Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Аксёнов - Коллеги [1959]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Это повесть о молодых коллегах — врачах, ищущих свое место в жизни и находящих его, повесть о молодом поколении, о его мыслях, чувствах, любви. Их трое — три разных человека, три разных характера: резкий, мрачный, иногда напускающий на себя скептицизм Алексей Максимов, весельчак, любимец девушек, гитарист Владислав Карпов и немного смешной, порывистый, вежливый, очень прямой и искренний Александр Зеленин. И вместе с тем в них столько общего, типического: огромная энергия и жизнелюбие, влюбленность в свою профессию, в солнце, спорт.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Василий Аксенов Коллеги ГЛАВА I. Кто они такие ? В анкетах они писали: год рождения — 1932-й, происхождение — из служащих (Карпов — из рабочих); партийность — член ВЛКСМ с 1947 года; участие в войнах — не участвовал; судимость — нет; имеет ли родственников за границей — нет; и еще несколько «нет» до графы «семейное положение», в которой все они писали — холост. Автобиографии их умещались на половине странички, а рассказывали они о себе так. Алексей Максимов. Как говорят, когда-то мы все были ребенками. Мама у меня учительница. Папы нет. Где жил? Мы часто переезжали с места на место. Родился-то в Новгороде. В школе учился хорошо. Любимый предмет? Чистописание. В школе я играл в футбол, а в институте — в волейбол. Я и сейчас играю в волейбол и всегда буду в него играть. Почему в медицинский пошел? Вам это интересно? Ах, интересно! Ну, по недоразумению. Медицина? Я жить без нее не могу. А какого черта вы меня все расспрашиваете, словно начальник отдела кадров? Я грубиян? Идите вы знаете куда! Владислав Карпов. Мальчик, если вы не видели Черного моря, вы ничего не видели. Мой папа — рыбак. Любите копченую скумбрию? Знаете, есть такая песенка: Поцелуй, поцелуй, Перепетуя, Я тебя так безумно люблю. Если любишь копченую скумбрию, Я тебе ее достану хоть вагон. Да, конечно, я спортсмен. Разве не видно? Всеми видами спорта. Больше всего люблю бильярд. А вы? Сыграем как-нибудь? Вы сами откуда? Любите танцевать? Вы мне нравитесь, чтоб я так жил. Приезжайте к нам — не пожалеете. Черное море — это что? Поэма! Значит, до скорого. Александр Зеленин. Да, я коренной ленинградец. Пройдите сюда, в столовую. Видите на стене эти старинные дагерротипы? Это мои предки. Вот магистр философии Петербургского университета, а этот — известный путешественник, а этот в Шлиссельбурге сидел по делу о покушении. Ничего, что я ими немножко горжусь? Потом у нас пошли все врачи. И папа мой врач, и мама тоже, и я, как известно, врач без пяти минут. Да, я не только люблю медицину, но считаю профессию врача самой нужной на свете. А какой она дает кругозор! Вы знаете, я чувствую, что с каждым годом начинаю лучше понимать людей и с физиологической и с психологической стороны. Я очень доволен своей профессией. Жалко только, что скоро придется уезжать из Ленинграда. Не могу представить, что больше не буду бродить по Большому проспекту и по набережной, любоваться закатом, когда, знаете, все окна в Эрмитаже вспыхивают малиновым светом… Но что делать? Ведь это же, как говорится, наш долг. Ну что ты смеешься, Алексей? Всегда он, знаете ли, вот так. От автора. Алексей Максимов — мрачный и резкий. Вечно он что-то такое изображает. Владислав Карпов — из тех, кого характеризуют двумя словами: «свой парень». Иногда добавляют: «свой в доску». Любимец девочек, гитарист. Александр Зеленин — немного смешной, порывистый, очень вежливый, очень прямой, очень приятный человек. Их дружба началась на первом курсе. Иногда удивляются дружбе совершенно разных людей, но по-настоящему дружить могут только разные люди. Между людьми сходных характеров и темпераментов неизбежны резкие столкновения и неизбежен разрыв. У этой троицы вдумчивость Зеленина и его пылкая искренность как бы уравновешивали довольно наигранный цинизм Максимова и легковесность Владьки Карпова. Вот они какие. И сейчас, весной 1956 года, они идут втроем против ветра и думают все об одном. Их мысли о распределении — Откуда это, Сашка, в тебе такая идейность? — сердито спросил Алексей Максимов. — Тоже мне загнул — экзамен наших душ! — Так оно и есть! — воскликнул Зеленин. — Черта с два! Распределение — это принудительный акт. И каждый культурный человек, естественно, рассчитывает, как бы увильнуть от жизни в глуши и не превратиться в животное. — Чушь! Геологи годами бродят в тайге и не превращаются в животных. — Геологи! Геологам лафа. Они уходят партиями, все молодежь, весело. А нас что ждет? Думаешь, я боюсь отсутствия электричества и теплого клозета? Ерунда все это! Я готов… А вот представь себе участковую больницу. Деревенька, степь или лес, ветер свищет, и ты один, совершенно один. Кончил работу, поел, послонялся из угла в угол — и спать. Проходят годы, ты толстеешь, глупеешь, начинаешь принимать приношения благодарных пациентов, мысли твои заняты курочками, свинюшками, и тебе уж больше ничего не надо, и ты уже со снисходительной улыбкой вспоминаешь об этом разговоре. — Брр! — передернулся Владька Карпов. — Ну тебя к бесу, Макс! Страшно. — И ты, сын рыбака, боишься деревни? — спросил Зеленин. — Страшней войны, — засмеялся Карпов. — Но что делать — таков наш скорбный удел. Хочешь не хочешь, а надо, как поется, собирать свой тощий чемодан. — А чего ты, собственно, хочешь? — резко спросил Максимов. — Я? Мальчики, я хочу всегда видеть наших девочек и ваши опостылевшие физиономии, по-прежнему попирать камни этого исторического города и ходить на эстрадные концерты и в цирк и сам хочу выступать в цирке. «Соло-клоун и музыкальный эксцентрик Владислав Карпов…» Между прочим, не отказался бы от места ординатора в клинике Круглова. — А ты чего хочешь, Алексей? — спросил Зеленин, — Я хочу жить взволнованно! — с вызовом ответил Максимов. — Все равно где, но так, чтобы все выжимать из своей молодости. А будущее сулит сплошную серость. Судьба сельского лекаря. Надо быть честным. Нас теперь научили смотреть правде в глаза. Пускай Тарханов и иже с ним поют нам о высоком призвании, о патриотическом долге, пускай Чивилихин кричит, что трудности не страшат нас, молодых романтиков. Все знают, что он-то обеспечил себе местечко в клинической ординатуре. Какая нас ждет романтика? Вот если бы мне сказали: лезь в эту ракету, и тобой выстрелят в космос, и ты наверняка рассыплешься в прах во имя науки, — я бы только «ура» закричал. А когда мне толкуют, что мое призвание и мой долг — превратиться в Ионыча, тут уж нет, пожалуйста, не надо красивых слов! Приму как неизбежность! — А о больных, которые тебя ждут, ты не думаешь? — спросил Зеленин. — О больных? — опешил Максимов. Владька вставил: — Помните, как Гущин на обходе говорил: «Нда-с, батеньки, несмотря на все наши усилия, больные поправляются». — А о других ты ни о ком не думаешь, Алексей? — спросил Зеленин. — А ты только о других думаешь? — крикнул Максимов. — Эх, Алешка, Алешка, трудно тебе будет! — Не волнуйся за меня, рыцарь, умоляю тебя, не волнуйся! — Пошли в кино, хлопцы, — предложил Карпов. Распределение Этот день помнят всю жизнь. Это день массовых прогулов, побегов с лекций, валерьяновых капель, хохота, слез… Распределяются в первый день десятки, а болельщиков сотни. Родители, жены, невесты, знакомые и просто любопытствующие с младших курсов. Максимов, Карпов и Зеленин сидят на диване в коридоре второго этажа. Максимов и Карпов ждут своей очереди, а Зеленин ждет их. Сам он распределяется завтра. За стеклянной дверью патофизиологической лаборатории видны спокойные фигуры в белых колпаках и халатах. Людям за дверью этот день не кажется необычным. Для них это просто четверг, 29 марта. Впрочем, не для всех. — Владька, серьезно, что делать? — с глухой тревогой спрашивает Максимов. Карпов сегодня мрачен. — Я не подпишу! — выпаливает он. — Ты что, того? — Максимов крутит пальцем у виска. — Диплома не выдадут. — Пойми, Макс, как же я уеду куда-то к чертям, когда она останется здесь! — Она? — Максимов изумленно глядит на друга. — Неужели ты даже сейчас… — Он отворачивается, вздрагивает и шепчет: — Легка на помине. По коридору, звонко отстукивая каблучками, идет высокая девушка. Улыбается, сияет. Идет немного вызывающе, — может быть, оттого, что старается не потерять самообладания под взглядами десятков глаз. Открывает дверь лаборатории — и, вдруг увидев друзей, останавливается. — Не обращай внимания, — быстро говорит Максимов. Вытаскивает газету, углубляется в чтение. Девушка медленно, точно ее подтягивают на канате, подходит к дивану. — Привет, мальчишки, — говорит она с сердечностью. Посторонний не уловил бы в ее голосе ни малейшего оттенка фальши. — Наше вашим, — отвечает Карпов. — Хелло, — бурчит Максимов. — Добрый день, Верочка! — приветствует Зеленин. Вера смотрит на высокомерного Владьку, на независимого Алексея (Зеленина она почти не замечает) с ласковым пренебрежением. Но что все-таки тянет ее к ним? Прежняя дружба или то старое, тайное, от чего, оказывается, нет никаких лекарств? Ах, все это отголоски детства! Она смотрит по сторонам, блуждающие по коридору студенты поглядывают с любопытством. Курс отлично помнит, как она неожиданно дала отставку Владьке Карпову и вышла замуж за доцента кафедры патофизиологии Веселина. Это была сенсация. Вера улыбается. — Вам неинтересно, как я распределилась? Максимов насмешливо щурится: — А мы знаем. Действие развивалось примерно так: она вошла, грациозная и свежая, как дуновение.,, м-м-м… словом, как некое дуновение. «Это наша лучшая студентка Вера Веселина», — сказал декан. «Веселина? — удивился Тарханов. — А не жена ли она нашего уважаемого?