребенка в хороший пансионат или в специальную школу. Жена нашего директора… – Слушай, Лола, – сказал Виктор. – Это хорошая мысль, я попробую что-нибудь сделать. Но это не так просто, на это нужно время. Я, конечно, напишу… – Напишу! Ты весь в этом. Не писать надо, а ехать лично, пороги обивать! Ты же все равно здесь бездомник! Все равно только пьянствуешь и с девками путаешься. Неужели так трудно для родной дочери… О, черт, подумал Виктор, так ей все и объясни. Он снова закурил, поднялся и прошел по комнате. За окном темнело, и по-прежнему лил дождь, крупный, тяжелый, неторопливый дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился. – Ах, как ты мне надоел! – сказала Лола с неожиданной злостью. – Если бы ты только знал, как ты мне надоел… Пора идти, подумал Виктор. Начинается священный материнский гнев, ярость покинутой и все такое прочее, все равно сегодня я ничего ей не отвечу. И ничего не стану ей обещать. – Ни в чем на тебя нельзя положиться, – продолжала она, – негодный муж, бездарный отец… Модный писатель, видите ли! Дочь родную воспитать не сумел… Да любой мужик понимает в людях больше, чем ты! Ну что ты делаешь? От тебя же никакого проку. Я одна из сил выбиваюсь, не могу ничего. Я для нее нуль, для нее любой мокрец в сто раз важнее чем я. Ну ничего, ты еще спохватишься! Ты ее не учишь, так они ее научат! Дождешься еще, что она тебе будет в рожу плевать, как мне… – Брось, Лола, – сказал Виктор, морщась. – Ты все-таки, знаешь, как-то… Я отец, то верно, но ты же мать… Все у тебя кругом виноваты… – Убирайся! – сказала она. – Ну вот что, – сказал Виктор. – Ссориться я с тобой не намерен. Решать с бухты-барахты я тоже ничего не намерен. Буду думать. А ты… – Она теперь стояла, выпрямившись, и прямо-таки дрожала, предвкушая упрек, готовая с наслаждением ринуться в свару. – А ты, – спокойно сказал он, – постарайся не нервничать. Что-нибудь придумаем. Я тебе позвоню. Он вышел в прихожую и натянул плащ. Плащ был еще мокрый. Виктор заглянул в комнату Ирмы, чтобы попрощаться, но Ирмы не было. Окно было раскрыто настежь, в подоконник хлестал дождь. На стене красовался транспарант с надписью большими красивыми буквами: «Прошу никогда не закрывать окно». Транспарант был мятый, с надрывами и темными пятнами, словно его неоднократно срывали и топтали ногами. Виктор прикрыл дверь. – До свидания, Лола, – сказал он. Лола не ответила. На улице было уже темно. Дождь застучал по плечам, по капюшону. Виктор ссутулился и сунул руки в карманы. Вот в этом скверике мы в первый раз поцеловались, думал он. А вот этого дома тогда не было, а был пустырь, а за пустырем свалка, там мы охотились с рогатками на кошек, а сейчас я что-то ни одной не вижу… И ни черта мы тогда не читали, а у Ирмы полна комната книг. Что такое была в мое время двенадцатилетняя девчонка? Конопатое хихикающее существо, бантики, чулки, картинки с зайчиками и Белоснежками, всегда парочками – троечками, шу-шу-шу, кульки с ирисками, испорченные зубы. Чистюли, ябеды, а самые лучшие из них-точно такие же, как мы: коленки в ссадинах, дикие рысьи глаза и пристрастие к подножкам. Времена новые, наконец, что-ли наступили? Нет, подумал он. Это не времена. То есть и времена, конечно, тоже… А может быть она у меня вундеркинд? Случаются же вундеркинды. Я – отец вундеркинда. Почетно, но хлопотно, и не столько почетно, сколько хлопотно, да в конце концов и не почетно вовсе, а так… А вот эту улочку я всегда любил, потому что она самая узкая. Так, а вот и драка. Правильно, у нас без этого нельзя, мы без этого никак не можем. Это у нас здесь испокон веков. И двое на одного… На углу стоял фонарь. У границы освещенного пространства мокнул автомобиль с брезентовым верхом, а рядом с автомобилем двое в блестящих плащах пригибали к мостовой третьего – в черном и мокром. Все трое с натугой и неуклюже топтались по булыжнику. Виктор остановился, потом подошел поближе. Непонятно было, что тут, собственно, происходит. На драку не похоже: никто никого не бьет. На возню от избытка молодых сил не похоже тем более – не слышно азартного гиканья и жеребячьего ржания… Третий в черном вдруг вырвался, упал на спину, и двое в плащах сейчас же повалились на него. Тут Виктор заметил, что дверцы машины распахнуты, и подумал, что этого черного либо недавно вытащили, либо пытаются туда запихнуть. Он подошел вплотную и рявкнул: «Отставить!» Двое в плащах разом обернулись и несколько мгновений смотрели на Виктора из под надвинутых капюшонов. Виктор заметил только, что они молодые и что рты у них разинуты от напряжения, а затем они с невероятной быстротой нырнули в автомобиль, стукнули дверцы, машина взревела и умчалась в темноту. Человек в черном медленно поднялся, и, разглядев его, Виктор отступил на шаг. Это был больной из лепрозория – «мокрец», или «очкарик», как их здесь называли за желтые круги вокруг глаз, – в плотной черной повязке, скрывающей нижнюю половину лица. Он мучительно тяжело дышал, страдальчески задрав остатки бровей. По лысой голове стекала вода. – Что случилось? – спросил Виктор. Очкарик смотрел не на него, а мимо, глаза его выкатились. Виктор хотел обернуться, но тут его с хрустом ударило в затылок, и когда он очнулся, то обнаружил, что лежит лицом вверх под водосточной трубой. Вода хлестала ему в рот, она была желтоватая и ржавая на вкус. Отплевываясь и кашляя, он отодвинулся и сел, прислонившись спиной к кирпичной стене. Вода, набравшаяся в воротник, поползла по телу. В голове гудели и звенели колокола, трубили трубы и били барабаны. Сквозь этот шум Виктор разглядел перед собой худое темное лицо. Мальчишечье лицо. Знакомое. Где-то я его видел. Еще до того, как у меня лязгнули челюсти… Он подвигал языком, пошевелил челюстью. Зубы были в порядке. Мальчик набрал под трубой пригоршню воды и плеснул ему в глаза. – Милый, – сказал Виктор. – Хватит. – Мне показалось, – сказал мальчик серьезно, – что вы еще не очнулись. Виктор осторожно засунул руку под капюшон и ощупал затылок. Там была шишка – никаких раздробленных костей, даже крови не было. – Кто же это меня? – задумчиво спросил он. – Надеюсь, не ты? – Вы сможете идти, господин Банев? – сказал мальчик. – Или позвать кого-нибудь? Видите ли, для меня вы слишком тяжелый. Виктор вспомнил, кто это. – Я тебя знаю, – сказал он. – Ты – Бол-Кунац, приятель моей дочери. – Да, – сказал мальчик. – Вот и хорошо. Не надо никого звать и не надо никому говорить а давай-ка немножко посидим и опомнимся. Теперь он разглядел, что с Бол-Кунацем тоже не все в порядке, на щеке у него темнела свежая царапина, а верхняя губа припухла и кровоточила – Я все-таки позову кого-нибудь, – сказал Бол-Кунац. – Стоит ли? – Видите ли, господин Банев, мне не нравится, как у вас дергается лицо. – В самом деле? – Виктор ощупал лицо. Лицо не дергалось… – Это тебе только кажется… А теперь мы встанем. Что для этого необходимо? Для этого необходимо подтянуть под себя ноги… – Он подтянул под себя ноги, а ноги показались ему не своими. – Затем, слегка оттолкнувшись от стены, перенести центр тяжести таким образом… – Ему никак не удавалось перенести центр тяжести, что-то мешало. «Чем же это меня? – подумал он. – Да ведь как ловко..» – Вы наступили себе на плащ, – сообщил мальчик, но Виктор уже сам разобрался со своими руками и ногами, со своим плащом и оркестром под черепом. Он встал. Сначала пришлось придерживаться за стенку, но потом дело пошло лучше. – Ага, – сказал он. – Значит, ты меня оттащил до этой трубы. Спасибо. Фонарь стоял на месте, но не было ни машины, ни очкарика. Ничего не было. Только Бол-Кунац осторожно гладил свою ссадину мокрой ладонью. – Куда же они все делись? – спросил Виктор. Мальчик не ответил. – Я тут один лежал? – спросил Виктор. – Вокруг никого больше не было? – Давайте я вас провожу, – сказал Бол-Кунац. – Куда вам лучше идти? Домой? – Погоди, – сказал Виктор. – Ты видел, как они хотели схватить очкарика? – Я видел, как вас ударили, – сказал Бол-Кунац. – Кто? – Я не разглядел. Он стоял спиной. – А ты где был? – Видите ли, я лежал здесь за углом… – Ничего не понимаю, – сказал Виктор. – Или у меня с головой что-то… Почему, собственно, ты лежал за углом? Ты там живешь? – Видите ли, я лежал, потому что меня ударили еще раньше. Не тот, который вас ударил, а другой. – Очкарик? Они медленно шли, стараясь держаться мостовой, чтобы на них не лило с крыш. – Н-нет, – ответил Бол-Кунац, подумав. – По-моему, они все были без очков. – О, господи, – сказал Виктор. Он полез рукой под капюшон и потрогал шишку. – Я говорю о прокаженном, их называют очкариками. Ну, знаешь, из лепрозория? Мокрецы… – Не знаю, по-моему они все были вполне здоровы, – сдержанно произнес Бол-Кунац. – Ну-ну! – сказал Виктор. Он ощутил некоторое беспокойство и даже остановился. – Ты что же, хочешь меня уверить, что там не было прокаженного? С черной повязкой, весь в черном… – Это никакой не прокаженный! – с неожиданной запальчивостью сказал Бол-Кунац. – Он поздоровее вас… Впервые в этом мальчике обнаружилось что-то мальчишечье и сразу исчезло. – Я не совсем понимаю, куда мы идем, – помолчав, сказал он прежним серьезным до бесстрастия тоном. – Сначала мне показалось, что вы направляетесь домой, но теперь я вижу, что мы идем в противоположную сторону. Виктор все еще стоял, глядя на него сверху вниз. Два сапога – пара, подумал он. Все просчитал, проанализировал и деловито решил не сообщать результата. Так он мне и не расскажет, что здесь было. А может быть уголовники? Новые знаете ли, времена… Чепуха, знаю я нынешних уголовников… – Все правильно, – сказал он и двинулся дальше. – Мы идем в гостиницу, я там живу. Мальчик, прямой, строгий и мокрый шагал рядом. Преодолев некоторую нерешительность, Виктор положил руку ему на плечо. Ничего особенного не произошло – мальчик стерпел. Впрочем, он, вероятно, решил, что его плечо понадобилось в утилитарных целях, как подпорка для травмированного. – Должен тебе сказать, – самым доверительным тоном сообщил Виктор, – что у вас с Ирмой очень странная манера разговаривать. Мы в детстве говорили не так. – Правда? – вежливо сказал Бол-Кунац. – И как же вы говорили? – Ну, например, этот твой вопрос у нас бы звучал так: Чиво? Бол-Кунац пожал плечами. – Вы хотите сказать, что это было лучше? – Упаси бог. Я хочу только сказать, что это было бы естественнее. – Именно то, что наиболее естественно, – заметил Бол-Кунац, – менее всего подобает человеку. Виктор ощутил какой-то холод внутри. Какое-то беспокойство. Или даже страх. Словно в лицо ему расхохоталась кошка. – Естественное всегда примитивно, – продолжал между прочим Бол-Кунац. – А человек – существо сложное, естественность ему не идет. Вы понимаете меня, господин Банев? – Да, – сказал Виктор, – конечно… Было нечто удивительно фальшивое в том, что он отечески держал руку на плече этого мальчишки, который не мальчишка. У него даже заныло в локте. Он осторожно убрал руку и сунул ее в карман. – Сколько тебе лет? – спросил он. – Четырнадцать, – рассеяно ответил Бол-Кунац. – А-а… Любой другой мальчик на месте Бол-Кунаца непременно заинтересовался бы этим раздражающе – неопределенным «а-а», но Бол-Кунац был не из любых мальчиков. Он ничего не сказал. Его не занимали интригующие междометия. Он размышлял над соотношением естественного и примитивного. Он сожалел, что ему попался такой неинтеллигентный собеседник, да еще ударенный по голове… Они вышли на проспект Президента. Здесь было много фонарей, и попадались прохожие, торопливые, согнутые многодневным дождем мужчины и женщины. Здесь были освещенные витрины, и озаренный неоновым светом вход в кинотеатр, где под навесом толпились очень одинаковые молодые люди неопределенного пола, в блестящих плащах до пяток. И над всем этим сквозь дождь сияли золотые и синие заклинания: «Президент – отец народа», «Легионер Свободы – верный сын Президента», «Армия – наша грозная сила»… Они по инерции шли по мостовой, и проехавший автомобиль, рявкнув сигналом, загнал их на тротуар и окатил грязной водой… – А я думал, тебе лет восемьдесят, – сказал Виктор. – Чиво-чиво? – противным голосом спросил Бол-Кунац, и Виктор с облегчением засмеялся. Все-таки это был мальчик, обыкновенный нормальный вундеркинд, начитавшийся Гейбора, Зурзмансора, Фромма и, может быть, даже осиливший Шпенглера. – У меня в детстве был приятель, – сказал Виктор, – который затеял прочитать Гегеля в подлиннике и прочитал-таки, но сделался шизофреником. Ты в свои годы, безусловно, знаешь, что такое шизофрения? – Да, знаю, – сказал Бол-Кунац. – И ты не боишься? – Нет. Они подошли к отелю, и Виктор предложил: – Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь? – Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти, во-первых, я должен вам кое-что сказать, а, во-вторых, мне надо поговорить по телефону. Вы разрешите? Виктор разрешил. Они прошли сквозь вращающуюся дверь мимо швейцара, снявшего перед Виктором фуражку, мимо богатых статуй с электрическим свечами, в совершенно пустой вестибюль, пропитанный ресторанным запахом, и Виктор ощутил привычный подъем в предвкушении наступающего вечера, когда можно будет пить и безответственно болтать и отодвинуть локтем на завтра то, что раздражающе наседало сегодня; в предвкушении Юла Голема и доктора Квадриги, и, может быть, еще с кем-нибудь познакомлюсь, и, может быть, что-нибудь случится – драка или сюжет. Вдруг заиграет – и закажу-ка я сегодня миноги и пусть все будет хорошо, а последним автобусом поеду к Диане. Пока Виктор брал ключи у портье, за его спиной проходил разговор. Бол-Кунац разговаривал со швейцаром. «Ты зачем сюда вперся?» – шипел швейцар. «У меня разговор с господином Баневым». «Я тебе покажу разговор с господином Баневым, – шипел швейцар, – шляешься по ресторанам…» «У меня разговор с господином Баневым, – повторил Бол-Кунац. – Ресторан меня не интересует». «Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал… Вот я тебя отсюда вышвырну…» Виктор взял ключ и обернулся. – Э… – сказал он. Он опять забыл имя швейцара. – Парнишка со мной, все в порядке. Швейцар ничего не ответил, лицо у него было недовольное. Они поднялись в номер. Виктор с наслаждением сбросил плащ и наклонился, чтобы расшнуровать сырые ботинки. Кровь прилила к голове и он ощутил изнутри болезненные редкие толчки в то место, где был желвак, тяжелый и круглый, как свинцовая лепешка. Он сразу выпрямился и, придерживаясь за косяк, стал сдирать ботинок, упершись в задник носком другой ноги. Бол-Кунац стоял рядом, с него капало. – Раздевайся, – сказал Виктор. – Повесь все на радиатор, сейчас я дам полотенце. – Разрешите позвонить, – сказал Бол-Кунац, не двигаясь с места. – Валяй, – Виктор содрал второй ботинок и в мокрых носках ушел в ванную. Раздеваясь, он слышал, как мальчик негромко разговаривает, спокойно и неразборчиво. Только однажды он отчетливо и громко произнес: «Не знаю». Виктор обтерся полотенцем, накинул халат и, достав чистую купальную простыню, вышел из ванной. «Вот тебе» – сказал он и тут же увидел, что это ни к чему. Бол-Кунац по-прежнему стоял у дверей, и с него по-прежнему капало. – Благодарю вас, – сказал он. – Видите ли, мне надо идти. Я хотел бы еще только… – Простудишься, – сказал Виктор. – Нет, не беспокойтесь, благодарю вас. Я не простужусь. Я хотел еще только выяснить с вами один вопрос. Ирма вам ничего не говорила? Виктор бросил простыню на диван, присел на корточки перед баром и вытащил бутылку и стакан. – Ирма мне много чего говорила, – ответил он довольно мрачно. Он налил в стакан на палец джину и долил немного воды. – Она не передавала вам наше приглашение? – Нет, приглашений она мне не передавала. На, выпей. – Благодарю вас, не нужно. Раз она не передавала, передам я. Мы хотели бы встретиться с вами, господин Банев. – Кто это-мы? – Гимназисты. Видите ли, мы читали ваши книги и хотели бы задать вам несколько вопросов. – Гм, – сказал Виктор с сомнением. – Ты уверен, что это будет интересно всем? – Я думаю, да. – Все-таки я пишу не для гимназистов, – напомнил Виктор. – Это неважно, – сказал Бол-Кунац с мягкой настойчивостью. – Вы согласились бы? Виктор задумчиво покрутил в стакане прозрачную смесь. – Может быть, все-таки выпьешь? – спросил Виктор. – Лучшее средство от простуды. Нет? Ну, тогда я выпью. – Он осушил стакан. – Хорошо. Я согласен. Только никаких афиш, объявлений, и прочего. Узкий круг. Вы и я… Когда?… – Когда вам будет угодно. Лучше бы на той неделе. Утром. – Скажем, через два дня. Только не очень рано. Скажем, в пятницу в одиннадцать. Это подойдет? – Да. В пятницу в одиннадцать. В гимназии. Вам напомнить? – Обязательно, – сказал Виктор. – О раутах, суаре и банкетах, а также о митингах, встречах и совещаниях я всегда стараюсь забыть. – Хорошо, я напомню, – сказал Виктор. – А теперь я, с вашего разрешения, пойду. До свидания, господин Банев. – Постой, я тебя провожу, – сказал Виктор. – Как бы тебя этот… швейцар не обидел. Что-то он сегодня не в духе, а швейцары, знаешь, такой народ… – Благодарю вас, не беспокойтесь, – возразил Бол-Кунац. – Это мой отец. И он вышел. Виктор налил себе еще на палец джину и повалился в кресло. Так, подумал он. Бедный швейцар. Как же его зовут? Неудобно даже, все-таки мы с ним товарищи по несчастью, коллеги. Надо будет с ним поговорить, обменяться опытом. Он, наверное, опытнее… Какая однако концентрация вундеркиндов в моем родном промозглом городишке. Может быть, это от повышенной влажности?.. Он откинул голову и сморщился от боли. Вот гад, чем это он меня все-таки? Он ощупал желвак. Похоже на резиновую дубинку. Впрочем, откуда мне знать, как это бывает от резиновой дубинки? Как бывает от модернового стула в «Жареном Пегасе» – это я знаю. Как бывает от автоматного приклада, или, например, от рукоятки пистолета, я тоже знаю, от бутылки из под шампанского и от бутылки с шампанским… Надо будет спросить Голема… Вообще странная какая-то история, хорошо бы в ней разобраться… И он стал разбираться в этой истории, чтобы отогнать всплывшую вторым планом мысль об Ирме, о необходимости от чего то отказываться и как-то себя ограничивать, куда-то кому-то писать, кого-то просить… «Извини, что беспокою тебя, старина, но тут у меня объявилась дочка двенадцати с лишним лет, очень славная девочка, но мать у нее дура и отец тоже дурак, так вот надобно пристроить ее куда-нибудь подальше от глупых людей…» Не хочу я сегодня об этом думать, завтра подумаю, – он посмотрел на часы. Хватит думать вообще. Хватит. Он поднялся и стал одеваться перед зеркалом. Брюхо растет, вот дьявол, и откуда бы у меня быть брюху? Такой всегда был сухощавый жилистый человек… Даже и не брюхо, собственно, – благородное трудовое чрево от размеренной жизни и от хорошей пищи. Так, брюшко какое-то паршивенькое, оппозиционерский животик. У господина Президента, небось не такой. У господина Президента небось благородный, обтянутый черным, лоснящийся дирижабль. Повязывая галстук, он придвинул лицо к зеркалу и вдруг подумал, как выглядело это уверенное крепкое лицо, столь обожаемое женщинами известного сорта, некрасивое, но мужественное лицо бойца с квадратным подбородком, как оно выглядело к концу исторической встречи. Лицо господина Президента, тоже не лишенное мужественности и элементов квадратности, к концу исторической встречи напоминало, прямо скажем, между нами, кабанье рыло. Господин Президент изволил взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, а я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. Но как я дрался с танками, я не помню, знаю только по рассказам очевидцев, а вот платочек я вынул сознательно и соображал, на что иду… В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что «беллетрист Банев искренне поблагодарил господина Президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы». Странно, как хорошо я все помню. – Он обнаружил, что у него побелели щеки и кончик носа. – Вот таким я тогда был, на такого орать сам бог велел. Он ведь не знал бедняга, что это я не от страха бледнею, а от злости, как Людовик Четырнадцатый… Только не будем махать кулаками после драки. Какая разница, от чего я там у него бледнел… Ладно, не будем. Но для того, чтобы успокоиться, для того, чтобы привести себя в порядок перед появлением на люди, чтобы вернуть нормальный цвет некрасивому, но мужественному лицу, я должен отметить, я должен напомнить вам, господин Банев, что если бы вы не продемонстрировали господину Президенту свой платочек, вы бы благополучнейшим образом обретались сейчас в нашей славной столице, а не в этой мокрой дыре… Виктор залпом выпил джин и спустился в ресторан… 2 – Может быть, конечно, и хулиганы, – сказал Виктор, – только в мое время никакой хулиган не стал бы связываться с очкариком. Запустить в него камнем – это еще куда ни шло, но хватать, тащить и вообще прикасаться… Мы их все боялись, как заразы. – Я же говорю вам: это генетическая болезнь, – сказал Голем. – Она абсолютно не заразная. – Как же не заразная, – возразил Виктор, – когда от нее бородавки, как от жабы! Это все знают. – От жаб не бывает бородавок, – благодушно сказал Голем. – От мокрецов тоже. Стыдно, господин писатель. Впрочем, писатели – народ серый как всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и от очкариков бывают бородавки… – Как и всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и очкариков бывают бородавки… – А вот приближается мой инспектор, – сказал Голем. Подошел Павор в мокром плаще, прямо с улицы. – Добрый вечер, – сказал он. – Весь промок, хочу выпить. – Опять от него тиной воняет, – с негодованием произнес доктор Р.