Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Даниэль Дефо - Радости и горести знаменитой Молль Флендерс [1722]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман английского писателя Даниэля Дефо «Молль Флендерс» (1722) повествует о бедной девушке, которая родилась в Ньюгетской тюрьме и в течение шести десятков лет своей разнообразной жизни (не считая детского возраста) была двенадцать лет содержанкой, пять раз замужем (из них один раз за своим братом), двенадцать лет воровкой, восемь лет ссыльной в Виргинии, но под конец разбогатела, стала жить честно и умерла в раскаянии.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Даниэль Дефо РАДОСТИ И ГОРЕСТИ ЗНАМЕНИТОЙ МОЛЛЬ ФЛЕНДЕРС которая родилась в Ньюгетской тюрьме и в течение шести десятков лет своей разнообразной жизни (не считая детского возраста) была двенадцать лет содержанкой, пять раз замужем (из них один раз за своим братом), двенадцать лет воровкой, восемь лет ссыльной в Виргинии, но под конец разбогатела, стала жить честно и умерла в раскаянии. Написано по ее собственным заметкам Предисловие автора В последнее время публика так привыкла к романам, что история подлинной жизни, в которой от читателя скрыты имена действующих лиц и другие сведения о них, вряд ли будет сочтена былью; но в этом отношении мы должны предоставить читателя его собственному суждению: пусть он принимает эту книгу, как ему будет угодно. Молль Флендерс[1], очевидно, описывает здесь собственную жизнь и вначале сообщает причины, заставившие ее скрыть свое настоящее имя, так что прибавить к этому нечего.» Правда, подлинные записи пересказаны здесь иными словами, и слог замечательной дамы, о которой идет речь, слегка изменен; главное, в ее уста вложены более скромные выражения, нежели те, что стояли у нее; рукопись, попавшая в наши руки, была написана языком, больше похожим на жаргон Ньюгета, чем на язык раскаявшейся и смирившейся женщины, за которую она выдает себя на последних страницах. Перу, занимавшемуся отделкой повести и превратившему ее в то, что вы видите перед собой, стоило немало труда принарядить ее в приличное платье и заставить говорить приличным языком. Когда развращенная с юных лет женщина, к тому же дитя разврата и греха, повествует о порочной своей жизни, особенно подробно останавливается на обстоятельствах своего совращения и на всех ступенях преступлений, которые она прошла за шестьдесят лет, то автору нелегко так все это скрасить, чтобы не было повода для нареканий, особенно со стороны недоброжелательных читателей. Во всяком случае, были приложены все старания к тому, чтобы не допустить в эту повесть в настоящем ее виде никаких непристойностей, никакого бесстыдства, ни одного грубого выражения героини. С этой целью кое-какие подробности порочной части ее жизни, которые нельзя передать в пристойной форме, опущены вовсе, многое же сильно сокращено. То, что оставлено, надо надеяться, не оскорбит самого целомудренного читателя, самого скромного слушателя; и так как даже из самого дурного рассказа можно извлечь пользу, то нравоучение, надо надеяться, удержит читателя от легких мыслей даже в тех случаях, когда сам рассказ может их возбудить. Повесть о порочной жизни, кончившейся раскаянием, непременно требует живого описания порока, иначе потускнеет красота раскаяния, а под умелым пером оно, несомненно, должно выйти ярким и привлекательным. Говорят, будто раскаяние нельзя изобразить с такой живостью, красотой и блеском, как преступление. Если в таком мнении и есть доля правды, то объясняется это, мне кажется, тем, что при чтении порок и добродетель вызывают неодинаковые чувства; несомненно, различие заключено не в истинных качествах предмета, а во вкусах и склонностях читателя. Но так как настоящее произведение предназначено главным образом для людей, умеющих читать и извлекать пользу из прочитанного, то, надо надеяться, таким читателям нравоучение понравится гораздо больше, чем содержание, выводы — больше, чем самый рассказ, и намерение писавшей — больше, чем жизнь героини. Повесть эта изобилует занятными приключениями, и все они содержат в себе назидание. Благодаря соответствующему освещению они всегда так или иначе поучительны для читателя. Распутная жизнь героини с молодым джентльменом в Колчестере[2] содержит столько черточек, изобличающих порок и предостерегающих всех вступающих на этот путь о гибельном конце подобных похождений, нелепость, безрассудство и гнусность поведения обеих сторон так очевидны, что этим с избытком искупается слишком живописное изображение героиней своего беспутства и порочности. Раскаяние ее любовника из Бата и то, как он под влиянием болезни решает покинуть ее; справедливое предостережение против излишних вольностей даже в чисто дружеских отношениях; наша неспособность осуществить без божественной помощи самые благие намерения — в этих страницах разборчивый читатель обнаружит больше подлинной красоты, чем во всей цепи любовных приключений, которые к ним приводят. Словом, все повествование заботливо очищено от легкомыслия и нескромности, которые там были, и еще более заботливо приспособлено для добродетельных и благочестивых целей. Никто не может без явной несправедливости бросить нам упрек за наше намерение опубликовать его. Для доказательства пользы театральных представлений и необходимости разрешать их[3] при самом просвещенном и благочестивом правлении поборники театра во все времена ссылались на то, что драмы и комедии преследуют нравственные цели и при помощи живого изображения насаждают добродетель и благородство, в то же время изобличая и осмеивая всякого рода пороки и испорченность нравов. Если бы те, кто так говорит, действительно руководствовались этим правилом, защищая ту или иную пьесу, многое можно было бы сказать в похвалу им. Это основное требование строжайшим образом соблюдено на всем протяжении настоящей книги, во всех бесконечно разнообразных ее эпизодах; в ней нет ни одного дурного поступка, который бы рано или поздно не привел к беде или несчастью, все выведенные в ней негодяи либо несут наказание, либо раскаиваются; дурное изображается только с целью осуждения, а добродетель и справедливость всегда вознаграждаются. Можно ли с большей точностью выполнить вышеупомянутое правило — и при соблюдении его не становятся ли поучительными даже такие вещи, которые справедливо нами осуждаются, например: изображение дурного общества, употребление непристойных выражений и тому подобное? На этом основании настоящая книга предлагается читателю в качестве произведения, каждый эпизод, которого содержит что-нибудь поучительное; ее выводы могут послужить читателю назиданием, если он пожелает воспользоваться ими. Все подвиги этой интересной дамы служат прекрасным предостережением честным людям, показывая, как заманивают простаков, как их обирают и грабят и, значит, каким образом избежать всего этого. Ограбление девочки, которую тщеславная мать разрядила, отправляя в танцевальную школу, является хорошим уроком на будущее для подобных людей, как и похищение золотых часов у маленькой барышни в Сент-Джеймском парке. Похищение узла у легковерной девушки на стоянке почтовых карет на Сент-Джон-стрит, кража во время пожара, а также в Гарвиче учат, как важно сохранять самообладание при разных неожиданностях. Скромная и трудолюбивая жизнь, которую героиня вела в последние годы в Виргинии с ссыльным мужем, является отличным назиданием для всех несчастных, вынужденных устраиваться в чужих краях, куда их загнала ссылка или другие невзгоды; мы видим, что прилежание и усердие не остаются без награды даже в отдаленнейших частях света и что нет такого жалкого, презренного и безотрадного положения, из которого мы бы не выбрались при помощи неутомимого труда, так как труд поднимает людей, упавших на самое дно, и дает им новые силы для жизни. Вот те важные выводы, к которым нас подводит эта книга; их вполне достаточно, чтобы предлагать ее вниманию публики, а тем более оправдать ее издание. Рукопись содержит еще две великолепные повести[4], о которых отчасти можно судить по некоторым отрывкам, вошедшим в настоящую книгу, но обе они слишком длинны, чтобы поместить их в этом томе; они могли бы составить самостоятельные книги. Я имею в виду: жизнь пестуньи, как называет ее героиня, женщины, которая в течение немногих лет перебывала благородной дамой, содержанкой и сводней, повивальной бабкой и содержательницей родильного приюта, процентщицей и похитительницей детей, укрывательницей воров и краденого; но все же эта воровка и наставница воров и т.п. напоследок раскаялась. Вторая повесть — жизнь ссыльного мужа героини, разбойника с большой дороги, который, по-видимому, двенадцать лет промышлял грабежом и так ловко выпутался, что ему разрешили пойти в ссылку добровольно, а не в качестве каторжника; жизнь его полна необыкновенных приключений. Но, как я уже сказал, вещи эти слишком велики, чтобы поместить их, и я не обещаю, что они будут изданы отдельно. Повесть эта не доведена до самого конца жизни знаменитой Молль Флендерс, ибо никто не может довести свое жизнеописание до смерти: покойники писать не умеют. Но жизнь ее мужа, написанная третьим лицом, подробно излагает, как жили они вместе в той стране и как по прошествии восьми лет снова вернулись в Англию, успев за это время сильно разбогатеть; там говорится далее, что Молль дожила до глубокой старости, но уже не так горько каялась, как сначала; только она, по-видимому, всегда с отвращением говорила о своей прежней жизни, от начала до конца ее. В Мериленде и Виргинии[5] жизнь ее была полна занимательных приключений, но рассказ о них не отличается такой складностью, как ее собственный; поэтому наша повесть только выиграет, если мы опустим эту часть. Мое настоящее имя так хорошо известно в архивах или протоколах Ньюгета[6] и Олд Бейли[7], и с ним до сих пор связаны настолько важные обстоятельства, касающиеся моей частной жизни, что нечего ожидать, чтобы я назвала его здесь или сообщила какие-либо сведения о своей семье; может быть, после моей смерти все это станет известно, теперь же сообщать об этом было бы неудобно, даже если бы вышло полное прощение всех без исключения преступников и преступлений. Достаточно будет вам сказать, что некоторые из самых дурных моих товарок, уже неспособные причинить мне какой-либо вред (они ушли из этого мира по ступенькам лестницы, ведущей на виселицу, которая часто угрожала и мне) знали меня под именем Молль Флендерс; поэтому позвольте мне выступать под этим именем, пока я не наберусь решимости признаться, кем я была и кто я теперь. Слышала я, что в одном соседнем государстве — во Франции или в другом каком-то в точности не знаю, — существует королевский приказ, в силу которого дети преступника, приговоренного к смертной казни, к галерам или к ссылке, остающиеся обыкновенно без всяких средств вследствие конфискации имущества родителей, немедленно берутся в опеку правительством и помещаются в приют, называемый Сиротским домом, где их воспитывают, одевают, кормят, учат, а при выходе оттуда готовят к ремеслу или отдают в услужение, так что они получают, полную возможность добывать себе пропитание полезным и честным трудом. Если бы такой обычай существовал и в нашей стране, я бы не осталась бедной, покинутой девочкой, без друзей, без одежды, без помощи или помощника, как выпало мне на долю и вследствие чего я не только испытала большие бедствия, прежде чем могла понять или поправить свое положение, но еще ввергнута была в порочную жизнь, которая приводит обыкновенно к быстрому разрушению души и тела. Но у нас дело обстоит иначе. Матушка моя попала под суд за мелкую кражу, едва стоящую упоминания: она утащила три штуки тонкого полотна у одного мануфактурщика на Чипсайде[8]. Подробности слишком долго рассказывать, и я слышала их в стольких версиях, что положительно не могу сказать, какая из них правильна. Как бы там ни было, все они сходятся в том, что матушка сослалась на свой живот, что ее нашли беременной и исполнение приговора было отсрочено[9] на семь месяцев; за это время она произвела меня на свет, а когда оправилась, приговор вошел в силу, но в смягченном виде: она была сослана в колонии, оставив меня, шестимесячную малютку, притом, надо думать, в дурных руках. Все это происходило в слишком, раннюю пору моей жизни, чтобы я могла рассказать что-нибудь о себе иначе как с чужих слов; достаточно упомянуть, что я родилась в том несчастном месте, и не было прихода, куда бы можно было отдать меня на попечение на время малолетства; не могу объяснить, как я осталась в живых, знаю только, что какая-то родственница моей матери, как мне передавали, взяла меня к себе, но по чьему распоряжению и на чей счет меня содержала, ничего мне не известно. Первое, что я могу припомнить о себе, это то, что я скиталась с шайкой людей, известных под названием цыган или египтян; но думаю, что я была у них недолго, потому что они не изменили цвета моей кожи, как делают со всеми детьми, которых уводят с собой; ничего не могу сказать, как я к ним попала и как от них вырвалась. Бросили они меня в Колчестере, в Эссексе, и мне смутно помнится, что я сама покинула их там (то есть спряталась и не захотела идти с ними дальше), но я не в состоянии рассказать какие-либо подробности; помню только, что, когда меня взяли приходские власти Колчестера, я сказала, что пришла в город с цыганами, но не захотела идти с ними дальше и они меня бросили, но куда ушли — не знаю; за цыганами была послана во все стороны погоня, но, кажется, их не удалось найти. Теперь я была, можно сказать, пристроена; правда, местные приходы, по закону, не обязаны были заботиться обо мне, однако, лишь только стало известно мое положение и что для работы я не гожусь, так как было мне всего три года, городские власти сжалились надо мной и взяли меня на свое попечение, как если бы я родилась в этом городе. Посчастливилось мне попасть на воспитание к одной женщине, правда, бедной, но знававшей лучшие времена, которая добывала себе скромное пропитание тем, что ухаживала за такими детьми, как я, и снабжала их всем необходимым, пока они не достигали возраста, когда могли поступить в услужение или зарабатывать хлеб самостоятельно. Эта женщина держала также маленькую школу, в которой обучала детей чтению и шитью; так как вращалась она когда-то в хорошем обществе, то воспитывала детей с большим искусством и большой заботливостью. Но самое ценное было то, что воспитывала она нас также в страхе Божьем, будучи сама, во-первых, очень скромной и набожной, во-вторых, очень домовитой и опрятной и, в-третьих, с хорошими манерами и безукоризненного поведения. Таким образом, если не считать скудной пищи, убогого помещения и грубой одежды, получали мы такое светское воспитание, точно в танцевальной школе. Я оставалась там до восьми лет, когда однажды, к ужасу своему, узнала, что городские власти распорядились отдать меня в услужение.[10] Я очень мало что могла бы делать, куда бы меня ни определили, разве только быть на побегушках или состоять судомойкой при кухарке; мне часто так говорили, и я очень этого боялась, потому что питала непреодолимое отвращение к черной работе, несмотря на свою молодость; и я сказала своей воспитательнице, что, наверно, смогу зарабатывать на жизнь, не поступая в услужение, если ей будет угодно позволить мне; ведь она научила меня работать иглой и прясть грубую шерсть, что является главным промыслом того города; и если она согласится оставить меня, я буду работать на нее, и буду работать очень усердно. Я почти каждый день твердила ей об усердной работе, а сама трудилась не покладая рук и плакала с утра до ночи; и так я разжалобила добрую, сердобольную женщину, что она наконец стала за меня тревожиться: очень она меня любила. Как-то раз после этого, войдя в комнату, где все мы, бедные дети, трудились, добрая наша воспитательница села прямо против меня, не на своем обычном месте, ко как будто нарочно с целью наблюдать за моей работой, Я исполняла какой-то заданный ею урок — помнится, метила рубашки. Помолчав немного, она обратилась ко мне: — Вечно ты плачешь, дурочка (я и тогда плакала). Ну, скажи мне, о чем ты плачешь? — Они хотят меня взять и отдать в прислуги, — проговорила я, — а я не умею работать по хозяйству. — Полно, детка! Если ты не умеешь работать по хозяйству, то понемногу научишься. Тебя не приставят сразу к тяжелой работе. — Нет, приставят, — говорю, — а если я не смогу делать ее, меня будут бить и служанки будут побоями заставлять меня работать. Я маленькая, и мне тяжело работать! — И с этими словами я так разрыдалась, что не могла больше говорить. Моя добрая воспитательница очень расчувствовалась и решила не отдавать меня покамест в услужение; она велела мне не плакать, сказав, что поговорит с господином мэром и что меня не отдадут в услужение, пока я не подрасту. Однако это обещание не успокоило меня, потому что самая мысль о том, что я пойду когда-нибудь в прислуги, страшила меня; даже если бы моя воспитательница сказала, что меня не тронут до двадцати лет, это нисколько бы меня не утешило; я вечно бы плакала от одного страха, что дело этим кончится. Видя, что я не унимаюсь, воспитательница рассердилась. — Чего ты ревешь? Ведь я сказала, что тебя не отдадут в прислуги, пока ты не подрастешь. — Да, — говорю, — но потом все же придется пойти. — С ума сошла девчонка! А ты что же, хочешь быть барыней? — Ну да, — говорю и снова заплакала в три ручья. Тут старушка не выдержала и расхохоталась, как вы легко можете себе представить. — Вот оно что! Вам угодно быть барыней! — стала она издеваться надо мной. — И вы думаете сделаться барыней, если будете шить да прясть? — Да, — простодушно ответила я. — Сколько же ты можешь заработать в день, дурочка? — Три пенса пряжей и четыре пенса шитьем — Ах, горе-барыня, — продолжала она насмехаться, — этак далеко не уедешь! — С меня будет довольно. Только позвольте, мне остаться у вас, — сказала я таким умоляющим тоном, что добрая женщина разжалобилась, как она признавалась мне впоследствии. — Да ведь этого не хватит тебе на пищу и на одежду. Кто же станет одевать маленькую барыню? — проговорила она, с улыбкой глядя на меня. — Так я буду работать еще больше и все деньги буду отдавать вам, — отвечала я. — Бедное дитя, все равно этого не хватит на твое содержание, одна провизия обойдется дороже. — Тогда не нужно мне провизии, — продолжала я свои простодушные ответы, — позвольте мне только жить с вами. — Разве ты можешь жить без еды? — Могу, — продолжала я детскую свою речь и снова залилась горькими слезами. Я ничуть не хитрила; вы легко можете видеть, что все мои ответы были непринужденными; но столько в них было простодушия и столько горячего порыва, что добрая, жалостливая женщина тоже заплакала, разрыдалась, как и я, взяла меня за руку и увела из классной комнаты. «Ладно, — говорит, — ты не поступишь в прислуги, ты будешь жить со мной», — и слова ее на этот раз меня успокоили. После этого отправилась она раз к мэру поговорить о своих делах; зашел разговор и обо мне, и добрая моя воспитательница рассказала господину мэру всю эту сцену; тот пришел в такой восторг, что позвал послушать жену и двух дочерей, и вы можете себе представить, как весело все они смеялись. И вот не прошло и недели, является вдруг к нам жена мэра с дочерьми навестить мою старую воспитательницу, посмотреть ее школу и детей. Посидев немного, жена мэра спрашивает: — Скажите мне миссис***, где же та девочка, которая хочет быть барыней? Услышав эти слова, я страшно испугалась, сама не знаю почему; но жена мэра подходит ко мне и говорит: — Здравствуйте, мисс, покажите-ка мне, что такое вы шьете. Слово «мисс» очень редко можно было слышать в нашей школе, и я удивилась, почему она называет меня таким нехорошим именем; все же я встала, сделала реверанс, она взяла у меня из рук работу, взглянула на нее и сказала; что сделано очень хорошо, потом посмотрела на мои руки и. сказала: — Право, она. может стать барыней: поглядите, какие у нее беленькие ручки. Ужасно мне это понравилось, но жена мэра этим не ограничилась, сунула руку в карман, дала мне шиллинг и велела работать старательно и прилежно учиться, тогда мне, может быть, удастся сделаться барыней. Все это время моя добрая старушка-воспитательница, жена мэра и все прочие вовсе меня не понимали, потому что они подразумевали под словом «барыня» одно, а я — совсем другое. Увы! Мне казалось, что быть барыней — значит работать на себя и зарабатывать столько денег, чтобы не нужно было идти в прислуги, тогда как для них это означало высокое положение в обществе, богатство, широкую жизнь и не знаю что еще. Когда жена мэра удалилась, вошли ее дочери и тоже пожелали увидеть барыню; они долго со мной разговаривали, и я отвечала им с тем же простодушием; каждый раз, как они спрашивали меня, действительно ли я решила стать барыней, я отвечала «да». Наконец они спросили меня, что же такое «барыня». Вопрос очень меня смутил. Все же я кое-как объяснила, что это женщина, которая не ходит работать по домам; они были в восторге от моих ответов, моя болтовня им, видно, очень понравилась и позабавила их, и они тоже дали мне денег. Деньги эти я все отдала своей наставнице, как я называла ее, и пообещала старушке по-прежнему отдавать ей все, что буду зарабатывать, когда стану барыней. После этого и после других моих слов воспитательница начала понимать, что я подразумеваю под словами «быть барыней» и что они означают для меня всего лишь возможность собственным трудом зарабатывать себе на хлеб; наконец она меня спросила, так ли это. Я ответила ей «да» и упорно твердила, что это и значит быть барыней. «Ведь вот такая-то, — сказала я, называя одну женщину, которая чинила кружева и стирала дамские кружевные чепчики, — ведь она же барыня, и все зовут ее мадам». — Глупенькая, — рассмеялась моя добрая старушка, — такой барыней тебе стать нетрудно: про нее дурная слава идет, у нее двое незаконных. Я ни слова не поняла, однако ответила: «Я знаю, что ее зовут мадам и она не живет в прислугах». Поэтому я твердо стояла на том, что она барыня, и хотела быть такой же. Все это снова было передано дамам, и те очень смеялись, и время от времени дочери господина мэра приходили повидать меня, спрашивая, где маленькая барыня, что наполняло меня немалой гордостью. Навещая меня, эти молодые дамы иногда приводили с собой знакомых; таким образом, меня скоро знал чуть не весь город. Мне было тогда около десяти лет, и я уже начинала походить на маленькую женщину, так как была очень серьезной и чинной, и вы легко можете себе представить, какую я чувствовала гордость, слыша от дам, что я хорошенькая и буду красавицей. Однако эта гордость не оказывала еще на меня дурного действия; деньги, которые дамы часто дарили мне, а я отдавала старушке-воспитательнице, женщина эта добросовестно тратила на меня, покупая мне чепчики, белье и перчатки, так что я была опрятно одета; будь на мне лохмотья, они и то всегда были бы чистые, я сама бы стирала их; но, повторяю, добрая моя воспитательница; когда мне дарили деньги, добросовестно тратила их на меня и всегда говорила дамам, что то-то и то-то куплено на их деньги; это побуждало их делать мне новые подарки, пока наконец городские власти и в самом деле не вызвали меня и не предложили поступить на службу. Но я уже стала тогда такой прекрасной работницей и дамы были так добры ко мне, что обошлось без службы; я могла зарабатывать для своей воспитательницы все, что она тратила на мое содержание, поэтому она попросила разрешения оставить у себя «барыню», как все называли меня, говоря, что я буду ей помогать в обучении детей, с чем я отлично могла справиться, потому что работала очень ловко, даром что была еще очень молода. Однако доброта моих покровительниц пошла еще дальше; узнав, что город больше не содержит меня, они стали чаще дарить деньги, а когда я подросла, начали приносить мне работу на дом: шить белье, чинить кружева, отделывать шляпки, и не только платили мне, но еще и учили, как все это нужно делать, так что я действительно сделалась барыней, как я понимала это слово: мне не исполнилось еще двенадцати лет, а я не только справляла себе платья и платила воспитательнице за пропитание, но еще и откладывала деньги про черный день. Дамы часто мне дарили свои платья или что-нибудь из платья своих детей: то чулки, то юбку, то одно, то другое; и моя старушка берегла все это, как мать, заставляя меня чинить и переделывать, потому что была она на редкость бережливая хозяйка. Наконец так я полюбилась одной из дам, что она пожелала пригласить меня на месяц к себе в дом, чтобы я, говорила она, побыла с ее дочерьми. Хотя это приглашение было необыкновенной любезностью с ее стороны, однако, как сказала ей добрая моя старушка, она причинит маленькой барыне больше зла, чем добра, если решила взять меня лишь на время. «Да, — согласилась дама, — вы правы; возьму ее к себе на неделю посмотреть, сойдутся ли с ней мои дочери и понравится ли мне ее характер, и потом с вами поговорю, а если тем временем кто-нибудь придет навестить ее, как обыкновенно, скажите, что вы послали ее ко мне». Все было устроено по-хорошему, и я отправилась в гости к названной даме; но так мне там понравилось с молодыми барышнями и им так понравилось со мной, что тяжело было от них уходить, да и им не хотелось со мной расставаться. Все же я их покинула и жила еще с год у моей честной старушки: теперь я была ей настоящей помощницей, потому что мне минуло уж четырнадцать лет, росту была я высокого и смотрела маленькой женщиной; но так я приохотилась к барской жизни в доме той дамы, что уже не чувствовала себя привольно, как раньше, в своем старом жилище, и я думала, что и вправду хорошо быть барыней, только понятия мои о том, что такое барыня, теперь совсем переменились, и так как я думала, что хорошо быть барыней, — то нравилось мне быть с барынями и страшно хотелось вернуться к ним. Когда мне исполнилось четырнадцать лет и три месяца, моя добрая старушка — мне бы следовало называть ее матерью — заболела и умерла. Я оказалась тогда в очень печальном положении: ведь не стоит большого труда разорить семью бедного человека, когда его снесут на кладбище; так что после похорон бедной старушки приходские дети тотчас были разобраны церковными старостами; со школой было покончено, и ученицам осталось только сидеть дома и ждать, пока их пошлют в другое место. Все добро, оставшееся после покойницы, начисто прибрала ее дочь, замужняя женщина, мать шести или семи детей; увозя пожитки, она не нашла ничего лучше, как посмеяться надо мной, сказав, что маленькая барыня может устраиваться теперь самостоятельно, если ей угодно. Я перепугалась почти до потери разума и не знала, что делать; ведь меня просто-напросто выгоняли вон, и, что еще хуже, у честной старушки хранились мои двадцать два шиллинга, составлявшие все богатство маленькой барыни; когда же я попросила у дочери свои деньги, она прикрикнула на меня, сказав, что знать ничего не знает. Между тем добрая старушка говорила дочери о моих деньгах, показывала, где они лежат, объяснила, что это деньги девочки, раза два или три звала меня, чтобы мне их вернуть, но, к несчастью, меня не было дома, — а когда я вернулась, она уже не могла говорить. Впрочем, дочь оказалась настолько честной, что впоследствии отдала мне деньги, несмотря на то, что сначала поступила со мной жестоко. Теперь я действительно была бедной барыней и в тот же вечер должна была отправиться на все четыре стороны: дочь вывезла все до единой вещи покойницы, у меня не было ни крова, ни куска хлеба. Но, видно, — кто-то из соседей сжалился надо мной и дал знать о случившемся той даме, в семье которой я гостила; она тотчас же прислала за мной служанку, которую пожелали сопровождать две хозяйские дочери, я мигом собрала свои пожитки и с радостным сердцем отправилась к ней. Ужас моего положения так на меня подействовал, что я уже не хотела быть барыней и охотно бы согласилась стать служанкой и исполнять любую работу, какую мне дадут. Но моя новая великодушная госпожа была лучшего мнения обо мне. Я называю ее великодушной, потому что она во всем настолько же превосходила добрую женщину, у которой я жила, насколько выше было ее общественное положение; говорю «во всем», за исключением честности; и хотя эту даму нельзя упрекнуть ни в чем, однако ни при каких обстоятельствах я не должна забывать, что моя наставница, несмотря на свою бедность, была такой честной, что честнее и не сыскать. Только эта добрая барыня, как я сказала, увела меня к себе, как первая дама, то есть жена мэра, послала дочерей позаботиться обо мне, и еще одна семья, приметившая меня, когда я была маленькой барыней и брала работу на дом, послала за мной вслед за женой мэра, так что все дамы наперебой стали за мной ухаживать и были в большой обиде, особенно жена мэра, что ее приятельница перехватила меня у нее; ведь я по праву принадлежу ей, говорила жена мэра, так как она первая обратила на меня внимание. Но та дама, у которой я жила, не захотела отпустить меня; ну, а мне ничего лучшего и не надо было. Так и жила я у этой дамы до семнадцати с половиной, и было это столь полезно для моего воспитания, что лучше и вообразить нельзя: дочерей моей хозяйки обучали танцевать, говорить по-французски и писать; обучали их также музыке; так как я всегда была с ними, то вместе с ними и училась; и хотя ко мне не были приставлены учителя, однако я при помощи подражания и расспросов научилась всему, чему их учили при помощи наставлений и указаний; словом, я научилась танцевать и говорить по-французски не хуже их самих, а пела гораздо лучше, потому что у меня был хороший голос. Я не могла так быстро научиться играть на клавикордах и на спинете[11], потому что у меня не было своего инструмента для упражнений и я могла заниматься только урывками, когда не играли барышни; но все же я научилась играть вполне сносно, так как под конец барышни обзавелись двумя инструментами, то есть и клавикордами и спинетом, и сами стали давать мне уроки. Что же касается танцев, то они просто не могли не обучить меня контрдансу, потому что я всегда была нужна для пары[12]; и вообще их готовность обучать меня всему, чему они сами выучились, ничуть не уступала моей охоте учиться у них. Таким образом, я пользовалась всеми выгодами воспитания, которое получила бы, будь я такой же барышней, как и те, с которыми я жила; и кое в чем я имела над ними преимущество, даром что они стояли выше меня по положению; природа наделила меня дарами, которых никаким богатством не приобрести. Во-первых, я была гораздо красивее их, во-вторых, лучше сложена и, в-третьих, лучше пела, то есть голос у меня был лучше; надеюсь, вы мне поверите, что высказываю я не свое мнение, а мнение всех, кто знал ту семью. Со всем тем я не чужда была тщеславия, свойственного нашему полу: мне хорошо было известно, что все меня считают хорошенькой или, если хотите, красавицей, и я сама вполне разделяла это мнение и в особенности любила слышать его от других, что случалось часто и доставляло мне большое удовольствие. До сих пор, как видите, жизнь моя текла без особых происшествий; я не только жила в прекрасной семье, всеми уважаемой за добродетель, скромность и другие хорошие качества, но и сама слыла девушкой рассудительной, скромной и добродетельной, какой и была на самом деле, к тому же я не имела еще повода направлять свои мысли в другую сторону и познать искушение порока. Но то, чем я так тщеславилась, стало моей гибелью или, вернее, причиной ее было мое тщеславие. У моей покровительницы было двое сыновей, юношей весьма даровитых и отменно воспитанных, и, на свое несчастье, я с ними была очень хороша, они же обошлись со мной совсем иначе. Старший, большой весельчак, одинаково хорошо проводивший время в столице и в деревне, хотя и совершал по легкомыслию дурные поступки, но благодаря большой опытности дешево расплачивался за свои удовольствия. Начал он с того, что расставил мне пагубную ловушку, в которую попадаются все женщины, то есть при всяком случае замечал, какая я хорошенькая, какая милая, какая грациозная и тому подобное; и делал он это преловко, умел заманивать женщин в свои сети так же, как куропаток; говорил эти вещи не мне, а сестрам, улучая минуту, когда я была недалеко и наверное могла услышать его. Сестры вполголоса останавливали его: «Те, братец, она тебя услышит; она в соседней комнате». Тогда он начинал говорить тише, делая вид, будто попался впросак, и признавался, что поступил нехорошо, потом, словно забывшись, снова возвышал голос, а я, в восторге от его слов, жадно к ним прислушивалась, как только представлялся случай. Наживив таким образом удочку и легко найдя способ забросить ее на моем пути, он стал играть в открытую; и вот однажды, проходя мимо комнаты сестры, когда я была там, он весело ко мне обращается: — Ах, мисс Бетти![13] Как поживаете, мисс Бетти? У вас не горят уши, мисс Бетти? Я сделала реверанс и покраснела, но ничего не ответила. — Зачем ты так говоришь, братец? — сказала барышня. — Затем, что у нас внизу целых полчаса шел разговор о ней. — Но ведь вы не могли говорить о ней ничего дурного, я в этом уверена, и нам не интересно, что вы там болтали. — Помилуй! — говорит. — Дурного у нас и в мыслях не было, напротив, мы говорили о ней много-много хорошего. Столько лестных вещей было сказано о мисс Бетти, уверяю тебя; мы говорили, что она самая красивая девушка в Колчестере; словом, в городе начинают пить за ее здоровье. — Удивляюсь тебе, братец, — оборвала его сестра. — Бетти не хватает только одного, но это одно стоит всего остального, потому что нынче наш пол ценят дешево; молодая женщина может быть писаной красавицей, знатной, воспитанной, остроумной, рассудительной, изящной и скромной, обладать всевозможными прекрасными качествами, но если у нее нет денег — у нее нет ничего; в наши дни одни только деньги заставляют уважать женщину; нет денег — и мужчины не церемонятся с нашей сестрой. — Постой, сестрица, не торопись, — вмешался младший брат, находившийся тут же, — я — исключение из твоего правила. Уверяю тебя, если я встречу женщину с такими совершенствами, как ты говоришь, я не стану беспокоиться о деньгах. — О, ты будешь осторожен и не увлечешься женщиной, у которой ничего нет! — Почем ты знаешь? — К чему все эти разглагольствования о богатстве, сестра? — не выдержал старший. — Не знаю, как в чем другом, а в деньгах у тебя ведь нет недостатка. — Понимаю, братец, — резко ответила сестра. — Ты хочешь сказать, что у меня есть деньги, а красотой Бог обидел. Но такие уж нынче времена, что довольно одних денег: деньги всегда, дадут мне преимущество над моими сверстницами. — Это верно, — заметил младший брат, — зато и у сверстниц может быть преимущество: ведь с красотой можно иногда подцепить мужа, невзирая на деньги, и когда горничная миловиднее госпожи, то часто не остается внакладе и идет под венец первой. Я сообразила, что пора мне убраться, и ушла, но недалеко, так что мне слышен был весь разговор, и узнала я кучу лестных для себя вещей, приятно пощекотавших мое самолюбие, но, как я вскоре обнаружила, подорвавших мое положение в семье, потому что сестра жестоко поссорилась из-за меня с младшим братом; он наговорил ей много грубостей, которые она приняла близко к сердцу, как я в том убедилась из ее последующего обращения со мной, очень несправедливого, ибо у меня и в мыслях никогда не было того, в чем она меня подозревала относительно своего младшего брата; старший, тот действительно как-то загадочно и издалека заговаривал со мной, и я имела глупость принять всерьез его шутки, которые при неопытности моей поселили во мне самые несбыточные надежды. Однажды он взбежал по лестнице в комнату, где обыкновенно сидели за шитьем его сестры, что проделывал часто; еще с лестницы он, по обыкновению, окликнул их. Я была в комнате одна подошла к двери и сказала: «Сударь, барышень здесь нет, они гуляют в саду». Тут он как раз подлетел и будто нечаянно заключил меня в объятия. — Ах, мисс Бетти, вы здесь? Вот прекрасно! Вас-то мне и нужно, а не сестер, — проговорил он и с этими словами, не выпуская меня из объятий, три или четыре раза поцеловал. Я стала отбиваться, но не очень настойчиво, а он крепко держал меня и продолжал целовать, пока совсем не задохся, и, садясь, сказал: — Милая Бетти, я влюблен в вас. От этих слов, должна сознаться, вся кровь во мне закипела и хлынула к сердцу. Волнение мое, конечно, не укрылось от него. Он повторил еще несколько раз, что влюблен в меня, и сердце мое отчетливо говорило, что слова эти мне нравятся. Да, каждый раз, как он твердил: «Я влюблен в вас», румянец мой ясно отвечал: «Мне это приятно, сударь». Однако в тот раз дело этим и ограничилось. Он остался бы со мной и дольше, но, взглянув случайно в окно, увидел, что к дому подходят сестры, поэтому быстро простился, еще раз поцеловал меня, сказал, что не шутит и что вскоре я услышу о нем еще, и ушел, оставив меня в изумлении, Но и в большой радости. Если бы дело было чистое, все было бы хорошо, но беда в том, что мисс Бетти была искренна, а барин забавлялся. С тех пор голова моя пошла кругом, я была поистине сама не своя; подумать только: такой барин признавался в любви ко мне и говорил, что я прелестное создание! Не знала я, как и перенести все это: загордилась до последней степени. Высоко держала я голову и, не подозревая о порочности нашего века, совсем забыла о добродетели: если бы молодой барин пожелал, он тогда же мог позволить себе со мною какие угодно вольности. На мое счастье, он в тот раз не воспользовался этой возможностью. Вскоре он снова нашел случай поймать меня врасплох, и почти в той же обстановке с его стороны все было рассчитано, а для меня явилось неожиданностью. Вышло так: барышни с матерью пошли куда-то в гости, младший брат уехал за город, а отец уже с неделю был в Лондоне. Молодой барин так усердно сторожил каждый мой шаг, что ему было известно, где я нахожусь, тогда как я даже не знала, что он дома. И вот он проворно вбегает по лестнице и, увидя меня за работой, подходит прямо ко мне; тут он начал то же, что и прежде: обнял меня и целовал чуть ли не четверть часа подряд. Я находилась в комнате его младшей сестры, и так как в доме никого не было, кроме служанок в нижнем этаже, то он вел себя посмелее; словом, был со мной очень пылок. Может быть, он счел меня слишком покладистой, потому что я не оказывала сопротивления, когда он держал меня в объятиях и целовал; и правда, мне это было так приятно, что где уж было сопротивляться. Утомившись от этой возни, мы уселись рядом, и он долго со мной разговаривал: сказал, что он в восторге от меня и что не знал покоя, пока не признался мне в любви, и если я тоже полюблю его и захочу осчастливить, то, спасу его жизнь, и много других прекрасных вещей. Я почти не отвечала ему, но достаточно показала свою наивность и полное непонимание его намерений. Потом он взял меня за руку и стал ходить со мной по комнате, а улучив минуту, повалил меня на кровать и неистово стал целовать, но, надо отдать ему справедливость, не допускал никакой грубости, ограничиваясь одними поцелуями. Тут ему послышалось, будто кто-то поднимается по лестнице; он вскочил с кровати, поднял меня и поклялся, что очень, очень меня любит, но что чувства его самые честные и он не желает причинить мне никакого зла; сунул мне в руку пять гиней и сошел вниз. От денег я пришла в еще большее замешательство, чем прежде от любви, и так возгордилась, что себя не помнила. Говорю об этом для того, чтобы молодые неопытные девушки, которым попадутся на глаза эти строки, знали, какие их ожидают невзгоды, если они слишком рано возомнят о своей наружности. Стоит только девушке вообразить себя хорошенькой, и она ни за что не усомнится в правдивости мужчины, который клянется ей в любви; ведь если она считает себя настолько привлекательной, чтобы пленить его, то чего же естественнее, что он поддается ее чарам. Мой кавалер теперь в такой же мере распалился сам, как и подогрел мое тщеславие; найдя, вероятно, что случай очень удобный «и жалко пропустить его, он через полчаса снова входит ко мне и принимается за прежнее, на этот раз без особых предисловий. Начал он с того, что, войдя в комнату, запер за собой дверь. — Мисс Бетти, — сказал он, — мне послышалось, будто кто-то поднимается по лестнице, но я ошибся; теперь же если кто и придет, то не застанут нас за поцелуями. Я сказала, что не знаю, кто может подняться к нам, так как, по-моему, в доме нет никого, кроме кухарки и еще одной служанки, а они никогда, не ходят по этой лестнице. — Прекрасно, милая, — ответил он, — однако лучше принять Предосторожности. С этими словами он сел, и мы начали разговаривать. Хоть я была еще вся в огне после его первого посещения и больше молчала, он словно говорил за двоих, повторяя, как страстно меня любит и что пока он, правда, не может распоряжаться своим состоянием, но зато потом твердо решил сделать нас обоих счастливыми, иными словами, жениться на мне, и кучу подобных вещей; а я, глупенькая, не понимала, к чему он клонит, и поступала так, точно бы и не было другой любви, кроме той, что ведет к браку; если бы, однако, он заговорил о ней, у меня не было бы ни основания, ни сил сказать ему нет; но до этого у нас еще не дошло. Посидели мы немного, вдруг он поднялся и, чуть не задушив поцелуями, снова повалил меня на кровать; но при этом позволил себе такие вещи; о которых неприлично рассказывать, а я в ту минуту не в силах была отказать ему в чем-либо, даже если бы он зашел гораздо дальше. Но хоть он и допустил эти вольности, все же дело не дошло до так называемой высшей благосклонности, которой, нужно отдать ему справедливость, он и не добивался; эта сдержанность послужила оправданием всех вольностей, которые он впоследствии допускал со мной. В этот раз он очень скоро ушел, отсыпав мне чуть ли не целую горсть золота и рассыпаясь в уверениях, что любит меня безумно, больше всех женщин на свете. Не удивительно, что после этого я начала размышлять, но, увы! размышления мои были не очень основательны. Тщеславия и гордости у меня было хоть отбавляй, о добродетели же я почти не думала. Правда, иногда я спрашивала себя, чего, собственно, хочет молодой барин, но на уме были только ласковые слова да золото; есть ли у него намерение жениться или нет, казалось мне делом маловажным; не думала я также, какие ему поставить