… Ах, так! Чудесно! Думаю, что все ясно с Веселиной. Путь добрый вам в науку, толкайте ее, голубушку, в бок вместе с уважаемым…» Вере больно. Все действительно проходило примерно так. Она не знает, что делать — вспылить, или обратить все в шутку, или заплакать. Положение спасает тот, кто выручает ее всегда, — муж. Он появляется из лаборатории и уводит Веру. Петр Столбов, здоровенный парнище, игриво кричит: — Вла-адька! Любимую «любить увели», а? Подходят в обнимку Эдик Амбарцумян и любимец курса поэт Игорь Пироговский. — Ребята, послушайте, — говорит Пироговский. — Решили мы с Эдькой соседями стать. Я — в Оймякон, а он — в Оротукан. Шашлычком из медвежатины обещал угостить. Привезу, думаю, оттуда чемодан стихов. И вот на тебе — распределяют меня в аспирантуру на терапию. Вот тебе и стихи, вот тебе и медвежатина!… Человек предполагает, а комиссия распределяв/. — Я, пожалуй, тоже в Якутию попрошусь, — говорит Максимов, — там хоть льготы и чумы разные, аэросани, спиритус вини… — Аэросани, спиритус вини, — подхватывает Карпов. — Правильно, Макс, уедем к чертям отсюда. К дивану подходит пожилой человек в потертом драп-велюровом пальто и в велюровой шляпе. — Ну, орлы, а вы куда собираетесь? — В Рио-де-Жанейро, — острит Карпов. Незнакомец спокойно говорит: — Что ж тут смешного? Можно и в Рио-де-Жанейро. Мне нужны судовые врачи. Есть желающие? Разъяснить? Я начальник медуправления Балтийского морского пароходстве!. Набираем врачей на суда. Условиями будете довольны. В рейсах двойной оклад плюс валюта. Стол бесплатный. Для ознакомления поработаете несколько месяцев в порту, а потом в путь. — Куда? — восклицает Максимов. — Рейсы самые разные — Индия, Аргентина, есть и поближе — Лондон, Антверпен, Гавр. Ну? — Согласен! — одновременно выпаливают Максимов и Карпов. Остальные задумываются. — Полная деквалификация, — говорит Зеленин, — это же полная деквалификация, ребята! — Ошибаетесь, — обидчиво возражает человек, — На судне надо быть знающим и решительным врачом. Возможны всякие случайности. Недавно один наш врач оперировал ущемленную грыжу в штормовых условиях, в Атлантике. Представляете? Можно и научной работой заниматься. Не удивляйтесь. Чем, например, не тема для диссертации — физиология труда моряков в условиях резкой смены климатических зон? Дело непочатое. Возьметесь за него с огоньком — обещаю всестороннюю поддержку. — Квартиру даете? — спрашивает Петр Столбов. — На первых порах общежитие. Прописка постоянная в Ленинграде. Но в перспективе и квартира… — Ясно. Я согласен. Незнакомец открывает блокнот. — Ваши фамилии, орлы? Итак, Максимов, Карпов, Столбов и… Нужен еще один. — Зеленина запишите! — кричит Максимов и показывает кулак молчащему Сашке. Человек уходит. Студенты молчат. Зеленин молчит и дымит. Столбов молчит, прикидывает. Максимов и Карпов молчат и остолбенело смотрят перед собой. Все! Где она, судьба Ионыча! Где сытое прозябание в деревенской глуши? Человек в драп-велюровом пальто, словно волшебник в детском спектакле, отдернул шторку, за которой открылась сверкающая водная гладь. Проплыл мираж — пальмы, небоскребы, купола, пирамиды. Вы мечтали о жизни необычайной, насыщенной, интересной? Вы думали, мечты не осуществляются? Напрасно. Получайте входные билеты и бегите в будущее, увлекательное и легкое, как кинофильм. Индия! Аргентина! Двойной оклад! Диссертация! Штормовые условия. Вдумчивый Сема Фишер с сомнением качает головой. Он не представляет себе жизни вне больничных стен, без утренних обходов и ночных дежурств, без мучительных раздумий над историей болезни. Игорь Пироговский завидует. Амбарцумян не знает, завидовать или не стоит. «Светский человек» Генька Бондарь иронически улыбается. Костя Горькушин возмущается: дурни, полезли в экзотику. Несерьезный народ. Владька Карпов и Леха Максимов — чудилы и стиляги, Столбов только о бизнесе думает, а Сашка-то Зеленин хорош — молчит! Наконец Карпов произносит программную фразу: — Мальчики, должен же кто-то бороздить мировой океан!… Ветреный вечер Натиск весны в этом году был сокрушительным. С середины марта все потекло. Пошла работа для треста очистки. С утра до вечера улицы скоблили и подметали разные самодвижущиеся механизмы. А дворники дедовским способом ухали снег с крыш, бомбардировали тротуары. Веселая бомбежка в Ленинграде! Вечером солнце, клонясь к частоколу зданий Васильевского острова, пробивало лучами вереницу троллейбусов и автомашин на Большом проспекте Петроградской. Потом небо над закатом начинало зеленеть, напоминая о лете, о пионерском лагере, о мечтах про далекие страны, и странствия. В мокрых скверах появлялись парочки и шумные группы с гитарами. Начиналась весенняя ночь с треньканьем струн, с тихими возгласами, с шорохом, с хохотом, с поцелуями. Вечером после распределения Максимов и Зеленин шли по Кировскому проспекту к Неве. Карпов исчез: видимо, побежал оповещать о радостном событии знакомых девочек. Вот она, Нева! Над Ростральными колоннами, над Военно-Морским музеем стояла золотая, предзакатная пыль. По Дворцовой набережной, как по желобу, катились сверкающие шарики автомобилей. Приходило привычное настроение. Они любили молчаливые прогулки по Ленинграду. Кто-то сказал, что дружба — это умение молчать вдвоем. Слова были неуместны в такие минуты, когда город раскрывался перед ними, когда наступал еле уловимый миг, сближавший их с давно умершими строителями и мечтателями. Они пересекли Неву и пошли по набережной. Зеленин задумчиво засвистел. Алексей взглянул на его худое лицо под широкополой шляпой и разозлился. Молчит Сашка, насвистывает. Это зеленинское свойство всегда раздражало Алексея. Вдруг Зеленин начинает отчужденно улыбаться и насвистывать что-то свое, какой-то идиотский мотивчик. Мысль его в эти минуты блуждает по неведомым для Максимова путям. — Все-таки это самый лучший вариант! — громко сказал Максимов. — Что? — вздрогнул Зеленин. — Самый лучший вариант распределения. И для тебя тоже. Я же вижу, что тебе до смерти не хочется покидать Питер. А так между рейсами будешь бывать здесь. Не забудь завтра напомнить о себе начальнику. — Да-да, — отозвался Зеленин, — непременно, обязательно, бесповоротно. «Вот тебе и экзамен наших душ», — удовлетворенно подумал Максимов. — Постоим? — Давай. Они оперлись на парапет и стали смотреть на реку, во многих местах которой возникали сейчас багровые сияния. Ветер с Балтики пахал воду. Спустя некоторое время Максимов стал оборачиваться на проходящих девушек. — Черт побери, сколько хорошеньких! — Да-да, — весело воскликнул Зеленин, — хочется танцевать со всеми! — Это нетрудно сделать. Хлопнем по бутылочке «777», и тебе покажется, что ты танцуешь с женщинами всего мира. Гарантирую полный фестиваль! Так пойдем, выпьем? — За океан, за паруса, наполненные ветром? — спросил Зеленин. — За котлы и турбины, — усмехнулся Максимов. — Нет, именно за паруса. Знаешь, когда я думаю о море, я слышу увертюру к «Детям капитана Гранта». Какая гениальная музыка! — Довольно, хватит! — оборвал его Максимов. — Пошли. Они повернулись и увидели, что на них смотрят двое: кругленький, толстенький инвалид с костылем в правой руке и высокий обтрепанный мужчина. Оба основательно навеселе. — Подожди, Миша, — сказал инвалид и обратился к ребятам: — Разрешите нарушить ваше уединение? — Пожалуйста. Что вам угодно? — сказал Зеленин. Инвалид скользнул нетвердым взглядом, и на его лице появилась добрая пьяная улыбка. — Мне угодно задать вам ряд вопросов. Вы на вид культурные ребята — по одежде и вообще. Студенты? А я человек с незаконченным высшим образованием. Война помешала закончить. Егоров моя фамилия, Сергей Егоров. — Зажав костыль под мышкой, он протянул Максимову руку и воскликнул: — Чем вы живете? Вот вы, молодежь? Куда клонится индекс, точнее индифферент ваших посягательств? Мы в вашем возрасте знали, что делать, мы насмерть стояли. — А сейчас больше по этому делу? — Алексей щелкнул себя по горлу. Инвалид вскинул голову и неожиданно ясным взглядом впился ему в глаза. — Мы, фронтовики, и сейчас знаем, что делать, а вы, видно, только по Невскому можете шмалять, и ничего больше. — Это мы-то? — Ну да, вот такие, как вы, типчики! — Отваливайте, Егоров, гуляйте! Мы вас не знаем. Максимова разобрала злость. Он взял инвалида за плечи и стал, осторожно поворачивать. — Руки прочь! — раздался грозный окрик высокого мужчины. У него было костлявое лицо, скошенное кислой гримасой, словно во рту он держал ломтик лимона. Он обнял Егорова и зашептал: — Сережа, с кем ты связался, это же мразь, пижонство! А еще оскорбляют героя войны. Вот, друзья, полюбуйтесь, — обратился он к остановившимся прохожим: — Два ничтожных пижона оскорбляют инвалида войны… — Мы не пижоны! — воскликнул Зеленин. — И мы не оскорбляли его. — …Инвалида войны, который за них кровь проливал, отдал свою правую ногу. При мне ему миной оторвало ногу в сорок первом под Ростовом. Помнишь, Серега, друг ты мой тяжкий, помнишь окопчик тот? Ты с ПТР лежал, а я с автоматом шагах в десяти. Тут как раз и ахнуло. Потом танки пошли. — Танков я уж не помню, — сказал Егоров. Вокруг молча стояли люди. Максимов подмигнул Зеленину и деланно рассмеялся: — Бойцы вспоминают минувшие дни, а ногу, наверное, отрезало трамваем. Заснул в пьяном виде на рельсах… Он осекся. Высокий молча смотрел на него. Он словно проглотил наконец свой ломтик лимона, — лицо пересекли большие спокойные морщины, и только в глазах Алексей увидел презрение. Жгучее, незабываемое презрение. Алексей выдвинул плечо вперед. Неожиданно сзади кто-то взял его под локоть: полковник авиации. — Вы, ребята, не глумитесь над этим. Бойцам не грех вспомнить минувшие дни. И ты, друг, зря так: не знаешь людей, а называешь пижонами. — Мы не пижоны, мы врачи. — Зеленин попытался сказать это с достоинством, но голос его дрогнул. — Что ты оправдываешься? — резко бросил Максимов. — Пойдем. Они ходили по набережной до темноты, дошли до моста Лейтенанта Шмидта и вернулись обратно. Сильный ветер устроил на воде пляску световых пятен. Пятна плясали каждое что-то свое, прыгали вдоль берега, словно боялись