Квадрига, пробудившись от алкогольного транса. – Вечно от него воняет тиной. Как в пруду. Ряска. – Что вы пьете? – спросил Павор. – Кто – мы? – осведомился Голем. – Я, например, как всегда, пью коньяк. Виктор пьет джин. А доктор – все поочередно. – Срам! – сказал доктор Р.Квадрига с негодованием. – Чешуя! И головы. – Двойной коньяк! – крикнул Павор официанту. Лицо у него было мокрое от дождя, густые волосы слиплись, и от висков по бритым щекам стекали блестящие струйки. Тоже твердое лицо, многие, наверное, завидуют. Откуда у санитарного инспектора такое лицо? Твердое лицо-это: сыплет дождь, прожектора, тени на мокрых вагонах мечутся, ломаются… Все черное и блестящее, и только черное и блестящее, и никаких разговоров, никакой болтовни только команды, и се повинуются… Не обязательно вагоны, может быть, самолеты, аэродром, и потом никто не знает, где он был и откуда взялся… девочки падает навзничь, а мужчинам хочется сделать что-нибудь мужественное, например, расправить плечи и втянуть брюхо. Вот Голему не мешало бы втянуть брюхо, только занято у него там все – куда его там втянешь. Доктор Р.Квадрига – да, но зато ему не расправить плечи, вот уже много дней и навсегда он согбен. Вечерами он согбен над столом, по утрам – над тазиком, а днем – от больной печени. И, значит, только я здесь способен расправить плечи и втянуть брюхо, но я лучше мужественно хлопну стаканчик джину. – Нимфоман, – грустно сказал Павору доктор Р.Квадрига. – Русалкоман. И водоросли. – Заткнитесь, доктор, – сказал Павор. Он вытирал лицо бумажными салфетками, комкая их и бросая на пол. Потом он стал вытирать руки. – С кем это вы подрались? – спросил Виктор. – Изнасилован мокрецом, – произнес доктор Р.Квадрига, мучительно стараясь развести по местам глаза, которые съехались у него к переносице. – Пока ни с кем, – ответил Павор и пристально посмотрел на доктора, но Р.Квадрига этого не заметил. Официант принес рюмку. Павор медленно выцедил коньяк и поднялся. – Пойду-ка я умоюсь, – сказал он ровным голосом, – за городом грязно, весь в дерьме. – И ушел, задевая по дороге стулья. – Что-то происходит с моим инспектором, – произнес Голем. Он щелчком сбросил со стола мятую салфетку. – Что-то мировых масштабов. Вы, случайно, не знаете, что именно? – Вам лучше знать, – сказал Виктор. – Он инспектирует вас, а не меня. И потом, вы же все знаете. Кстати, Голем, откуда вы все знаете? – Никто ничего не знает, – возразил Голем. – Пока только догадываются. Очень многие – кому хочется. Но нельзя спросить, откуда они догадываются, – это насилие над языком. Куда идет дождь? Чем встает солнце? Вы бы простили Шекспиру, если бы он написал что-нибудь в это роде. Впрочем, Шекспиру вы бы простили. Шекспиру мы многое прощаем, не то что Баневу… Слушайте, господин беллетрист, у меня есть идея. Я выпью коньяк, а вы покончите с этим джином. Или вы уже готовы? – Голем, – сказал Виктор, – вы знаете, что я – железный человек? – Я догадываюсь. – А что из этого следует? – Что вы боитесь заржаветь. – Предположим, – сказал Виктор. – Но я имею в виду не это. Я имею в виду, что могу пить много и долго, не теряя нравственного равновесия. – Ах, вот в чем дело, – сказал Голем, наливая себе из графинчика. – Ну хорошо, мы еще вернемся к этой теме. – Я не помню, – сказал вдруг ясным голосом доктор Р. Квадрига. – Я вам представлялся, господа, или нет? Рем Квадрига, живописец, доктор гонорис кауза, почетный член… Тебя я помню, – сказал он Виктору. – Мы с тобой учились и еще что-то… А вот вы, простите… – Меня зовут Юл Голем, – небрежно сказал Голем. – Очень рад. Скульптор? – Нет, врач. – Хирург? – Я – главный врач лепрозория, – терпеливо объяснил Голем. – Ах, да! – сказал доктор Р.Квадрига, по домашнему мотая головой. – Конечно. Простите меня, Юл… Только почему вы скрываете? Какой же вы там врач? Вы же разводите мокрецов… Я вас представлю. Такие люди нам нужны… Простите, – сказал он неожиданно. – Я сейчас. Он выбрался из кресла и устремился к выходу, блуждая между пустыми столиками. К нему подскочил официант, и доктор Р.Квадрига обнял его за шею. – Это все дожди, – сказал Голем. – Мы дышим водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. – Он серьезно и печально глядел на Виктора. – А дождь будет падать на пустой город, размывая мостовые, сочиться сквозь гнилые крыши… Потом смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать. – Апокалипсис, – проговорил Виктор, чтобы что-нибудь сказать. – Да, Апокалипсис… Будет падать и падать, а потом земля напитается, и взойдет новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной. Если бы не синие мешки под глазами, если бы не кислое студенистое брюхо, если бы этот семитский великолепный нос не был так похож на топографическую карту… Хотя, ежели подумать, все пророки были пьяницами, потому что уж очень тоскливо: ты все знаешь, а тебе никто не верит. Если бы в департаментах ввели штатную должность пророка, то им следовало присваивать не ниже тайного советника – для укрепления авторитета. И все равно, наверно, не помогло бы… – За систематический пессимизм, – сказал Виктор вслух, – ведущий к подрыву служебной дисциплины и веры в разумное будущее, приказываю тайного советника Голема побить камнями в экзекуторской. Голем хмыкнул. – Я всего лишь коллежский советник, – сообщил он. – И потом, какие пророки в наше время? Я не знаю ни одного. Множество лжепророков и ни одного пророка. В наше время нельзя предвидеть будущее – это насилие над языком. Чтобы вы сказали, прочитав у Шекспира: предвидеть настоящее? Разве можно предвидеть шкаф в собственной комнате?.. А вот идет мой инспектор. Как вы себя чувствуете, инспектор? – Прекрасно, – сказал Павор, усаживаясь. – Официант, двойной коньяк! Там, в вестибюле, нашего живописца держат четверо, – сообщил он. – Объясняют ему, где вход в ресторан. Я решил не вмешиваться, потому что он никому не верит и дерется… О каких шкафах идет речь? Он был сух, элегантен, свеж, от него пахло одеколоном. – Мы говорили о будущем, – сказал Голем. – Какой смысл говорить о будущем? – возразил Павор. – О будущем не говорят, будущее делают. Вот рюмка коньяка. Она полная. Я сделаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но можно изобрести. – Другой умный человек сказал, – заметил Виктор, – что будущего нет вообще, есть только настоящее. – Я не люблю классической философии, – сказал Павор. – Эти люди ничего не умели и ничего не хотели. Им просто нравилось рассуждать, как Голему пить. Будущее – это тщательно обезвреженное настоящее. – У меня всегда возникает странное ощущение, – сказал Голем, – когда при мне штатский человек рассуждает как военный. – Военные вообще не рассуждают, – возразил Павор. – У военных только рефлексы и немного эмоций. – У большинства штатских тоже, – сказал Виктор, ощупывая свой затылок. – Сейчас ни у кого нет времени рассуждать, – сказал Павор, – ни у военных, ни у штатских. Сейчас надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии с рефлексами и эмоциями. – К чертям изобретателей, – сказал Виктор. Он чувствовал себя пьяным и веселым. Все стояло на своих местах. Не хотелось никуда идти, хотелось оставаться здесь, в этом пустом полутемном зале, еще совсем не ветхом, но уже с потеками на стенах, с расхлябанными половицами, с запахом кухни, особенно если вспомнить, что снаружи во всем мире идет дождь, над островерхими крышами – дождь, и дождь заливает горы и равнину, и когда-нибудь он все это смоет, но это случится еще очень нескоро… хотя, если подумать, сейчас ни о чем нельзя говорить, что это случится не скоро. Да, милые мои, давно оно прошло, время, когда будущее было повторением настоящего, а все перемены маячили где-то за далеким горизонтом. Голем прав, нет на свете никакого будущего, оно слилось с настоящим, и теперь не разобрать, где что. – Изнасилован мокрецом! – сказал Павор злорадно. В дверях ресторана показался доктор Р. Квадрига. Несколько секунд он стоял, с тяжелым вниманием обозревая ряды пустых столиков, затем лицо его прояснилось, и он, резко качнувшись вперед, устремился к своему месту. – Почему вы их называете мокрецами? – спросил Виктор. – Что они – мокрыми у вас стали от дождя? – А почему нет? – сказал Павор. – Как их, по-вашему, называть? – Очкариками, – сказал Виктор. – Доброе старое слово. Спокон веков называли их очкариками. Доктор Р. Квадрига приближался. Спереди он был весь мокрый, вероятно, его отмывали над раковиной. Выглядел он утомленным и разочарованным. – Черт знает что, – брезгливо сказал он еще издали, – никогда со мной такого не бывало – нет входа! Куда ни ткнусь – везде сплошные окна… Кажется, я заставил вас ждать, господа. – Он упал в свое кресло и узрел Павора. – Опять он здесь, – сообщил он Голему доверительным шепотом. – Надеюсь, он вам не мешает… А со мной, знаете ли, произошла удивительная история. Всего облили… Голем налил ему коньяку. – Благодарю вас, – сказал доктор Р. Квадрига, – но я, пожалуй, пропущу пару кругов. Надо обсохнуть. – Я вообще за все старое доброе, – объявил Виктор. – Пусть очкарики остаются очкариками. И вообще пусть все остается без изменений. Я – консерватор… Внимание! – сказал он громко. – Предлагаю тост за консерватизм. Минуточку… Он налил себе джину, встал и оперся рукой на спинку кресла. – Я – консерватор, – сказал он. – И с каждым годом становлюсь все консервативнее, но не потому что ощущаю в этом потребность… Трезвый Павор с рюмкой наготове глядел на него снизу вверх с подчеркнутым вниманием. Голем медленно ел миногу, а доктор Р.Квадрига, казалось, тщился понять, откуда до него доносится голос и чей. Все было очень хорошо. – Люди обожают критиковать правительства за консерватизм, – продолжал Виктор. – Люди обожают превозносить прогресс. Это новое веяние и оно глупо, как все новое. Людям надлежало бы молить бога, чтобы он давал им самое косное, самое заскорузлое и конформистское правительство… Теперь и Голем поднял глаза и смотрел на него, и Тэдди за своей стойкой тоже перестал перетирать бутылки и прислушался, только вот затылок вдруг заломило, и пришлось поставить рюмку и погладить желвак. – Государственный аппарат, господа, во все времена почитал своей главной задачей сохранение статус-кво. Не знаю, насколько это было оправдано раньше, но сейчас такая функция государства просто необходима. Я бы определил ее так: всячески препятствовать будущему, запускать свои щупальца в наше время, обрубать эти щупальца, прижигая их каленым железом… Мешать изобретателям, поощрять схоластиков и болтунов… В гимназиях повсеместно ввести исключительно классическое образование. На высшие государственные посты – старцев, обремененных семьями и долгами, не меньше пятидесяти лет, чтобы брали взятки и спали на заседаниях… – Что вы такое несете, Виктор? – сказал Павор укоризненно. – Нет отчего же, – сказал Голем, – необычайно приятно слышать такие умеренные, лояльные речи. – Я еще не кончил, господа!… Талантливых ученых назначать администраторами с большими окладами. Все без исключения изобретения принимать, плохо оплачивать и класть под сукно. Ввести драконовские налоги на каждую товарную и производственную новинку. «А чего я, собственно стою?» – подумал Виктор и сел. – Ну как вам это понравилось? – спросил он Голема. – Вы совершенно правы, – сказал Голем. – А то у нас нынче все радикалы. Даже директор гимназии. Консерватизм – это наше спасение. Виктор хлебнул джину и сказал горестно: – Не будет никакого спасения. Потому что все дураки-радикалы не только верят в прогресс, они еще и любят прогресс, они воображают, что не могут без прогресса. Потому что прогресс – это, кроме всего прочего, дешевые автомобили, бытовая электроника и вообще возможность делать поменьше а получать побольше. И потому каждое правительство вынуждено одной рукой… то есть, не рукой, конечно… одной ногой нажимать на тормоза, а другой на акселератор. Как гонщик на повороте. На тормоза – чтобы не потерять управление. А на акселератор – чтобы не потерять скорости, а то ведь какой-нибудь демагог, поборник прогресса, обязательно скинет с водительского места. – С вами трудно спорить, – вежливо сказал Павор. – А вы не спорьте, – сказал Виктор. – Не надо спорить: в спорах рождается истина, пропади она пропадом. – Он нежно погладил желвак и добавил: – Впрочем, у меня это, наверное от невежества. Все ученые – поборники прогресса, а я не ученый. Я просто небезызвестный куплетист. – Что это вы все время хватаетесь за затылок? – спросил Павор. – Какая-то сволочь долбанула, – сказал Виктор. – Кастетом… Правильно я говорю, Голем? Кастетом? – По-моему, кастетом, – сказал Голем. – А может быть и кирпичом. – Что вы такое говорите? – удивился Павор. – Каким кастетом? В этом захолустье? – Вот видите, – наставительно сказал Виктор. – Прогресс! Давайте выпьем за консерватизм. Позвали официанта, выпили еще раз за консерватизм. Пробило девять и в зале появилась известная пара – молодой человек в мощных очках и его долговязый спутник. Усевшись за свой столик, они включили торшер, смиренно огляделись и принялись изучать меню. Молодой человек опять пришел с портфелем, портфель поставил на свободное место, рядом с собой. Он всегда был очень добр к своему портфелю. Продиктовав заказ официанту, они стали молча глядеть в пространство. Странная пара, думал Виктор, удивительное несоответствие. Они выглядят, как в испорченном бинокле: один в фокусе, другой расплывается, и наоборот. Полнейшая несовместимость. С молодым человеком в очках можно было бы поговорить о прогрессе, а с долговязым – нет. Долговязый мог бы меня двинуть кастетом, а молодой в очках – нет… Но я вас сейчас совмещу. Как бы мне это вас совместить? Ну, например, вот… Какой-нибудь государственный банк, подвалы… цемент, бетон, сигнализация, долговязый набирает номер на диске, стальная балка поворачивается, открывается вход в сокровищницу, оба входят, долговязый набирает другой номер, на другом диске дверца сейфа открывается, и молодой по локоть погружается в бриллианты. Доктор Р. Квадрига вдруг расплакался и схватил Виктора за руку. – Ночевать, – сказал он. – Ко мне. А? Виктор немедленно налил ему джину. Р.Квадрига выпил, вытер под носом и продолжал: – Ко мне. Вилла. Фонтан есть. А? – Фонтан – это у тебя хорошо придумано, – заметил Виктор уклончиво. – А что еще есть? – Подвал, – печально сказал Квадрига. – Следы. Боюсь. Страшно. Хочешь – продам? – Лучше подари, – предложил Виктор. Р. Квадрига заморгал. – Жалко, – сказал он. – Скупердяй, – сказал Виктор с упреком. – Это у тебя с детства. Ну и подавись своей виллой. Виллы ему жалко! – Ты меня не любишь, – горько констатировал доктор Р. Квадрига. – И никто. – А господин Президент? – агрессивно спросил Виктор. – «Президент – отец народа» – оживляясь, сказал Р. Квадрига. – Эскиз в золотых тонах… «Президент на позициях». Фрагмент картины: «Президент на обстреливаемых позициях». – А еще? – поинтересовался Виктор. – «Президент с плащом» – сказал Р. Квадрига с готовностью. – Панно. Панорама. Виктор, соскучившись, отрезал кусочек миноги и стал слушать Голема. – Вот что, Павор, – говорил тот. – Отстаньте вы от меня. Что я еще могу. Отчетность я вам представил. Рапорт вам готов подписать. Хотите жаловаться на военных – жалуйтесь. Хотите жаловаться на меня… – Не хочу я на вас жаловаться, – отвечал Павор, прижимая руки к груди. – Тогда не жалуйтесь.. – Ну посоветуйте мне что-нибудь! Неужели вы ничего мне не можете мне посоветовать? – Господа, – сказал Виктор. – Скучища. Я пойду. На него не обратили внимания. Он отодвинул стул, поднялся и, чувствуя себя очень пьяным, направился к стойке. Лысый Тэдди перетирал бутылки и смотрел на него без любопытства. – Как всегда? – Спросил он. – Подожди, – сказал Виктор. – Что это я у тебя хотел спросить… Да! Как дела, Тэдди? – Дождь, – коротко сказал Тэдди и налил ему очищенной. – Проклятая погода стала у нас в городе, – сказал Виктор и оперся на стойку. – Что там на твоем барометре? Тэдди сунул руку под стойку и достал «погодник». Все три шипа плотно прилегали к блестящему, словно отполированному стволику. – Без просвета, – сказал Тэдди, внимательно разглядывая «погодник». – Дьявольская выдумка. – Подумав, добавил: – А вообще-то бог его знает, может быть, он давно уже сломался – который год уже дождь, как проверить? – Можно съездить в Сахару, – сказал Виктор. Тэдди усмехнулся. – Смешно, – сказал он. – Господин этот ваш, Павор, смешное дело, двести крон предлагает за эту штуку. – Спьяну, наверное, – сказал Виктор. – Зачем она ему… – Я ему так и сказал, – Тэдди повернул «погодник», поднес его к правому глазу. – Не дам, – заявил он решительно. – Пусть сам поищет. – Он сунул «погодник» под стойку, посмотрел, как Виктор крутит в пальцах рюмку и сообщил: – Диана твоя приезжала. – Давно? – небрежно спросил Виктор. – Да часов в пять, примерно. Выдал ей ящик коньяку. Росшепер все гоняет, никак не остановится. Гоняет персонал за коньяком, жирная морда. Тоже мне – член парламента… Ты за нее не опасаешься? Виктор пожал плечами. Он вдруг увидел Диану рядом с собой. Она возникла возле стойки в мокром дождевике с откинутым капюшоном. Она не смотрела в его сторону, он видел только ее профиль и думал, что из всех женщин, которых он раньше знал, она – самая красивая и что такой у него больше, наверное, никогда не будет. Она стояла, опершись на стойку, и лицо ее было очень бледным и очень равнодушным, и она была самой красивой – у нее все было красиво. всегда. И когда она плакала и когда она смеялась, и когда злилась, и когда ей было наплевать, и даже когда мерзла, а, особенно, когда на нее находило… Ох и пьян же я, подумал Виктор, и разит, наверное, как от Р. Квадриги. Он вытянул нижнюю губу и подышал себе в нос. Ничего не разобрать. – Дороги мокрые, скользкие, – говорил Тэдди. – Туман… А потом, я тебе скажу, что Росшепер – это наверняка бабник, старый козел. – Росшепер – импотент, – возразил Виктор, машинально проглотив очищенную. – Это она тебе рассказала? – Брось, Тэдди, – сказал Виктор. – Перестань. Тэдди пристально на него посмотрел, потом вздохнул, крякнул, присел на корточки, покопался под стойкой и выставил перед Виктором пузырек с нашатырным спиртом и начатую пачку чая. Виктор глянул на часы и стал смотреть, как Тэдди неторопливо достает чистый бокал, наливает в него содовую, капает из пузырька и все так же неторопливо мешает стеклянной палочкой. Потом он придвинул бокал Виктору. Виктор выпил и зажмурился, задерживая дыхание. Свежая отвратительная, отвратительно-свежая струя нашатырного спирта ударила в мозг и разлилась где-то за глазами. Виктор потянул носом воздух, сделавшийся нестерпимо холодным, запустил пальцы в пачку с чаем. – Ладно, Тэдди, – сказал он. – Спасибо. Запиши на меня, что полагается. Они тебе скажут, что полагается. Пойду. Старательно жуя чай, он вернулся к своему столику. Очкастый молодой человек со своим долговязым спутником торопливо поглощали ужин. Перед ними стояла единственная бутылка – с местной минеральной водой. Павор и Голем, освободив место на скатерти, играли в кости, а доктор Р. Квадрига, схватив нечесанную голову, – монотонно бубнил: «Легион Свободы – опора Президента». Мозаика… В счастливый день имени Вашего Превосходительства… «Президент – отец детей». Аллегорическая картина… – Я пошел, – сказал Виктор. – Жаль, сказал Голем. – Впрочем, желаю удачи. – Привет Росшеперу, – сказал Павор, подмигнув. – «Член парламента Росшепер Нант», – оживился Р. Квадрига. – Портрет. Недорого. Поясной… Виктор взял свою зажигалку и пачку сигарет и пошел к выходу. Позади доктор Р. Квадрига ясным голосом произнес: «Я полагаю, господа, что нам пора познакомиться. Я – Рем Квадрига, доктор гонорис кауза, а вот вас, сударь, я не припомню…» В дверях Виктор столкнулся с толстым тренером футбольной команды «Братья по разуму». Тренер был очень озабочен, очень мокр и уступил Виктору дорогу. 