условия, пока он не сделал мне определенного предложения, о чем вы скоро услышите. Так шла я к падению, не испытывая ни малейшего беспокойства; пусть моя участь послужит уроком девушкам, у которых тщеславие торжествует над добродетелью. Оба мы натворили кучу глупостей. Если бы я вела себя благопристойно и оказала сопротивление, как того требовала честь и добродетель, он или отказался бы от своих приставаний, видя, что нечего рассчитывать на успех, или честно предложил бы мне руку; за это его, может быть, кто-нибудь, и порицал бы, зато мне никто не сделал бы упрека. Словом, если бы он знал меня, знал, как легко добиться пустяка, которого он желал, то, долго не задумываясь, сунул бы мне четыре или пять гиней и овладел бы мною в следующую же нашу встречу. С другой стороны, если бы мне были известны его мысли, если бы я знала, какой, кажусь ему неприступной, то поставила бы условия, потребовав от него или немедленно жениться, или содержать меня до женитьбы, и получила бы все, чего хотела: ведь мой обожатель был очень богат, да еще ожидал наследства. Но мне и в голову не приходило подумать об этом, я только гордилась своей красотой да тем, что меня любит такой барин. По целым часам любовалась я золотом, пересчитывала гинеи тысячу раз в день. Никогда еще бедная тщеславная девушка не пребывала в таком заблуждении, как я; мне не было никакого дела до того, что ждет меня; не помышляя о гибели, я стояла на краю пропасти; мне даже кажется, что я скорее бы бросилась в нее, чем постаралась обойти. Все же я проявила в это время довольно ловкости, чтобы не дать никому в семье ни малейшего повода для подозрений, будто я в стачке с молодым барином. Я едва глядела на него при посторонних и небрежно отвечала на его вопросы; несмотря на все это, нам удавалось время от времени видеться, перекинуться словом и даже обменяться поцелуями, но удобного случая для дурного дела не представлялось, тем более что он шел гораздо более окольными путями, чем было нужно; дело казалось ему трудным, и он сам создавал себе затруднения. Но дьявол-искуситель не знает покоя и всегда найдет случай толкнуть нас на дурное дело. Однажды вечером, когда я с молодым барином и с его сестрами гуляла в саду, он улучил минуту и сунул мне в руку записку, в которой сообщал, что завтра при всех пошлет меня в город с поручением и встретит меня где-нибудь на дороге. Действительно, после обеда он, деловито обращается ко мне в присутствии сестер: — Мисс Бетти, хочу просить вас об одном одолжении. — Каком одолжении? — спросила младшая сестра. — Что ж, сестра, если ты не можешь сегодня обойтись без мисс Бетти, отложим до другого раза, — сказал он с самым равнодушным видом. Тогда обе сестры в один голос стали уверять, что свободно могут обойтись без меня, а та, что задала вопрос, извинилась перед ним. — Но ведь тебе нужно сказать мисс Бетти, чего ты от нее хочешь, — проговорила старшая. — Если это твое частное дело, о котором нам нельзя слышать, отзови ее в сторону. Вот она. — Помилуй, сестра, — так же равнодушно ответил он, — какое у меня может быть частное дело! Просто! я хотел просить мисс Бетти сходить на Хай-стрит[14] (тут он вынул из кармана брыжи), в такую-то лавку, — и пустился рассказывать длинную историю о двух красивых шейных платках, которые приторговал и теперь хочет, чтобы я купила воротник для брыжей, и если не согласятся отдать платки по условленной цене, мне следует поторговаться и набавить шиллинг; потом выдумал еще поручения и надавал их столько, что я должна была отлучиться надолго. Покончив с этим, он стал сочинять новую историю о предстоящем ему визите в хорошо знакомое сестрам семейство, где должны быть господа такие-то и такие-то и будет очень весело, и церемонно предложил сестрам сопровождать его, а те столь же церемонно отказались, объяснив, что ждут к себе сегодня гостей, чье посещение он, кстати сказать, сам подстроил. Только что он кончил, как вошел его лакей и доложил, что подъехала карета сэра В. Г.; при этих словах он выбежал из комнаты и тотчас вернулся. — Увы, — воскликнул он, — все мои планы приятно провести время разом рушатся: сэр В. прислал за мной карету и просит заехать к нему поговорить о каком-то важном деле. Этот сэр В. был помещиком, жившим в трех милях от нас, у которого он накануне выпросил карету, назначив ей приехать к трем часам. И вот мой поклонник велит подать себе лучший парик, шляпу, шпагу и, приказав лакею отправиться с извинениями в тот дом, куда он собирался, иными словами, выдумав благовидный предлог услать лакея, спешит к карете. По дороге, однако, останавливается и деловитейшим образом напоминает мне о своих поручениях, шепнув при этом: «Идите поскорей за мной, милая». Я ничего не ответила, а только сделала реверанс, как бы подтверждая, что исполню то, о чем он мне сказал при сестрах. Через четверть часа ушла и я, не переменив платья, а только положив в карман чепчик, маску, веер и перчатки; таким образом, ни у кого в доме не возникло никаких подозрений. Он поджидал меня в переулке, по которому я должна была пройти; кучер знал, куда ехать — в местечко Майл Энд, где жил один его доверенный человек; войдя к нему, мы нашли все, что нужно, чтобы предаться пороку. Когда мы остались одни, спутник мой торжественно заявил, что он привез меня сюда не с целью обмануть, что его страстная любовь не допускает вероломства, что он решил жениться на мне, лишь только вступит во владенье своим имуществом, а до тех пор, если я соглашусь уступить его желанию, даст мне весьма приличное содержание и принялся всячески меня уверять в искренности своих чувств, говоря, что никогда меня не покинет; словом, предпринял в тысячу раз больше предварительных шагов, чем было нужно. Так как он добивался от меня ответа, то я сказала, что после стольких уверений не могу сомневаться в искренности его любви, но… И я замолчала, как бы предоставляя ему догадаться, что я хочу сказать. — Но что, милая? Догадываюсь, что вы хотите сказать: что будет, если вы забеременеете? Не правда ли? Будьте покойны, я позабочусь о вас, обеспечу, и вас и ребенка. А в доказательство того, что я не шучу, — продолжал он, — вот вам залог. — С этими словами он вынул шелковый кошелек с сотней гиней и вручил его мне, сказав: — Такой подарок я буду вам делать ежегодно до нашей свадьбы. Я то краснела, то бледнела при виде кошелька; от его предложения меня бросило в жар, я не в силах была вымолвить слова, и он прекрасно это видел; сунув кошелек за пазуху, я больше ему не сопротивлялась и позволила делать с собой что угодно и сколько угодно. Так совершилось мое падение; с этого дня покинули меня добродетель и скромность, и нечем мне было больше снискать благословение Божие и поддержку от людей. Но этим дело не кончилось. Я вернулась в город, исполнила его поручения и пришла домой прежде, чем кто-нибудь заметил мое долгое отсутствие. Что же касается моего любовника, то он приехал только поздно] вечером, и ни у кого в семье не возникло ни малейших подозрений на наш счет. После этого мы по его почину не раз повторяли наши преступные свидания, обычно дома, когда мать и сестры молодого барина уходили в гости; он так внимательно сторожил их, что никогда не упускал подобных случаев и являлся ко мне, зная заранее, что застанет меня одну и никто нам не помешает. Таким образом, почти полгода мы спокойно предавались нашим порочным утехам, и, несмотря на это, я, к великому своему удовольствию, не забеременела. Но не прошли еще эти полгода, как младший брат, О котором я уже упоминала, тоже принялся за меня. Встретив меня раз вечером в саду, он завел ту же песню, признался в любви, заявив о честности своих намерении; словом, безо всяких обиняков предложил мне руку и сердце. Представьте себе мое замешательство: никогда еще не случалось мне быть в таком затруднении. Я стала упорно отказываться от его предложения, приводя разные доводы: что это был бы неравный брак и его семья никогда бы меня не простила, что это было бы неблагодарностью по отношению к его батюшке и матушке, так великодушно принявшим меня, когда я находилась в самом беспомощном положении; словом, чего только не говорила, чтобы разубедить его, утаила одну лишь правду, которая положила бы конец всем его домогательствам, но я не смела даже заикнуться о ней, Но тут случилось такое, чего я не ожидала и что еще более меня смутило. Молодой человек, от природы прямой и честный, был одушевлен самыми благородными намерениями и, сознавая свою правоту, не старался, подобно старшему брату, держать в тайне от домашних нежные чувства к мисс Бетти. И хотя он никому не сообщил о сделанном мне предложении, все же из его слов мать и сестры поняли, что он меня любит; правда, мне они не подавали вида, но от него не скрывали своих подозрений, и вскоре я обнаружила в их обращении со мной еще большую перемену, чем раньше. Я заметила тучи, но не предвидела бури. Перемену в их обращении со мной, повторяю, нетрудно было заметить; с каждым днем они относились ко мне все хуже и хуже, пока наконец я не узнала от прислуги, что в скором времени меня попросят уйти. Известие это не испугало меня, так как я была в полной уверенности, что обо мне позаботятся, тем более что каждый день я могла забеременеть и тогда мне все равно не пришлось бы здесь остаться. Спустя некоторое время младший брат, улучив минуту, сказал мне, что о его чувствах стало известно всей семье. Меня он не обвинял, потому что прекрасно знал, каким способом об этом проведали. Он признался мне, что причиной огласки были его собственные слова, ибо он не держал своих чувств ко мне в должной тайне по той причине, что, если бы я согласилась принадлежать ему, он открыл бы родным, что любит меня и намерен на мне жениться; правда, отец и мать, может быть, разгневались бы на него и проявили суровость, но он теперь способен зарабатывать самостоятельно, так как изучил право и уверен, что может содержать меня в достатке; одним словом, полагая, что я не буду его стыдиться, он решил и сам не стыдиться меня и бесстрашно признаться в своих чувствах к той, кого избрал себе в жены; таким образом, мне не остается ничего другого, как отдать ему свою руку, а за остальное он берет ответственность на себя. Положение мое было ужасно; я горько раскаивалась теперь в своей уступчивости старшему брату, не потому чтоб чувствовала угрызения совести, а при мысли о том, какое счастье я упустила. Ибо хотя совесть, как уже сказано, не особенно меня мучила, все же я и подумать не могла о том, чтобы быть любовницей одного брата и женой другого. Тут я вспомнила, что старший брат обещал жениться на мне, когда вступит во владение своим имуществом; но меня поразило теперь то, о чем я и раньше часто думала, — а именно, что он не обмолвился ни одним словом об этом обещании с тех пор, как я стала его любовницей; однако до сих пор, хотя, повторяю, я часто думала об этом, меня это нимало не беспокоило, потому что ни его страсть, ни щедрость нисколько не уменьшались, из осторожности он только просил меня не тратить ни копейки на платья и не наряжаться, так как это непременно возбудило бы подозрение его родных, поскольку все знают, что я не могу достать такие вещи обыкновенным путем, а только при помощи чьей-либо благосклонности, и меня немедленно заподозрили бы в том, что я ею пользуюсь. Итак, я была в большом затруднении и не знала, что делать; больше всего меня смущало то, что младший брат не только за мной ухаживал, но и нисколько не скрывался. Он входил в комнату сестры или матери, садился и расточал мне любезности в их присутствии; в результате весь дом говорил об этом, мать осыпала его упреками, и обращение со мной совсем изменилось. Словом, мать обронила несколько замечаний, из которых легко было понять, что она хочет заставить меня покинуть семью, иными словами — выгнать вон. Я уверена, что это не оставалось тайной для старшего брата, однако он, как и все другие, едва ли догадывался, что младший брат сделал мне предложение; но мне ясно было, что дело этим не кончится, и потому я считала совершенно необходимым признаться старшему во всем или заставить его самого заговорить об этом, но не знала мне ли ему открыться первой или предоставить первое слово ему. После серьезного размышления (а надо сказать, что теперь я наконец стала серьезно смотреть на вещи) и решила заговорить первой; скоро и случай представился: на следующий день младший брат уехал по делам в Лондон, семья, как и раньше бывало, ушла в гости, а мой любовник, по обыкновению, явился провести, часок-другой с мисс Бетти. Посидев немного, он без труда заметил во мне перемену: пропала вся моя непринужденность и веселость, и, главное, лицо было заплаканное; увидя это, он тотчас же участливо меня спросил, в чем дело и не случилось ли чего со мной. Я охотно бы отложила признание, но долее скрываться было невозможно; и вот, позволяя ему с великим трудом вытянуть из меня то, в чем мне так хотелось открыться, я сказала ему, что действительно одна вещь тревожит меня, но это тайна, хотя мне и трудно таиться от него, а как признаться — я не знаю: это явилось для меня неожиданностью, но привело также в большое замешательство, и я не знаю, на что решиться, если он не поможет мне советом. Он ласково попросил меня не тревожиться, обещая, что бы ни случилось, защитить меня от целого света. Тогда я начала издалека и сказала, что боюсь, не донес ли кто-нибудь госпожам о нашей связи. Ведь сразу видна резкая перемена в их обращении со мной: дошло до того, что они часто придираются ко мне и подчас бранят без малейшего повода с моей стороны. Раньше я всегда спала в одной постели со старшей сестрой, но с недавних пор меня стали класть одну или с кем-нибудь из служанок, и не раз до меня долетали очень нелюбезные слова по моему адресу. В довершение всего, как передавала мне одна из служанок, господа говорили, что меня нужно выгнать вон и что мое дальнейшее пребывание в доме небезопасно для семьи. Выслушав меня, он улыбнулся; тогда я спросила, как можно быть таким легкомысленным. Ведь должен же он понимать, что, если нас накроют, я погибла, и ему это повредит, хотя он и не пострадает так сильно, как я. Я стала его упрекать, говоря, что он похож на всех мужчин: в их руках — доброе имя женщины, и часто оно для них игрушка, безделица; для мужчины гибель несчастной, подчинившейся его воле, — пустяк, не стоящий никакого внимания. Видя, что я разгорячилась и говорю серьезно, он сразу переменил тон; сказал, что ему обидно слышать такое мнение о себе, что он никогда не давал мне для этого ни малейшего повода, а, напротив, оберегал мое доброе имя как свое собственное, что о нашей связи, он уверен, не подозревает ни одна душа в доме, так осторожно мы себя вели, а улыбнулся он моим мыслям лишь потому, что совсем недавно убедился как раз в обратном, то есть что о нашем сговоре никто даже не догадывается, и когда он мне расскажет, почему он в этом уверен, я тоже улыбнусь, так как его рассказ безусловно меня удовлетворит. — Тут какая-то непостижимая для меня тайна, — говорю, — как могу я быть удовлетворена тем, что меня выгонят вон? Ведь если наша связь не раскрыта, то не знаю, чем еще я провинилась перед вашими родными, которые теперь отворачиваются от меня, а раньше обращались ласково, как с родной дочерью. — Видишь ли, дитя мое, — говорит, — это верно, что мои родные недовольны тобой, но у них нет ни малейших подозрений на наш счет, а подозревают они моего братца Робина и вполне убеждены, что он за тобой ухаживает. И неудивительно: этот дурак сам навел их на такую мысль, так как вечно болтает о своих чувствах, ставя себя в самое смешное положение. Мне кажется, что это очень нехорошо с его стороны; ведь не может же он не видеть, что его болтовня раздражает родных и восстанавливает их против тебя; но я и доволен, ведь меня-то они ни в чем не подозревают. Надеюсь, что и ты останешься довольна этим. — Конечно, довольна, — говорю, — но не вполне; меня больше тревожит другое, хотя и это причиняло порядочное беспокойство. — Что же тебя тревожит? — спросил он. В ответ я только расплакалась, не в силах вымолвить слова. Он всячески старался успокоить меня, но очень настойчиво просил объясниться. Наконец я сказала, что считаю своим долгом сделать ему и это признание; во-первых, оно касается его, во-вторых, я нуждаюсь в его совете, так как нахожусь в большом замешательстве, из которого не знаю, как выйти. Тут я изложила все; сказала, как неосторожно поступил его брат, предав дело огласке: ведь если бы он держал все в тайне, я могла бы наотрез отказать ему, не вступая ни в какие объяснения, и со временем он прекратил бы свои домогательства, но, он, во-первых, тщеславно возомнил будто я ему не откажу, а во-вторых, взял на себя смелость разболтать о своих намерениях всему дому. Я рассказала своему любовнику, как упорно я сопротивлялась его брату и как благородны и искренне были его предложения. — Однако, — закончила я, — положение мое станет еще более трудным; ведь если ваши родные сердятся на меня теперь за то, что ваш брат хочет на мне жениться, они еще пуще рассердятся, когда узнают, что я отказала ему, и тотчас же скажут: тут что-то неладно, девчонка, наверное, уже за кем-нибудь замужем, иначе никогда бы не отказалась от такой блестящей партии. Речь моя сильно его поразила. Он ответил, что положение мое действительно очень щекотливое и он не видит, каким образом из него выпутаться, но обещал подумать и на ближайшем свидании сообщить о своем решении, попросив, чтобы до тех пор я не давала согласия его брату, но и не отказывала ему наотрез, а держала его в неопределенности. При словах «не давала согласия» я так и подпрыгнула. Ведь он хорошо знает, сказала я ему, что я не могу дать согласия, так как сам пообещал жениться на мне и связал меня словом; постоянно говорил, что я его жена, я искренно считала себя его женой[15], точно мы были повенчаны; он дал мне на это право, постоянно убеждая меня называться его женой. — Послушай, милая, — сказал он мне в ответ, — не думай сейчас об этом: хотя я не муж тебе, но буду вести себя, как муж. Перестань же тревожиться и позволь мне хорошенько все обдумать; в следующий раз я дам тебе более обстоятельный ответ. Так он меня успокаивал всеми средствами, но я заметил, что он очень озабочен, и хотя он был очень мил со мной, целовал несчетное число раз и к тому же дал денег, однако больше ничего не предпринимал во время нашего более чем двухчасового свидания, чем я была очень поражена, настолько это непохоже было на него, никогда не пропускавшего подобных случаев. Брат его вернулся из Лондона только через пять или шесть дней, и прошло еще два дня, прежде чем старшему представился случай поговорить с ним с глазу на глаз о нашем деле; в тот же вечер он нашел способ (мы долго оставались вместе) передать мне весь разговор, который, насколько помнится, был такой. Старший сказал, что дошли до него после отъезда брата странные слухи, будто Робин ухаживает за мисс Бетти. — Ну и что ж? — с некоторым раздражением отвечал младший. — Кому какое до этого дело? — Успокойся, Робин, я на тебя вовсе не сержусь и не собираюсь вмешиваться в твои дела, но мне кажется, что они из-за этого встревожились и стали дурно обращаться с бедной девушкой, а на всякую обиду, причиненную ей, я смотрю как на личное оскорбление. — Кто такие они? — спрашивает Робин. — Мать и сестры, — отвечает старший. — Но разве это серьезно? Ты действительно любишь девушку? — Изволь, скажу тебе откровенно: я люблю ее больше всех женщин на свете, и она будет моей, что бы ни говорили и ни делали мать и сестры. Думаю что девушка мне не откажет. Эти слова кольнули меня в самое сердце; хотя было естественно предположить, что я ему не откажу, однако совесть говорила мне, что нужно отказать, и я видела в этом отказе свою гибель; но я сознавала, что мои интересы заставляют меня сейчас говорить иное, почему и перебила рассказчика такими словами: — Вот как! Он воображает, что я ему не откажу? Ну, так увидит, что откажу наотрез. — Хорошо, милая. Но дай мне досказать все, что между нами произошло, а потом говори что хочешь. Он так ответил брату: — Но ты ведь знаешь, Робин, что у нее нет ни гроша за душой, между тем как тебе могут представиться выгодные партии. — Что за беда, что у нее ничего нет, — сказал Робин, — я люблю Бетти и никогда не пожертвую ради кошелька влечением сердца. — На эти слова, милая, — прибавил мой любовник, обращаясь ко мне, — мне нечего было возразить. — Ну, а я сумею возразить. Теперь я научилась говорить нет, хотя раньше и не умела. Если бы теперь предложил мне руку первый вельможа в королевстве, я бы самым решительным образом ответила ему нет. — Но что же, милая, ты можешь сказать Робину? Ты же сама говорила давеча, что он задаст тебе кучу вопросов и весь дом будет с удивлением спрашивать, что все это значит. — А разве я не могу заткнуть всем рты, сказав, что я уже замужем за его старшим братом? — с улыбкой ответила я. При этих словах мой собеседник тоже улыбнулся, но я видела, что он встревожен и не в силах скрыть свое замешательство. — Конечно, — сказал он, — это до известной степени справедливо. Все же я убежден, что ты шутишь, так как отлично понимаешь все неудобство такого ответа по многим причинам. — Нет, нет, не беспокойтесь, — весело говорю я, — я не собираюсь разглашать нашу тайну без вашего согласия. — Но чем же тогда объяснишь ты им свой решительный отказ от такой явно выгодной для тебя партии? — Мало ли чем. Во-первых, я вообще не обязана приводить какие-нибудь причины, а во-вторых, могу заявить, что я уже замужем, не говоря, за кем именно: думаю, что такой ответ отобьет у него охоту к дальнейшим расспросам. — Да, но тогда к тебе будет приставать весь дом, и, если ты наотрез откажешься от всяких объяснений, будет обида и возникнут подозрения. — Так что же мне делать? — спрашиваю. — Как прикажете мне поступить? Как я уже вам сказала, я в большом затруднении и посвятила вас в это дело, чтобы услышать от вас совет. — Поверь мне, милая, я много об этом думал, и хотя то, что я тебе посоветую, очень мне неприятно и может сначала показаться тебе странным, однако, взвесив все, скажу: не препятствуй ему изъявлять свои чувства и, если находишь его намерения искренними и серьезными, выходи за него замуж. Услышав такие слова, я с ужасом на него посмотрела, побледнела как смерть и чуть не упала без чувств с кресла, на котором сидела; он тогда испуганно вскочил и, закричав: «Милая, что с тобой? Что ты?» — стал меня встряхивать и называть по имени, пока не привел в себя, хотя для этого понадобилось немало времени; в течение нескольких минут я не могла вымолвить ни слова. Когда я совсем оправилась, он сказал: — Милая, нужно подумать над этим серьезно. Ты видишь, как неприязненно стала относиться к тебе семья после речей моего брата. Представь же себе, как все озлобятся, когда узнают о нашей связи. Мне кажется, это будет гибельным и для меня, и для тебя. — Вот как! — гневно воскликнула я. — Все ваши обещания и клятвы пошли насмарку при первых признаках недовольства семьи? Разве я не предсказывала этого, хоть вы и относились легкомысленно к моим замечаниям и делали вид, что стоите выше таких пустяков? А теперь до чего вы дошли? Где ваша верность и честь, ваша любовь и святость ваших обещаний? Он невозмутимо выслушал мои упреки, на которые я не скупилась. — Милая, — сказал он наконец, когда я замолчала, — я еще не нарушил ни одного своего обещания. Я сказал, что женюсь на тебе, когда вступлю во владение своим имуществом, но ты видишь, что мой отец здоров и крепок. Он может прожить еще тридцать лет и будет ничуть не дряхлее многих наших горожан. Ты сама никогда не торопила меня с женитьбой, зная, что это может погубить меня; То же можно сказать и об остальном: ни в чем я не обманул тебя. Я не могла отрицать ни одного сказанного им слова: — Как же тогда, — сказала я, — вы убеждаете меня сделать такой ужасный шаг: покинуть вас, хоть сами меня не покинули? Почему вы не допускаете никакой привязанности, никакой любви с моей стороны, если сами так меня любите? Разве я вам не платила взаимностью? Ничем не засвидетельствовала своей искренности и своей страсти? Разве, пожертвовав честью и скромностью; я не доказала, что узы, связывающие меня с вами, слишком прочны, чтобы их разорвать? — Но, моя милая, ведь, выйдя замуж, ты приобретешь положение, честь твоя будет спасена, и все происшедшее между нами будет предано вечному забвению, как если бы ничего и не случилось. Ты навсегда сохранишь мою искреннюю привязанность, но она будет честной и безупречной по отношению к моему брату: ты станешь моей милой сестрой, как теперь ты моя милая… — И он запнулся. — Ваша милая потаскушка, — договорила я, — вот что вы хотели и вправе были бы сказать; я понимаю вас. Все же прошу вас вспомнить, сколь часто и подолгу вы убеждали меня смотреть на себя как на честную женщину; уверяли, что если не в глазах света, то в мыслях я ваша жена и что брак наш так же действителен, как если бы мы были повенчаны приходским священником. Ведь это были ваши собственные слова. Найдя свой тон чересчур резким, я решила немного смягчить его. Он стоял в остолбенении, не отвечая ни слова, а я продолжала так: — Ведь не думаете же вы, — я не считаю вас настолько несправедливым, — что я уступила всем вашим уговорам без любви, — которой не могут поколебать никакие превратности судьбы. Разве я дала когда-нибудь повод для такого низкого мнения обо мне? Если в то время я уступила своей любви, вняла вашим убеждениям и стала смотреть на себя как на вашу жену, то неужели прикажете теперь считать ложью все ваши доводы и называться вашей потаскушкой или любовницей, что одно и то же? И вы собираетесь передать меня вашему брату? Разве вы можете передать мою любовь? Можете приказать мне разлюбить вас и полюбить его? Неужели вы думаете, что я в силах совершить такую замену по заказу? Нет, сударь, поверьте, что это невозможно, и, как бы вы ни переменились, я останусь навсегда верной; скорее соглашусь даже, раз стряслось такое несчастье, быть вашей потаскушкой, чем женой вашего брата. Речь моя, по-видимому, произвела на него впечатление, и он был растроган и сказал, что любит меня по-прежнему, что никогда не нарушал данных мне обещаний, но что это дело грозит мне, как ему кажется, многими Неприятностями, и то, что он мне посоветовал, представляется ему единственным выходом; однако он уверен, что это не повлечет полного разрыва между нами и мы останемся друзьями на всю жизнь, любя друг друга даже сильнее, чем в настоящем нашем положении; и он ручается, что мне нечего опасаться с его стороны разглашения тайны, гибельного для нас обоих; в заключение он хочет спросить меня об одной вещи, которая может оказаться тут помехой, и если получит удовлетворительный ответ, то у него не останется никаких сомнений, что это единственный для меня выход. Я сразу догадалась, какой это вопрос, именно — не беременна ли я. Что до этого, сказала я ему, то пусть он не беспокоится, я не беременна. — Прости меня, милая, — сказал он тогда, — мне больше некогда разговаривать. Подумай хорошенько. Я твердо убежден, что это наилучший для тебя выход. И с этими словами он простился, тем более поспешно, что у ворот позвонили мать и сестры как раз в ту минуту, когда он встал и собрался уходить. Он покинул меня в самом крайнем смятении мыслей; и он ясно видел это на другой день и всю неделю, но все не мог найти случая заговорить со мной от того вторника до самого воскресенья, когда я, чувствуя себя не совсем здоровой, не пошла в церковь, а он, выдумав какой-то предлог, остался дома. И этот раз он пробыл у меня целых полтора часа, и мы снова спорили, выставляя друг другу те же доводы, так что повторять здесь этот разговор нет смысла; наконец я, разгорячившись, спросила, какого же он мнения о моей стыдливости, если способен предположить, что я соглашусь быть в связи с двумя братьями, и заверила его, что это невозможно. Если даже он скажет мне, добавила я, что никогда меня больше не увидит — страшнее чего для меня могла быть одна только смерть, — то и тогда я ни за что не пойду на такую бесчестную для меня и низкую для него сделку; поэтому, если у него осталась хоть капля уважения или любви ко мне, умоляла я, пусть он мне больше об этом не говорит или же пусть обнажит шпагу и убьет меня. Он был поражен моим упрямством, как он выразился; сказал, что я жестока и к нему, и к себе, что беда стряслась неожиданно для нас обоих, но он не видит другого способа спастись от гибели, почему мое поведение кажется ему еще более жестоким. Однако, если я запрещаю говорить об этом, прибавил он с необычной холодностью, то нам вообще не о чем разговаривать — и с этими словами встал, чтобы проститься. Я тоже встала с напускным равнодушием, но когда он подошел ко мне, — как бы для прощального поцелуя, я так исступленно разрыдалась, что, даже если бы хотела, не могла сказать ни слова и только сжала ему руку, точно прощаясь, а слезы ручьем текли из глаз. Сцена эта сильно взволновала его, он снова сел и принялся нежно утешать меня, настаивая, однако, на необходимости принять его предложение; впрочем, уверял, что, если даже я откажусь, он по-прежнему будет содержать меня, но ясно давал понять, что будет отказывать мне в главном — даже как любовнице, ибо считал бесчестным поддерживать связь с женщиной, которая рано или поздно может стать женой его брата. То, что я теряла в нем любовника, не было для меня таким огорчением, как потеря его самого, ибо я действительно любила его до безумия, а также гибель моих заветных надежд стать со временем его женой. Все это так меня удручало, что я слегла, у меня началась жесточайшая горячка, и долго никто в семье не чаял видеть меня в живых. И правда, было мне очень плохо и я часто бредила, но ничто так меня не угнетало, как боязнь сказать в бреду что-нибудь такое, что могло ему повредить. При этом я сильно мучилась желанием видеть его, и он тоже очень хотел меня видеть, потому что любил меня страстно; но это было неосуществимо; ни у него, ни у меня не было ни малейшей возможности устроить свидание. Уже около пяти недель я лежала в постели; и хотя через три недели горячка моя начала спадать, но по временам приступы ее возобновлялись. Несколько раз доктора говорили, что они больше ничего не в состоянии сделать для меня и борьбу с болезнью нужно предоставить природе, лишь помогая этой последней укрепляющими средствами. Через пять недель мне стало лучше, но я была так слаба, так изменилась и поправлялась так медленно, что доктора боялись, как бы у меня не началась чахотка; больше всего раздражало меня высказанное ими мнение, что я чем-то угнетена, что что-то меня мучит, словом, что я влюблена. Весь дом принялся осаждать меня расспросами, действительно ли я влюблена и в него, но я всячески это отрицала. Однажды за столом по этому поводу произошла стычка, которая чуть было не привела к ссоре. Вся семья, за исключением отца, сидела в столовой, а я, больная, находилась у себя в комнате. Началось с того, что старуха хозяйка, пославшая мне какое-то кушанье, велела служанке подняться наверх и спросить, не хочу ли я еще, но служанка, вернувшись, доложила, что я не съела и половины посланного мне. — Бедная девушка! — сказала старая дама. — Боюсь, что она не поправится. — Как же мисс Бетти поправиться? — заметил старший брат. — Ведь, говорят, она влюблена. — Никогда не поверю этому, — возразила ему мать. — Не знаю, что и сказать, — вмешалась старшая сестра. — Все кругом твердят, какая она красавица, какая прелесть и не знаю, что еще; твердят ей прямо в лицо, так что, я думаю, у дурочки голова закружилась и она невесть что о себе возомнила! Право, не знаю, что и подумать. — Однако, сестра, нужно признать, что она в самом деле очень хороша, — сказал старший брат. — Конечно, и гораздо красивее тебя, сестра, — отозвался Робин, — тебя это и злит. — Ладно, ладно, не в этом дело, — перебила его сестра, — девчонка недурна, и она знает это; незачем ей об этом твердить и возбуждать в ней тщеславие — Речь идет не о тщеславии, — возразил старший брат, — а о том, что она влюблена. Сестры, по-видимому, думают, что она влюблена в собственную особу. — Я так хотел бы, чтобы она была влюблена в меня, — сказал Робин, — я мигом бы успокоил ее страдания. — Что ты этим хочешь сказать, сынок? — встревожилась старуха. — Как можешь ты говорить такие вещи? — Неужели вы думаете, матушка, — чистосердечно заявил Робин, — что я позволю бедной девушке умирать от любви ко мне, находясь от нее так близко? — Фи, брат, — вмешалась младшая сестра, — как можешь ты говорить это? Неужели ты возьмешь девчонку, у которой нет ни гроша за душой? — Помилуй, сестрица, ведь красота то же приданое, а добрый нрав и подавно. Желал бы я, чтобы у тебя была половина такого приданого, — сказал Робин, сразу заставив ее замолчать. — Мне кажется, — проговорила старшая сестра, — что не Бетти влюблена, а мой братец. Удивляюсь, как он не открыл своих чувств Бетти; ручаюсь, что она не скажет нет. — Женщины, которые уступают, когда их просят, — сказал Робин, — головой выше тех, которые уступают прежде, чем их попросят. Вот тебе мой ответ, сестрица. Сестра была задета и с гневом заявила, что терпеть дольше невозможно: пора разделаться с девкой, — она подразумевала меня; правда, болезнь не позволяет выгнать меня вон сейчас же, но она надеется, что отец и мать позаботятся о том, как только я встану с постели. Робин возразил, что это дело хозяина и хозяйки дома, которым не пристало слушаться такой неразумной особы, как его старшая сестра. Дело этим не кончилось; сестра бранилась, Робин отшучивался и издевался, а положение бедной Бетти в семье сильно ухудшилось. Когда мне обо всем рассказали, я разрыдалась, и старая дама поднялась ко мне, услышав, в каком я состоянии. Я пожаловалась ей на жестокость докторов, высказывающих предположение, для которого у них нет никаких оснований, — жестокость, особенно чувствительную при моем положении в семье; выразила надежду, что мной не совершено ничего, что подрывало бы ее уважение ко мне или давало повод для раздоров между ее сыновьями и дочерьми; сказала, что у меня на уме скорее гроб, чем любовь, и умоляла не менять доброго мнения обо мне из-за чужих грехов. Старая дама чувствовала правоту моих слов, но сказала, что раз в доме произошла такая ссора и ее младший сын наговорил таких глупостей, то она просит сделать ей одолжение, ответить откровенно на один вопрос. Я заявила, что отвечу со всей прямотой и искренностью. Тогда она спросила, было ли что-нибудь между мной и ее сыном Робертом. Я ответила с самыми торжественными уверениями, на какие только была способна, и притом совершенно правдиво, что между нами ничего нет и никогда не было; сказала, что мистер Роберт болтал и шутил, по своему обыкновению, и что я всегда относилась к его словам так, как он, мне кажется, сам к ним относился, то есть считала, что они говорятся на ветер и лишены всякого значения; я поклялась, что между нами не произошло ровнехонько ничего такого, на что она намекает, и что люди, внушившие ей эти подозрения, причинили мне большие неприятности и оказали плохую услугу мистеру Роберту. Старуха осталась вполне довольна, поцеловала меня, стала ласково утешать, велела заботиться о своем здоровье, ни в чем себе не отказывать — и с тем удалилась. Но, сойдя вниз, она обнаружила, что ссора между сестрами и братом разгорелась пуще прежнего; девушки были взбешены его словами о том, что они некрасивы, что у них никогда не было поклонников, что никто не искал их любви, а, напротив, сами они бесцеремонно готовы сделать первый шаг, и тому подобное. Робин насмешливо противопоставлял им мисс Бетти: какая она хорошенькая, веселая, как прекрасно поет и танцует, и насколько изящнее их; словом, колол сестер чем только мог. Мать спустилась в самый разгар ссоры и, чтобы положить ей конец, передала свой разговор со мной и мои уверения, что между мистером Робертом и мной ничего не было. — Тут она не права, — сказал Робин, — так как если бы между нами не произошло ничего особенного, то мы были бы ближе друг к другу, чем сейчас. Я ей сказал, что люблю ее безумно, но никак не мог добиться, чтобы плутовка поверила в серьезность моих заверений. — Не понимаю, как ты мог на это рассчитывать, — отвечала мать. — Нужно быть не в своем уме, чтобы поверить в серьезность подобных обращений к бедной девушке, положение которой тебе хорошо известно. Но если, как ты говоришь, тебе не удалось убедить девушку в серьезности твоих намерений, то что же нам об этом думать, сынок? В твоих речах так мало склада, что не понять, серьезно ты говоришь или шутишь; считаю, однако, да и ты это признаешь, что девушка ответила правдиво, хотелось бы и от тебя услышать правдивый ответ, на который я могла бы положиться, есть тут что-нибудь или нет? Серьезные у тебя намерения или нет? В своем ты уме или нет? Вопрос важны и хотелось, чтобы ты нас успокоил на этот счет. — Правильно, матушка, не к чему больше говорить обиняками и изощряться во лжи; мне не до шуток, точв-в-точь как человеку, идущему на виселицу. Если мисс Бетти пожелает сказать, что она меня любит и согласна стать моей женой, я женюсь на ней завтра утром натощак и произнесу брачный обет, позабыв и думать завтраке. — В таком случае одного сына я потеряла, — проговорила мать глухим голосом, очень встревоженная словами Робина. — Полагаю, что нет, матушка, — сказал Робин, — никогда мужчина не бывает потерян, если его нашла хорошая женщина. — Но ведь, дитя мое, она нищая. — Значит, тем более нуждается в участии, — ответил Робин. — Я возьму ее из-под опеки прихода, и мы пойдем просить милостыню вместе. — Нехорошо шутить такими вещами, — заметил мать. — Я не шучу, матушка: мы пойдем просить у вас, матушка, и у батюшки прощения и благословения. — От твоих слов не легче, сын мой: если ты говоришь серьезно, ты погиб. — Боюсь, что нет, — сказал Робин, — боюсь, что она не захочет стать моей женой. После того как тут чванились и фыркали мои сестрицы, думаю, что мне никогда не удастся склонить ее к этому. — Сказки рассказываешь! Она еще не вовсе лишилась разума. Мисс Бетти не дура, — проговорила младшая сестра. — Ты думаешь, она лучше других женщин умеет говорить нет? — Вы правы, мисс Забавница, — отвечал Робин, мисс Бетти не дура, но мисс Бетти может быть связана каким-нибудь обещанием, и что тогда? — Об этом мы ничего не знаем, — вступила старшая сестра. — Кому же, однако, могла она пообещать? Мисс Бетти никуда не выходит; значит, кому-нибудь из вас. — Мне нечего ответить на этот вопрос, — сказал Робин, — довольно меня уже допрашивали, теперь очередь моего брата. Если ты говоришь, что кому-нибудь из нас, порасспроси его. Слова эти задели за живое старшего брата, заключившего, что Робин что-то подметил. Однако он не подал виду и спокойно проговорил: — Сделай милость, не прогуливайся на мой счет. Уверяю тебя, таким товаром я не торгую. Мне не о чем говорить ни с какими мисс Бетти в нашем приходе. — И с этими словами встал и поспешно скрылся. — Вот уж могу поручиться за своего брата: он лучше знает свет, — заметила старшая сестра. Так кончился этот разговор, сильно встревоживший старшего брата. Он пришел к заключению, что Робину все известно, и начал гадать, причастна я к этому или нет; но при всей его ловкости ему не удавалось пробраться ко мне. В конце концов ему стало невтерпеж, и он решил меня увидеть, к каким бы последствиям это ни привело. Для осуществления своего намерения он однажды после обеда подкараулил старшую сестру, когда она поднималась наверх, и побежал за ней. — Послушай, сестра, — крикнул он, — где та больная? Нельзя ли ее увидеть? — Думаю, что можно; но подожди, я сначала войду на минутку и тогда скажу тебе, — отвечала сестра. Подбежав к двери, моей комнаты, она предупредила меня и тотчас же крикнула: — Брат, можешь войти, если тебе угодно. — Хорошо, — сказал он, входя ко мне, и продолжал тем же деланным тоном: — Где же наша болящая, которая убирает от любви? Как вы себя чувствуете, мисс Бетти? Я хотела было подняться с кресла, но настолько ослабела во время болезни, что не смогла; увидев мои бесплодные попытки, сестра сказала: — Сидите, сидите, брату не нужно церемоний, особенно теперь, когда вы так слабы. — Да, да, мисс Бетти, сидите, пожалуйста, спокойно, — проговорил он и уселся в кресло прямо против меня, притворяясь очень веселым. В разговоре с нами он перескакивал с одного предмета на другой, развлекая сестру, и время от времени заводил старую песенку. — Бедняжка Бетти, — говорил он, — тяжело быть влюбленной, смотрите, как извела вас любовь. Понемногу разговорилась и я. — Рада видеть вас таким веселым, сударь. Но, мне кажется, доктор мог бы найти себе лучшее занятие, чем потешаться над своими пациентами. Если бы моя болезнь была в этом, я не позволила бы ему лечить себя. Знаете поговорку? — Какую поговорку? Ах, да: Коль любовь причина, Доктор — дурачина. Я угадал, не правда ли? Я улыбнулась и промолчала. — Конечно, — продолжал он, — следствие ясно показывает, что причиной была любовь; ведь доктор, видимо, принес вам мало пользы, все находят, что вы поправляетесь очень медленно. Боюсь, тут что-то кроется мисс Бетти. Боюсь, что болезнь ваша неизлечима. — Право, сударь, болезнь моя не та, что вы предполагаете, — проговорила я с улыбкой. Долго болтали мы о таких пустяках. Вдруг он попросил меня спеть что-нибудь; я только улыбнулась в ответ и сказала, что дни песен для меня миновали. Тогда он предложил сам сыграть на флейте; в ответ на эта сестра выразила опасение, как бы у меня не разболелась голова. Я поклонилась и сказала: — Не беспокойтесь, пожалуйста, сударыня, я очень люблю игру на флейте. — Ну так сыграй, брат, — сказала тогда сестра. Он тотчас же вынул из кармана ключ и обратился сестре: — Милая, я очень ленив, сходи, пожалуйста, за флейтой; она лежит в таком-то ящике. — И назвал место, где ее заведомо не было, чтобы сестра искала подольше. Как только сестра ушла, он мне рассказал всю семейную сцену, слова младшего брата обо мне и то, как он его встревожили и как он пошел на хитрость, чтобы добиться свидания со мной. Я поклялась ему, что не промолвила ни слова ни его брату, ни вообще кому бы то ни было. Рассказала о крайне трудном своем положении, о том, что причиной моей болезни была моя любовь к нему и его предложение забыть о моих чувствах и перенести их на другого, и что смерть была бы мне в тысячу раз приятнее выздоровления, после