рвануться в сплошную мглу, к темному массиву Петропавловки. Максимов и Зеленин подняли воротники. — В этой истории, конечно, виноват я, — сказал Максимов. — Зря я подковырнул инвалида. Алкоголики на такие штуки реагируют остро. — Почему ты решил, что они алкоголики? Может быть, просто отмечали какое-нибудь событие. — Нормальные люди не лезут в душу к незнакомым. — А помнишь, у Уолта Уитмена? «Если в толпе ты увидишь человека и тебе захочется остановиться и поговорить с ним, почему бы тебе не остановиться и не поговорить с ним?» Знаешь, я очень ярко представил себе, как они лежали в этом окопчике под Ростовом. Им тогда было столько же лет, сколько нам сейчас, им хотелось жить, не хотелось терять конечности, а они лежали и стреляли — и не помышляли о бегстве. Не думаю я, что эта стойкость шла у них только от храбрости или подчинения дисциплине. Должно быть, они чувствовали свой долг перед всеми поколениями русских людей и свою ответственность за грядущие поколения. А наше поколение, как ты думаешь, способно на подвиг, на жертвы? — Жертвенность? Вздор! Дикое слово! Что мы, язычники? — Ну не жертвенность, так долг. Это тебе понятно? — Обязанность? — Нет, братец, именно долг, наш гражданский долг. Чувство своего окопчика. У Максимова погасла сигарета. Никак не мог раскурить ее на ветру. Возился со спичками и говорил сквозь зубы: — Ух, как мне это надоело! Вся эта трепология, все эти высокие словеса. Их произносит великое множество прекрасных идеалистов вроде тебя, но и тысячи мерзавцев тоже. Наверное, и Берия пользовался ими, когда обманывал партию. Сейчас, когда нам многое стало известно, они стали мишурой. Давай обойдемся без трепотни. Я люблю свою страну, свой строй и не задумываясь отдам за это руку, ногу, жизнь, но я в ответе только перед своей совестью, а не перед какими-то словесными фетишами. Они только мешают видеть реальную жизнь. Понятно? Зеленин с силой ударил кулаком по граниту и вроде не почувствовал боли. — Ты неправ, Алешка! Мы в ответе не только перед своей совестью, но и перед всеми людьми, перед теми с Сенатской площади, и перед теми с Марсового поля, и перед современниками, и перед будущими особенно. А высокие слова? Нам открыли глаза на то, что мешало идти вперед, — так надо радоваться этому, а не нудить, как ты. Теперь мы смотрим ясно на вещи и никому не позволим спекулировать тем, что для нас свято. Максимов наконец сделал глубокую затяжку и сказал непонятно: — Да, рыцарь, ты мудр! …Двое стоят, подняв воротники, на ветру. Им пока не много лет, и временами они чувствуют себя совсем мальчишками, но временами в хаосе весеннего разлива они оглядываются назад и смотрят по сторонам и вперед, смотрят вперед, выискивая тропу. ГЛАВА II. Последние каникулы — Дикари! — Голуба, врежь длинного! — Сделай из него клоуна! Да сделай же клоуна из него! Эх, мазила! Крики болельщиков не помогали. Команда «дикарей» — Лешка Максимов, Саша Зеленин и другие — с позорным счетом обыгрывала волейболистов дома отдыха «Обувщик». Максимов откинул мяч Зеленину. Тот взмыл в воздух, и сильно ударил в первую линию. Удар закончил игру. Конечно, у Сашки упали очки. Они падали у него почти после каждого прыжка, но сейчас ему казалось, что так и должно быть после столь блестящего удара — и лица расплывчаты, и кроны лип слегка набекрень. Максимов хлопнул его по спине: — Молодец, Сашка! — Где, где, где? — забормотал Зеленин. — Эта блондиночка? — Да. Где же она? — Собери свои диоптрии и увидишь. Стройная девушка в узких серых брючках стояла под елкой. Поймав растерянный Сашкин взгляд, она расхохоталась и пошла прочь, ведя сбоку гоночный велосипед. Максимов печально пропел: — Средь шумного матча случайно… — Верно! — воскликнул Саша. — Ты угадал мое настроение. Это она, она!… — Но ты, к сожалению, не во. фраке и грязноват, — проворчал Максимов. — Идем купаться. Пляж был пуст. Даже самые одержимые ныряльщики разошлись по дачам. Друзья прошли на самый край мола и постояли там, не в силах оторвать взгляда от заката. Солнце, как купол сказочного дворца, поднималось над сверкающим горизонтом. Через все море, словно след от удара бичом, тянулась красная дрожащая полоса. — Вредное зрелище — закат, — сказал Максимов. — А по-моему, прекрасное. — А по-моему, вредное. Утрачивается уверенность — вот в чем штука. Кажется, что за горизонтом раскинулась прекрасная неведомая страна, где говорят на высоких тонах и все взволнованны и очень счастливы. Но на самом-то деле ее нет. — Поплыли, проверим? Они разом бросились в воду. Плыли кролем по солнечной полосе. Брызги, слетавшие с рук, казались каплями вишневого сиропа. Максимов оглянулся и обвел глазами хвойную дугу Карельского перешейка, окаймленную снизу желтой полоской пляжей. Это был теплый берег, где в этот час тысячи людей готовили ужин. — О-го-го! О, радость бытия! — заголосил Алексей. Рядом вынырнул Сашка с вытаращенными глазами и открытым ртом. — Рубины из сказочной страны! — крикнул он, ударяя ладонью по воде. Они вернулись к молу и уселись на железной лестнице. — Через два дня выходить на работу, а Владька еще не вернулся, — сказал Алексей. Саша вздохнул: — А мне послезавтра двигаться в свою Тьмутаракань. Последние каникулы, прощайте. Грустно!… — Да не езди ты туда. — Как это так? — А так. Папа Зеленин надевает черную тройку, идет в горздравотдел, идет туда, звонит сюда — и дело в шляпе. Неделя угрызений совести в высокоидейном семействе, а потом жизнь продолжается. Вот и все. — Не пори чепухи, Алешка. — Тебе очень хочется уехать? — Нет! — сердито отрезал Зеленин. — Еще бы! Ведь ты горожанин до мозга костей, потомственный интеллигентик. Вот Косте Горькушину везде будет хорошо… — Костя мечтал о своей Волге, а уехал в Якутию. — Потому что в Якутии двойные оклады и надбавка. — Нет, не поэтому, — твердо сказал Зеленен. Максимов повернулся к другу. Тот сидел на железной ступеньке, по пояс высовываясь из воды, белесый, тощий и вдохновенный. — Мальчик, вернись на землю. Да-да, на земле существуют оклады, простые и двойные, и, кроме того,, прописка. Уезжающим в Якутию хоть прописка бронируется. Ты говоришь, что место судового врача пере-хватили, но Якутия-то осталась! — Прописка — не приписка. Почему я должен дрожать над ней? Это меня унижает. — Ну хорошо. Ты же знаешь, что я не только это имел в виду. Ты же будешь в медвежьей дыре, в глухомани, хотя и недалеко от Ленинграда. Якутия все-таки экзотика, просторы… — Я тебе правду скажу. Никто у меня места не перехватывал. Просто на распределении я услышал, что в этом поселке два года не было врача, и попросил туда назначение. — Браво! — воскликнул Максимов. — Твое имя запишут золотом в анналах… — Сутки езды от Ленинграда, и нет врача — позор! Поехать туда — это мой гражданский долг. Максимов не понимал, зачем это он затеял такой разговор напоследок, но что-то его подмывало перечить Сашке. — Иди к черту! — сказал он. — Противно слушать! Тоже мне ортодокс нашелся! — Не глумись, Алешка. Помнишь, мы с тобой говорили о цене высоких слов? Я много думал об этом и… — Я тоже думал и понял, что все блеф. Есть жизнь, сложенная из полированных словесных булыжников, и есть настоящая, где герои скандалят на улицах, а романтически настроенные девицы ложатся в постели к преуспевающим джентльменам. А сколько вокруг жуликов и пролаз! Они будут хихикать за твоей спиной и делать свои дела. Мое кредо — быть честным, но и не давать себя облапошить, не попадаться на удочку идеализма. — А ведь когда-то, Алешка, ты мечтал о настоящей жизни, о борьбе! — Это и есть борьба, борьба за свое место под солнцем. — А о других ты не думаешь? — Опять ты за свое? Опять о предках и потомках? — Да, о них. — А что я, Алексей Максимов, могу для них сделать? — Продолжать дело предков во имя потомков. Мы все — звенья одной цепи. — А самому сейчас не жить? Я не знаю вообще, что будет после моей смерти. Может быть, ни черта? Может, этот мир только мой сон? — Дурак! Позер! — отчаянно закричал Зеленин. — Твой солипсизм гроша ломаного не стоит. В этот момент им показалось, что в море, в метре от них, врезался метеорит. Обрушился столб воды. Когда разошлись круги, в глубине они увидели извивающееся тело. — Морду надо бить за такие штучки! — сказал Максимов. Показалась красная шапочка, лицо, бронзовые плечи. — Владька! — ахнули оба. Владька подплыл и вылез на мол. Он был красив, мулатоподобный южанин Карпов. Мускулы его играли под глянцевитой кожей, как рыбы. От ослепительной улыбки веяло плакатной свежестью. — Спорт и джем полезны всем! — крикнул Максимов. — Ф-фу, коллеги, вы все такие же, — шумно дыша, сказал Владька. — Как отдохнул? — Железно. А вы? — Неплохо. — Сашка что-то бледный. — Забыл? Саша у нас всегда бледный. Тревожная душа, высокие порывы! А тут еще любовь поразила его накануне свершения гражданского подвига. — Любовь? — воскликнул Карпов. — Эх, братцы, что за встреча была у меня в Одессе с одной актрисой! Максимов охнул и умоляюще воздел руки. Нельзя же сразу начинать все сначала! Эти рассказики о Владькиных «встречах» сидят у Алексея вот где! Карпов сказал «ша» и попросил Зеленина рассказать о его «встрече». Но Саша, ворча, искал очки в куче одежды. Максимов мечтательно повел рукой: — Встреча была мимолетна, как дуновение… м-м… вечно у меня осечка с этими дуновениями. — Как дуновение летнего ветерка, — буркнул Зеленин. — Вот-вот, очень свежее сравнение. Она приехала на гоночном велосипеде посмотреть нашу богатырскую схватку с обувщиками. А потом уехала. Не горюй, рыцарь, сегодня мы увидим ее на танцах. — Ее на танцах? Лопух! — Пари? — Давай разниму! — воскликнул Владька. В сумерках они шагают по шоссе. Как всегда, в ногу. Над курортным районом динамики разносят ухарский голос и торопливое бормотание гитары. В то лето по всему побережью победоносно, как эпидемия, прошел «Мишка, где твоя улыбка?». Максимов орет: — Я сойду с ума! Автора бы мне, автора бы! — Шире шаг! — командует