1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Александр Дюма
Бог располагает!
I
КОСТЮМИРОВАННЫЙ БАЛ У ГЕРЦОГИНИ БЕРРИЙСКОЙ
В политической жизни французского королевства к концу правления Карла X наступило некоторое прекращение борьбы, нечто вроде разоружения и перемирия. И хотя министерство Мартиньяка было лишь результатом взаимных уступок со стороны политических партий, поверхностным наблюдателям могло показаться, что достигнут мир между традициями прошлого и устремлениями к будущему.
Однако глубокие умы не доверяли поверхностным приметам. Они знали, что прогресс и цивилизацию остановить нельзя и подобные временные перемирия только передышка, предшествующая великим потрясениям. Ведь именно голубое небо и может предвещать раскаты грома, а революция, когда она дремлет, лишь набирает силы для будущей борьбы.
Господин де Мартиньяк слыл человеком тонкого ума, общительным и способным к согласию и играл между королевским двором и нацией роль, какая в ссорах влюбленных в комедиях отведена субреткам. Но эта его роль обесценивалась тем, что в данном случае влюбленные не любили друг друга и бурный разрыв их брака был неизбежен. Однако это не мешало г-ну де Мартиньяку заботиться о супружеском союзе, как если бы за ним не должен был последовать разрыв отношений. Он сновал между королем и Францией, говоря каждому из них о другом только хорошее, гася взаимные жалобы и упреки и побуждая обе стороны сделать хоть шажок к желанному сближению. В Тюильри он защищал свободу, а в Бурбонском дворце — монархию.
Такая роль посредника сопряжена с некоторым риском: когда разнимаешь дерущихся, все тумаки могут достаться тебе самому; ведь общественные мнения напоминают строгих супругов: и те и другие не прощают измены. А потому г-н де Мартиньяк подрывал доверие к себе и придворных и либералов, плодя врагов в обоих лагерях. Зато он снискал симпатии тех, чье расположение обычно ценят более всего: людей искусства, молодых мужчин и женщин, благодарных ему за то, что он вносил успокоение в обстановку того времени. Весь этот элегантный и остроумный свет, для которого спокойствие, празднества и искусства составляют его жизнь, был ему признателен за вновь обретенные удовольствия и благодарил его, продолжая развлекаться.
Многие еще помнят, какой вихрь горячечных страстей, какое самозабвение пробудил карнавал 1829 года.
Волна празднеств, словно морской прилив, захлестнула весь город и добралась даже до подножия трона: ее королевское высочество герцогиня Беррийская, захваченная потоком всеобщего увлечения, решилась возобновить когда-то модные костюмированные балы, воскрешавшие прошлые исторические эпохи.
Ее королевское высочество — а теперь более чем когда-либо уместно об этом напомнить, коль скоро г-жа герцогиня Беррийская оказалась в изгнании, — природа наградила живым темпераментом и ярким очарованием. Отдаваясь радости в павильоне Марсан столь же бесстрашно, как позже она выносила все тяготы Вандейского восстания, эта женщина в своих фантазиях проявляла ту же порывистость и бесшабашную отвагу, какие впоследствии воодушевляли ее на борьбу.
На этих празднествах, подобных последним лучам солнца при закате монархии, она стала вдвойне королевой: по праву рождения и по праву победительницы. То было истинно французское явление: женщина остроумная и отважная, своенравная и рыцарственная, сердечная и мужественная — в будущем поэты еще посвятят ей немало романов, пусть только быстротекущее время наведет глянец на некоторые из реальных событий и сгладит кое-какие шероховатости, слишком заметные сейчас.
И вот во время того благословенного карнавала 1829 года герцогиня Беррийская поддалась желанию, в котором женская фантазия соединилась с артистическими наклонностями. Светские салоны давно утратили вкус к маскарадам. Возродить их перед лицом сумрачного старца, восседавшего в тронной зале французских королей словно в монастырской исповедальне, казалось совершенно невозможным. Разумеется, еще Людовик XIV сам выступал в балетах, и уже по одному этому двор Карла X не уронил бы себя, следуя примеру великого короля. Однако в дивертисментах Люлли и Мольера танцевал коронованный юнец, влюбленный и безрассудный, а какого-то четверостишия Расина оказалось достаточно, чтобы он навсегда отказался от этого порочащего его занятия. И никто не забыл, как раскаивался впоследствии король в этом унижении своего величия, сколь свирепо порицал супруг г-жи де Ментенон прегрешения возлюбленного мадемуазель де Лавальер.
А значит, следовало прикрыть легкомыслие туалетов серьезностью замысла, тяготеющего к наслаждениям более возвышенного толка, выдать переодевание лишь за средство для более важной цели, сделать вид, что маска скрывает некую глубокую мысль.
И герцогиня Беррийская не замедлила найти выход. В то время вошло в моду все средневековое. Поэты и художники из клана бессмертных принялись — вещь неслыханная! — разглядывать убранство старых соборов, тщательно изучать хроники, копаться в прошлом Франции. Средневековье быстро вошло в моду. Разговоры о дагах и камзолах не сходили с языка, в апартаментах появились сундуки, старинные шпалеры, резной дуб и витражи. Из всех прошлых эпох более всего привлекало шестнадцатое столетие с его Возрождением — весной нашей истории, цветущей и плодоносной, овеваемой теплым ветром Италии, казалось принесшим во Францию любовь к искусству и вкус к прекрасному.
Да будет позволено автору этих строк напомнить, что и сам он не вполне был чужд этому направлению умов, поскольку премьера его «Генриха III» состоялась в феврале 1829 года.
Раскрыть могилу шестнадцатого века, восстановить эту блестящую эпоху, оживить и выставить на всеобщее обозрение те давние ослепительные годы, занимавшие все помыслы, — не подлинно ли королевская это фантазия, способная оправдать и маску и костюм? Таким образом дух некой суровой и почти набожной мрачности соединялся с развлечением, и самый строгий моралист не посмел бы обвинить в несерьезности празднество, где под масками таился строгий лик самой истории.
И вот герцогиня Беррийская решилась точно воспроизвести одно из знаменитейших празднеств шестнадцатого века: обручение Франциска, дофина Франции, и Марии Стюарт; представление должны были разыграть придворные Карла X.
Были распределены роли: Мадам взялась сыграть Марию Стюарт, а дофина выпало представлять старшему сыну герцога Орлеанского герцогу Шартрскому, как его тогда называли.
Роли остальных персонажей достались носителям самых знатных имен и наиболее привлекательным из придворных прелестниц. Более всего герцогиню забавляла одна идея: поручить, насколько это представлялось возможным, потомкам исполнять роли собственных предков. Так, маршала де Бриссака играл г-н де Бриссак, Бирона — г-н де Бирон, г-на де Коссе — г-н де Коссе.
Все тотчас принялись за дело и в ожидании грядущей блистательной ночи целый месяц переворачивали Париж вверх дном: перетрясли все папки в Библиотеке и все шкафы в Музее, разыскивая образец какого-нибудь кинжала или рисунок какой-нибудь прически. Художники трудились вместе с портными, археологи — с модистками.
Каждый на свой страх и риск обязан был сделать себе костюм. Тут все основывалось на самолюбии, ибо никто не желал быть уличенным в анахронизме: самые юные девы склонялись над старинными гравюрами и древними книгами. Никогда еще у эрудиции не было столь счастливого дня, ведь ранее она встречала лишь седые и взлохмаченные бороды, и теперь совершенно растерялась от обступивших ее юных румяных лиц.
Привлекли всех выдающихся художников того времени — Жоанно, Девериа, Эжена Лами. Дюпоншеля рвали на куски и заманивали в каждый будуар как величайшего знатока коротких штанов и доктора в тонкой науке выбора серег и подвесок. Наконец, наступил долгожданный понедельник 2 марта 1829 года. Именно в этот день Мария Стюарт и ее свита должны были предстать в Тюильри перед французским двором и дофином Франциском, своим женихом. Церемонию назначили на половину восьмого, однако, несмотря на толпу портних и лес швейных игл, сновавших уже целый месяц, далеко не все оказались готовы к указанному сроку и пришлось ждать до десяти.
Наконец все пришло в движение, растеклось по парадной лестнице павильона Марсан и застыло в следующем порядке:
телохранитель и швейцарский гвардеец;
пять пажей дофина Франции;
офицер швейцарской гвардии;
шесть кавалерийских офицеров в две шеренги;
дофин Франциск.
За спиной дофина разместились коннетабль Монморанси и герцог Феррарский.
За ними — девять вельмож по трое в ряд.
Они застыли в ожидании, но почти тотчас показался кортеж Марии Стюарт.
Впереди королевы шествовали пять пажей и восемь фрейлин, а за ней торжественно выступали:
четыре придворные дамы;
королева Наваррская;
четыре принцессы крови;
королева-мать.
И наконец, за ними следовал целый сонм дам и кавалеров.
Процессия выглядела весьма впечатляюще. Множество вельмож в коротких плащах и длинных камзолах, в сборчатых шапочках с перьями, собранными над ухом в узенький пучок, вышагивали, высоко вздернув подбородок и горделиво топорща закрученные кверху усы, предлагая дамам для опоры сжатую в кулак руку; женские туалеты переливались бриллиантами и прочими драгоценными камнями и слепили глаза яркостью тканей; все это было залито потоками света и лучилось отраженным сиянием великих, но уже угасших времен. Положительно, тут не чувствовалось ни грана пошлости обычных светских развлечений: возникала полная иллюзия незримой цепи, связующей прошлое и настоящее, жизнь и смерть, а заемные костюмы давно отгоревшей эпохи придавали нынешним актерам этого странного действа частицу былого душевного жара тех, кто некогда их носил, и немало было таких, кто внезапно ощущал, что в его груди забилось воинственное сердце предка, облачавшегося в такой же наряд.
Сначала все прошли в большую приемную Мадемуазель, где их ожидали приглашенные зрители — мужчины в парадных сюртуках и женщины, одетые во все белое, чтобы оттенить яркость костюмов главных действующих лиц; здесь же в салоне была сооружена обширная ложа в форме амфитеатра, затянутая бархатом, который отливал перламутровым блеском, и декорированная картушами и знаменами с гербами и девизами Франции и Шотландии; именно там высился трон для Марии Стюарт.
Герцогиня Беррийская направилась к нему. С волосами, завитыми в мелкие плотные колечки и уложенными в высокую башенку, с туго накрахмаленными складками воротника, усеянного драгоценными камнями, в платье голубого бархата с фижмами, отягченными бриллиантами стоимостью в три миллиона франков, она разительно походила на портреты шотландской королевы, оставленные восхищенному потомству такими мастерами, как Фредерико Цуккери, Вандерверт и Георгиус Вертю.