которого неизбежно придется возобновить прежнюю борьбу. И я предвижу, прибавила я, что, как только оправлюсь, тотчас буду вынуждена покинуть приютившую меня семью; что же касается предложения выйти замуж за брата, то мне противно и думать об этом после всего, что между нами произошло, и он может быть уверен, что я никогда больше не позволю Робину даже говорить со мной. Если он желает нарушить все свои обещания, клятвы и обязательства по отношению ко мне, пусть это будет делом его совести, но он никогда не вправе будет сказать про меня, которую убедил называться его женой и которая позволила ему обращаться с собой как с женой, что я не была ему верна, как бы он ни поступал со мной. Он начал было отвечать, выразив сожаление, что ему не удалось меня уговорить, но тут раздались шаги возвращавшейся сестры; все же я успела произнести в ответ, что никому не удастся уговорить меня любить одного брата и выйти замуж за другого. Он покачал головою и сказал: «В таком случае я погиб». В эту минуту в комнату вошла сестра и заявила, что ее поиски были безуспешны. «Ладно, — весело проговорил он, — довольно лениться», — встал и сам отправился на поиски, но вернулся тоже с пустыми руками — не потому, что не мог найти флейту, просто не было у него никакого желания играть; кроме того, цель, к которой он стремился, послав сестру за флейтой, была им достигнута; ведь он только хотел поговорить со мной, что ему и удалось, хотя он остался не очень доволен разговором. Я же, напротив, была очень довольна тем, что высказала ему свое мнение с такой откровенностью и прямотой; и хотя мои слова вовсе не произвели желаемого действия, то есть не вернули мне любовника, однако лишили его всякой возможности покинуть меня иначе как явно бесчестным путем, нарушив слово джентльмена, столько раз обещавшего никогда меня не покидать и жениться на мне, как только он вступит во владение своим состоянием. Через несколько недель я уже могла ходить по дому и начала поправляться; но я по-прежнему оставалась печальной, молчаливой, скучной и замкнутой, что очень поражало всю семью, за исключением того, кто знал причину моей меланхолии; однако он не скоро обратил на это внимание, и я тоже не чувствовала ни малейшего расположения пускаться в разговоры, вела себя с ним почтительно, но не проронила ни единого слова, которое бы касалось наших отношений. Так продолжалось месяца четыре; и, ожидая каждый день, что меня попросил удалиться вследствие общей неприязни ко мне за другой проступок, в котором я была совершенно неповинна, я ничего больше не ждала от этого господина после всех его торжественных обещаний, кроме того, что он меня погубит и бросит. Наконец я сама завела речь о своем уходе. Как-то раз вышел у меня серьезный разговор с хозяйкой дома о моем положении и о том, как угнетающе подействовала на меня болезнь. — Боюсь, Бетти, — сказала мне старуха, — что н вас повлияла беседа со мной о моем сыне и вы печалитесь о нем; скажите, не будет ли нескромностью спросить вас какие у вас отношения с ним? Когда я обращаюсь Робину, он только смеется и шутит. — Да, сударыня, — отвечала я, — наши отношения признаюсь вам откровенно, приняли нежелательный оборот. Мистер Роберт несколько раз предлагал мне руку, чего я никак неожидала при моем положении. Но всегда давала ему отпор, может, в более резких выражениях, чем мне подобало, так как я обязана относиться почтительно ко всем членам вашей семьи; однако я никогда настолько не забывала своих обязанностей к вам сударыня, и ко всей вашей семье, чтобы согласиться на шаг, который, я знала, будет большой неблагодарностью к вам, и решительно заявила ему, что никогда думать не стану о таких вещах без вашего согласия, сударыня, а также без согласия вашего супруга, отца его которым я обязана по гроб жизни. — Возможно ли, мисс Бетти! — воскликнула старуха. — Так вы вели себя гораздо совестливее по отношению к нам, чем мы по отношению к вам. Мы опасались, что вы расставляете ловушку моему сыну, и, боясь как бы он не попал в нее, я собиралась предложить вам покинуть наш дом, но до сих пор все откладывала, что бы вы от огорчения опять не заболели. Мы ведь продолжаем питать к вам уважение, хотя и не в такой степени чтобы пожертвовать ради него судьбой нашего сына; если дело обстоит так, мы все были к вам очень несправедливы. — Я вам сказала правду, сударыня, спросите сына. Если у него есть хоть капля совести, он расскажет вам точь-в-точь то же самое. Старуха тут же идет к дочерям и в точности передает им мой рассказ; как я и ожидала, они удивились чрезвычайно. Одна сказала, что никогда бы этого не подумала; другая заявила, что Робин дурак; третья не поверила ни одному моему слову и ручалась, что Робин расскажет все иначе. Но старуха, твердо решившая добраться до правды, прежде чем я успею каким-либо образом осведомить ее сына о случившемся, хотела немедленно поговорить с сыном и с этой целью послала за ним, потому что он был недалеко, в доме одного стряпчего, и тотчас же вернулся по Зову матери. Когда он пришел, все женщины были в сборе, и мать сказала ему: — Садись, Робин, мне нужно поговорить с тобой. — Я весь к вашим услугам, матушка, — весело откликнулся Робин. — Надеюсь, что речь идет о хорошей жене, так как я в большом убытке по этой части. — Каким образам? — сказала мать. — Ведь ты же говорил о своем намерении жениться на мисс Бетти. — Совершенно верно, матушка, — ответил Робин, — но есть одно лицо, которое решительно против этого брака. — Против этого брака? Кто же это может быть? — Не кто иной, как сама мисс Бетти, — проговорил Робин. — Как так? — удивилась мать. — Разве ты спрашивал ее? — Спрашивал, матушка. После болезни я пять раз атаковал ее по всем правилам искусства, и пять раз моя атака была отбита; плутовка проявляет необыкновенное упорство и ставит совершенно непосильные для меня условия капитуляции. — Объясни, что ты хочешь сказать; я поражена, я тебя не понимаю. Надеюсь, ты говоришь несерьезно. — Но ведь, матушка, мое дело просто и никаких объяснений не требует: она говорит, что не хочет меня — чего же проще? По-моему, это очень просто и довольно-таки жестоко. — Да, но ты говоришь о непосильных для тебя условиях; чего же она хочет — дарственной записи? Муж должен записать на жену часть соответственно ее приданному; а какое же у мисс Бетти приданое? — Нет, что касается приданого, то она достаточно богата, в этом отношении я удовлетворен; но сам я не в состоянии выполнить ее условия, а она решительно заявляет, что без этого не пойдет за меня. Тут вмешались сестры. — Матушка, — сказала вторая сестра, — с ним нельзя говорить серьезно; ни на один вопрос он не отвечает прямо. Оставьте его лучше в покое и больше с ним не говорите об этом, вы ведь знаете, как убрать девчонку с его дороги. Эта дерзость возмутила было Робина, но он тотчас поквитался с сестрой. — Есть два рода людей, матушка, с которыми невозможно спорить: умные и дураки, — сказал он, обращаясь к матери, — признаюсь, мне трудновато сражаться на два фронта одновременно. — Брат, наверно, считает нас дурами, — запальчиво сказала младшая сестра, — думает, что мы поверим, будто он серьезно делал предложение мисс Бетти, а та отказала ему. — Отвечай — не отвечай, сказал Соломон[16], — перебил сестру Робин. — Если твой брат говорит, что он не меньше пяти раз делал предложение мисс Бетти и та наотрез ему отказала, то, мне кажется, младшей сестре негоже сомневаться в его правдивости, если не сомневается мать. — Ты же слышал, матушка говорит, что не понимает тебя, — заметила вторая сестра. — Есть некоторая разница между просьбой объясниться и обвинением во лжи. — Скажи нам, однако, сынок, если ты расположен посвятить нас в эту тайну, какие же условие поставила она тебе, — спросила старуха. — Я давно бы уже сказал, матушка, — отвечал Робин, — если бы эти злючки не перебивали меня. Она требует, чтобы я склонил отца и вас, матушка, дать свое согласие, иначе она наотрез отказывается разговаривав со мной о подобных вещах. Разве я когда-нибудь в силах буду выполнить ее требование? Надеюсь, мои пылкие сестры теперь удовлетворены и хоть чуточку покраснеют. Мне сказать больше нечего. Все были поражены ответом Робина, мать, впрочем меньше всех, так как уже знала об этом из разговора мной. Что касается дочерей, то они долго не могли ело вымолвить, мать же проговорила с возбуждением: — Я это уже слышала, но не могла поверить. Если так, то все мы были несправедливы к Бетти, и она вела себя лучше, чем я ожидала. — Да, — сказала старшая сестра, — если так, то она поступила вполне порядочно. — Нужно признать, — сказала старуха, — что не ее вина, если мой сын имел глупость увлечься ею, но ответ ее свидетельствует о таком почтении к нам, какого я не ожидала; впредь я буду о ней более высокого мнения. — А я нет, — заявил Робин, — пока вы не дадите своего согласия. — Дай мне немного подумать, — сказала мать. — Уверяю тебя, что, не будь здесь некоторых других препятствий, я теперь была бы склонна дать согласие. — Хотел бы я, чтобы вы склонились окончательно. Если бы вы столько же думали о моем счастье, как о моем достатке, вы бы тотчас же согласились. — Послушай, Робин, — снова обратилась к нему с вопросом мать, — действительно ли у тебя серьезные намерения? Ты взаправду хочешь жениться на ней? — Право, матушка, — ответил Робин, — жестоко с вашей стороны спрашивать меня об этом после всего, что я вам сказал. Я не говорю, что женюсь на ней. Как мне решиться на это? Вы же видите, что я не могу взять ее без вашего согласия. Но я самым серьезным образом заявляю, что никогда не женюсь на другой. Бетти или никто — вот мой девиз. Судьба моя зависит от вашего решения, матушка, лишь бы в нем не принимали участия мои добрейшие сестры. Все это было ужасно для меня, потому что мать стала сдаваться, и Робин непрестанно ее уговаривал. С другой стороны, она посоветовалась со старшим сыном, и тот пустил в ход все доводы, чтобы убедить ее согласиться: ссылался на страстную любовь ко мне брата, на почтительность, которую я проявила к семье, отказываясь от своей выгоды в столь деликатном вопросе, и на тысячу подобных вещей. Что же касается отца, то это был человек, всецело занятый общественными обязанностями и добыванием денег, редко бывавший дома, думавший только об обогащении и все семейные дела оставлявший на решение жены. Легко себе представить, что, когда секрет был, по их мнению, разгадан, старший брат, которого никто ни в чем не подозревал, без особенного труда и опасности получил ко мне более свободный доступ, чем прежде, да что там, мать сама пошла навстречу его желанию и предложила ему поговорить с мисс Бетти. — Может быть, многое тебе в этом деле будет яснее, чем мне, — сказала она, — посмотри, действительно ли она так тверда в своем решении, как говорит Робин. Ему только этого и нужно было; он сделал вид, будто соглашается поговорить со мной, уступая просьбе матери, которая привела меня в свою комнату, сказав, что у ее сына есть ко мне дело, и оставила нас вдвоем; он же закрыл за нею дверь. Потом он подошел ко мне, обнял и нежно поцеловал, сказав, что наступила та решительная минута, которая может сделать меня счастливой или несчастной на всю жизнь, и что, если я не соглашусь подчиниться его желанию, мы оба погибли. Затем он передал мне весь разговор между Робином, как он называл брата, матерью, сестрами и им самим. — Теперь, дитя мое, — обратился он ко мне, — взвесьте хорошенько, что значит выйти замуж за джентльмена из хорошей семьи, с хорошим состоянием, с согласия родителей, и наслаждаться всем, что может дать свет; представьте, с другой стороны, тяжелую участь женщины, потерявшей свое доброе имя; хотя я, покуда жив, останусь верным вашим другом, однако же ко мне будут относиться с подозрением, так что вы побоитесь видеться со мной, а я побоюсь вас признавать. Не дав мне времени ответить, он продолжал так: — Все, что произошло между нами, дитя мое, если мы будем благоразумны, может быть похоронено и предано забвению. Когда вы станете моей сестрой, я всегда буду вашим искренним другом, без всяких поползновений на более близкие отношения, и мы сможем общаться и беседовать, не упрекая друг друга в прошлых грехах. Прошу вас подумать над этим и не воздвигать препятствий на пути к своему спасению, и благоденствию. В доказательство моей искренности, — прибавил он, — вот вам пятьсот фунтов — возмещение за вольности, которые я себе позволил с вами; будем смотреть на них как на безрассудство молодости, которое, нужно надеяться, будет заглажено нашим раскаянием. Я не в силах передать того чувства и той силы убеждения, с какой он говорил все это. Пусть те, кто читает мою Повесть, поверят, что говорил он свыше полутора часов и подкрепил свои просьбы всеми доводами, какие «может изобрести человеческий ум. Не могу сказать, однако, чтобы что-нибудь из его длинной речи произвело на меня впечатление и заставило согласиться с ним. Наконец он заявил напрямик, что, если я откажусь, он, к сожалению, вынужден будет навсегда прекратить наши прежние отношения; хотя он любит меня по-прежнему и я по-прежнему ему мила, однако он не утерял чувства порядочности настолько, чтобы продолжать связь с женщиной, за которой ухаживает и на которой хочет жениться его родной брат; и если он теперь расстанется со мной, услышав о моем отказе, то хотя и не оставит меня своими заботами, чтобы я ни в чем не нуждалась, как пообещал с самого начала, однако пусть меня не удивляет его заявление, что он больше не может видеться со мной и что я, конечно, не вправе на это рассчитывать. Я выслушала последнюю часть его речи с удивлением и тревогой, и мне стоило больших усилий не упасть в обморок, потому что я, право, любила его до безумия. Заменив мое волнение, он стал умолять меня подумать серьезно; поклялся, что это единственный способ сохранить добрые отношения между нами, что в новом положении мы останемся самыми искренними друзьями, будем любить друг друга чистой родственной любовью, не чувствуя угрызений совести и не подвергаясь ничьим упрекам, что он навеки мне признателен за счастье, которым я его подарила, что на всю жизнь он мой должник и будет уплачивать свой долг до последнего вздоха. В конце концов он посеял во мне некоторое колебание. Ему удалось чрезвычайно живо обрисовать ожидающие меня опасности, я уже видела себя выброшенной на улицу, беззащитной потаскушкой — а я ведь ею и была, — может быть, ошельмованной, без друзей, без знакомых, покинувшей этот город, где мне нельзя было оставаться. Все это страшило меня до последней степени, и он пользовался каждым случаем, чтобы рисовать мне будущее в самых мрачных красках, а с другой стороны, всячески расхваливал легкую, сытую жизнь, которая ожидала меня, если я послушаюсь его совета. На все мои возражения, все ссылки на его любовь и прежние обещания он отвечал, что нам необходимо теперь принять другие меры; что же касается обещания жениться, то обстоятельства, говорил он, не позволяют сдержать его, так как, по всей вероятности, я стану женой его брата, прежде чем он сам сможет жениться на мне. Словом, он убедил меня, можно сказать, вопреки всем моим убеждениям, разбил все мои доводы, и я начала сознавать опасность своего положения, о которой прежде не думала: увидела себя брошенной обоими братьями, одинокой и предоставленной собственным силам. Эта опасность и его убеждения в конце концов побудили меня согласиться, хотя я шла в церковь с такой же охотой, как медведь на рогатину. Я немного беспокоилась так же, как бы мой новый супруг, к которому, кстати сказать, я не чувствовала ни малейшего расположения, не оказался слишком подозрительным и не потребовал у меня некоторых объяснений в первую нашу брачную ночь; но не знаю, было ли это сделано с умыслом или нет, только старший брат позаботился основательно напоить его перед отходом ко сну, так что я имела удовольствие провести первую ночь с пьяным мужем. Как он ухитрился, не знаю, но убеждена, что все это было сделано для того, чтобы Робин не мог составить представления о разнице между девушкой и замужней женщиной, и действительно, никогда у того не возникало никаких сомнений и ни малейшего беспокойства на этот счет. Здесь я должна вернуться назад, к тому месту, где остановилась. Покончив со мной, старший брат принялся за мать и не отставал до тех пор, пока та не уступила ему и даже мужа уведомила только письмом, посланным по почте; словом, дала согласие на наш тайный брак, взявшись уладить дело с отцом позднее. Потом он стал подъезжать к брату, хвалился, что оказал ему неоценимую услугу, добившись согласия матери, — это была, правда, но хлопотал он вовсе не для того, чтобы услужить брату, а в собственных целях; в общем, очень ловко провел Робина, да еще получил от него благодарность, назван был верным другом за то, что сбыл брату в жены свою любовницу. Вот как интерес вытесняет любовь, вот с какой легкостью люди отрекаются от чести, справедливости и даже от религии, когда дело доходит до спасения своей шкуры! Теперь мне нужно вернуться к братцу Робину, как мы всегда называли его, который, получив согласие матери, тотчас прибежал ко мне сообщить новость и рассказал все подробности с такой неподдельной прямотой, что, должна сознаться, мне было очень больно служить орудием обмана столь честного юноши. Но другого выхода не было: он хотел взять меня в жены, а я не могла сказать ему, что я любовница его брата, хотя и не имела другого способа отделаться от него; так мало-помалу я сдалась на его просьбы, и вскоре мы поженились. Скромность не позволяет мне разоблачить тайны брачной постели, но мне оказалось как нельзя более на руку то, что муж мой, как уже сказано выше, был до такой степени пьян, ложась в постель, что не мог припомнить утром, имел он сношение со мной или нет, и, чтобы оградить себя от всяких неприятностей с этой стороны, я вынуждена была ответить ему утвердительно, хотя на самом деле между нами ничего не было. Дальнейшие подробности относительно этой семьи и моей собственной жизни в течение пяти лет, проведенных с этим мужем, имеют очень мало отношения к настоящей повести; отмечу только, что у нас было двое детей и что через пять лет муж мой умер. Обращался он со мной очень хорошо, и жили мы в полном согласии, но, так как он получил от семьи не много и в течение своей короткой жизни не приобрел большого состояния, то положение мое было не блестящим и брак не принес мне большой выгоды. Правда, я сохранила обязательства старшего брата на пятьсот фунтов за мое согласие на брак с Робином; эти бумаги вместе с частью тех денег, что он прежде дарил мне, и приблизительно такой же суммой, доставшейся мне от мужа, составляли около тысячи двухсот фунтов; таков был весь мой капитал, когда я овдовела. Дети мои, к счастью, были взяты у меня родителями мужа; это все, что они получили от мисс Бетти. Признаюсь, я не была очень опечалена потерей мужа, не могу сказать также, чтобы я когда-нибудь по-настоящему любила его или отвечала взаимностью на его хорошее обращение, хотя был он нежен, ласков, приветлив, — лучшего мужа и пожелать нельзя; но его брат, всегда находившийся у меня перед глазами, по крайней мере пока мы жили в провинции, был для меня вечной приманкой: лежа с мужем, я постоянно представляла себя в объятиях его брата. И хотя тот ни разу не подарил меня лаской этого рода после моей свадьбы и вел себя со мной по-братски, однако я не могла относиться к нему как сестра; словом, я каждый день мысленно совершала прелюбодеяние и кровосмешение, что, без сомнения, так же грешно, как если бы я и в самом деле совершала подобные вещи.[17] Еще при жизни мужа старший брат женился; к тому времени мы переехали в Лондон, и старуха мать прислала нам приглашение на свадьбу. Муж поехал, а я, сказавшись больной, осталась дома, потому что, говоря по правде, мне было бы невыносимо видеть его с другой женщиной, хотя я знала, что никогда он не будет моим. И вот я осталась одна на свете, еще молодая и красивая, как все мне говорили и как я сама думала; у меня было теперь приличное состояние, и я знала себе цену. За мной ухаживало несколько богатых купцов, а особенно усердно один торговец полотном, в доме которого я, будучи дружна с его сестрой, поселилась после смерти мужа. Там было мне приволье; жила я беззаботно и в приятном обществе, так как сестра моего хозяина была сумасбродная и веселая женщина, далеко не такая строгая по части добродетели, как мне казалось на первых порах. Она ввела меня в разгульную компанию и даже пригласила к себе нескольких мужчин, которым явно хотела угодить, знакомя с хорошенькой вдовушкой, как она меня называла и как меня скоро стали называть многие. Громкая слава притягивает дураков, и потому все меня здесь ласкали, я имела кучу поклонников, и ни от кого из них не получила честного предложения. Что же касается намерений всех этих любезников, то я слишком хорошо их понимала, чтобы еще раз попасться в ловушку. Положение изменилось: теперь у меня были деньги, и я могла обойтись без кавалеров. Однажды меня поймали на удочку, называемую любовью, но с этой игрой было покончено; я твердо решила, что соглашусь только на брак, и притом выгодный. Правда, я любила общество веселых и остроумных, обходительных и видных мужчин и часто развлекалась с ними; но я убедилась на опыте, что самый блестящий человек подчас преследует самые темные цели, то есть темные по отношению к моим собственным намерениям. С другой стороны, те, что приходили с самыми лучшими предложениями, были самыми невзрачными и неприятными людьми на свете. Я не питала отвращения к купцам, но считала, что если уж купец, так пусть будет похож на барина, хотела, чтобы мой муж, сопровождая меня ко двору или в театр, умел носить шпагу и имел вид человека из хорошего общества, чтобы не казалось, будто поверх кафтана на нем надет рабочий фартук, а парик примят шляпой или будто он привешен к шпаге, а не шпага к нему, словом, чтобы его ремесло не было написано у него на физиономии. Все же нашла я наконец эту амфибию, это земноводное, которое зовется «купец-барин»; в наказание за свою блажь я попалась в ловушку, которую, можно сказать, сама себе расставила. Он тоже торговал мануфактурой; хотя моя приятельница охотно пристроила бы меня к своему брату, однако, когда дело дошло до сговора, оказалось, что она хлопочет о любовнице, а не о жене, я же оставалась верной правилу, что женщине никогда не следует быть содержанкой, если у нее достаточно денег, чтобы содержать себя. Так тщеславие, а не убеждение, деньги, а не добродетель удерживали меня на честном пути, хотя лучше было бы, как потом оказалось, чтобы моя приятельница продала меня своему брату, нежели самой продать себя купцу, который был бездельник, барин, лавочник и нищий, все вместе. Но я поспешила (из-за своей прихоти выйти замуж за барина) разориться самым дурацким образом, ибо мой новый муж, получив сразу кучу денег, пустился в такое мотовство, что и моих и его средств едва хватило на год. Он очень меня любил месяца три, и от этой любви я имела то удовольствие, что часть моих денег тратилась на меня же и сама я могла кое-что тратить. — Послушайте, милая, — говорит он мне однажды, — не прокатиться ли нам по Англии? — Куда же вы хотите прокатиться, мой друг? — Все равно куда: мне хочется недельку пожить вельможей. Поедем в Оксфорд[18]. — Как же мы поедем? — говорю я. — Верхом я не умею, а для кареты это слишком далеко. — Слишком далеко! Нет такого места, куда нельзя было бы доехать в карете шестерней. Если я вывожу вас, то хочу, чтобы вы ехали, как герцогиня. — Чудачество, мой друг! Но раз вам так хочется, пусть будет по-вашему. Назначили день отъезда: у нас была богатая карета, отличные лошади, кучер, форейтор и два лакея в красивых ливреях, камердинер верхом на лошади и паж, в шляпе с пером, на другой лошади. Слуги называли моего мужа милордом, а я была ее сиятельством графиней; так доехали мы до Оксфорда, совершив очень приятное путешествие, ибо, нужно отдать справедливость моему мужу, ни один нищий на свете не сумел бы лучше разыграть роль вельможи. Мы осмотрели все достопримечательности Оксфорда; сказали двум-трем наставникам колледжей о своем намерении отдать в университет племянника, оставленного на попечение его сиятельства, и пригласили их в репетиторы; позабавились еще над несколькими бедными школярами, посулив им богатые приходы и по меньшей мере место капелланов его сиятельства. Пожив таким образом вельможами, во всяком случае по части трат, отправились мы в Нортгемптон и после двенадцатидневной поездки вернулись домой, промотав около девяноста трех фунтов. Суетность есть первое свойство фата. Мой муж ставил себе в заслугу, что не придавал никакой цены деньгам. Судьба этого человека, как вы можете судить, не представляет большого интереса, и достаточно будет вам сказать, что через два года с небольшим он обанкротился и, не успев скрыться в Минт[19], угодил в лапы бейлифа[20]. Будучи арестован по одному крупному делу, так как не мог представить обеспечения, из дома бейлифа он послал за мной. Меня это ничуть не удивило, ибо я давно уже поняла, что ему не выпутаться, и позаботилась приберечь кое-что для себя; но, прислав за мной, он повел себя гораздо умнее, чем я ожидала: сказал напрямик, какого он свалял дурака, позволив накрыть себя, между тем как этого можно было избежать; признался, что ему теперь не справиться, и просил меня вернуться домой и ночью спрятать в безопасном месте все, что есть ценного в доме; потом, сказал, чтобы я, если это возможно, унесла из лавки на сто или двести фунтов товару, «только, говорит, ничего мне об этом не сообщайте, не говорите, что вы берете и куда уносите, так как, что касается меня, говорит, то я решил вырваться из заключения и бежать; и если вы никогда больше не услышите обо мне, дорогая моя, то желаю вам счастья и прошу простить меня за те неприятности, которые я вам доставил». На прощанье он сказал мне еще несколько любезностей, потому что был, как я уже говорила, человеком светским; изысканно вежливое обращение до последней минуты — вот и все то добро, которое я от него имела; жаль только, что промотал он все мое состояние, заставив меня воровать у кредиторов на кусок хлеба. Все же я сделала, как он мне сказал, — другого выхода не было; расставшись с мужем, я больше никогда его не видела, так как в ту самую или в следующую ночь ему удалось бежать из дома бейлифа; каким образом — не знаю; мне лишь удалось узнать, что около трех часов утра он вернулся домой, перевез остаток своих товаров в Минт, запер лавку, а потом, собрав, сколько мог, денег, бежал во Францию, откуда прислал мне два или три письма и больше не подавал никаких признаков жизни. Когда муж ненадолго возвращался домой, я его не видела, потому что, получив от него упомянутые предписания, поторопилась их выполнить, после чего уже не заходила к себе, боясь, как бы меня не задержали кредиторы: ведь муж вскоре был объявлен банкротом и меня могли задержать. Но муж мой после отчаянно смелого побега (спустившись из верхнего окна в доме бейлифа на крышу другого дома, он спрыгнул со второго этажа на землю, рискуя сломать себе шею) явился домой и увез свои товары раньше, чем кредиторы успели наложить арест, то есть раньше, чем они добились объявления его банкротом и описи имущества. Мой муж был настолько внимателен ко мне, — я еще раз повторяю, в нем было много качеств настоящего джентльмена, — что в первом же письме сообщил место, где им были заложены за тридцать фунтов двадцать кусков тонкого голландского полотна, настоящая цена которым была девяносто фунтов; к письму он приложил квитанцию, по которой я выкупила полотно, и через несколько времени выручила за него сто фунтов, на досуге разрезав его и распродав по частям знакомым семьям. Однако, произведя подсчет, я обнаружила, что, несмотря на эту прибыль и все мои прежние сбережения, дела мои сильно пошатнулись и состояние заметно уменьшилось: вместе с голландским полотном и тюком тонкого муслина, который я успела унести из лавки, едва набралось пятьсот фунтов[21]; при этом положение мое было очень щекотливое, так как, хотя детей у меня не было (я родила от купца-барина одного ребенка[22], но он умер), все же я осталась соломенной вдовой, у которой есть муж и нет мужа[23], и не могла вновь выйти замуж, несмотря на уверенность, что муж мой никогда больше не увидит Англии, проживи он даже пятьдесят лет. Таким образом, повторяю, брак был исключен для меня, какие бы предложения я ни получила; вдобавок мне не с кем было посоветоваться, не было друга, которому я могла бы откровенно рассказать о своем положении; ведь если бы судебные власти были осведомлены о том, где я нахожусь, они бы схватили меня и отобрали все, что мне удалось спасти. Под влиянием этих страхов я первым делом порвала все свои знакомства и приняла другое имя. С этой целью под влиянием этих страхов я первым делом порвала все свои знакомства и приняла другое имя. С этой целью я перебралась в Минт, сняла помещение в очень укромном месте, оделась во вдовье платье и назвалась миссис Флендерс. Тут я и скрывалась, и хотя мои новые знакомые ничего обо мне не знали, у меня не было недостатка в обществе. Может быть, женщина редкость в этих краях, а может, люди, чем они несчастней, тем больше нуждаются в развлечении. Как бы то ни было, я вскоре убедилась, что женщина, если только она привлекательная, может всегда рассчитывать на радушный прием у несчастных горемык, населяющих Минт. Я увидела, что те самые люди, которые были не в состоянии заплатить полкроны с фунта своим кредиторам и обедали в долг в трактире Быка, всегда, однако, находили деньги для того, чтобы поужинать с женщиной, которая им приглянулась. Однако на первых порах я себя соблюдала. Правда, подобно возлюбленной лорда Рочестера[24], которая охотно встречалась с ним, но дальше этого не шла, я уже начинала пользоваться репутацией шлюхи, не ведая тех радостей, какие ведает она. Итак, недовольная и местом, в котором я очутилась, и обществом, которое меня окружало, я стала подумывать о переезде. В самом деле, было о чем призадуматься, глядя на этих людей: дела их были запутаны самым ужасающим образом, они были хуже нищих, семьи их сделались предметом благотворительности для других и ужаса для них самих. А они, пока у них оставался хоть единый грош в кармане, а подчас даже и не имея его, спешили утопить свои горести в грехе; они отягощали свою совесть все новыми и новыми прегрешениями; вместо того чтобы вспомнить о прежних своих проступках, они всеми средствами стремились забыть их, уготовляя себе новую пищу для раскаяния; они продолжали грешить сегодня, словно в этом видели исцеление от вчерашних грехов. Впрочем, у меня нет дара проповедника; я хочу лишь сказать, что эти люди слишком далеко зашли в своей неправедности, даже для такой, как я. Гнусным и нелепым казался мне их грех, в нем чувствовалась натяжка, насилие над собой. Они шли не только против своей совести, но даже против собственной природы. Все кругом наводило на грустные размышления, а они насильственно гнали от себя эти мысли. Их песни — это было нетрудно заметить — прерывались невольными вздохами, а лица их, хотя они и улыбались через силу, были бледны и выражали муку; порой она воплем срывалась с их уст, когда за неизменное наслаждение, за порочную ласку им приходилось отдавать последние деньги. Я не раз своими ушами слышала, как, не находя себе места от тоски, кто-нибудь из них издавал глубокий вздох и вскрикивал: «Какой же я подлец, однако! Дай-ка я хоть выпью за твое здоровье, дорогая Бетти!» Это он взывал к своей честной жене, у которой в это время, может быть, и полкроны не было, чтобы прокормить себя и своих четверых детей. Наутро все они вновь начинают каяться. К иному из них, может быть, придет жена, вся в слезах, — пожаловаться на кредиторов, рассказать, как ее выгнали на улицу вместе с детьми или принести еще какую-нибудь ужасную весть. После ее посещения он еще пуще начинает, казниться; он думает без конца о своем положении и чуть с ума не сходит. У него нет правил, на которые он мог бы опереться, он не находит утешения ни в себе самом, ни выше, не видит кругом себя ничего, кроме мрака, и вновь обращается к тем же спасительным средствам — к вину, разврату, к обществу людей, пребывающих в том же состоянии, что и он сам, вновь творит он те же преступления, и так с каждым днем продвигается к своей окончательной гибели. Я еще не была достаточно развращена, чтобы жить с этой братией. Напротив, я стала весьма серьезно размышлять о том, что мне делать, каково мое нынешнее положение и какой путь избрать мне в дальнейшем. Друзей у меня не было, это я знала; ни одного друга у меня не было на свете, ни единого родственника. Я видела, как таяло мое небольшое состояние, и понимала, что, когда оно вовсе исчезнет, меня ожидают лишь горе да голод. Итак, преисполненная ужаса и к месту, в котором я очутилась, и к тем страшным живым примерам, которые постоянно стояли у меня перед глазами, я решилась уехать. В Минте я познакомилась с одной доброй, скромной женщиной, такой же, вдовой, как и я, но в лучшем положении. Муж ее был капитаном торгового корабля; потерпев однажды кораблекрушение на пути из Вест-Индии, откуда он рассчитывал вернуться с богатой поживой, он был настолько удручен убытками, что, хотя ему удалось спастись, не вынес потрясения и с горя умер; вдова, преследуемая кредиторами, принуждена была искать убежища в Минте. С помощью друзей она вскоре поправила дела и снова была свободна; узнав, что поселилась в Минте скорее из желания вести уединенную жизнь, чем с целью избежать преследований, и видя, что я чувствую такое же отвращение к этому месту и его обитателям, как и она, вдова капитана предложила мне переехать к ней и жить вместе, пока мне не предоставится случай устроиться по собственному вкусу, вполне возможно, сказала она, что в той части городам где она думает поселиться, за мной станет ухаживать какой-нибудь солидный капитан. Я приняла ее предложение и жила с ней полгода, жила бы и дольше, но в это время то, чего она желала мне, случилось с ней самой: она очень выгодно вышла замуж. Другим судьба улыбалась, а мне не везло, я ни встречала никого, кроме двух-трех боцманов и других подобных людей, что же касается командиров, то это обыкновенно были люди двоякого рода: 1) те, у кого дела шли хорошо, то есть было хорошее судно, искал только выгодной партии; 2) те, что находились не у дел искали жену, чтобы с ее помощью устроиться; я хочу сказать, — во-первых, жену с деньгами, которая дал бы им возможность приобрести, как говорится, крупный пай в корабле и поощрять таким образом других вступить в долю; или же, во-вторых, жену хоть и без денег, но со связями, которая помогла бы молодом человеку наняться на хороший корабль, что не хуже приданого. Но ни одному из этих условий я не удовлетворяла, была товаром, который сбыть нелегко. Словом, я скоро убедилась, что выйти замуж в Лондоне — не то, что в провинции, что браки заключают здесь по расчету, по деловым соображениям и любовь не играет при этом почти никакой роли. Правду сказала моя золовка из Колчестера: красота, ум, манеры, рассудительность, ровный характер, хорошее поведение, воспитание, добродетель, набожность и другие достоинства, телесные и душевные, не имеют значения; одни только деньги делают женщину милой. Любовницу мужчина действительно выбирает по влечению сердца: от содержанки требуют, чтобы она была красива, хорошо сложена, имела пригожую внешность и изящные манеры, но что касается жены, то никакое уродство не режет глаз, никакие пороки не оскорбляют нравственного чувства; деньги — вот что важно; приданое не косит, не хромает, деньги всегда милы, какова бы ни была жена. С другой стороны, мужчин на рынке такая нехватка, что женщины больше не пользуются своим правом отказывать; для женщины большая честь, если ей делают предложение, и если какая-нибудь строптивая молодая леди жеманства ради ответит отказом, никогда не дождаться ей второго предложения, а тем более не загладить своего ложного шага, приняв то, что она отвергла. У мужчин такой огромный выбор, что положение женщины очень невыгодно; мужчина может стучаться в каждую дверь, и, если ему в виде исключения отказали в одном доме, он может быть уверен, что будет принят в другом. Еще я заметила, что мужчины без всякого зазрения совести снаряжаются, говоря их языком, на охоту за приданым, не имея за душой ни денег, ни каких-либо других достоинств, которые давали бы им право искать себе богатых невест. А держатся они при том с таким высокомерием, что женщина и не думай расспрашивать ни о репутации, ни о состоянии своего поклонника. Пример всему этому я имела случай наблюдать в лице одной молодой дамы, моей соседки, с которой я в это время сблизилась. К ней сватался некий молодой капитан. Она всего-навсего позволила себе спросить кое-кого из его соседей о том, каков его нрав, каких он правил, а может быть, о том, каково его состояние. И вот, несмотря на то, что приданое ее составляло чуть ли не две тысячи фунтов, он выразил ей свое неудовольствие, заявив, что отныне не станет больше беспокоить ее своими посещениями. Я прослышала об этом и, так как мы были уже знакомы с ней, решилась ее навестить. Она обстоятельно рассказала мне обо всем и излила передо мной душу. Я тотчас заметила, что, хоть она и считала, что он поступил с ней дурно, все же была не в силах возмущаться им и больше досадовала на то, что потеряла его, а пуще всего на то, что другая, менее состоятельная женщина его заполучит. Я старалась подбодрить ее, укоряя в малодушии. Уж на что, говорила я ей, незавидно мое собственное положение, а и я, прежде чем дать мужчине свое согласие на брак с ним, проверила бы, что он за человек и каково его состояние; и я бы встретила его презрением, если бы он считал, что я должна довольствоваться тем, что он сам о себе расскажет. А уж ей, с ее приданым, и подавно не след покоряться тому, что составляет бедствие нашего века; и так ведь мужчины безнаказанно оскорбляют нас, бесприданниц. Если же она безропотно стерпит такую обиду, этим она не только собьет себе цену, но заслужит также и презренье всех женщин нашей части города. У женщины, говорила я, всегда есть возможность отомстить мужчине, который с ней дурно поступает, и есть сколько угодно способов поставить такого молодца на место — иначе что же получается что женщина и впрямь самое несчастное существо на свете? Мне показалось, что она довольна моими рассуждениями, и она всерьез заверила меня, что была бы рада дать ему почувствовать всю силу своего справедливого негодования и либо заставить его вернуться к себе, либо так отомстить ему, чтобы все кругом узнали об ее мести. Я сказала ей, что если она последует моему совету, я научу ее, как достигнуть исполнения обоих ее желаний, и что берусь привести капитана к ее дверям, да еще; устрою так, что он будет умолять ее, чтобы она его впустила. Она улыбнулась и тут же дала мне понять, что как она ни сердита на него, а долго стучаться ему не придется. Как бы то ни было, она выразила готовность следовать моим советам; тогда я сказала ей, что первым делом ей следует заставить его уважать себя: ведь разные люди говорили ей, что он пустил слух, будто бы именно он бросил ее; таким образом, он поставил себя в выгодное положение виновника их размолвки; теперь же ей нужно постараться распространить среди женщин (а это было нетрудно, потому что у нас только и жили что сплетнями), что она сама навела о нем справки и обнаружила, что он вовсе не столь богат, как представлялся. «Дайте им понять, сударыня, — поучала я ее, — что вы узнали за достоверное, что он не таков, каким он сначала вам показался, и что вы предпочитаете с ним не связываться, что вы слышали, что у него крутой нрав, что он любит хвастать тем, как дурно поступал с женщинами, а главное, напирайте на его испорченность и прочее». В последнем утверждении, кстати сказать, была доля истины; впрочем, как мне показалось, он не был ей менее любезен, по этой причине. Она с готовностью принялась исполнять все, что я ей внушила. Первым делом она постаралась отыскать нужных людей для приведения нашего плана в действие. Ей не пришлось долго искать: стоило ей рассказать свою историю в общих чертах двум кумушкам, живущим по соседству, как эта история сделалась предметом толков за вечерним чаем во всех домах нашей части города, и, куда бы я ни приходила, всюду я попадала на одни и те же разговоры; а так как все знали, что я приятельница этой молодой дамы, то очень часто меня просили высказать свое мнение, и я подтверждала все, что говорилось, с соответствующими преувеличениями, расписывая его особу в самых черных красках; затем, под видом величайшей тайны, о которой другие кумушки еще ничего не знают, я сообщала, что слышала, будто бы его дела весьма запутаны, что он вынужден искать приданое затем, чтобы заплатить свой пай владельцам корабля, на котором он служит, что пай этот им еще не выплачен и что, если он в ближайшее время не внесет его, владельцы корабля его прогонят, а на его место поставят его помощника, который сам зарится на этот пай. Тут признаюсь, я сильно досадовала на негодника, как я его величала, я еще прибавила, что до меня дошел слух, будто у него есть жена в Плимуте[25] и другая в Вест-Индии, и никто этому не удивился, так как известно, что такие истории частенько приключаются с подобными ему джентльменами. Дальше все пошло как по-писаному. Так, рядом с нами, под опекой родителей, проживала молодая девица. Отец ее тотчас отказал капитану от дома, а девицу посадили под замок. Еще в другом месте, где он бывал, одна женщина, как это ни удивительно, нашла в себе мужество сказать ему нет. И куда бы он ни толкался, всюду его попрекали высокомерием и тем, что он не дозволял женщинам расспрашивать о своих обстоятельствах и прочем. Ну так вот, вскоре он понял, что дал маху. Отпугнув от себя всех женщин, которые проживали по эту сторону реки, он направился в Ратклифф[26], где ему удалось познакомиться с некоторыми из тамошних обитательниц. Однако ему не везло: хотя там, как и всюду в наше время, молодые женщины только и ждали жениха, слава его следовала за ним и через реку, а его имя пользовалось такой же печальной известностью на том берегу, как и на этом. Так что хотя в невестах у него недостатка не было, однако невесты с достатком, а только такая ему и была нужна, он среди них не нашел. Но и это не все. Она сама придумала одну весь хитроумную штуку: вызвала к себе одного молодого человека, своего родственника, и притом женатого, договорилась, чтобы он два или три раза в неделю к не наведывался в роскошной карете с лакеями, одетыми пышные ливреи. Между тем две ее кумушки и я с ним пустили слух, что этот джентльмен к ней ездит свататься, что имеет он тысячу фунтов годового дохода, что она собирается переехать в Сити к своей тетке, так как джентльмену трудно ездить к ней в Роттерхайт[27] — у я очень узки и неудобны наши улицы для проезда в карете! Это возымело мгновенное действие. Где бы капитан ни появлялся, всюду его поднимали на смех. Он был готов повеситься! Всеми возможными путями пытался он возобновить свое знакомство с ней, писал ей самые пламенные письма, в которых просил прощения за свою былую опрометчивость. Короче говоря, после многих просьб ему удалось добиться разрешения прийти к ней, с тем чтобы, как он говорил, восстановить свое доброе имя в ее глазах. В это свидание она полностью поквиталась с ним. За кого он ее принимает, вопрошала она, как мог он думать, что она вступит в брак, не зная толком всех обстоятельств человека, с которым заключает столь важный договор? Или он думает, что ее можно втравить в брак против ее воли? Может быть, он спутал ее с кем-нибудь из ее соседок, у которых такое положение, что хоть за первого встречного выходи? Откуда ей знать, в самом ли деле он дурной человек или просто несчастлив в своих соседях, которые его оговорили? Как бы то ни было, ему придется рассеять кой-какие ее подозрения; вполне, впрочем, обоснованные. Иначе чувство собственного достоинства заставит ее показать ему, что она не боится сказать нет ни ему, ни любому другому мужчине. Тут же она выложила ему все, что ей довелось о нем слышать, или, вернее, все те слухи, которые она сама с моей помощью, распустила о нем: он-де не внес свой пай за часть корабля, которая, по его словам, ему принадлежит: владельцы корабля будто бы намерены по ставить на его место его помощника; о его нравственности всюду говорят дурно; его имя связывают с такими-то и такими-то женщинами; в Плимуте и Вест-Индии у него, оказывается, жены, и все в таком роде. Разве она не вправе требовать, чтобы он объяснился с ней по всем статьям обвинения? Разве они недостаточно серьезны, чтобы отказать ему, если он не сможет оправдаться? Он был так поражен ее речами, что не мог и слова вымолвить в ответ, а она, видя его замешательство, чуть не подумала, что все, что она ему высказала, было и в самом деле правдой, хоть и знала превосходно, что источник всех этих слухов — она сама. Однако он оправился и с той минуты сделался самым скромным, самым робким и со всем тем самым усердным из женихов. Но она все не унималась. Неужели, спрашивала она его, он думает, что она дошла до такой крайности, чтобы ей можно и должно было терпеть подобное обращение с собой? Неужели он не видит, что у нее нет недостатка в поклонниках? Иные из них, кстати сказать, не ленятся ездить к ней из более далеких мест, чем он, — это она намекала на того джентльмена, которого нарочно пригласила ездить к себе. С помощью подобных уловок она довела его до состояния совершеннейшей покорности; теперь он шел на любые меры, чтобы успокоить ее не только относительно дел своих, но и поведения. Он представил ей неопровержимые доказательства того, что корабельный пай его уплачен, принес свидетельство владельцев корабля о том, что слухи об их намерении сместить его и поставить на его место его помощника лишены каких бы то ни было оснований; словом, он сделался полной противоположностью тому, чем был прежде. Так удалось мне доказать ей, что женщины сами виноваты, когда мужчины берут верх над ними там, где дело идет о браке: мужчины полагают, что у них якобы неограниченный выбор и что поэтому с женщиной всегда можно поладить; нам же недостает смелости стоять на своем и защищать свои права. И правильно сказал лорд Рочестер, что В беде не надо женщине грустить: Она мужчине может отомстить.