Карпов. — Шумно в строю! «Все в порядке, — думает Максимов. — Мы шутим. Мы вместе идем на танцы. Нам девятнадцать лет. Эге, уже не то: каждому по двадцать четыре. И в последний раз так, вместе…» По сторонам, где редеет лес, мелькают огни дач. Трое идут, как всегда, как и раньше, оставляя за спиной картинки постороннего тихого быта. Какая-то решимость сквозит в их движениях. Откуда она? Да нет, просто они идут на танцульки, просто приподнятое настроение, просто каждому всего двадцать четыре года. Четыре лампы освещали центр танцплощадки и делали ее похожей на боксерский ринг. Ребята остановились в углу, у входа. Неожиданно сзади близко послышалось урчание мотора. Вплотную к площадке подъехала «Победа». Из нее вылезли Генька Бондарь и та самая блондинка, «мимолетное виденье». Поднялись на площадку. — Батюшки, — ахнул Максимов, — вот тебе и дуновение! «Светский человек» засмеялся и помахал рукой: — Пардон за серость. Привет, мушкетеры! Зеленин, привет! — Вот они, твои иллюзии, — сказал Максимов Зеленину. — Да-да, — прошептал Зеленин, — что ж… — Как заиграют вальс, сразу же приглашай. Генька вальсов не танцует принципиально, — зашептал Карпов. — Не буду, не хочу, — буркнул Саша, сошел с площадки и сел рядом в тени. Посмотрел на звезды и закурил. «Мимолетное виденье», — подумал он. — Приехала с Генькой. Конечно, у него машина — это много значит. Владька красавец, Алешка тоже недурен. А я? Рыцарь печального образа. Но там, на матче, она смотрела как-то особенно. Не обольщайся. Ты слишком несуразен. Очкарик». Когда он вернулся, все было так, как он и предполагал. Карпов с девушкой кружился в вальсе, а Максимов стоял у перил и издевался над помрачневшим Бондарем: — Еще все впереди, мальчик. Выше голову. «Мерседес» урчит у подъезда. Музыка смолкла. Сквозь толпу к ним пробирались смеющаяся девушка и Карпов. На девушке было светлое платье, узкое в талии, а книзу колоколом. Зеленин впервые видел такое платье. — Инна, знакомься с моими друзьями. Вот ведь что за парень! Уже узнал имя, уже на «ты». Даже неприятно. Ведь любит-то он только Веру Веселину. — Алексей Максимов. — Александр Зеленин. — А меня зовут Евгений, — сказал Бондарь. — Это еще что? Разве вы не знакомы? Разве вы в детстве не строили вместе песочные башни? — Нет, — сказала Инна, — просто Евгений предложил меня подвезти. — Великолепно! — захохотал Максимов. — Бондарь на пути к исправлению. Доверие — это все. — Разве я рисковала? — улыбнулась Инна. В репродукторе что-то загудело, что-то лопнуло, и потекла изломанная мелодия танго «Кампарасита». — Пойдем, что ли? — с жалкой развязностью сказал Бондарь. Владька многозначительно улыбнулся, Максимов щелкнул каблуками. — Нет уж, простите, — сказал Зеленин и решительно взял девушку за локоть. Она подняла на него изумленные глаза и пошла вперед, в гущу танцующих. «Что со мной? — подумал Зеленин. — Что со мной происходит?» Синие, темные, как весенние сумерки, глаза смотрели на него вопросительно и ободряюще, смотрели хорошо. Он начал говорить и говорил без умолку, словно боялся, что молчание спугнет девушку. Они кружились, топтались в толпе, смотрели друг на друга, и лишь иногда в поле их зрения попадали громадные ели, уходящие в звездное небо, и лишь иногда сквозь парфюмерные испарения толпы прорывался к ним таинственный ветер залива, и лишь иногда они понимали особое значение этих минут. Они танцевали танец за танцем, а потом спустились с площадки и исчезли. — Все в порядке у Сашки. Каков рыцарь, а? — удовлетворенно сказал Алексей. Они с Владькой сидели на перилах танцплощадки. Максимов развлекался, представляя себе Зеленина в этот момент. — Пироговский еще в Комарове? — спросил Владька. — Да, там еще. Мы к нему ездили несколько раз. — Ну и как? — взволновался Карпов. — А что? Играли в пинг-понг. Жалко Владьку. Ни юг, ни «встреча» с актрисой не помогли ему забыть Веру. И сейчас эти жалкие маневры. Хочет спросить и не решается. — Да, там была Вера. С мужем, конечно… Нет, не болтал… Ну ее! — А тебе-то что? — сухо сказал Владька. Правда, ему-то что? Какое дело Максимову до того, что Вера ушла из Владькиной жизни? Он-то ведь к ней равнодушен. Есть девчонки и красивее и искреннее. Какое ему до всего до этого дело? — Как ты думаешь, — спросил Владька тоскливо, — неужели она вышла замуж только из-за распределения? — Не думаю. — Может быть, ты думаешь, что она любит этого? — Все может быть. Или увлекла идея научного содружества. Мария Склодовская и Пьер Кюри… Верочка способна на такие параллели. А ведь ты в этом смысле парень бесперспективный. — Ты так думаешь? — вскинулся Карпов. — Это она так думает. Вернее, я думаю, что она так думает. — Э, тебе бы только… В первом часу ночи они лежали на даче в темноте и курили, когда воровато заскрипела лестница под окном и на фоне глубокого прозрачного неба появился контур Зеленина. Звездный свет блестел в его очках. — Те же и Дон-Жуан! — проворчал Максимов. — Какая девушка! Ах, какая девушка! — сказал Зеленин, не слезая с окна. — Ложись спать, Паниковский! — Целовались? — спросил Владька, пытаясь скрыть зависть. — С ума сошел! В день первой встречи? Мы говорили. О многом, обо всем. Но, увы, она москвичка и учится в МГУ, а я уезжаю в Круглогорье. Увы! Проводы Папа и мама Зеленины стояли возле своего сына. Чрезмерно вежливые и несколько чопорные, они были не к месту здесь, на дебаркадере речной пристани, в суматошной толпе. — Помни, сын… — сказал папа. — Да-да… — Сашенька, сразу же сообщи, как устроишь свой быт. Быт — это все-таки очень важно, — с апломбом, маскирующим ее смятение, сказала мама. Чуть поодаль стояли друзья. Молчали, грустные. Инна появилась уже на палубе теплохода. Зеленин с бессознательным интересом смотрел, как лавирует в толпе стройная девушка в синем свитере. Вдруг в глазах у нее метнулись искорки радости, она разлетелась к Саше и остановилась в замешательстве при виде родителей. Владька и Алексей поспешили к ней на выручку. — Сейчас Саша подойдет, — сказал Владька, — только выслушает последние наставления. — И получит пузырек с бальзамом, — сказал Максимов. — И энное количество экю, — подхватила Инна. Ребята невесело рассмеялись. Инна почувствовала, что они приняли ее в свою компанию. Ей нравились эти ребята, и она отлично понимала их юмор и грусть. Но сейчас они грустят, а она радуется. Для нее проводы — только начало истории с этим смешным Сашей. — Как видите, ребята, — сказал, подойдя, Зеленин, — я раньше вас всех ухожу в плавание. — Мы к тебе приедем кататься на лыжах, — сказал Карпов. — Говорят, там прекрасные места для катания на лыжах. — Ой, верно! — обрадовалась Инна. — Давайте поедем туда на каникулы! — У нас уже не будет каникул, — сказал Максимов, — а в это время мы будем в штормовых условиях писать диссертации. — Инна, я позвоню вам в Москву, — сказал Зеленин. Раздался первый утробный гудок теплохода. Дебаркадер покачивался, и оставшимся казалось, что они сейчас тоже тронутся в путь в кильватере теплохода. — Сашенька, питайся рационально! — кричала мама. — Умоляю тебя, питайся рационально! Она разрыдалась. Папа, смущенный, тронул ее за плечо: — Помнишь, как сказано: мальчик создан, чтобы плавать, мама — чтобы ждать. Инна смотрела во все глаза, а ребята пели институтский гимн. Они были уверены, что Зеленин на корме сейчас поет то же самое. Зеленин на корме пел и думал: «Она все-таки пришла на пристань, хотя и обещала так, вскользь. Прощайте, ребята, прощайте! Какие вы хорошие, ребята! Да, мамочка, я буду питаться рационально. Да, папа, да…» Теплоход, словно высеченный из глыбы белого мрамора, постоял немного на середине реки, а потом быстро ушел на восток, в сумерки. За спиной у Инны смущенно кашлянули. — Простите, — сказал папа Зеленин, — мы бы хотели познакомиться с вами. В этот вечер предстояли еще одни проводы. С Московского вокзала отбывала группа «якутян». Они стояли возле вагона, Клара, Костя Горькушин, Амбарцумян, Сема Фишер и другие, все в прорезиненных куртках и тяжелых ботинках, члены туристской секции, мало похожие на докторов. Пели институтский гимн. Думали о дороге и о том, что ждет их там, где дорога кончится. Кричали провожающим: — Эй, мы все в кадре? Я в кадре? — Смешно, — сказал Максимов, — всех провожаем мы, уезжающие дальше всех. В Фонтанке расплывались маслянистые световые пятна. Шум с Невского долетал сюда то сплошным нарастающим гулом, то рвался частыми нелепыми синкопами. Карпов сплюнул в Фонтанку. — Ох, жалко Сашку, — вздохнул он. — Эх, хрыч! — прикрикнул Максимов. — Перестань его отпевать! Эка невидаль — поехал человек по распределению! Вернется скоро. Наберется ума, чертяка длинный. — А мы? — Что мы? Мы тоже по распределению. Только нам повезло, и все. — Ты уверен, что мы не струсили? — Давай-ка без загибов, Владька. — Понимаешь… — Карпов был серьезен. — Как будто все в порядке, и совесть и логика, но иногда мне кажется, что прошмыгнул в кино по билету с оторванным контролем. Что-то очень уж ослепительно выходит. — Посмотри, какие девочки, — сказал Максимов. — Где? — встрепенулся Владька. — Ого! Вот это да! Блеск! Привет, девочки. Вы куда? И мы туда же. Пошли, Макс. Фанфары молчали Первый день работы. Первый день трудовой деятельности. Первый день самостоятельной жизни. Обычный жаркий августовский день. Не гремели фанфары с небес, и даже тучные, усталые деревья не шелохнулись. Начался этот день с аудиенции у начальника. Максимов, Карпов и Петр Столбов сидят на диване. Черное клеенчатое великолепие кабинета несколько подавляет их. Начальник за столом выглядит иначе, чем на распределении. Он строг, суховат. — Трудности неизбежны, — говорит он. — Я говорю это вам для того, чтобы вы не настраивались на легкую жизнь, а потом не хныкали и не помышляли об уходе. Нам нужен крепкий кадровый костяк, а не гастролеры. Начальник вырывает лист из блокнота, что-то пишет. — Пока я откомандировываю вас в распоряжение санитарно-карантинного