3 Автобус остановился, и шофер сказал: – Приехали. – Санаторий? – спросил Виктор. Снаружи был туман, плотный, молочный. Свет фар рассеивался в нем и ничего не было видно. – Санаторий, санаторий, – проворчал шофер, раскуривая сигарету. Виктор подошел к двери и, спустившись с подножки, сказал: – Ну и туманище. Ничего не вижу. – Разберетесь, – равнодушно пообещал шофер. Он сплюнул в окошко. – Нашли место, где санаторий устраивать. Днем туман, вечером туман… – Счастливого пути, – сказал Виктор. Шофер не ответил. Взвыл двигатель, захлопнулись двери, и огромный пустой автобус, весь стеклянный и освещенный изнутри, как закрытый на ночь универмаг, развернулся, сразу превратившись в мутное пятно света, и укатил обратно в город. Виктор с трудом, перебирая руками решетчатую изгородь, нашел ворота и ощупью двинулся по аллее. Теперь, когда глаза привыкли к темноте, он смутно различал впереди освещенные окна правого крыла и какую-то особенно глубокую тьму на месте левого, где сейчас спали намотавшиеся за день «Братья по разуму». В тумане, словно сквозь вату, слышались обычные звуки – играла радиола, дребезжала посуда, кто-то хрипло орал. Виктор продвигался, стараясь держаться середины песчаной аллеи, чтобы не налететь ненароком на какую-нибудь гипсовую вазу. Бутылку с джином он бережно прижимал к груди и был очень осторожен, но тем не менее вскоре споткнулся о что-то мягкое и прошелся на четвереньках. Позади вяло и сонно выругались в том смысле, что надо, мол, зажигать свет. Виктор нашарил в сумраке упавшую бутылку, снова прижал ее к груди и пошел дальше, выставив свободную руку. Скоро он столкнулся с автомобилем, ощупью обошел его и столкнулся с другим. Дьявол, здесь оказалась целая куча автомобилей. Виктор, ругаясь, блуждал среди них, как в лабиринте и долго не мог выбраться к смутному сиянию, означавшему вход в вестибюль. Гладкие бока автомобилей были влажными от осевшего тумана. Где-то рядом хихикали и отбивались. В вестибюле на этот раз было пусто, никто не играл в жмурки и не бегал в пятнашки, тряся жирным задом, никто не спал в креслах. Повсюду валялись скомканные плащи, а некий остряк повесил шляпу на фикус. Виктор поднялся по ковровой лестнице на второй этаж. Музыка гремела. Справа в коридоре все двери в апартаменты члена парламента были распахнуты, оттуда несло жирными запахами пищи, курева и разгоряченных тел. Виктор повернул налево и постучал в комнату Дианы. Никто не отозвался. Дверь была заперта, ключ торчал в замочной скважине. Виктор вошел, зажег свет и поставил бутылку на телевизионный столик. Послышались шаги, и он выглянул наружу. Направо по коридору широкой и твердой походкой удалялся рослый человек в темном вечернем костюме. На лестничной площадке он остановился перед зеркалом, вскинув голову поправил галстук (Виктор успел разглядеть изжелта-смуглый орлиный профиль и острый подбородок), а затем в нем что-то изменилось: он ссутулился, слегка перекосился на бок и, гнусно виляя бедрами, скрылся в одной из распахнутых дверей. Пижон, неуверенно подумал Виктор. Блевать ходил… Он поглядел налево. Там было темно. Виктор снял плащ, запер комнату и отправился искать Диану. Придется заглянуть к Росшеперу, подумал он. Где ей еще быть? Росшепер занимал три палаты. В первой недавно жрали: на столах, покрытых замаранными скатертями громоздились грязные тарелки, пепельницы, бутылки, мятые салфетки, и никого не было, если не считать одинокой потной лысины, храпевшей в блюде с заливным. В смежной палате дым стоял коромыслом. На гигантской росшеперовой кровати брыкались полураздетые нездешние девчонки. Они играли в какую-то странную игру с апоплексически-багровым господином бургомистром, который зарывался в них, как свинья в желуди, и тоже брыкался и хрюкал от удовольствия. Тут же присутствовали: господин полицмейстер без кителя, господин городской судья с глазами, вылезавшими из орбит от нервной одышки, и какая-то незнакома юркая личность в сиреневом. Эти трое азартно сражались в детский бильярд, поставленный на туалетный столик, а в углу, прислоненный к стене, сидел, раскинув ноги, облаченный в перепачканный мундир, директор гимназии с идиотской улыбкой на устах. Виктор уже собрался уходить, когда кто-то поймал его за штанину. Он глянул вниз и отпрянул. Под ним стоял на четвереньках член парламента, кавалер орденов, автор нашумевшего проекта об обрыблении Китчиганских водоемов Росшепер Нант. – В лошадки хочу, – просительно проблеял Росшепер. – Давай в лошадки! Иго-го! – Он был невменяем. Виктор деликатно освободился и заглянул в последнюю комнату. Там он увидел Диану. Сначала он не понял, что это Диана, а потом кисло подумал: очень мило! Здесь было полно народу, каких-то полузнакомых мужчин и женщин, они стояли кругом и хлопали в ладоши, а в центре круга Диана отплясывала с тем самым желтолицым пижоном, обладателем орлиного профиля. У нее горели глаза, горели щеки, волосы летали над плечами и черт ей был не брат. Орлиный профиль очень старался соответствовать. Странно, подумал Виктор. В чем дело?… Что-то здесь было не так. Танцует она хорошо, просто прекрасно танцует. Как учитель танцев. Не танцует, а показывает, как танцевать… Даже не как учитель, а как ученик на экзаменах. Очень хочет получить пятерку… Нет, не то. Слушай, милый, ты же с Дианой танцуешь! Неужели ты этого не замечаешь? Виктор привычно напряг воображение. Актер танцует на сцене, все хорошо, все прекрасно, все идет, как надо, без накладок, а дома несчастье… нет, не обязательно несчастье, просто ждут, когда же он вернется, и он тоже ждет, когда же дадут занавес и погасят огни… и даже никакой не актер, а посторонний человек, изображающий актера, который сам играет совсем уже постороннего человека… Неужели Диана не чувствует? Это же фальшивка, манекен. Ни капли близости между ними, ни капли соблазна, ни тени желания… Говорят друг другу что-то, представить не можно – что. Шерочка с машерочкой… «Вы не вспотели?» «Да, читал, и даже два раза…» Тут он увидел, что Диана, распихивая гостей, бежит к нему. – Пошли плясать! – закричала она еще издали. Кто-то преградил ей дорогу, кто-то схватил ее за руку, она вырвалась, смеясь, а Виктор все искал глазами желтолицего и не находил, и это неприятно его беспокоило. Она подбежала к нему, вцепилась в руку и потащила в круг. – Пошли, пошли! Здесь все свои – вся пьянь, рвань, дрянь… Покажи им, как надо! Этот мальчишка ничего не умеет… Она втащила его в круг, и кто-то в голос крикнул: «Писателю Баневу – ура!». Замолкшая на секунду радиола, снова залаяла и залязгала, Диана прижалась к плечу, а потом отпрянула, от нее пахло духами и вином, она была горячая, и Виктор теперь ничего не видел, кроме ее возбужденного лица и летящих волос. – Пляши! – крикнула она, и он стал плясать. – Молодец, что приехал. – Да, да. – Зачем ты трезвый? Вечно ты трезвый, когда не надо. – Я буду пьяный. – Сегодня ты мне нужен пьяный. – Буду. – Чтобы делать с тобой, что хочу. Не ты со мной, а я. – Да. Она удовлетворенно смеялась, и они плясали молча, ничего не видя и ни о чем не думая. Как во сне, как в бою. Такая она сейчас была – как сон, как бой. Диана, на которую нашло… Вокруг били в ладоши и вскрикивали, кажется, еще кто-то пытался плясать, но Виктор отшвырнул его, чтобы не мешал, а Росшепер протяжно кричал: «О мой бедный пьяный народ!» – Он импотент? – Еще бы. Я его мою. – И как? – Абсолютно. – О мой бедный пьяный народ! – стонал Росшепер. – Пошли отсюда, – сказал Виктор. Он поймал ее руку и повел. Пьянь и рвань расступилась перед ним, воняя спиртом и чесноком, а в дверях путь преградил губастый молокосос с румянцем на всю щеку и сказал что-то наглое, кулаки у него чесались, но Виктор сказал ему: «Потом, потом», – и молокосос исчез. Держась за руки, они пробежали по пустому коридору, затем Виктор, не выпуская ее руки, отпер дверь, и, не выпуская ее руки, запер дверь изнутри и было жарко, стало нестерпимо жарко, душно, и комната была сначала широкая и просторная, а потом сделалась узкой и тесной, и тогда Виктор распахнул окно, и черный сырой воздух залил его голые плечи и грудь. Он вернулся в кровать, нашарил в темноте бутылку с джином, отхлебнул и передал Диане. Потом он лег, и слева тек холодный воздух, а справа было горячее шелковистое и нежное. Теперь он слышал, что пьянка продолжается, гости пели хором. – Это надолго? – спросил он. – Что? – сказала Диана сонно. – Долго они будут выть? – Не знаю. Какое нам дело? – она повернулась на бок и легла щекой на его плечо. – Холодно, – пожаловалась она. Они повозились, забираясь под одеяло. – Не спи, – сказал он. – Угу, – пробормотала она. – Тебе хорошо? – Угу. – А если за ухо? – Угу… Отстань, больно. – Слушай, а нельзя здесь пожить недельку? – Можно. – А где? – Я спать хочу. Дай поспать бедной пьяной женщине. Он замолчал и лежал не шевелясь. Она уже спала. Так я и сделаю, подумал он. Здесь будет хорошо, тихо. Только не вечером. Не станет же он пьянствовать каждый вечер, ему же лечиться надо… Пожить здесь денька три – четыре… пять-шесть.. и меньше пить, совсем не пить, и поработать… давно я не работал… Чтобы начать работать, надо хорошенько заскучать, чтобы ничего больше не хотелось… Он вздрогнул, задремывая. Насчет Ирмы… Насчет Ирмы я напишу Роц-Тусову, вот что я сделаю. Не струсил бы Роц-Тусов, трус он. Должен мне девятьсот крон… Когда речь заходит о господине Президенте, все это не имеет значения, все мы становимся трусами. Почему мы все-таки трусы? Чего мы, собственно, боимся? Перемен мы боимся. Нельзя будет пойти в писательский кабак и пропустить рюмку очищенной… швейцар не будет кланяться… и вообще швейцара не будет, самого сделают швейцаром. Плохо, если на рудники… это действительно плохо… Но это же редко, времена не те… смягчение нравов. Сто раз я об этом думал и сто раз обнаруживал, что бояться в общем-то нечего, а все равно боюсь. Потому что тупая сила, подумал он. Это страшная штука, когда против тебя тупая, свиная со щетиной сила, неуязвимая ни для логики, неуязвимая ни для эмоций… И Дианы не будет… Он задремал и снова проснулся, потому что под открытым окном громко разговаривали и ржали, как животные. Затрещали кусты. – Не могу я их сажать, – сказал пьяный голос полицмейстера. – Нет такого закона… – Будет, – сказал голос Росшепера. – Я депутат или нет? – А такой закон есть, чтобы под городом – рассадник заразы? – рявкнул бургомистр. – Будет, – упрямо сказал Росшепер. – Они не заразные, – пробормотал фальцетом директор гимназии. – Я имею ввиду, что в медицинском отношении… – Эй, гимназия, – сказал Росшепер, – расстегнуться не забудь. – А такой закон есть, чтобы честных людей разоряли? – рявкнул бургомистр. – Чтоб разоряли, есть такой закон? – Будет, я тебе говорю! – сказал Росшепер. – Я депутат или нет? «Чем бы их садануть?» – подумал Виктор. – Росшепер! – сказал полицмейстер. – Я тебе друг? Я тебя, подлеца, выбирал, я тебя, подлеца, на руках носил. А теперь они шляются, заразы по городу. Ничего не могу. Закона нет, понимаешь? – Будет, – сказал Росшепер. – Я тебе говорю, будет. В связи с заражением атмосферы… – Нравственной! – вставил директор гимназии. – Нравственной и моральной. – Что?.. В связи, говорю, с отравлением атмосферы и по причине недостаточности обрыбления прилежащих водоемов… заразу ликвидировать и учредить в отдаленной местности. Годится? – Дай, я тебя поцелую, – сказал полицмейстер. – Молодец, – сказал бургомистр. – Голова. Дай я тебя тоже… – Ерунда, – сказал Росшепер. – Раз плюнуть… Споем? Нет, не желаю. Пошли еще по маленькой. – Правильно. По маленькой – и домой. Снова затрещали кусты, Росшепер сказал уже где-то в отдалении: «Эй, гимназия, застегнуться забыл!» и под окном стало тихо. Виктор снова задремал и просмотрел какой-то незначительный сон, а потом раздался телефонный звонок. – Да, – сказала Диана хрипло. – Да, это я… – Она откашлялась. – Ничего, ничего, я слушаю… Все хорошо, он был по-моему доволен… Она разговаривала, перевалившись через Виктора, и он вдруг почувствовал, как напряглось ее тело. – Странно, – сказала она. – Хорошо, я сейчас посмотрю… Да… Хорошо, я ему скажу. Она положила трубку, перелезла через Виктора и зажгла ночник. – Что случилось? – спросил Виктор сонно. – Ничего. Спи, я сейчас вернусь. Сквозь прижмуренные веки он смотрел, как она собирает разбросанное белье, и лицо у нее было такое серьезное, что он встревожился. Она быстро оделась, и вышла, на ходу одергивая белое платье. Росшеперу плохо, подумал он, прислушиваясь. Допился, старый мерин. В огромном здании было тихо и он отчетливо слышал шаги Дианы в коридоре, но она шла не направо, к апартаментам Росшепера, как он ожидал, а налево. Потом скрипнула дверь и шаги стихли. Он п вернулся набок и попробовал снова заснуть, но сна не было он понял, что ждет Диану и что ему не заснуть, пока она не придет. Тогда он сел и закурил. Желвак на затылке принялся пульсировать, и он поморщился. Диана не возвращалась. Почему-то он вспомнил желтолицего плясуна с орлиным профилем. Он-то здесь при чем? – подумал Виктор. Артист, который играет другого артиста, который играет третьего… А, вот в чем дело: он вышел как раз оттуда, слева, куда ушла Диана. Дошел до лестничной площадки и превратился в пижона. Сначала играл светского льва, потом стал играть разболтанного хлыща… Виктор снова прислушался. На редкость тихо, все спят… храпит кто-то… Потом снова скрипнула дверь, и послышались приближающиеся шаги. Диана вошла, лицо ее по прежнему было серьезно. Ничего не кончилось, происшествие продолжается. Диана подошла к телефону и набрала номер. – Его нет, – сказала она. – Нет-нет, он ушел… Я тоже… Ничего, ничего, что вы… Спокойной ночи. Она положила трубку, постояла немного, смотря в темноту за окном, затем села на кровать рядом с Виктором. В руке у нее был цилиндрический фонарик. Виктор закурил сигарету и подал ей. Она молча курила, о чем-то напряженно думая, а потом спросила: – Ты когда заснул? – Не знаю, трудно сказать. – Но уже после меня? – Да. Она повернула к нему лицо. – Ты ничего не слышал? Какого-нибудь скандала, драки… – Нет, – сказал Виктор. – По-моему, все было очень мирно. Сначала они пели, потом Росшепер с компанией мочился у нас под окнами, потом я заснул… Они уже собирались разъезжаться. Она бросила сигарету за окно и поднялась. – Одевайся, – сказала она. Виктор усмехнулся и протянул руку за трусами. Слушаюсь и повинуюсь, подумал он. Хорошая вещь – повиновение. Только не надо ни о чем спрашивать. Он спросил: – Пойдем или поедем? – Что?… Сначала пойдем, а там видно будет. – Кто-нибудь пропал? – Кажется. – Росшепер? Он вдруг поймал на себе ее взгляд. Она смотрела на него с сожалением. Она уже немного раскаивалась, что позвала его. Она спрашивала себя: а кто он, собственно, такой, чтобы брать его с собой? – Я готов, – сказал он. Она все еще сомневалась, задумчиво играя фонариком. – Ну, ладно… тогда пошли. – Она не двигалась с места. – Может быть, отломать у стула ножку? – предложил Виктор. – Или, скажем, у кровати… Она встрепенулась. – Нет, ножка не годится. – Она выдвинула ящик стола и вынула огромный черный пистолет. – На, – сказала она. Виктор насторожился было, но это оказался спортивный мелкокалиберный пистолет. И к тому же без обоймы. – Давай патроны, – сказал Виктор. Она непонимающе посмотрела на него, потом посмотрела на пистолет и сказала: – Нет. Патроны не понадобятся. Пошли. Виктор пожал плечами и сунул пистолет в карман. Они спустились в вестибюль и вышли на крыльцо. Туман поредел, моросил хилый дождик. Машин у крыльца не было. Диана свернула в аллейку между мокрыми кустами и включила фонарик. Дурацкое положение, подумал Виктор. Ужасно хочется спросить, в чем дело, а спросить нельзя. Хорошо бы придумать, как спросить. Не спросить, а так – отпустить замечание с вопросом в подтексте. Как-нибудь облитически. Может быть, драться придется? Неохота… Буду бить рукояткой. Прямо между глаз… А как там мой желвак? Желвак оказался на месте и побаливал. Странные, однако, обязанности у медсестры в этом санатории… А ведь я всегда считал, что Диана – женщина с тайной. С первого взгляда и все пять дней… Ну и сырость, надо было глотнуть перед уходом. Как только вернусь, сейчас же глотну… А я молодец, подумал он. Никаких вопросов. Слушаюсь и повинуюсь. Они обошли крыльцо, пробрались через сирень и оказались перед оградой. Диана посветила. Одного железного прута в ограде не было. – Виктор, – сказала она негромко. – Сейчас мы пойдем по тропинке. Ты пойдешь сзади. Смотри под ноги, и ни шагу в сторону. Понял? – Понял, – покорно сказал Виктор. – Шаг влево, шаг вправо, – стреляю. Диана пролезла первой и посветила Виктору. Потом они очень медленно двинулись под гору. Это был восточный склон холма, на котором стоял санаторий. Вокруг шумели под дождем невидимые деревья. Раз Диана поскользнулась, и Виктор едва успел схватить ее за плечи. Она нетерпеливо вывернулась и пошла дальше. Каждую минуту она повторяла: «Смотри под ноги… Держись за мной…» Виктор послушно смотрел вниз, на ноги Дианы, мелькающие в прыгающем светлом круге. Сначала он все ожидал удара по затылку, прямо по желваку, или чего-нибудь в этом роде, а потом решил: вряд ли. Концы с концами не сходились. Просто, наверное, удрал какой-нибудь псих – например, у Росшепера случилась белая горячка, и его придется вести обратно, пугая разряженным пистолетом… Диана неожиданно остановилась и что-то сказала, но ее слова не дошли до сознания Виктора, потому что в следующую секунду он увидел возле тропинки чьи-то блестящие глаза, неподвижные, огромные, пристально глядевшие из-под мокрого выпуклого лба – только глаза и лоб, и ничего больше, ни рта, ни тела – ничего. Сырая тяжелая темнота и в светлом круге – блестящие глаза и неестественно белый лоб. – Сволочи, – сказала Диана перехваченным голосом. – Так я и знала. Зверье. Она упала на колени, луч скользнул вдоль черного тела и Виктор увидел какую-то блестящую металлическую дугу, цепь в траве, а Диана скомандовала: «Скорее, Виктор». Он присел рядом с нею на корточки и только теперь понял, что это капкан, а в капкане – нога человека. Он обеими руками вцепился в железные челюсти и попытался их развести, но они подались чуть-чуть и сомкнулись снова. «Дурак! – крикнула Диана. – Пистолетом!» Он скрипнул зубами, ухватился поудобнее, напряг все мускулы так, что заскрипело в плечах, и челюсти разошлись. «Тащи», – хрипло сказал он. Нога исчезла, железные дуги сомкнулись снова и сжали ему пальцы. «Подержи фонарик,» – сказала Диана. «Не могу, – виновато сказал Виктор. – Попался. Возьми у меня из кармана пистолет…» Диана чертыхнулась, полезла к нему в карман. Он снова развел капкан, она вставила между скобами рукоятку, и он освободился. – Подержи фонарик, – повторила она. – Я посмотрю, что с ногой. – Кость раздроблена, – сказал из темноты напряженный голос. – Несите меня в санаторий и вызывайте машину. – Правильно, – сказала Диана. – Сейчас, Виктор, давай фонарь, возьми его. Она посветила. Человек сидел на прежнем месте, прислонившись к стволу дерева. Нижняя половина его лица была закутана черной повязкой. Очкарик, подумал Виктор. Мокрец. Как он сюда попал? – Бери же, – нетерпеливо сказала Диана. – На спину. – Сейчас, – отозвался он. Ему вспомнились желтые круги вокруг глаз. Подкатило к горлу. – Сейчас… – Он присел возле мокреца на корточки и повернулся к нему спиной. – Возьмите меня за шею, – сказал он. Мокрец оказался тощим и легким. Он не двигался и, даже казалось, не дышал, и он не стонал, когда Виктор поскальзывался, но всякий раз его тело сводило судорогой. Тропинка была гораздо круче, чем думал Виктор, и когда они дошли до ограды, он основательно запыхался. Трудно оказалось протащить мокреца через щель в ограде, но и с этим они в конце концов справились. – Куда его? – спросил Виктор, когда они подошли к подъезду. – Пока в вестибюль, – ответила Диана. – Не надо, – тем же напряженным голосом произнес мокрец. – Оставьте меня здесь. – Здесь дождь, – возразил Виктор. – Перестаньте болтать, – сказал мокрец. – Я останусь здесь. Виктор промолчал и стал подниматься по ступенькам. – Оставь его, – сказала Диана. Виктор остановился. – Какого черта, – сказал он. – Здесь же дождь. – Не будьте дураком, – повторил мокрец. – Оставьте… здесь… Виктор, не говоря ни слова, шагая через три ступеньки, поднялся к двери и вошел в вестибюль. – Кретин, – тихо сказал мокрец и уронил голову на его плечи. – Болван, – сказала Диана, догоняя Виктора и хватая его за рукав. – Ты его убьешь, идиот! Немедленно вынеси и положи под дождь! Немедленно, слышишь? Ну, чего стоишь? – С ума вы все посходили, – сердито и растерянно сказал Виктор. Он повернулся, пнул дверь и вышел на крыльцо. Дождь словно только и ждал этого. Только что он лениво моросил, а тут вдруг хлынул настоящим ливнем. Мокрец тихонько застонал, поднял голову и вдруг задышал часто-часто, как загнанный. Виктор все еще медлил, инстинктивно осматриваясь в поисках какого-нибудь навеса. – Положите меня, – сказал мокрец. – В лужу? – язвительно и горько спросил Виктор. – Это безразлично… Положите. Виктор осторожно опустил его на керамические плиты крыльца, и мокрец сразу вытянулся, и раскинул руки, правая нога его была неестественно вывернута, огромный лоб в свете сильной лампы казался синевато-белым. Виктор сел рядом на ступеньку. Ему хотелось уйти в вестибюль, но это было невозможно – оставить под проливным дождем раненого человека, а самому уйти в тепло. «Сколько раз меня сегодня называли дураком?» – подумал он, обтирая лицо ладонью. Ох, что-то много. И, кажется, в этом есть доля истины, поскольку, дурак, он же болван, он же кретин и прочее – это невежда, упорствующий в своем невежестве. А ведь ей-богу, ему под дождем лучше! И глаза открыл, и не такие они у него странные… Мокрец, подумал он. Да, пожалуй мокрец а не очкарик. Как это его в капкан занесло? И откуда здесь капкан? Второго мокреца сегодня встречаю, и у обоих неприятности… Диана в вестибюле говорила по телефону. Виктор прислушался. – Нога! …Да. Раздроблена кость… Хорошо. Скорее, мы ждем. Сквозь стеклянную дверь Виктор увидел, как она повесила трубку и побежала вверх по лестнице. Что-то у нас в городе стало нехорошо с мокрецами. Возня какая-то вокруг них. Что-то они всем стали мешать, даже директору гимназии. Даже Лоле, вспомнил он вдруг. Кажется, она тоже проходилась насчет них… Он посмотрел на мокреца. Мокрец смотрел на него. – Как вы себя чувствуете? – спросил Виктор. Мокрец молчал. – Вам что-нибудь нужно? – спросил Виктор, повышая голос. – Глоток джину? – Не орите, – сказал мокрец. – Я слышу. – Больно? – сочувственно спросил Виктор. – А вы как думаете? На редкость неприятный человек, подумал Виктор. Впрочем, бог с ним. Встретились и разошлись. А ему больно… – Ничего, – сказал он. – Потерпите еще несколько минут. Сейчас за вами приедут. Мокрец ничего не ответил, лоб его сморщился, глаза закрылись. Он стал похож на мертвеца – плоский и неподвижный под проливным дождем. На крыльцо выскочила Диана с докторским чемоданчиком, присела рядом и стала что-то делать с покалеченной ногой. Мокрец тихонько зарычал, но Диана не произнесла успокаивающих слов, какие обычно говорят в таких случаях врачи. – Тебе помочь? – спросил Виктор. Она не ответила. Он поднялся, и Диана, не поворачивая головы, проговорила: – Подожди, не уходи. – Я не ухожу, – сказал Виктор. Он смотрел, как она ловко накладывает шину. – Ты еще понадобишься, – сказала Диана. – Я не