[28] Дальше моя приятельница так ловко повела дело, что ему стало казаться труднейшим на свете предприятием заполучить ее себе в жены. На самом же деле она давно уже решилась выйти за него и только об этом и хлопотала все время. А добилась она всего не тем, что напустила на себя холод и важность, а тем, что повела разумную политику: поменявшись с ним ролями, она; обратила его игру против него самого; прежде он высокомерным своим обращением поставил себя так, точно; не нуждался ни в каких рекомендациях, всякие расспросы принимал как личное для себя оскорбление; тогда она с ним поссорилась. И теперь он покорно сносил любые расспросы; мало того, он, со своей стороны, и заикнуться не смел об ее делах. Довольно с него, что она соглашалась выйти за него замуж. Относительно своего состояния она ему прямо заявила, что так как ее обстоятельства ему известны, то справедливость требует, чтобы и она о нем знала столько же. Правда, он мог судить о ее приданом только по слухам, но ведь он столько раз уверял ее в своей пламенной страсти, сопровождая, как водится, свои уверения всяким любовным вздором, что вряд ли и думал о чем-либо, кроме ее руки. Словом, он лишил себя всякого права расспрашивать о ее состоянии, она же, будучи женщиной рассудительной, воспользовалась этим и тайно от него, прибегнув к помощи доверенных лиц, разместила часть своего капитала таким образом, чтобы он не мог к нему подобраться и довольствовался бы оставшейся долей. Оставалось же у нее, по чести сказать, немало, а именно тысяча четыреста фунтов наличными, которые она ему и вручила. Со временем она показала ему и остальную часть, однако в руки этих денег не дала. Уже тем, что благодаря этим деньгам он мог не тратить своих на ее расходы, она оказывала ему большую милость. Надобно сказать, что вследствие такой ее политики он не только держал себя чрезвычайно скромно то время, что добивался ее руки, но также оказался весьма любезным мужем, когда наконец добился ее. Не могу тут удержаться, чтобы еще раз не сказать дамам, что они слишком низко расценивают свое положение жены, а оно — да не сочтут меня пристрастной! — и без того достаточно низко. Повторяю, они сами же себя уничижают, себе же готовят унижения в будущем, когда без всякой, на мой взгляд, надобности с самого начала позволяют мужчинам безнаказанно себя обижать. Я хочу, чтобы этот рассказ помог нашим дамам понять, что вовсе не все преимущества на одной стороне, как то думают мужчины. Это верно, что они пользуются слишком большой возможностью выбирать среди нас к что есть женщины, которые, не дорожа своей честью и не зная себе цены, настолько податливы, что готовы вешаться мужчине на шею, не дожидаясь предложения. Тем не менее мужчины могут убедиться в том, что женщины, которых стоит добиваться, не слишком-то доступны, а у податливых женщин непременно обнаруживается какой-нибудь изъян, и притом настолько существенный, что мужчины в конце концов отдают предпочтение женщинам недоступным, тем, которых труднее завоевать, и отказываются от легких побед, понимая, что женщина, готовая прибежать по первому зову, будет немногого стоить как жена. Всякий раз, когда дамы стоят на своем и дают понять тем, кто выступает перед ними в роли поклонников, что не согласны сносить их обиды и не боятся произнести слово нет, они выигрывают сражение. Я утверждаю, что мужчины оскорбляют нас, когда говорят нам о том, что на свете женщин много, что будто бы войны, мореплавание и заморская торговля унесли столько мужчин что их число неизмеримо меньше числа женщин и что поэтому женщины находятся в менее выгодном положении, чем мужчины. Я же никогда не соглашусь ни с тем, что нас так уж много, ни с тем, что их так уж мало. Если же мужчины желают знать правду, то невыгодное положение, в котором действительно находятся женщины, служит к великому стыду самих мужчин и объясняется одной-единственной причиной, а именно, что в наш испорченный век мужчины так развращены, что число тех, с которыми честная женщина может иметь дело, и впрямь невелико и что редко встретишь мужчину, на которого можно положиться. Но даже из этого следует лишь то, что женщинам надлежит быть еще разборчивей, ибо как знать, что представляет собой на самом деле человек, который делает нам предложение? Утверждать же, что женщина должна быть тем доступней вследствие этого, все равно что утверждать, что чем больше опасность, тем больше должна быть наша готовность рисковать. А это, на мой взгляд, совершеннейшая нелепость. По-моему же, чем больше женщина рискует быть обманутой, тем она должна быть осмотрительней. И если б только дамы приняли это в соображение и действовали бы с оглядкой, они не так легко поддавались бы на обман. Ведь мало кто из нынешних мужчин может похвастаться своей репутацией, и если б наши дамы взяли на себя труд и занялись бы расспросами они вскоре научились бы разбираться в мужчинах в освободились бы от их козней. А те женщины, которым не дорого собственное благополучие и которые тяготятся своим девичеством настолько, что готовы, как они сами выражаются, пойти за первого встречного и рвутся в брак, как боевые лошади в сражение, — что мне им сказать? За них молиться надо, как молятся вообще за сумасшедших. Они мне напоминают людей, которые просаживают все свое состояние в лотерее, где на один выигрыш — сто тысяч пустых билетов. Ни один здравомыслящий мужчина не станет уважать женщину меньше за то, что она не сдалась сразу, после первой атаки, а захотела навести кое-какие справки о нем, прежде чем дать свое согласие на брак. Наоборот, он будет весьма низкого мнения об ее достоинствах и даже умственных качествах, если она, имея одну-единственную ставку в жизни, тут же ее проиграет, точно брак для нее подобен смерти, такой же прыжок в неизвестное. Мне бы хотелось внести какую-то правильность в поведение моих сестер в этой области — области, в ко торой, изо всех прочих, как мне кажется, мы больше всего страдаем. Всему виной наше малодушие, боязнь не выйти замуж и оказаться тем жалким существом, имя которому: старая дева. (Впрочем, по этому повод я могла бы рассказать целую историю.) Так вот тут-то и кроется западня, в которую попадаются женщины. А стоило бы нашим дамам лишь пренебречь этим страхом, начни они вести себя подобающим образом, настаивая на своем там, где дело идет об их собственном счастье, и не выказывая своей слабости на каждом шагу, и они избежали бы той самой участи, которой так страшатся. Пусть даже они и не вышли бы замуж так скоро, зато брак их в конечном счете оказался бы и вернее и прочней. Всякая женщина, которой достался дурной муж, чувствует, что поспешила выйти замуж, и ни одна женщина, у которой хороший муж, не скажет, что слишком долго медлила с замужеством. Словом, нет такой женщины (я не говорю об уродствах или погибшей репутации), которая, при правильном ведении дела, не смогла бы со временем хорошо выйти замуж, если же она будет вести себя опрометчиво, ставлю десять тысяч против одного — она погибла. Но перехожу к собственному положению, которое было в то время довольно щекотливо. Обстоятельства мои были таковы, что мне до крайности необходимо было найти себе подходящего мужа, однако я понимала, что этого не достигну, если выкажу себя чересчур доступной и покладистой. В скором времени кругом стало известно, что у вдовы нет приданого. Видимо, хуже этого ничего нельзя было придумать, так как мало-помалу люди прекратили какие бы то ни было разговоры со мной о браке. Ни воспитание, ни красота, ни остроумие, ни любезность — а я, основательно, нет ли, полагала, что обладаю всеми этими качествами, — все это, говорю я, ровно ничего не значило без презренного металла, который ныне ценится выше самой добродетели. Всюду твердили одно: «У вдовушки нет денег». Поэтому я и надумала во что бы то ни стало переехать куда-нибудь в другое место, где меня не знали, и даже объявиться там, если понадобится, под другим именем. Я поделилась своими соображениями с подругой, той самой, Которой я в свое время помогла выйти замуж за капитана и которая была готова теперь отплатить мне услугой за услугу. Я открыла ей все свои обстоятельства без утайки. Денег у меня было мало, мне ведь удалось выручить всего лишь пятьсот сорок фунтов после банкротства моего последнего мужа, и часть из них я уже растратила. Впрочем, у меня еще оставалось около четырехсот шестидесяти фунтов, кое-какие наряды, золотые часы, драгоценности, правда довольно дешевенькие, да на тридцать или сорок фунтов еще не проданного полотна. Мой дорогой и верный друг, жена капитана, была преисполнена благодарности ко мне за все, что я для нее сделала. Не одной дружбой дарила она меня; зная о моем стесненном положении, она всякий раз, что сама была при деньгах, делала мне подарки, иными словами, попросту содержала меня, так что мне не приходилось трогать своих денег. Наконец она подала мне вот какую злополучную мысль: мужчины ведь, даже когда у них самих ничего нет за душой, охотно принимаются ухаживать за состоятельными женщинами; поэтому, хотя бы из одной справедливости, нам следует поступать точно таким же образом с ними и пытаться обмануть обманщика. Она сказала, что, если я ей доверюсь, она берется сыскать мне богатого мужа, который никогда не попрекнет меня отсутствием приданого. Я ответила, что всецело подчиняюсь ее руководству и без ее приказания не вымолвлю ни слова и не ступлю ни шагу, в полной уверенности, что она поможет мне выпутаться из любых затруднений. Она пообещала. Первым делом она велела мне называть ее кузиной и отправила к одной своей родственнице в провинцию, после чего явилась вместе с мужем навестить меня называя меня кузиной, она так искусно повела разговор, что муж очень любезно попросил меня, от своего имени и от имени жены, переехать к ним в город и поселиться у них, сказав, что они теперь живут в другом месте. Затем она сказала мужу, что меня, по крайней мере, тысяча пятьсот фунтов состояния и предстоит унаследовать от родственников еще больше. Довольно было сообщить об этом мужу: мне само не понадобилось ничего предпринимать: я спокойно выжидала, так как вскоре по всему околотку распространился слух, что молодая вдова, живущая у капитана, сущий клад, что у нее по крайней мере тысяча пятьсот фунтов, а то и гораздо больше, что сам капитан говорил это; а если капитана расспрашивали обо мне, он не колеблясь это подтверждал, хотя знал обо мне только то, что сказала ему жена; делал он это без всякого дурного умысла, потому что искренне верил, что так оно и было. Вот на каком шатком основании строят люди, когда им мерещатся золотые горы. Прослывши женщиной состоятельной, я тотчас привлекла к себе кучу поклонников, так что выбор у меня был богатый, хоть мужчин и уверяют, что их так мало. К слову сказать, это подтверждает то, что я говорила раньше. Мне предстояла тонкая игра: найти среди них наиболее подходящем для себя человека, то есть такого, который легче другим поверил бы слухам о моем богатстве и не стал бы собирать более подробные сведения; ничего другого мне не оставалось, потому что положение мое не допускало тщательных расспросов. Выбор не стоил мне большого труда; я остановилась на самом усердном из своих поклонников, добилась от него торжественного признания в том, что он меня любит больше всего на свете и что, если я соглашусь осчастливить его, он будет на седьмом небе; я знала, что весь этот пыл объясняется предположением, скорее даже уверенностью, что я очень богата, хотя сама я и не заикалась ему о своем состоянии. Я сделала выбор, но надо было испытать моего поклонника до конца: от этого зависело мое спасение потому что я знала, что стоит ему пойти на попятный, и я погибла, равно как и он был человек погибший, если бы взял меня; и не выскажи я сомнений насчет его состояния, у него могли возникнуть кое-какие сомнения насчет моего. Итак, я первым долгом стала выражать притворное недоверие к его искренности, говорила, что он за мной ухаживает ради моих денег. Тогда он разражался уверениями в беззаветной любви, но и их я встретила тем же притворным недоверием. Раз утром он снимает с пальца бриллиантовое кольцо и пишет на оконном стекле моей комнаты следующие слова: Я вас люблю, одну лишь вас. Я прочла, попросила у него кольцо и написала ниже: Слыхала я уж много раз. Он снова берет кольцо и пишет: Одну добродетель ценю я на свете. Я опять попросила кольцо и написала: Но разве деньги не есть добродетель? Он покраснел как рак, почувствовав себя задетым за живое, и решил во что бы то ни стало взять верх. Следующими его словами были: Я вас полюбил, ну а деньги — тщета. Как увидите, я поставила все на карту в нашем поэтическом состязании, смело написав под этим стихом: Не остудит ли пыл ваш моя нищета? Это была горькая истина; поверил он мне или нет, не могу сказать; мне показалось тогда, что не поверил. Как бы там ни было, он подбежал ко мне, обнял и, покрывая пылкими и страстными поцелуями, долго сжимал в объятиях; потом, заявив, что у него не хватает больше терпения писать на стекле, попросил перо и чернила, достал кусок бумаги и написал: Я и нищей тебя полюбил бы, малютка! Я взяла у него перо и немедленно ответила так: А сам небось думает: все это шутка. Он сказал, что это жестоко, ибо несправедливо, и ему приходится оспаривать мои слова, то есть совершать невежливость и идти против своего чувства; но раз уж я увлекла его на путь стихоплетства, то он просил позволения продолжать, после чего взял перо и написал: Хочу о любви говорить с вами только. Я подписала: Ну что ж, вы ведь мне не противны нисколько. Слова эти он почел знаком благоволения и сложил оружие, то есть перо; да, это был знак большого благоволения, степень которого он оценил бы, если бы знал все. Так или иначе, он воспринял его, как я и предполагала, то есть решив, что я склонна продолжать нашу любовную игру; у меня же были для этого все основания: такого приветливого и веселого человека я никогда не встречала и часто думала, что поэтому вдвойне преступно его обманывать; но меня побуждала к этому необходимость устроиться соответственно моему положению, к тому же, каким бы красноречивым доводом: против дурного обращения с этим человеком ни являлась его любовь и доброта, качества эти, несомненно убеждали меня, что он перенесет разочарование с большей кротостью, чем какой-нибудь сорви-голова, у которого только и есть что бурные страсти, которые могут лишь сделать женщину несчастной. Нужно отдать справедливость моему поклоннику хотя я (как ему казалось) часто шутила с ним насчет своей бедности, однако, убедившись, что это правда, он не позволил себе никаких упреков; ведь, в шутку или всерьез, он заявил, что берет меня, невзирая на приданное, равно как и я, в шутку или всерьез, заявила, что у меня нет ни гроша, словом, отрезала ему все пути к отступлению; и хотя он мог сказать впоследствии, что был обманут, однако не вправе был сказать, что обманула его я. После этого он следовал за мной по пятам, и так как я увидела, что мне нечего бояться потерять его, то играть роль равнодушной дольше, чем в других случаях позволило бы мне благоразумие; но я смекнула, какие преимущества дадут мне сдержанность и равнодушие, когда придется признаться в своем бедственном положении; это поведение было для меня тем более выгодным, что, как я подметила, он заключал из него, что у меня или много денег, или много рассудительности и что я вовсе не искательница приключений. Однажды я набралась смелости сказать ему что, право же, встретила с его стороны самое галантное обращение, поскольку он берет меня, не справляясь о моем состоянии, и хочу отплатить ему такой же любезностью, ограничившись лишь самыми необходимыми справками о его делах, однако, надеюсь, он разрешит мне задать несколько вопросов, на которые может ответить или нет, как ему будет угодно; один из этих вопросов касался нашего будущего образа жизни и места, где мы поселимся, так как я слышала, что у него большая плантация в Виргинии и он будто бы хочет туда переселиться, у меня же нет желания отправляться за океан. С этого времени он охотно стал посвящать меня во се свои дела и откровенно говорил о своем состоянии, откуда я заключила, что он мог бы занимать очень видное положение в обществе; большую часть его имущества составляли три плантации в Виргинии, которые приносили ему прекрасный доход, около трехсот фунтов в год, но если бы он хозяйничал сам, то давали бы в четыре раза больше. «Прекрасно, — подумала я, — ты отвезешь меня туда, когда тебе вздумается, только сейчас я тебе этого не скажу». Я подшучивала над тем, какой из него выйдет плантатор, но, убедившись, что все мои желания будут исполнены, хотя ему и не нравится, что я отношусь к его плантациям без должного уважения, переменила разговор; сказала, что у меня есть важные основания не переезжать туда; ведь если его плантации так богаты, то я слишком бедна для человека с тысячью двумястами фунтов годового дохода. Он ответил, что не спрашивает, сколько у меня приданого, так как с самого начала обещал не касаться этого вопроса и сдержит свое слово; во всяком случае, он никогда не предложит мне ехать с ним в Виргинию и сам туда не поедет без меня, если я не изъявлю на то желания. Таким образом, как видите, все вышло по-моему, и я осталась как нельзя более довольна. До самой этой минуты я продолжала напускать на себя равнодушие, чем порой удивляла его пуще прежнего, но и подогревала его усердие. Я упоминаю об этом главным образом в назидание женщинам; пусть знают они, что ничто так не роняет наш пол и не способствует пренебрежительному отношению к нам, как боязнь решиться на такое напускное равнодушие; если бы мы меньше дорожили вниманием зазнавшихся франтов, то, наверное, нас больше бы уважали и больше бы за нами ухаживали. Я могла откровенно признаться, что все мое большое состояние не составляет и пятисот фунтов, тогда как он ожидал тысячи пятисот: я так крепко подцепила молодчика и так долго держала его в мучительной неизвестности, что, по моему глубокому убеждению, он бы взял меня даже совсем без приданого; и в самом деле, узнав правду, он удивился меньше, чем если бы я вела себя иначе, так как не мог сделать ни малейшего упрека женщине, которая до последней минуты держалась с ним равнодушно, и лишь ограничился замечанием, что предоставлял меня гораздо богаче, чем я была в действительности, но что, будь даже состояние мое еще меньше, он не раскаялся бы в сделке, только не мог бы содержать меня так хорошо, как желал бы. Словом, мы поженились, и очень счастливо; по крайней мере, я осталась очень довольна: лучшего мужа трудно было сыскать, хотя его положение оказалось не столь блестящим, как я предполагала, и, с другой стороны, его расчет умножить свое состояние с помощью брака не оправдался. Когда мы обвенчались, я поспешила тотчас же преподнести ему свой маленький капитал и сообщить, что больше у меня ничего нет; это было необходимо, так что, воспользовавшись случаем, когда мы были одни, я однажды вступила с ним в следующий разговор по этому поводу: — Друг мой, вот уже две недели, как мы женаты; не пора ли вам узнать, есть ли у вашей жены что-нибудь или у нее нет ни гроша? — Когда найдете нужным, вы мне скажете, дорогая, — отвечает, — а я доволен, что взял жену по сердцу; я ведь не очень досаждал вам расспросами о вашем приданом. — Да, это правда, но я чувствую большое смущение не знаю, как от него избавиться. — Что же вас смущает, милая? — Мне немного тяжело говорить об этом, и вам еще тяжелее будет услышать; мне передавали, будто капитан*** (муж моей подруги) говорил вам, что я очень богата; уверяю вас, я никогда не поручала ему распускать такие слухи. — Возможно, что капитан*** говорил мне это, но что отсюда следует? Если он меня обманул, это его вина; вы сами никогда не говорили мне о вашем приданом, так что у меня нет никаких оснований упрекать вас, даже если бы вы вовсе ничего не имели. — Вы — сама справедливость и благородство! — воскликнула я. — Тем больнее мне сознавать, что у меня так мало денег. — Чем меньше их у вас, дорогая, тем хуже для нас обоих, но надеюсь, вы не боитесь, что я переменюсь к вам из-за отсутствия приданого. Да, да, если у вас нет ничего, признайтесь мне откровенно. Я, может, и вправе сказать капитану, что он меня надул, но вас я ни в чем не могу упрекнуть: разве вы не дали мне понять, что вы бедны? Так что для меня тут нет никакой неожиданности. — Я очень рада, мой друг, что не участвовала до свадьбы в этом обмане. Если я обманываю вас теперь, то ничего худого в этом нет. Верно, что я бедна, но все-таки у меня кое-что есть, — и с этими словами я вынула несколько банковых билетов и вручила ему около ста шестидесяти фунтов. — Вот вам кое-что, — сказала я, — и это, может быть, не все. Он уже до такой степени отчаялся получить что-нибудь от меня, что деньги, как ни мало их было, показались ему вдвойне приятными. Он признался, что на них не рассчитывал, заключив из моей речи, что платья, золотые часы и два-три бриллиантовых кольца — все мое состояние. Дав ему наслаждаться несколько дней этими ста шестьюдесятью фунтами, я отлучилась из дому, будто бы за деньгами, и принесла ему сто фунтов золотом, сказав, что вот и еще часть приданого; в общем, к концу недели я принесла домой еще сто восемьдесят фунтов и фунтов на шестьдесят холста, который мне будто бы пришлось взять вместе со ста фунтами золотом в покрытие долга в шестьсот фунтов, что не составляло и пяти шиллингов за фунт, и хорошо, что хоть это получила. — А теперь, мой друг, — говорю ему, — должна, к сожалению, признаться вам, что это все мое состояние, — добавив, что если бы лицо, которому я одолжила шестьсот фунтов, не обмануло меня, то у меня была бы тысяча фунтов, но дело не выгорело, и я дала мужу честное слово, что ничего не припрятала, а если бы получила больше, то все бы ему отдала. Он был так тронут моим поведением и так рад деньгам (ибо страшно боялся, что останется на бобах), что принял мое приношение с большой благодарностью. Так выпуталась я из фальшивого положения, в которое себя поставила, пустив слух о своем богатстве и поймав на эту удочку мужа, — прием, впрочем, очень опасный для женщины, так как она сильно рискует подвергнуться впоследствии дурному обращению со стороны мужа. Муж мой, нужно отдать ему справедливость, был человек бесконечно добрый, но не дурак; увидя, что доход его недостаточен для того образа жизни, который он предполагал вести в расчете на мое приданое, а также разочаровавшись в размерах поступлений с виргинских плантаций, он не раз выражал намерение отправиться в Виргинию, чтобы жить там на собственной земле, и часто мне расхваливал тамошнюю жизнь, говорил, что там всего много, все дешево, хорошо и т.п. Я сразу поняла, на что он намекает, и раз утром сказала ему напрямик, что, по-моему, его имения, из-за дальнего расстояния, дают очень мало по сравнению с тем, что они давали бы, если бы он жил там, и я догадываюсь о его желании переехать туда; сказала, что вполне понимаю, как разочаровала его женитьба, и, чтобы его вознаградить, считаю своим долгом поехать вместе с ним в Виргинию и там поселиться. Он наговорил мне тысячу любезностей по поводу этого предложения. Сказал, что хотя и разочаровался в своих надеждах получить за женой хорошее приданое, но не разочаровался в жене; что о лучшей жене он и мечтать не мог, а мое предложение так мило, что он даже не в силах выразить свое удовольствие. Короче говоря, мы решили уехать. Он сказал, что него там прекрасный, хорошо обставленный дом, в котором живут его мать и сестра, единственные его родные на свете, но что тотчас по нашем приезде они переберутся в другой дом, который находится в пожизненном владении его матери, а после ее смерти перейдет к нему, так что весь первый дом будет в моем распоряжении, и все оказалось точь-в-точь, как он говорил. Мы сели на корабль, взяв с собой много хорошей мебели для нашего дома, белья и других необходимых вещей, а также разного товара для продажи, и тронулись в путь. Подробный отчет о нашем продолжительном и полном опасностей путешествии не входит в мою задачу; ни я, ни мой муж не вели дневника. Могу только сказать, что после ужасающего переезда, дважды напуганные страшными бурями и один раз еще более страшными пиратами, которые пошли на абордаж, отобрали у нас почти весь провиант и, в довершение моего несчастья, увели было моего мужа, но, внявши моим слезным мольбам, отпустили, — после всех этих ужасов мы вошли в реку Йорк в Виргинии и, прибыв на нашу плантацию, были встречены матерью мужа как нельзя более радушно и ласково. Мы поселились там все вместе: по моей просьбе свекровь осталась в нашем доме, потому что я не хотела разлучаться с этой превосходной женщиной; муж тоже был по-прежнему хорош со мной; словом, я считала себя счастливейшим существом на свете, как вдруг один поразительный случай мигом положил конец всему нашему благоденствию и поставил меня в невообразимо тягостное положение. Свекровь моя была необыкновенно веселая и добродушная старуха — я вправе называть ее так, потому что ее сыну было уже за тридцать; приятная и общительная, она постоянно развлекала меня рассказами о стране, в которой мы жили, и об ее обитателях. Между прочим, она часто мне говорила, что большинство жителей этой колонии прибыло из Англии в очень жалком состоянии и что, вообще говоря, их можно разделить на два разряда: одни были завезены хозяевами кораблей и проданы в услужение — «так это называют, дорогая, — сказала она, — на самом же деле они просто рабы», — другие после пребывания в Ньюгете или иных тюрьмах и смягчения приговора сосланы за преступления, караемые в Англии смертной казнью. — Когда они прибывают к нам, — сказала свекровь, — мы не делаем между ними различия: плантаторы покупают их, и они все вместе работают на полях до окончания срока. По истечении его им предлагают самим стать плантаторами; правительство отводит каждому по нескольку акров земли, и они сначала расчищают и возделывают свои участки, а потом сеют табак и хлеб для собственного потребления; под будущий урожай купцы отпускают им в кредит земледельческие орудия, одежду и другие необходимые предметы, и они ежегодно расширяют запашку и покупают все, что им нужно. Вот каким образом, дитя мое, — продолжала старуха, — многие присужденные к виселице становятся большими людьми, и кой у кого из наших мировых судей, офицеров милиции и членов магистрата руки заклеймены каленым железом. Она собиралась продолжать свой рассказ, но увлеклась ролью, которую сама в нем играла, и с добродушной доверчивостью призналась мне, что сама принадлежит ко второму разряду здешних жителей; ее сослали сюда за то, что она хватила через край в одном деле и стала преступницей. — А вот и метка, дитя мое, — проговорила она, снимая перчатку и показывая мне красивую белую руку, заклейменную на ладони, как полагается в таких случаях. Это признание очень взволновало меня, но свекровь сказала с улыбкой: — Не считай мою судьбу какой-то необыкновенной, дочь моя. Здесь у многих лучших людей клейменые руки, и они ничуть этого не стыдятся. Майор*** был знаменитым карманником, а судья Б-р грабил лавки, и у обоих заклеймены руки; я могла бы тебе назвать еще несколько таких же, как они. Мы часто вели разговоры подобного рода, и свекровь подкрепляла сказанное множеством примеров. Как-то раз, когда она мне рассказывала приключения одного ссыльного, прибывшего сюда несколько недель тому назад, я стала усердно просить ее поведать мне что-нибудь о своей жизни, и тогда она с большой откровенностью и прямотой рассказала, как она в молодости попала в очень дурное общество в Лондоне, потому что мать часто посылала ее носить еду одной своей родственнице, заключенной в Ньюгете и умиравшей там с голода; женщина эта впоследствии была присуждена к смертной казни, но, так как была беременна, исполнеиие приговора отсрочили, и она потом умерла в тюрьме. Тут моя свекровь пустилась в длинный перечень разных мерзостей, совершающихся в этом ужасном месте, с котором молодые люди развращаются больше, чем где бы то ни было во всем городе. — Может быть, дитя мое, — сказала она, — ты мало знаешь о таких вещах или даже вовсе о них не слыхивала, но, поверь, нам всем здесь известно, что одна Ньюгетская тюрьма плодит больше воров и мошенников, чем все притоны и разбойничьи вертепы Англии. Это проклятое место дает половину населения нашей колонии. И она продолжала свою длинную повесть, пускаясь в такие подробности, от которых мне стало очень неспокойно на душе; когда же по ходу рассказа ей пришлось в одном месте назвать свое имя, я чуть было не упала в обморок. Заметив мою бледность, свекровь спросила, не худо ли мне и что меня встревожило. Я ответила, что меня очень расстроила печальная повесть, что я не в силах больше слушать и прошу ее не рассказывать дальше. — Зачем же ты расстраиваешься, моя милая? — ласково сказала она. — Все это происходило задолго до твоего появления на свет, и меня это теперь ничуть не волнует; напротив, мне приятно вспоминать о событиях, благодаря которым я очутилась здесь. И она рассказала мне, как она попала в хорошую семью, прекрасно вела себя, так что после смерти хозяйки на ней женился хозяин, от которого у нее родились мой теперешний муж и его сестра; рассказала, как благодаря своим стараниям и умелому управлению она после смерти мужа улучшила плантации и привела их в то состояние, в котором они находятся сейчас, так что большей частью своего богатства она обязана себе, а не мужу, который умер шестнадцать лет тому назад. Я прослушала эту часть рассказа очень невнимательно, так как испытывала большую потребность сосредоточиться и отдаться охватившим меня чувствам; можете судить о моем состоянии, если я скажу, что, по моим подсчетам, эта женщина была не кто иная, как моя мать, что я прижила двоих детей и была беременна третьим от родного брата, с которым до сих пор спала каждую ночь. Я была теперь несчастнейшей женщиной на свете. Ах, не выслушай я этой повести, все было бы хорошо! Не было бы преступлением спать с мужем, если бы я ничего не знала. У меня лежала теперь такая тяжесть на душе, что я находилась в постоянной тревоге; я не видела никакой пользы открывать тайну, что дало бы мне кой-какое облегчение, однако и таиться было почти невозможно; я не была уверена, что не проговорюсь во сне и вольно или невольно открою свою тайну мужу. А если это случится, то самое меньшее, что меня ждет, это потеря мужа, потому что он был настолько честен и щепетилен, что не мог бы оставаться моим мужем, узнав, что я его сестра; словом, я была в самом затруднительном положении. Предоставляю судить читателю, каково было это положение. Я находилась за тридевять земель от родины и не имела никакой возможности вернуться туда. Жилось мне очень хорошо, но душевное состояние было невыносимое. Если бы я открылась матери, было бы, пожалуй, трудновато убедить ее в подробностях, я не могла привести никаких доказательств. С другой стороны, если бы она стала меня расспрашивать или мои слова заронили бы в ней подозрения, я погибла, ибо простой намек немедленно разлучил бы меня с мужем, не расположив в мою пользу ни моей матери, ни его, который не был бы мне тогда ни мужем, ни братом; таким образом, и изумление их, и неизвестность одинаково означали для меня верную гибель. Так или иначе, я была твердо уверена в правильности своей догадки и, следовательно, под видом честной жены предавалась явному кровосмешению и распутству; и хотя меня мало трогала преступность таковых отношений, однако в них было нечто противоестественное, так что муж стал даже гадок мне. Тем не менее по зрелом размышлении я решила ни в коем случае не открываться и не делать никаких признаний ни матери, ни мужу; так прожила я в состоянии невообразимой подавленности еще три года, но детей больше не имела. В продолжение этого времени моя мать часто рассказывала мне о своих прежних приключениях, что не доставляло мне никакого удовольствия, ибо, хотя она не называла вещи своими именами, все же, сопоставляя ее слова со слышанными мною от первых моих опекунов, я могла заключить, что в дни своей молодости она была проституткой и воровкой; но я убедилась, что она искренне раскаялась и стала потом женщиной очень набожной, скромной и религиозной. Однако какова бы ни была жизнь моей матери, моя собственная жизнь стала мне в тягость, потому что, как я уже сказала, мне приходилось заниматься самым худшим видом проституции; я не могла ожидать ничего хорошего от такого образа жизни, и действительно ничего хорошего из него и не вышло; все мое кажущееся благополучие пошло прахом и кончилось нищетой и разорением. Понадобилось, однако, некоторое время, прежде чем дошло до этого; дела наши пошатнулись, и, что еще хуже, с мужем моим произошла странная перемена: он стал капризен, ревнив, нелюбезен, и меня тем больше раздражало его поведение, чем более око было безрассудно и несправедливо. В конце концов отношения наши настолько испортились, что я потребовала у мужа исполнения обещания, которое он мне добровольно дал, когда я согласилась уехать с ним из Англии, именно: если мне здесь не понравится, я могу вернуться в Англию, когда мне вздумается, предупредив его за год, чтобы он успел привести в порядок дела. Итак, я потребовала, чтобы муж исполнил это обещание, и, должна сознаться, не в очень любезной форме: я жаловалась на то, что он очень дурно со мной обращается, что я нахожусь вдали от друзей и некому за меня вступиться, говорила, что он беспричинно ревнив, так как мое поведение безупречно и он не может ни к чему придраться, и что наш отъезд в Англию отнимет у него всякий повод для подозрений. Я так решительно настаивала, что мужу осталось только или сдержать свое слово, или нарушить его; несмотря на то, что он пустил в ход всю свою ловкость и пытался при помощи матери и других посредников убедить меня переменить свое решение, все его старания оказались бесплодными, потому что не лежало больше к нему мое сердце. Я с отвращением думала о брачном ложе, изобретала тысячу предлогов, ссылалась на нездоровье и дурное расположение, лишь бы он ко мне не прикасался, ничего так не опасаясь, как новой беременности, которая неизбежно помешала бы моему отъезду в Англию или, во всяком случае, задержала бы меня. В конце концов муж был до такой степени выведен из себя, что принял поспешное и роковое решение не пускать меня в Англию; хотя он и обещал, однако заявил, что отъезд этот безрассуден, разорит его, уничтожит семью и может привести его к гибели, поэтому я не должна обращаться к нему с подобной просьбой, недопустимой для жены, которой дорого благополучие семьи и мужа. Эти доводы обезоружили меня; спокойно все обдумав, вспомнив, что муж мой в сущности старательный, терпеливый человек, озабоченный тем, чтобы нажить состояние для своих детей, и что ему к тому же ничего не известно о моих ужасных обстоятельствах, я не могла не признать, что моя просьба крайне безрассудна и что ни одна жена, принимающая близко к сердцу интересы семьи, не обратилась бы с ней к мужу. Но мое недовольство было иного рода: я видела в нем теперь не мужа, но близкого родственника, сына моей родной матери, и решила тем или иным способом отделаться от него, но как это выполнить, не знала. Злые языки говорят о нашей сестре, что если мы что-нибудь забрали в голову, то уж своего добьемся; и правда, я непрестанно размышляла о том, как осуществить мое путешествие, и дошла наконец до того, что предложила мужу отпустить меня одну. Это предложение возмутило его до последней степени; он назвал меня не только нелюбезной женой, но и бесчувственной матерью и спросил, как могу я без ужаса думать о том, чтобы навсегда лишить матери двух детей (третий ребенок умер). Конечно, если бы все шло хорошо, я бы этого не сделала, но теперь моим заветным желанием было никогда больше не видеть ни детей, ни мужа; а что касается обвинения в противоестественности моих чувств, то я бы легко могла оправдаться ссылкой на крайнюю противоестественность всей нашей связи. Однако не было никакой возможности добиться от мужа согласия; он не хотел ни ехать со мной, ни отпустить меня одну, а о том, чтобы тронуться в путь без его согласия, нечего было и думать, это хорошо понимает всякий, кому известны порядки той страны. У нас часто бывали семейные ссоры по этому поводу, и они начинали становиться опасными, ибо, совершенно к нему охладев, я мало заботилась о том, чтобы выбирать выражения, и подчас говорила с мужем вызывающе; словом, я изо всех сил старалась побудить его к разрыву: это было заветнейшим моим желанием. Мой образ действий возмутил мужа, и он был совершенно прав, потому что в заключение я отказалась спать с ним; а так как я пользовалась каждым случаем, чтобы еще больше усилить размолвку, муж сказал мне однажды, что я, должно быть, сошла с ума и если не изменю своего поведения, то он обратится к врачам, то есть посадит меня в дом умалишенных. Я ему ответила, что я далеко не сумасшедшая, и в этом он скоро сам убедится, и что ни ему, ни другому негодяю не дано право убивать меня. Признаться, я была страшно напугана его намерением посадить меня в сумасшедший дом, так как это лишило бы меня возможности рассказать правду; ведь тогда никто бы не поверил ни одному моему слову. Под влиянием этого разговора я решила во что бы о ни стало открыться во всем; но каким способом и кому открыться, я не могла придумать и ломала себе над этим голову несколько месяцев. Вот тут и случилась новая ссора с мужем, принявшая такой резкий характер, что я чуть было не выложила ему всю правду; хотя я удержалась от сообщения подробностей, все же сказала достаточно, чтобы повергнуть его в крайнее вмешательство; в конце концов пришлось признаться о всем. Началось с того, что он спокойным тоном упрекнул меня в упрямстве, в нежелании отказаться от поездки в Англию. Я стала защищать свое решение, и, слово за слово, как это обыкновенно бывает в семейных стычках, осыпались резкости; он сказал, что я отношусь к нему, как к чужому, не как к мужу, и говорю о детях, точно не мать им, что поэтому я не заслуживаю доброго отношения, что он исчерпал все мягкие средства, что на его любезное и спокойное обращение, подобающее мужу и христианину, я ему отвечаю самым низким образом, обращаюсь с ним, как с собакой, как с презреннейшим чужаком, а не как с мужем, что ему вообще противно всякое насилие, но теперь он вынужден прибегнуть к