отдела. Там у меня опытные специалисты. Они познакомят вас с санитарной техникой судов и с нашими гигиеническими установками. Что? Хотите заниматься хирургией? Никаких совместительств! Это мне не нравится, товарищ Карпов. Как лечебники вы не снизите квалификацию. Вы сможете периодически повышать ее в нашей клинической больнице. Но главное в морской медицине — про-фи-лак-тика. Ясно? Ну вот. Сейчас идите в отдел кадров заполнять выездные дела. Анкеты, пожалуйста, пишите четко — папа, мама и тэ дэ. Бабушек сейчас вспоминать не нужно. Жить будете в порту, на Карантинной станции. Отправляйтесь, друзья, и за работу. Анкеты, автобиографии, справки и характеристики, разговоры в бухгалтерии, звонки по телефону, знакомства, рукопожатия, и вот рабочий день кончается, Максимов, Карпов и Петр Столбов идут к порту. Жарко. В середине августа всегда жарко. Порт Возле главных ворот боец охраны объяснил им: — Идите, сынки, все время прямо до холодильника, Свернете налево, в Лесную гавань. Дойдете до Частой Пилы и топайте по ней все время прямо до самого до желтого дома. Это и есть «карантинка». Далеко ли? Да километров пять с гаком будет. — Весело было нам! — крякнул Петя Столбов. — Ну, пошли. — Идите, сынки, идите, — хихикнул старый боец. — Протрясетесь как следует, аппетит будет отменный, — правда, жрать-то там нечего. — Не ехидничай, папаша Цербер, — хлопнул его по плечу Максимов. — Оревуар! — Гуд бай, — неожиданно сказал старик. Максимов и Карпов переглянулись. Заморское слово в устах усатого сторожа как бы возвестило о том, что в эту минуту они вступают в особенный уголок земли, доступный голосам фантастически далеких стран, что сейчас они пойдут по последним бетонированным выступам суши, пойдут по территории порта, где хлопают флаги разных наций, где всерьез звучат слова из детских книжек: «Трави конец! Самый малый! Вира! Майна! Каррамба! Доннерветтер!» Навстречу идут люди в кителях, спецовках, пиджаках. Нет ли среди них кого-нибудь в ботфортах, с кортиком и с пистолетами за поясом? Нет, обычный рабочий люд идет вдоль серых складских строений. И вдруг над крышей возникают мачты парусного корабля. За складами, оказывается, скрываются причалы. А дальше уже небо повисает на высоких распорках портальных кранов и мачт. Все гуще закипает вокруг портовая жизнь. Здесь нет светофоров — посматривай! В метре от ребят с бешеным жестоким грохотом проходит железнодорожный состав. «Эй, с дороги, так вашу и не так!» Крутятся коротышки автопогрузчики, бегают мужчины в кителях, неторопливо, но так же сокрушительно, как паровозы, передвигаются фигуры грузчиков. Максимов, Карпов и Столбов оказались в самом центре погрузочных работ. Из-за угла холодильника выдвигается и растет белоснежная громадина. — Что за пароход? — спрашивает Максимов проходящего грузчика. — Пароход! — ухмыляется тот. — Це дизель-электроход «Балтика», юноша. Регулярный лайнер: Ленинград — Лондон. «Балтика» идет мимо них, посвечивая зеркальным стеклом, чуть-чуть дымя конической трубой, гудя непонятным на расстоянии радиоголосом. На палубе стоят заграничные люди в темных очках, помахивают. Прямо из Лондона, из туманного Лондона! Мыс Частая Пила назван так потому, что он весь с обеих сторон изрезан геометрически правильными пожарными водоемами. Здесь просторно и свежо, в воздухе бродят волны приятных запахов. То пахнет соснами от штабелей досок, то прелью от песка, покрытого зеленой морской плесенью. Вокруг расстилается темно-голубой морщинистый плац Малого Баржевого бассейна. Визгливо галдят чайки, кружащие над плотами. На конце мыса стоит желтый трехэтажный дом с башней. Это «карантинка». Периодически здание это используется как гостиница для репатриантов и экипажей судов, встающих на дезобработку, но большую часть года постоянными его обитателями являются голуби на чердаке, сквозняки и шорохи на всех трех этажах. В четырех комнатах башни находится дежурная карантинная служба. Ночью дом высится, покинутый и одинокий. Огни порта проплывают в его темных окнах, страшновато гремит под взмахами ветра одряхлевшая кровля. Максимов и Карпов поселились в угловой комнате. Одно громадное окно смотрело на запад, два других на юг. Только узкие простенки прерывали сплошную линию стекла. Не вставая с постели, можно было наблюдать работу кранов на Западной дамбе и Кирпичном молу, движение судов на рейде. Столбов презрительно заявил, что это не комната, а бутылка. Без пробки к тому же. — Тут же ветер гуляет. Вот посмеюсь, когда услышу стук ваших костей! — Идем на жертвы, Петечка, ради природной тяги к водному пространству, — сказал Карпов. — Если ты за сероводород, Столб, то мы за озон, — добавил Максимов. Столбов чертыхнулся и отправился искать себе теплую комнату. Мало кто в институте понимал этого парня, Петю Столбова. Он был расчетлив, давал деньги взаймы и строго взыскивал долги в назначенный срок, аккуратно записывал все лекции, прилично сдавал экзамены, горделиво отрыгивал после еды, оглушительно храпел, временами напивался и грубо приставал к девочкам. — Зачем тебе, Столб, вторая сигнальная система? — допытывался в такие моменты Максимов. — Тебе бы лапы подлинней, шерсти побольше, и качался бы ты спокойно в джунглях, не испытывая потребности в высшем образовании. Столбов лениво отругивался. Максимов пошел в кладовую за чайником. Кладовщица сидела за столом. К уху ее опереточным соблазнителем склонился Карпов. Он небрежно кивнул Максимову: — Забирай обстановку, Макс. «Бутылка» приобрела обжитой вид. Два письменных стола, отделанные полированной фанерой, и приемник «Нева» придавали ей комфорт. Роскошное Владькино одеяло и настольная лампа создавали уют. Картина «Мишки в лесу» вносила в быт успокоительное ощущение близких перемен. На стены были брошены текущие лозунги: «Больше Баха, меньше джаза» и «Работай над обменом своих веществ». По ночам в комнате ходили пятна света. Луна, прожекторы, топовые огни судов, зарницы электросварки, багровый султан завода сплетали свои лучи и создавали таинственное брожение портовой ночи. В окно густым клином входил пахучий портовый воздух. Мерный далекий гул, отрывистые гудки, переплеск волн — это был звуковой фон ночи. Алексей обычно долго лежал на спине и созерцал звезды. Сейчас он чуть иронически относился к своему страху перед этим зрелищем, когда начинала кружиться голова и терялось ощущение своего «я». Это началось еще давно, в детстве. Когда лежишь на крыше или в траве лицом к звездам, внезапно содрогаешься от ощущения, что вот-вот, еще миг, и ты превратишься в пылинку, растворишься в ошеломляющем звездном мире, перестанешь существовать. Уже тогда он нашел уловку — тряхнуть головой и вспомнить о чем-нибудь простом (о задачках по арифметике или о Рыжем с «того двора») — и смутно догадался, что в этом и заключается высокое мужество человека. А сейчас? Сейчас не было страха. Ясно, не все пойдет гладко, но ночью, глядя на звезды, он улыбался, и ему казалось, что койка, тихо покачиваясь, летит в какие-то теплые, жизнетворные глубины. Утро. Ишачьи вопли «грязнух», паровых шаланд, вывозящих донный ил, добытый землечерпалкой. Грохот и скрежет земснаряда. Вот это марш! Максимов и Карпов вскакивают. Начинается работа над обменом веществ. Пол содрогается от прыжков. В воздухе вращаются гантели и утюги. Свежие, выбритые друзья поднимаются в служебные помещения. Карпов сразу бросается с биноклем на балкон. — Кто сегодня на подходе, Тамарочка? — кричит он телефонистке. — На подходе германский «Хапаранда», польский «Гливице», один англичанин, очень трудное название, и два наших — «Белосток» и буксир «Котельщик» с лихтером «Двина», — будничной скороговоркой отвечает Тамара, не подозревая, какой музыкой отдаются эти слова в ушах ребят. Все здесь нравится Карпову: и панорама, и чайки, прорезающие воздух, и сам воздух, настоянный на водорослях, на угле, на сосне и железе. Владька вырос в рыбачьем поселке на берегу моря. Сейчас в нем всколыхнулось забытое ощущение беспричинного счастья. И Максимову тоже здесь нравится. Катер летит прямо в слепящий солнечный блеск, словно стремится расплавиться, лавирует у подножия гигантов, пришедших из дальних морей. И мы будем плавать на них! Работа. Обследование судов, проверка камбуза и санитарных книжек, акт под копирку — скучная процедура. Но зато потом снова на катер! К причалу бегут женщины. Бегут молча в одном темпе, как взвод солдат на учении. Бегут встречать теплоход, который не был на родине полгода. Приближается борт теплохода, и женщины стоят на причале, толстые тетки и изящные модницы, разные женщины, связанные одной судьбой, — морячки. А на борту теплохода мужья только молча странновато улыбаются. Кажется, они не верят, что это реальность, что вон там, в двадцати метрах, стоят женщины, народившие им детей, подарившие им любовь. Это неизбежные минуты смутного анализа нахлынувших чувств, а потом уже начинаются крики, смех, беготня по трапу, поцелуи. За пять дней теплоход разгрузился, погрузился снова и вечером ушел в Индию. Наблюдая его темную массу, растворяющуюся в сумерках, Максимов представил себе женщин на причале с платочками у горестных глаз, подернутых пеленой похмелья. — Верное средство от пресыщения, — сказал он Владьке. — Вот как надо жениться, чтобы чувства были натянуты, как струна, чтоб о встрече мечтать полгода, чтоб о жене думать, как о прекрасной любовнице… — А по-моему, — тихо сказал Карпов, — это единственное, что может отпугнуть от моря. Если бы я… если бы мы с ней… Как ты думаешь, был бы я здесь? Максимов твердо посмотрел ему в глаза и промолчал. Лишний раз он понял, что образ Веры прочно связан для Владьки с сентиментальным «понятием о „настоящей любви“. Удивительное дело! Владька — легкий, веселый малый, красавец, атлет. Кажется, несется человек по жизни, хохоча от удовольствия. Собственно, так оно и есть. Может, раньше чахли из-за обманутой любви, а Владька по-прежнему