ухожу, – повторил Виктор. – Вообще-то, ты можешь сбегать наверх. Сбегай, хлебни чего-нибудь, пока есть время, но потом сразу возвращайся. – Ничего, – сказал Виктор. – Обойдусь. Потом где-то за пеленой дождя зарычал мотор, вспыхнули фары. Виктор увидел какой-то джип, осторожно заворачивающий в ворота. Джип подкатил к крыльцу, и из него грузно выбрался Юл Голем в своем неуклюжем плаще. Он поднялся по ступенькам, нагнулся над мокрецом, взял его за руку. Мокрец глухо сказал: – Никаких уколов. – Ладно, – сказал Голем и посмотрел на Виктора. – Бери его. Виктор взял мокреца на руки и понес к джипу. Голем обогнал его, распахнул дверцу и залез внутрь. – Давайте его сюда, – сказал он из темноты. – Нет, ногами вперед… Смелее… Придержите за плечи… Он сопел и возился в машине. Мокрец снова зарычал, и Голем сказал ему что-то непонятное, а может быть выругался, что-то вроде «Шесть углов на шее…» Потом он вылез наружу, захлопнул дверцу и, усаживаясь за руль, спросил Диану: – Вы им звонили? – Нет, – ответила Диана. – Позвонить? – Теперь уже не стоит, – сказал Голем, – а то они все законопатят. До свидания. Джип тронулся с места, обогнул клумбу и укатил по аллее. – Пойдем, – сказала Диана. – Поплывем, – сказал Виктор. Теперь, когда все кончилось, он не чувствовал ничего больше, кроме раздражения. В вестибюле Диана взяла его под руку. – Ничего, – сказала она. – Сейчас переоденешься в сухое, выпьешь водочки, и все станет хорошо. – Течет, как с мокрой собаки, – сердито пожаловался Виктор. – И потом, может быть, ты объяснишь, что здесь произошло? Диана устало вздохнула. – Да ничего здесь особенного не произошло. Не надо было фонарик забывать. – А капканы на дорогах – это у вас в порядке вещей? – Бургомистр ставит, сволочь… Они поднялись на второй этаж и пошли по коридору. – Он сумасшедший? – осведомился Виктор. – Это же уголовное дело. Или он действительно сумасшедший? – Нет. Он просто сволочь и ненавидит мокрецов. Как и весь город. – Это я заметил. Мы их тоже не любим, но капканы… А что мокрецы им сделали? – Надо же кого-то ненавидеть, – сказала Диана. В одних местах ненавидят евреев, где-то еще негров, а у нас мокрецов. Она остановилась перед дверью. Диана повернула ключ, вошла и зажгла свет. – Подожди, – сказал Виктор, озираясь. – Куда ты меня привела? – Это лаборатория, – ответила Диана. – Я сейчас… Виктор остался в дверях и смотрел, как она ходит по огромной комнате и закрывает окна. Под окнами темнели лужи. – А что он здесь делал ночью? – спросил Виктор. – Где? – спросила Диана, не оборачиваясь. – На тропинке… Ты ведь знала, что он здесь? – Ну, понимаешь, – сказала она, – в лепрозории плохо с медикаментами. Иногда они приходят к нам, просят… Она закрыла последнее окно и прошлась по лаборатории, оглядывая столы, заставленные приборами и химической посудой. – Гнусно все это, – сказал Виктор. – Ну и государство. Куда ни приедешь – везде какая-нибудь дрянь… Пошли, а то я замерз. – Сейчас, – сказала Диана. Она взяла со стола какую-то темную одежду и встряхнула ее. Это был мужской вечерний костюм. Она аккуратно повесила его в шкафчик для спецодежды. Откуда здесь костюм? – подумал Виктор. Причем, какой-то знакомый костюм… – Ну вот, – сказала Диана, – ты как хочешь, а я сейчас залезу в горячую ванну. – Послушай, Диана, – сказал Виктор осторожно. – А кто был этот… с таким вот носом… желтолицый? С которым ты плясала… Диана взяла его за руку. – Видишь ли, – сказала она, помолчав, – это мой муж… Бывший муж… 4 – Давно я вас не видел в городе, – сказал Павор насморочным голосом. – Не так уж давно, – возразил Виктор. – Всего два дня. – Можно с вами посидеть, или вы хотите побыть вдвоем? – спросил Павор. – Садитесь, – вежливо сказала Диана. Павор сел напротив нее и крикнул: «Официант, двойной коньяк!» Смеркалось, швейцар задергивал шторы на окнах. Виктор включил торшер. – Я вами восхищаюсь, – обратился Павор к Диане. – Жить в такой комнате и сохранить прекрасный цвет лица… – Он чихнул. – Извините. Эти дожди меня доконают… Как работается? – спросил он Виктора. – Неважно. Не могу я работать, когда пасмурно – все время хочется выпить. – Что это за скандал вы учинили у полицмейстера? – спросил Павор. – А, чепуха, – сказал Виктор. – Искал справедливости. – А что случилось? – Скотина бургомистр охотился на мокрецов с капканами. Один попался, повредил ногу. Я взял капкан, пошел в полицию и потребовал расследования. – Так, – сказал Павор. – А дальше? – В этом городе странные законы. Поскольку заявления от потерпевшего не поступило, считается, что преступления не было, а был несчастный случай, в коем никто, кроме потерпевшего не повинен. Я сказал полицмейстеру, что приму это к сведению, а он мне объявил, что это угроза; на чем мы и расстались. – А где это случилось? – спросил Павор. – Около санатория. – Около санатория? Что это мокрецу понадобилось около санатория? – По-моему, это никого не касается, – резко сказала Диана. – Конечно, – сказал Павор – Я просто удивился… – Он сморщился, зажмурил глаза и со звоном чихнул. – Фу, черт, – сказал он. – Прошу прощения. Он полез в карман и вытащил большой носовой платок. Что-то со стуком упало на пол. Виктор нагнулся. Это был кастет. Виктор поднял его и протянул Павору. – Зачем вы это таскаете? – спросил он. Павор, зарывшись лицом в носовой платок, смотрел на кастет покрасневшими глазами. – Это все из-за вас, – произнес он сдавленным голосом и высморкался. – Это вы меня напугали своим рассказом… А между прочим, говорят, здесь действует какая-то местная банда. То ли бандиты, то ли хулиганы, а мне, знаете ли, не нравится, когда меня бьют. – Вас часто били? – спросила Диана. Виктор посмотрел на нее. Она сидела в кресле, положив ногу на ногу и курила, опустив глаза. Бедный Павор, подумал Виктор. Сейчас тебя отошьют… Он протянул руку и одернул юбку у нее на коленях. – Меня? – сказал Павор. – Неужели у меня вид человека, которого часто бьют? Это надо поправить. Официант, еще двойной коньяк!… Да, так на следующий день я зашел в слесарную мастерскую, и мне там в два счета смастерили эту штуку. – Он с довольным видом осмотрел кастет. – Хорошая штучка, даже Голему понравилась… – Вас так и не пустили в лепрозорий? – спросил Виктор. – Нет, не пустили, и надо понимать, не пустят. Я уже разуверился. Я уже написал жалобы в три департамента, а теперь сижу и сочиняю отчет, – пожаловался Павор. – На какую сумму лепрозорий в минувшем году получил подштанников. Отдельно мужских, отдельно женских. Дьявольски увлекательно. – Напишите, что у них не хватает медикаментов, – посоветовал Виктор. Павор удивленно поднял брови, а Диана лениво сказала: – Лучше бросьте вашу писанину, а выпейте стакан горячего вина и ложитесь спать. – Намек понял, – сказал Павор со вздохом. – Придется идти… Вы знаете, в каком я номере? – спросил он Виктора. – Навестили бы как-нибудь. – Двести тридцать третий, – сказал Виктор. – Обязательно. – До свидания, – сказал Павор, поднимаясь. – Желаю приятно провести вечер. Они смотрели, как он подошел к стойке, взял бутылку красного вина и пошел к выходу. – Язык у тебя длинный, – сказала Диана, – Да, – согласился Виктор. – Виноват. Понимаешь, он мне что-то нравится. – А мне – нет, – сказала Диана. – И доктору Р. Квадриге тоже – нет. Интересно, почему? – Морда у него мерзкая, – ответила Диана. – Белокурая бестия. Знаю я таких. Настоящие мужчины. Без чести, без совести, повелители дураков. – Вот тебе и на, – удивился Виктор. – А я-то думал, что такие мужчины должны тебе нравиться. – Теперь нет мужчин, – возразила Диана. – Теперь либо фашисты, либо бабы. – А я? – осведомился Виктор с интересом. – Ты? Ты слишком любишь маринованные миноги. И одновременно справедливость. – Правильно. Но, по-моему, это хорошо. – Это неплохо. Но если бы тебе пришлось выбирать, ты бы выбрал миноги, вот что плохо. Тебе повезло, что у тебя талант. – Что это ты такая злая сегодня? – спросил Виктор. – А я вообще злая. У тебя – талант, у меня – злость. Если у тебя отобрать талант, а у меня – злость, то останутся два совокупляющихся нуля. – Нуль нулю рознь, – заметил Виктор. – Из тебя даже нуль получился бы не плохой – стройный, прекрасно сложенный нуль. И, кроме того, если у тебя отобрать твою злость – ты станешь доброй, что тоже в общем неплохо… – Если у меня отобрать злость я стану медузой. Чтобы я стала доброй, нужно заменить злость добротой. – Забавно, – сказал Виктор. – Обычно женщины не любят рассуждать. Но уж когда начинают, то становятся удивительно категоричными. Откуда ты, собственно, взяла, что у тебя только злость и никакой доброты? Так не бывает. Доброта в тебе тоже есть, только она не заметна за злостью. В каждом человеке намешано всего понемножку, а жизнь выдавливает из этой смеси что-нибудь на поверхность… В зал ввалилась компания молодых людей, и сразу стало шумно. Молодые люди чувствовали себя непринужденно: они обругали официанта, погнали его за пивом, а сами обсели столик в дальнем углу и принялись громко разговаривать и гоготать во все горло. Здоровенный губастый дылда с румяными щеками, прищелкивая на ходу пальцами и пританцовывая, направился к стойке. Тэдди ему что-то подал, он, оттопырив мизинец, взял рюмку двумя пальцами, повернулся к стойке спиной, оперся на нее локтями и скрестил ноги, победительно оглядывая пустой зал. «Привет, Диана! – заорал он. – Как жизнь?» Диана равнодушно улыбнулась ему. – Что это за диво? – спросил Виктор. – Некий Фламин Ювента, – ответила Диана. – Племянничек полицмейстера. – Где-то я его видел, – сказал Виктор. – Да ну его к черту, – нетерпеливо сказала Диана. – Все люди медузы, и ничего в них такого не замешано. Попадаются изредка настоящие, у которых есть что-нибудь свое – доброта, талант, злость… Отними у них это, и ничего не останется, станут медузами, как и все. Ты, кажется, вообразил, что нравишься мне своим пристрастием к миногам и справедливости? Чепуха! У тебя талант, у тебя книги, у тебя известность, а в остальном ты такая же дремучая рохля, как и все. – То что ты говоришь, – объявил Виктор, – до такой степени неправильно, что я даже не обижаюсь. Но ты продолжай, у тебя очень интересно меняется лицо, когда ты говоришь. Он закурил и передал ей сигарету. – Продолжай. – Медузы, – сказала она горько. – Скользкие глупые медузы. Копаются, ползают, стреляют, сами не знают, чего хотят, ничего не умеют, ничего по-настоящему не любят… как черви в сортире. – Это неприлично, – сказал Виктор. – Образ, несомненно выпуклый, но решительно не аппетитный. И вообще все это банальности. Диана, милая моя, ты не мыслитель. В прошлом веке в провинции это еще как-то звучало бы… общество, по крайней мере, было бы сладко шокировано, и бледные юноши с горящими глазами таскались бы за тобой по пятам. Но сегодня это уже очевидности. Сегодня уже все знают, что есть человек. Что с человеком делать – вот вопрос. Да и то признаться, уже навяз в зубах. – А что делают с медузами? – Кто? Медузы? – Мы. – Насколько я знаю-ничего. Консервы из них, кажется, делают. – Ну и ладно, – сказала Диана. – Ты что-нибудь заработал за это время? – А как же! Я написал страшно трогательное письмо другу Роц-Тусову. Если после этого письма он не устроит Ирму в пансионат, значит, я никуда не годен. – И это все? – Да, – сказал Виктор. – Все остальное я выбросил. – Господи! – сказала Диана. – А я то за тобой ухаживала, старалась не мешать, отгоняла Росшепера… – Купала меня в ванне, – напомнил Виктор. – Купала тебя в ванне, поила тебя кофе… – Погоди, – сказал Виктор. – Но ведь я тоже купал тебя в ванне… – Все равно. – Как это-все равно? Ты думаешь, легко работать, выкупав тебя в ванне? Я сделал шесть вариантов описания этого процесса, и все они никуда не годятся. – Дай почитать. – Только для мужчин, – сказал Виктор. – Кроме того, я их выбросил, разве я тебе не сказал? И вообще, там было так мало патриотизма и национального самосознания, что все равно никому нельзя было бы показать. – Скажи, а ты как – сначала напишешь, а потом уже вставляешь национальное самосознание? – Нет, – сказал Виктор. – Сначала я проникаюсь национальным самосознанием до глубины души: читаю речи господина Президента, зубрю наизусть богатырские саги, посещаю патриотические собрания. Потом, когда меня начинает рвать – не тошнить, а уже рвать, – я принимаюсь за дело… Давай поговорим о чем-нибудь другом. Например, что мы будем делать завтра. – Завтра у тебя встреча с гимназистами. – Это быстро. А потом? Диана не ответила. Она смотрела мимо. Виктор обернулся… К ним подходил мокрец во всей своей красе: черный, мокрый, с повязкой на лице. – Здравствуйте, – сказал он Диане. – Голем еще не вернулся? Виктор поразился, какое лицо сделалось у Дианы. Как на картине. Даже не на картине – на иконе. Странная неподвижность. Черт, и ты недоумеваешь, то ли это замысел мастера, то ли бессилие ремесленника. Она не ответила. Она молчала, и мокрец тоже молча смотрел на нее, и никакой неловкости не было в этом молчании – они были вместе, а Виктор и все прочие отдельно. Виктору это очень н понравилось. – Голем, наверное, сейчас придет, – сказал он громко. – Да, – сказала Диана. – Присядьте, подождите. У нее был обычный голос, и она улыбалась мокрецу обычной равнодушной улыбкой. Все было как обычно – Виктор был с Дианой, а мокрец и все прочие были отдельно. – Прошу! – весело сказал Виктор, указывая на кресло доктора Р.Квадриги. Мокрец сел, положив на колени руки в черных перчатках. Виктор налил ему коньяку. Мокрец привычно-небрежным жестом взял рюмку, покачал, как будто взвешивая, и снова поставил на стол. – Я надеюсь, вы не забыли? – сказал он Диане. – Да, – сказала Диана. – Да. Сейчас принесу. Виктор, дай мне ключ от номера, я сейчас приду. Она взяла ключ и быстро пошла к выходу. Виктор закурил. Что с тобой, приятель? – сказал он себе. Что-то тебе слишком многое мерещится в последнее время. Нежный ты стал, чувствительный какой-то. Ревнивый. А зря, тебя это совершенно не касается – все эти бывшие мужья, все эти странные знакомства… Диана – это Диана, а ты – это ты. Росшепер – импотент. Импотент. Вот и будет с тебя… Он знал, что все это не так просто, что он уже проглотил какую-то траву, но он сказал себе: хватит, и сегодня – сейчас, пока – ему удалось убедить себя, что действительно хватит. Мокрец сидел напротив, неподвижный и страшный, как чучело. От него пахло сыростью, и еще чем-то, какой-то медициной. Мог ли я подумать, что когда-нибудь буду сидеть с мокрецом в ресторане за одним столиком. Прогресс, ребята, движется куда-то понемножку… Или это мы стали такие всеядные: дошло до нас, наконец, что все люди – братья? Человечество, друг мой, я горжусь собою… А вы, сударь, отдали бы свою дочь за мокреца? – Моя фамилия – Банев, – представился Виктор и спросил: – Как здоровье вашего… пострадавшего? Того, что попал в капкан? Мокрец быстро повернулся к нему. Смотрит, как через бруствер, подумал Виктор. – Удовлетворительно, – ответил мокрец сухо. – На его месте я подал бы заявление в полицию. – Не имеет смысла, – сказал мокрец. – Почему же? – сказал Виктор. – Не обязательно обращаться в местную полицию, можно обратиться в окружную… – Нам это не нужно. Виктор пожал плечами. – Каждое ненаказанное преступление рождает новое преступление. – Да, но нас это не интересует. Они помолчали. Потом мокрец сказал: – Меня зовут Зурзмансор. – Знаменитая фамилия, – вежливо сказал Виктор. – Вы не родственник Павлу Зурзмансору? Социологу? Мокрец прищурил глаза. – Даже не однофамилец, – сказал он. – Мне говорили, Банев, что завтра вы выступаете в гимназии… Виктор не успел ответить. За спиной у него двинулось кресло, и молодцеватый баритон произнес: – А ну, зараза, пошел отсюда вон! Виктор обернулся. Над ним возвышался губастый Фламин Ювента или как его там, словом, племянничек. Виктор глядел на него не дольше секунды, но уже чувствовал сильнейшее раздражение. – Вы это кому, молодой человек? – осведомился он. – Вашему приятелю, – любезно сообщил Фламин Ювента и снова гаркнул: – Тебе говорят, мокрая шкура! – Одну минуточку, – сказал Виктор и встал. Фламин Ювента, ухмыляясь смотрел на него сверху вниз. Этакий юный Голиаф в спортивной куртке, сверкающей многочисленными эмблемами, наш простейший отечественный штурмфюрер, верная опора нации с резиновой дубинкой в заднем кармане, гроза левых, правых и умеренных. Виктор протянул руку к его галстуку и спросил, изобразив озабоченность и любопытство: «Что это у вас такое?» И когда юный Голиаф машинально наклонил голову, чтобы поглядеть, что у него там такое, Виктор крепко ущемил его большой нос большим и указательным пальцем. «Э!» – ошеломленно воскликнул юный Голиаф и попытался вырваться, но Виктор его не выпустил, и некоторое время старательно и с ледяным наслаждением крутил и выворачивал этот наглый крепкий нос, приговаривая: «Веди себя прилично, щенок, племянничек, штурмовичок вшивый, сукин сын, хамло…» Позиция была исключительно удобной: юный Голиаф отчаянно лягался, но между ними было кресло, юный Голиаф месил воздух кулаками, но руки у Виктора были длинные и Виктор все крутил, вращал, драл и вывертывал, пока у него над головой не пролетела бутылка. Тогда он оглянулся: на него раздвигая столы и опрокидывая кресла, с грохотом неслась вся банда – пятеро. Причем двое из них были очень рослые. На мгновение все застыло, как на фотоснимке – черный Зурзмансор, спокойно откинувшийся в кресле; Тэдди, повисший в прыжке над стойкой; Диана с белым свертком посередине зала; а на заднем плане в дверях – свирепое усатое лицо швейцара; и совсем рядом – злобные морды с разинутыми ртами. Затем фотография кончилась и началось кино. Первого верзилу Виктор очень удачно сшиб ударом по скуле. Тот исчез и некоторое время не появлялся. Но другой верзила попал Виктору в ухо. Кто-то еще ударил его ребром ладони по щеке. Видимо, промахнулся по орлу. А еще кто-то – освободившийся Голиаф? – прыгнул на него сзади. Все это было грубое уличное хулиганье – опора нации, – только один из них знал бокс, а остальные жаждали не столько драться, сколько увечить, выдавить глаз, разорвать рот, лягнуть в пах. Будь Виктор один, они бы его искалечили, но с тыла на них набежал Тэдди, который свято исповедовал золотое правило всех вышибал – гасить любую драку в самом зародыше, а с фланга появилась Диана, Диана Бешеная, оскаленная ненавистью, непохожая на себя, уже без белого пакета, а с тяжелой плетенной бутылью в руках; и еще подоспел швейцар, человек хотя и пожилой, но, судя по ухваткам, бывший солдат – он действовал связкой ключей, словно это был ремень со штыком в ножнах. Так что когда из кухни прибежали два официанта, делать им было уже нечего. Племянник удрал, забыв на столике транзистор. Один из молодчиков остался лежать под столиком – это был тот, которого Диана свалила бутылью, остальных четверых Виктор с Тэдди, подбадривая друг друга удалыми возгласами, буквально вынесли из зала на кулаках, прогнали через вестибюль и пинками забили в вертящуюся дверь. По инерции они вылетели наружу сами и только там осознали под дождем полную победу и несколько успокоились. – Сопляки паршивые, – сказал Тэдди, закуривая сразу две сигареты, – себе и Виктору. – Манеру взяли – каждый четверг буянить. Прошлый раз недоглядел – два кресла сломали. А кому платить? Мне! Виктор щупал распухшее ухо. – Племянничек ушел, – сказал он с сожалением. – Так я до него как следует не добрался. – Это хорошо, – сказал Тэдди деловито. – С этим губастым лучше не связываться. Дядюшка у него знаешь кто, да и сам он… опора Родины и Порядка, или как они там называются. А драться ты, господин писатель, навострился. Такой, помню, хлипкий сопляк был – тебе, бывало, дадут, а ты и под стол. Молодец. – Такая уж у меня профессия, – вздохнул Виктор. – Продукт борьбы за существование. У нас как ведь – все на одного. А господин Президент за всех. – Неужели до драки доходит? – простодушно удивился Тэдди. – А ты думал! Напишут на тебя похвальную статью, что ты-де проникнут национальным самосознанием, идешь искать критика, а он уже с компанией – и все молодые, задорные крепыши, дети Президента… – Надо же, – сказал Тэдди сочувственно. – И что? – По-разному. И так бывает, и эдак. К подъезду подкатил джип, отворилась дверца, и под дождь, прикрывшись одним плащом, вылезли молодой человек в очках и с портфелем и его долговязый спутник. Из-за руля выбрался Голем. Долговязый с острым, каким-то профессиональным интересом смотрел, как швейцар выбивает через вертящуюся дверь последнего буяна, еще не вполне пришедшего в себя. «Жалко, этого не было, – шепотом сказал Тэдди, указывая на долговязого. – Вот это мастер! Это тебе не ты. Профессионал, понял?» «Понял», – тоже шепотом ответил Виктор. Молодой человек с портфелем и долговязый рысцой пробежали мимо и нырнули в подъезд. Голем неторопливо двинулся было следом, уже издали улыбаясь Виктору, но дорогу ему заступил Зурзмансор с белым свертком под мышкой. Он что-то ему сказал вполголоса, после чего Голем перестал улыбаться и вернулся в машину. Зурзмансор пробрался на заднее сидение, и джип укатил. – Эх! – сказал Тэдди. – Не того мы били, господин Банев. Люди кровь из-за него проливают, а он сел в чужую машину и уехал. – Ну, это ты зря, – сказал Виктор. – Больной несчастный человек, – – сегодня он, завтра ты. Мы с тобой сейчас пойдем и выпьем, а его в лепрозорий повезли. – Знаем мы, куда его повезли! – непримиримо сказал Тэдди. – Ничего ты не понимаешь в нашей жизни, писатель. – Оторвался от нации? – От нации не от нации, а жизнь нашу ты не знаешь. Поживи-ка у нас: который год дожди, на полях все погнило, дети от рук отбились… Да чего там – ни одной кошки в городе не осталось, от мышей спасенья нет… Э-эх! – сказал он, махнув рукой. – Пошли уж. Они вернулись в вестибюль, и Тэдди спросил швейцара, уже занявшего свой пост: – Что! Много наломали? – Да, нет, – ответил швейцар, – можно считать, что обошлось. Торшер один покалечили, стену загадили, а деньги я у этого… у последнего отобрал, на вот, возьми. На ходу считая деньги, Тэдди пошел в ресторан. Виктор последовал за ним. В зале опять установился покой. Молодой человек в очках и долговязый уже скучали над бутылкой минеральной воды, меланхолично пережевывая дежурный ужин. Диана сидела на прежнем месте, очень оживленная, очень хорошенькая, и даже улыбалась занявшему свое место доктору Р.