нему и примет самые крутые меры, чтобы побудить меня к исполнению моих обязанностей. Вся кровь во мне вскипела, я пришла в бешенство, хоть и понимала в душе, что он говорит сущую правду и что поведение мое кажется непростительным. Я сказала, что мне одинаково наплевать и на его мягкие и крутые меры, что ни за что на свете я не отступлюсь от своего решения вернуться в Англию, а что касается моего нежелания обращаться с ним, как с мужем, и объявлять материнские чувства к детям, то тут, может быть, кроется кое-что такое, чего ему сейчас не понять, я же покамест не считаю нужным распространяться об этом и лишь заявляю, что у меня и муж и дети незаконные и я имею достаточно оснований относиться к ним сдержанно. Признаюсь, мне стало жаль его, когда я это сказала: он смертельно побледнел и застыл без движения, точно пораженный громом; мне показалось даже, что сейчас он упадет в обморок; словом, с ним случилось нечто вроде апоплексического удара: он дрожал всем телом, по лицу струился холодный пот, так что я принуждена была пойти поискать, чем бы привести его в чувство. Потом его стало тошнить и он слег, а на другой день утром был в горячке. Понемногу, однако, он стал поправляться, впрочем, медленно; почувствовав себя лучше, он сказал мне, что своими словами я нанесла ему смертельную рану и прежде всяких объяснений он хочет задать мне только один вопрос. Я перебила его, сказав, что очень раскаиваюсь в своей несдержанности, раз она так на него подействовала, но просила не требовать у меня никаких объяснений, потому что от этого будет только хуже. Мои слова увеличили его нетерпение и наполнили его беспокойством; он стал подозревать, что тут кроется какая-то тайна, но никак не мог разгадать ее; единственное, что ему приходило на ум, это — нет ли у меня другого мужа, но я стала уверять, что его опасения совершенно неосновательны; и правда, мой другой муж действительно умер для меня и просил считать его умершим, так что по этому поводу я не чувствовала ни малейшей тревоги. Но теперь я решила, что события зашли слишком далеко и больше таиться невозможно, а тут, к великому моему удовлетворению, муж сам дал мне повод освободиться от мучившей меня тайны. Он попусту приставал ко мне целых три или четыре недели, чтобы добиться, сказала ли я те слова в сердцах, с целью позлить его, или же в них кроется какая-то правда. Но я была непреклонной и отказывалась от всяких объяснений, требуя, чтобы он предварительно пообещал отпустить меня в Англию, а он отвечал, что, покуда жив, не согласится на это; тогда я ему возражала, что могу в любую минуту добиться его согласия, могу даже сделать так, чтобы он умолял меня уехать. Эти слова только разожгли его любопытство, и он стал назойлив до последней степени. В конце концов муж обо всем рассказывает матери и просит ее выведать у меня правду; старуха пустила в ход всю свою ловкость, но я мигом оборвала ее, сказав, что тайна в ней самой, что уважение к ней побуждает меня скрываться и что, в общем, я не скажу больше ни слова и заклинаю ее не расспрашивать меня. Свекровь была совсем огорошена и не знала, что сказать и что подумать, однако пренебрегла моим заявлением, усмотрев в нем только уловку, и продолжала приставать ко мне по поводу сына, а также всячески старалась примирить нас. Я сказала, что намерение у нее прекрасное, но неосуществимое и что, если бы я открыла ей правду, которой она добивается, она бы согласилась со мной и оставила меня в покое. В конце концов ее навязчивость возымела действие, и я сказала, что решаюсь доверить ей тайну величайшей важности, в чем она скоро сама убедится, и согласна скрыть эту тайну в ее сердце, если она торжественно пообещает ничего не говорить сыну без моего согласия. Старуха долго медлила с этим обещанием, но желание узнать наконец великую тайну превозмогло, и она пошла на мои условия; тогда я решилась и после долгих приготовлений все выложила. Сперва сказала, как сильно она сама содействовала несчастной размолвке между сыном и мною, рассказав о своей жизни и сообщав имя, под которым жила в Лондоне: изумление, замеченное ею на моем лице, было вызвано именно этим рассказом. Потом поведала ей историю собственной жизни, назвала свое имя и, приведя ряд других примет, которые она не могла оспаривать, убедила ее, что я не кто иная, как ее дочь, родившаяся в Ньюгетской тюрьме, та самая, что спасла ее от виселицы, находясь у нее в брюхе, та самая, которую она оставила в таких-то и таких-то руках, когда отправлялась в ссылку. Невозможно выразить, в какое изумление повергли ее мои слова; она не была расположена верить рассказу или вспоминать подробности, потому что сразу сообразила, какие гибельные последствия будет иметь это для всей семьи, но у меня так все совпадало с ее собственными рассказами, которые она, наверное, рада была бы отрицать, что она не могла привести ни одного возражения, а только бросилась мне на шею и, ни слова не говоря, долго целовала меня и горько плакала над моей долей. — Несчастное дитя, — воскликнула она наконец, — зачем злая судьба привела тебя сюда? Да еще в объятия моего сына! Ужас, ужас, все мы погибли! Выйти замуж за родного брата! Трое детей, и притом двое живых, кровь и плоть брата и сестры! Мой сын и моя дочь живут как муж и жена! Стыд и позор! Горемычная семья! Что с нами будет? Что сказать? Что предпринять? Долго она причитала таким образом, а я не имела сил говорить, да если бы и имела, не знала, что сказать каждое слово ножом вонзалось мне в душу. В таком потрясении чувств расстались мы впервые, впрочем, моя мать была поражена сильнее меня, потому что ужасное известие было для нее большой неожиданностью. Во всяком случае, она снова пообещала, что ничего не скажет сыну, пока мы не обсудим сообща, как нам поступить. Само собой разумеется, мы не стали надолго откладывать условленный разговор, и тут, сделав вид, будто она забыла, в каких словах рассказала мне повесть своей жизни, или предположив, что я забыла некоторые подробности, моя мать принялась излагать их с изменениями и пропусками; но я освежила в ее памяти ряд забытых ею, как мне показалось, обстоятельств и так удачно закончила начатое ею, что ей невозможно было отступиться: тогда она снова начала сетовать и причитать по поводу суровости свалившихся на нее несчастий. Когда она немного отошла, мы стали подробно обсуждать, как нам подготовить мужа к неприятному объяснению. Но какой мог быть толк от всех наших совещаний? Обе мы не видели никакого выхода, и не в силах были придумать, как ему открыть столь трагические обстоятельства. Невозможно было судить или предугадать, как встретит он известие и какие примет меры; если по недостатку самообладания он сделает нашу тайну достоянием гласности, то легко было предвидеть, что это разглашение приведет к гибели всей семьи; если же воспользуется своим законным правом, то с презрением разведется со мною и предоставит взыскивать судом скудное приданое, которое я принесла ему и которое, может быть, придется целиком истратить на ведение тяжбы и остаться нищей; дети тоже будут разорены, поскольку они по закону не имеют права на его имущество, а через несколько месяцев я, чего доброго, увижу его в объятиях другой жены, сама же стану несчастнейшей женщиной на свете. Для матери все это было так же ясно, как и для меня; короче говоря, мы совершенно не знали, что делать. По прошествии некоторого времени мы пришли к более трезвым решениям, но, к несчастью, мнения наши совершенно разошлись и были несовместимы одно с другим. Она полагала, что я должна схоронить свою тайну и по-прежнему жить с ее сыном как с мужем, пока не представится более благоприятный случай открыться, а тем временем она постарается примирить нас, восстановить между нами мир и согласие; словом, я должна жить с ним и молчать как могила, «ибо, дитя мое, — сказала она, — если тайна откроется, мы обе погибли». Чтобы склонить меня на свою сторону, она обещала отказать мне после смерти все, что можно, отдельно от доли, которая достанется моему мужу; так что, если впоследствии тайна откроется, я не буду нищей и смогу добиться от мужа того, что мне причитается. Это предложение не согласовалось с моими собственными планами, хотя говорило о большой любезности и внимании ко мне матери; мысли мои пошли по совсем иному пути. Хранить тайну в своем сердце и оставить все по-прежнему невозможно, сказала я ей и спросила, неужели, она думает, что я способна согласиться на супружеские отношения с родным братом. Далее я ей сказала, что, покуда она жива, я могу ссылаться на нее и что если она признает меня своей дочерью, чему есть неоспоримые доказательства, никто не усомнится в истинности моих слов; но если она умрет прежде, чем тайна откроется, меня сочтут бесстыдницей, выдумавшей небылицу, чтобы покинуть мужа, или объявят сумасшедшей и невменяемой. Я рассказала также, как муж грозил посадить меня в сумасшедший дом, как меня испугала эта угроза и побудила признаться ей во всем. Наконец я сказала матери, что после самых серьезных размышлений, на какие только я способна, я пришла к решению, которое, надеюсь, ей понравится, как некая средняя мера, именно: пусть она постарается уговорить сына отпустить меня в Англию, как я его просила, и снабдить меня достаточной суммой денег либо в виде товаров, которые я увезла бы с собой, либо в виде банковых билетов, на которые я могла бы жить там, намекнув ему при этом, что когда-нибудь он, если пожелает, может ко мне приехать. А когда я уеду, пусть она подготовит его и откроет ему все, действуя, конечно, осмотрительно, чтобы, он не был слишком поражен, не вышел из себя и не натворил глупостей, и пусть присмотрит также за детьми и удержит сына от новой женитьбы, разве только будет получено верное известие о моей смерти. Таков был мой план, подсказанный самыми благоразумными соображениями; после моего открытия этот человек действительно стал мне чужим; я смертельно его возненавидела как мужа и была не в силах побороть свое крайнее отвращение к нему; к этому присоединилось еще сознание незаконности наших отношений, и наше кровосмесительное сожительство стало для меня тошнотворным. Честное слово, я дошла до такой черты, что мне приятнее было обнять собаку, чем терпеть малейшее прикосновение мужа, мне была невыносима самая мысль лечь с ним в постель. Я не говорю, что была права, зайдя так далеко в своих чувствах к мужу и в то же время не решаясь ему открыться, но я рассказываю о том, что было, а не о том, что должно или не должно было быть. Мы с матерью долго оставались каждая при своем мнении, не находя никакой возможности примирить их между собой; много у нас было споров, но ни одна из нас не могла переубедить другую. Я упорствовала в своем отвращении к сожительству с родным братом, а она утверждала, что немыслимо добиться от него согласия на мой отъезд в Англию; так мы и оставались в этой неопределенности, не доходя до ссоры или чего-нибудь похожего, но неспособные также решить, что нам предпринять, чтобы найти выход из этого ужасного положения. Наконец я решилась на отчаянный шаг и сказала матери, что сама признаюсь во всем мужу. При одной только мысли об этом мать пришла в ужас, но я попросила ее успокоиться, сказала, что сделаю это исподволь и осторожно, со всей свойственной мне ловкостью и умением, выбрав благоприятную минуту, когда мой муж будет в хорошем расположении духа. Я сказала, что если мне удастся слицемерить и притвориться более любящей, чем я была на самом деле, то я не сомневаюсь в полном успехе своего замысла, и мы расстанемся с обоюдного согласия и с легким сердцем, ибо я искренно люблю его как брата, хотя и не могу любить как мужа. Все это время муж выпытывал у матери, что означает то ужасное, по его словам, выражение, которое я употребила давеча, сказав, будто не могу считать себя его законной женой и мои дети не являются его законными детьми. Мать кое-как отделывалась от него, говоря, что до сих пор не могла от меня добиться никаких объяснений, но видит, что я чем-то сильно озабочена, и надеется со временем узнать правду, а пока пусть он обращается со мной ласково и попробует добротой и мягкостью вернуть мое расположение; она сказала ему также, что я совсем запугана его угрозами посадить меня в сумасшедший дом, и посоветовала никогда не доводить женщину до отчаяния, как бы она ни провинилась. Он пообещал матери смягчить свои обращение и велел передать мне, что любит меня по-прежнему и не собирается сажать в сумасшедший дом, — нельзя же придавать значение каждому слову, сказанному в сердцах; наконец попросил мать повлиять и на меня, чтобы мы снова зажили в добром согласии. Последствия этого уговора сказались немедленно. Поведение мужа резко изменилось, и он стал со мной совсем другим человеком: большей любезности и предупредительности нельзя было и представить; мне ничего не оставалось, как отвечать ему тем же, что я делала по мере сил, но это выходило у меня очень неуклюже, ибо его ласки были для меня страшнее всего на свете, а при мысли, что я могу снова от него забеременеть, меня положительно бросало в холод; все это привело меня к заключению, что нужно непременно открыться ему, не откладывая ни минуты; так я и поступила со всяческими предосторожностями и оговорками. С тех пор как он переменил свое обращение со мной, прошло уже около месяца, и мы зажили новой жизнью друг с другом; если бы такое положение вещей могло меня удовлетворить, то я думаю, так бы у нас продолжалось до самой смерти. Однажды вечером мы сидели вдвоем в саду, в небольшой беседке возле дома; муж мой был в самом благодушном расположении, наговорил мне кучу милых вещей относительно приятности нашего теперешнего доброго согласия, положившего конец тягостной размолвке, и выразил надежду, что мы никогда больше не будем друг с другом ссориться. Я глубоко вздохнула и сказала, что ни одна женщина на свете не способна больше меня радоваться доброму согласию, всегда царившему между нами, и огорчаться при виде его нарушения, но, к сожалению, есть одно несчастное обстоятельство, очень близкое моему сердцу, которое не знаю как и объяснить ему; оно причиняет мне страшные мучения и не дает наслаждаться теперешней спокойной жизнью. Он стал требовать, чтобы я ему сказала, какое это обстоятельство. Я отвечала, что не могу этого сделать, что, пока тайна скрыта от него, я одна несчастна, но если он также ее узнает, то мы оба станем несчастны, и что, следовательно, держать его в неизвестности — лучшее, что я могу делать; в этом единственная причина, почему я не решаюсь открыть ему эту тайну, хотя моя скрытность, я убеждена, рано или поздно приведет меня к гибели. Невозможно передать, как он был поражен моими словами и с какой настойчивостью стал добиваться от меня признания. Он сказал, что меня нельзя назвать любезной и даже верной женой, если я так от него таюсь. Я отвечала, что тоже так думаю и все же не могу решиться на признание. Тогда он вернулся к фразе, которая вырвалась у меня раньше, и выразил надежду, что эта тайна не имеет никакого отношения к тогдашним моим словам: он решил предать их забвению, как гневную вспышку. Я сказала, что тоже желала бы забыть свои слова, но не в силах этого сделать, так как они оставили во мне слишком глубокое впечатление. Он мне сказал тогда, что решил не вступать ни в какие пререкания со мной, не будет больше докучать мне своими расспросами и готов примириться со всем, что я сделала и сказала; он только просит меня обещать, что моя тайна никогда не нарушит нашего покоя и не отразится на наших добрых отношениях. Это было самое досадное, что он мог мне сказать, ибо, говоря по правде, я желала, чтобы он продолжал приставать ко мне и заставил наконец признаться в том, что камнем лежало у меня на сердце. Поэтому я чистосердечно заявила, что меня не очень обрадовало его обещание не приставать ко мне, хотя я и не знаю, как мне исполнить его просьбу. — Но посмотрим, мой друг, — сказала я ему, — согласитесь ли вы принять условия, на которых я вам открою эту тайну. — Соглашусь на все условия в мире, если они разумны. — Хорошо, дайте мне подписку, что в случае, если вы не найдете за мной вины и убедитесь, что я являюсь лишь невольной причиной ожидающих нас несчастий, вы не станете меня порицать, подвергать оскорблениям или делать ответственной за вещи, происшедшие не по моей вине. — Да ведь это разумнейшая просьба на свете: не порицать за то, в чем вы не виноваты! Принесите мне перо и чернила. Я тотчас же побежала за пером, чернилами и бумагой, он написал условие, как мы договорились, и подписался под ним. — Извольте, — говорит, — что еще прикажете сделать, дорогая моя? — Вы не должны меня бранить, что я не открыла вам тайны до того, как сама узнала ее. — Опять вы совершенно правы, обещаю вам от всего сердца. — И он подписался также и под этим условием. — Теперь, мой друг, — говорю, — мне остается поставить вам только одно условие, именно: так как это дело не касается никого, кроме меня и вас, то вы не должны открывать его никому на свете, за исключением вашей матери; и поскольку я замешана в этом деле в такой же степени, как и вы, хотя так же, как и вы, невинна, вы не должны поддаваться гневу после моего признания, не должны предпринимать без моего ведома и согласия ничего такого, что пошло бы во вред мне или вашей матери. Это немного удивило его, он четко записал произнесенные мной слова, но много раз их перечитывал перед тем, как подписать, колебался и повторял: «Во вред моей матери! Во вред вам! Что за чудеса!» — однако в конце концов подписался. — Спасибо, мой друг, — говорю, — больше мне не нужно от вас письменных обещаний, но так как вам предстоит сейчас услышать о самом неожиданном и поразительном событии, которое когда-либо случалось в какой-нибудь семье, то прошу вас дать мне слово, что вы примете мои слова хладнокровно, сохранив присутствие духа, как подобает рассудительному человеку. — Сделаю все возможное, — говорит, — при условии, что вы перестанете томить меня: я до смерти напуган всеми этими предисловиями. — Слушайте же, — говорю, — помните, я вам когда-то сказала в сердцах, что не являюсь вашей законной женой и что наши дети незаконные; теперь же спокойно, но с большим огорчением должна вам сообщить, что я ваша родная сестра, а вы мой родной брат и что оба мы дети нашей доныне здравствующей матушки, которая находится в этом доме и знает, что я говорю чистую правду. Увидя, что он бледнеет и взгляд его становится диким, я сказала: — Вспомните о своем обещании и сохраните присутствие духа: ведь вы не можете меня упрекнуть, что я недостаточно подготовила вас. Все же я позвала слугу и велела подать мужу рюмку рому (самое употребительное в тех местах подкрепляющее средство), потому что он терял сознание. Когда он немного оправился, я сказала: — История эта, как вы сами понимаете, требует длинного объяснения; запаситесь же терпением и приготовьтесь выслушать ее до конца, я постараюсь быть краткой. И я рассказала ему все, что сочла нужным, остановившись подробно на том, что узнала от матери. — Теперь, друг мой, — закончила я, — вы понимаете, почему я поставила вам условия, видите, что я неповинна и не могла быть повинна в этом несчастье и что я ничего не знала о нем раньше. — Вполне в этом уверен, — ответил он, — но ваше открытие поразило меня как громом. Однако я знаю средство, как поправить дело и положить конец всем вашим затруднениям, так что вам не придется уезжать в Англию. — Ваше средство, должно быть, не менее удивительно, чем все остальное, — сказала я. — Нет, нет, ничего не может быть проще. Я один всему помеха. Он произнес эти слова с каким-то странным выражением, но я не придала им веры, будучи вполне согласна с распространенным мнением, что люди, совершающие подобные вещи, никогда о них не говорят, а кто говорит о них, никогда их не совершает. Но горе его еще не достигло предела; я заметила, что он становится задумчивым и печальным, словом, как мне показа ось, мысли его начинают путаться. Я старалась успокоить его, посвящая в придуманный мной план действий, и иногда он держался мужественно и давал мне дельные ответы, но горе угнетало его, и он дошел до того, что дважды покушался на свою жизнь, причем раз чуть не удавился; если бы вовремя не вошла в комнату мать, все было бы кончено, но с помощью слуги-негра мать разрезала веревку и привела его в чувство. Жизнь у нас в доме шла теперь очень печально. Жалость к мужу начала оживлять во мне чувство, которое я прежде питала к нему, и всеми доступными способами я искренно искала примирения; однако мое признание, видно, подействовало на его умственные способности, он заболел и стал чахнуть, хотя болезнь его, к счастью, оказалась не смертельной. В этом ужасном положении я не знала, что предпринять; казалось, что дни его сочтены, а значит, я могла бы снова очень выгодно выйти замуж, если бы осталась в тех местах, но душа моя тоже не знала покоя; мне страстно хотелось вернуться в Англию, без этого мне жизнь была не мила. Наконец мой муж, которому становилось все хуже и хуже, уступил моим неустанным просьбам и дал согласие; теперь дорога была для меня открыта, и при содействии матери я запаслась к отъезду хорошими товарами. Расставаясь с братом (так я должна теперь называть его), я с ним условилась, что по моем прибытии на родину он пустит здесь слух, будто получил известие о моей смерти, и сможет, таким образом, жениться, если пожелает. Он обещал относиться ко мне впредь по-братски и помогать мне до самой моей смерти, а если он умрет раньше, то оставит матери достаточно средств, чтоб ока могла оказывать мне поддержку как его сестре; и кое-что он сделал для меня, когда я его о том попросила, но это вышло так неловко, что доставило мне немало огорчений, как вы узнаете в свое время. Я уехала в Англию в августе после восьмилетнего пребывания в той стране; теперь меня ожидали новые испытания, столь горькие, что немногим женщинам довелось испытать что-нибудь подобное. Плавание наше было довольно счастливым до самых берегов Англии, которых мы достигли через тридцать два дня, но тут нас два или три раза потрепало бурями: одна из них пригнала наш корабль к берегам Ирландии, и мы пристали в Кинсейле. Там мы стояли тринадцать дней и, запасшись кой-каким провиантом, снова вышли в море и снова попали в бурю, которая сломала нашу грот-мачту, как говорят на морском языке. Но в конце концов мы бросили якорь в Милфорде[29], в Уэльсе. Хотя оттуда было далеко до места нашего назначения, однако, почувствовав под ногами твердую почву Британии, я решила больше не доверяться морю, оказавшему мне такой недружелюбный прием, поэтому, выгрузив на берег свои пожитки и взяв с собой деньги, накладные и другие бумаги, я отправилась в Лондон сухим путем, предоставив кораблю без меня продолжать свое плавание: местом его назначения был Бристоль[30], где жил главный контрагент моего брата. Через три недели я приехала в Лондон, где скоро получила известие, что корабль прибыл в Бристоль, но в то же время, к своему прискорбию, узнала, что из-за жестокого шторма и потери грот-мачты он получил серьезные повреждения и значительная часть груза испорчена. Я очутилась теперь в новой обстановке, которая казалась очень неприветливой. Я уехала, распрощавшись с семьей навсегда. Груз, который я привезла с собой, представлял бы, правда, крупную ценность, если бы был доставлен в исправности, и при помощи вырученных за него денег я могла бы прилично выйти замуж, но теперь все мое состояние сводилось к двум— или тремстам фунтам, и не было никакой надежды на его прирост. Я не имела ни одного друга, больше того, ни одного знакомого, так как считала совершенно невозможным возобновлять прежние знакомства; что же касается ловкой подруги, которая когда-то выдала меня за богатую невесту, то, как мне удалось выяснить, не называя себя, она умерла, и ее муж тоже. Забота о привезенных мной товарах вскоре заставила меня предпринять поездку в Бристоль, и во время хлопот по этому делу я часто развлечения ради наезжала в Бат[31]: я была еще далеко не стара, и нрав у меня каким был веселым, таким и остался; лишившись средств и ставши в некотором роде искательницей приключений, я ожидала какого-нибудь счастливого случая, который поправил бы мои дела, как это бывало в прежнее время. Бат — место элегантное, дорогое, где на каждом шагу ловушки. Я ездила туда, по правде говоря, с единственной целью поискать, не подвернется ли там что-нибудь, но заявляю чистосердечно, что намерения у меня были самые честные, и мысли мои в первое время вовсе не были обращены на путь, по которому я позволила направить себя впоследствии. В Бате я оставалась весь сезон[32], как там принято говорить, и завязала несколько неудачных знакомств, которые скорее толкнули меня на безрассудства, позднее совершенные мной, чем удержали от них. Я жила в свое удовольствие, принимала хорошее общество, то есть веселое и изысканное; но с прискорбием обнаружила, что этот образ жизни грозит мне разорением и что при отсутствии твердого дохода трата основного капитала является опасным кровопусканием. Впрочем, я старалась прогнать эти грустные мысли и ласкала себя надеждой, что еще подвернется благоприятный случай. Но я избрала для этого очень неудачное место. Я была теперь не в Редриффе, где стоило мне прилично обосноваться, и какой-нибудь солидный капитан или другой мужчина с положением мог бы попросить моей руки; я была в Бате, где мужчины находят иногда любовницу, но очень редко ищут жену; потому все частные знакомства, на которые женщина может там рассчитывать, всегда бывают такого рода. Начало сезона я провела недурно: хотя и завела знакомство с одним господином, приехавшим в Бат развлекаться, но не соглашалась ни на какие низкие сделки. Я отклонила несколько случайных предложений и действовала довольно ловко. Я не была настолько развращена, чтобы вступить на путь порока из одной любви к нему, а с другой стороны, ни одно из сделанных мне предложений не соблазняло меня, так как не отвечало главной моей цели. В течение этого времени я сблизилась также с женщиной, у которой поселилась; нельзя сказать, чтобы она держала публичный дом, однако была чужда каких-либо нравственных правил. Я вела себя у нее так хорошо, что на мое доброе имя не легло ни пятнышка, и все мужчины, с которыми я водилась, были настолько безупречны, что я не навлекла на себя ни малейшего нарекания; никто из них, по-видимому, не думал, что ко мне можно обратиться с легкомысленным предложением. Правда, упомянутый мной господин постоянно дарил меня своим вниманием и развлекался в моем обществе, которое, он говорил, было ему очень приятно, но дальше этого у нас в то время не заходило. Я провела много тоскливых часов в Бате, после того как все общество разъехалось; правда, мне приходилось бывать иногда в Бристоле по делам и для получения денег, однако я каждый раз возвращалась в Бат, предпочитая оставаться там, так как благодаря моей дружбе с хозяйкой, у которой я жила летом, мне представилась возможность устроиться у нее на зиму дешевле, чем где-либо в другом месте. Там, повторяю, я провела зиму так же скучно, как весело провела осень. Но, сойдясь ближе со своей хозяйкой, я не могла не поделиться с ней удручавшими меня заботами и сообщила ей, как туго у меня с деньгами. Я сказала ей также, что у меня есть мать и брат в Виргинии, люди с достатком, и так как я действительно написала матери, в какое попала положение и какие понесла убытки вследствие несчастья с кораблем, то не преминула сообщить своей новой приятельнице, что ожидаю от родных помощи, как это было на самом деле; а так как рейс из Бристоля в реку Йорк в Виргинии и обратно требовал обыкновенно меньше времени, чем рейс из Лондона, и мой брат вел дела преимущественно с Бристолем, то я предпочитала ожидать ответа здесь, не уезжая в Лондон. Моя новая приятельница отнеслась ко мне очень участливо и была настолько добра, что сильно сбавила мне плату за стол на зиму, сказав, что не хочет брать с меня больше, чем сама тратит; за помещение же зимой я вовсе не платила. Наступление весеннего сезона нисколько не отразилось на ее любезном отношении ко мне, и я жила у нее некоторое время, пока обстоятельства мои не изменились. В ее доме обыкновенно останавливались несколько важных особ, в частности тот господин, которому так понравилось мое общество осенью; он приехал теперь с другим господином и двумя слугами и поселился в том же доме. Я подозреваю, что моя хозяйка пригласила его, дав ему знать, что я все еще живу у нее, но она отрицала это, и он тоже. Словом, этот господин снова приехал в Бат и по-прежнему отличал меня своим вниманием. Он был настоящий барин, и его общество, должна сознаться, было столь же приятно мне, как мое общество ему, если верить его словам. Он обращался со мной необыкновенно почтительно и был такого высокого мнения о моей добродетели, что ему казалось, как он часто заявлял мне, я с презрением отвергла бы всякие его домогательства. Он скоро узнал от меня, что я вдова, что я приехала в Бристоль из Виргинии на последнем корабле и ожидаю в Бате прихода ближайшего каравана судов из Виргинии, с которым рассчитываю получить крупный груз. Я, в свою очередь, узнала от него, что он женат, но что его супруга сошла с ума и находится под надзором своих родных, на который он дал согласие, чтобы избегнуть всяких упреков (вполне обычных в таких случаях) в том, что не старался ее лечить; теперь он приехал в Бат отдохнуть от этой невеселой домашней обстановки. Моя хозяйка, по собственному почину всячески поощрявшая наше знакомство, дала мне самый лестный отзыв об этом господине, сказав, что он человек благородный, доброжелательный, с большим состоянием. У меня были все основания верить этому: несмотря на то, что мы жили бок о бок и он часто заходил в мою комнату даже когда я была в постели, а равным образом и я заходила к нему, никогда он не отваживался больше чем на поцелуй и ничего иного не просил у меня, по крайней мере, до поры до времени, о чем я расскажу после. Я часто обращала внимание моей хозяйки на необычайную скромность моего поклонника, и она мне отвечала, что это ее нисколько не удивляет, так как господин этот всегда отличался скромным поведением, с тех пор как она его знает; все же ей кажется, что я должна ожидать от него какой-нибудь вещественной благодарности за то, что он постоянно проводит время со мной, — а он действительно ходил за мной по пятам. Я на это сказала, что не давала ему ни малейшего повода думать, будто я в этом нуждаюсь или хочу принять от него подарок. Тогда она обещала взять это дело на себя и так ловко все устроила, что в первый же раз, как мы остались наедине после разговора с ним моей хозяйки, он стал меня расспрашивать о моих делах, на какие средства я живу с тех пор как приехала сюда и не нуждаюсь ли в деньгах. Я приняла очень независимый вид, сказала, что хотя мой груз табаку попорчен, однако он не погиб целиком, что купец, которому я сдала свой товар, обошелся со мной честно, так что я не испытываю нужды в деньгах и надеюсь при экономном образе жизни продержаться до получения новых товаров, которых ожидаю с ближайшим кораблем, а до тех пор урезала свои расходы; в прошлом сезоне я держала прислугу, теперь же обхожусь одна; тогда у меня была столовая и спальня во втором этаже, теперь же только одна комната в верхнем этаже, и так далее. «Но я ничуть не жалуюсь», — сказала я, прибавив, что благодаря его обществу мне гораздо веселее, чем раньше, за что я очень ему признательна; таким образом, я дала понять, что в настоящее время не нуждаюсь в помощи. Однако вскорости он снова взялся за меня, сказав, что я, видно, не доверяю ему и не хочу посвятить в свои дела, чем он очень огорчен, так как, по его словам, расспрашивает меня не из любопытства, а чтобы помочь мне, если представится случай. Но раз я не хочу признаться, что нуждаюсь в помощи, он просит меня только об одном: обещать ему, что если я попаду в стесненное положение, то откровенно ему признаюсь в этом и так же непринужденно обращусь к нему за помощью, как он мне предлагает ее; и он закончил свою речь уверением, что я всегда найду в нем преданного друга, хоть, может быть, и боюсь довериться ему. Со всей учтивостью, подобающей человеку бесконечно обязанному, я ему сказала, что глубоко тронута его любезностью, и действительно, с этого времени я перестала чиниться, как раньше, хотя мы и не переступали границ самой строгой добродетели; но, несмотря на непринужденность наших отношений, я все не могла набраться храбрости и сказать, что нуждаюсь в деньгах, хотя втайне была очень рада его предложению. Прошло еще несколько недель, а я ни разу не попросила у него денег; тут моя хозяйка, хитрая женщина, часто подбивавшая меня на этот шаг, но видевшая, что я на него неспособна, сочиняет небылицу и, когда мы были вдвоем, врывается ко мне с криком: — Ох, вдовушка! Дурные у меня для вас вести! — Что такое? Уж не захвачены ли французами корабли из Виргинии? Этого я больше всего боялась. — Нет, нет, — говорит она, — но человек, которого вы послали вчера в Бристоль за деньгами, вернулся и сказал, что ничего не привез. Мне очень не понравилась ее выдумка: по-моему, она сильно смахивала на вымогательство, в котором не было никакой нужды, и я смекнула, что ничего не потеряю, отказавшись участвовать в этой игре, поэтому я резко ее оборвала: — Не могу понять, с чего он несет такой вздор! Уверяю вас, он принес мне все деньги, за которыми я его посылала; вот они, — проговорила я, вынимая кошелек, в котором было около двенадцати гиней. — К тому же, — добавила я, — я собираюсь вскоре отдать вам большую часть этих денег. Мой поклонник был, по-видимому, подобно мне, недоволен ее вмешательством, найдя, как мне кажется, что она слишком много себе позволяет; однако, услышав мой ответ, тотчас успокоился. На следующее утро мы возобновили разговор на эту тему, и он остался вполне удовлетворен. Он с улыбкой выразил надежду, что я ему непременно скажу, как обещала, когда буду нуждаться в деньгах. Я ответила, что мне была очень неприятна вчерашняя выходка моей хозяйки, позволившей себе так грубо вмешаться в дела, которые ее не касаются но должно быть, сказала я, она хотела получить с меня долг, что-то около восьми гиней, который я решила отдать ей и действительно отдала в тот же вечер. Он страшно обрадовался, узнав, что я расплатилась с хозяйкой, затем мы стали говорить о чем-то другом; но на следующее утро, услышав, что я встала раньше его он позвал меня, и я откликнулась. Он попросил меня войти к нему в комнату; когда я вошла, он был еще в постели[33] и пригласил меня подойти ближе и сесть к нему на кровать, так как ему нужно со мной поговорить. После нескольких любезностей он спросил, согласна ли я честно и искренне ответить на один только вопрос, который он хочет задать мне. Поспорив немного насчет слова «искренне» и спросив, давала ли я ему когда неискренние ответы, я выразила свое согласие. После этого он попросил меня показать мой кошелек. Я тотчас же сунула руку в карман и со смехом вынула оттуда кошелек, в котором было три с половиной гинеи. Тогда он спросил, все ли это мои деньги. Снова рассмеявшись, я ответила ему: «Нет, далеко не все». В таком случае он просит принести ему все мои деньги до последнего фартинга. Я согласилась, пошла в свою комнату, принесла ему потайной ящик, где у меня было еще шесть гиней и немного серебра, высыпала все эти деньги на постель и сказала, что это все мое богатство, больше нет ни шиллинга. Он взглянул на деньги, но не стал их считать, а бросил опять в ящик; потом вынул из кармана ключ и велел мне открыть шкатулку из орехового дерева, стоявшую у него на столе, взять оттуда ящичек и принести ему, что я и сделала. В этом ящичке было много золотых монет — я думаю, около двухсот гиней, но сколько в точности, не могу сказать. Поставив ящичек на кровать, он взял мою руку, вложил в ящичек и зачерпнул полную горсть золота; я противилась, но он крепко держал мою руку в своей и заставил взять столько гиней, сколько в ней поместилось. Когда я это сделала, он велел мне высыпать все это золото в подол, а потом сам переложил в мой ящик, перемешав с теми деньгами, которые там были; после этого велел мне поскорее уходить и унести ящик в свою комнату. Я передаю эту сцену так подробно потому, что она была исполнена веселья, а также, чтобы наглядно изобразить характер наших отношений. Вскоре после этого он стал каждый день находить изъяны в моих платьях, моих кружевах, моих чепцах и побуждал меня покупать лучшие, что, впрочем, вполне отвечало моим желаниям, хотя я и не показывала вида. Больше всего на свете я любила красивые платья; но я возразила, что мне нужно экономно расходовать деньги, полученные от него в долг, иначе я не смогу с ним расплатиться. Тогда он ответил в нескольких словах, что, так как он меня искренне уважает и знает мое стесненное положение, то смотрит на эти деньги как на подарок, который, по его мнению, вполне мной заслужен, так как я отдаю ему все свое время. После этого он уговорил меня взять служанку и вести хозяйство, а когда его друг уехал, предложил столовать его, на что я охотно согласилась, в полной уверенности, что ничего от этого не потеряю, да и хозяйка дома, в котором мы жили, тоже не осталась внакладе. Так прожили мы около трех месяцев, и когда общество стало разъезжаться из Бата, мой поклонник тоже заговорил об отъезде, очень желая увезти меня в Лондон. Я была немного обеспокоена этим предложением, не зная, в каком положении я там окажусь и как он будет со мной обращаться. Но пока я над этим раздумывала, он сильно занемог; отправившись в одно местечко под названием Шептон, в Сомерсетшире, он так расхворался там, что не мог вернуться и прислал ко мне в Бат лакея с просьбой нанять карету и приехать к нему. Нужно сказать, что перед своим отъездом он поручил мне свои деньги и другие ценные вещи, и я не знала, что с ними делать; но я их припрятала, заперла квартиру на ключ, поехала к нему и действительно нашла его очень больным; я стала его убеждать, чтобы он позволил перенести себя на носилках в Бат, где легче было получить помощь и хорошего врача. Он согласился, и я доставила его в Бат, до которого, насколько мне помнится, было пятнадцать миль. Так он пролежал в сильной горячке целых пять недель, и все это время я так заботливо за ним ухаживала, словно была его женой; в самом деле, если бы я была его женой, я бы не смогла сделать больше. Я так часто и подолгу сидела возле него, что в конце концов он мне это запретил; тогда я велела принести койку и ложилась на ней в ногах его кровати. Я и в самом деле сильно тревожилась о его здоровье, очень боясь потерять такого друга, каким он был для меня и, несомненно, остался бы и впредь, и по целым часам плакала. Наконец ему стало лучше, появилась надежда на выздоровление, и действительно он стал поправляться, однако очень медленно. Если бы дело обстояло иначе, а не так, как я собираюсь рассказывать, я не побоялась бы открыть правду, как делала это в других случаях; но я утверждаю, что в течение всего этого времени мы не позволили себе ни одного неприличного слова или поступка, если не считать, что я заходила к нему в комнату, когда он лежал в постели, и исполняла ночью и днем все обязанности сиделки, когда он был болен. О, если бы так продолжалось до самого конца! Через несколько времени он окреп и стал быстро поправляться; я хотела было убрать свою койку, но он просил меня подождать, пока сможет обходиться без посторонней помощи, после чего я перебралась в свою комнату. Он пользовался каждым случаем, чтобы выразить признательность за мое внимание, а когда поправился, преподнес мне в подарок пятьдесят гиней за мои заботы и за то, что ради его спасения я, как он выражался, рисковала своей жизнью. И тут он торжественно заявил об искренней и ненарушимой любви ко мне, добавив, что превыше всего печется о моей добродетели и своей собственной. Я ему выразила за это глубокую благодарность. Тогда он стал уверять меня, что если бы даже он лежал со мной голый в постели, то и тогда столь же свято охранял бы мою добродетель, как стал бы защищать ее в случае посягательства на меня какого-нибудь насильника. Я нисколько в этом не сомневалась, о чем и сказала ему; но ему было еще мало; он сказал, что будет ждать случая, который позволил бы дать самое несомненное доказательство его искренности. Много времени спустя мне понадобилось съездить по делам в Бристоль; мой поклонник нанял карету и пожелал сопровождать меня, тут наша близость действительно возросла. Из Бристоля он повез меня в Глостер[34], просто чтобы прокатиться и подышать воздухом; в тамошней гостинице нашлось только одно свободное помещение — большая комната с двумя кроватями. Хозяин гостиницы, показывавший нам комнаты, сказал напрямик моему спутнику: — Сударь, не мое дело спрашивать, супруга ли вам эта дама или нет; если нет, вы можете так же прилично спать на этих двух кроватях, как если бы вы помещались в двух комнатах. И с этими словами он задернул большой занавес, разделив таким образом комнату на две отдельные спальни. — Отлично, — поспешно проговорил мой друг, — кровати подходят. Что же касается остального, то мы слишком близкие родственники, чтобы спать вместе, хотя нам будет удобно поместиться рядом. Таким образом, внешне все было благопристойно. Когда пришло время ложиться спать, мой спутник предупредительно вышел из комнаты и подождал, пока я разденусь, потом лег на другой кровати и долго разговаривал со мной. Наконец, повторяя свое прежнее уверение, что он способен лежать со мной голый, не причиняя мне ни малейшей обиды, соскакивает с кровати со словами: — Теперь, милая, вы убедитесь, как я буду с вами благороден и как умею держать свое слово, — и подходит к моей постели. Я оказала небольшое сопротивление, но, должна признаться, не стала бы сильно сопротивляться ему, даже если бы он не давал никаких обещаний; итак, после небольшой борьбы я затихла и пустила его к себе в постель. Расположившись рядышком, он заключил меня в объятия и так пролежал со мной всю ночь, но он ничего мне не сделал и не пытался сделать, кроме того что обнял меня, как я уже сказала, так и прошла вся ночь; а наутро он встал и оделся, оставив меня такой же невинной по отношению к нему, как в тот день, когда я родилась на свет. Я была очень поражена этим, как, наверное, поражены и другие, кто знает, как могущественны законы природы, ибо он был мужчина здоровый и