Как только Мария Стюарт воссела на трон и ее свита разместилась вокруг, грянула музыка и начались танцы. На какое-то время в кадрили, поставленной самим Гарделем и включившей в себя па из сарабанды и танцев шестнадцатого столетия, смешались самые очаровательные девушки и миловидные молодые люди современного двора.
А затем произошло то, что и должно было случиться: всем несколько наскучила история и чинное подражание предкам. Понемногу исполнители стали освобождаться от окостенелой торжественности своих ролей, сарабанда перешла в контрданс, старинные туалеты и современные белые платья, актеры и зрители — все смешалось: шестнадцатый век пустился в вальсе с девятнадцатым. Притом сама герцогиня Беррийская отнюдь не уступала в решительности самым дерзким из танцовщиц.
Во время галопа у нее отцепилась от корсажа и упала на пол бахрома, унизанная бриллиантами, стоимость которых могла достигать чуть ли не полумиллиона франков. Однако — черта, достойная этой гордой и порывистой натуры, — она не потерпела, чтобы, пытаясь отыскать драгоценную вещицу, прервали танец или кого-либо попросили посторониться! И в течение всей ночи она и на мгновение об этом не обеспокоилась.
Впрочем, на следующий день драгоценности нашлись.
Поскольку такой пример был дан хозяйкой торжества, можно себе представить, какое пылкое возбуждение воцарилось в тот памятный вечер в павильоне Марсан. Ничто так не распаляло воображение, как мелькание перед глазами столь невообразимой роскоши, как буйство цвета и сияния огней. Каждый костюм, плод долгих размышлений и внезапных озарений, подкрепленных возможностью потратить на их исполнение не один миллион, заслуживал особого рассмотрения. Каждая женщина или каждый мужчина смотрелся как само совершенство.
Но никто, разве что сама герцогиня Беррийская, не смог бы поспорить в разительной точности каждой детали и подлинности всего замысла туалета с неким сеньором из свиты шотландской королевы-матери.
Звали его лорд Драммонд.
Его шапочка с пером, камзол и короткие штаны были из зеленого бархата с нашитыми витыми золотыми нитями, образовывавшими своего рода кружево, подобно тому, что можно рассмотреть на портрете Карла IX кисти Клуэ. Шапочку обвивала цепочка с оправленными в Индии жемчужинами и драгоценными камнями. Плащ был подбит также привезенной с Востока серой тканью с золотыми цветами, похожей на те, что в XVI веке поставляла в Европу одна только Венеция. Пуговицами камзолу служили настоящие жемчужины. Шпага изысканной работы, хранившаяся в его семействе целых три сотни лет, висела у него на боку, а ее перевязь украшал великолепный кошель с резными узорами, некогда принадлежавший самому Генриху III.
Все глаза, завороженные таким богатым и искусно выдержанным в старинном духе одеянием, были прикованы к лорду Драммонду, который, кстати, явился не один, и его спутник тоже не замедлил привлечь к себе всеобщее внимание.
Впрочем, почти каждый из костюмированных вельмож имел при себе пажа, шута или адъютанта — фигуру второго плана, призванную способствовать совершенству ансамбля.
Лорда же Драммонда сопровождал не то врач, не то астролог, каких охотно держали в знатных средневековых семьях. Одет он был очень просто: в длинный бархатный плащ, перетянутый массивной цепью из чистого серебра, а его лицо украшала роскошная белая борода, закрывавшая почти всю грудь. Столь же густые седые волосы были полуприкрыты меховым колпаком.
На этого персонажа никто и не обратил бы внимания, если бы блеск наряда лорда Драммонда не вызвал всеобщего восхищения, но как только его лицо попадало на глаза, оно тотчас приковывало к себе; таким образом, взгляд сначала падал на лорда, но потом уже не мог оторваться от астролога.
При всей простоте его одеяние не могло вызвать ни единой придирки у самого изощренного и привередливого знатока. Никакой упущенной или фальшивой черточки из тех, что раздражают археолога так же, как грамматика — ошибки орфографии. Словно ожил портрет кисти какого-то старинного живописца, каждой складкой одежды, каждой морщиной лица свидетельствовавший о своей подлинности.
При всем том костюм служил лишь необходимым дополнением: само лицо возбуждало всеобщий интерес и притягивало любопытные взоры. Да и фигура, посадка головы — малейший жест излучал силу, мужественность и властность. А белизна бороды и шевелюры при внимательном взгляде противоречили несокрушимой пронзительности серых глаз и гладкости обширного лба без единой морщины.
В ту минуту, когда строгий этикет, диктуемый исторической достоверностью, был поколеблен и сменился неразберихой бала, в разных местах зала сбивались кучки недоумевающих, пытавшихся выяснить, кто же этот спутник лорда Драммонда. Но либо он сильно изменил свою внешность, либо еще не завел ни с кем знакомства — как бы то ни было, его имени не знал никто.
— Черт побери! — воскликнул граф де Белле. — Есть простой способ узнать истину. Сейчас я сам спрошу у лорда Драммонда.
— Господа, это ни к чему, — раздался чей-то голос у него за спиной.
Граф и его собеседники обернулись — с противоположной стороны салона к ним обращался сам астролог: он расслышал, о чем они беседовали, хотя музыка заглушала их голоса.
— Вам незачем, господин граф, беспокоиться по такому пустячному поводу, — продолжал он, приближаясь к ним. — Вам интересно узнать мое имя? А разве его нельзя угадать по моему облачению? Меня зовут Нострадамус.
— Собственной персоной? — спросил, улыбаясь, граф.
— Собственной персоной, — без тени иронии сурово ответил незнакомец.
II
НОСТРАДАМУС
Исполненная необычной значительности физиономия астролога, его горделивая осанка быстро привлекли к нему еще несколько сбившихся в кружок любопытных и жизнерадостных дам и кавалеров.
— Пусть так! — кивнул граф де Белле. — Но если ты настоящий Нострадамус, почему бы тебе нам не погадать?
— Что ж, я погадаю, если вам так угодно. И прежде всего могу приоткрыть завесу вашего прошлого. Ибо ведомо ли вам, кто вы на самом деле, и знаете ли вы, какая жизнь выпала тому, чей на вас костюм?
— Ручаюсь, что нет! — рассмеялся граф.
— Что ж, слушайте!
И Нострадамус принялся в нескольких кратких фразах обрисовывать характер и образ жизни того, кого воскресил своим маскарадом граф. Вокруг него собиралась все более и более тесная толпа; каждый желал узнать что-нибудь и про себя. Нострадамус схватывал на лету все их вопросы и без тени замешательства тотчас каждому рассказывал о воплощаемом им персонаже, причем с живописной яркостью и глубоким знанием предмета.
Ко всему прочему его упражнениям в эрудиции придавало пикантность то обстоятельство, что либо случайно, либо по лукавому умыслу Нострадамус выбирал в истории знаменитых предков именно те эпизоды, которые более всего отражали жизни их потомков, и поэтому под видом хроники старинных событий напоминал о недавних происшествиях или самых последних интригах вопрошающего.
Притом делал он это достаточно завуалированно, чтобы те, кто обращался к нему, не признали самих себя, но настолько прозрачно, чтобы публика понимала, о чем идет речь.
Однако для наблюдателей не столь легкомысленных, как придворные прожигатели жизни, его исторические экскурсы таили в себе сладостную горечь, ибо обнажали язвы теперешнего высшего света, срывали покровы альковных тайн и предлагали длинный перечень скандалов. Его шутки, неизменно тонкие и вежливо-осторожные, таили в себе шипы весьма ядовитых намеков.
Иногда те, кого только их костюмные роли сделали супругами, уже давно были повенчаны салонными сплетниками. Подчас забавное совпадение наделяло какого-нибудь маркиза, которому слишком уж везло за карточным столом, обликом того, кто в стародавние времена прослыл шулером, что для шестнадцатого столетия считалось грехом простительным, и даже монархи не отпирались, будучи уличены в этом прегрешении. А случалось, что по не менее забавному контрасту ревнивого супруга, известного тем, что он заколол любовника своей жены, теперь изображал один из тех снисходительных мужей, что вкушали радости любви втроем. Нострадамус же в полной мере использовал подобные совпадения и смешные контрасты.
Не удивительно, что его тирады сопровождались взрывами смеха и породили суету, привлекавшую все новых и новых зрителей.
Но среди всей этой жизнерадостной толчеи явление одного нового персонажа, казалось, поразило великого астролога.
То был прусский посол, молодой еще человек, едва ли лет сорока, но до срока постаревший, согбенный, с ранними морщинами, избороздившими лоб под седыми прядями. При первом же взгляде на это преждевременно обескровленное лицо можно было предположить, что он прожигал свою жизнь с двух концов, равно отдаваясь с одной стороны страданиям или раздумьям, а с другой — наслаждению.
Прибыв в столицу Франции всего за пять или шесть дней до того и будучи лишь накануне представлен королю, посол Пруссии не принимал участия в маскараде и явился в мундире придворного.
Когда он оказался лицом к лицу с Нострадамусом, оба невольно вздрогнули.
Они смерили друг друга взглядами, и каждый сделал вид, что не узнал другого. Если они и были знакомы, со времени их последней встречи, вероятно, протекло немало лет и один слишком быстро постарел, другой до неузнаваемости изменил ради карнавала свою внешность, так что теперь они имели все основания полагаться на то, как их преобразило время.
При всем том странное выражение промелькнуло и в потухшем взоре посла, и в пылающем взгляде Нострадамуса, когда их глаза встретились. И когда толпа разъединила их, они продолжали оглядываться, чтобы посмотреть еще раз друг на друга.
Но тут церемониймейстер потребовал молчания от резвящегося и издевательски хихикающего кружка, собравшегося вокруг астролога.
Ожидался новый перерыв — в бал должно было внести разнообразие пение.
Все умолкли.
Почти тотчас из-за ширмы, отделанной китайским лаком, раздался женский голос, исполнявший романс об иве.
При первых же звуках этого голоса Нострадамус вздрогнул и тут же стал разыскивать взглядом прусского посла.
Тот как раз подошел, чтобы послушать пение. По странному совпадению его, как и астролога, тоже проняла дрожь, словно бы от удара электрического разряда.
Конечно, и музыка, и голос певицы были так хороши, что вполне оправдывали все эти чувства и порывы. Посол и астролог оказались не единственными, кого до глубины души поразил контраст между искрометным весельем бала и ночной жалобой Дездемоны. Никогда до этого роковое предчувствие, погружающее в непроглядную тьму душу юной венецианки, словно тень крыла близкой смерти, никогда нежная слабость истерзанного женского сердца, неспособного противостоять неизбежному, никогда прежде мрачная, но исполненная очарования агония обреченной страсти не были переданы с таким мудрым и поэтичным тактом и ранящей сердце печалью. Певица превзошла самого Россини и поднялась до высот Шекспира.