Квадриге, которого обычно не терпела. Перед Р.Квадригой стояла бутылка рому, но он был еще трезв и потом выглядел странным. – С викторией! – мрачно приветствовал он Виктора. – Сожалею, что не присутствовал при сем хотя бы мичманом. Виктор рухнул в кресло. – Красивое ухо, – сказал Р.Квадрига. – Где ты такое достал? Как петушиный гребень. – Коньяку! – потребовал Виктор. Диана налила ему коньяку. – Ей и только ей обязан я викторией своей, – сказал он, показывая на Диану. – Ты заплатила за бутылку? – Бутылка не разбилась, – сказала Диана. – За кого ты меня принимаешь? Но как он упал! Боже мой, как он чудесно свалился! Все бы так… – Приступим, – мрачно сказал Р.Квадрига, и налил себе полный стакан рому. – Покатился, как манекен, – сказала Диана. – Как кегля… Виктор, у тебя все цело? Я видела, как тебя били ногами. – Главное цело, – сказал Виктор. – Я специально защищал. Доктор Р.Квадрига со скворчанием всосал в себя последнюю каплю рома из стакана, совершенно как кухонная раковина всасывает остатки после мытья посуды. Глаза у него сразу же осоловели. – Мы знакомы, – поспешно сказал Виктор. – Ты – доктор Рем Квадрига, я писатель Банев… – Брось, – сказал Р.Квадрига. – Я совершенно трезв. Но я сопьюсь. Это единственное, в чем я сейчас уверен. Вы не можете себе представить, но я приехал сюда полгода назад абсолютно непьющим человеком. У меня больная печень, катар кишок и еще что-то с желудком. Мне абсолютно запрещено пить, а я теперь пьянствую круглые сутки… Я абсолютно никому не нужен. Никогда в жизни этого со мной не бывало. Я даже писем не получаю, потому что старые друзья сидят без права переписки, а новые – неграмотны… – Никаких государственных тайн, – сказал Виктор. – Я неблагонадежен. Р. Квадрига снова наполнил стакан и принялся прихлебывать ром как остывший чай. – Так лучше действует, – сообщил он. – Попробуй, Банев, пригодится… И нечего на меня смотреть! – сказал он вдруг Диане бешено. – Попрошу скрывать свои чувства. А если вам не нравится… – Тихо, тихо, – сказал Виктор, и Р. Квадрига остыл. – Они ни черта во мне не понимают, – сказал он грустно. – Никто. Только ты немножко понимаешь. Ты меня всегда понимал. Только ты очень груб, Банев, и всегда меня ранил. Я весь израненный… Они теперь боятся меня ругать, они теперь меня только хвалят. Как похвалит какая-нибудь сволочь – рана. Другая сволочь похвалит – другая рана. Но теперь все это позади. Они еще не знают… Слушай, Банев, какая у тебя замечательная женщина… Я тебя прошу… Попроси ее, пусть придет ко мне в студию… Да нет, дурак! Натурщица! Ты ничего не понимаешь, я такую натурщицу ищу десять лет… – Аллегорическая картина, – пояснил Виктор Диане. – «Президент и Вечно Юная Нация…» – Дурак, – грустно сказал Р. Квадрига. – Вы все думаете, что я продаюсь… Ну, правильно, было! Но больше я не пишу президентов… Автопортрет! Понимаешь? – Нет, – признался Виктор. – Не понимаю. Ты хочешь писать свой портрет с Дианы? – Дурак, – сказал Р. Квадрига. – Это будет лицо художника… – Моя задница, – объяснила Диана Виктору. – Лицо художника! – повторил Р. Квадрига. – Ты ведь тоже художник. И все, кто сидит без права переписки, и все, кто лежит без права переписки… и все, кто живет в моем доме… то есть не живет… Ты знаешь, Банев, я боюсь. Я ведь тебя просил: приди, поживи у меня хоть немножко. У меня вилла, фонтан… А садовник сбежал. Трус… Сам я там жить не могу, в гостинице лучше… Ты думаешь, я пью, потому что продался? Дудки, это тебе не модный роман… Поживешь у меня немного и разберешься… Может быть, ты даже их узнаешь. Может быть, это вовсе не мои знакомые, может быть, это твои. Тогда бы я знал, почему они меня не узнают… Ходят босые… смеются… – Глаза его вдруг наполнились слезами. – Господа! – сказал он. – Какое счастье, что с нами нет этого Павора. Ваше здоровье! – Будь здоров, – сказал Виктор, переглянувшись с Дианой. Диана смотрела на Р. Квадригу с брезгливой тревогой. – Никто здесь не любит Павора, – сказал он. – Один я урод какой-то. – Тихий омут, – произнес доктор Р. Квадрига. – И прыгнувшая лягушка. Болтун. Всегда молчит. – Просто он уже готов, – сказал Виктор Диане. – Ничего страшного… – Господа! – сказал доктор Р. Квадрига. – Сударыня! Я считаю своим долгом представиться! Рем Квадрига, доктор «гонорис кауза». 5 Виктор пришел в гимназию за полчаса до назначенного времени, но Бол-Кунац уже ждал его. Впрочем, он был мальчиком тактичным, он только сообщил Виктору, что встреча состоится в актовом зале, и сейчас же ушел, сославшись на неотложные дела. Оставшись один, вдыхая забытые запахи чернил, мела, никогда не оседающей пыли, запаха «до первой крови», изнурительных допросов у доски, запаха тюрьмы, бесправия возведенного в принцип, он все надеялся вызвать в памяти какие-то сладкие воспоминания о детстве и юношестве, о рыцарстве, о товариществе, о первой чистой любви, но ничего из этого не получалось, хотя он очень старался, готовый умилиться при первой возможности. Все оставалось по прежнему – и светлые затхлые классы, и поцарапанные доски, парты, изрезанные закрашенными инициалами и апокрифическими надписями, и казематные стены, выкрашенные до половины веселой зеленой краской, и обитая штукатурка на углах – все оставалось по-прежнему неказисто, гадко, наводило злобу и беспросветность. Он нашел свой класс, хотя и не сразу, нашел свое место, но парта была другая, только на подоконнике еще выделялась глубоко врезанная эмблема Легиона Свободы, и он вспомнил одуряющий энтузиазм тех времен, бело-красные плакаты, жестяные копилки в фонд Легиона, бешеные кровавые драки с красными и портреты во всех газетах, во всех учебниках, на всех стенах – лицо, которое казалось тогда значительным и прекрасным, а теперь стало дряблым, тупым, похожим на кабанье рыло, и огромный, клыкастый брызжущий рот. Такие юные, такие серые, такие одинаковые… И глупые. И этой глупости сейчас не радуешься, не радуешься, что стал умнее, а только обжигающий стыд за себя тогдашнего, серого деловитого птенца, воображающего себя ярким, незаменимым, отборным… И еще стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько нахвастался, что теперь просто невозможно отступать, а на другой день – оглушительный гнев отца и пылающие уши и все это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм… Плохо дело, подумал он. А вдруг через пятнадцать лет окажется, что и нынешний я так же сер и несвободен, как и в детстве, и даже хуже, потому что теперь я считаю себя взрослым, достаточно много знающим и достаточно пер жившим, чтобы иметь основания для самодовольства и для права судить. Скромность и только скромность, до самоунижения… и только правда, никогда не ври, по крайней мере – самому себе, но это ужасно: самоуничижаться, когда вокруг столько идиотов, развратников, корыстных лжецов, даже лучшие испещрены пятнами, как прокаженные… Хочешь ты снова стать юным? Нет. А хочешь прожить еще пятнадцать лет? Да. Потому что жить – это хорошо. Даже когда получаешь удары. Лишь бы иметь возможность бить в ответ… Ну, ладно, хватит. Остановимся на том, что настоящая жизнь есть способ существования, позволяющий наносить ответные удары. А теперь пойдем и посмотрим, какими они стали… В зале было довольно много ребятишек, и стоял обычный гам, который стих, когда Бол-Кунац вывел Виктора на сцену, и усадил под огромным портретом Президента – даром доктора Р.Квадриги – за стол, покрытый красно-белой скатертью. Потом Бол-Кунац вышел на край сцены и сказал: – Сегодня с нами будет беседовать известный писатель Виктор Банев, уроженец нашего города, – он повернулся к Виктору: – Как вам удобнее, господин Банев, чтобы вопросы задавались с места или в письменном виде? – Мне все равно, – сказал Виктор легкомысленно. – Лишь бы их было побольше. – В таком случае, прошу вас. Бол-Кунац спрыгнул со сцены и сел в первом ряду. Виктор почесал бровь, оглядывая зал. Их было человек пятьдесят – мальчиков и девочек от десяти до четырнадцати лет – и они смотрели на него со спокойным ожиданием. Похоже, тут одни вундеркинды, подумал он мельком. Во втором ряду справа он увидел Ирму и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ. – Я учился в этой самой гимназии, – начал Виктор, – и на этой самой сцене мне пришлось однажды играть Озрика. Роли я не знал, и мне пришлось сочинять ее на ходу. Это было первое, что я сочинил в своей жизни не под угрозой двойки. Говорят, что теперь стало учиться труднее, чем в мое время. Говорят, что у вас появились новые предметы, и то, что мы проходили за три года, вы должны проходить за год. Но вы, наверное, не замечаете, что стало труднее Ученые полагают, что мозг способен вместить гораздо больше сведений нежели кажется на первый взгляд обыкновенному человеку. Надо только уметь эти сведения впихнуть… – Ага, подумал он сейчас я расскажу вам про гипнопедию. Но тут Бол-Кунац передал ему записку: «Не надо рассказывать о достижениях науки. Говорите с нами, как с равными. Валерьянс. 6-й кл.» – Так, – сказал Виктор. – Тут некий Валерьянс из шестого класса предлагает мне разговаривать с вами, как с равными и предупреждает, чтобы я не излагал достижения науки… Должен тебе сказать, Валерьянс, что я действительно намеревался сейчас поговорить о достижениях гипнопедии. Однако я охотно откажусь от своего намерения хотя и считаю своим долгом проинформировать тебя о том, что большинство равных мне взрослых имеет о гипнопедии лишь самое смутное представление. – Ему было неудобно говорить сидя, он встал и прошелся по сцене. – Должен вам признаться, ребята, что я не люблю встречаться с читателями. Как правило, совершенно невозможно понять, с каким читателем имеешь дело, что ему от тебя надо и что его, собственно, интересует. Потому я стараюсь каждое свое выступление превращать в вечер вопросов и ответов. Иногда получается довольно забавно. Давайте начну спрашивать я? Итак… Все ли читали мои произведения? – Да, – отозвались детские голоса. – Читали… Все… – Прекрасно, – сказал Виктор озадаченно. – Польщен, хотя и удивлен. ну, ладно, далее… Желает ли собрание, чтобы я рассказал историю написания какого-нибудь своего романа? Последовало недолгое молчание, затем в середине зала воздвигся худой прыщавый мальчик, сказал: «нет» и сел. – Прекрасно, – сказал Виктор. – Это тем более хорошо, что вопреки широко распространенному мнению ничего интересного в истории написания не бывает. Пойдемте дальше… Желают ли уважаемые слушатели узнать о моих творческих планах? Поднялся Бол-Кунац и вежливо сказал: – Видите ли, господин Банев, вопросы непосредственно связанные с техникой вашего творчества, лучше было бы обсудить в самом конце беседы, когда прояснится общая картина. Он сел. Виктор сунул руки в карманы и снова прошелся по сцене. Становилось интересно, или, во всяком случае, необычно. – А может быть, вас интересуют литературные анекдоты? – вкрадчиво спросил он. – Как я охотился с Хемингуэем. Как Эренбург подарил мне русский самовар. Или что мне сказал Зурзмансор, когда мы встретились с ним в трамвае… – Вы действительно встречались с Зурзмансором? – спросили из зала. – Нет, я шучу, – сказал Виктор. – Так что насчет литературных анекдотов?.. – Можно вопрос? – сказал, воздвигаясь, прыщавый мальчик. – Да, конечно. – Какими бы вы хотели видеть нас в будущем? Без прыщей, мелькнуло в голове у Виктора, но он отогнал эту мысль потому что понял: становится жарко. Вопрос был сильный. Хотел бы я, чтобы кто-нибудь сказал мне, каким я хочу видеть себя в настоящем, подумал он. Однако надо было отвечать. – Умными, – сказал он наугад. – Честными. Добрыми… Хотел бы, чтобы вы любили свою работу… и работали бы на благо людей (Несу, подумал он. Да и как не нести?) Вот примерно так… Зал тихонько зашумел, потом кто-то спросил, не вставая: – Вы действительно считаете, что солдат главнее физика? – Я?! – возмутился Виктор. – Так я понял из вашей повести «Беда приходит ночью». – Это был белобрысый клоп десяти лет от роду. Виктор крякнул. «Беда» могла быть плохой книгой и могла быть хорошей книгой, но она ни при каких обстоятельствах не была детской книгой, что в ней ни один из критиков не разобрался: все сочли ее порнографическим чтивом, подрывающим мораль и национальное самосознание. И что самое ужасное, белобрысый клоп имел основание полагать, что автор «Беды» считает солдата «главнее» физика – во всяком случае, в некоторых отношениях. – Дело в том, – сказал Виктор проникновенно, – что… как бы тебе сказать… Всякое бывает. – Я вовсе не имею в виду физиологию, – возразил белобрысый клоп. – Я говорю о концепции книги. Может быть, «главнее» – не то слово… – Я тоже не имею в виду физиологию, – сказал Виктор. – Я хочу сказать, что бывают ситуации, когда уровень знаний не имеет значения. Бол-Кунац принял из зала две записки и передал их ему: «Может ли считаться честным и добрым человек, который разбогател и работает на войну» и «Что такое умный человек?» Виктор начал со второго вопроса – он был проще. – Умный человек, – сказал он, – это тот человек, который сознает несовершенство, незаконченность своих знаний, стремится их пополнить и в этом преуспевает… Вы со мной согласны? – Нет, – сказала, приподнявшись, хорошенькая девочка. – А в чем дело? – Ваше определение не функционально. Любой дурак, пользуясь этим определением, может полагать себя умным. Особенно, если окружающие поддерживают его в этом мнении. Да, подумал Виктор. Его охватила легкая паника. Это тебе не с братьями-писателями разговаривать. – В какой-то степени вы правы, – сказал он, неожиданно для себя переходя на «вы». – Но дело в том, что вообще-то «дурак» и «умный» – понятия исторические и, скорее, субъективные. – Значит, вы сами не беретесь отличить дурака от умного? – это из задних рядов – смуглое существо с прекрасными библейскими глазами, остриженное наголо. – Отчего же, – сказал Виктор, – берусь. Но я не уверен, что вы всегда согласитесь со мной. Есть старый афоризм: дурак – это инакомыслящий… – Обычно это присловье вызывало у слушателей смех, но сейчас зал молчал и ждал продолжения. – Или инакочувствующий, – добавил Виктор. Он остро ощущал разочарование зала, но он не знал, что еще сказать. Контакта не получалось, как правило, аудитория легко переходит на позиции выступающего, соглашаясь с его суждениями, и всем становилось ясно, что здесь, в этом зале дураков нет. В худшем случае аудитория не соглашалась и настраивалась враждебно, но и тогда бывало легко, потому что оставалась возможность язвить и высмеивать, а одному спорить со многими не трудно, так как противники всегда противоречат друг другу, и среди них всегда найдется самый шумный и самый глупый, на котором можно плясать ко всеобщему удовольствию. – Я не совсем понимаю, – произнесла хорошенькая девочка. Вы хотите, чтобы мы были умными, то есть, согласно вашему же афоризму, мыслить и чувствовать так же, как вы. Но я прочла все ваши книги и нашла в них только отрицание. Никакой позитивной программы. С другой стороны, вам хотелось бы, чтобы мы работали на благо людей. То есть фактически на благо тех грязных и неприятных типов, которыми наполнены ваши книги. А ведь вы отражаете действительность, правда? Виктору показалось, что он нащупал, наконец, под ногами дно. – Видите ли, – сказал он, – под работой на благо людей я как раз понимаю превращение людей в чистых и приятных. И это мое пожелание не имеет никакого отношения к моему творчеству. В книгах я пытаюсь изображать все, как оно есть, я не пытаюсь учить или показывать, что нужно делать. В лучшем случае я показываю объект приложения сил, обращаю внимание на то, с чем нужно бороться. Я не знаю, как изменить людей, если бы я знал, я бы был не модным писателем, а великим педагогом или знаменитым психосоциологом. Художественной литературе вообще противопоказано поучать и вести, предлагать конкретные пути, создавать конкретную методологию. Это можно видеть на примере крупнейших писателей. Я преклоняюсь перед Львом Толстым, но только до тех пор, пока он является своеобразным, уникальным по отражательному таланту зеркалом действительности. А как только он начинает учить меня ходить босиком и подставлять щеку, меня охватывает жалость и тоска… Писатель – это прибор, показывающий состояние общества, и лишь в ничтожной степени – орудие для изменения общества. История показывает, что общество изменяют не литературой, а реформами и пулеметами, а сейчас еще и наукой. Литература в лучшем случае показывает, в кого надо стрелять или что нуждается в изменении… – Он сделал паузу, вспомнив о том, что есть еще Достоевский и Фолкнер. Но пока он придумывал, как бы ввернуть насчет роли литературы в изучении подноготной индивидуума, из зала сообщили: – Простите, но все это довольно тривиально. Дело ведь не в этом. Дело в том, что изображаемые вами объекты совсем не хотят, чтобы их изменили. И потом они настолько запущены, так безнадежны, что их не хочется изменять. Понимаете, они не стоят этого. Пусть уж себе догнивают – они ведь не играют никакой роли. На благо кого же мы должны по-вашему, работать. – Ах вот вы о чем? – медленно сказал Виктор. До него вдруг дошло: боже мой, да ведь эти сопляки всерьез полагают, что я пишу только о подонках, что я всех считаю подонками, но они же ничего не поняли, да и откуда им понять, это же дети, странные дети, болезненно – умные дети, но всего лишь дети, с детским жизненным опытом и с детским знанием людей плюс куча прочитанных книг, с детским идеализмом и с детским стремлением разложить все это по полочкам с табличками «плохо» и «хорошо». Совершенно как братья-литераторы. – Меня обмануло, что вы говорите, как взрослые, – сказал он. – Я даже забыл, что вы не взрослые. Я понимаю, что непедагогично так говорить, но говорить так приходится, иначе мы никогда не выпутаемся. Все дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошел через такой ад, что и подумать страшно, а человеком все-таки остался. Всех героев моих книг вы считаете нечистыми подонками, но это еще полбеды. Вы считаете, будто я отношусь к ним так же, как и вы. Вот это уже беда. Беда в том смысле, что так мы никогда не поймем друг друга… Черт его знает, какой реакции он ожидал на свою благодушную отповедь. То ли они начнут смущенно переглядываться, то ли их лица озарятся пониманием, или некий вздох облегчения пронесется по залу в знак того, что недоразумение разъяснилось, и теперь можно все начинать сначала, на новой, более реалистической основе… Во всяком случае, ничего этого не произошло. В задних рядах снова встал мальчик с библейскими глазами и спросил: – Вы не могли бы сказать, что такое прогресс? Виктор почувствовал себя оскорбленным. Ну, конечно, подумал он. А потом они спросят, может ли машина мыслить и есть ли жизнь на Марсе. Все возвращается на круги своя. – Прогресс, – сказал он, – это движение общества к тому состоянию, когда люди не убивают, не топчут и не мучают друг друга. – А чем же они занимаются? – спросил толстый мальчик справа. – Выпивают и закусывают квантум сатис, – пробормотал кто-то слева. – А почему бы и нет? – сказал Виктор. – История человечества знает не так уж много эпох, когда люди могли выпивать и закусывать квантум сатис. Для меня прогресс – это движение к состоянию, когда не топчут и не убивают. А чем они будут заниматься – это, на мой взгляд, не так уж существенно. Если угодно, для меня прежде всего важны условия прогресса, а достаточные условия – дело наживное… – Разрешите мне, – сказал Бол-Кунац. – Давайте рассмотрим схему. Автоматизация развивается в тех же темпах, что и сейчас. Только через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов и из сферы обслуживания за ненадобностью. Будет очень хорошо: все сыты, топтать друг друга не к чему, никто друг другу не мешает… и никто никому не нужен. Есть, конечно, несколько сотен тысяч человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создание новых но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо? – Не знаю, – сказал Виктор. – Вообще-то это не совсем хорошо. Это как-то обидно… Но должен вам сказать, что это все-таки лучше, чем то, что мы видим сейчас. Так что определенный прогресс все-таки на лицо. – А вы сами хотели бы жить в таком мире? Виктор подумал. – Знаете, сказал он, – я его как-то плохо представляю, но если говорить честно, то было бы недурно попробовать. – А вы можете представить себе человека, которому жить в таком мире категорично не хочется? – Конечно, могу. Есть такие люди, и я таких знаю, которые там бы заскучали. Власть там не нужна, командовать нечем, топтать незачем. Правда, они вряд ли откажутся – все-таки это редчайшая возможность превратить в рай свинарник… или казарму. Они бы этот мир с удовольствием разрушили… Так что, пожалуй не могу. – А ваших героев, которых вы так любите, устроило бы такое будущее? – Да, конечно. Они обрели бы там заслуженный покой. Бол-Кунац сел, зато встал прыщавый юнец, и, горестно кивая, сказал: – Вот в этом все дело, что для вас и ваших героев такое будущее вполне приемлемо, а для нас – это могильник. Тупик. Вот потому-то мы и говорим, что не хочется тратить силы, чтобы работать на благо ваших жаждущих покоя и по уши перепачканных типов. Вдохнуть в них энергию для настоящей жизни уже невозможно. И как вы там хотите, господин Банев, но вы показали нам в своих книгах – в интересных книгах, я полностью – за – показали нам не объект приложения сил, а показали нам, что объектов для приложения сил в человечестве нет, по крайней мере – в вашем поколении. Вы сожрали себя, простите пожалуйста, вы себя растратили на междоусобную драку, на вранье и на борьбу с враньем, которую вы ведете, придумывая новое вранье… Как это у нас поется: «Правда и ложь, вы не так уж несхожи, вчерашняя правда становится ложью, вчерашняя ложь превращается завтра в чистейшую правду, в привычную правду…» Вот так вы и мотаетесь от вранья к вранью. Вы никак не можете поверить, что вы уже мертвецы, что вы своими руками создали мир, который стал для вас надгробным памятником. Вы гнили в окопах, вы взрывались под танками, а кому от этого стало лучше? Вы ругали правительство и порядки, как будто вы не знаете, что лучшего правительства и лучших порядков ваше поколение… да попросту недостойно. Вас били по физиономии, простите пожалуйста, а вы упорно долбили, что человек по природе добр… или того хуже, что человек-это звучит гордо. И кого вы только не называли человеком!