пылкий. Поступил он так не из религиозных соображений, а единственно из любви ко мне, уверяя, что хотя я для него самая милая женщина на свете, однако он так меня любит, что неспособен меня обидеть. Конечно, это был благородный поступок, но так как ничего подобного мне еще не случалось видеть, то я была совершенно озадачена. Остальную часть путешествия мы совершили таким же образом и вернулись в Бат, где, пользуясь правом заходить ко мне когда угодно, он часто проявлял ту же умеренность, и я не раз спала с ним; и хотя мы привыкли держаться друг с другом непринужденно, как муж и жена, однако он ни разу не покусился на что-нибудь большее и очень этим тщеславился. Не скажу, чтобы мне это слишком нравилось, потому что, признаться, я была гораздо более порочна, чем он. Мы прожили так около двух лет, и за это время он лишь три раза отлучался в Лондон, где пробыл один раз четыре месяца, но, нужно отдать ему справедливость, исправно присылал мне деньги, так что я могла жить весьма прилично. Если бы у нас так и продолжалось, то, несомненно, нам было бы чем похвастать; но правду говорят мудрые люди — не следует слишком близко подходить к краю пропасти. Мы в этом убедились на опыте; и тут я снова должна отдать ему справедливость — не он нарушил данное им слово. Однажды ночью мы лежали в постели, разгоряченные и навеселе, выпив, мне кажется, немножко больше обычного, хотя вовсе не столько, чтобы не помнить себя, и вот после нескольких дурачеств, которых я не могу назвать, я сказала, лежа в его объятиях (мне стыдно и противно писать об этом), что не прочь была бы освободить его от принятого им на себя зарока на одну только ночь, не больше. Он тотчас же поймал меня на слове, и после этого мне было уже не до сопротивления, да, по правде говоря, я не испытывала большого желания сопротивляться. Так совершилось наше грехопадение, и я променяла роль друга на негармоничное и неблагозвучное звание любовницы. Наутро мы оба стали каяться; я горько рыдала, он бранил себя за слабость, но это было все, что мы могли сделать; когда путь был расчищен и преграды добродетели и совести опрокинуты, нам почти не с чем было бороться. Весь остаток этой недели мы провели в большом унынии, я не могла без краски на лице смотреть на него и то и дело сокрушалась: «Что, если я забеременею? Что будет со мной тогда?» Он меня ободрял, говоря, что, покуда я ему верна, он тоже останется мне верен; и раз у нас дошло до этого (к чему он, собственно, никогда не стремился), то, если я забеременею, он позаботится и обо мне, и о ребенке. После этого мы успокоились. Я ему поклялась, что если я забеременею, то скорее умру, не обратившись за помощью к повивальной бабке, чем выдам, кто отец ребенка; но он меня уверил, что я ни в чем не буду терпеть недостатка, если забеременею. Эти взаимные уверения заглушили в нас упреки совести, и мы стали предаваться греху, когда нам хотелось, пока наконец мои опасения не оправдались и я действительно не забеременела. Убедившись в этом, я поделилась открытием со своим любовником, и мы стали обсуждать, какие нам принять меры по этому случаю; я предложила доверить тайну нашей хозяйке и спросить у нее совета, на что он дал согласие. Хозяйка, женщина (как я убедилась), привыкшая к подобным вещам, не придала большого значения событию, сказав, что давно его предвидела, и стала весело подшучивать над нами. Как я сказала, это была женщина весьма опытная в таких делах; она взяла на себя все хлопоты, обещала достать повитуху и мамку, замять дело и спасти нашу репутацию, что и исполнила с большой ловкостью. Когда подошло время родов, она попросила моего любезного уехать в Лондон или для виду изобразить, будто уезжает. После этого она известила приходские власти, что в ее доме находится дама, у которой скоро начнутся роды, но она хорошо знает ее мужа и даже сообщила властям его имя — он будто бы звался сэр Уолтер Клив, — сказав, что это почтенный джентльмен, что она готова ответить на все расспросы, и тому подобное. Приходские власти вполне удовлетворились этими сведениями, и я преспокойно родила, как если бы была самой настоящей миледи Клив, при содействии трех или четырех именитых гражданок Бата, что, однако, потребовало некоторых дополнительных расходов от моего любовника. Я часто выражала ему свое огорчение по этому поводу, но он просил меня не беспокоиться. Получив достаточно денег на экстренные расходы по случаю родов, я имела в избытке все необходимое, хотя не позволяла себе никакой роскоши и сумасбродств; кроме того, зная свет и зная, что подобное положение редко бывает прочным, я предусмотрительно отложила побольше денег про черный день, уверив своего покровителя, что все ушло на непредвиденные расходы во время родов. Благодаря этому, встав с постели, я имела в своем распоряжении вместе с деньгами, которые он подарил мне раньше, двести гиней, включая сюда и остаток собственных сбережений. Я родила прелестного ребенка, красивого мальчика, и когда любовник мой узнал об этом, он написал мне очень любезное и обязательное письмо, а потом сказал что, по его мнению, мне лучше будет переехать в Лондон, как скоро я встану с постели и поправлюсь, что он приготовил для меня квартиру в Хаммерсмите[35], как будто я переезжаю туда из Лондона, и что через некоторое время я могу вернуться в Бат, и он поедет со мной. Его предложение мне очень понравилось, я наняла карету и, захватив с собой ребенка и кормилицу, а также горничную, отправилась в Лондон. Он встретил меня в Рединге[36], в собственной коляске, куда пригласил меня перейти, оставив служанок и ребенка в наемной карете, и так я приехала в свою новую квартиру в Хаммерсмите, которой осталась как нельзя более довольна, потому что она действительно была прекрасно обставлена. Теперь я достигла, можно сказать, вершины благополучия и ничего больше не желала, как стать законной женой, что, однако, было неосуществимо в нашем положении; поэтому я при всяком удобном случае старалась приберечь, что можно, на более суровые времена, прекрасно зная, что такое блаженство не вечно и что мужчины, которые обзаводятся любовницами, часто меняют их от пресыщения, ревности и по иным причинам; иногда сами дамы, попавшие в столь хорошие условия, мало заботятся о том, чтобы скромным поведением сохранить к себе уважение, а также блюсти верность своим покровителям, отчего те с заслуженным презрением их бросают. Но мне эта опасность не грозила, потому что я не имела никакой склонности к переменам; у меня вовсе не было знакомств, а значит, и искушения искать чего-нибудь новенького. Я водилась только с семьей, у которой жила, и с женой одного священника из соседнего дома; таким образом, в отсутствие моего любовника я никуда не ходила в гости, и когда бы он ни пришел ко мне, сидела у себя в спальне или гостиной, а если выходила прогуляться, то всегда вместе с ним. Этот образ жизни и наши отношения установились как-то сами собой; он часто заявлял, что вплоть до той ночи, когда мы впервые нарушили наш уговор, у него никогда и в мыслях не было вступать со мной в связь, что он всегда питал искреннюю привязанность ко мне, но не чувствовал ни малейшего желания делать то, что он сделал. Я стала уверять, что никогда не подозревала его в этом, и если бы у меня были такие подозрения, я бы не пошла так далеко на вольности, кончившиеся нашим грехопадением; оно совершилось неожиданно и объясняется тем, что мы слишком поддались в ту ночь взаимному влечению. И действительно, я часто замечала с тех пор — и пусть это служит предостережением читателям этой повести, — что мы не должны потворствовать распутным и порочным наклонностям, иначе все наши благие решения пойдут прахом как раз тогда, когда нам больше всего необходима их поддержка. Правда, с первой же нашей встречи я решила позволить ему вступить в связь со мной, если бы он пожелал, но объяснялось это тем, что я нуждалась в его помощи и не знала другого способа удержать его. Однако в ту ночь, когда у нас зашло так далеко, я обнаружила слабость и неспособность противиться влечению: я пошла на все уступки прежде даже, чем он попросил меня. Впрочем, мой любовник был настолько благороден, что никогда не укорял меня за это и вообще никогда не выражал ни малейшего недовольства моим поведением, а, напротив, заявлял, что он в таком же восхищении от моего общества, как и в первый час нашего знакомства. Правда, у него не было жены, или, вернее, его жена перестала быть женой, но угрызения совести часто вырывают мужчину, особенно мужчину благоразумного, из объятий любовницы, что в конце концов случилось и с моим любовником, хотя много позднее. С другой стороны, хотя и у меня бывали тайные угрызения совести по поводу моего образа жизни, даже когда я находилась на вершине благополучия, однако грозная картина нищеты и голода стояла передо мной страшным призраком, не позволяя оглядываться назад; но если бедность привела меня на этот путь, то ужас перед бедностью удерживал на нем, и я часто решала бросить все, как только мне удастся накопить достаточно денег, чтобы содержать себя самостоятельно. Все это были, однако, пустые мечтания, исчезавшие при первой встрече с любовником; общество его было так приятно, что в его присутствии я не могла оставаться печальной, грустные размышления овладевали мной лишь в те часы, когда я бывала одна. Я прожила шесть лет в этом счастливом и несчастном положении, родив ему за это время троих детей, из которых только первый мальчик остался жив; за эти шесть лет я дважды переезжала, но на шестой год вернулась на свою первую квартиру в Хаммерсмите. Там я однажды утром неожиданно получила от своего друга нежное, но печальное письмо, в котором он извещал меня, что тяжело захворал и боится осложнения болезни, и так как с ним живут родные его жены, то мне невозможно будет приходить к нему; он выражал свое крайнее огорчение по этому поводу, так как ему хотелось, чтобы я ухаживала и присматривала за ним, как во время первой болезни. Я очень встревожилась и горела нетерпением узнать, что с ним. Прошло две недели, а я все не получала никаких известий, чем была очень поражена, и тревога моя возросла еще больше. Право, мне кажется, что в течение следующих двух недель я была близка к сумасшествию. Больше всего меня смущало то, что я не знала в точности его местопребывания; сперва я поняла, что он находится у своей тещи; однако, приехав в Лондон и справившись по адресу, по которому отправляла ему письма, я скоро выяснила, что он со своей семьей переехал в Блумсбери[37] и что в том же доме живут его жена и теща, хотя от жены скрывают, что она находится под одной кровлей со своим мужем. Там я скоро узнала также, что он в крайне тяжелом положении, и решила во что бы то ни стало добиться правды. Однажды вечером я придумала перерядиться горничной, надела круглый чепчик и соломенную шляпку и направилась к его дому как бы от одной дамы, жившей с ним по соседству; засвидетельствовав почтение хозяевам, я сказала, что послана узнать, как здоровье господина и как он почивал сегодня ночью. Передавая это поручение, я разузнала все, что мне было нужно; разговорилась с одной служанкой, которая подробно рассказала мне про болезнь своего барина; у него был плеврит с кашлем и лихорадкой. Она мне сообщила также, кто живет в этом доме и как здоровье барыни, которой, по словам горничной, теперь лучше и есть надежда, что к ней вернется рассудок; но что касается самого барина, то доктора признали его положение почти безнадежным; утром все думали, что он при смерти, и с тех пор не заметно почти никакого улучшения; вряд ли он доживет до утра. Тяжелые это были для меня вести; я видела, что приближается конец моего благополучия; хорошо, что я так экономно тратила деньги и припасла кое-что, пока он был жив и здоров, ибо теперь я положительно не представляла, откуда мне дальше добывать средства к существованию. Тяжелым бременем лежал у меня на сердце мой сын, красивый милый мальчик пяти лет, ничем не обеспеченный, насколько мне было известно. С этими грустными мыслями вернулась я домой и стала прикидывать, что мне делать и как теперь доживать свою жизнь. Само собой разумеется, я не могла успокоиться, не разузнав, что сталось с моим любовником; не решаясь пойти к нему вторично, я посылала других осведомляться о его здоровье и недели через две узнала, что появилась надежда на выздоровление, хотя был он еще очень плох; тогда я перестала посылать за известиями и через некоторое время услышала от соседей, что он уже встает с постели, а вскоре после этого — что он выходит из дома. Тогда я исполнилась уверенности, что вот-вот получу от него весточку, и начала бодрее смотреть на свое положение, думая, что он поправится. Ждала я неделю, две; прождала, к своему великому удивлению, почти два месяца, но услышала лишь, что, поправившись, он уехал в деревню подышать после болезни свежим воздухом. Прошло еще два месяца, и я узнала, что он вернулся в город, но по-прежнему не получала от него никаких известий. Я написала ему несколько писем, адресовав их, как обычно, но узнала, что только два или три были востребованы, а за остальными никто не приходил. Я написала снова, в более резких словах, предупреждая, что вынуждена буду явиться к нему сама; я изобразила свое положение в самых мрачных красках: нужно платить за квартиру, ребенок не обеспечен, да и я лишена всякой поддержки после его торжественного обещания заботиться обо мне и содержать меня. Я сняла копию с этого письма и, узнав, что уже целый месяц никто за ним не является, устроила так, чтобы ему вручили эту копию в одной кофейне, где, как я выяснила, он часто бывал. Это письмо вынудило у него ответ, из которого я поняла, что буду брошена, но узнала также, что он послал мне несколько времени тому назад письмо с просьбой вернуться в Бат. Содержание этого письма я изложу ниже. Нужно сказать, что на одре болезни такие отношения, как те, что установились между нами, расцениваются иначе; мы смотрим на них другими глазами, чем раньте. Мой любовник стоял на пороге смерти, на самом краю вечности, и, по-видимому, в нем заговорила совесть, зашевелились мрачные мысли по поводу прошлой, беспутной и ветреной жизни; в частности, преступная связь со мной, которая была не чем иным, как тянувшимся долгие годы прелюбодеянием, представилась ему в истинном свете, а не так, как рисовалась прежде, и он смотрел теперь на нее со справедливым и набожным отвращением. Не могу здесь не заметить в назидание моему полу, что искреннее раскаяние в таком преступлении всегда сопровождается ненавистью к соучастнице, и эта ненависть тем сильнее, чем более пылкой была любовь. Так всегда будет; иначе и быть не может; искреннее отвращение к преступлению не может совмещаться с любовью к той, кто была его причиной. Так случилось и на этот раз, хотя благовоспитанность и благородство этого господина удержали его от крайностей. Вот краткий рассказ о том, как он поступил в этом деле. Поняв из последнего письма, что я не уехала в Бат и что его первое письмо не дошло до меня, он написал мне следующее: «Сударыня! Я удивлен, что мое письмо от 8-го числа прошлого месяца не попало в Ваши руки; клянусь Вам, что оно было вручено Вашей горничной. Не буду Вам рассказывать, в каком состоянии я находился несколько времени тому назад и как, ступив уже на самый край могилы, я благодаря неожиданной и незаслуженной милости Неба снова вернулся к жизни. Вас не должно поражать, что в моем тогдашнем состоянии наша несчастная связь тяжелее всего угнетала мою совесть. Больше я не скажу об этом ни слова; поведение, в котором следует раскаяться, следует также изменить. Я желал бы, чтобы Вы подумали о возвращении в Бат. Прилагаю к этому письму билет в пятьдесят фунтов, чтобы Вы могли рассчитаться за квартиру и оплатить свою поездку. Надеюсь, Вы не будете удивлены, если я прибавлю, что лишь по этой причине, а вовсе не вследствие какой-либо Вашей вины я не могу больше Вас видеть. Беру на себя все заботы о ребенке, оставите ли Вы его здесь или возьмете с собой, — как Вам будет угодно. Желаю, чтобы и Вы задумались над всем случившимся и чтобы Ваши размышления пошли Вам на пользу. Остаюсь и т.д.». Письмо это пронзило меня, как тысяча ножей; не могу передать, какие на меня нахлынули угрызения совести, потому что я не была слепа к своему преступлению; мне казалось, что меньшим грехом было продолжать связь с родным братом, так как, по крайней мере, наш брак не был преступлением, поскольку мы не знали о своем родстве. Но мне ни разу не пришло в голову, что я была замужней женщиной, женой мистера***, торговца полотном, который хотя и покинул меня в силу несчастных обстоятельств, однако не мог расторгнуть заключенный нами брачный договор или дать мне законное право вновь выйти замуж, так что все это время я была не более чем шлюхой и прелюбодейкой. И я корила себя за допущенные вольности и за то, что послужила ловушкой для этого господина и была главной виновницей совершенного нами преступления; теперь, милостью Божией, он был вырван из пропасти, совесть в нем заговорила, я же, точно забытая Богом и покинутая Небом, попрежнему оставалась на пути беззакония. Целый месяц меня угнетали эти печальные размышления, и я не вернулась в Бат; я не чувствовала охоты встретиться с женщиной, у которой жила перед этим, боясь, как бы она снова не толкнула меня на путь порока; кроме того, мне очень не хотелось признаваться ей, что я брошена. Я была в большом недоумении, как поступить со своим мальчиком. Расстаться с ним казалось мне смертью, и все же, когда прежде у меня возникали опасения, что рано или поздно я буду покинута и лишена возможности его содержать, я подумывала о том, чтобы бросить его; но в конце концов пришла к решению оставаться возле него, чтобы любоваться им, не неся, однако, никаких расходов по его содержанию. Поэтому я послала покинувшему меня любовнику коротенькое письмо, в котором соглашалась повиноваться ему во всем, кроме возвращения в Бат, чего не могу сделать по многим причинам; хотя разлука с ним, писала я, является для меня ударом, от которого я никогда не смогу оправиться, но я вполне убеждена в справедливости его решения и нисколько не желаю служить помехой его исправлению и раскаянию. Потом я в самых мрачных красках изобразила ему собственное положение. Я выразила надежду, что мои бедствия, побудившие его когда-то предложить мне великодушную и благородную дружбу, и теперь вызовут в нем некоторое участие, тем более что с преступной стороной наших отношений, о которой, мне кажется, никто из нас не помышлял вначале, у нас покончено; сказала, что желаю раскаяться так же искренне, как и он, но умоляю его обеспечить меня, иначе мне трудно будет устоять против соблазна, который дьявол всегда ставит на пути тех, кому грозят горе и нищета, а если он боится, что я его стесню, то пусть даст мне возможность вернуться к матери в Виргинию, откуда, как ему известно, я приехала, и, таким образом, будет положен конец всем его страхам на этом счет. В заключение я просила его прислать еще пятьдесят фунтов на расходы по отъезду, обещая дать ему взамен письменный отказ от всяких претензий и ничем больше его не беспокоить, кроме как вопросами о здоровье нашего сына, за которым я тотчас же пришлю, если застану в живых свою мать и сколько-нибудь сносно устроюсь, и, таким образом, сниму с него и эту обузу. Все это я, конечно, выдумала — относительно своего намерения уехать в Виргинию; безрассудность этой поездки ясна каждому после моего рассказа о том, что у меня там случилось; но мне нужно было как-нибудь вытянуть у своего любовника эти пятьдесят фунтов, ибо я хорошо знала, что они будут последним грошом, на какой я могу рассчитывать. Тем не менее средство, которое я пустила в ход, обещав дать ему письменный отказ и ничем больше его нс беспокоить, оказало должное действие, и мой бывший любовник прислал мне чек на эту сумму с доверенным человеком, который принес мне также для подписи бумагу с отказом от всех претензий, и я охотно ее подписала. Так был положен конец нашим отношениям, хотя и совершенно против моей воли. Не могу не высказать здесь своего суждения относительно несчастных последствий слишком большой свободы в отношениях между мужчиной и женщиной под предлогом невинных намерений, дружбы и т.п., ибо плоть играет обыкновенно такую большую роль в подобного рода дружбе, что естественное влечение всегда возьмет верх над любыми зароками, и грех торжествует там, где пробита брешь в приличиях, которые истинно невинная дружба должна соблюдать с величайшей строгостью. Однако пусть читатели сами поразмыслят над этими вещами, что им больше пристало, чем мне, ибо я скоро позабыла все эти мудрые соображения, а следовательно, читать мораль мне не к лицу. Теперь я снова была вольной птицей, как вправе себя назвать; была свободна от всех обязательств и замужней женщины и любовницы, если не считать мужа — торговца полотном, о котором я ничего не слышала уже почти пятнадцать лет, так что никто не мог бы меня упрекнуть в пренебрежении к моим обязанностям; особенно принимая во внимание слова, сказанные им перед отъездом, что в случае, если я перестану получать от него известия, я могу считать его мертвым и вправе буду выйти замуж за кого угодно. Теперь я занялась своими денежными делами. При помощи многочисленных и настойчивых писем, а также благодаря посредничеству матери я за это время добилась от своего брата, как я теперь называю его, присылки второй партии разных товаров из Виргинии для возмещения убытков от порчи первой, которую я привезла с собой; он согласился на это тоже при условии, если я откажусь от всяких претензий к нему и пришлю ему такой отказ через его контрагента в Бристоле; как это ни тяжело было для меня, пришлось пообещать. Однако я действовала так ловко, что товары были получены раньше, чем я успела дать требуемую подписку, а потом я постоянно находила то один, то другой предлог, чтобы уклоняться от этой подписки, и наконец заявила нашему посреднику, что предварительно мне еще нужно списаться с братом. Вместе с этим доходом мое состояние достигло почти четырехсот фунтов, не считая последних пятидесяти фунтов, полученных от моего любовника, так что всего я имела четыреста пятьдесят фунтов. Я сберегла бы еще сто фунтов, если бы меня не постигло несчастье: ювелир, которому я их доверила, обанкротился, и я потеряла целых семьдесят фунтов, так как кредиторам этого ювелира пришлось только по тридцать фунтов за сто. Было у меня также немного серебра и порядочный запас белья и платьев. С этим капиталом мне предстояло начинать жизнь сызнова; но нужно принять во внимание, что я теперь была уж не той женщиной, как в годы, когда жила в Роттерхайте; прежде всего, была почти на двадцать лет старше, и гады, а также путешествие в Виргинию и обратно ничего не прибавили к моей красе; и хотя я не пренебрегала никакими средствами, чтобы выглядеть как можно лучше, только никогда не красилась, тщеславно полагая, что это мне и не нужно, все же всегда будет некоторая разница между двадцатипятилетней женщиной и сорокадвухлетней. Я строила несчетное множество планов относительно своей будущей жизни и начала серьезно раздумывать, что мне теперь делать, но ничего подходящего не представлялось. Я позаботилась, чтобы меня считали не тем, чем я была, и пустила слух, будто у меня есть состояние и будто все это состояние в моих руках: последнее было совершенно правильно, первое же известно читателю. Главная моя беда была в том, что я не имела знакомых, а также не имела советчика, во всяком случае, такого, который мог бы и посоветовать и помочь; главное же, некому было доверить тайну моего теперешнего положения с уверенностью, что тайна эта будет сохранена, и я познала на опыте, что остаться без друзей — самое горшее, после нищеты, несчастье, какое может постигнуть женщину; я говорю — женщину, так как мужчины, ясное дело, могут быть сами себе советчиками и руководителями и умеют выпутаться из затруднительного положения лучше, чем женщины; но если у женщины нет друга, с которым она бы делилась своими невзгодами, у которого спрашивала бы совета и помощи, тогда десять против одного, что она погибла, — да, погибла, и чем больше у нее денег, тем больше опасности, что ее обидят и обманут; так было и со мной, когда я оставила сто фунтов в руках ювелира, кредит которого был, по-видимому, уже и раньше подорван; но так как мне не с кем было посоветоваться, то я ничего об этом не знала и потеряла свои деньги. Когда женщина остается, таким образом, в одиночестве, лишенная советов, она как две капли воды похожа на кошелек с деньгами или драгоценный камень, оброненный на большой дороге и попадающий в руки любого прохожего; если его найдет человек порядочный и честный, он объявит о своей находке через глашатая, и может статься, что отыщется владелец; но гораздо чаще подобные вещи попадают в такие руки, которые без стеснения подбирают их и присваивают. Именно таково было мое положение — положение свободной, предоставленной себе женщины, которая не имеет ни помощи, ни поддержки, ни руководства; я знала, что мне нужно, но не знала, как достигнуть своей цели честным путем. Я нуждалась в прочном положении, и если бы мне посчастливилось встретить хорошего, скромного мужа, я была бы ему самой примерной женой, воплощенной добродетелью. Случилось, правда, иначе, но пороку всегда прокладывала ко мне путь необходимость, а не чувственное влечение, и я слишком хорошо сознавала цену твердого положения в жизни, хоть и не имела его, чтобы совершать вещи, способные навсегда лишить меня этого счастья; да, благодаря моим невзгодам из меня вышла бы прекрасная жена, и ни в одно из своих замужеств я не причиняла мужьям ни малейшего беспокойства своим поведением. Но все это были одни мечты; я не видела впереди никакого просвета. Я ждала, жила умеренно и скромно, как мне и подобало в моем положении, но ничего не попадалось, ничего не представлялось, и капиталы мои быстро таяли. Что делать, я не знала; страх надвигающейся нищеты угнетал меня. У меня было немного денег, но я не знала, куда их поместить, и на проценты с них я не могла бы существовать, по крайней мере, в Лондоне. Наконец открылись новые возможности. В доме, где я снимала квартиру, жила одна женщина из северных графств, выдававшая себя за благородную, которая то и дело превозносила дешевизну и привольное житье у себя на родине; какое там изобилие всего и как все дешево, какое приятное там общество и т.п.; в конце концов я ей сказала, что она почти соблазнила меня переехать в ее благословенные края; хотя я и располагаю достаточными средствами, однако, будучи вдовой, не могу рассчитывать на увеличение своих доходов, а между тем Лондон — очень дорогое место; я нашла, что в Лондоне нельзя жить меньше чем на сто фунтов в год, если принимать гостей, держать горничную, появляться в обществе; а если отказаться от всего этого, люди сразу подумают, что я нуждаюсь. Должна заметить, что моя соседка, так же как и другие мои знакомые, была в полной уверенности, что я богатая женщина, у которой, по крайней мере, три или четыре тысячи фунтов, если не больше; она стала необыкновенно ласкова со мной, как только увидела, что я обнаруживаю склонность поехать в ее края. Она сказала, что под Ливерпулем живет ее сестра, что ее брат — важная персона в тех местах и ему принадлежит также обширное поместье в Ирландии, что месяца через два она сама собирается ехать туда, и если я пожелаю составить ей компанию, то мне будет оказан там такой же радушный прием, как ей самой, и я могу погостить у них месяц и больше; может быть, те места понравятся мне, и я захочу там поселиться; в таком случае она берется рекомендовать меня — так как сами они не держат постояльцев — какой-нибудь милой семье, где мне будет удобно и приятно. Если бы эта Женщина знала мое действительное положение, она не стала бы пускаться на такие ухищрения и прибегать к таким уловкам, чтобы залучить бедное, покинутое создание, на котором много не поживишься; я-то была в таком отчаянии, что не очень беспокоилась о своей судьбе, лишь бы только надо мной не надругались; поэтому после долгих упрашиваний и торжественных заверений в искренней дружбе и доброжелательстве я согласилась наконец поехать с этой дамой и стала укладывать свои вещи и готовиться к путешествию, хотя решительно не знала, куда мне предстоит ехать. Я находилась в крайне затруднительном положении: все мое скромное достояние было в деньгах, за исключением уже упомянутого небольшого количества серебра, белья и платьев; мебели и домашней утвари у меня почти вовсе не было, потому что я всегда жила в меблированных квартирах; но я не имела ни одного друга на свете, которому решилась бы доверить свой небольшой капитал или который научил бы меня, как им распорядиться. Подумала я о банке и о других лондонских компаниях, но у меня не было друга, которому я могла бы поручить хлопоты по помещению денег; держать же у себя или носить с собой банковые билеты, векселя и тому подобные вещи я считала небезопасным, так как, потеряй я их, мои деньги пропали бы и я бы погибла; а с другой стороны, проведав о моих деньгах, меня могли ограбить или даже убить где-нибудь в глухом месте; и я не знала, что делать. Однажды утром мне пришло в голову отправиться самой в банк, куда я часто ходила получать проценты по некоторым своим бумагам и где всегда обращалась к одному очень любезному клерку; это был человек настолько добросовестный, что раз, когда я, неверно сосчитав деньги, взяла меньше, чем мне следовало, и уже собралась уходить, он мне указал ошибку и отдал разницу, которую свободно мог положить в карман. Я пошла к нему и спросила, не будет ли он любезен помочь советом бедной вдове, не имеющей друзей и не знающей, как поступить. Он мне ответил, что если я прошу у него совета по делам, в которых он сведущ, то он всячески постарается не дать меня в обиду, но может также порекомендовать меня одному своему хорошему знакомому, дельному малому, тоже клерку, но из другого банка, на честность которого я могу положиться, «ибо, — прибавил он, — я буду отвечать за него и за каждый его шаг. Если он вас обманет, сударыня, хоть на один фартинг, пусть вина падет на меня. Он с удовольствием помогает людям в вашем положении, просто из человеколюбия». Слова эти привели меня в некоторое смущение, но, помолчав, я сказала, что предпочла бы довериться ему, потому что убеждена в его честности, но если сам он не может мне помочь, то я, конечно, воспользуюсь его рекомендацией. — Смею вас уверить, сударыня, — сказал клерк, — что вы останетесь вполне довольны моим другом, он сможет оказать вам гораздо большую помощь, чем я. Клерк этот был по горло завален работой в банке и не хотел брать на себя никаких посторонних дел; но об этом я узнала позже, а тогда не поняла причины его отказа; он прибавил, что его друг ничего не возьмет с меня за совет или помощь, и эти слова ободрили меня. Он условился свести меня со своим другом в тот же вечер, когда закроется банк. При первом же взгляде на этого друга и с первых же слов о моем деле я почувствовала, что это весьма честный человек; его лицо ясно говорило об этом, и, как я узнала впоследствии, о нем повсюду шла такая добрая слава, что у меня не осталось больше никаких сомнений. После первой встречи, во время которой я сказала лишь то, о чем говорила раньше, он назначил мне свидание на следующий день, сказав, что я могу тем временем расспросить о нем, что было, однако, неосуществимо для меня, так как я не имела знакомых. Согласно уговору я встретилась с ним на следующий день и на этот раз более обстоятельно посвятила его в свои дела. Я подробно описала ему свое положение; сказала, что я вдова, приехавшая из Америки, совершенно одна и без друзей; что у меня есть немного денег, и я безумно боюсь потерять их, так как мне некому их доверить; что я собираюсь на север Англии, где жить дешевле, так что мне не придется тратить свой капитал; поэтому я охотно бы поместила деньги в банк, но не решаюсь носить при себе банковые чеки, как все это устроить и с чьею помощью, вот чего я не знаю. Он мне объяснил, что я могу положить деньги в банк[38] на текущий счет и внесение их в книги даст мне право востребовать их в любое время, и если я буду на севере, то могу, взяв в банке перевод, получить эти деньги когда угодно; но в таком случае деньги будут считаться вне оборота и банк не будет платить мне процентов; я могу также купить на свои деньги процентные бумаги, которые будут храниться в банке; но тогда, если я захочу распорядиться ими, то должна буду приехать в Лондон, причем я встречусь с некоторыми затруднениями при получении полугодового дивиденда, — если не буду являться за ним лично или если у меня нет друга, которому я могла бы довериться и на чье имя были бы процентные бумаги, чтобы он мог действовать вместо меня; но тогда опять-таки возникает то же затруднение, что и раньше. Тут мой клерк пристально посмотрел на меня и слегка улыбнулся. — Почему бы вам, сударыня, не обзавестись управляющим, который взял бы вместе и вас, и ваши деньги, и таким образом вы бы избавились от всяких хлопот? — проговорил он. — Да, сударь, но может быть, также и от денег, — ответила я, — ибо, право, мне кажется, что риск при этом не меньший, — но, помню, мысленно прибавила: «Я не прочь услышать от вас прямое предложение и едва ли ответила бы нет». Он довольно долго разговаривал со мной в таком же роде, и раз или два я подумала, что у него серьезные намерения, но, к моему искреннему огорчению, оказалось, что он женат; однако, признавшись мне, что у него есть жена, он покачал головой и сказал с некоторой грустью, что хотя у него и есть жена, но в то же время ее как бы и нет. Я подумала, что, может быть, он находится в положении моего последнего любовника и жена его сумасшедшая или что-нибудь в этом роде. На этом и кончился наш разговор, так как он заявил мне, что очень занят, но что, если я пожелаю прийти к нему домой по окончании его работы, он подумает над тем, как найти надежное помещение для моих денег. Я пообещала прийти и спросила его, где он живет. Он написал на бумажке адрес и, вручая его мне, сказал: — Извольте, сударыня, если вам угодно довериться мне. — Да, сударь, — ответила я, — мне кажется, я могу вам довериться, ведь вы говорите, у вас есть жена, а я не ищу мужа; кроме того, я решаюсь вам доверить свои деньги, в которых заключено все мое состояние, и если я их потеряю, тогда мне терять больше нечего. Он в шутку сказал мне несколько любезностей, которые мне бы очень понравились, будь они сказаны серьезно; но, как бы там ни было, я взяла адрес и сказала, что приду к нему сегодня же в семь часов вечера. Когда я пришла к нему, он предложил мне несколько способов помещения денег в банк под проценты, но каждый из этих способов находил недостаточно надежным; во всем этом я усмотрела такую бескорыстную честность, что стала думать, уж не встретила ли я как раз того человека, какой мне был нужен; в лучшие руки невозможно было бы попасть. И я сказала ему откровенно, что ни разу еще не встречала ни мужчины, ни женщины, которым могла бы довериться и на которых могла бы положиться, но что я вижу в нем такое бескорыстное участие ко мне, что охотно доверю ему мое небольшое состояние, если он согласится быть управляющим бедной вдовы, которая не в состоянии заплатить ему за труды. Клерк улыбнулся, встал и почтительно мне поклонился. Он сказал, что необычайно польщен таким добрым мнением о нем; обещал, что не обманет меня и сделает все возможное для ограждения моих интересов, не ожидая за это никакой платы, но что ни в каком случае он не возьмет от меня доверенности, так как это может возбудить подозрение в корыстных его намерениях, и если я умру, его, чего доброго, заставят вступить в спор с моими душеприказчиками, к чему он не чувствует ни малейшей охоты. Я ему ответила, что если это все его возражения, то я тотчас их опровергну и покажу всю неосновательность его опасений, ибо, во-первых, если уж подозревать его, то нужно подозревать сейчас и не выдавать ему доверенности; и если я стану подозревать его, пусть бросит мои дела и откажется вести их. Что же касается душеприказчиков, то у меня нет в Англии ни наследников, ни родственников и, кроме него самого, не будет никаких душеприказчиков, разве только переменится мое положение, что прекратило бы действие его довереннности и положило бы конец его хлопотам; однако я не предвижу никаких перемен. Наконец, я заявила, что если я умру в своем теперешнем положении, то все мое имущество перейдет к нему и он вполне это заслужил своей добросовестностью, в которой я ни минуты не сомневаюсь. После этой речи он переменил тон и спросил, почему я так благожелательна к нему; потом с растроганным видом сказал, что ему от всей души хотелось бы быть неженатым. Я с улыбкой ответила, что так как он женат, то мое предложение не заключает в себе никаких видов на него, а желать непозволительного преступно по отношению к его жене. Он заявил, что я не права, «потому что, — говорит, — как я уже вам сказал, у меня есть жена и нет жены, и ничуть не грешно пожелать ей веревку на шею». — Я не знаю ваших семейных дел, сударь, — сказала я, — но все же нехорошо желать смерти своей жене. — Повторяю вам, она мне и жена и не жена. Вы не знаете ни меня, ни ее. — Да, это правда, я вас не знаю, но убеждена, что вы честный человек, и этим объясняется мое доверие к вам. — Да, да, вы правы. Но у меня есть еще и другие качества, сударыня. Я, позвольте признаться вам откровенно, рогоносец, а она — потаскуха. Клерк произнес эти слова шутливым тоном, но с такой кривой усмешкой, что видно было, сколь больного места он касается, и вид у него при этом был мрачный. — Это действительно меняет положение, сударь, — сказала я, — в той части, которую вы затронули. Но ведь рогоносец может быть вполне честным человеком, так что в этом отношении дело не меняется. Кроме того, раз ваша жена так бесчестна, то вы, по-моему, слишком честны по отношению к ней, продолжая признавать ее вашей женой; впрочем, это совершенно не мое дело. — Вы ошибаетесь, я давно думаю с ней развязаться, ибо, говоря откровенно, сударыня, я недоволен своей участью; уверяю вас, это раздражает меня до последней степени, но я ничего не могу поделать; женщина, которая хочет быть потаскушкой, будет ею. Я переменила тему и стала говорить о своем деле, но увидела, что он не склонен им заниматься, и потому не стала ему мешать; тогда он пустился в подробное описание своего положения, которое было бы слишком долго пересказывать здесь; в частности, сообщил, что когда его не было в Англии, еще до того, как он поступил в банк, жена его прижила двух детей от какого-то армейского офицера, а когда он вернулся в Англию, явилась к нему с повинной; он ее простил, и все же она сбежала от него с приказчиком одного торговца полотном, основательно его обобрав, и до сих пор продолжает жить где-то вне дома. «Таким образом, сударыня, — заключил он свой рассказ, — она потаскушка не из нужды, что часто случается, а по естественному влечению и из любви к пороку». Ну, я ему посочувствовала и пожелала избавиться от жены, а потом снова хотела вернуться к своему делу, но не тут-то было. Он пристально посмотрел на меня. — Послушайте, сударыня, вы пришли ко мне за советом, и я со всей охотой готов услужить вам, как родной сестре. Но позвольте мне поменяться с вами ролями, раз вы так добры ко мне, и, в свою очередь, попросить у вас совета. Скажите, как бедному обманутому мужу поступить с потаскушкой? Как мне расправиться с ней? — Увы, сударь, очень это деликатное дело, чтобы мне давать вам советы. Мне кажется, однако, раз она сбежала от вас, вы с ней окончательно развязались. Чего же вам еще? — Да, она действительно ушла, но, несмотря на это, я с ней не развязался. — Ваша правда, ведь она может наделать вам долгов; однако закон позволяет вам принять меры предосторожности. Вы можете, как говорится, объявить ее неправоспособной. — Нет, нет, не в этом дело. Насчет этого я принял меры, не об этом речь: мне хотелось бы развязаться с ней, чтобы вновь жениться. — В таком случае сударь, вам надо развестись. Если вы можете доказать то, о чем говорите, вам, несомненно, удастся получить развод, и тогда вы свободны. — Это очень скучная и дорогая история. — Что ж, если вы найдете женщину себе по вкусу, которая бы разделяла ваши взгляды, то, я думаю, ваша жена не станет оспаривать у вас свободы, которой сама пользуется. — Конечно, но не так-то легко склонить к этому честную женщину; а что касается женщин другого рода то я довольно натерпелся с одной потаскухой, чтобы заводить дело с другой. Тут мне подумалось: «Я охотно пошла бы тебе навстречу, если бы ты попросил меня об этом», — но я это сказала про себя, а вслух ответила: — Но ведь вы закрываете дверь всякой честной женщине, склонной принять ваше предложение, так как заранее осуждаете тех, кто готов решиться на такой шаг, заявляя, что женщина, которая пошла бы теперь к вам, не может быть честной. — Мне очень хочется верить вам и думать, что честная женщина согласилась бы на мое предложение. Право, я тогда рискнул бы. — И внезапно обращается ко мне: — А вы бы согласились, сударыня? — Разве можно задавать такие вопросы после того, что было сказано вам? — ответила я. — Однако, чтобы вы не подумали, будто я жду только случая отпереться, скажу вам напрямик: нет, не согласилась бы. У меня другие дела с вами, и я не ожидала, что вы обратите в комедию серьезное дело, с которым я пришла к вам, будучи в таком трудном положении. — Да ведь, сударыня, мое положение столь же трудное, и я ничуть не меньше вас нуждаюсь в совете. Если я нигде не найду сочувствия, то, мне кажется, сойду с ума. Положительно не знаю, куда мне обратиться, уверяю вас. — А между тем, сударь, в вашем деле гораздо легче помочь советом, чем в моем. — Умоляю вас, дайте мне этот совет. Право, вы меня приободрили. — Извольте: если все обстоит так, как вы мне рассказали, то вы можете добиться законного развода и тогда найдете достаточно честных женщин, которым могли бы предложить руку. Женщины не такая уж редкость, чтобы вы не могли отыскать себе среди них жену по вкусу. — Отлично. Я принимаю ваш совет, говорю без шуток, но сначала разрешите мне задать вам один серьезный вопрос. — Любой, — отвечала я, — только не тот, что вы мне сейчас задавали. — Нет, нет, не говорите этого, потому что я хочу задать именно этот вопрос. — Можете задавать какие