Кто была эта женщина, чей певческий дар умел так терзать душу? Скрытую от глаз ширмой, ее слышали все, но никто не видел. То не был голос какой-либо из знаменитых парижских певиц: ни г-жи Малибран, ни мадемуазель Зонтаг. Как же случилось, чтобы подобное чудо оказалось неизвестным в столице всех искусств? Время от времени астролог поднимал свои светло-серые глаза и пронизывал взглядом посла: тот стоял совершенно неподвижно, отрешенный, погруженный в себя, отдавшись какому-то неопределенно-тревожному ожиданию.
Но случись Нострадамусу в тот миг обратить внимание на лорда Драммонда, вельможу, который его сюда привел, расплывшаяся на его лице блаженная улыбка заинтриговала бы астролога еще больше, если он хотя бы отчасти уяснил себе ее причину.
Когда чудный голос умолк, герцогиня Беррийская подала сигнал аплодисментам и крикам «браво», и те хлынули потоком — не было уст и ладоней, оставшихся равнодушными.
А затем вновь воцарилось глубокое молчание: видимо, недавнее волнение еще стесняло все сердца. Скорбь Дездемоны затопила каждую душу, до сих пор такую радостную и исполненную легкомысленных ожиданий.
Герцогиня Беррийская решилась разрушить печальные чары, грозившие омрачить празднество.
— Ну, полно грустить! — громко проговорила она. — Мне кажется, что в том углу сейчас царило какое-то необычное веселье. Так что же говорил Нострадамус?
— Сударыня, — ответил г-н де Дама́, — он предсказывал нам судьбу.
— Приведите же его ко мне! — воскликнула герцогиня. — Пусть погадает и мне, это ведь так любопытно!
— Я весь к услугам вашего высочества, — учтиво откликнулся астролог.
Вокруг него и герцогини тотчас сгрудилось множество кавалеров и дам, любопытствовавших узнать, как Нострадамус выпутается на этот раз. До сих пор он позволял себе насмехаться и смешить, здесь же пол и ранг герцогини лишали его этой возможности, и каждый спрашивал себя, каким образом этот едкий ум будет противостоять собственной учтивости.
Однако и выражение лица астролога, и тон его речи сразу приобрели серьезность, стали почти торжественными.
— Сударыня, — отвечал он, — я рассказывал этим господам исключительно о том, что принадлежит истории. Лишь в ней мои познания сколько-нибудь существенны, однако ваше королевское высочество не менее меня осведомлены о делах былого. Вам вздумалось поиграть с очаровательным именем и жестоким роком Марии Стюарт. Теперь, сударыня, вы Мария Стюарт. Что к этому прибавить? Если я скажу вашему королевскому высочеству, что теперешнее празднество обручения — лишь прелюдия к длинной цепочке бедствий, что Марии Стюарт суждено не долго оставаться на доброй земле Франции, ибо вскоре королеве предстоит пересечь океан и более сюда не возвращаться, — я лишь напомню вашему высочеству то, что вам известно и так.
После этих слов мучительное замешательство проступило на многих лицах.
Герцогиня Беррийская принадлежала к семейству, которому было не привыкать к жизни в изгнании, и потому подобное сближение ее собственного будущего с прошлым той, в чей костюм она облачилась, не могло не задеть ее весьма чувствительно. Конечно, она попыталась рассмеяться. Однако тон провидца поразил ее и всех прочих ледяной мрачностью, и ей стоило немалых усилий побороть себя.
— Да, не слишком веселые предсказания, — с напускной непринужденностью проговорила она. — Но, быть может, по отношению к моему жениху они не будут столь же мрачными?
— Вас интересует герцог Шартрский, то есть, прошу меня извинить, господин дофин? — спросил астролог.
Юный принц весело протянул ему руку.
— Однако, Нострадамус, прошу, не заставляй меня рано умирать только потому, что на мне костюм Франциска Второго, — улыбаясь, попросил он. — Брр! Сгинуть от отвратительной дырки в голове, несмотря на все ухищрения твоего друга Амбруаза Паре! Ну, если это случится на поле сражения — против подобного предсказания я ничего не имею.
— Я не вопрошаю смерть, — сказал астролог. — Меня интересует только жизнь. И не похваляюсь, что предугадываю, — я знаю. Так вот, монсеньер, я повторю вам то же, что я сказал мадам: поглядите на свой костюм. Так же как она Мария Стюарт, вы — дофин. Вы ли избрали эту роль или она выбрала вас — не существенно. Важно, что вам суждено ее исполнить. Итак, монсеньер, вашему наряду известно, что я говорю с наследником французской короны.
— Ох, до этого наследства мне так далеко! — беззаботно усмехнулся старший сын герцога Орлеанского. — И да ниспошлет Господь долгую жизнь всем троим возлюбленным моим кузенам!
— Я говорю о прямом наследнике короны: о старшем сыне короля, — с высокомерной настойчивостью упорствовал Нострадамус.
Какая-то тень пробежала по лицу герцогини Беррийской. Пусть предсказание астролога — ничтожный пустяк, маскарадная шутка, однако его слова затронули то, что занимало герцогиню в самых ее тайных помыслах. Негласная оппозиция герцога Орлеанского политике Реставрации не раз приводила в трепет старшую ветвь Бурбонов, и нередко завсегдатаи Тюильри проявляли подозрительность к Пале-Роялю.
Герцогине Беррийской тотчас захотелось выкинуть из головы весь этот тревожащий сердце вздор и подурачить того, кто и сам, по сути, мог оказаться простым обманщиком.
— Пока мне дважды отвечал не прорицатель, а всего лишь его костюм. Теперь же черед самого Нострадамуса. Вот, например, господин прусский посол, прибывший к нам лишь несколько дней назад. Уж он-то присутствует здесь под собственным именем и представляет только самого себя.
С видом сообщницы она милостиво улыбнулась послу и продолжала:
— Итак, способен ли подлинный Нострадамус открыть нам не будущее — его может выдумать всякий и уснастить любыми подробностями, — но прошлое господина посла? Разумеется, мы бы желали исключить то, что могло бы кого-либо компрометировать, и по каждому такому случаю Нострадамусу надлежит предварительно испросить позволения у господина посла.
Тот, выбравший себе место вблизи эстрады, вероятно, для того чтобы держаться поблизости от астролога, вежливо поклонился.
Нострадамус внимательно поглядел на него.
— Увы, сударыня, — неторопливо, с расстановкой проговорил он. — Мне недостанет жестокости напоминать господину графу Юлиусу фон Эбербаху о чудовищных мучениях, каким он подвергнулся в прошлом. Каким бы я ни был магом, в чем подозревает меня ваше королевское высочество, я бы не мог, да и не хотел бы вызывать рои призраков из бездны.
— Довольно, сударь! — побледнев, воскликнул Юлиус.
— Вот видите, сударыня, — обернулся к герцогине астролог. — Продолжать мне запрещает сам господин граф, так что молчание никоим образом не посрамит моих познаний.
Герцогине не удалось скрыть разочарования. Невольно задетая двумя предыдущими предсказаниями Нострадамуса ей и герцогу Шартрскому, она очень хотела бы захватить его врасплох и уличить во лжи. Однако внезапное замешательство прусского посла доказывало, что ясновидец коснулся какой-то страшной тайны, и суеверное опасение, свойственное всякому женскому сердцу, подвигло ее к мысли, что тот, кто так ясно пронзает взглядом мрак прошлого, вполне может быть наделен способностью рассеивать туман будущего.
Тем не менее она вторично попыталась подвергнуть его дар испытанию.
— Послушайте, — начала она, — неужели вы, великий провидец уже свершившихся деяний, можете полагать, что вполне меня уверили? Господин прусский посол — лицо известное, а те, кто по положению возвышаются над толпой, всегда на виду. Не надо быть великим кудесником, чтобы разузнать о том, что он сделался жертвою какого-то необычного происшествия. Всякий может выяснить, что стряслось с графом фон Эбербахом. Вам известно его лицо, и вы рассказываете о его жизни. Чтобы я поверила в ваши астрологические способности, вам надобно угадать нечто о том, кого никто здесь не знает, да и вы сами не видели.
— Но, сударыня, — возразил Нострадамус, — в столь блистательном обществе трудновато отыскать кого-либо, кто никому не известен.
— Здесь есть одна особа, чей чудный голос только что всех заинтриговал. Угодно вам, чтобы я за ней послала?
— О да! — с неожиданной дрожью в голосе ответил Нострадамус.
— О да! — невольно вырвалось у Юлиуса.
— Только при одном условии, — прибавила герцогиня Беррийская. — Хотя эта дама во Франции никому не известна, но вы во время своих странствий могли где-нибудь ее видеть. А потому она явится в маске. Чародея, без всякого затруднения пронизывающего взглядом непреодолимые стены будущего, вряд ли смутит лоскуток атласа.
— В маске ли, без маски, пусть только явится сюда! — почти перебил ее Нострадамус.
Герцогиня сделала знак одному из распорядителей торжества, тот исчез и через минуту возвратился, ведя певицу.
Ее лицо скрывала маска.
Это была великолепно сложенная, хрупкая и очаровательная женщина. Венецианское домино прекрасно гармонировало с ее подбородком и смуглой шеей, вызолоченными скорее всего солнцем Италии. Высокая прямая шея горделиво несла густейшую копну темно-каштановых волос, среди которых виднелось несколько белокурых прядей.
Почему при виде этой женщины и астролог и Юлиус разом почувствовали, как у них сжалось сердце, ни тот ни другой не могли бы сказать.
— Подойдите, сударыня, мы хотели бы выразить вам свое восхищение, — сказала герцогиня певице.
В течение нескольких минут на певицу изливался поток благодарностей, как бы возмещая своим энтузиазмом те чувства, которыми она только что их одарила. Она же с благородной грациозностью кивала всем, но не произнесла ни слова.
Герцогиня обернулась к астрологу.
— Что ж, мессир Нострадамус. Мы дали вам время рассмотреть нашу гостью, и вы им неплохо воспользовались, — произнесла она, заметив, как астролог пожирает незнакомку глазами. — Надеюсь, после столь тщательного исследования вы сможете что-нибудь о ней рассказать?
Нострадамус, казалось, не слышал ее слов: он не мог оторвать глаз от певицы.
— Да будет вам, — снова прервала его молчание герцогиня Беррийская. — Ясновидец, подобный вам, не должен требовать целой вечности на размышления. Так вы знаете, кто перед вами? Да или нет?
Нострадамус наконец обернулся к ней и произнес:
— Вашему королевскому высочеству принадлежит последнее слово в том, что касается моих способностей, как и во всем прочем. Присутствующая здесь особа мне неизвестна.
— Ах, так вы признаете свое поражение! — вскричала герцогиня Беррийская, и словно некий груз свалился с ее души.