… Прыщавый оратор махнул рукой и сел. Воцарилось молчание. Затем он снова встал и сообщил: – Когда я говорил «вы», я не имел в виду персонально вас, господин Банев. – Благодарю вас, – сердито сказал Виктор. Он ощущал раздражение: этот прыщавый сопляк не имел права говорить так безапеляционно, это наглость и дерзость… дать по затылку и вывести за ухо из комнаты. Он ощущал неловкость – многое из сказанного было правдой, и сам он думал так же, а теперь попал в положение человека, вынужденного защищать то, что он ненавидит. Он ощущал растерянность – непонятно было, как вести себя дальше, как продолжать разговор и стоит ли вообще продолжать… Он оглядел зал и увидел, что его ответа ждут, что Ирма ждет его ответа, что все эти розовощекие и конопатые чудовища думают одинаково, и прыщавый наглец высказал общее мнение и высказал его искренне, с глубоким убеждением, а не потому что прочел вчера запрещенную брошюру, что они действительно не испытывают ни малейшего чувства благодарности или хотя бы элементарного уважения к нему, Баневу, за то, что он пошел добровольцем в гусары и ходил на «рейнметаллы» в конном строю, и едва не подох от дизентерии в окружении, и резал часовых самодельными ножами, а потом, уже на гражданке дал по морде одному спецуполномоченному, предложившему ему написать донос, и остался без работы с дырой в легком и спекулировал фруктами, хотя ему и предлагали очень выгодные должности… А почему, собственно, они должны уважать меня за все это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело страну до такого положения… Тут он содрогнулся, представив себе, какую страшную неблагодарную работу должны были проделать эти юнцы, чтобы совершенно самостоятельно прийти к выводам, к которым взрослые приходят, содрав с себя всю шкуру, обратив душу в развалины, исковеркав свою жизнь и несколько соседних жизней… да и то не все, только некоторые, а большинство и до сих пор считает, что все было правильно и очень здорово, и, если понадобится – готовы начать все сначала… Неужели все-таки настали новые времена? Он глядел в зал почти со страхом. Кажется, будущему удалось все-таки запустить щупальца в самое сердце настоящего, и это будущее было холодным, безжалостным, ему было наплевать на все заслуги прошлого – истинные или мнимые. – Ребята, – сказал Виктор. – Вы, наверное, этого не замечаете, но вы жестоки. Вы жестоки из самых лучших побуждений, но жестокость – это всегда жестокость. И ничего она не может принести кроме нового горя, новых слез и новых подлостей. Вот что вы имейте в виду. И не воображайте, что вы говорите что-то особенно новое. Разрушить старый мир, на его костях построить новый – это очень старая идея. Ни разу пока она не привела к желаемым результатам. о самое, что в старом мире вызывает особенно желание беспощадно разрушать, особенно легко приспосабливается к процессу разрушения, к жестокости, и беспощадности, становится необходимым в этом процессе и непременно сохраняется, становится хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей. Ворон ворону глаз не выклюет, жестокостью жестокость не уничтожить. Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость! Вдруг весь зал поднялся. Это было совершенно неожиданно, и у Виктора мелькнула сумасшедшая мысль, что ему удалось, наконец, сказать нечто такое, что поразило воображение слушателей. Но он уже видел, что от дверей идет мокрец, легкий, почти нематериальный, словно тень, и дети смотрят на него, и не просто смотрят, а тянутся к нему, а он сдержанно поклонился Виктору, пробормотал извинения и сел рядом с Ирмой, и все дети тоже сели, а Виктор смотре на Ирму и видел, что она счастлива, что она старается не показать этого, но удовольствие и радость так и брызжут из нее. И прежде чем он успел опомниться заговорил Бол-Кунац. – Боюсь, вы не так нас поняли, господин Банев, – сказал он. – Мы совсем не жестоки, а если и жестоки с вашей точки зрения, то только теоретически. Ведь мы вовсе не собираемся разрушать ваш старый мир. Мы собираемся построить новый. Вот вы жестоки: вы не представляете себе строительства нового без разрушения старого. А мы представляем себе это очень хорошо. Мы даже поможем вашему поколению создать этот ваш рай, выпивайте и закусывайте, на здоровье. Строить, господин Банев, только строить. Виктор, наконец, оторвал взгляд от Ирмы и собрался с мыслями. – Да, – сказал он. – Конечно. Валяйте, стройте. Я целиком с вами. Вы меня ошеломили сегодня, но я все равно с вами. А может быть, именно поэтому с вами. Если понадобится, я даже откажусь от выпивки и закуски… Не забывайте только, что старые миры приходилось разрушать именно потому, что они мешали… мешали строить новое, не любили новое, давили его… – Нынешний старый мир, – загадочно сказал Бол-Кунац, – нам мешать не станет. Он будет даже помогать. Прежняя история прекратила течение свое, не надо на нее ссылаться. – Что ж, тем лучше, – сказал Виктор устало. – Очень рад, что у вас так удачно все складывается… Славные мальчики и девочки, подумал он. Странные, но славные. Жалко их, вот что… подрастут, полезут друг на друга размножаться, и начнется работа за хлеб насущный… Нет, подумал он с отчаянием. Может быть, и обойдется… Он сгреб со стола записки. Их накопилось довольно много: «Что такое факт?», «Может ли считаться честным и добрым человек, который работает на войну?», «Почему вы так много пьете?», «Ваше мнение о Шпенглере?»… – Тут у меня несколько вопросов, – сказал он. – Не знаю, стоит ли теперь… Прыщавый нигилист поднялся и сказал: – Видите ли, господин Банев, я не знаю, что там за вопросы, дело-то в том, что это, в общем, не важно. Мы просто хотели познакомиться с современным известным писателем. Каждый известный писатель выражает идеологию общества или части общества, а нам нужно знать идеологию современного общества. Теперь мы знаем больше, чем до встречи с вами. Спасибо. В зале зашевелились, загомонили: «Спасибо… Спасибо, господин Банев…», стали подниматься, выбираться со своих мест, а Виктор стоял, стиснув в кулаке записки, и чувствовал себя болваном и знал, что красен, что вид имеет растерянный и жалкий, но он взял себя в руки, сунул записки в карман и спустился со сцены. Самым трудным было то, что он так и не понял, как следует относиться к этим деткам. Они были ирреальны, они были невозможны, их высказывания, их отношение к тому, что он думал, и к тому, что он говорил, не имело никаких точек соприкосновения с торчащими косичками, взлохмаченными вихрами, с плохо отмытыми шеями, с цыпками на худых руках, писклявым шумом, который стоял вокруг. Словно какая-то сила, забавляясь, совместила в пространстве детский сад и диспут в научной лаборатории. Совместила несовместимое. Наверное, именно так чувствовала та подопытная кошка, которой дали кусочек рыбки, почесали за ухом и в тот же момент ударили электрическим током, взорвали под носом пороховой заряд и ослепили прожектором… Да, сочувственно сказал Виктор кошке, состояние которой он представлял себе сейчас очень хорошо. Наша с тобой психика к таким шокам не приспособлена, мы с тобой от таких шоков и помереть можем… Тут он обнаружил, что завяз. Его обступили и не давали пройти. На мгновение его охватил панический ужас. Он бы не удивился, если бы сейчас молча и деловито они навалились и принялись вскрывать его на предмет исследования идеологии… Но они не хотели его вскрывать. Они протягивали ему раскрытые книжки, дешевые блокнотики, листки бумаги. Они лепетали: «Автограф, пожалуйста!» Они пищали: «Вот здесь, пожалуйста!» Они сипели ломающимися голосами: «Будьте добры, господин Банев!» И он достал авторучку и принялся свинчивать колпачок, с интересом постороннего прислушиваясь к своим ощущениям, и он не удивился, ощутив гордость. Это были призраки будущего, и пользоваться у них известностью было все-таки приятно. 6 У себя в номере он сразу полез в бар, налил джину и выпил залпом, как лекарство. С волос по лицу и за шиворот стекала вода – оказывается он забыл надеть капюшон. Брюки промокли по колено и облепили ноги – вероятно, он шагал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Зверски хотелось курить, он ни разу не закурил за эти два с лишним часа… Акселерация, твердил он про себя, когда сбрасывал прямо на пол мокрый плащ, переодевался, вытирая голову полотенцем. Это всего лишь акселерация, – успокаивал он себя, раскуривая сигарету и делая первые жадные затяжки. Вот она, акселерация в действии, с ужасом думал он, вспоминая уверенные детские голоса, твердившие ему невозможные вещи. Боже, спаси взрослых боже, спаси их родителей, просвети и сделай умнее, сейчас самое время… Для твоей же пользы прошу тебя, боже, а то построят они тебе вавилонскую башню, надгробный памятник всем дуракам, которых ты выпустил на эту землю плодиться и размножаться, не продумав как следует последствий акселерации… Простак ты, братец… Виктор выплюнул на ковер окурок и раскурил новую сигарету. Чего это я разволновался? – подумал он. – Фантазия разыгралась… Ну, дети, ну, акселерация, ну не по годам развитые. Что я, не по годам развитых детей не видел? Откуда взял я, что они все это сами выдумали? Нагляделись в городе всякой грязи, начитались книжек, все упростили и пришли, естественно, к выводу, что надобно строить новый мир. И совсем не все они такие. Есть у них атаманы, крикуны – Бол-Кунац, прыщавый этот… и еще хорошенькая девчушка. Заводилы. А остальные – дети как дети, сидели, слушали и скучали… Он знал, что это неправда. Ну, положим, не скучали, слушали с интересом, – все-таки провинция, известный писатель… Черта с два в их возрасте я стал бы читать мои книги. Черта с два в их возрасте я пошел бы куда-нибудь, кроме кино с пальбой или проезжего цирка любоваться на ляжки канатоходицы. Глубоко начхать мне было бы на старый мир, и на новый мир, я об этом представления не имел – футбол до полного изнеможения, или вывинтить где-нибудь лампочку и ахнуть об стену, или подстеречь какого-нибудь Гогочку и начистить ему рыло… Виктор откинулся в кресле и вытянул ноги. Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времен Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, значит ребенок ненормальный, вызывает со стороны легкую жалость, а при непосредственном столкновении – педагогическое негодование. А ребенок кротко смотрит на тебя и думает: ты, конечно, взрослый, здоровенный, можешь меня выпороть, однако, как ты был с самого детства дураком, так и остался, и помрешь дураком, но тебе этого мало, ты еще и меня дураком хочешь сделать… Виктор налил себе еще джину и начал вспоминать, как все было, и ему пришлось сделать последний глоток, чтобы не сгореть от сраму. Как он приперся к этим ребятишкам, самовлюбленный и самоуверенный, сверху-вниз смотрящий, надутый остолоп, как он сразу начал с достижений современной науки, и как его осадили, но он не успокоился и продолжал демонстрировать свою острую интеллектуальную недостаточность, как его честно пытались направит на путь истинный, и ведь предупреждали, но он все нес банальщину и тривиальщину, все воображал, что кривая вывезет – что чего там, и так сойдет – а когда ему, наконец, потеряв терпение, надавали по морде, он малодушно ударился в слезы и стал жаловаться, что с ним плохо обращаются… и как он постыдно возликовал, когда они из жалости стали брать у него автографы… Виктор зарычал, поняв, что о сегодняшнем он, несмотря на свою натужную честность, никогда и никому не осмелится рассказать и что через каких-нибудь полчаса из соображения сохранения душевного равновесия он хитро повернет все так, будто учиненное сегодня над ним плоходействие было величайшим триумфом в его жизни или во всяком случае довольно обычной и не слишком интересной встречей с периферийными вундеркиндами, которые – что с них взять? – дети, а потому неважно разбираются в литературе и в жизни… Меня бы в департамент просвещения, – подумал он с ненавистью. – Там такие всегда были нужны… Одно утешение, подумал он, этих ребятишек пока еще очень мало, и если акселерация пойдет даже нынешними темпами, то к тому времени, когда их будет много, я уже, даст бог, благополучно помру. Как это славно – вовремя помереть!.. В дверь постучали. Виктор крикнул «Да!», и вошел Павор в стеганом бухарском халате, растрепанный, с распухшим носом. – Наконец-то, – сказал он насморочным голосом, сел напротив, извлек из-за пазухи большой мокрый платок и принялся сморкаться и чихать. Жалкое зрелище – ничего и не осталось от прежнего Павора. – Что «наконец-то»? – спросил Виктор. – Джину хотите? – Ох, не знаю… – отозвался Павор, хихикая и всхрапывая. – Меня этот город доконает… Р-р-рум-чх-х-чих! Ох… – Будьте здоровы, – сказал Виктор. Павор уставился на него слезящимися глазами. – Где вы пропадаете? – спросил он капризно. – Я три раза к вам толкался, хотел взять что-нибудь почитать. Погибаю ведь, одно занятие здесь – читать и сморкаться… В гостинице ни души, к швейцару обратился, так он мне, дурень старый, телефонную книгу предложил и старые проспекты… «Посетите наш солнечный город». У вас есть что-нибудь почитать? – Вряд ли, – сказал Виктор. – Какого черта, вы же писатель! Ну, я понимаю, других вы никогда не читаете, но себя то уж наверняка много перелистываете… Вокруг только и говорят: Банев, Банев… Как там у вас называется? «Смерть после полудня»? «Полночь после смерти»? Не помню… – «Беда приходит в полночь», – сказал Виктор. – Вот-вот. Дайте почитать. – Не дам. Нету, – решительно сказал Виктор. – А если бы и была, все равно не дал бы. Вы бы мне ее всю засморкали. Да и не поняли бы там ничего. – Почему это – не понял бы? – осведомился Павор с возмущением. – Там у вас, говорят, из жизни гомосексуалистов, чего же тут не понять? – Сами вы… – сказал Виктор. – Давайте лучше джину выпьем. Вам с водой? Павор чихнул, заворчал, в отчаянии оглядел комнату, закинул голову и снова чихнул. – Башка болит, – пожаловался он. – Вот здесь… А где вы были? Говорят, встречались с читателями. С местными. С местными гомосексуалистами? – Хуже, – сказал Виктор. – Я встречался с местными вундеркиндами. Вы знаете, что такое акселерация? – Акселерация? Это что-то связанное с преждевременным созреванием? Слыхал. Об этом одно время шумели, но потом в нашем департаменте создали комиссию, и она доказала, что это есть результат личной заботы господина Президента о подрастающем поколении львов и мечтателей, так что все стало на свои места. Но я-то знаю, о чем вы говорите, я этих местных вундеркиндов видел. Упаси бог от таких львов, ибо место им в кунсткамере. – А может быть, это нам с вами место в кунсткамере? – возразил Виктор. – Может быть, – согласился Павор. – Только акселерация здесь не при чем. Акселерация – дело биологическое и физиологическое. Возрастание веса новорожденных, потом они вымахивают метра на два, как жирафы, и в двенадцать лет уже готовы размножаться. А здесь – система воспитания, детишки самые обыкновенные, а вот учителя у них… – Что – учителя? Павор чихнул. – А вот учителя – необыкновенные, – сказал он гнусаво. Виктор вспомнил директора гимназии. – Что же в здешних учителях необыкновенного? – спросил он. Что они ширинку забывают расстегнуть? – Какую ширинку? – спросил Павор, озадаченно воззрившись на Виктора. – У них и ширинок-то никаких нет. – А еще что? – спросил Виктор. – В каком смысле? – Что у них еще необыкновенного? Павор долго сморкался, а Виктор посасывал джин и смотрел на него с жалостью. – Ни черта, я вижу, вы не знаете, – сказал Павор, разглядывая засморканный платок. – Как справедливо утверждает господин Президент, главное свойство наших писателей – это хроническое незнание жизни и оторванность от интересов народа, нации… Вот вы здесь уже больше недели. Были вы где-нибудь, кроме кабака и санатория? Говорили вы с кем-нибудь, кроме этой пьяной скотины Квадриги? Черт знает, за что вам деньги платят… – Ну, ладно, хватит, – сказал Виктор. – Хватит с меня и газет. Тоже мне – критик в соплях, учитель без ширинки… – А-а, не любите? – сказал Павор с удовлетворением. – Так и быть, не буду… Расскажите, как вы встречались с вундеркиндами. – Да, ну что там рассказывать, – сказал Виктор. – Вундеркинды как вундеркинды… – А все-таки? – Ну, я пришел. Задали мне несколько вопросов. Интересные вопросы, вполне взрослые… – Виктор помолчал. – В общем, если говорить честно, мне там здорово всыпали… – А какие вопросы? – спросил Павор. Он смотрел на Виктора с искренним интересом, и, кажется, с сочувствием. – Дело не в вопросах, – вздохнул Виктор. – Если говорить откровенно, меня больше всего поразило, что они как взрослые, да еще не просто как взрослые, а как взрослые высокого класса… Адское какое-то, болезненное несоответствие… – Павор сочувственно кивал. – Словом, плохо мне там было, – сказал Виктор. – Неохота вспоминать. – Понятно, – сказал Павор. – Не вы первый, не вы последний. Должен вам сказать, что родители двенадцатилетнего ребенка – это всегда существа довольно жалкие, обремененные кучей забот. Но здешние родители – это что-то особенное. Они мне напомнили тылы оккупационной армии в районе активных партизанских действий… Ну, а о чем вас все-таки спрашивали? – Да спрашивали, что такое прогресс, – сказал Виктор горестно. – Так. И что же такое по-ихнему прогресс? – А по-ихнему прогресс – это очень просто. Загнать нас всех в резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, впечатление. – Что же, очень даже может быть, – сказал Павор. – Каков поп, таков и приход. Вот вы говорите: акселерация, Зурзмансор… А вы знаете, что говорит по этому поводу нация? – Кто-кто? – Нация!.. Она говорит, что все беды от мокрецов. Дети свихнулись – от мокрецов… – Это потому, что в городе нет евреев, – заметил Виктор. Потом он вспомнил мокреца, который пришел в зал, и как дети встали, и какое лицо было у Ирмы. – Вы это серьезно? – спросил он. – Это не я, – сказал Павор. – Это голос нации. Вокс попули. Киски из города сбежали, а детишки обожают мокрецов, шляются к ним в лепрозорий, днюют и ночуют там, отбились от рук, никого не слушаются. Воруют у родителей деньги и покупают книги… Говорят, сначала родители очень радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают книжки. Тем более, что погода плохая. Но теперь уже все видят, к чему это привело и то это затеял. Теперь уже никто больше не радуется. Однако мокрецов по старинке боятся и только рычат им вслед… Голос нации, подумал Виктор. Голос Лолы и господина бургомистра. Слыхали мы этот голос… Кошки, дожди, телевизоры. Кровь христианских младенцев… – Я не понимаю, – сказал он. – Вы это серьезно или от скуки? – Это не я! – сказал Павор проникновенно. – Так говорят в городе. – Как говорят в городе, мне ясно, – сказал Виктор. – А вы-то сами что об этом думаете? Павор пожал плечами. – Течение жизни, – туманно сказал он. Трепотня пополам с истиной. – Он посмотрел на Виктора поверх платка. – Не считайте меня идиотом, – сказал он, – вспомните лучше детей, где вы еще видели таких детей? Или, по крайней мере, столько таких детей? Да, подумал Виктор, таких детей… Кошки кошкам, но этот мокрец в зале – это вам не кошка пополам с дождем… Есть такое выражение: лицо, освещенное изнутри. Именно такое лицо было у Ирмы, а когда она разговаривает со мной, лицо ее освещено только снаружи. А с матерью она вообще не разговаривает – цедит сквозь зубы что-то брезгливо – снисходительное… Но если это так, если это правда, а не грязная болтовня, то выглядит это крайне нечист плотно. Что им нужно от детей? Они же больные люди, обреченные… И вообще, что за свинство – настраивать детей против родителей, даже против таких родителей, как мы с Лолой. Хватит с нас господина Президента: нация выше родительских уз, Легионы Свободы – ваш отец и ваша мать, и мальчик идет в ближайший штаб и сообщает, что отец назвал господина Президента странным человеком, а мать назвала поход Легиона разорительным предприятием. А теперь еще является черный мокрый дядя и уже безо всяких объясняет, что отец твой – пьяная безмозглая скотина, а мать – дура и шлюха. Положим, что это верно, но все равно свинство, все это должно делаться не так, и не их это собачье дело, не они за это отвечают, и никто не просит заниматься таким