угодно вопросы, мой ответ вам уже известен. Кроме того, сударь, неужели вы такого дурного мнения обо мне, что думаете, будто я стану отвечать вам на подобный вопрос? Разве хоть одна женщина поверит, что вы говорите серьезно, что у вас нет намерения посмеяться над ней? — Право, я совсем не смеюсь над вами, мне не до шуток, помилуйте. — Послушайте, сударь, — сказала я довольно резко, — я пришла к вам по делу. Угодно вам будет дать совет, как мне поступить? — Я подготовлюсь и скажу вам в следующий раз, как вы ко мне придете. — Больше я к вам никогда не приду. — Почему же? — спросил он и удивленно посмотрел на меня. — Потому что не желаю больше слушать такие речи. — Все же обещайте мне прийти, и я больше не заикнусь об этом, пока не получу развода; но мне хотелось бы, чтобы после этого вы были приветливее, потому что вы будете моей женой, или я вообще не стану разводиться — вот так меня тронуло ваше дружеское участие, не говоря о прочем. Слова его ужасно мне понравились; однако я знала, что лучший способ удержать его — это находиться от него подальше, пока развод представляется делом довольно отдаленного будущего, и решила, что еще успею принять предложение, когда у него будут развязаны руки. Поэтому я очень почтительно ответила, что у меня достаточно времени подумать над этими вещами, ведь развод им еще не получен. Тем временем, сказала я ему, я уеду далеко отсюда, а он встретит довольно женщин, которые больше придутся ему по вкусу. На этом мы расстались, и он взял с меня обещание прийти к нему на следующий день для переговоров о деле, на что я после долгих упрашиваний согласилась; хотя если бы он глубже заглянул мне в душу, то увидел бы, что в этих упрашиваниях нет большой надобности. Я исполнила обещание и пришла к нему на следующий вечер в сопровождении горничной, чтобы показать, что у меня есть прислуга, а войдя в дом, тотчас ее отпустила. Мой клерк хотел, чтобы я велела горничной подождать, но я громко приказала ей прийти за мной в девять часов. Он воспротивился и сказал, что сам проводит меня домой; мне это не очень понравилось, так как я подумала, что под его любезностью кроется желание разузнать, где я живу, какая обо мне ходит слава и каковы мои средства. Все же я выразила согласие, полагаясь на то, что в доме, где я жила, обо мне сложилось самое благоприятное мнение и все его справки лишь подтвердят, что я женщина состоятельная, поведения самого скромного и благонравного. Правильно ли это было или нет, это другой вопрос, но отсюда вы видите, насколько необходимо всем женщинам, мечтающим о приличной партии, составить выгодное мнение о своей добродетели, как бы они в действительности ни жертвовали ею. Я была приятно поражена, увидев, что он приготовил для меня ужин; при этом я убедилась, что мой клерк живет на широкую ногу, в комфортной квартире; мне это доставило большое удовольствие, ибо я уже смотрела на все это как на свою собственность. Мы стали вторично беседовать на ту же тему, что и прошлый раз. Он сразу приступил к делу, признался в самом искреннем расположении ко мне; впрочем, у меня не было никаких оснований сомневаться; объявил, что расположение это возникло при первом же моем посещении, еще задолго до того, как я выразила желание завещать ему свое имущество. «Не важно, когда оно возникло, — подумала я, — лишь бы оно было прочным, а там все устроится». Потом он сказал, как сильно его тронула моя готовность доверить ему свое состояние. «На это у меня и был расчет, — подумала я, — но я полагала тогда, что ты холостяк». Когда мы поужинали, он стал упрашивать меня выпить два или три бокала вина, но я отказалась, выпив всего один или два. После этого он сказал, что хочет сделать мне одно предложение, но просил не обижаться, если оно мне не понравится. Я выразила уверенность, что он не сделает бесчестного предложения, особенно в своем доме, в противном случае я прошу его промолчать, чтобы у меня не возникло чувство, несовместимое с уважением и доверием к нему, которые я достаточно засвидетельствовала этими визитами; тут я попросила разрешения уйти и стала надевать перчатки, как бы готовясь покинуть его, хотя в действительности вовсе не собиралась уходить, равно как и он не собирался отпустить меня. Понятно, он пристал ко мне, чтобы я не заикалась об уходе, уверяя, что не собирается предлагать ничего бесчестного, а если я так думаю, то он не будет больше говорить об этом. Такой поворот мне совсем не понравился. Я ответила, что готова выслушать все, что бы он ни сказал, будучи убеждена, что он не скажет ничего такого, что ему не пристало говорить, а мне неприлично слышать. Тогда он сказал, что у него вот какое предложение: он просит меня быть его женой, хотя он еще не добился развода со своей потаскушкой, и, чтобы убедить меня в честности своих намерений, пообещал до получения развода не заводить речи о совместной жизни и супружеском сожительстве. Сердце мое с первого же слова ответило да на это предложение, но необходимо было немного полицемерить, поэтому я с притворным негодованием отвергла его предложение как недостойное, заявив, что оно неуместно и только вовлечет нас в большие неприятности, так как если в конечном счете он не добьется развода, то нам нельзя будет ни расторгнуть наш брак, ни продолжать его, и мы окажемся в весьма двусмысленном положении. Словом, я привела столько доводов против этого предложения, что убедила клерка в полной его нелепости; тогда он предложил мне подписать и скрепить печатью договор с обязательством выйти за него замуж, как только он добьется развода; но если он его не получит, то договор будет считаться недействительным. Я ответила, что это предложение разумнее первого; но так как мне показалось, что клерк, в порыве искреннего чувства, впервые заговорил серьезно, то я не сразу согласилась, а сказала, что подумаю. Я играла с ним, как рыболов с форелью; я видела, что он уже клюнул, поэтому стала подшучивать над его новым предложением и медлила с ответом; сказала, что он мало меня знает, и предложила ему собрать обо мне сведения. Я позволила ему также проводить меня домой, но не попросила зайти, сказав, что это будет неудобно. В общем, я пока уклонялась от подписания договора; побудило меня к этому то, что дама, пригласившая меня поехать в Ланкашир, так настойчиво меня упрашивала и сулила такие блага и такие прелести, что я соблазнилась и решила попытать счастья. «Может быть, — подумала я, — мне удастся поправить там свои дела», и тогда я без зазрения совести покинула бы своего честного клерка, в которого была не настолько влюблена, чтобы отказаться ради него от более выгодной партии. Словом, я уклонилась от договора, но сказала клерку, что еду на север, куда и попросила написать о порученном ему деле; сказала, что даю достаточное доказательство своего уважения к нему, оставляя в его руках почти все свое состояние, и обещаю, как только он выхлопочет развод и известит меня об этом, немедленно приехать в Лондон, и тогда мы серьезно поговорим о нашем деле. Должна сознаться, что уезжала я с низкими намерениями, хотя была приглашена с намерениями еще более низкими, как покажет продолжение этого рассказа. Так или иначе, я уехала со своей приятельницей, как называла ее, в Ланкашир. Всю дорогу она ухаживала за мной с видом самой искренней и непритворной нежности; она взяла на себя все дорожные расходы, за исключением оплаты проезда, а ее брат выслал навстречу нам в Воррингтон барскую карету, и мы приехали в Ливерпуль с такой помпой, что лучшего я и желать не могла. В Ливерпуле мы не менее роскошно прожили три или четыре дня у одного купца, имя которого я не буду называть по причине разыгравшихся в дальнейшем событий. Потом моя спутница сказала, что хочет свезти меня к своему дяде, где нам будет оказан пышный прием, и этот дядя, как она называла его, прислал за нами карету четверней, которая отвезла нас за сорок миль, не знаю куда. Приехали мы в помещичью усадьбу, где оказалась многочисленная семья, обширный парк, самое изысканное общество и где все называли мою подругу «кузиной». Я ей сказала, что, приглашая меня в такое общество, она должна была предупредить меня, и тогда я захватила бы лучшие свои платья. Услышав это, дамы очень любезно сказали мне, что у них не придают такого значения одежде, как в Лондоне; что кузина подробно осведомила их обо мне и я не нуждаюсь ни в каких платьях, чтобы мне оказывали здесь уважение; словом, все меня приняли там за знатную вдову с большим состоянием, не подозревая о том, кем я была в действительности. Я скоро обнаружила, что все в семье, в том числе и кузина, были католиками; тем не менее нельзя представить себе лучшего обращения; все держались со мной так учтиво, как если бы я была одного с ними вероисповедания. По правде говоря, у меня не было твердых религиозных убеждений, которые я могла бы оттаивать и я скоро научилась отзываться благоприятно о римской церкви; в частности, я им сказала, что, на мой взгляд все религиозные разногласия между христианами порождены воспитанием и что если бы мой отец был католиком, то их религия, несомненно, нравилась бы мне не меньше, чем моя. Это очень расположило ко мне, и две или три старые дамы принялись за меня по части религии. Моя податливость была так велика, что я не посовестилась ходить с ними к обедне и подражать всем их движениям; но все же мне не хотелось идти на уступки без всякой для себя выгоды; поэтому я лишь поддерживала в них надежду, что обращусь в католичество, если меня приобщат к католическим догматам, как они выражались, но этим дело и ограничилось. Я пробыла там около шести недель, после чего моя спутница отвезла меня в деревню в шести милях от Ливерпуля куда ее брат, как она называла его, приехал меня навестить в собственной карете, с двумя лакеями в богатой ливрее, и с места в карьер принялся ухаживать за мной. Поле всего, что я перевидала, казалось бы меня нелегко будет провести; так я и сама думала, тем более что имела в Лондоне верную карту, которую решила не упускать, если только не найду чего-нибудь лучшего. Однако по всем внешним признаем брат этот был партией, стоящей внимания; его состояние приносило ему по меньшей мере тысячу фунтов годового дохода, но сестра говорила, что он имеет полторы тысячи в год и большая часть его поместий находится в Ирландии. Ну, а я сама слыла здесь такой богачкой, что меня никто не решался даже спрашивать о величине моего состояния; и моя лжеприятельница, поверив глупым слухам, подняла мои средства с пятисот фунтов до пяти тысяч, а когда мы приехали в Ливерпуль, они уже выросли до пятнадцати тысяч. Ирландец — я принимала нового поклонника за ирландца — с остервенением бросился на приманку; короче говоря, ухаживал за мной, делал мне подарки и влез в сумасшедшие долги, чтобы не уронить себя в моих глазах. По внешности был он, нужно отдать ему справедливость, элегантнейшим джентльменом: высокий, стройный и на редкость обходительный; говорил он так непринужденно о своем парке, своих конюшнях, лошадях, доезжачих, лесах, фермерах и слугах, точно находился в своем замке и я все это видела своими глазами. Ни разу не спросил он меня о моем состоянии или средствах, но пообещал по приезде в Дублин записать на меня прекрасное поместье, приносящее шестьсот фунтов годового дохода, причем брался уже здесь составить по всем правилам дарственную запись, чтобы я сразу могла вступить во владение. Речи эти были для меня настолько непривычны, что я утратила всякое чувство реальности; дьявол в образе женщины постоянно находился возле меня и твердил, как широко живет ее брат. Моя приятельница то спрашивала у меня распоряжений, как я хочу покрасить и обить свою карету, то узнавала, какого цвета ливрею будет носить мой паж. Словом, я была ослеплена, потеряла способность говорить нет и согласилась выйти замуж; но, чтобы справить свадьбу поскромнее, мы уехали подальше от города и были обвенчаны католическим священником, который, как меня уверили, совершит обряд так же законно, как пастор англиканской церкви. Не могу сказать, чтобы я при этом не чувствовала некоторых угрызений совести по случаю бесчестного нарушения уговора с моим верным клерком, который искренне меня любил, прилагал столько усилий, чтобы развязаться с потаскухой, так варварски с ним обращавшейся, и надеялся быть бесконечно счастливым со своей новой избранницей; а эта избранница отдавалась теперь другому почти так же бесстыдно, как и женщина, которую он хотел покинуть. Но радужный блеск богатства и роскоши, которым обманутый поклонник, обманывавший теперь меня, ежеминутно ослеплял мое воображение, настолько увлек меня, что мне некогда было думать о Лондоне и его обитателях, а тем более о своем обязательстве к человеку, гораздо более достойному, чем тот, ради которого я его покинула. Но дело было сделано; я находилась теперь в объятиях своего нового супруга, который все еще казался таким, как прежде: нельзя было и вообразить, что такое сказочное великолепие обходится ему менее чем в тысячу фунтов в год. Месяца через полтора после свадьбы мой муж стал поговаривать о поездке в Честер[39], откуда мы должны были морем переправиться в Ирландию. Однако он меня не торопил, и мы провели здесь еще недели три; потом послал в Честер за каретой, которая должна была выехать нам навстречу к так называемой Черной скале, возвышающейся против Ливерпуля. Мы прибыли туда в красивой шестивесельной лодке, так называемой пинассе; слуги, багаж и лошади мужа были переправлены на пароме. Он извинился, что у него нет знакомых в Честере, но заявил, что поедет вперед и достанет для меня хорошее помещение в каком-нибудь частном доме. Я спросила, сколько времени мы пробудем в Честере. Он ответил, что совсем недолго, лишь ночь или две, и тотчас же наймем карету и поедем в Холихед. Тогда я сказала, чтобы он ни в коем случае не утруждал себя поисками частной квартиры на одну или две ночи; Честер большой город, и я не сомневаюсь, что там есть гостиницы с достаточными удобствами; так оно и оказалось, и мы остановились в гостинице недалеко от собора; название ее я забыла. Тут мой супруг, заговорив о моей поездке в Ирландию, спросил, не нужно ли мне перед отъездом привести в порядок дела в Лондоне. Я ответила, что никаких дел там у меня нет, по крайней мере важных, и что я могу прекрасно их устроить при помощи письма из Дублина. — Сударыня, — почтительно сказал он, — по словам моей сестры, большая часть вашего имущества заключается в деньгах, вложенных в Английский банк; я полагаю, что это надежное место; но если потребуется произвести перевод или переписать деньги на другое имя, то, пожалуй, необходимо будет побывать Лондоне и устроить все это до отъезда в Ирландию. Я сделала удивленное лицо и заявила, что не понимаю, что он хочет сказать; у меня нет никаких вкладов в Английском банке, и я надеюсь, он не станет утверждать, будто я когда-нибудь ему говорила об этом. Нет, сказал он, я ему об этом не говорила, но сестра сказала ему, что большая часть моего состояния вложена банк. — И если я упомянул об этом, дорогая, — продолжал он, — то лишь для того, чтобы вы могли, воспользовавшись случаем, привести в порядок свои дела вам не пришлось еще раз подвергаться опасностям невзгодам морского путешествия, Меня удивили эти слова, и я задумалась над тем что бы они могли означать; скоро мне пришло на мысль, что моя приятельница, называвшая его братом, представила ему меня в ложном свете, и я решила дознаться, в чем тут дело, прежде чем покину Англию и окажусь неизвестно в чьих руках, на чужой стороне. Приняв это решение, я на следующее утро позвала к себе в комнату золовку и, сообщив ей вчерашний разговор с ее братом, умоляла ее повторить мне, что она ему сказала и чем руководствовалась, устраивая этот брак. Она призналась, что уверила брата, будто у меня крупное состояние, заявив, что так ей сказали в Лондоне. — Сказали? — с жаром перебила я. — Разве я вам когда-нибудь об этом говорила? Нет, сказала она, я действительно никогда не говорила ей этого, но я неоднократно ей говорила, что все мое имущество находится в полном моем распоряжении. — Да, говорила, — с живостью ответила я, — но никогда я вам не говорила, что у меня есть то, что называют состоянием; не говорила даже, что у меня есть сто фунтов или ценностей на эту сумму. И разве совместим с положением состоятельной женщины мой переезд сюда, на север Англии, с единственной целью проживать меньше денег? На мой крик, так как я пришла в сильное возбуждение, в комнату вошел муж; я попросила его присесть, потому что собиралась сказать в присутствии их обоих очень важную вещь, которую ему необходимо было выслушать. Он был несколько смущен моим уверенным тоном, подошел и сел возле меня, затворив сначала дверь; тогда я в сильном раздражении сказала ему: — Боюсь, мой друг (я всегда была с ним любезна), что вы попались впросак и совершили непоправимую ошибку, женившись на мне. Но так как я тут совершенно ни при чем, то прошу меня не винить и обратить свое негодование против истинного виновника, и никого больше, потому что я тут умываю руки. — Какую же ошибку я совершил, моя милая, женившись на вас? Мне кажется, брак этот послужил только к моей чести и выгоде. — Сейчас я вам объясню, — отвечала я, — и боюсь, что у вас едва ли есть основания считать, что с вами поступили хорошо; но я вам докажу, мой друг, что я тут совершенно ни при чем. — После этого я умолкла. В глазах мужа выразился тогда испуг и смятение, так как он, видимо, стал догадываться, что под всем этим кроется; однако, взглянув на меня, сказал лишь: «Продолжайте», — как бы выражая желание послушать, что я еще скажу, и я, обратившись к нему, продолжала: — Вчера я вас спросила, хвасталась ли я когда-нибудь перед вами своим богатством или говорила, что у меня есть капитал в Английском банке или где-нибудь в другом месте, и вы совершенно справедливо признали, что никогда этого не было. Теперь прошу вас сказать в присутствии вашей сестры, давала ли я вам когда-нибудь повод думать так и происходил ли у нас когда-нибудь разговор об этом, — и он снова признал, что ничего такого не было, но заметил, что я ему всегда казалась женщиной состоятельной и у него не возникало на этот счет никаких сомнений. «Надеюсь, — закончил он, — что я не был обманут». — Я не спрашиваю, были ли вы обмануты, — отвечала я, — боюсь, что были, и я вместе с вами; но я хочу отстраниться от всякого участия в этом обмане. Я только что спрашивала вашу сестру, говорила ли я ей когда-нибудь, что у меня есть состояние или капитал, и сообщала ли ей какие-либо подробности на этот счет, и она признала, что никогда этого не было. Прошу вас, сударыня, — обратилась я к ней, — сделайте мне одолжение, скажите: выдавала я вам себя когда-нибудь за богатую женщину? Зачем же в таком случае поехала бы я с вами в эти места с целью сберечь свои маленькие средства и жить скромно и дешево? Она не могла отрицать ни одного моего слова, но заявила, что ее уверили в Лондоне, будто у меня есть очень крупное состояние и оно вложено в Английский банк. — А теперь, дорогой мой, — обратилась я к своему новому супругу, — сделайте милость, скажите, кто же так ловко провел нас обоих, уверив вас, что я богата, и побудив добиваться моей руки? Он не мог выговорить ни слова и только показал на сестру, но через минуту разразился неистовейшим гневом, проклиная мою спутницу на чем свет стоит и награждая ее самыми крепкими ругательствами, какие только мог придумать; кричал, что она разорила его: сказала, будто у меня пятнадцать тысяч фунтов и теперь должна получить с него пятьсот фунтов за то что сосватала ему такую богачку. Потом прибавил обращаясь ко мне, что она вовсе не сестра его, но бывшая любовница, что она уже получила от него сто фунтов в счет этой сделки и что он пропащий человек, если дело обстоит так, как я сказала; в порыве бешенства он поклялся, что убьет ее на месте, страшно перепугав и ее и меня. Она с плачем закричала, что так ей сказали в том доме, где я жила. Но он еще пуще разъярился от того, что она посмела завести его так далеко, основываясь на одних лишь слухах; потом, снова обратившись ко мне, чистосердечно заявил, что, по его мнению мы оба пропали, «так как, признаться откровенно, дорогая моя, — сказал он, — у меня нет ни гроша, за душой; то немногое, что было, я из-за этой чертовки растратил, ухаживая за вами, на наряды и выезды». Воспользовавшись тем, что он заговорил со мной, наша сводня выскользнула из комнаты, и я больше никогда ее не видела. Тут я пришла в такое же замешательство, как и мой муж, и не знала, что сказать. Я ожидала услышать самые неприятные для себя вещи, но когда он заявил, что мы пропали и что у него тоже нет никакого состояния, я чуть не лишилась рассудка. — Какое дьявольское мошенничество! — воскликнула я. — Обоих нас привели к венцу обманом; вы, по-видимому, испытываете жестокое разочарование, и, будь у меня деньги, я бы тоже чувствовала себя одураченной, так как, по вашим словам, у вас нет ни гроша. — Вы действительно были бы одурачены, моя милая, — отвечал он, — но вы бы не погибли, потому что на пятнадцать тысяч фунтов мы бы отлично зажили в этих краях; я уже совсем решил предоставить эти деньги в полное ваше распоряжение; я бы не нанес вам ущерба ни на один шиллинг, а свое богатство возместил бы любовью и нежностью по гроб жизни. Речь эта дышала благородством, и я думаю, что она выражала его искреннее намерение и что как по своему нраву, так и по поведению этот человек был самым подходящим для меня мужем: но его бедность и долги, которые он наделал по столь нелепому поводу, сильно омрачили наши виды на будущее, и я не знала, что сказать и что подумать. Я выразила сожаление, что за горячую любовь и доброту, которые я в нем обнаружила, он награжден такими несчастьями, что я вижу впереди одно лишь разорение, ибо что касается меня, то тех небольших средств, какие у меня есть, нам не хватит, увы, и на неделю, — и с этими словами я вынула чек на двадцать фунтов и одиннадцать гиней, сказав, что это весь остаток от моих небольших доходов, на которые я рассчитывала прожить здесь три или четыре года, поверив рассказу этой твари о здешней дешевизне; если у меня отнимут эти деньги, я останусь совсем нищей, а известно, каково положение одинокой женщины с пустым карманом; однако, сказала я мужу, если он хочет, пусть берет эти деньги. Он ответил мне, сильно растроганный, чуть ли не со слезами на глазах, что не прикоснется к моим деньгам, считая недопустимым ограбить меня и ввергнуть в нищету; напротив, у него осталось еще пятьдесят гиней, все его богатство, заявил он, бросая деньги на стол, и он просит меня взять их, хотя самой без них умрет с голоду. Я возразила, в такой же степени растроганная его словами, что и слышать об этом не хочу; что, напротив, если он может предложить какой-нибудь сносный способ существования, я охотно пойду на любые жертвы, каких только он пожелает. Он попросил меня замолчать, ибо такие речи слишком расстраивают его; сказал, что получил хорошее воспитание, хотя теперь впал в бедность, и что у него остается только один выход, к которому он прибегнет лишь в том случае, если я соглашусь ответить ему на один вопрос, к чему он, впрочем, нисколько меня не принуждает. Я сказала, что отвечу ему по совести; не знаю только, удовлетворит его мой ответ или нет. — Вот что, моя милая, скажите мне откровенно, можно ли будет нам прожить прилично или хотя бы сносно на ваши скромные средства или же нет? Счастье мое, что я никому здесь не открыла ни состояния своих дел, ни даже своего имени; видя, что мне нечего ждать от своего мужа, несмотря на его прекрасный характер и честность, и что все мои денежки быстро вылетят в трубу, я решила утаить все, за исключением чека и одиннадцати гиней, которыми с удовольствием пожертвовала бы, лишь бы только вернуться к тому положению, в котором я находилась до всей этой истории. В действительности у меня был еще переводной чек на тридцать фунтов, и эти деньги составляли все, что я захватила с собой на житье здесь и на всякий непредвиденный случай; дело в том, что паршивая сводня, которая подвела нас обоих, наговорила мне много небылиц относительно выгодных браков, и мне не хотелось быть без денег, если подвернется что-нибудь подходящее. Чек этот я припрятала и, таким образом, могла щедро распорядиться остальной суммой и помочь мужу, которого мне было жаль от всего сердца. Но возвращаюсь к его вопросу. Я сказала, что никогда умышленно не обманывала его и не стану обманывать. К моему великому сожалению, моих небольших средств нам будет недостаточно; их не хватало даже мне одной, когда я жила на юге, почему я и отдала себя в распоряжение этой женщины, называвшей его братом и уверившей меня, будто за шесть фунтов в год я могу очень прилично прокормиться в Манчестере, где я никогда не бывала; и так как мой годовой доход не превышает пятнадцати фунтов, то я подумала, что легко проживу на эти деньги в ожидании лучших дней. Он только молча покачал головой, и мы провели очень грустный вечер; все же вместе поужинали и вместе переночевали; к концу ужина муж мой немного повеселел и потребовал бутылку вина. — Знаете, моя милая, — сказал он, — хотя дела наши плохи, не следует приходить в уныние. Не тревожьтесь, я постараюсь как-нибудь просуществовать; если ваших средств вам одной хватит, это лучше, чем ничего. А я снова попытаю счастья; мужчина должен быть мужчиной, опускать руки — значит признавать себя побежденным. С этими словами он наполнил бокал и выпил за мое здоровье, все время держа меня за руку и уверяя, что больше всего озабочен моей судьбой. Это был действительно славный, обходительный кавалер, что причиняло мне тем большее огорчение. Даже погибнуть от руки честного человека как-то утешительнее, чем от руки негодяя; но в данном случае больше поводов для огорчения было у моего мужа, потому что он действительно потратил кучу денег и проявил большое легковерие. Но следует отметить всю низость поведения той твари. Чтобы получить сто фунтов, она заставила его истратить в три или четыре раза больше, хотя это, может быть, были его последние деньги, больше того: деньги, взятые в долг; между тем единственным основанием для ее поступка были сплетни, будто у меня крупное состояние, будто я богатая невеста и т.п. Намерение обольстить состоятельную женщину, окажись я таковой, было, конечно, низменным; рядить бедность в богатые одежды тоже мошенничество; но к чести моего мужа надо сказать, что дело обстояло не совсем так: он не был распутником, для которого обольщение женщин стало профессией и который присваивает одно за другим шесть или семь приданых, чтобы тут же дать тягу; нет, это был джентльмен, неудачливый и опустившийся, но знававший лучшие времена; и хотя, будь у меня деньги, я была бы взбешена поведением шлюхи, которая так подвела меня, однако) что касается ее мнимого брата, то состояние неплохо пристало бы к нему, потому что мужчина он был обаятельный, благородных убеждений, здравомыслящий и неистощимой веселости. Мы долго разговаривали по душам в ту ночь, потому что оба спали мало; он так сокрушался, что послужил причиной стольких моих злоключений, как если бы совершил тяжкое преступление и шел на казнь; снова предложил мне свои деньги до последнего шиллинга, заявив, что поступит в армию и попытается разбогатеть. Я спросила, почему у него появилось такое жестокое желание увезти меня в Ирландию, если он заведомо не мог содержать меня там. — Милая моя, — ответил он, обнимая меня, — я никогда не собирался ехать в Ирландию, а тем более увозить вас туда, но прибыл в эти места, чтобы скрыться от людей, прослышавших о моих замыслах, и чтобы никто не стал требовать у меня денег, прежде чем я раздобуду их и получу возможность расплатиться. — Куда же в таком случае мы должны были екать потом? — спросила я. — Извольте, милая, открою вам весь свой план: я предполагал расспросить вас здесь о ваших делах, что, как видите, я и сделал; и если бы вы дали мне, как я надеялся, более или менее подробный отчет, я сочинил бы какой-нибудь предлог, чтобы отложить на некоторое время нашу поездку в Ирландию, и мы бы отправились в Лондон. Далее, дорогая моя, я думал признаться вам в истинном положении моих дел и сказать, что я пошел на хитрость, чтобы добиться вашего согласия на брак со мной, но теперь мне остается только просить у вас прощения и заявить, что я буду усердно стараться загладить все это преданнейшей любовью к вам. — Прекрасный план, — сказала я, — и я думаю, вы быстро бы снискали мое расположение; мне крайне прискорбно прискорбно, что я сейчас не в состоянии доказать вам, как легко я пошла бы на примирение с вами и простила бы вам все ваши проделки за ваш веселый нрав. Однако, друг мой, что нам теперь делать? Мы оба в незавидном положении, и от того, что мы примирились, нам не легче, раз у нас нет никаких средств к существованию. Мы строили много планов, но не могли придумать ничего дельного, потому что нам не с чем было начинать. В заключение муж попросил меня не говорить больше об этом, иначе, сказал он, я разобью ему сердце; после этого мы побеседовали еще немного о других предметах, пока наконец муж не простился со мной и не уснул. Он встал поутру раньше меня, так как я, не смыкавшая глаз почти всю ночь, очень крепко уснула и проспала до одиннадцати часов. Воспользовавшись этим, он забрал лошадей, троих слуг, все свое белье и гардероб и уехал, оставив у меня на столе следующее коротенькое, но трогательное письмо: «Милая! Я — подлец; я Вас обманул, но меня увлекла на этот путь низкая тварь, вопреки моим правилам и обыкновениям. Простите меня, дорогая! От всего сердца прошу у Вас прощения; обманув Вас, я поступил, как отъявленный негодяй. Я был так счастлив обладать Вами, а теперь, увы, с прискорбием вынужден бежать от Вас. Простите меня, дорогая! Еще раз прошу, простите меня! Я не в силах видеть Вас загубленной мной, и я не в силах оказать Вам поддержку. Наш брак не действителен; я никогда больше не увижусь с Вами вновь; освобождаю Вас от всяких обязательств; если Вам представится выгодная партия, не отказывайтесь из-за меня. Клянусь Вам всем святым и даю Вам слово честного человека, никогда я не потревожу Вашего покоя, если узнаю об этом, что, однако, мало вероятно. С другой стороны, если Вы не выйдете замуж и если судьба мне улыбнется, все мое будущее состояние в Вашем распоряжении, где бы Вы ни находились. Часть оставшихся у меня денег я положил Вам в карман; садитесь со своей горничной в дилижанс и поезжайте в Лондон. Надеюсь, моих денег Вам хватит на дорожные расходы и не придется прибегать к собственному кошельку. Еще раз от всего сердца прошу у Вас прощения и буду просить каждый раз, как о Вас подумаю. Прощайте, милая, навсегда. Искренне Вас любящий Дж. Э.» Ни одно событие в моей жизни не западало так глубоко мне в сердце, как это прощание. Я мысленно посылала мужу тысячи упреков за то, что он покинул меня, так как я пошла бы за ним на край света хоть и с сумой в руке. Пошарив в кармане, я нашла десять гиней, золотые часы и два колечка: бриллиантовое, стоившее не больше шести фунтов, и обыкновенное золотое. Я смотрела на эти вещи не отрываясь два часа подряд, не произнеся почти ни слова, пока служанка не вошла в комнату сказать, что обед готов. Я едва прикоснулась к еде и после обеда неудержимо разрыдалась, то и дело окликая мужа по имени — его звали Джеймсом. — О, Джемми, — причитала я, — вернись, вернись! Я отдам тебе все, что имею, буду просить милостыню, буду голодать вместе с тобой! И вне себя бегала взад и вперед по комнате, временами присаживаясь, потом снова срывалась с места, умоляя его вернуться, и снова разражалась рыданиями. Так провела я весь день, почти до семи вечера, — когда стало уже смеркаться, был август, как вдруг, к моему несказанному удивлению, в гостиницу возвращается муж и идет прямо в мою комнату. Я пришла в неимоверное замешательство и он тоже. Я никак не могла вообразить, что заставило вернуться, и недоумевала, радоваться мне или сокрушаться; однако любовь поборола все другие чувства, и я не в силах была скрыть свою радость, которая была слишком бурной, чтобы выразиться в улыбках, и прорвалась слезами. Войдя в комнату, муж мой тотчас подбежал ко мне, крепко обнял и чуть не задушил поцелуями, но не произнес ни одного слова. Тогда я спросила: — Милый мой, как мог ты покинуть меня? Он ничего мне не ответил на это, точно лишился дара речи. Когда наши восторга немного остыли, он мне сказал, что отъехал больше чем на пятнадцать миль, еще раз и еще раз со мной не попрощавшись. Я рассказала ему, как провела время и как звала его. Он ответил, что совершенно ясно слышал меня Деламерском лесу, на расстоянии почти двенадцати миль отсюда. Я улыбнулась: — Не думай, что я шучу, — сказал он, — право же я отчетливо слышал, как ты звала меня, и по временам даже видел, как ты бежишь за мной. — А что же я говорила? — спросила я, потому что не сообщила Джеймсу, с какими словами к нему обращалась. — Ты громко звала меня, восклицая: «О Джемми, о Джемми! Вернись, вернись!» Я рассмеялась. — Не смейся, дорогая, — сказал он, — даю тебе слово, я слышал твой голос так же явственно, как ты слышишь сейчас мой. Если тебе угодно, я готов подтвердить это присягой. Тогда я крайне изумилась, даже испугалась и рассказала, что я делала и как его звала. Мы оба подивились столь необыкновенному явлению, и я сказала мужу: — Ну, теперь ты больше не уйдешь от меня. Лучше я пойду с тобой хоть на край света. Он ответил, что ему будет очень трудно покинуть меня, но так как это необходимо, то он надеется, что я постараюсь по возможности облегчить ему прощание; что же касается его, то он предвидит, что идет на погибель. Однако тут же заметил, что вот он отпускает меня а Лондон одну, в такой далекий путь, а между тем ничто не мешает и ему поехать в ту же сторону, так что он решил проводить меня до столицы, взяв с меня слово, что я не буду на него сердиться, если он потом скроется, не попрощавшись со мной. Он рассказал мне, что отпустил своих трех слуг, продал их лошадей, а самих отправил на все четыре стороны, успев сделать все это в самое короткое время в каком-то городе по пути. «И я даже заплакал, — сказал он, — при мысли, насколько они счастливее своего барина, потому что могут предложить свои услуги в ближайшем господском доме, тогда как я не знаю, куда мне идти и что с собой делать». Я ответила, что после его отъезда я чувствовала себя несчастной, как никогда в жизни, и что теперь, когда он вернулся, я с ним больше не расстанусь, если он согласен взять меня с собой, куда бы он ни поехал. А пока что мы сговорились ехать вместе в Лондон; однако я ни за что не хотела, чтобы он по приезде скрылся, не попрощавшись со мной, но сказала в шутку, что, если он уйдет, я снова буду громко звать его, как сегодня. Потом я вынула его часы, два кольца и десять гиней и отдала ему, но он отказался взять и тем еще больше укрепил мое подозрение, что хочет скрыться по дороге и покинуть меня. По правде говоря, его бедственное положение, пылкое письмо, благородное поведение во всем этом деле, его заботливость и щедрый подарок, который он мне уделил из своих скудных средств, все это произвело на меня такое глубокое впечатление, что я нежно его полюбила и не могла допустить мысли о разлуке. Два дня спустя мы покинули Честер; я в дилижансе, он верхом. Свою горничную я отпустила в Честере. Он сильно противился тому, чтобы я осталась без служанки, но так как девушка была из деревни и я не собиралась держать прислугу в Лондоне, то я возразила, что было бы жестоко брать бедняжку с собой, чтобы тотчас же по приезде в столицу отказать ей; притом ее поездка вовлекла бы меня в ненужный расход; словом, я его убедила, и он успокоился. Муж доехал со мной до Данстебла[40], в тридцати милях от Лондона, и тут сказал, что злой рок и его собственные несчастья заставляют его покинуть меня и что ему неудобно появляться в Лондоне по причинам, которые он не может мне сообщить; и я увидела, что он готовится уехать. Дилижанс обычно не останавливался в Данстебле, но я попросила кучера подождать четверть часа, и тот согласился постоять у ворот гостиницы, в которую мы зашли. Расположившись в гостинице, я сказала мужу, что хочу просить его только об одном одолжении, именно: раз он не может ехать, то пусть позволит мне остаться с ним в этом городе на неделю или на две, и мы, может быть, придумаем, как нам предотвратить столь тягостную для нас обоих разлуку; кроме того, сказала я, у меня есть одно важное предложение, которое он, возможно, найдет небезвыгодным. Не было никаких оснований отвергать такой разумный план, поэтому муж позвал хозяйку гостиницы и сказал, что жена его расхворалась и не хочет и слышать о дальнейшей поездке в дилижансе, утомившем ее до смерти. Он спросил, нельзя ли нам достать на два-три дня помещение в частном доме, где бы я могла немного отдохнуть, так как меня слишком измучила дорога. Хозяйка, славная, благовоспитанная и услужливая женщина, тотчас же пришла ко мне и сказала, что у нее есть две-три прекрасные, совершенно отдельные комнаты, куда не доходит шум, и она не сомневается, что эти комнаты мне понравятся, когда я взгляну на них; кроме того, в моем полном распоряжении будет одна из ее служанок. Предложение хозяйки было настолько любезным, что мне оставалось только поблагодарить и принять его; комнаты действительно мне понравились, так как были уютны и превосходно меблированы. Мы расплатились с кучером дилижанса, взяли свой багаж и решили на некоторое время остановиться здесь. Тут я сказала мужу, что пробуду с ним, пока не выйдут все мои деньги, и не позволю ему истратить ни шиллинга. У нас произошла маленькая ссора по этому поводу, но я заявила, что так как мне, вероятно, в последний раз суждено наслаждаться его милым обществом, то я прошу его позволить мне быть полной хозяйкой в этом деле, а всем остальным пусть распоряжается он сам; он согласился. Однажды вечером, гуляя с мужем за городом, я сказала, что хочу теперь сделать ему то предложение, о котором упомянула; и я рассказала, что жила в Виргинии, что у меня есть там мать, которая, вероятно, и до сих пор жива, хотя муж мой умер уже несколько лет тому назад. Я сказала, что если бы мое имущество не погибло во время кораблекрушения (размер его я сильно преувеличила), то я была бы теперь богата и нам не грозила бы разлука. Потом я рассказала, как люди устраиваются в тех краях, как поселенцам отводят по тамошней конституции земельные участки, а если кто и не получает их, то легко может купить землю по такой дешевой цене, что о ней не стоит и говорить. Потом я подробно объяснила мужу, как работают на плантациях, как трудолюбивый человек, привезя с собой английских товаров на двести или триста фунтов, может с помощью нескольких слуг и земледельческих орудий очень скоро устроить свою семью, а через несколько лет сколотить себе состояние. Я рассказала ему, что там сажают, как обрабатывают и удобряют почву и каковы урожаи в той стране. Начав с тем, что у нас есть, доказывала я, мы через несколько лет разбогатеем, и это так же верно, как то, что сейчас мы бедны. Муж был поражен моим рассказом; целую неделю мы беседовали на эту тему, и за это время я, как говорится, черным по белому выложила, что нам просто невозможно не разбогатеть там при сколько-нибудь толковом и умелом ведении дела. Потом я рассказала, каким образом рассчитываю собрать фунтов триста, и стала доказывать, какой бы это был превосходный способ положить конец нашим невзгодам и восстановить наше положение в свете, к чему мы оба так стремились; лет через семь, прибавила я, мы были бы в состоянии оставить нашу плантацию в надежных руках, вернуться на родину, получать доходы и жить в свое удовольствие; и я назвала в качестве примера несколько человек, которые поступили таким образом и отлично живут теперь в Лондоне. Словом, я так красноречиво убеждала, что муж почти уже готов был согласиться, но все мешало то одно, то другое, пока наконец мы не поменялись ролями и он стал говорить мне почти то же самое об Ирландии. По его словам, человек, способный посвятить себя деревенской жизни, может арендовать там за пятьдесят фунтов в год ферму, которая сдается в Англии за двести фунтов; земля же там так плодородна и урожаи так велики, что если мы и не сможем много скопить, то жить сможем на наши доходы так же роскошно, как английский помещик на три тысячи фунтов в год; и вот у него возник план оставить меня в Лондоне, а самому поехать в Ирландию и попытать счастья; и если ему удастся, сказал он, прилично устроиться и обзавестись достойным меня хозяйством, в чем он не сомневается, он приедет за мной в Лондон. Я страшно испугалась, как бы после такого предложения он не поймал меня на слове, то есть мне не пришлось бы обратить свой небольшой капитал в наличные деньги и отдать их мужу для его ирландского опыта; но он был слишком совестлив, чтобы попросить меня об этом или принять деньги, если бы я их предложила; как бы угадав мою мысль, он прибавил, что поедет попытать счастья и если сколотит себе таким образом состояние, то мы сможем, присоединив еще и мои средства, зажить прилично; но что он не рискнет ни одним шиллингом из моих денег, пока не проделает опыта с собственными скромными средствами; впрочем, он мне обещал, если потерпит неудачу в Ирландии, вернуться в Лондон и поехать со мной в Виргинию. Он с таким жаром настаивал на том, чтобы сначала испытать его план, что я не в силах была противиться. Так или иначе, он обещал известить меня, как только прибудет на место, и дать мне знать, можно ли рассчитывать на успех его предприятия. А на случай, что дело у него не пойдет, я могу пока готовиться к другому путешествию, в Америку, в котором он тогда охотно примет участие. Большего я не могла от него добиться; на обсуждение этих планов у нас ушел целый месяц, и все это время я наслаждалась обществом моего мужа, а более милого и приятного общества я еще не знала. Тут он рассказал мне историю своей жизни, действительно замечательной и полной разнообразных приключений, из которых могла бы получиться книга, более занимательная, чем все, какие я читала; но я еще буду иметь случай вернуться к нему впоследствии. Наконец мы расстались, хотя и с неохотой; достаточно веские причины заставили мужа воздержаться от поездки в Лондон, и позднее я убедилась, насколько он был прав. Я оставила ему адрес, по которому он мог писать мне, но по-прежнему держала от