Нострадамус хранил молчание, и она продолжала:
— Великолепно! Поскольку магия мертва, бал продолжается! Сударыня, еще раз примите мою благодарность. Любезные кавалеры, вон там в уголке я заметила очень хорошеньких женщин, которые еще не танцевали.
И чтобы подстегнуть всеобщее веселье, она приняла руку, как раз предложенную ей, и закружилась в вихре самого веселого и бурного танца, какой только можно себе представить.
С этой минуты в зале окончательно воцарились вальс, музыка и радостное воодушевление. С наступлением рассвета празднество разгорелось еще жарче, как ярко вспыхивает догорающая свеча, прежде чем совсем погаснуть.
Что касается певицы, то она как-то вдруг растворилась в толпе и исчезла.
Несколько минут астролог пытался отыскать ее, а затем на некоторое время застыл в стороне, погруженный в глубокую задумчивость.
Затем он подошел к одному из церемониймейстеров и спросил:
— А пения более не будет?
— Нет, сударь, — отвечал тот.
— А где та певица, что исполняла романс об иве?
— Она удалилась.
— Благодарю.
И астролог снова смешался с шумной толпой.
Когда он проходил вблизи прусского посла, тот прошептал на ухо молодому человеку, пришедшему на бал вместе с ним:
— Лотарио, видите этого мужчину в костюме астролога? Не теряйте его из виду ни на миг; когда он выйдет, садитесь в одну из ваших карет и следуйте за ним. Завтра вы расскажете мне, где он остановился.
— Будет исполнено, ваше сиятельство, — почтительно ответил Лотарио. — Можете совершенно на меня положиться. Однако ваше сиятельство утомились, вам бы надобно возвратиться.
— Конечно, Лотарио, я уже ухожу; ступай, мой бедный юный друг, иди и будь спокоен: во мне уже нечему уставать и ничто более не доступно износу, разве только моя боль…
III
ДОМ В МЕНИЛЬМОНТАНЕ
Лотарио в ту пору уже сравнялось года двадцать три или двадцать четыре. Розовое белокурое дитя, с которым, как, быть может, вспомнит читатель, он уже встречался в начале нашей истории, тот самый малыш, который по складам разбирал букварь, сидя на коленях у Христианы, и так бурно восторгался волшебным подарком Самуила Гельба «Охота на свинью», превратился в благородного, полного обаяния юношу, в чьих глазах, улыбчивых и решительных, чисто французская живость сочеталась с немецкой мечтательностью.
Предупредительность, с которой он поспешил исполнить распоряжение графа фон Эбербаха, не только почтительный, но и сердечный поклон, которым он простился с ним, уходя, — все указывало на то, что Юлиуса и Лотарио связывают отношения куда более близкие, чем отношения посла и его секретаря. Скорее здесь была взаимная привязанность отца и сына.
И в самом деле, для каждого из них другой заменял всю семью. Ведь когда мы только познакомились с Лотарио, он уже был круглым сиротой. Потом умер и его дед-пастор, и, наконец, после смерти своей тети Христианы мальчик остался один в целом свете. Но и для Юлиуса жизнь стала такой же пустыней. Его жена недолго пробыла на этом свете после кончины малютки Вильгельма, а ныне, то есть в 1829 году, и отец его уже год как последовал за Христианой. Итак, у Юлиуса не оставалось более родных, кроме Лотарио, как и у Лотарио никого не было, кроме Юлиуса, и они жались друг к другу как могли теснее, лишь бы не видеть той страшной пустоты, что оставила вокруг них смерть.
Вот почему Лотарио, исполненный рвения, повинуясь тому, что значило для него больше, нежели приказ, — просьбе начальника и друга, с неусыпным вниманием, как ни трудно было сделать это в толпе, стал следить глазами за человеком, которого граф фон Эбербах поручил ему не упускать из виду.
Он видел, как тот после отъезда графа приблизился к лорду Драммонду и обменялся с ним несколькими словами. Однако издали Лотарио не мог, да, впрочем, и не стремился расслышать, о чем они беседуют.
Между тем астролог сказал лорду Драммонду:
— Вот лучшие минуты бала: время, когда забывается все — даже веселье, даже скорбь.
— Забывчивое и легкомысленное племя! — прошептал лорд Драммонд не без раздражения. — Им, словно пьяным, не дано даже осмысленное ощущение счастья. Попробуйте хотя бы спросить у них, помнят ли они еще дивное пение, только что прозвучавшее здесь.
— Так оно и вас поразило?! — с живостью откликнулся астролог.
На это восклицание лорд не ответил ни слова, только молча улыбнулся.
— Она совсем мало спела, — заметил Нострадамус.
— Совсем мало и очень много! — вскричал лорд Драммонд. — Это был восторг, восторг и мука. Ах, если б не сама Мадам, а кто угодно другой попросил ее об этом, она вообще не стала бы петь, я уверен, что отказалась бы!
Астролог, судя по всему, привык к чудаковатому нраву своего высокородного друга, так как, видимо, нисколько не был удивлен поразительной противоречивостью его замечаний. Он только полюбопытствовал:
— Вы знаете эту певицу, милорд?
— Да, я знаю ее.
— О! Сделайте одолжение, расскажите! Я ведь потерял вашу милость из виду на целых два года, со времени вашего отъезда в Индию. Давно ли вы знаете эту женщину? Вам знакома ее семья? Откуда она родом?
Лорд Драммонд пристально посмотрел на того, кто с таким нетерпением осыпал его этими торопливыми вопросами, и медленно проговорил:
— Вот уже полтора года как я познакомился с синьорой Олимпией. Мой отец знал ее отца, одного бедного малого из цыган. Что до ее родины, то, полагаю, мир искусств не настолько вам чужд, чтобы вы могли не знать, что Олимпия итальянка.
В самом деле, лишь тот, кто за последние годы не открыл ни одной газеты и ни разу не принял участия в салонной беседе, мог не слышать о знаменитой примадонне, блиставшей в Ла Скала и Сан Карло, спевшей не одну партию в лучших операх Россини, но то ли из патриотизма, то ли из прихоти не желавшей выступать нигде, кроме как в Италии, на подмостках ее театров.
— А, так это была знаменитая дива Олимпия! — промолвил незадачливый прорицатель. — Звучит и в самом деле правдоподобно.
Он с некоторым усилием усмехнулся и словно бы про себя добавил:
— Что с того! В жизни бывают странные наваждения.
— Мне уже наскучило это празднество с его, как вы говорите, забвением всего и вся, — сказал лорд Драммонд. — Впрочем, сейчас уже начнет светать. Я отправлюсь домой. Вы остаетесь?
— Нет, — сказал Нострадамус, — я последую за вашей милостью. Этот бал и для меня больше не представляет интереса.
Они направились в приемную залу. Лотарио двинулся следом. Они приказали лакею позаботиться, чтобы их карета была тотчас подана. Лотарио, окликнув лакея, велел, чтобы и его карету подали немедленно.
Однако в сутолоке экипажей, теснившихся на парадном дворе Тюильри, две кареты смогли сдвинуться с места не прежде чем минут через десять. Пока длилось это ожидание, лорд Драммонд сказал Нострадамусу:
— Если угодно, друг мой, я мог бы в один из ближайших дней пригласить вас пообедать в обществе Олимпии. Но с одним условием.
— С каким, милорд?
— Что вы не станете просить меня уговорить ее спеть.
В эту самую минуту лакей провозгласил:
— Карета лорда Драммонда!
И тотчас, без паузы:
— Карета барона фон Эренштейна!
Лорд Драммонд и астролог спустились вместе по парадной лестнице, сопровождаемые Лотарио, который следовал за ними шагах в десяти. Они сели в одну карету, после чего подъехал экипаж Лотарио.
В ту минуту, когда ливрейный лакей закрывал дверцу его кареты, Лотарио шепнул ему несколько слов, и тот передал их вознице.
И его карета покатила вслед экипажу лорда Драммонда.
Было еще темно, однако на сером небе кое-где уже проступали бледные пятна — проблески зари; ее слабое сияние постепенно рассеивало мрак ночи. Было тепло, в мягких вздохах ветра угадывались первые знаки приближающейся весны.
Огромная толпа, истощенная, оборванная, напирала на решетки и дверцы ограды, выкрикивая все то, что голод и нищета вечно хотят бросить в лицо изобилию и наслаждению. Каждую новую карету, полную драгоценностей, блиставшую позолотой и улыбками, при выезде встречали восклицания язвительного восхищения и насмешливой зависти, горькие замечания, сравнивающие весь этот блеск и роскошь одних с обездоленностью других, разжигая глухую злобу в сердцах тех, кто не имел ни хлеба на своем столе, ни одеяла на убогом ложе.
Странное дело: все народные возмущения обычно вспыхивали после какого-нибудь знаменитого празднества. Вот и прологом революции 1830 года послужил бал герцогини Беррийской в Тюильри, подобно тому как в 1848-м восстание вспыхнуло после бала герцога де Монпансье в Венсене.
Между тем карета лорда Драммонда, оставив позади улицу Риволи, пересекла Вандомскую площадь и выехала на улицу Ферм-де-Матюрен. Здесь она остановилась перед большим, по-королевски пышным особняком.
Возница Лотарио придержал коней чуть поодаль. Лотарио высунул голову в дверцу экипажа и увидел, что лорд Драммонд выходит из кареты.
Но астролог оттуда не вышел.
Экипаж, который вез предсказателя, снова двинулся в путь, достиг бульваров, проследовал по ним до предместья Менильмонтан и углубился в него. Проехав заставу и первые несколько домов, карета стала одолевать крутой подъем.
Опасаясь, как бы незнакомец не заметил преследования теперь, когда его экипаж стал двигаться медленно и бесшумно, Лотарио вышел из кареты, приказал своему кучеру следовать за ним на почтительном расстоянии и, завернувшись в плащ, пешком поспешил за неизвестным.
Между тем карета лорда, достигнув вершины холма, свернула налево, в узкую пустынную улочку.
Здесь кони вновь перешли на рысь и подкатили экипаж к стоящему особняком дому, сад которого был отделен от улицы террасой, увитой виноградными лозами. Поскольку никакие иные строения не заслоняли обзора, оттуда можно было без помех наблюдать не только улицу и прохожих, но и всю ту прославленную долину, что зовется Парижем.
На десять футов от земли поднималась каменная балюстрада, уставленная большими цветочными вазонами, что летом, верно, превращало террасу в род живой изгороди, полной зелени и благоухания.
Заслышав шум колес экипажа, кто-то стремительно выбежал на террасу, и в лучах раннего утра, уже хлынувших из-за горизонта, Лотарио, замедлив шаги, вдруг увидел прелестную девичью головку, склонившуюся над балюстрадой.