просветительством… Патология какая-то. Если только это просветительство. А если похуже? Дитя начинает розовыми губками лепетать о прогрессе, начинает строить страшные жестокие вещи, не ведая, что лепечет, но уже от младых ногтей приучаясь к интеллектуальной жестокости, к самой страшной жестокости, какую можно придумать, а они, намотав черные тряпки на шелушащиеся физиономии, стоят за стеной и дергают ниточки… и, значит, никакого нового поколения нет, а есть вся та же старая и грязная игра в марионетки, и я был вдвойне ослом, когда обмирал сегодня на сцене… До чего же это мерзкая затея – наша цивилизация… – …имеющий глаза да видит, – говорил Павор. – Нас не пускают в лепрозорий. Колючая проволока, солдаты, ладно. Но кое-что можно видеть и здесь, в городе. Я видел, как мокрецы разговаривают с мальчишками и как ведут себя при этом эти мальчишки, какими они становятся ангелочками, а спроси у него, как пройти к фабрике – он тебя обольет презрением с ног до головы… Нас не пускают в лепрозорий, – думал Виктор. – Колючая проволока – а мокрецы гуляют по городу свободно. Но не Голем же это выдумал… Вот сволочь, подумал он, отец нации. Вот мерзавец. Значит, и здесь его работа. Лучший друг детей… Очень может быть, очень на него похоже. А вы знаете, господин Президент, на вашем месте я бы попытался разнообразить свои приемы. Слишком легко стало отличить ваш хвост от всех других хвостов. Колючая проволока, солдаты, пропуска – значит, господин Президент; значит, обязательно какая-нибудь мерзость… – На кой черт там колючая проволока? – спросил Виктор. – А я откуда знаю? – сказал Павор. – Никогда раньше там не было колючей проволоки. – Значит, вы там бывали? – Почему? Не был. Но не первый же я здесь санитарный инспектор… да дело и не в колючей проволоке, мало ли на свете колючей проволоки. Детишек туда пускают беспрепятственно, мокрецов оттуда выпускают беспрепятственно, а нас с вами туда не пустят – вот это удивительно. Нет, это все-таки не Президент, – думал Виктор. – Президент и чтение Зурзмансора, да еще и Банева – это как-то не совмещается. И эта разрушительная идеология… Если бы я такое написал, меня бы распяли. Непонятно, непонятно… и нечисто. Спрошу-ка я у Ирмы, подумал он. Просто спрошу и посмотрю, что она будет делать… Между прочим, и Диана должна кое-что знать… – Вы не слушаете? – спросил Павор. – Виноват, задумался. – Я говорю, что не удивился бы, если бы город принял бы меры. При чем, как и полагается городу, жестокие. – Я тоже не удивился бы, – пробормотал Виктор. – Я не удивлюсь, если даже мне самому захочется принять кое-какие меры. Павор поднялся и подошел к окну. – Ну и погодка, – сказал он с тоской. – Уехать бы отсюда поскорее. Дадите вы мне книгу или нет? – У меня нет книг, – сказал Виктор. – Все, что я с собой привез, все в санатории… Слушайте, а зачем мокрецам наши дети? Павор пожал плечами. – Это же больные люди, – ответил он. – Откуда нам знать, мы то с вами здоровые. В дверь постучали, и вошел Голем, грузный и мокрый. – Спросим Голема, – сказал Павор. – Голем, зачем мокрецам наши дети? – Ваши дети? – спросил Голем, внимательно разглядывая этикетку на бутылке с джином, – у вас есть дети, Павор? – Павор утверждает, – сказал Виктор, – будто ваши мокрецы настраивают городских детей против родителей. Что вы об этом знаете, Голем? – Гм, – сказал Голем. – Где у вас чистые стаканы? Ага… Мокрецы настраивают детей? Ну что ж… Не они первые, не они последние. Он прямо в плаще повалился на кушетку и понюхал джин в стакане. – И почему бы в наше время не настраивать детей против родителей, если белых настраивают против черных, а желтых настраивают против белых, а глупых настраивают против умных… Что вас, собственно, удивляет? – Павор утверждает, – повторил Виктор, – что ваши мокрецы шляются по городу и учат детей всяким странным вещам. Я тоже заметил кое-что подобное, хотя пока ничего не утверждаю. Так вот я ничему не удивляюсь а спрашиваю вас: правда это или нет? – Насколько я знаю, – сказал Голем, – мокрецы спокон веков имели совершенно свободный доступ в город. Не знаю, что вы имеете в виду, когда говорите про обучение всяким странным вещам, но позвольте мне спросить вас, аборигена этих мест: знакома ли вам игрушка под названием «злой волчок»? – Ну, конечно, – сказал Виктор. – У вас была такая игрушка? – У меня, конечно, нет… но у ребят, пожалуй, была… – Виктор замялся. – Да, действительно, – сказал он. – Ребята говорили, что этот волчок подарил им мокрец. Вы это имеете в виду? – Да, именно это. И «погодник», и «деревянную руку»… – Пардон, – сказал Павор. – Можно ли узнать мне, пришельцу из столицы, о чем говорят аборигены? – Нельзя, – сказал Голем. – Это не входит в вашу компетенцию. – Откуда вы знаете, что входит в мою компетенцию? – спросил Павор с обиженным видом. – Знаю, – сказал Голем. – Догадываюсь, потому что мне так хочется… И перестаньте врать, вы же торговали у Тэдди «погодник» и прекрасно знаете, что это такое. – Идите вы к черту, – сказал Павор капризно. – Я не про «погодник»… – Погодите, Павор, – нетерпеливо сказал Виктор. – Голем, вы не ответили на мой вопрос. – Разве? А мне показалось, что ответил… Видите ли, Виктор, мокрецы – глубоко и безнадежно больные люди. Это страшная штука – генетическая болезнь. Но при этом они сохраняют доброту и ум, так что не надо их обижать. – Кто их обижает? – А разве вы их не обижаете? – Пока нет. Пока даже наоборот. – Ну, тогда все в порядке, – сказал Голем и поднялся. – Тогда поехали. Виктор вытаращил глаза. – Куда поехали? – В санаторий. Я еду в санаторий, вы, я вижу, тоже собираетесь в санаторий, а вы, Павор, ложитесь в постель. Хватит распространять грипп. Виктор посмотрел на часы. – Не рано ли? – сказал он. – Как угодно. Только имейте в виду, с сегодняшнего дня автобус отменили. За нерентабельностью. – А может быть, сначала пообедаем? – Как угодно, – повторил Голем. – Я никогда не обедаю. И вам не советую. Виктор пощупал живот. – Да, – сказал он. Потом он посмотрел на Павора. – Поеду, пожалуй. – А мне-то что? – сказал Павор. Он был обижен. – Только книжек привезите. – Обязательно, – пообещал Виктор и стал одеваться. Когда они влезли в машину, под сырой брезент, в сырой, провонявший табаком, бензином и медикаментами кузов, Голем сказал: – Вы намеки понимаете? – Иногда, – ответил Виктор. – Когда знаю, что это намеки. А что? – Так вот, обратите внимание: намек. Перестаньте трепаться. – Гм, – пробормотал Виктор. – И как прикажете это понимать? – Как намек. Перестаньте болтать языком. – С удовольствием, – сказал Виктор и замолчал, раздумывая. Они пересекли город, миновали консервную фабрику, проехали пустой городской парк – запущенный, низкий, полусгнивший от сырости, промчались мимо стадиона, где полосатые от грязи «Братья по разуму» упорно лупили разбухшими бутсами по разбухшим мячам, и выкатили на шоссе, ведущее к санаторию. Вокруг, за пеленой дождя, лежала мокрая степь, ровная, как стол, когда-то сухая, выжженная, колючая, а теперь медленно превращающаяся в топкое болото. – Ваш намек, – сказал Виктор, – напомнил мне один разговор – мой разговор с его превосходительством господином референтом господина Президента по государственной идеологии… Его превосходительство вызвал меня в свой скромный кабинет – тридцать на двадцать – и осведомился: «Виктуар, вы хотите по-прежнему иметь кусок хлеба с маслом?» Я, естественно, ответил утвердительно. «Тогда перестаньте бренчать!» – гаркнул его превосходительство и отпустил меня мановением руки. Голем ухмыльнулся. – А чем вы, собственно, бренчали? – Его превосходительство намекал на мои упражнения с банджо в молодежных клубах. Голем покосился на него прищуренными глазами. – Почему вы, собственно, так уверены, что я не шпик? – А я в этом не уверен, – возразил Виктор. – Просто мне наплевать. Кроме того, сейчас не говорят «шпик». Шпик – это архаизм. Сейчас все культурные люди говорят «дятел». – Не ощущаю разницы, – сказал Голем. – Я практически тоже, – произнес Виктор. – Итак, не будем болтать языком. Ваш пациент выздоровел? – Мои пациенты никогда не выздоравливают. – У вас прекрасная репутация. Но я-то спрашиваю про того беднягу, который угодил в капкан. Как его нога? Голем помолчал, а потом сказал: – Которого из них вы имеете в виду? – Не понимаю, – сказал Виктор. – Того, естественно, который попал в капкан. – Их было несколько, – сказал Голем, глядя на дорогу. – Один попал в капкан, другого вы тащили на спине, третьего я увез на машине, а из-за четвертого вы давеча затеяли безобразную драку в ресторане. Виктор ошеломленно молчал. Голем тоже молчал. Он очень ловко вел машину, огибая многочисленные выбоины на старом асфальте. – Ну, ну, не напрягайтесь так, – сказал он наконец. – Я пошутил. Он был один. И нога его зажила в ту же ночь. – Это тоже шутка? – осведомился Виктор. – Ха-ха-ха, теперь я понимаю, почему ваши больные никогда не выздоравливают. – Мои больные, – сказал Голем, – никогда не выздоравливают по двум причинам. Во-первых, я, как и всякий порядочный врач не умею лечить генетические болезни. А во-вторых, они не хотят выздоравливать. – Забавно, – пробормотал Виктор. – Я уже столько наслушался об этих мокрецах, что теперь, ей богу, готов поверить во все: и в дожди, и в кошек, и в то, что раздробленная кость может зажить за одну ночь. – В кошек? – спросил Голем. – Ну да, – сказал Виктор. – Почему в городе не осталось кошек? Мокрецы виноваты. Тэдди от мышей пропадает… Вы бы посоветовали мокрецам вывести из города заодно и мышей. – А ля гаммельнский крысолов? – сказал Голем. – Да, – легкомысленно подтвердил Виктор. – Именно а ля. – Потом он вспомнил, чем кончилась история с гаммельнским крысоловом. – Ничего смешного тут нет, – сказал он. – Сегодня я выступал в гимназии, видел ребятишек. И видел, как они встречали какого-то мокреца. Теперь я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день на городскую площадь выйдет мокрец с аккордеоном и уведет ребятишек к черту на рога. – Вы не удивитесь, – сказал Голем. – А еще что вы сделаете? – Не знаю… Может быть, отберу у него аккордеон. – И сами заиграете? – Да, – вздохнул Виктор. – Это верно. Мне этих детей увлечь нечем, это я понял. Интересно, чем они увлекают? Вы ведь знаете, Голем. – Виктуар, перестаньте бренчать, – сказал Голем. – Как угодно, – сказал Виктор. – Вы очень старательно и более или менее ловко уклоняетесь от моих вопросов. Я это заметил. Глупо. Я все равно узнаю, а вы потеряете возможность придать выгодную вам эмоциональную окраску этой информации. – Сохранение врачебной тайны! – изрек Голем. – И потом, я ничего не знаю. Я могу только догадываться. Он притормозил. Впереди, за вуалью дождя, появились какие-то фигуры, стоящие на дороге. Три серые фигуры и серый дорожный столб с указателями: «Лепрозорий – 6 км» и «Сан. „Теплые ключи“ – 2,5 км». Фигуры отступили на обочину – взрослый мужчина и двое детей. – А ну-ка остановитесь, – сказал Виктор, сразу охрипнув. – Что случилось? – Голем затормозил. Виктор не ответил. Он смотрел на людей у столба, на рослого мокреца в тренировочном костюме, пропитанном водой, на мальчика, который тоже был без плаща, в промокшем костюмчике и в сандалиях, и на девочку, босую, в платье, облепившем тело. Затем он рывком распахнул дверцу и выскочил на дорогу. Дождь и ветер ударили ему в лицо, он даже захлебнулся, но не заметил этого. Он ощутил приступ нестерпимого бешенства, когда хочется все ломать, когда еще осознаешь, что намерен делать глупости, но это сознание только радует. На негнущихся ногах он подошел вплотную к мокрецу. – Что здесь происходит? – выдавил он сквозь зубы. А потом девочке, глядевшей на него с удивлением: – Ирма, немедленно иди в машину! – А потом снова мокрецу: – Черт бы вас побрал, что это вы делаете? – И снова Ирме: – Ирма, в машину, кому говорят? Ирма не двинулась с места. Все трое стояли, как прежде, глаза мокреца над черной повязкой спокойно помаргивали. Потом Ирма сказала с непонятной интонацией: «Это мой отец», и он вдруг сообразил, спинным мозгом почувствовал, что здесь нельзя орать и замахиваться, нельзя угрожать, хватать за шиворот и тащить… и вообще нельзя беситься. Он сказал очень спокойно: – Ирма, иди в машину, ты вся промокла. Бол-Кунац, на твоем месте я бы тоже пошел в машину. Он был уверен, что Ирма послушается, и она послушалась. Не совсем так, как ему хотелось бы. Нет, не то, чтобы она хотя бы взглядом испросила мокреца разрешения уйти, но осталось такое впечатление, будто что-то было, некий обмен мнениями, какое-то краткое совещание, в результате которого вопрос был решен в его пользу. Ирма задрала нос и направилась к машине, а Бол-Кунац сказал вежливо: – Благодарю вас, господин Банев, но право, я лучше останусь. – Как хочешь, – сказал Виктор. Бол-Кунац его мало волновал. Сейчас нужно было что-то сказать этому мокрецу на прощание. Виктор заранее знал, что это будет нечто глупое, но что делать? – уйти просто так он не мог. Из чисто престижных соображений. И он сказал: – Вас, милостивый государь, – сказал он надменно, – я не приглашаю. Вы здесь, по-видимому, чувствуете себя как рыба в воде. Затем он повернулся, и, отшвырнув воображаемую перчатку, зашагал прочь. «Произнеся эти слова, – с отвращением думал он, – граф с достоинством удалился…» Ирма, забравшись с ногами на переднее сидение, отжимала косички. Виктор пролез назад, покряхтывая от стыда, и, когда Голем тронул машину, сказал: – Произнеся эти слова, граф удалился… Просунь сюда ноги, Ирма, я их разотру. – Зачем? – с любопытством спросила Ирма. – Воспаление легких получить хочешь? Давай сюда ноги! – Пожалуйста, – сказала Ирма и, скособочившись на сидении, просунула ему одну ногу. Предвкушая, что вот сейчас он сделает, наконец, что-то естественное и полезное, Виктор взял обеими руками эту тощую девчоночью ногу, мокрую и трогательную, и вознамерился ее растирать – до красноты, до багровости, добрыми суровыми отцовскими руками, эту грязную, костлявую лодыжку, извечный проводник насморков, гриппов, катаров дыхательных путей и двухсторонних пневмоний – когда обнаружил, что его ладони холоднее ее ноги. По инерции он сделал н сколько оглаживающих движений, затем осторожно опустил ногу. Да ведь я же знал это, подумал он вдруг, я же знал это, еще когда стоял перед ними, знал что здесь есть какой-то подвох, что детям ничего не грозит, никакие катары и воспаления легких, только мне не хотелось этого, а хотелось спасать, вырывать из когтей, исполнять долг, и опять меня обвели вокруг пальца, я не знаю, как они это делают, но меня опять обвели вокруг пальца, и я опять дурак дураком, второй раз в этот день… – Забери свою ногу, – сказал он Ирме. Ирма забрала ногу и спросила: – Мы куда – в санаторий едем? – Да, – ответил Виктор и посмотрел на Голема – не заметил ли тот его позора. Голем невозмутимо следил за дорогой, грузно расплывшись на водительском сидении, седой, неряшливый, сутулый и всезнающий. – А зачем? – спросила Ирма. – Переоденешься в сухое и ляжешь в постель, – сказал Виктор. – Вот еще! – сказала Ирма. Что это ты придумал? – Ладно, ладно… – пробормотал Виктор. – Дам тебе книжку, и будешь читать. Действительно, на кой черт я ее туда везу? – подумал он. Диана… Ну это мы посмотрим. Никаких выпивок, и вообще ничего такого, но как я ее повезу обратно? А, черт, возьму чью попало машину и отвезу… Хорошо бы сейчас чего-нибудь глотнуть. – Голем… – начал было он, но спохватился. Дьявол, нельзя, неудобно. – Да? – сказал Голем не оборачиваясь. – Ничего, ничего, – вздохнул Виктор, уставясь на горлышко фляги, торчащее из кармана Големова плаща. – Ирма, – сказал он утомленно. – Что вы там делали на этом перекрестке? – Мы думали туман, – ответила Ирма. – Что? – Думали туман, – повторила Ирма. – Про туман, – поправил Виктор. – Или о тумане. – Зачем это – про туман? – сказала Ирма. – Думать – непереходный глагол, – объяснил Виктор. – Он требует предлогов. Вы проходили непереходные глаголы? – Это когда как, – сказала Ирма. – Думать туман – это одно, а думать про туман – это совсем другое… и кому это нужно – думать про туман, неизвестно. Виктор вытащил сигарету и закурил. – Погоди, – сказал он. – Думать туман – так не говорят, это неграмотно. Есть такие глаголы – непереходные: думать, бегать, ходить. Они всегда требуют предлога. Ходить по улице. Думать про… что-нибудь там… – Думать глупости… – сказал Голем. – Ну, это исключение, – сказал Виктор, несколько потерявшись. – Быстро ходить, – сказал Голем. – Быстро – это не существительное, – запальчиво сказал Виктор. – Не путайте ребенка, Голем. – Папа, ты не можешь не курить? – осведомилась Ирма. Кажется, Голем издал какой-то звук, а может быть это мотор чихнул на подъеме. Виктор смял сигарету и растоптал ее каблуком. Они поднимались к санаторию, а сбоку, из степи, навстречу надвигалась плотная белесая стена. – Вот тебе туман, – сказал Виктор. – Можешь его думать. А также нюхать, бегать и ходить. Ирма хотела что-то сказать, но Голем перебил ее. – Между прочим, – сказал он, – глагол «думать» выступает, как переходный также и в сложно-подчиненных предложениях. Например: я думаю, что… и так далее. – Это совсем другое дело, – возразил Виктор. Ему надоело. Ему очень хотелось курить и выпить. Он с вожделением поглядывал на горлышко фляги. – Тебе не холодно, Ирма? – спросил он с надеждой. – Нет. А тебе? – Познабливает, – признался Виктор. – Надо выпить джину, – заметил Голем. – Да, неплохо бы… А у вас есть? – Есть, – сказал Голем. – Но мы уже почти приехали. Джип вкатил в ворота, и началось то, о чем Виктор как-то не подумал. Первые струи тумана еще только начинали просачиваться через решетку ограды, и видимость была прекрасная. На подъездной дорожке лежало тело в промокшей пижаме, лежало с таким видом, словно пребывало здесь уже много дней и ночей. Голем осторожно объехал его, миновал гипсовую вазу, украшенную незамысловатыми рисунками и соответствующими надписями, и приткнулся к стаду машин, сгрудившихся перед подъездом правого крыла. Ирма распахнула дверцу, и сейчас же испитая морда высунулась из окна ближайшей машины и проблеяла: «Деточка, хочешь, я тебе отдамся?» Виктор, обмирая, полез наружу. Ирма с любопытством озиралась. Виктор крепко взял ее за руку и повел к подъезду. На ступеньках сидели под дождем обнявшись, две девки в белье и кличными голосами пели про жестокого аптекаря – не отпускает героин. Узрев Виктора, они замолчали, но когда он проходил мимо, одна из них попыталась ухватить его за брюки. Виктор втолкнул Ирму в вестибюль. Здесь было темно, окна занавешены, воняло табачным дымом и какой-то кислятиной, трещал проекционный аппарат, и на белой стене прыгали порнографические изображения. Виктор, стиснув зубы, шагал по чьим-то ногам, волоча за собой спотыкающуюся Ирму. Вслед неслась сердитая нецензурщина. Они выбрались из вестибюля, и Виктор пошел шагать через три ступеньки по ковровой лестнице. Ирма помалкивала, и он не рисковал взглянуть на нее. На лестничной площадке его уже ждал с распростертыми объятиями синий и раздутый член парламента Росшепер Нант. «Виктуар! – просипел он. – Др-руг! – Тут он заметил Ирму и пришел в восторг: Виктуар! И ты тоже!.. На малолетних малолеточек!..» – Виктор зажмурился, крепко наступил ему на ногу и толкнул в грудь – Росшепер повалился спиной, опрокинув урну. Обливаясь потом, Виктор зашагал по коридору. Ирма неслышными прыжками неслась рядом. Он ткнул в дверь Дианы – дверь была заперта, ключа не было. Он бешено застучал, и Диана немедленно откликнулась: «Пошел к чертовой матери! – заорала она яростно. – Импотент вонючий! Гавнюк, дерьмо собачье!» «Диана! – рявкнул Виктор. – Открывай!» Диана замолчала, и дверь распахнулась. Она стояла на пороге с импортным зонтиком наготове. Виктор отпихнул ее, втолкнул Ирму в комнату и захлопнул за собой дверь. – А, это ты, – сказала Диана. – Я думала, опять Росшепер. – От нее пахло спиртным. – Господи! – сказала она. – Кого ты привел? – Это моя дочь, – с трудом сказал Виктор. – Ее зовут Ирма. Ирма, это Диана. Он смотрел на Диану в упор, с отчаянием и надеждой. Слава богу, кажется, она не пьяна. Или сразу протрезвела. – Ты с ума сошел, – сказала она тихо. – Она промокла, – проговорил он. – Переодень ее в сухое, уложи в постель, и вообще… – Я не лягу, – заявила Ирма. – Ирма, – сказал Виктор. – Изволь слушаться, а то я сейчас кого-нибудь выпорю… – Кое-кого здесь надо бы выпороть, – сказала Диана безнадежно. – Диана, – сказал Виктор. – Я тебе помогу. – Ладно, – сказала Диана. – Иди к себе. Разберемся. Виктор с огромным облегчением вышел. Он отправился прямо в свою комнату, но и там не было покоя. Ему пришлось предварительно вышвырнуть в коридор разнежившуюся, совершенно незнакомую парочку и испачканное белье. Потом он закурил, запер дверь повалился на голый матрас и стал думать, что он натворил. 