него в тайне свое настоящее имя, общественное положение и местопребывание; он тоже сообщил, куда направлять письма, чтобы они наверняка доходили до него. На другой день после нашей разлуки я приехала в Лондон, но по некоторым соображениям не остановилась на своей старой квартире, а сняла помещение на Сент-Джон-стрит[41], или, как говорится в просторечии, Сент-Джон в Кларкенвеле. Там, оставшись в полном одиночестве, я на досуге много размышляла о своих скитаниях за последние семь месяцев, ибо мое отсутствие продолжалось не меньше. С бесконечным наслаждением вспоминала я очаровательные часы, проведенные мной с последним мужем; но это наслаждение сильно уменьшилось, когда через некоторое время я почувствовала себя беременной. Открытие очень досадное, так как мне трудно было найти место, где бы я могла родить; ведь в то время для одинокой женщины, не имеющей друзей, было крайне щекотливым делом получить помощь в таких обстоятельствах, если у нее не было поручителей, а у меня их не было и неоткуда было достать. Все это время я заботилась о поддержании переписки с моим другом из банка, или, вернее, он заботился об этом, так как писал мне аккуратно каждую неделю; хотя я еще не истратила своих денег и мне поэтому не нужно было обращаться к нему, однако я тоже часто писала ему, с целью показать, что я жива. Я оставила адрес в Ланкашире, так что все его письма были мне пересланы; а во время моего уединения на Сент-Джонстрит я получила от него очень обязательное письмо, в котором он сообщал, что бракоразводный процесс подвигается успешно, хотя и встретились некоторые неожиданные затруднения. Меня не огорчило известие, что процесс оказался более сложным, чем он ожидал; ибо, хотя мое положение еще не позволяло мне выйти за клерка замуж, я была не так глупа, чтобы выйти за одного, будучи беременной от другого, на что некоторые женщины, я знаю, решаются, однако я ничуть не желала потерять его; словом, решила стать его женой, если он не изменит своих намерений, как только поправлюсь после родов; мне ясно было, что я больше не услышу о своем другом муже; и так как он много раз уговаривал меня выйти замуж, уверял, что примет это как должное и никогда не заявит своих прав на меня, то я без колебания решила так поступить, если буду иметь возможность и мой друг из банка останется верен уговору; а у меня было очень много оснований быть в этом уверенной благодаря его письмам, как нельзя более ласковым и обязательным. Талия моя стала все больше округляться, и квартирные хозяева, заметив это, учтиво мне намекнули, что я должна подумать о переезде. Я пришла в крайнее замешательство и очень опечалилась, так как положительно не знала, что мне предпринять; у меня были деньги, но не было друзей, и теперь предстояло остаться с ребенком на руках положение, в котором я еще никогда не бывала, как видно из предшествующего рассказа. Во время этой истории я тяжело захворала, и мое удрученное состояние еще обострило болезнь. В конце концов она оказалась всего лишь лихорадкой, но я сильно опасалась выкидыша. Впрочем, «опасалась» неподходящее выражение: я была бы рада выкинуть, но не предпринимала никаких мер, чтобы вызвать выкидыш; самая мысль об этом была мне противна. Однако дама, у которой я жила, заведя об этом речь, предложила послать за повивальной бабкой. После некоторых колебаний я согласилась, но сказала, что не знаю ни одной женщины, занимающейся этим делом, и предоставила хлопоты ей самой. По-видимому, моя хозяйка не была таким новичком в подобного рода делах, как я сначала подумала: это сразу же обнаружилось, когда она послала за самой подходящей повитухой, то есть как раз такой, какая мне была нужна. Эта женщина, по-видимому, была опытна в своем ремесле, то есть ремесле повивальной бабки, но была у нее еще и другая профессия, в которой она не уступала большинству женщин, если только не превосходила их. Пригласив ее ко мне, моя хозяйка сказала ей, что я очень печальна и что, по ее мнению, это дурно отразилось на моем здоровье; а затем продолжала: — Миссис Б., мне кажется, недомогание этой дамы принадлежит к числу тех, в которых вы так сведущи; поэтому, если вы можете чем-нибудь ей помочь, пожалуйста, помогите; она очень достойная женщина. И с этими словами вышла из комнаты. Я положительно ее не понимала, но как только она ушла, добрая бабушка принялась обстоятельно объяснять мне, что она хотела сказать. — Сударыня, вы, по-видимому, не понимаете, что имеет в виду ваша хозяйка, и, когда поймете, вам не нужно показывать ей это. Она полагает, что по тем или иным обстоятельствам роды являются стеснительными для вас и что вы не желаете предавать это дело огласке. Больше я про это ничего не скажу, но если вы соблаговолите приоткрыть мне свою тайну в той мере, в какой это нужно (ибо у меня нет ни малейшего желания совать нос в чужие дела), то я, может быть, смогу оказать вам помощь, вернуть вам спокойствие и прогнать ваши мрачные мысли. Каждое слово этой женщины было для меня бальзамом, оживляло меня и придавало мужества; кровь быстрее потекла по моим жилам, и вся я точно переродилась; у меня появился аппетит, и вскоре после этого я поправилась. Повитуха долго еще говорила на эту тему; потом, убедив меня быть с ней откровенной и торжественно пообещав сохранить тайну, она немного помолчала, как бы выжидая, какое впечатление произвели на меня ее слова и что я скажу. Я слишком нуждалась в такой женщине, чтобы не принять ее предложения; я ей ответила, что она отчасти угадала мое положение, отчасти нет, так как я замужняя женщина и у меня есть муж, но в настоящее время он находится так далеко, что не может явиться сюда. Повитуха прервала меня, сказав, что ей нет до этого дела; все дамы, обращающиеся к ней за помощью, для нее замужние. У каждого ребенка есть отец, сказала она, а является ли этот отец мужем или нет, это не ее дело; ее дело помочь мне в моем теперешнем положении, есть у меня муж или нет; — так как, сударыня, — заявила она, иметь мужа, который не может явиться, все равно, что не иметь его, и поэтому жена вы или любовница, для меня безразлично. Я сразу смекнула, что кем бы я ни была, содержанкой или замужней женщиной, здесь приходилось сойти за содержанку, и потому не стала спорить. Я ответила повитухе, что она права, но если уж она спрашивает о моем положении, то я должна сказать ей правду. И я вкратце рассказала ей все как было, заключив свой рассказ следующими словами: — Я вас утруждаю этими подробностями, сударыня, не потому, что они касаются вас; я лишь хочу сказать, что меня мало беспокоит, буду ли я на виду или же скрыта от чужих взоров, это мне совершенно безразлично; затруднение мое в том, что у меня нет знакомых в этих местах. — Понимаю вас, сударыня, говорит, вы не можете представить поручителя, чтобы избежать обычных в таких случаях расспросов приходских властей, и, может быть, не знаете, как поступить с будущим ребенком. — Последнее, говорю, меньше меня беспокоит, чем первое. — Что же, сударыня, решаетесь вы довериться мне? — спросила повитуха. Я живу там-то; хотя я не справляюсь о вас, вы можете справиться обо мне; имя мое Б., я живу на такой-то улице, она назвала, — под вывеской Колыбель. По профессии я повивальная бабка, и многие дамы приходят рожать в мое заведение. Я раз и навсегда договорилась с приходом, что беру на себя заботу о тех, кто появится на свет под моей крышей. У меня к вам только один вопрос по этому делу, сударыня; если вы дадите мне на него ответ, то насчет всего остального можете быть совершенно спокойны. Я сразу поняла, на что она намекает, и ответила: — Сударыня, мне кажется, я вас понимаю. Пусть у меня недостает друзей в этой части страны, но зато, слава богу, я не имею недостатка в деньгах, по крайней мере, на необходимые расходы, хотя и не могу назвать себя богатой, прибавила я, не желая внушать ей чрезмерных надежд. — Совершенно верно, сударыня, сказала повитуха, без денег ничего нельзя сделать в таких случаях; и все же вы сейчас увидите, что я вовсе не собираюсь вас грабить или ставить в затруднительное положение, а хочу предупредить обо всем заранее, чтобы вы могли прикинуть и быть щедрой или экономной, как будет для вас удобнее. Я ответила, что она, по-видимому, отлично поняла мое положение и мне остается просить у нее одного: так как денег у меня достаточно, но сорить ими я все же не могу, то пусть она устроит таким образом, чтобы мне пришлось нести поменьше лишних расходов. Она сказала, что принесет мне подсчет расходов в двух или трех видах; я выберу тот, который мне больше понравится; я согласилась. На другой день она принесла мне три счета, и вот как они выглядели: Фунтов — Шилл. — Пенсов 1. За квартиру и стол в течение трех месяцев, по десяти шиллингов в неделю — 6 — 0 — 0 2. За труды кормилице в течение месяца и за пеленки — 1 — 10 — 0 3. Священнику за крещение ребенка, восприемникам и причетнику — 1 — 10 — 0 4. За ужин на крестинах на пять персон — 1 — 0 — 0 5. За труды повивальной бабке и соглашение с приходскими властями — 3 — 3 — 0 6 Услужающей девушке — 0 — 10 — 0 Итого: 13 — 13 — 0 Такова была первая форма; вторая была составлена по более высокой расценке: 1. За квартиру и стол в течение трех месяцев по двадцати шиллингов в неделю — 13 — 0 — 0 2. За труды кормилице в течение месяца, белье и кружева — 2 — 10 — 0 3. Священнику за крещение ребенка и т.д., как выше — 2 — 0 — 0 4. За ужин, конфеты и сласти — 3 — 3 — 0 За ее собственные труды, как выше — 5 — 5 Служанке — 1 — 0 — 0 Итого: 26 — 8 — 0 Такова была вторая форма; третья, по самому высокому тарифу, предполагала, по ее словам, тот случай, когда появлялись отец ребенка или друзья родильницы: 1. За квартиру и стол в течение трех месяцев, две комнаты и чердак для служанки — 30 — 0 — 0 2. За труды кормилице в течение месяца и за пеленки из самого тонкого полотна — 4 — 4 — 0 3. Священнику за крещение ребенка и т.д. — 1 — 10 — 0 4. За ужин, без вина, его приносят гости — 6 — 0 — 0 За мои труды и т.д. — 10 — 10 — 0 Горничной, кроме постоянной служанки, только — 0 — 10 — 0 Итого: 53 — 14 — 0 Просмотрев эти три счета, я улыбнулась и сказала повитухе, что в общем нахожу ее требования умеренными и не сомневаюсь, что клиентки окружены у нее всеми удобствами. Она предложила мне сначала посмотреть, а потом уже высказывать свое мнение. В ответ я сказала, что, к сожалению, принуждена буду принять ее услуги по самой дешевой расценке. — И поэтому вы, наверно, будете ухаживать за мной хуже, чем за другими клиентками, сударыня? сказала я. — Нисколько, — возразила она, — так как на одну даму по высшей расценке у меня лежат две дамы по средней и четыре по низшей, таким образом я получаю с одних столько же, сколько и с других; но если у вас есть сомнения, пришлите ко мне кого-нибудь из друзей посмотреть, хорошо ли будут за вами ухаживать. Потом она разъяснила некоторые частности своего счета. — Прежде всего обращаю ваше внимание, сударыня, на то, что за трехмесячное содержание вы платите мне всего по десяти шиллингов в неделю; ручаюсь, что вы не пожалуетесь на мой стол. Едва ли жизнь у ваших теперешних хозяев обходится вам дешевле. — О нет, не дешевле. Здесь я плачу шесть шиллингов в неделю только за одну комнату, а стол у меня свой, и обходится гораздо дороже. — Кроме того, сударыня, продолжала повитуха, если ребенок не выживет или родится мертвым, как это иногда случается, то расходы на священника отпадают; то же самое можно сказать и относительно расходов на ужин, если вам некого пригласить; так что за вычетом этих статей, сударыня, роды обойдутся вам всего лишь на пять фунтов и три шиллинга больше теперешних ваших расходов на жизнь. Более рассудительной речи мне никогда не приходилось слышать, и я с улыбкой сказала повитухе, что приду к ней и буду ее клиенткой; но так как мне осталось до родов еще два с половиной месяца, то, возможно, мне придется пробыть у нее больше трех месяцев, и я желала бы знать, не попросит ли она меня удалиться раньше положенного срока. Нет, сказала она, дом поместителен; кроме того, она никогда не предлагает своим клиентам выехать, пока они сами не изъявят на то желания; а если у нее бывает слишком много предложений, то выручают соседи: они ее любят и предоставят места хоть на двадцать человек, когда понадобится. Я нашла, что это выдающаяся женщина в своем роде, и согласилась отдать себя в ее руки. Тогда она заговорила о другом; осмотрела помещение, в котором я жила, нашла его неудобным, а обслуживание никуда не годным и заявила, что у нее мне будет гораздо лучше. Я ей призналась, что не решаюсь жаловаться, потому что с тех пор, как я заболела и моя хозяйка поняла, что я беременна, она как-то странно смотрит на меня, или, по крайней мере, мне так кажется, и я боюсь, как бы она чего не выкинула со мной, пользуясь тем, что я могу дать только самые скудные сведения о себе. Полно, сказала повитуха, эта барыня сама не чужда таких вещей; она тоже пробовала пользовать дам, находящихся в вашем положении, но ей не удалось сговориться с приходом; и не такая уж она барыня, как кажется. Однако раз вы съезжаете, не ссорьтесь с ней, а я уж позабочусь, чтобы за вами получше ухаживали, пока вы еще здесь, и это не потребует от вас дополнительных расходов. Я ее не поняла, однако поблагодарила, и мы расстались. На следующее утро она мне прислала жареного горячего цыпленка и бутылку хереса и велела девушке передать, что будет заботиться обо мне каждый день, пока я нахожусь здесь. Это было верхом доброжелательности и любезности, и я охотно приняла ее услуги. Вечером она снова прислала ко мне узнать, не нужно ли мне чего, и передала служанке, чтобы та пришла к ней утром за обедом. До ухода служанке было велено приготовить мне шоколада, что она и сделала, а в полдень принесла мне на обед телячью грудинку и миску супу; таким способом она ухаживала за мной издали; я была страшно довольна и мигом поправилась, ибо главной причиной моей болезни были, разумеется, черные мысли. Я боялась, что служанка, которую повитуха присылала ко мне, окажется, как это обыкновенно бывает у таких женщин, бесстыдной наглой тварью с Друри-Лейн[42], и относилась к ней очень подозрительно; в первый вечер я не разрешила ей ночевать у меня и не спускала с нее глаз, точно она была заправской воровкой. Повитуха мигом сообразила в чем дело и прислала ее ко мне обратно с записочкой, что я могу положиться на честность служанки, что она отвечает за нее и никогда не берет слуг без самых солидных рекомендаций. Тогда я совершенно успокоилась; и действительно, поведение служанки само говорило за себя, так как нельзя было себе представить более скромную, спокойную и благонравную девушку, и такой она оставалась все время. Поправившись настолько, чтобы выходить из дому, я первым делом пошла со служанкой осмотреть дом и помещение, куда мне предстояло переселиться; все оказалось там так удобно и так опрятно, что я не могла ни к чему придраться, но, напротив, была приятно поражена, ибо не рассчитывала на такую роскошь в своем печальном положении. Читатель, может быть, ожидает подробного описания темных делишек женщины, в руки которой я попала; но думаю, что если бы я открыла, как легко было женщине избавиться там от бремени тайно прижитого ребенка, мой рассказ послужил бы лишь к поощрению порока. Заботы почтенной матроны были весьма разнообразны, между прочим, когда рождался ребенок, хотя бы и не у нее в доме (ее нередко приглашали на частные квартиры), то в ее распоряжении всегда были люди, готовые за скромную плату освободить от ребенка мать, а также приход; и об этих детях, по ее словам, хорошо заботились. Какая судьба постигала их всех, а было их, по ее собственному свидетельству, немало, я из ее рассказов не могла понять. Я много раз разговаривала с ней на эту тему; но она постоянно оправдывалась тем, что спасает жизнь многих невинных агнцев, как она выражалась, которые в противном случае были бы умерщвлены, а также многих женщин, которые, будучи доведены до отчаяния, покушались бы уничтожить своих детей, за что и отправлялись бы на виселицу. Я согласилась, что она права и что это дело похвальное, лишь бы только бедные дети попадали потом в хорошие руки и няни не обижали их, не морили голодом и не оставляли без присмотра. Она отвечала, что всегда уделяет этому много забот и все няни у нее женщины испытанной честности, на которых можно вполне положиться. Я ничего не могла возразить и только сказала: — Сударыня, я нисколько не сомневаюсь, что вы поступаете добросовестно; но что делают ваши люди, вот в чем вопрос. Однако повитуха снова меня успокоила, сказав, что это составляет предмет самых тщательных забот. Единственное, что не особенно мне понравилось во всех ее разговорах, было то, что однажды, заведя речь о моей беременности, она сказала несколько слов, из которых я поняла, что она берется ускорить мои роды, если я пожелаю, или, выражаясь без обиняков, может устроить мне выкидыш, если я хочу таким способом положить конец моим затруднениям; но я тотчас же дала ей понять, что даже думать об этом не могу без отвращения; и, нужно отдать ей справедливость, она так искусно повела разговор, что не могу сказать, действительно ли она предлагала мне эту вещь или только упомянула о ней, как о чем-то ужасном; ибо она так ловко построила свою фразу и так быстро схватила мою мысль, что успела отпереться, прежде чем я объяснилась до конца. Чтобы по возможности сократить эту часть моего рассказа, скажу только, что я покинула свою квартиру на Сент-Джон-стрит и переехала к новой пестунье, как все называли ее в заведении; действительно, я встретила у нее такое вежливое обращение, такой заботливый уход и все мне так понравилось, что я была сильно поражена и не могла сначала понять, какую выгоду получает от этого моя пестунья; но впоследствии поняла, что она и не пытается извлекать барыши из содержания своих клиенток (много ей все равно было не извлечь), а получает доходы от других-статей, притом, могу вас уверить, доходы внушительные, ибо практика у нее была обширная как на дому, так и в городе, и все по очень деликатной части, или, попросту говоря, по части разврата. За время моего четырехмесячного пребывания у нее в доме она подала помощь не меньше чем двенадцати дамам легкого поведения у себя на дому, и, сколько помнится, еще тридцать две состояли на ее попечении в городе; из них одна жила у моей бывшей хозяйки на Сент-Джон-стрит, той самой, которая со мной держалась так надменно. Это было разительным свидетельством растущей порочности века, и, несмотря на все свое дурное поведение, я была потрясена до глубины души; я прониклась самым живым отвращением к месту, где находилась, и особенно к клиентуре моей пестуньи; однако должна признать, что за все время моего пребывания в этом доме никогда не видела там, да думаю, что и невозможно было увидеть, ни малейшей непристойности. Ни один мужчина не поднимался к нам, разве только мужья к женам, да и то в сопровождении пестуньи, которая строжайше наблюдала, чтобы у нее в заведении ни один мужчина не прикасался к женщине, даже к собственной жене, и ни под каким видом не позволяла мужчинам ночевать у себя, хотя бы со своими женами. «Меня мало заботит, — говорила она, — сколько детей рождается в моем доме, лишь бы только их здесь не зачинали». Может быть, она проявляла даже излишнюю строгость. Впрочем, лучше ошибаться в эту сторону, если можно тут говорить об ошибке, чем в противоположную. Репутация ее дома, а даже в подобных заведениях дорожат ею! только выигрывала от этого. Пусть она и оказывала помощь падшим женщинам, никто не мог обвинить ее в том, что она способствовала их падению. А все-таки дурным промыслом она занималась! Во время пребывания у этой матроны, еще до родов, я получила от моего банкового поверенного письмо, полное всяких любезностей, в котором он настойчиво упрашивал меня вернуться в Лондон; письмо это дошло до меня почти через две недели, так как было послано в Ланкашир, а оттуда уже вернулось ко мне. Мой друг заканчивал его сообщением, что ему удалось добиться судебного постановления против жены и что он готов исполнить свои обещания, если только я согласна, и прибавлял несчетное число уверений в любви и преданности, от которых, наверное, воздержался бы, если бы знал, в каком я нахожусь положении и как мало этого заслуживаю. Я написала ответ, пометив его Ливерпулем, но отправила с посыльным, под видом, будто он пришел в конверте, адресованном одной лондонской приятельнице. Я поздравляла своего поверенного со свободой, но выражала некоторое сомнение насчет законности нового брака и советовала хорошенько подумать, прежде чем принимать решение, ибо этот шаг влечет столь серьезные последствия, что такому рассудительному человеку, как он, не следует совершать его поспешно. Я заключала письмо пожеланием ему всяких благ, какое бы решение он ни принял, не раскрывая, однако, своих намерений и не давая никакого ответа на его приглашение вернуться в Лондон, кроме смутного намека на возможность приезда к концу года, а был в то время апрель. Роды случились у меня в середине мая, и я произвела на свет еще одного славного мальчика, чувствуя себя отлично, как и всегда в подобных случаях. Моя пестунья приняла ребенка с величайшим искусством и поразительной ловкостью, куда лучше всех бабок, с которыми я имела дело. Ее заботы обо мне во время и после родов были таковы, что, будь она моей родной матерью, и тогда не могла бы ухаживать за мной заботливее. Но пусть профессия этой ловкой дамы никому не послужит поощрением в грехе, потому что она уже на том свете и, смею утверждать, не оставила после себя ничего, что могло бы сравниться с ее заведением. Дней через двадцать после родов я получила еще одно письмо от моего друга из банка с неожиданным известием, что ему удалось добиться окончательного развода, о котором он уже объявил своей жене, и что он даст мне такой ответ на все мои сомнения по поводу нового брака, какого я, наверно, не ожидала, а он совсем не желал; ибо, как только его жена, которая уже и раньше начала раскаиваться в своем поведении, узнала, что он добился развода, она в тот же вечер самым прискорбным образом покончила самоубийством. Он чистосердечно признавался, что это несчастье очень его расстроило, но утверждал, что поступил лишь по справедливости, обратившись в суд в ответ на явное оскорбление и обман. Однако он был крайне опечален этой смертью и говорил, что утешает себя лишь надеждой на мое возвращение и встречу со мной; а в самом конце письма умолял меня хотя бы обещать, что я приеду в Лондон и повидаюсь с ним, и тогда мы могли бы поговорить на эту тему. Я была крайне поражена полученным известием и серьезно призадумалась над тем, какое для меня несчастье остаться с ребенком на руках; я положительно не знала, что делать. Наконец я смутно намекнула на свое положение пестунье; несколько дней я казалась сильно опечаленной, и она беспрестанно осаждала меня расспросами, что со мной. Ни за что на свете не могла я ей сказать, что получила предложение выйти замуж, после того как постоянно твердила, что у меня есть муж, и просто не знала, как быть. Я только призналась, что меня страшно мучит она вещь, но в то же время заявила, что не могу открыться никому на свете. Она продолжала пытать меня несколько дней, но я сказала, что никому не могу доверить свою тайну. Вместо того чтобы удовлетвориться таким ответом пестунья стала приставать ко мне еще назойливее; говорила, что ей доверяли величайшие тайны этого рода и что в ее собственных интересах не разглашать их, так как как разглашение было бы для нее гибельным. Она спросила: разве я когда слышала, чтобы она болтала о чужих делах, и как я могу подозревать ее? Довериться ей, сказала она, все равно что могиле; она будет молчать как мертвая; нужен очень уж необыкновенный случай, чтобы она не могла мне помочь; а хранить тайну — значит лишать себя всякой надежды на помощь и ее лишать возможности услужить мне. Словом, красноречие ее было так неотразимо и сила убеждения так велика, что не было никакой возможности таиться от нее. И вот решила я открыть ей свою душу. Я рассказала историю своего ланкаширского брака и какое разочарование постигло нас обоих; как мы обвенчались и как расстались; как муж освободил меня от всяких обязательств, насколько это было в его власти, и предоставил мне полную свободу вновь выйти замуж, поклявшись никогда не привлекать меня к ответственности, не тревожить и не изобличать, если ему станет об этом известно. Я сказала, что считаю себя свободной, но все же опасаюсь последствий, которые может повлечь за собой огласка. Потом я сказала пестунье, какое хорошее предложение я получила; показала ей письма моего друга, с такой настойчивостью приглашавшего меня в Лондон, но утаила его имя, а также историю самоубийства его жены, сказав лишь, что она умерла. Пестунья посмеялась над моими сомнениями насчет нового замужества, сказав, что то был не брак, а сплошной обман и что раз мы расстались по взаимному соглашению, то договор между нами уничтожен и мы свободны от всяких обязательств друг перед другом. Доводы так и сыпались у нее один за другим; в конце концов она совсем убедила меня, чему немало помогло соответствие ее доводов с моими тайными желаниями. Но главным и важнейшим препятствием к их осуществлению был ребенок. Надо, сказала мне пестунья, от него отделаться, и притом так, чтобы никто на свете не мог разыскать его. Я понимала, что не может быть и речи о браке, если я не скрою, что у меня есть ребенок, ибо мой муж вскоре понял бы по возрасту младенца, что он родился больше того, был зачат после моих переговоров с ним, и все дело было бы погублено. Но мысль, что я расстаюсь со своим дитятей навсегда, что его, может быть, умертвят или что, лишенный заботливого ухода, он захиреет и умрет (признаться, большой разницы я тут не вижу), мысль эта заставляла сжиматься мое сердце и наполняла меня ужасом. Пусть все женщины знают, что, «пристраивая», как это принято называть, своих детей, они совершают предумышленное убийство, что это просто-напросто способ безнаказанно убивать своих детей. Для всякого, кто сколько-нибудь смыслит в детях, ясно, что мы рождаемся на свет беспомощными и не только не способными удовлетворять свои потребности, но даже заявлять о них, и что, лишенные помощи, мы неизбежно погибли бы; необходима помощь, будь то помощь матери или чья-либо иная, но главное, чтобы она была оказана заботливо и искусно; без этого половина новорожденных будет умирать, хотя бы им и не отказывали в пище, а половина выживших будет расти калеками или идиотами, безрукими и безногими, а иногда умалишенными. Для того, я думаю, природа и вложила в сердце матери любовь к детям; ведь одно это чувство и заставляет мать так беззаветно отдавать всю себя неусыпным трудам и попечениям, без которых нельзя вырастить ребенка. А раз дети не могут жить без ухода, то, лишая их наших забот, мы все равно что убиваем их. В самом деле, отдать ребенка в руки тех, кому природа не вложила в сердце этого необходимейшего чувства любви, значит оставить его на произвол судьбы. Да что там, иная ведь и бросает-то ребенка в надежде на то, что он умрет! И все равно, даже если ребенок остается жив, его мать убийца, потому что она хотела его смерти. Все это предстало моему воображению в самом мрачном и ужасном свете; а так как я была очень откровенна со своей пестуньей, которую привыкла уже называть матушкой, то и выложила ей все эти опасения, не дававшие мне покоя, и рассказала о своем отчаянии. Это мое признание, по-видимому, смутило ее гораздо больше, чем прежнее; но если сердце ее настолько очерствело от подобных вещей, что ни соображения религии, ни убийстве уже не способны были вызвать в ней угрызений совести, то она была столь же глуха ко всяким проявлениям чувства. Она спросила: разве не заботилась она и не ухаживала за мной во время родов, как за родной дочерью. Я сказала, что это верно. А когда вы уйдете от меня, голубушка, сказала она, что мне за дело будет до вас? Какая мне печаль, если вас повесят? Неужели вы думаете, что нет на свете женщин, которые ухаживают за детьми не хуже родной матери, даже искуснее, хоть и зарабатывают этим на пропитание? Полно, дитя, не бойтесь! А как нянчили нас самих? Разве вы уверены, что вас вынянчила ваша матушка? Между тем вы пухленькая и пригоженькая, деточка, говорила старая ведьма, поглаживая меня по щеке. Успокойтесь, деточка, продолжала она в том же шутливом тоне, я не держу наемных убийц; у меня служат лучшие няни на свете, у которых гибнет не больше детей, чем если бы их нянчили матери; нет, дети здесь не страдают от недостатка забот и ухода. Она задела меня за живое, спросив, уверена ли я, что меня вынянчила мать; я была уверена как раз в обратном и вздрогнула и побледнела при этих словах. Уж не колдунья ли эта старуха, подумала я, и не сносится ли она с чертом, который ей открыл, кем я была, еще прежде чем я сама стала сознавать это. И я с ужасом на нее посмотрела. Но, рассудив, что она никаким образом не могла получить обо мне сведений, успокоилась и мало-помалу овладела собой. Старуха заметила мое смущение, но не поняла его причины и пустилась в длинные рассуждения о вздорности моих страхов, будто дети гибнут, если их не вынянчивают матери; она всячески мне доказывала, что дети, которых она отдает на сторону, окружены такими же заботами, как если бы каждого из них нянчила родная мать. — Возможно, что это правда, матушка, — сказала я, — но все же у меня есть причины сомневаться. — Хорошо, выкладывайте мне ваши причины. — Вот вам первое, — говорю. — Вы платите вашим людям за то, что они берут ребенка у родителей и ухаживают за ним, покуда он жив. А мы ведь знаем, что это бедняки и им выгодно развязаться со своей обузой как можно скорее. Если для них выгодно, чтобы ребенок умер, то можно ли сомневаться, что они не станут слишком заботиться о нем? — Бредни и выдумки! — отвечала старуха. — Говорю вам, что все доверие к этим людям зависит от того, в каком состоянии дети, и они за ними ухаживают, как ни одна мать. — Ах, матушка, — воскликнула я, — если бы только я была уверена, что за моим ребеночком будут заботливо и добросовестно присматривать, я была бы счастлива. Но поверю я в это, только если увижу собственными глазами; а навещать моего ребенка значило бы в моем теперешнем положении погубить себя; и вот я не знаю, как мне быть. — Милое дело! — сказала пестунья. — Вы хотели бы и видеть ребенка, и не видеть его; хотели бы и скрываться, и выдать себя, все вместе. Это невозможно, голубушка, и вам придется поступить по примеру других совестливых матерей и удовольствоваться тем, что всегда делается в таких случаях, хотя это вам и не нравится. Я поняла, кого она разумела под «совестливыми матерями»: старуха хотела сказать «совестливые потаскухи», но не решилась обидеть меня, а я, право, в этом случае была не потаскухой, а законной женой, если только считать законным мой последний брак. Но кем бы я ни была, я еще не очерствела, как то свойственно женщинам этого рода, то есть не стала безразличной к участи моего ребенка; мое материнское чувство было настолько сильно, что я готова была пожертвовать своим другом из банка, который так настойчиво упрашивал меня вернуться и выйти за него замуж, что почти невозможно было отказать ему. Наконец моя старая пестунья пришла ко мне и с присущей ей уверенностью сказала: — Ну вот, голубушка, я придумала способ, который позволит вам быть спокойной насчет хорошего ухода за вашим ребенком, и в то же время люди, приставленные к нему, никогда не узнают, что вы его мать. — Ах, матушка, если вы это устроите, я буду вам обязана по гроб жизни. — Ладно, — говорит. — Согласны вы пойти на маленький ежегодный расход сверх той суммы, которую мы обыкновенно платим по таким уговорам? — Ну, разумеется, от всего сердца, только бы никто не знал об этом. — Насчет этого, — говорит, — можете быть спокойны. Няня никогда не посмеет расспрашивать о вас, и раз или два в год вы будете навещать со мной вашего ребенка и сами увидите, как за ним ухаживают; таким образом, вы убедитесь, что он в хороших руках, и никто не узнает, кто вы такая. — И вы думаете, что, навещая своего ребенка, я сумею скрыть, что я его мать? Думаете, что это возможно? — Даже если вы откроетесь, няня никогда не подаст виду; ей запрещено будет о вас расспрашивать и обращать на вас внимание, и если она не послушается, то лишится денег, которые идут ей от вас, и у нее отнимут ребенка. Я была в восторге от этого предложения. И вот через неделю к нам привели крестьянку из Хартфорда[43] или окрестных мест, которая согласилась взять ребенка на полное свое попечение за десять фунтов. При условии же, что я буду ей давать еще пять фунтов в год, она обязывалась по каждому нашему требованию приносить ребенка к моей пестунье или же разрешать нам самим навещать его и смотреть, хорошо ли она за ним ухаживает. С виду это была здоровая и привлекательная женщина, жена простого землепашца, но хорошо одетая, в чистом белье и очень опрятная; с тяжелым сердцем и горькими слезами позволила я ей взять ребенка. Я сама съездила в Хартфорд посмотреть, как она живет, и все мне очень понравилось; я ей посулила много подарков, если она будет ласкова с ребенком, и, таким образом, она с первого же слова поняла, что я его мать. Но она жила в такой глуши и так скромно воздержалась от расспросов, что я сочла себя в полной безопасности. Словом, я согласилась оставить ей ребенка и дала ей десять фунтов, вернее, не ей, а моей пестунье, которая и вручила деньги бедной женщине в моем присутствии, и та обязалась никогда не возвращать мне ребенка и не требовать прибавки за его содержание и воспитание; я лишь обещала, если она будет очень заботлива, дарить ей еще кое-что во время моих посещений; таким образом, я не связала себя условием платить ей еще по пяти фунтов, а только пообещала это моей пестунье. Так избавилась я от своей тяжелой заботы, и хотя на душе у меня было по-прежнему неспокойно, однако ничего более удобного я при тогдашнем положении моих дел не могла бы придумать. После этого я стала писать моему другу из банка в более ласковом тоне и, между прочим, в начале июля известила его, что собираюсь быть в Лондоне в середине августа. Он ответил мне в самых пылких выражениях, умоляя дать ему знать об этом своевременно, и он выедет мне навстречу на двухдневный перегон. Это привело меня в жестокое замешательство, и я не знала, какой мне дать ответ. И вот я решила поехать в почтовой карете в Честер с единственной целью иметь удовольствие вернуться обратно, чтобы он мог видеть, что я действительно еду с севера, ибо у меня, правда без всяких оснований, возникла тревожная мысль, как бы он не усомнился в моем пребывании на севере Англии. Вы скоро увидите, что это было не так уж глупо. Я пробовала прогнать эту мысль, но все было напрасно; она так завладела мною, что невозможно было с нею бороться. Наконец, в подкрепление моему новому намерению уехать из Лондона, мне пришло на ум, что эта поездка великолепно скроет от моей старой пестуньи все мои другие дела, ибо она не имела ни малейшего представления, где живет мой новый возлюбленный, в Лондоне или в Ланкашире, и когда я сообщила ей о своем решении, она прониклась полной уверенностью, что он в Ланкашире. Подготовившись к этой поездке, я дала знать старухе и послала девушку, прислуживавшую мне с самого начала, взять для меня место в почтовой карете. Моя пестунья выразила желание, чтобы служанка сопровождала меня до последней станции и вернулась в Лондон в той же карете, но я убедила ее, что это будет неудобно. Когда я уезжала, она сказала, что не будет пытаться поддерживать со мною связь, так как убеждена, что любовь к ребенку побудит меня самое писать ей и даже навещать по возвращении в Лондон. Я уверила ее, что она не ошибается, и распростилась, страшно довольная, что покидаю наконец это заведение, несмотря на весь его комфорт. Я не доехала до той станции, куда у меня был взят билет, а сошла в местечке Сгон, кажется, в Чешире, где у меня не только не было никакого дела, но не было также ни одной знакомой души. Но я знала, что с деньгами мы везде дома; я провела там два или три дня, пока не получила места в другой карете, и поехала обратно в Лондон, уведомив моего любезного письмом, что в такой-то день буду в Стони Стретфорде[44], где кучер должен был остановиться. Карета, в которой я ехала, оказалась в этих местах случайно; она была нанята до Честера какими-то господами, направлявшимися в Ирландию, и теперь, на обратном пути, не была в такой степени связана расписанием, как почтовые кареты; так мы простояли на месте все воскресенье, и поэтому мой поверенный успел приготовиться к поездке, что в противном случае ему бы не удалось. В его распоряжении было, однако, так мало времени, что он не успел доехать до Стони Стретфорда, чтобы встретиться там со мной к ночи, но встретил меня на следующее утро в местечке Брикхилл, как раз когда мы въезжали туда. Признаюсь, я была очень рада видеть его, потому что накануне вечером чувствовала себя немного разочарованной, тем более что так далеко заехала ради этой встречи. Еще больше порадовал он меня блеском своего появления: он ехал в прекрасной барской карете четверней, с лакеем на запятках. Мой друг тотчас же предложил мне выйти из кареты, которая остановилась перед гостиницей; заехав в эту же гостиницу, он велел отпрягать и заказал обед. Я спросила, зачем это, ведь я собираюсь продолжать путешествие. Он сказал: нет, мне нужно немного отдохнуть, а это прекрасная гостиница, даром что городок маленький; словом, мы не поедем дальше сегодня, что бы там ни случилось. Я не очень настаивала; ведь раз он выехал так далеко мне навстречу, пошел на такие издержки, было бы неучтиво с моей стороны не сделать и ему маленького одолжения; и я не стала долго противиться. После обеда мы пошли осматривать город и церковь и прогуляться по окрестностям, как обыкновенно делают приезжие, и хозяин гостиницы взялся быть нашим проводником при осмотре церкви. Я заметила, что мой любезный подробно осведомляется о священнике, и тотчас смекнула, что он, наверное, хочет предложить мне обвенчаться; и, конечно, я бы не отказала, потому что, говоря откровенно, положение мое было не таково, чтобы я могла сказать нет; у меня теперь не было оснований идти на подобный риск. Но в то время, как эти мысли мелькали в моей голове, что было делом нескольких мгновений, я заметила, что хозяин отводит моего друга в сторону и шепчет ему, впрочем, не очень тихо: Сударь, если вам понадобится…? Остального я не расслышала, но, по-видимому, это было что-нибудь в таком роде: Сударь, если вам понадобится священник, то у меня есть поблизости друг, который всегда к вашим услугам и, если вы пожелаете, будет нем как рыба. Мой спутник ответил довольно громко: Отлично, я думаю, что понадобится. Едва мы вернулись в гостиницу, как он накинулся на меня со словами, что раз ему посчастливилось встретиться со мной и все сложилось так благоприятно, то он молит меня ускорить его счастье, сразу покончив со всеми церемониями. — Что вы хотите сказать? спросила я, слегка краснея. Слыхано ли? В гостинице, на большой дороге! Боже милостивый, как вы можете говорить подобные вещи? — Очень даже могу, говорит, с этой целью я и приехал сюда; сейчас я вам это докажу, — и с этими словами вынимает большую связку бумаг. — Вы меня пугаете, — сказала я, что это такое? — Не бойтесь, дорогая, — проговорил он в ответ и поцеловал меня. В первый раз он позволил себе такую вольность. Потом, повторяя: — Не бойтесь, сейчас все увидите, — разложил передо мной все эти бумаги. Там был, во-первых, акт, или постановление, о разводе с женой и при нем ряд свидетельских показаний о ее распутном поведении; потом свидетельство о ее похоронах, выданное священником и церковным старостой того прихода, где она жила, с указанием, какой смертью она умерла; копия распоряжения следователя о созыве суда присяжных для разбора ее дела и приговор присяжных, выраженный словами: non compos mentis[45]. Все это, несомненно, относилось к делу и должно было меня порадовать, хотя, замечу мимоходом, я не была настолько щепетильна, чтобы отказаться выйти за него и без этих документов. Однако я внимательно их пересмотрела и сказала, что все это, конечно, совершенно бесспорно, но что не было надобности привозить сюда эти бумаги, так как у нас еще довольно времени. — Нет, — сказал он, — может быть довольно времени для меня, но совсем не довольно для него, так как он не хочет знать никакого времени, кроме настоящего. Была у него еще свернутая бумага, и я спросила, что это такое. — Вот-вот, — сказал он, — я больше всего желал, чтобы вы мне задали этот вопрос. И с этими словами он достает шкатулочку из шагреневой кожи, раскрывает ее и преподносит мне красивое кольцо с бриллиантом. Я не могла бы отказаться от него, даже если бы хотела, потому что он надел мне кольцо на палец; оставалось только сделать реверанс и поблагодарить. Потом он вынимает другое кольцо. А это, говорит, для другого случая. И кладет кольцо в карман. — Все же покажите мне его, — говорю я и улыбаюсь, — я догадываюсь, что это такое: вы с ума сошли! — Я был бы сумасшедшим, если бы не сделал этого, — сказал он и все не показывал мне кольца, а мне страшно хотелось увидеть его, и я говорю: — Дайте же мне посмотреть! — Постойте, — говорит, — посмотрите сначала вот это. Тут он снова берет свиток, читает его, и оказывается, что это разрешение на брак. — Да вы и правда не в своем уме! Вы, значит, были уверены, что я соглашусь с первого же слова, или решили не принимать отказа? — Последнее ваше предположение правильно, — ответил он. — Но, может быть, вы ошибаетесь, — говорю. — Нет, нет, — говорит, — не должно быть отказа, не может быть отказа. И с этими словами он принялся так страстно целовать меня, что я не могла от него вырваться. В комнате была кровать, и мы расхаживали взад и вперед, увлекшись разговором. Вдруг он неожиданно схватил меня в объятия, бросил на кровать и сам упал со мной; крепко обняв меня, но не, позволяя себе никакой нескромности, он стал выпрашивать у меня согласия, пустив в ход мольбы и доводы, признаваясь в любви и клянясь, что не выпустит меня, пока я ему не пообещаю, так что наконец я сказала:, — Да вы и впрямь решили не принимать отказа. — Нет, нет, — говорит, — не должно быть отказа, не хочу отказа, не может быть отказа!

The script ran 0.042 seconds.