Появление этой девушки произвело на Лотарио необычайное действие. С той минуты, как юноша ее заметил, он не видел более ничего, кроме нее. Хотя его привела сюда необходимость выследить астролога, однако ни бал в Тюильри, ни прусский посол, ни сам астролог, ни весь свет отныне для него не существовали.
Дело здесь было не только в красоте незнакомки. Если бы она была лишь красива! В ней таилось очарование, объяснить которое не могли бы никакие слова. Ей было лет шестнадцать. Свежее утренних рос, яснее первых лучей рассвета, более юная, чем заря, она предстала перед Лотарио, и ему показалось, что это ее сияние прогнало мрак и заставило погаснуть звезды ночи. Красивый и гордый юноша внезапно ощутил в сердце невыразимую боль, как если бы ему явился недостижимый идеал, слишком возвышенный для такого жалкого земного создания, как он.
Но в то же время, как мы уже говорили, его охватило странное чувство. Эта девушка… Он никогда не встречал ее прежде, даже не грезил о такой встрече, и вместе с тем ему казалось, что он знал ее, знал давно, с тех самых пор, когда пришел в этот мир.
И однако то не было видимое воплощение глубоко интимного, потаенного представления о совершенстве, того предчувствия любви, что носит в себе каждое возвышенное сердце. Подобные мечты живут в душе, туманные и безымянные, до тех пор, пока им по милости Господней не настанет пора ожить. Но нет, здесь ощущалось нечто более реальное, чем предчувствие или воспоминание. Как было сказано, он узнал ее, эту неизвестную девушку. Более того: он, казалось, уже любил ее когда-то.
Это видение промелькнуло и скрылось, то был лишь один миг, но Лотарио за эту секунду пережил больше, чем за всю свою прежнюю жизнь.
Астролог между тем вышел из кареты. Девушка, узнав его, весело и простодушно захлопала в ладоши; она побежала открывать ему, и они вместе вошли в дом; ворота закрылись, и экипаж отъехал. А Лотарио все еще стоял посреди улицы, неподвижный, и его застывший взгляд был устремлен туда, где ему только что явилось это лучезарное дитя, чья грация, чистота и прелесть сразили его словно удар молнии.
Наконец молодой человек осознал, что ее на террасе больше нет.
— Ах да! — пробормотал он. — Надо же записать, где он живет.
И, убеждая себя, что он просто исполняет поручение графа фон Эбербаха, он записал название улицы и номер дома.
Потом он бросил на дом, террасу и ворота взгляд, означавший немое «прощай», а вернее «до свидания», и отправился в обратный путь — в Париж.
А в это время девушка, даже не заметившая утреннего прохожего, с живостью увлекла того, к кому Лотарио уже ревновал ее всем сердцем, в маленький дом, с виду скромный, но хорошенький и кокетливый. Его фасад, сложенный из красного кирпича, на фоне которого выделялись темно-зеленые ставни, был увит густым плющом.
Астролог вслед за девушкой поднялся по ступеням крыльца, и через минуту она уже усадила его перед ярко пылавшим камином в салоне, обставленном весьма просто, но с большим вкусом.
— Грейтесь, друг мой, — сказала она, — а я тем временем вдоволь насмотрюсь на вас. Как мило, что вы уступили моему детскому капризу и явились сюда в этом костюме, чтобы показать мне его! Он суров и величав, да и сидит на вас чудесно. Ну же, встаньте на минуту.
Астролог с улыбкой поднялся.
— Спасибо, — поблагодарила его девушка. — Этот наряд прямо создан для вашего высокого роста. А белая борода и серебряный парик придают какую-то непонятную ласковость вашему строгому лицу, которое меня иногда даже немножко пугает. Вы сейчас похожи на тот образ отца, что я себе рисую…
— Не надо! — воскликнул астролог.
Восхищенный взгляд, каким он смотрел на это прекрасное дитя, внезапно погас, мрачная тень пробежала по лицу, и он резким, почти грубым жестом сорвал с себя парик и накладную бороду.
Девушка была права: со своими черными волосами он выглядел моложе, но они делали его лицо более жестким: что-то властное, неумолимое сквозило в чертах этого человека, способного внушить страх отнюдь не только такому ребенку.
Мило склонив голову, она вздохнула с упреком:
— Ну, почему вы не хотите быть мне отцом? Разве не лучше было бы, если бы у меня был отец? Или вы желаете, чтобы я всю жизнь оставалась круглой сиротой, без отца и матери? А вы сами, неужели вы не хотите, чтобы я вас любила?
— Я? Я не хочу, чтобы вы любили меня? — вскричал астролог, и удивительное выражение страстной нежности засветилось в его глазах.
— Ну вот! А если вы этого хотите, подумайте сами, как бы я могла любить вас, будучи вашей дочерью! Разве есть на свете привязанность глубже и нежнее, чем дочерняя? Я и мечтать бы не могла о большем счастье.
— Какое вы чистое и возвышенное создание, Фредерика! И вы меня любите, не правда ли?
— Всем сердцем! — с жаром отвечала девушка.
Но, говоря так, она не бросилась ему на шею, а он даже не прикоснулся губами к ее лбу.
Он снова присел у огня, а девушка опустилась на скамеечку подле него.
— Вы голодны? — спросила она.
Он отрицательно покачал головой. Но она продолжала:
— Тогда вы, должно быть, скорее устали. Хотите поспать? Не позвать ли госпожу Трихтер, вам же, наверное, что-нибудь нужно? Теперь, когда я посмотрела на вас, не избавиться ли вам от этого костюма? А праздник… он был великолепен, да?
— Вам, Фредерика, верно, хотелось бы самой там побывать?
— Пожалуй, — вздохнула она. — Я ведь еще так мало видела. Но я знаю, это невозможно. Будьте покойны, я вполне примирилась со своей судьбой.
— Бедное дитя, это правда, до сих пор на вашу долю не выпадало ни праздников, ни развлечений, — он пристально посмотрел на нее. — Признайтесь-ка мне, Фредерика, скажите без утайки: нет ли у вас каких-нибудь особенных желаний?
— Бог мой, да решительно никаких! — сказала девушка. — Мне бы хотелось иметь семью, чтобы больше любить, быть богатой, чтобы чаще помогать людям, стать ученой, чтобы лучше все понимать. Но и такая, как есть — сирота, бедная и невежественная, — я все равно счастлива.
— Фредерика, — произнес астролог, — я хочу, чтобы у вас было все, чего вы желаете. Хочу, чтобы вы стояли над всем и над всеми. Так и будет, я это вам обещаю. О! Чтобы удовлетворить самое меньшее из ваших желаний, я готов весь мир перевернуть. В вас воплотилась моя вера, моя сила, моя добродетель. Вы единственное человеческое существо, к которому я питаю уважение. Мне, прежде знавшему лишь величие презрения, благодаря вам открылись иные чувства, странные и возвышенные. Я люблю вас, я в вас верю, как другие верят в Бога.
— Ох, не надо так говорить о Боге! — воскликнула она, с мольбой складывая руки.
— Отчего же? — возразил он. — Разве так уж грешно, вместо того чтобы по примеру священников тщетно поклоняться его наивным символам, почитать Творца в прекраснейшем из его созданий? Так ли я не прав, если, видя перед собой душу, чье совершенство безупречно, не требую ничего еще более возвышенного? Моя ли вина, если я верю, что в образе красоты, невинности, любви прозреваю Бога?
— Простите, мой друг, — сказала Фредерика, — но это совсем не похоже на ту веру, какой меня учили.
— Стало быть, — заметил астролог не без легкой горечи, — между предрассудками суеверной старой няньки вроде госпожи Трихтер и убеждениями человека, проведшего жизнь в размышлениях и поисках истины, вы выбираете нерассуждающую веру безмозглой старухи?
— Я не выбираю, — отвечала девушка просто. — Я повинуюсь чутью, которое дал мне Бог. Вы сильный, вы не боитесь верить в гений и волю человека. Но мне-то с моим темным умом и смиренным сердцем как можно обойтись без Господа?
Астролог встал.
— Дитя мое, — мягко проговорил он, — вы вольны верить во все что угодно. Вспомните: я ведь никогда не навязывал вам ни каких-либо верований, ни чувств. Но знайте, — вдруг с силой вырвалось у него, — пока я жив, вам не потребуется ничья помощь, ни земная, ни небесная. Вам никто не нужен: у вас есть я.
Заметив, что она, по-видимому изумленная этой кощунственной речью, хотя и не понявшая ни ее святотатства, ни ее величия, смотрит на него, он продолжал:
— Перед вами человек, который, прежде чем заняться вашей судьбой, успел совершить уже кое-что, притом немало; однако теперь, когда от меня зависит не только моя собственная участь, силы мои возросли стократно. О да, дитя, я хочу, чтобы вы были счастливы. А когда у меня есть цель, я иду к ней и не останавливаюсь, пока ее не достигну. Глядя на меня, можно подумать, будто я загубил свою жизнь, ведь мне под сорок, а у меня нет ни состояния, ни положения в обществе. Но будьте уверены: основание здания уже заложено и скоро все оно поднимется словно из-под земли. Сокровища, что обогатят вас, уже собраны мною. Я хорошо потрудился! Для вас я могу совершить невозможное. Вы увидите, что значит иметь у себя на службе непреклонную волю того, кто верит в безграничность свободы человека. Во мне никогда не было мелочной щепетильности, но смолоду я поддавался власти жалких предрассудков самолюбия, мальчишеской суетности, нелепого упрямства. Ради вас я пожертвую всем, для начала — собственным тщеславием. Если потребуется, я буду пресмыкаться — я! Ибо знаю, что способен добыть ваше счастье даже ценой своего позора.
— О! — выдохнула Фредерика, едва ли не напуганная такой преданностью.
— Уже сегодня, — продолжал он, — я заложу краеугольный камень вашего будущего состояния. Теперь я жду, когда мне будет назначена решающая встреча…
Он замолк на мгновение, глядя на Фредерику с невыразимой нежностью, потом пробормотал:
— У вас будет все, о да, все.
И вдруг, словно опасаясь, не слишком ли много сказано им, он резко переменил тон:
— Однако мне надо бы немного передохнуть. Госпожа Доротея! — громко позвал он.
Вошла женщина на вид лет пятидесяти, простая, но полная достоинства и доброты.
— Госпожа Трихтер, — сказал он ей, — сегодня сюда явится неизвестный, он пожелает говорить с хозяином дома. Вы тотчас должны уведомить меня о его приходе. До скорой встречи, Фредерика.
Он сжал руку девушки и вышел, оставив ее погруженной в раздумье.
Около полудня г-жа Трихтер действительно постучалась в дверь его комнаты, чтобы сообщить, что некто просит владельца дома принять его.