наращивает мускулы, носит яркие галстуки, целует девушек. Мало кто относится к нему серьезно, мало кто знает о двух его страстях. Вера и Хирургия. Владька давно мечтает о Большой Хирургии, о работе в знаменитой на весь мир клинике. Все это кончилось нелепым провалом; Он потерял все сразу. Максимов тряхнул головой. Ему было неприятно вспоминать подробности, потому что Владька был ему дорог. Ладно, что было, то прошло. Кажется, сейчас хирургия вытесняется морскими путешествиями, а Вера… что ж, время залечит и это. Время все лечит. Понял, Максимов? Они стояли возле окна в коридоре «карантинки». Немного неприятно было чувствовать за спиной скрипучую пустоту большого дома. Вдруг на лестнице затопали шаги, и в коридоре появился невысокий человек в синем макинтоше, морской фуражке и с чемоданом, — Хелло! — сказал он. — Мальчики, где здесь свободная каюта? — Все судно к вашим услугам, — вежливо ответил Карпов. Человек подошел поближе. — Будем знакомы. Капелькин Вениамин. Летучий Голландец. Явственно запахло водочкой. Вошедший был круглолиц, плотен. Улыбался довольно игриво и очень располагал к себе. Он пошел с ребятами в «бутылку», достал из чемодана французский коньяк «мартель» и разлил в два имеющихся стакана и в чашку для бритья. — Будемте сами здоровы, чего желают нам наши мамы, — сказал он. Элегантный напиток, предназначенный для смакования и причмокивания он опрокинул залпом, по-русски, и закусил «мануфактуркой», то есть понюхал рукав своего пальто. Потом он понес. Максимов и Карпов ловили каждое его слово, Капелькин поучал, делился своей житейской мудростью, рассказывал о женщинах, пароходах, спиртных напитках, коврах, отрезах, о Гамбурге, Лондоне, Бомбее, ругал нехорошими словами старпома с парохода, на котором плавал последнее время. — Это серый человек, мальчики, серый, как штаны пожарника. Он не мог понять высокого парения моей души. Капелькин понравился Алексею и Владьке. Им было приятно, что по соседству поселился этот «заводной» малый, оморячившийся врач, списанный с судна за то, что во время участившихся «воспарений» стал достигать недозволенных высот. Кончался август, но солнце продолжало безраздельно царить над Финским заливом Балтийского моря. Лишь по ночам ехидный ветерок намекал на то, что по его стопам движутся передовые отряды осени. Максимов писал письмо Зеленину: «…Иногда я просыпаюсь с чувством, что мимо меня проходит какой-то массивный сгусток энергии. Поднимаюсь на локте и вижу: прямо под нашими окнами скользит в темноте тяжело груженное судно. Два-три огонька горят на нем, бредет по палубе какая-то фигура. Судно поворачивается кормой, кто-то чиркнул спичкой, кто-то бросил окурок в воду. Прощай, земля, до новой встречи! Никогда я не перестану считать тебя лопухом, дорогой Сашок. Почему не сообщаешь о своих подвигах на сельской ниве? Сеешь ли разумное, доброе, вечное? Сей, милый, засевай квадратно-гнездовым методом! Серьезно, черт, пиши. Мы по тебе скучаем». ГЛАВА ІІІ Вдвоем с Генрихом IV Райздравский «Москвич» выбрался на дорогу, несколько раз моргнул красными огоньками, словно прощаясь, рванулся и сразу исчез за поворотом. В лесу, вероятно, было уже совсем темно: шофер зажег фары. Дымящееся световое облако поплыло по елкам. Вскоре скрылось и оно. Зеленин некоторое время еще смотрел на дорогу. Она белела в густых сумерках и казалась ровной и удобной. Но Зеленин уже испытал на себе ее качества и сейчас с тоской подумал, что зимой эта безобразно разбитая колея станет единственной жилкой, соединяющей Круглогорье с внешним миром, со станцией железной дороги, с районным центром, с Ленинградом. Шоссе что надо — зимой заносы, весной разливы, только летом можно благополучно отбить себе печень. По озеру в темноте бродила электрическая жизнь: слабые светлячки барж, прожекторы буксиров, сигнальные огни тральщиков. Суда торопились уйти на север, к каналу. Темные домишки Круглогорья были для них лишь мимолетной картинкой, промелькнувшим кадром киноленты на пути из Ленинграда в Белое море. Зеленин спустился с крыльца и побрел через больничный двор к флигелю, где находилась его докторская квартира. Квартира была непомерно велика и пустынна. Долгие годы до революции ее занимал земский врач с многочисленными чадами и домочадцами. Как уже узнал Зеленин, врач этот поддерживал связь с революционными организациями Петербурга, а в гражданскую войну вместе с другими членами сельского Совета был расстрелян белыми. Последние два года комнаты пустовали. Перед приездом Зеленина кто-то попытался придать им жилой вид — в столовой на окнах трогательно белели бязевые занавесочки. Зеленин осмотрел дубовые панели в столовой и попытался представить себе прежних владельцев квартиры. За этим монументальным столом, вероятно, рассаживались на чаепития, читали вслух Короленко, спорили о судьбах России. Приезжали из Петербурга бородатые вдохновенные конспираторы, из сапога в сапог передавались листовки. Потом он вздохнул, открыл свой чемодан и, чувствуя, что совершает кощунство, брякнул на стол похожую на палицу твердокопченую колбасу, батон и нож. Он ел, глядя перед собой в стену, но знал, что за спиной у него есть дверь, которая ведет в такую же обширную комнату, а там тоже дверь и опять комната, такая же пустая, как и две первые. Никогда он не думал, что ему будет неприятно из-за избытка жилплощади. Что он будет делать здесь один? Надежды на прибавление семейства никакой: Инна в Москве. Ха, приедет она сюда, как же! Из Москвы сюда? Из Москвы, где столько интересных ребят, артисты, художники, поэты, где будущим летом будет всемирный фестиваль. Нет, брат Зеленин, ищи-ка ты себе северную красавицу. Сегодня, когда он вылез из райздравской машины, на крыльцо больницы вышла очень молоденькая девушка с удивительными льняными волосами, медсестра Даша Гурьянова. «Да ведь это же Любава! — подумал склонный к подобным параллелям Зеленин. — Такие женщины снаряжали челны новгородцев, ткали лен, тянули в голос грустные песни, а в лихую беду волокли на башни камни и кипящую смолу». Вечером, когда Даша сдала дежурство и сняла халат, он заметил у нее на груди черный клеенчатый цветок из тех, что несколько лет назад были модны в Ленинграде. «Цивилизация порой принимает кошмарные формы», — подумал он сейчас, но все же улыбнулся, смахнул со стола крошки, встал, прошелся по скрипучим половицам и заглянул в окно. Должно же, черт возьми, хоть что-нибудь виднеться! Он бросился к выключателю и повернул его. Теперь окно выступило из мрака серым четырехугольником. Зато за спиной послышался тихий шорох. Саша вздрогнул и вызывающе заорал: Жил-был Генрих Четвертый… Ночь в их ленинградской квартире — это всегда приятно: за стенкой скрипит пером папа, а на полу дрожат уличные огни. А тут… Почему это темнота так подозрительно сгущается там, в углу? Кто-нибудь вышел из той комнаты? Кто-то совсем не такой, как все… Ха-ха, рыцарь, вы, кажется, начали бояться темноты? Зеленин сжал кулаки и запел еще громче: Еще любил он женщин, Имел у них успех, Победами увенчан, Он был счастливей всех. Ля— ля-ля бум-бум, ля-ля-ля бум-бум… Бум! Бум! — перекатывалось под потолком. Когда вспоминаешь о женщинах, сразу становится не так. страшно. Он не зажег огня до тех пор, пока не допел до конца песенку о веселом французском короле. Потом он, громко стуча каблуками, прошел в спальню. Саша долго лежал в темноте с открытыми глазами, и ему казалось, что он о чем-то напряженно думает. О чем же? На самом деле перед ним просто возникали очень непоследовательно картины двух последних суток. Речная пристань, и райздравский «Москвич» на высоком шасси, огоньки на берегу, и он сам, Зеленин, стоит один на длинной палубе теплохода, мама и папа, такие «стойкие», что сердце рвется, и друзья — поют, черти! — и Даша. Инна улыбается и поправляет волосы. Даша улыбается и поправляет черный цветок на груди. Лешка Максимов стоит на молу, весь красный как индеец, и разглагольствует о неведомой стране. И не видит вокруг себя этой страны. А он, Зеленин? Вот приехал сюда, хотя мог… Ну, уж Ионычем-то он никогда не станет. Гражданский долг… Смешно? Инна, ты тоже будешь смеяться? Вот ведь какие девушки ходят по земле! А Даша? Тоже ничего. Любава. Лен. Челны. Цветы. Долой черные цветы! В окнах черно. Долой! «Завтра начну с историй болезней», — отчетливо подумал он и заснул. Первый блин Зеленин не собирался отступать от своих городских привычек. Утром он открыл все окна и приступил к гимнастике. Во время «прыжков на месте» вдруг молниеносно налетели легкие шаги, распахнулась дверь, и на пороге появилась Даша. — Ой! — вскрикнула она, увидев застывшего в нелепой позе доктора. Секунду они смотрели друг на друга, вытаращив глаза. Потом Зеленин начал делать суетливые, дурацкие движения, а Даша юркнула за дверь. Саша почувствовал тоскливый стыд, увидев себя глазами Даши. Застывший в журавлиной позе, очкастый, тощий верзила в длинных неспортивных трусах. Как назло, сегодня он раздумал надеть голубые волейбольные трусики. Пытаясь унять дрожь в коленях, он крикнул: — В чем дело? — Больного привезли, доктор, — слабо ответили из-за двери. — Сейчас иду. Торопливо натягивая брюки, он смотрел в окно. Даша, пробегая по двору, все-таки прыснула в ладошки. Больной, вернее раненый лежал на кушетке в предоперационной. Лицо его, белое как лист бумаги, было покрыто капельками пота. Тяжелая узловатая кисть свисала на пол. Зеленин схватил пульс — нитевидный! — поднял веко: зрачки слабо реагируют на свет; выпрямился и только тогда увидел огромную, всю пропитанную кровью повязку на правом бедре. Шок! — Что с ним случилось? — Электропилой зацепило. Это Петя Ишанин с лесозавода. — Камфару, кофеин! И готовьте систему, для переливания крови. Рану сейчас начнем обрабатывать. Когда Зеленин вымыл руки и вошел в операционную, повязка с ноги пострадавшего была снята. Огромная, все еще кровоточащая рана зияла на бедре. В одном месте