7 На другой день Виктор проснулся поздно, пора было обедать, голова побаливала, но настроение оказалось неожиданно хорошим. Вчера вечером, прикончив пачку сигарет, он спустился вниз, открыл дамской шпилькой чью-то машину, вывел Ирму через служебный вход и отвез ее к матери. Вначале они ехали молча. Он корчился от неприятнейших переживаний, а Ирма сидела рядом, чистенькая, опрятная, причесанная по последней моде-никаких косичек-и кажется даже с накрашенными губами. Ему очень хотелось завязать разговор, но начинать надо было с признания своей беспросветной глупости, это казалось ему непедагогично. Кончилось все тем, что Ирма вдруг ни с того, ни сего разрешила ему курить (при условии, если все окна будут открыты) и принялась рассказывать, как ей было интересно, как это похоже на то, что она читала раньше, но не очень верила; какой он молодец, что устроил ей это неожиданное и в высшей степени поучительное приключение, что он вообще довольно хороший, и не разводит скуку и не болтает глупостей, что Диана – «почти наша», всех ненавидит, но жалко вот, что у нее мало знаний, и слишком уж она любит выпить, но это, в конце концов не страшно, ты тоже любишь выпить а ребятам ты понравился, потому что говорил честно, не притворяясь, что ты какой-то хранитель высшего знания, и правильно, потому, что никакой ты не хранитель, и даже Бол-Кунац сказал, что в городе ты – единственный стоящий человек, если не считать, конечно, доктора Голема, но Голем, собственно, к городу не имеет никакого отношения и потом он не писатель, не выражает идеологии, а как ты считаешь, нужна идеология или лучше без нее, сейчас многие полагают, что будущее за деидеологизацией… Получился прекрасный разговор, собеседники были полны уважения друг к другу, и, вернувшись в гостиницу (автомобиль он загнал в какой-то захламленный двор), Виктор уже считал, что быть отцом – не такое уж неблагодарное занятие, особенно если разбираешься в жизни и умеешь использовать даже теневые ее стороны в воспитательных целях. По-этому поводу он выпил с Тэдди, который тоже был отцом и тоже интересовался воспитанием ибо его первенцу было четырнадцать лет – тяжелый переломный возраст, ты еще со своей наплачешься… то есть что его первому внуку было четырнадцать лет, а воспитанием сына он не занимался, потому, что сын свое детство провел в немецком концлагере. Детей бить нельзя, утверждал Тэдди. Их и без тебя будут всю жизнь колотить кому не лень, а если тебе хочется его ударить, дай лучше по морде самому себе, это будет полезней. После какой-то рюмки, однако, Виктор вспомнил, что Ирма ни словом не обмолвилась о его диком поведении у перекрестка, и пришел к выводу, что девчонка хитра и что вообще прибегать каждый раз к помощи любовницы, когда не знаешь, как выбраться из тяжелого положения, в которое сам же себя и загнал – по меньшей мере нечестно. Эти соображения огорчили его, но тут пришел доктор Р. Квадрига и заказал свою обычную бутылку рома, они выпили эту бутылку, после чего Виктору все опять стало представляться в радужном свете, потому что стало ясно, что Ирма попросту не хотела огорчать его, а это значит, что она уважает отца, и, может быть, даже любит. Потом пришел еще кто-то и заказал еще что-то. Потом, вероятно, Виктор отправился спать… Правда, сохранилось еще одно воспоминание: кафельный пол, залитый водой – но что это был за пол и что это была за вода, вспомнить было невозможно. И не надо… Приведя себя в порядок, Виктор спустился вниз, взял у портье свежие газеты и поговорил с ним о проклятой погоде. – Как я вчера? – спросил он небрежно. – Ничего? – В общем ничего, – сказал портье вежливо. – Счет вам Тэдди передаст. – Ага, – сказал Виктор, и, решив ничего не уточнять, пошел в ресторан. Ему показалось, что торшеров в зале поубавилось. Черт возьми, испугался он. Тэдди еще не было. Виктор поклонился молодому человеку в очках и его спутнику, сел за свой столик и развернул газету. В мире все обстояло по прежнему. Одна страна задерживала торговые суда другой страны, и эта другая страна посылала ноты протеста. Страны, которые нравились господину Президенту, вели справедливые войны во имя своих наций и демократий. Страны, которые господину Президенту почему-либо не нравились, вели войны захватнические и даже, собственно, не войны вели, а попросту производили бандитские злодейские нападения. Сам господин Президент произнес двухчасовую речь о необходимости раз и навсегда покончить с коррупцией и благополучно перенес операцию удаления миндалин. Знакомый критик – большая сволочь – восхвалял новую книгу Роц-Тусова, и это было загадочно, потому что книга получилась хорошая… Подошел официант, новый какой-то, незнакомый, дружелюбно посоветовал взять устриц, принял заказ, помахал салфеткой по столику и удалился. Виктор отложил газеты, закурил и, расположившись поудобнее, стал думать о работе. После хорошей выпивки ему всегда с удовольствием думалось о работе. Хорошо бы написать оптимистическую веселую повесть… О том, как живет на свете человек, любит свое дело, не дурак, любит своих друзей, и друзья его ценят, и о том, как ему хорошо – славный такой парень, чудаковатый, остряк… Сюжета нет. А раз нет сюжета, значит скучно; и вообще, если писать такую повесть, то надо разобраться, почему же этому хорошему человеку хорошо, и неизбежно придешь к выводу, что ему хорошо только потому, что у него любимая работа, а на все остальное ему наплевать. И тогда какой же он хороший человек, если ему на все наплевать, кроме любимой работы?.. Можно, конечно, написать про хорошего человека, смысл жизни которого состоит в любви к ближнему, и ему потому хорошо, что он любит ближних и любит свое дело, но о таком человеке уже писали пару тысяч лет назад господа Лука, Матфей, Иоанн и еще кто-то – всего четверо. Вообще-то их было гораздо больше, но только эти четверо писали в соответствии, остальные были лишены, кто национального самосознания, кто права переписки… а человек, о котором они писали, был, к сожалению полоумный… А вообще интересно было бы написать, как Христос приходит на землю сегодня, не так, как писал Достоевский, а так как писали эти Лука и компания… Христос приходит в Генеральный штаб и предлагает: любите, мол, ближнего. А там, конечно, сидит какой-нибудь юдофоб… – Вы разрешите, господин Банев? – пророкотал над ним приятный мужской голос. Это был господин бургомистр собственной персоной. Не тот апоплексически-багровый, хрюкающий от нездорового удовольствия боров на обширном ложе господина Росшепера, а элегантно-округлый, идеально выбритый и безукоризненно одетый представительный мужчина со скромной орденской ленточкой в петлице и со щитком Легиона Свободы на левом плече. – Прошу, – сказал Виктор без всякой радости. Господин бургомистр сел, огляделся и сложил руки на столе. – Я постараюсь не обременять вас долго своим присутствием, господин Банев, – сказал он. – И попытаюсь не портить вам трапезу, однако же вопрос, с которым я намерен к вам обратиться, назрел уже достаточно для того, чтобы все мы, и большие, и малые, кому дороги честь и благополучие нашего города, были готовы отложить наши дела для его скорейшего и эффективнейшего решения. – Я вас слушаю, – сказал Виктор. – Мы встречаемся с вами здесь, господин Банев, в обстановке скорее неофициальной, ибо, и, сознавая вашу занятость, не рискую обеспокоить вас в часы вашей работы, особенно принимая во внимание специфику оной. Однако же я обращаюсь к вам сейчас, как лицо официальное – и от своего имени лично, и от муниципалитета в целом… Официант принес устрицы и бутылку белого вина. Бургомистр поднятием пальца остановил его. – Друг мой, – сказал он. – Пол-порции китчиганской осетрины и рюмку мятной. Осетрину без соуса… Итак, я продолжаю, – сказал он, снова оборотившись к Виктору. – Боюсь, правда, что наш разговор трудно будет счесть застольной беседой, ибо речь пойдет о вещах и обстоятельствах не только печальных, но, я бы сказал не аппетитных. Я намеревался поговорить с вами о так называемых мокрецах, об этой злокачественной опухоли, которая вот уже не первый год разъедает нашу несчастную округу. – Да-да, – сказал Виктор. Ему стало интересно. Бургомистр произнес негромкую, хорошо продуманную и стилистически совершенную речь. Он рассказал о том, как двадцать лет назад, сразу после оккупации, в лошадиной лощине был создан лепрозорий, карантинный лагерь для лиц, страдающих так называемой желтой проказой или очковой болезнью. Собственно говоря, болезнь эта, как хорошо известно господину Баневу, появилась в нашей стране еще в незапамятные времена, причем, как показывают специальные исследования, особенно часто она почему-то поражала жителей именно нашей округи. Однако только благодаря усилиям господина Президента на эту болезнь было обращено внимание самое серьезное, и лишь по его личному указанию несчастные, лишенные медицинского ухода, разбросанные ранее по всей стране, подвергаемые зачастую несправедливым гонениям со стороны остальных слоев населения, а со стороны оккупантов – даже прямому истреблению, эти несчастные были, наконец, свезены в одно место и получили возможность сносного существования, приличествующего их положению. Все это не вызывает никаких возражений, и упомянутые меры могут только приветствоваться. Однако, как это иногда у нас бывает, самые лучшие и благородные начинания обернулись против нас. Не будем сейчас искать виновных. Не будем заниматься расследованием деятельности господина Голема, деятельности, возможно, самоотверженной, но, однако же, чреватой, как теперь выяснилось, самыми неприятными последствиями. Не будем также заниматься преждевременным критиканством, хотя позиция некоторых, достаточно высоких инстанций, упорно игнорирующих наши протесты, представляется лично нам загадочной. Перейдем к фактам… Бургомистр выпил рюмку мятной, вкусно закусил осетриной, и голос его сделался еще более бархатистым – совершенно невозможно было представить себе, что он ставит на людей капканы. Он многословно выразил желание не задерживать внимание господина Банева на овладевших городом слухах, каковые слухи, он должен прямо признаться, есть результат недостаточно точного и единодушного исполнения всеми уровнями администрации предначертаний господина Президента: мы имеем в виду чрезвычайно распространенное мнение о роковой роли так называемых мокрецов в резком изменении климата, об их ответственности за увеличение числа выкидышей и процента бесплодных браков, за гомерический исход некоторых домашних животных и за появление особой разновидности домашнего клопа – а именно – клопа крылатого… – Господин бургомистр, – сказал со вздохом Виктор. – Должен вам признаться, что мне крайне трудно следить за вашими длинными периодами. Давайте говорить просто, как добрые сыновья нации. Давайте не будем говорить, о чем мы не будем говорить, и будем – о чем будем. Бургомистр окинул его быстрым взглядом, что-то рассчитал, что-то сопоставил, но, наверное, все шло в ход – и то, что Виктор пьянствовал с Росшепером, и то, что он вообще пьянствовал, шумно, на всю страну, и то, что Ирма – вундеркинд, и то, что есть на свете Диана, и еще, наверное, многое что – так что лоску у господина бургомистра на глазах поубавилось, и он крикнул подать себе коньяку. Виктор тоже крикнул подать себе рюмку коньяку. Бургомистр хохотнул, оглядел опустевший зал, легонечко ударил кулаком по столу и сказал: – Ладно, что нам вилять, в самом деле. Жить в городе стало невозможно, скажите спасибо вашему Голему, кстати, вы знаете, что Голем – скрытый коммунист?.. Да-да, уверяю вас, есть материалы… он на ниточке висит, ваш Голем… Так вот я и говорю: детей развращают на глазах. Эти заразы просочились в школу и испортили ребятишек начисто… избиратели недовольны, некоторые город покидают, идет брожение, того и гляди начнутся самосуды. Окружная администрация бездействует, вот такая ситуация. – Он осушил рюмку. – Должен вам сказать, так я ненавижу эту мразь – зубами бы рвал, да стошнит. Вы не поверите, господин Банев, дошел до того, что капканы на них ставлю… Ну, развратили детей, ладно. Дети есть дети, их сколько не развращай – им все мало. Но вы войдите в мое положение. Дожди эти все-таки их рук дело, не знаю, как это у них получается, но это так. Построили санаторий, целебные воды, роскошный климат, деньги греби лопатой. Сюда из столицы ездили и чем все кончилось? Дождь, туманы, клиенты в насморке, дальше – больше, приезжает сюда известный физик… забыл его фамилию, ну, да вы, наверное знаете… прожил две недели – готово: очковая болезнь, в лепрозорий его. Хорошенькая реклама для санатория! Потом еще случай, потом еще, и все – как ножом клиентов отрезало. Ресторан горит, отель горит, санаторий едва дышит – слава богу, нашелся дурак-тренер, привез сюда своих «Братьев по разуму»: тренирует команду-экстра для игры в дождливых странах… Ну, и господин Росшепер, конечно, помогает в какой-то степени. Вы мне сочувствуете? Пробовал договориться с этим Големом – как об стенку горох, красный есть красный. Писал наверх – никаких результатов. Писал выше – ничего. Еще выше – отвечают, что приняли к сведению и дали ход вниз по инстанции… Ненавижу их, но переломил себя, поехал в лепрозорий сам. Пропустили. Просил, доказывал.. До чего же гадкие типы! Моргают на тебя облезлыми своими глазами, как на воробья какого-нибудь, словно тебя здесь нет. – Он наклонился к Виктору и прошептал: – Бунта боюсь, кровь прольется. Вы мне сочувствуете? – Да, – сказал Виктор. – А причем здесь я? Бургомистр откинулся на спинку кресла, достал из алюминиевого футляра початую сигарету – закурил. – В моем положении, – сказал он, – остается одно: нажимать на все рычаги. Гласность нужна. Муниципалитет составил петицию в департамент здравоохранения. Господин Росшепер подписался, вы, я надеюсь, тоже, но это не бог весть что. Гласность нужна! Хорошая статья нужна, в столичной газете, подписанная известным именем. Вашим именем, господин Банев. А материал животрепещущий как раз для такого трибуна, как вы. Очень прошу. И от себя лично, и от муниципалитета, и от несчастных родителей… Добиться, чтобы лепрозорий убрали отсюда к чертовой бабушке. Куда угодно, но чтобы духу здесь мокрецкого не было, заразы этой. Вот что я вам имел сказать. – Да-да, понимаю, – сказал Виктор медленно. – Очень хорошо вас понимаю. Хоть ты и скотина, думал он, хоть ты и боров, но понять тебя можно. Но что же сделалось с мокрецами? Были тихие, согбенные, крались сторонкой, ничего о них такого не говорили, а говорили, будто воняет от них, будто заразные, будто здорово делают игрушки и вообще разные штуки из дерева… мать Фреда говорила, помнится, что у них дурной глаз, что молоко от них киснет, и что накликают нам они войну, мор и голод… А теперь сидят они за колючей проволокой, и что же они там делают? Ох, много они что-то делают. И погоду они делают, и детей они переманивают (зачем?), и кошек они вывели (тоже зачем?), и клопы у них залетали… – Вы, наверное, думаете, что мы сидим сложа руки? – сказал бургомистр. – Ни в коем случае. Но что мы можем? Готовлю я процесс против Голема. Господин санитарный инспектор Павор Сумман согласен быть консультантом. Будем упирать на то, что вопрос об инфекционности болезни еще не решен, а Голем, как скрытый коммунист этим пользуется. Это одно. Далее, пытаемся отвечать террором на террор. Городской Легион, наша гордость, ребята подобрались золотые, орлы… но это как-то не то. Указаний сверху не поступает… Полиция в ложном положении оказывается… и вообще… Так что препятствуем, как можем. Задерживаем грузы, которые идут к ним… частные, конечно, не продовольствие там, и не постельное белье, а вот книги всякие, они их много выписывают. Вот сегодня задержали грузовик, и как-то легче на душе. Но это все мелочи, от тоски, а надо бы радикальное… – Так, – сказал Виктор. – Орлы, значит, золотые. Как его там… Фламенда?.. Ну, тот, племянничек… – Фламин Ювента, – уточнил бургомистр. – Так точно – мой заместитель по Легиону, орел! Вы его уже знаете? – Знаю немного, – сказал Виктор. – А книги-то зачем задерживаете? – Ну как зачем… Глупость это, конечно, но все мы люди, все мы человеки – накипает все-таки. И потом… – Бургомистр стыдливо заулыбался. – Чепуха, конечно, но ходят слухи, будто без книг они не могут… как нормальные люди без еды и прочего. Наступило молчание. Виктор без аппетита ковырял бифштекс и размышлял. Я мало знаю о мокрецах, и то, что я знаю, не вызывает у меня к ним никаких симпатий. Может быть, дело в том, что не очень-то люблю я их с детства. Но уж бургомистра и его банду я знаю хорошо – жир и сало нации, президентские холуи, черносотенцы… Нет, раз вы против мокрецов, значит, в мокрецах что-то есть… С другой стороны, статью написать можно, даже самую разнузданную, се равно никто не рискнет меня напечатать, а бургомистр был бы доволен, и получил бы я с него клок шерсти, и мог бы жить здесь припеваючи… Кто из настоящих писателей может похвастаться, что живет припеваючи? Можно было бы здесь устроиться, получить синекуру, заделаться каким-нибудь инспектором муниципалитета по городским пляжам и писать на здоровьице… про то, как хорошо жить хорошему человеку, который увлечен любимым делом… и выступать н эту тему перед вундеркиндами… Э, все дело в том, чтобы научиться утираться. Плюнут тебе в морду, а ты и утрись. Сначала со стыдом утерся, потом с недоумением, а там, глядишь, начнешь утираться с достоинством и даже получать от этого процесса удовольствие… – Мы, конечно, ни в какой мере вас не торопим, – сказал бургомистр. – Вы человек занятой и так далее. Что-нибудь в пределах недельки, а? Материалы все мы вам представим, можем предоставить этакую схемку, планчик, по которому было бы желательно… а вы коснетесь опытной рукой и все заиграет. И подписались бы под статьей три выдающихся сына нашего города – член парламента Росшепер Нант, знаменитый писатель Банев и государственный лауреат доктор Рем Квадрига… Здорово работает, подумал Виктор. Вот у нас, у левых, такой настойчивости и в заводе нет. Тянули бы бодягу, ходили бы вокруг да около – не оскорбить бы человека, не оказать бы на него излишнего нажима, чтобы, упаси бог, не заподозрили бы в своекорыстных целях… Выдающиеся сыновья!. И ведь совершенно уверен, подлец, что статью я напишу и подпишу, что деваться мне некуда, что придется опальному Баневу поднять лапки и в поте лица отрабатывать свое безмятежное пребывание в родном городе… Вот и насчет схемки ввернул… знаем мы, что это за схемка и какая это должна быть схемка, чтобы забрызганного президентскими слюнями Банева и сейчас напечатали. Да-а, господин Банев… коньячок любишь, девочек любишь, миноги маринованные с луком любишь, так люби и саночки возить… – Я обдумаю ваше предложение, – сказал он, улыбаясь. – Замысел представляется мне достаточно интересным, но осуществление потребует… потребует некоторого напряжения совести. Вы ведь знаете, мы, писатели, народ неподкупный, действуем исключительно по велению совести. – Он безобразно, похабно подмигнул бургомистру. Бургомистр гоготнул. – А как же! «Совесть нации, точное зеркало» и прочее. Помню, как же… – Он наклонился к Виктору снова с видом заговорщика. – Прошу вас завтра ко мне, – пророкотал он. – Исключительно свои подберутся, только чур без жен, а? – Вот здесь, – сказал Виктор, вставая, – я вынужден прямо и решительно отклонить ваше предложение. Меня ждут дела. – Он опять похабно подмигнул. – В санатории. Они расстались почти приятелями. Писатель Банев был зачислен в состав городской элиты, и чтобы привести в порядок потрясенные такой честью нервы, ему пришлось вылакать фужер коньяку, едва спина господина бургомистра скрылась за дверью. Можно, конечно, уехать отсюда к чертовой матери, думал он. За границу меня не выпустят, да и не хочу я за границу, чего мне там делать – везде одно и то же. Но и у нас в стране найдется десяток мест, где можно у рыться и отсидеться. Он представил себе солнечный край, буковые рощи, пьянящий воздух, молчаливых фермеров, запахи молока и меда… и навоза… и комары… и как воняет отхожее место, и скучища, каждый день скучища… древние телевизоры и местная интеллигенция: шустрый поп-бабник и сильно пьющий самогон учитель. А в общем, что там говорить, есть куда ехать. Но везде ведь им только и надо. Чтобы я уехал, чтобы скрылся с глаз долой, забился в нору, причем сам, без принуждения, потому что ссылать меня – хлопотно, шум пойдет, разговоры… вот ведь в чем вся беда: они будут очень довольны – уехал, заткнулся, забыл, перестал бренчать… Виктор расплатился, поднялся к себе в номер, надел плащ и вышел на улицу. Ему вдруг очень захотелось повидать Ирму, поговорить с ней о прогрессе, разъяснить ей, почему он так много пьет, (а действительно, почему я так много пью?), и может быть, Бол-Кунац окажется там, а уж Лолы наверняка не будет… Улицы были мокрые, сырые, пустые, в палисадниках тихо гибли яблони: от сырости. Виктор впервые обратил внимание на то, что некоторые дома заколочены. Городок все-таки сильно переменился – покосились заборы, под карнизами выросла белая плесень, вылиняли краски, а на улицах безраздельно царил дождь. Дождь падал просто так, дождь сеялся с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирался на сквозняках в белые туманные столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с гудением хлестал из ржавых водосточных труб, дождь разливался по мостовой и бежал по промытым между булыжниками руслам. Черно-серые туч медленно ползли над самыми крышами. Человек был незванным гостем на улицах, и дождь его не жаловал. Виктор вышел на городскую площадь и увидел людей. Они стояли под навесом на крыльце полицейского управления – двое полицейских в форменных плащах и маленький чумазый парнишка в промасленном комбинезоне. Перед крыльцом – левыми колесами на тротуаре – громоздился автофургон с брезентовым верхом. Один из полицейских был полицмейстер, выпятив могучую челюсть, он глядел в сторону, а парнишка, отчаянно жестикулируя, что-то доказывал ему плаксивым голосом. Другой полицейский тоже молчал с недовольным видом и сосал сигарету. Виктор приближался к ним, и шагов за двадцать до крыльца ему стало слышно, что говорит парень. Парень кричал: – А я-то здесь причем? Правил я не нарушал? Не нарушал. Бумаги? Бумаги у меня в порядке? В порядке. Груз правильный, вот накладная. Да что я, в первый раз здесь езжу, что ли?

The script ran 0.029 seconds.