Хозяин поспешил спуститься в салон, куда он велел проводить посетителя; однако при виде того, кто его там ждал, он не смог скрыть досады.
Он впервые видел этого человека.
То был Лотарио.
Он сразу узнал астролога, поклонился и молча подал ему письмо.
Пока тот читал его, Лотарио не спускал глаз с двери в надежде, что сейчас утреннее видение снова явится и ослепит его. Но он ждал напрасно. Его упования не осуществились.
А тот, кто вчерашней ночью был астрологом, окончив чтение, повернулся к Лотарио и произнес с невыразимо странной усмешкой:
— Что ж, сударь. Завтра утром в прусском посольстве? Я приду.
Следуя полученным указаниям, Лотарио тотчас откланялся и удалился.
Через час явился еще один гость.
— Ах! Наконец-то! — воскликнул при виде нового посетителя хозяин дома, на этот раз признав в нем именно того, кого ждал.
Пришелец произнес всего несколько слов:
— Сегодня вечером, в одиннадцать. Мы рассчитываем на вас, Самуил Гельб.
IV
ПОСЛАНЕЦ ВЫСШЕГО СОВЕТА
Была половина двенадцатого, когда Самуил Гельб постучался в ворота дома на улице Сервандони, что позади церкви святого Сульпиция.
Встречу ему назначили на одиннадцать ровно, однако Самуил умышленно опоздал, чтобы не ждать или — кто знает? — желая, чтобы подождали его.
Особняк, куда он стучался, выглядел самым обыкновенным, ничто в нем не привлекало внимания: подобно любому из соседних строений, то был молчаливый, уединенный дом, безучастный к уличному шуму.
Ворота отворились. Самуил проскользнул внутрь и быстро прикрыл их за собой. А сам пробормотал:
— Вхожу как вор, но выйти могу как король. И даже более того…
Привратник, выглянув из своей каморки, остановил его:
— Кого вы ищете?
— Тех, что поднялись на сорок две ступени, — отвечал Самуил.
По-видимому, удовлетворенный таким странным ответом, привратник вернулся к себе в каморку. Должно быть, то был не просто привратник!
Самуил прошел по коридору, повернул направо и поднялся на второй этаж, насчитав двадцать одну ступеньку.
Там к нему приблизился некто, шепнув на ухо:
— Франция?..
— … и Германия, — откликнулся Самуил так же тихо.
Человек отступил, давая ему дорогу, и Самуил поднялся по лестнице еще на двадцать одну ступень.
Перед ним была дверь. Открыв ее, он оказался в чем-то вроде прихожей, где ему встретился другой незнакомец.
— Народы?.. — вполголоса начал он.
— … суть короли, — закончил Самуил.
Тогда его проводили в залу, обставленную чрезвычайно просто. Если не считать гобеленов, здесь не было никаких излишеств. Стены, пол, окна, потолок — все было затянуто плотной тканью, по-видимому предназначенной для того, чтобы заглушать голоса и любые другие звуки. Нечего и говорить, что двери были двойными, а ставни — плотно закрытыми.
И ни ламп, ни свечей. Залу освещал только огонь камина, отсветы которого, мелькая по стенам, порой, казалось, оживляли изображенные на гобеленах фигуры, и те приходили в движение.
Шесть человек сидели здесь, ожидая Самуила.
У пятерых лица были открыты, шестой же не только надел маску, но и задрапировался в широкий длинный плащ, словно маска не казалась ему достаточной защитой, и держался в дальнем от камина углу, где свет не достигал его.
Кресла присутствующих были повернуты так, что все они располагались лицом к человеку в маске, по-видимому председательствующему на этом собрании.
При появлении Самуила все встали с мест, лишь тот, в маске, не пошевелился.
Ответив поклоном на приветствия, Самуил тотчас устремил взгляд на незнакомца.
Вот с кем ему предстояло иметь дело. Это с ним придется вести борьбу.
— Вы, — обратился он к неизвестному, — член Высшего Совета, оказавший нам честь присутствовать на нашем собрании?
Человек в маске молча кивнул. В душе Самуила всколыхнулось сложное чувство — смесь горечи и торжества. Заняв свое место рядом с другими, он продолжал:
— Верительные грамоты нашего гостя, разумеется, при нем?
Не произнося ни слова, незнакомец затянутой в черную перчатку рукой протянул ему запечатанный конверт.
Приблизившись к огню, Самуил осмотрел печать.
— Да, — сказал он, — это печать Совета.
Сломав печать, он развернул письмо:
— Знаки и подписи в порядке.
И стал читать вслух:
«Нашим братьям из Парижа надлежит допускать на любые свои собрания подателя сего, коему мы доверяем всю полноту нашей власти. Во всех спорных вопросах ему принадлежит решающий голос. Его лицо всегда будет скрыто маской, и он никогда не заговорит. На все вопросы он станет отвечать знаками согласия либо отрицания или же молчанием, ибо мы хотим, чтобы все личное в нем исчезло, устранилось, всецело поглощенное нашей общей идеей: он будет не человеком, а самим Советом, немым и незримым, перестав быть самим собой, чтобы сделаться всеми нами».
— Отлично, — обронил Самуил, складывая письмо и кладя его к себе в карман. — Начнем заседание, господа.
Все снова сели.
— Поскольку Высший Совет на этот раз нас услышал, я полагаю, разумнее всего будет для начала объяснить, каково наше положение здесь, во Франции, и изложить суть наших надежд и уже достигнутых успехов.
Человек в маске сделал утвердительный жест, и Самуил Гельб продолжал:
— Со времени падения императора Наполеона вот уже четырнадцать лет как Союз Добродетели изменил если не свои идеалы, то цели. Деспот повержен, но борьба против деспотизма продолжается. Короли, пообещав Германии независимость, сделали это лишь затем, чтобы побудить ее участвовать в борьбе с Наполеоном. И вот Наполеон мертв, они же делают все то, в чем прежде упрекали деспота, разменивая его тиранию на мелкую монету. Наша дорогая отчизна, некогда захваченная этим гигантом, немного выиграла оттого, что теперь ее душат царственные лилипуты, связывая по рукам и ногам своими жалкими нитяными оковами. Угнетение от этого становится только еще более оскорбительным. Военный союз освободил нас от иноземного гнета, ныне настал черед Союза Добродетели разбить цепи своего отечественного рабства. Независимость мы завоевали, теперь нам нужна свобода.
— Мы получим ее! — вскричал один из пятерых.
— По крайней мере кое-что мы уже для этого сделали, — продолжал Самуил. — Сердце народовластия бьется здесь, в Париже. Стало быть, необходимо, чтобы наш Союз поддерживал с Парижем прямую непрекращающуюся связь. Надобно, чтобы несколько умных и надежных людей связывали две страны, протягивая одну руку немецкому Высшему Совету, другую — французской венте карбонариев.
Эту роль взяли на себя пятеро друзей, которые два года тому назад, когда я возвратился из Индии, пожелали принять меня в свой кружок. И я утверждаю, что никогда еще не было миссионеров, распространявших свою веру с такой преданностью и отвагой, как они.
— Мы только исполняли свой долг, — проронил один из присутствовавших.
— Теперь, сударь, — продолжал Самуил, обращаясь непосредственно к своему немому слушателю, — вы, может быть прибывший издалека, вероятно, пожелаете узнать, как здесь обстоят дела? Так вот: развязка приближается. Полулиберальное правительство, ныне управляющее Францией, падет не сегодня, так завтра. В своем желании примирить противоборствующие силы общества оно восстановило против себя обе стороны. Король и Палаты будут соревноваться в нападках на него, поскольку оно мешает им драться друг с другом. Господин де Полиньяк только что прибыл из Лондона и теперь занят созданием нового правительства. Как вам известно, господин де Полиньяк являет собой одного из тех кошмарных сторонников монархии, которые оказывают на общество чрезмерное давление, что не может не привести к взрыву. Приход этого человека к власти знаменует объявление войны, войны прошлого против будущего.
— Да! Вопрос в том, кому достанется победа, — качая головой, произнес один из присутствующих.
— Кому достанется? Нам! — с твердостью произнес Самуил. — Мне превосходно известно, что если не все, то, по крайней мере, большинство поборников прогресса и свободы из числа современных политиков лишь самовлюбленные посредственности, чье честолюбие сводится без остатка к жажде завладеть министерским портфелем. Для меня очевидно, что они просто-напросто хотели бы устроить нечто вроде революции тысяча шестьсот шестьдесят восьмого года и заменить Карла Десятого герцогом Орлеанским. Да, эти великие политики готовы развязать народный бунт, всю Европу перевернуть с ног на голову только затем, чтобы изменить принцип престолонаследования в пользу боковой династической ветви. Но им-то какая разница? Если при этой замене они станут министрами, вся та кровь, что прольется на городских улицах, покажется им пролитой недаром.
— А что из этого следует? — вновь подал голос тот, кто уже прерывал его.
— Вот что, — скривив губы в усмешке, пояснил Самуил, — та высокая идея, которую мы лелеем в душе, должна подсказать нам всем именно то, что она подсказывает мне: эти господа с их великими расчетами считают без хозяина. Властолюбивые устремления будут опрокинуты идеей. Ведь чтобы воодушевить народ, им придется призывать к свободе и народовластию. Но их поймают на слове. Начать движение куда проще, чем остановить его. Как только подпорки божественного права будут убраны из-под колес Франции, она покатится под откос и остановится не прежде чем станет республикой. Одно из двух: или абсолютная власть, или абсолютная свобода. Эта нация слишком благородна, чтобы примириться с мелким или посредственным, она создана для великого. Она тотчас, на одном дыхании пойдет до конца, то есть достигнет цели. О, если бы эти достопочтенные политические кроты, роющие свои подкопы под королевский трон, могли понимать, какой великолепный обвал они готовят! Трон обрушится в тартарары, но пусть и они поберегутся, не то сами рухнут в бездну вместе с ним!
Самуил сдержал порыв насмешливого торжества, овладевший им, и заключил сурово:
— Таково нынешнее положение вещей, вот какие надежды мы питаем, вот чего мы добились. Да будет нам позволено вопросить таинственного свидетеля, что выслушал наши соображения, доволен ли этим Союз Добродетели.
Человек в маске кивнул, что означало: «Да».
— Стало быть, мы достойным образом исполнили пожелания Высшего Совета?
Тот кивнул вторично.
Довольная улыбка промелькнула на тонких губах Самуила. Он думал об обещаниях, данных им Фредерике. Теперь он сможет выполнить их. Выдержав паузу, словно ему надо было перевести дух, он прибавил:
— Если так, надеюсь, посланец Совета разрешит Даниелю, одному из наших собратьев, задать ему несколько почтительных вопросов?
Посланец отвечал жестом, который можно было истолковать как «Разрешаю».