свисали аккуратно вырезанные пилой лохмотья кожи. Даша, сосредоточенная, со сжатыми губами, протянула шприц. — Вы сможете проверить группу крови? — шепотом спросил ее Зеленин. — Да, нас учили, — так же шепотом ответила она. — Сделайте и покажите мне, а я пока попытаюсь остановить кровотечение. Он наспех обколол рану новокаином и стал накладывать зажимы. Краем глаза он следил за точными движениями сестры. Группа крови оказалась третьей. Даша придвинула к столу систему для переливания и протянула Зеленину иглу. Он ввел ее в вену и взглянул в лицо больному. Глаза того были открыты и устремлены в потолок. — Ну, как, брат? — бодреньким, докторским тоном спросил Зеленин. — В порядке, — тихо ответил парень. Зеленин начал иссекать скальпелем края раны и совсем успокоился. Собственно говоря, он и не волновался: у него не было ни секунды для того, чтобы поволноваться. Но теперь, когда раненый выходил из шокового состояния и обработка шла успешно, появилось такое чувство, словно его, как станок, перевели на меньшее число оборотов. Про себя он даже начал что-то насвистывать. Чуть рисуясь перед Дашей, он лихо наложил последние швы, выпрямился и глубоко вздохнул. Только сейчас он понял, что действовал почти с автоматической четкостью, ни на секунду не усомнился в своем умении. Все-таки институт крепко вбил в них врачебные навыки и инстинкты. — Я вернусь через двадцать минут, — сказал он сестре. С радостным чувством вышел на крыльцо и вздрогнул, словно от удара током. Противостолбнячная сыворотка! Ее же надо ввести в первую очередь! Сколько раз им повторяли это на цикле травматологии. Он бросился назад, распахнул дверь в дежурку и уставился в спокойные глаза Даши: — Я… я… я говорил вам, чтобы вы ввели противостолбнячную сыворотку? — Первая часть этой фразы прозвучала жалко, а конец сурово. Тут же он почувствовал отвращение к самому себе: «Подлец, хочешь свалить вину на эту девочку?» Он открыл было рот… — Да, Александр Дмитриевич, вы говорили, — сказала Даша. — Я ввела. Вот и серия записана. Зеленин прислонился к притолоке. Они понимающе улыбнулись друг другу, и он понял, что она никому не расскажет, в каком смешном виде застала его сегодня утром. И вообще на нее можно положиться. Волноваться Зеленин начал во время обхода больных. Было несколько чрезвычайно сложных случаев. Без лабораторных данных невозможно разобраться, а лаборатория не работает за неимением лаборанта. Значит, придется самому осваивать лабораторную технику, а ведь он даже забыл, как считать лейкоцитарную формулу. Сколько придется читать! И с кем посоветоваться? Не с фельдшером же! Зеленин испытывал страх. Как он будет лечить этих людей? Стремясь заглушить беспокойство, он стал увлекаться новокаиновыми блокадами. Во время работы шприцем или скальпелем он всегда успокаивался. Есть под рукой что-то осязаемое, и сразу можно видеть результат. Но терапия без анализов… На третьем курсе профессор Гущин как-то сказал студентам: «Chirurgia est obscura, terapia — obscurissima» [Хирургия — темна, терапия — еще темнее.]. Слова этого старого, чуточку циничного врача тогда изумили их. Томографы, электрокардиографы, аппараты для исследования основного обмена, самое сложное и самое современное оборудование было у них на вооружении. Им казалось, что достаточно только овладеть этой блестящей техникой и все тайны будут раскрыты. Но сейчас Зеленин чувствовал себя словно древний мореплаватель, только что миновавший Геркулесовы столбы. Безбрежный неведомый океан колыхался перед ним. И его надо было пересечь. Здесь, в Круглогорье, он как будто переселился в прошлое, трансформировался на несколько десятилетий назад. Вот уже больше трех лет фельдшер Макар Иванович благополучно обходился без рентгена и лаборатории. К нему стекались больные из дальних лесных командировок, с лесозавода, из деревень, приходили матросы с проходящих судов. Макар Иванович врачевал без страха и сомнения. В райздраве он славился лихостью своих диагнозов. Перебирая старые истории болезней, Зеленин то и дело натыкался на такие, например, перлы: «Общее сотрясение организма при падении с телеги». …В конце недели Зеленин собрал производственное совещание. Пришли все: пять медсестер, фельдшер, санитарки, бухгалтер, завхоз и кучер Филимон. Все эти люди, тесно переплетенные родственными и кумовскими связями, со скрытой насмешкой, с любопытством и недоверием поглядывали на чужака, на беспокойного худого юношу, который теперь стал их начальником. За те два года, что прошли со смерти Клавдии Никитичны, последней докторши, проработавшей в Круглогорье несколько лет, персонал привык к тишине и спокойствию. Больных было мало, потому что всех мало-мальски серьезных отправляли за сорок километров, в район. Для того чтобы выполнить план койко-дней, Макар Иванович клал в больницу знакомых старушек и упражнялся на них в диагностике. Даша Гурьянова и Зина Петухова вернувшиеся весной с сестринских курсов, написали письмо в райздравотдел: «Или давайте нам врача, или закрывайте больницу, а работать так — это не по-советски». Зеленин еще по рассказам в райздраве знал о делах больницы, знал, что опираться надо только на сестер-комсомолок, а что остальной коллектив — это «шарашкина контора». Однако сейчас, спустя неделю, он сидел за своим столом, разглядывал сгрудившихся в тесной комнате людей, и думал, что все это, может быть, совсем не так. Он думал о том, что этого старого медведя, Макара Ивановича, нужно только слегка раскачать, задеть в нем живую жилку, о том, что облупленная сине-багровая от пьянства физиономия кучера Филимона становится нежной и углубленной, когда он трет скребком круп больничного жеребчика, о том, что надменное и подозрительное величие бухгалтера вызвано боязнью того, что в нем не распознают интеллигентного человека, о том, что у девушек открытые, приятные лица, а у Даши так просто красивое… Эй, об этом не стоит думать на производственном совещании. Он постучал авторучкой по столу и неожиданно густым голосом сказал: — Тише, товарищи! — «Р-р-руководитель», — подумал он и представил, как бы комментировали эту сцену его друзья. Стало совсем весело. — Товарищи! Наша больница является самым крупным лечебным учреждением на всем пространстве Круглогорского куста. Поселок Круглогорье, пристань, лесозавод, пять колхозов, лесные командировки — все это находится в районе нашей деятельности. Кроме того, как мне рассказали, в шести километрах от нас, у Стеклянного мыса, начинаются крупные гидротехнические работы. Пока там построят больницу, пока приедут врачи, мы должны наладить обслуживание этой стройки. Как видите, задачи перед нами стоят большие, и мы, как единственное лечебное заведение со стационаром на двадцать пять коек, должны быть на высоте. Но на текущий момент мы не на высоте, товарищи! («Как быстро усваиваются эти словечки!») Больше того, не в обиду будь сказано, мы представляем из себя совершенно невероятный экспонат прошлого столетия. («Попроще, сэр, попроще!») В наш век телевидения и электроники мы работаем вслепую, без лаборатории, без рентгена. А между тем у нас есть и рентгеновский аппарат и лабораторное оборудование. Я смотрел — все поломанное, грязное. В чем дело? Некому было заняться? Нет, товарищи, дело в равнодушии и косности. Вот вы, Макар Иванович… Макар Иванович слегка вздрогнул и пошевелил сцепленными на животе пальцами. Полчаса назад он отобедал, и сейчас по его голове под белым колпаком, семеня ножками, бегали крохотные человечки, предвестники мягкой дремоты. Взволнованные восклицания молодого доктора с шипением, как ракеты-шутихи, летели из далекого далека. Все расплывалось перед его стекленеющим взором. «Фу, нехорошо получилось, — подумал Зеленин. — Еще обидится старик». Но отступать было поздно. — Вот вы, Макар Иванович, расскажите, как вы лечите, что вы назначаете больным на приеме? — Как что? — Ну что все-таки, что? — В зависимости от индивидуальных реакций организма, — ответил Макар Иванович и привычно напыжился. — От головы даю пирамидон, от живота бесалол… — Клистиром еще Макар Иванович увлекается, — лукаво улыбнулась Даша. — Макар Иванович! — воскликнул Зеленин. — Это недопустимо. Ведь так, наверное, во времена Чехова уже не врачевали. «От головы, от живота…» Скажите, вы вот эту книжку давно не перечитывали? Он протянул ему толстый том «Пособия для сельских фельдшеров». Это была замечательная книга старого знаменитого профессора, великого гуманиста. В Ленинграде Зеленину настоятельно советовали всегда иметь ее под рукой как незаменимое практическое пособие и в то же время как лекарство против пресловутого «фельдшеризма». Макар Иванович протер очки, отставил книжку на длину вытянутой руки и прочел название. — Мол-лодой человек, — сказал он после этого дрожащим голосом, — я тридцать лет здесь практикую, я… я… — он встал и неловко стал стаскивать с плеч халат, — я на фронте… знаете… Эх… постыдились бы!… Толстый и неловкий, он боком выбрался из дежурки. Минуту спустя Зеленин, чувствуя острую щемящую жалость, увидел в окне и проводил взглядом нелепую бочкообразную фигуру в полувоенном костюме на тонких ножках в хромовых сапогах. Александр несмело обвел взглядом оставшихся и так и не смог понять, как они относятся к инциденту. Только Даша смотрела весело и ободряюще. Он подумал, что она довольно безжалостная особа. Тут же он понял, что эта мысль появилась у него из соображений предосторожности — слишком уж симпатична ему девушка. Слишком у нее яркие глаза, слишком правильная линия шеи. Он отвернулся, и перед ним проплыл прекрасный, но словно наспех набросанный карандашом образ Инны. Что же теперь сказать? Ему было жалко Макара Ивановича, хотелось оправдаться перед людьми, но, боясь „подорвать авторитет“, он продолжил свою речь, словно ничего не случилось: — Итак, товарищи, значит, мы должны наладить работу своими руками, и начать придется с рентгеновского кабинета и лаборатории. Правда, для ремонта аппарата придется вызвать техника из района. Григорий Савельевич, работу оплатим? — Средства изыщем. — Потом мы командируем кого-нибудь из сестер на курсы рентгенолаборантов. («Только не Дашу!») Снимки будем делать, товарищи! В лаборатории займусь я сам вместе с Дарьей Ивановной. Вы согласны, Дарья Ивановна? «Доктор Зеленин!» На следующий день, в обед, Зеленин сидел в чайной и смотрел в окно на бескрайнюю ширь озера. Было ветрено, мрачно, ходуном ходил темно-серый взлохмаченный горизонт. Чайки, хохлясь, прятались на берегу за перевернутые лодки. «Настоящий морской шторм», — подумал Саша, и в это время вид в окне стал быстро и бесшумно размазываться косыми тонкими струйками дождя. — Александр Дмитриевич, дождик начался, — крикнула буфетчица, — посидите полчасика, может, пройдет. Она поднесла к его столику кружку пива с тяжелой, свисающей, как парик, пеной. — Скучно вам у нас, Александр Дмитриевич? После Ленинграда-то? Я бы, чай, заболела. — Некогда, тетя Люба, скучать, работы много. — А что же вы тогда печальный такой, тонкий с лица? Он поднял глаза от кружки, скользнул взглядом по круглой фигуре буфетчицы. — Неспокойно на душе, тетя Люба. — Неспокойно? Это молодая кровь в вас бродит. Это лучше, чем скука. Зеленин не только обедал в чайной, он заходил сюда почти каждый вечер. Сам себе он объяснял это «познавательным интересом», но понимал, что его влечет по вечерам в чайную что-то другое. Этот домик, почти ничем не отличающийся от остальных домишек Круглогорья, светился до полуночи. Колыхался сизыми спиралями табачный дым. Беспрерывно хлопали двери, гудели голоса, раскатывался могучий хохот, вскрикивала гармошка. Здесь вели степенные разговоры, балагурили, ссорились. Но главное — здесь собирались шоферы, веселые люди. Вчера они были в Петрозаводске, завтра укатят в Вологду, Архангельск, Беломорск, Ленинград. Александр подолгу простаивал возле заляпанных грязью машин, проходил в чайную, садился поближе к шоферам, жадно прислушивался к их рассказам о городах, словно хотел убедиться, что кроме Круглогорья существуют на свете и другие населенные пункты. Но признаться себе в том, что галдящая забегаловка стала для него неким окном в мир, он не мог. «В стеклах дождинки серые свились, гримасу громадили…» Пиво невкусное, водянистое. Неужели тетка Люба разбавляет? Вряд ли, должно быть, снабженцы. Сегодня Макар Иванович не вышел на работу. Филимон говорил, что старик лежит на сундуке с полотенцем на лбу и молчит. Какая я сволочь! Эгоист. Надо пойти к нему, попробовать поговорить по душам. Нет, я должен быть тверд. Что из того, что он стар? Если работаешь — изволь работать добросовестно. Ого, как вы непримиримы, рыцарь! От других вы требуете кристальной ясности, а сами скулите по ночам, как хлюпик. Или вот с Инной. Почему я не звоню до сих пор в Москву? Робость или что-то другое? Вдруг она скажет: «Саша? Простите, какой Саша? Ах, Са-а-ша!…» Москва, Москва! Круглогорье вызывает. Потеха! Интересно, долго ли я продержусь здесь? Оказывается, это пострашней, чем думалось. Как ни заполняй свой день, как ни мечись, неизбежно наступает час, когда остаешься совсем один и только черные глазищи — окна. И завтра, и послезавтра, и послепослезавтра… Правда, не будь того матча с обувщиками, того вечера танцев, сейчас мне было бы не так тоскливо и вечера уже были бы заполнены Дашей, ею самой или бесконтрольными мыслями о ней. Неужели я жалею, что встретил Инну? Это уже просто мерзко». Он со страхом почувствовал, что не может вспомнить Инниного лица. Образ девушки, мелькнувшей залетной птицей «а рубеже его прежней жизни, теперь стал расплывчатым и отдаленным, как персонаж очень давно прочитанной милой книжки. Не может вспомнить лица друзей. „Кампарасита“… Трам-гтэ-па-гга… Ага, стоило промычать несколько тактов вычурного танго, как ясно выступили в памяти синие, словно весенние сумерки, глаза, полуоткрытые, будто готовые к поцелую губы, чуть растрепанные светлые волосы. Но как удержать мелькнувший образ? Даже нет фотокарточки. А Даша здесь, каждый день рядом, и его тянет к ней, и он чувствует, что она тоже тянется к нему. Утешаться видением девушки, которая наверняка уже о нем забыла? Что ему мешает броситься с головой в эту волну сочувствия? Ведь так тяжело смотреть одному в слепые глаза ночи!… Зеленин вздохнул, посмотрел на часы. До приема оставалось еще сорок минут. Выходить в дождь не хотелось. Он решил написать письмо Максимову. На озере буря разыгралась вовсю, но сюда, в поселок, из-за Стеклянного мыса долетали только самые сильные и самые верткие струи ветра. Через ровные промежутки начинал дико скрежетать отставший лист железа на крыше чайной. В окне уже почти ничего не было видно, «…В первый день мне предложили гордость здешней кухни — „гуляш со сбоем“. Несмотря на известную тебе любовь к экзотике, я все же осторожно уклонился и попросил честную котлетку. Котлетка оказалась действительно честной — в ней было больше мяса, чем хлеба. Сюда бы наших институтских поваров для обмена опытом. Я влюблен в здешних людей. Мужики все рыболовы и охотники, суровые, кряжистые. Женщины, ну, женщины самые обычные, но есть и удивительные. Но дети, Макс! Я раз шел мимо детского садика, заглянул через забор и ахнул: спелая рожь с васильками! Как мне кажется, народ здесь удивительно честный. Правда, говорят, что пьют по праздникам зверски, но я пока ничего из ряда вон выходящего не видел. Любопытный факт. Я живу в огромной трехкомнатной квартире один. Предложил потесниться, отдать кому-нибудь две комнаты — что мне, мышей разводить, что ли? — все встали на дыбы. Это квартира докторская, неприкосновенная. Вроде Белого дома — президенты меняются, а дом остается. Алексей, ни ты, ни Владька до сих пор не удосужились мне написать. Между тем ваши письма мне сейчас очень нужны, и ты сам понимаешь почему. Пиши обо всем: о работе, о спорте, что читаешь, о чем думаешь, за кем ухаживаешь (Вика?). Заходил ли к моим старикам? Я ничем сейчас не занят, кроме работы. Ежедневно на приеме до сорока человек. Округа гудит слухами о «ленинградском докторе». Стекаются болящие и неболящие — провериться. Восстанавливаю лабораторию и рентген. Все это было запущено, заброшено до омерзения. В общем, работы столько, что не остается времени для студенческих сомнений, для грусти…» В дверь бухнули сапогом, и появился Филимон, больничный кучер. Он откинул капюшон, вытер мокрое лупящееся лицо, весело подмигнул буфетчице и протопал к столику Зеленина. С Филимоном у Александра за неделю уже установились простецкие, дружеские отношения. Легкий был человек Филимон. Находясь частенько под хмельком, он считал, что весь мир населен такими же, как он сам, покладистыми мужиками, не дураками выпить и подзакусить. За сорок лет жизни он так и не разубедился в этом. — Слышь, Митрич, — сказал он Зеленину, — председатель наш тебя вызывает. — Какой председатель? — удивился Зеленин. — Ну, Самсоныч, председатель Совета. Сейчас в больницу телефонил. Прошу, говорит, доктора прибыть в пятнадцать ноль-ноль. Поехали? Через пять минут они подкатили к бревенчатому двухэтажному дому, на крыше которого щелкал выцветший флаг Российской Федерации. На первом этаже этого дома помещался народный суд, на втором — библиотека-читальня и поселковый Совет. Зеленин еще ни разу не был здесь. Собственно говоря, он вообще еще не видел поселка: утром обход, работа в стационаре, днем прием больных в амбулатории, а после работы возня в рентгеновском кабинете и лаборатории. Иногда ему казалось, что, чрезмерно загружая себя, он поддается панике, стараясь не думать ни о чем «постороннем», стараясь оттянуть как можно дальше знакомство с этим маленьким серым поселком, ставшим теперь всем его внешним миром. За дверью с надписью «Председатель поссовета» шумели голоса. Зеленин дважды постучал и, не дождавшись приглашения, вошел. В большой низкой комнате стояло несколько мужчин в таких же, как у Филимона, брезентовых плащах. Они громко разговаривали и махали шапками на человека, сидящего за письменным столом. Человек этот, в темно-зеленом френче, черноволосый и широколицый, барабанил пальцами по столу и исподлобья смешливо на всех поглядывал. Заметиз Зеленина, он хлопнул ладонью по столу: — Тише, граждане! — И, быстро улыбнувшись: — Доктор Зеленин? — протянул руку. Зеленин пожал эту широкую руку — ему не нравилось жать широкие руки, — шлепнулся, не дожидаясь приглашения, в клеенчатое кресло и вяло подумал: «Обычный гигант районного масштаба. Даже не удосужился приподнять свой ответственный зад». Он еще раз искоса взглянул в узкие, какие-то оскорбительно смешливые глаза председателя и совершенно отчетливо почувствовал, что где-то уже встречал этого человека. Детины в брезентовых плащах один за другим покидали кабинет. Последний остановился в дверях и чуть ли не угрожающе буркнул: — Понял, Самсоныч, нашу позицию? — Понял, понял, Иван, чего же не понять, — весело ответил председатель. — Вот в райкоме и потолкуем обо всем. Он покрутил головой, сокрушенно сказал: — Народ, я вам доложу… Сплавщики. Вы еще столкнетесь, — и протянул Зеленину коробку «Казбека». — Спасибо, я сигареты курю, — сухо сказал Александр и полез в карман за пачкой «Авроры». — А я вот, знаете, не могу сигарет курить: табак в рот лезет. Вот мои коронные, — он показал пачку «Прибоя», — а «Казбек» — это так, для посетителей. Председатель захохотал, как будто это было очень смешно, и сразу расположил к себе Зеленина. — Я, доктор, собственно говоря, просто хотел с вами познакомиться. Вы уже больше недели здесь, а к нам не зашли. — Работы очень много, — сказал Зеленин. — Да-да, работы у вас много, я знаю. И вот по части вашей работы у меня уже есть к вам дело. Поступил, так сказать, сигнал. — Он посерьезнел и застучал пальцами по столу. — Прошу правильно меня понять. Речь пойдет о фельдшере Завидонове. Зеленин вздрогнул.

The script ran 0.012 seconds.