— Говори же, Даниель, — обратился Самуил к одному из сидящих.
И Даниель не преминул взять слово.
— О том, что мы здесь, во Франции, сделали во имя Союза, — начал он, — лучше всяких описаний свидетельствуют итоги продвижения революции. Самуил Гельб убежден, что, если каждый из нас должен быть скромным в отношении самого себя, он не имеет права быть таковым в оценке заслуг своих собратьев. Итак, я обязан заявить, что мои соратники оказали, оказывают и впредь будут оказывать достаточно услуг нашему делу, чтобы рассчитывать и на какое-то моральное вознаграждение. А между тем получают ли они его? Хотя все они достигли довольно высоких степеней в иерархии Союза, ни один из них не удостоен первой ступени, не входит в Высший Совет, не принимает участия в обсуждении общего плана действий, не может с полной ясностью осознавать смысл того, что он делает. Справедливо ли это? Предусмотрительно ли?
Во времена, подобные нынешним, когда политическая катастрофа может разразиться в любую минуту, когда старое общество вот-вот взлетит на воздух, едва ли благоразумно не иметь здесь, в Париже, в самом что ни на есть пороховом погребе, кого-то, кто бы имел возможность в нужную минуту действовать по своему разумению, не дожидаясь указаний от тех, кто находится за двести льё отсюда? Неужели подобная медлительность допустима при таком лихорадочном и раскаленном состоянии общества? Ведь пока доберешься до Берлина, чтобы получить там нужный приказ, потеряешь столько времени, что за такой срок можно совершить четыре европейские революции. Союз располагает легионами своих приверженцев и немалыми денежными средствами. Но где он мог бы сейчас применить их с большей пользой, чем в Париже? Именно в интересах дела мы обязаны спросить нашего всемогущего гостя, что сейчас слушает нас: разве необходимость не требует, чтобы, по меньшей мере, один из наших членов вошел в состав Высшего Совета?
Человек в маске не шелохнулся.
Самуил Гельб с трудом сдерживал раздражение.
— Однако мне кажется, — произнес он после паузы, заполненной напрасным ожиданием, — что наша просьба достаточно скромна и законна, чтобы ее удостоили хотя бы отказа.
— Но, может быть, — вмешался один из пятерых, — наши руководители, предвосхищая желание Самуила Гельба и всех нас, именно затем и прислали к нам в Париж представителя Высшего Совета, присутствующего здесь, чтобы ответить на потребность, о которой сейчас шла речь?
На этот раз неизвестный в маске сделал утвердительный жест.
Самуил в ярости кусал губы.
— Что ж, — выдавил он из себя. — Теперь с нами будет некто, имеющий право действовать по собственному усмотрению, так что в решающую минуту нам не надо будет отправляться в Германию за распоряжениями. Что до пользы дела, то вопрос решен, но остается еще вопрос справедливости. Прошу у нашего достославного гостя прощения за такую настойчивость, однако речь не обо мне, но о тех, что избрали меня своим советником и представителем. Я не вправе пожертвовать их интересами как чем-то, не имеющим большого значения. Перед вами люди, занявшие места в авангарде нашей общей борьбы, мы все здесь держим зажженный факел над пороховой бочкой, так ответьте же, наконец, можем мы рассчитывать хоть на что-нибудь? В день, когда в Совете появится вакантное место, получит ли его кто-либо из нас?
Молчание человека в маске можно было понять в лучшем случае как «Быть может».
— Не подумайте только, будто я хлопочу о себе! — с живостью продолжал Самуил. — Да вот вам и доказательство: как самого способного и заслуженного из наших товарищей я рекомендую Даниеля.
— Зато я, — вмешался Даниель, — рекомендую Самуила Гельба.
— И мы тоже! — в один голос вскричали остальные четверо.
— Благодарю вас, братья, — сказал Самуил. — Теперь я могу отстаивать себя, ибо речь пойдет уже не о моих желаниях, а о правах вашего избранника, о нашем деле, о вашей воле, воплощенной во мне. Что ж! Я спрашиваю того, кто слушает нас и безмолвствует: существует ли какое-либо препятствие к тому, чтобы в случае надобности я мог войти в состав Высшего Совета?
Человек в маске кивнул.
— Да? — переспросил Самуил, и его рот искривился гримасой, тут же исчезнувшей. — И нам даже не позволено спросить почему?
«Позволено», — дала понять маска.
— В таком случае я хочу знать причину, — заявил он. — Вероятно, дело в том, что цели мои недостаточно высоки, мне не хватает душевной твердости, воли и отваги?
Бесстрастным скупым жестом человек в маске ответил: «Нет».
— Раз так, очевидно, существует мнение, будто я лишен того, что обыватели именуют совестью, порядочностью, добронравием или еще чем-то в этом роде?
Маска отвергла и это предположение.
— Прошу вас заметить, — произнес Самуил, еле скрывая нетерпение и досаду, — что мы не можем вести беседу на равных. Молчание делает вашу позицию куда более неуязвимой. Говоря с немым собеседником, я принужден выискивать и находить доводы против самого себя. Если это продлится еще хоть немного, мы рискуем разыграть мольеровскую сцену, когда господин заставляет слугу обвинить себя во всех мыслимых провинностях и ошибках, до того как сказать, чем именно он недоволен. Что ж! Придется продолжить скорбное перечисление моих прегрешений. Итак: может быть, непригодным для Совета меня делает отсутствие того, что всегда ослепляет толпу, а порой и людей выдающихся, того, что, сознаюсь со стыдом, подчас влияло даже на меня, скептика по отношению ко всем этим божественным правам? Короче, мне не хватает прославленного имени, высокого происхождения? Меня отвергают за то, что я не принадлежу ни к какому царственному семейству и даже вовсе не имею семейства?
Неизвестный хранил молчание.
— Вы не говорите ни да ни нет. Это то же самое, как если бы вы прямо объявили мне, что, будь я князем, у меня были бы наилучшие шансы, однако существуют и преимущества иного рода, способные восполнить недостаток родовитости. Не так ли?
Последовал утвердительный жест.
— Какие же это преимущества? — спросил Самуил. — Там, где дело касается общественных привилегий, мне известна лишь одна привилегия, что стоит знатности, — деньги. Итак, будучи незаконнорожденным, мне, по крайней мере, следовало бы иметь значительное состояние?
«Да», — кивнул господин в маске.
— Ах, вот оно что! — протянул Самуил с горьким сарказмом. — Таковы, стало быть, основы миропонимания тех, кто претендует на роль основателей свободного общества! Они уважают лишь аристократию, будь то аристократия крови или кошелька. По их мнению, все решает звучание имени или звон монет!
Человек в маске покачал головой, давая знать, что его неправильно поняли.
— Ты не прав, Самуил, — вмешался тот из присутствующих, кто однажды уже защищал намерения Совета. — Интересы дела требуют, чтобы его предводители имели более обширные возможности действия в отношении их подчиненных. Куда же деться, если высокое происхождение и богатство еще имеют такую власть над людьми? Звучание имени и звон монет завораживают этих постаревших детей, и Совет не повинен в таком положении вещей, но вынужден его использовать, хотя бы затем, чтобы покончить с ним. Нет, вовсе не Совет поклоняется золоту, его обожает человечество. Если мы намерены им управлять, приноровимся к его пристрастиям. Когда надо взять вазу, мы ведь берем ее за ручку, не так ли? Ты, носящий имя Самуила Гельба, разумеется, стоишь в тысячу раз больше, чем глупцы, обвешанные фамильными титулами, словно реликвиями. Но если обывателя внешний блеск привлекает куда больше, чем духовное превосходство гения, разве Совет тому виной? И не ты ли сам признался, что подчас бывал взволнован мыслью о высоком ранге тех, кто повелевает тобою? Тем самым ты, считающий себя сильным, сознался в общечеловеческой склонности, которой не мог противостоять. Людей следует держать в руках с помощью человеческих слабостей. То же касается и богатства — оно, кроме материальной, представляет собой моральную силу. Нашим врагам ее не занимать, вот почему они распространяют свое влияние повсюду. Мы обратим против них их же оружие и выиграем сражение, а уж какими средствами — не важно!
— Я с тобой согласен, Огюст, — прибавил Даниель. — И считаю, что при нынешнем положении вещей Союз не мельчает, а напротив, растет именно благодаря тому, что старается привлечь к себе как можно больше знати и богачей. Ведь Союз, в моем понимании, не что иное, как поглощение прошлого будущим, завоевание либеральными идеями всех жизнеспособных сил общества. Что ж, коль скоро высокое происхождение и богатство, будь то разумно или нет, пока принадлежат к числу таковых, призовем их к себе и обратим в свою пользу. Уподобимся Океану, вберем в себя все источники могущества людского. Озаренный идеей, которая превыше всех богатств и всех аристократий мира, Союз, тем не менее, должен иметь на службе у себя великие имена и великие состояния, дабы подчинять себе богачей своей славой, а бедняков — своими щедротами. Союз должен стать духовенством свободы!
Незнакомец в маске несколько раз кивнул, выражая полное согласие.
Был ли Самуил уязвлен, заметив, что немой свидетель поладил с его товарищами лучше, чем с ним самим? Как бы то ни было, когда он заговорил снова, его голос звучал резче, чем до того:
— Золото! Вы так толкуете о золоте, как будто это нечто в самом деле драгоценное и труднодоступное! Да если бы я только пожелал, неужели вы думаете, что я не имел бы его сколько угодно? Подумаешь, велика хитрость — разбогатеть! Разве это цель, достойная человека? Как вы полагаете, меня бы не озолотили, вздумай я, к примеру, продать секреты Союза?
Трепет неприязненного изумления пробежал среди собравшихся. Самуил заметил это движение и высокомерно продолжал:
— Успокойтесь, не стоит предполагать, что я уже продался. Надеюсь, меня здесь знают слишком хорошо, чтобы всерьез подозревать в подобных замыслах. К тому же те, кто их питает, не говорят об этом вслух. Я хотел лишь показать вам, что, строго говоря, богатство не столь уж недостижимое благо: существует немало разных способов им завладеть. И потом, мне бы хотелось, чтобы те, кто, видимо, не слишком нам доверяет, поняли: волей-неволей они вынуждены полагаться на нас, ибо, как бы они ни прятали свои секреты, мы все же знаем о них слишком много.
А теперь подведем итоги. Стало быть, насколько я понял ваше решение, а я бы желал понять его точно, хотя бы и пришлось ради этого немного затянуть нашу беседу, — итак, несмотря на то что я был избран моими пятерыми присутствующими здесь соратниками, мне, такому, каков я есть, вопреки всем моим прежним и будущим заслугам перед нашим делом, не следует претендовать на место среди тех, кто руководит Союзом.
Энергичным кивком человек в маске подтвердил правоту его слов.
— Однако, не имея громкого имени, коль скоро у меня вообще никакого имени нет, я мог бы поставить на службу Союзу и отечеству свободных людей свое огромное богатство. В этом случае я мог бы рассчитывать на право — или долг — войти в состав Высшего Совета?
Последовало еще одно молчаливое подтверждение.
— Что ж! — вскричал Самуил, и в глазах его мелькнул глубокий, странный блеск. — Вы этого хотите? Я стану богатым.
V
ДВА СТАРИННЫХ ДРУГА
На следующее утро, часов около десяти, Самуил встал из-за стола, закончив свой завтрак в обществе Фредерики. Когда он поднялся, девушка с милой заботливостью спросила:
— Скоро ли вы вернетесь?
— Как только смогу, — отвечал он. — Но и покидая вас, я с вами не расстаюсь, по крайней мере не настолько, как вы думаете. Ведь все, что я делаю, совершается только ради вас, на вас держится вся моя жизнь.
Он накинул плащ, взял шляпу и сказал Фредерике:
— Прощайте.
— О! — воскликнула она. — Давайте я вас хоть до калитки провожу.
— Будьте осторожны, милое дитя: вы слишком легко одеты, а на улице еще свежо.
— Пустяки! — засмеялась она, распахивая дверь и первой выбегая в сад. — Весна уже началась. Посмотрите, как прелестен этот солнечный луч. Смотрите, все почки уже выбрались на вольный воздух! Эх, и мне бы так!
— О! — пробормотал Самуил, пораженный таинственной гармонией, что связывала эту пленительную девушку и это сияющее утро. — Поистине весна — юность года, а юность — весна жизни!
И, будто спеша вырваться из-под власти овладевшего им чувства, он бросился к калитке и торопливо распахнул ее.
С видимым спокойствием, которому противоречило лишь жаркое сверкание его глаз, Самуил слегка сжал маленькую белоснежную ладонь девушки.
Потом он вышел за калитку и быстро зашагал по улице, ни разу не оглянувшись.
«Да, — думал он, комкая свой плащ, — она любит меня как отца, только и всего. Это моя вина. Я удочерил ее, растил, заботился о ней, то есть вел себя по-отечески. И потом, я более чем вдвое старше нее. Что касается моего ума и учености, того, что духом я выше презренного людского стада, то все это не те качества, какими пленяются женщины. На что ей моя ученость? Какой же я болван! Я презирал видимость, внешний блеск, все то, что бросается в глаза, красуясь напоказ. Я сделался незаметным — ничего не скажешь, верный способ внушить любовь!
Она не знает меня. Пока я не доказал ей самым зримым и ощутимым образом, кто я таков и чего стою, она имеет все права презреть меня и оттолкнуть. Впрочем, даже если бы она угадала все мои достоинства, чем они могли бы тронуть ее сердце? Допустим, я выдающийся химик, философ, чья мысль способна достигать высот, недоступных посредственности, свободный гений, да она-то от всего этого что выигрывает? Ученость — благо только для самого ученого, другим оно ничего не дает. Иное дело богатство и власть — их можно делить. Будь я миллионером или министром, я мог бы сказать ей: “Смело запускай руки в мой кошелек, пользуйся, сколько душа пожелает, моим кредитом!” Тогда я бы кое-что значил для нее, я был бы ей так полезен, что она волей-неволей считалась бы со мной. Богатство и могущество — вот что необходимо, чтобы она нуждалась во мне.
Это благородное, великодушное создание. Свою признательность она будет соизмерять с размерами благодеяний. Я дал ей пищу и одежду, необходимые ребенку, и она отплатила за них дочерней нежностью. Если я ей дам весь блеск, все услады самолюбия, каких только может пожелать женщина, она мне отплатит… отплатит ли она мне за это любовью?»
Он двигался таким широким шагом в такт своим мыслям, что уже достиг первых домов, выходивших на проезжую дорогу. И в то же время он дошел до самых потаенных и самых мрачных своих замыслов и говорил себе:
«Богатство — начнем с него, раз эти достопочтенные скоты, управляющие Союзом Добродетели, душу ни во что не ставят, а высокие степени присваивают не иначе как в обмен на звонкую монету. Но как разбогатеть в одну минуту? Миллионерами не становятся случайно. Я пропустил несколько подходящих возможностей, а теперь, похоже, опоздал. Идиот!.. Гм! А может быть, клад лежит у самого моего порога и надо лишь откопать его?
Кто из людей, знакомых мне, богат? Лорд Драммонд. Ба! Он вдовец… впрочем, нет, у него сын в Англии. И разве нет у лорда к тому же двух братьев? Да, за его состоянием тащится по пятам целая семейка.
Юлиус! Кто же еще, если не он? Он больше не женился, стало быть, у него нет ни жены, ни ребенка. Что касается его брата, то это не кто иной, как я. Мне кажется даже, что на это состояние я имею кое-какие права. Его половина по чистой справедливости должна принадлежать мне, если бы уважаемые законы нашего общества меня не обобрали. Итак, посмотрим. Сохранил ли я после столь долгой разлуки еще хоть какое-то влияние на Юлиуса? В прежние времена я увел бы его на край света, привязав за лапку ниточкой моей воли. Любопытно поглядеть, каков он теперь».
Самуил подошел к заставе.
Он был так занят своими размышлениями, что не заметил женщины из простонародья, закутанной в некое подобие грубой широкой накидки; столкнувшись с ним, она вздрогнула и поспешила поглубже надвинуть капюшон, пряча лицо.
Он зна́ком подозвал кучера наемной кареты, сел в нее и приказал:
— В посольство Пруссии, что на Лилльской улице.
Через полчаса он, пройдя через двор посольского особняка, поднялся на крыльцо и вступил в обширную прихожую, где был встречен несколькими лакеями в пышных ливреях.
Он назвал себя. Один из слуг вышел и тотчас возвратился.
Последовав за ним, Самуил вошел в салон, а оттуда — в громадный, с высоким потолком кабинет, сверкающий позолотой и покрытый росписью.
Юлиус поднялся из-за стола, заваленного бумагами, и быстро пошел ему навстречу.
Они сжали друг другу руки и несколько мгновений молча смотрели друг на друга.
— Самуил!
— Юлиус!
В первую минуту Юлиус был глубоко взволнован. Самуил же изучающе разглядывал его.
— Ты приехал с Лотарио? — спросил Юлиус.
— Нет, я один.
— Видишь ли, Лотарио как раз отправился за тобой, попросив у меня для этого один из наших экипажей. Значит, он опоздал… Но дай же на тебя посмотреть! Когда я снова вижу тебя, мне кажется, будто моя юность вернулась. Но что с тобой случилось? Почему ты так внезапно покинул Германию? Чем ты занимался все эти годы? И где ты был, почему мы ни разу нигде не встретились? Давай поговорим.
Он усадил гостя перед камином.
— Ты спрашиваешь, что случилось со мной? — повторил тот. — О Бог мой, да я остался тем же, кем был. С прискорбием должен тебе сообщить, что не стал ни королем, ни князем, ни послом. Я, как и прежде, всего-навсего бедняга-ученый, куда больше озабоченный состоянием своего мозга, чем кошелька. Совершенно пренебрегая хлопотами о положении в обществе, я нисколько не возвысился, и если что во мне и выросло, так лишь презрение ко всему тому, что ты, вероятно, теперь обязан чтить. В этом смысле я преследовал свою основную цель: укреплять мощь своей воли и независимость мысли, изучать людей и природу, умножать знания. Я скитался тут и там, зарабатывал себе на жизнь то как врач, то как переводчик, занимался научными исследованиями, но всегда сохранял лучшие силы своего ума свежими, дабы моя мысль не утратила способности стать еще обширнее и богаче. Удел мой — ученые штудии, путешествия, изыскания… Почему мы не встречались? Так ведь я оставил Германию семнадцать лет назад из-за провала одного великого замысла, о котором моя гордость не желает говорить, и с тех пор меня удерживало в Париже одно глубокое чувство, умолчать о котором велит мое сердце. Я не выезжал из Франции, кроме одного раза, но тогда я вообще уехал из Европы, это было пять лет назад.
— И куда же ты отправился? — прервал Юлиус.
— У меня всегда было желание выведать секреты Индии, ее страшной и губительной природы, этого края тигров и ядов. И вот в один прекрасный день, скопив сумму, необходимую для осуществления этой мечты, я взошел на борт корабля, направлявшегося в Калькутту. Я провел в Индии три года и, можешь мне поверить, не терял времени даром. Ах! Я вывез оттуда такие секреты и чудеса, которые удивили бы даже твоего отца, знаменитого химика и досточтимого барона фон Гермелинфельда. Знаешь, природе ведомо все, и, когда ее с толком вопрошаешь, она отвечает. Но людей слишком отвлекают интриги, погоня за деньгами или славой, они ищут могущества в обладании министерскими портфелями, а между тем в нескольких стебельках травы могут таиться силы, способные уничтожать императоров и превращать гениев в недоумков.
Ледяное спокойствие, с каким Самуил произнес эти беспощадные слова, смутило Юлиуса, он попытался перевести разговор на другое.
— Я видел тебя в обществе лорда Драммонда, — сказал он. — Ты хорошо его знаешь?
— Мы познакомились в Индии, — отвечал Самуил. — Я спас ему жизнь. Лорд Драммонд — джентльмен с большими причудами: он приручил пантеру, был без ума от нее, почти не разлучался, будто с любовницей. Она каталась с ним в карете, ела за тем же столом, спала в одной с ним комнате. Однажды он болтал с твоим покорным слугой, полулежа на своем канапе, а пантера, лежавшая на полу рядом, лизала его опущенную голую руку. Но, усердно лаская его, зверь почувствовал вкус крови под своим шершавым языком — не правда ли, таков исход всякой ласки? И тотчас пантера вонзила свои клыки в руку лорда Драммонда. Настал его последний час. Но я, преспокойно достав из кармана пистолет, разом прикончил зверя.
— Представляю, как он был тебе благодарен.
— Сначала его благодарность выразилась в том, что он захотел меня убить.
— Убить тебя?!
— Да. Вообрази: избавленный от тисков хищника, он бросился на меня, схватил за ворот, называя несчастным негодяем и проклиная за то, что я лишил жизни единственное существо, которым он дорожил в этом мире. Лорд вменял мне в вину, что я помешал пантере сожрать его. Но поскольку я не многим слабее его, то стал защищаться довольно грубо и швырнул его на труп пантеры. На следующее утро, осознав свою неправоту, он явился ко мне принести извинения, и мы стали лучшими друзьями. Я вместе с ним вернулся в Европу, тому уж два года. В Лондоне он нашел мне издателя, который заплатил мне тысячу фунтов стерлингов за книгу о флоре Индии. Но Лондон мне наскучил. От его туманов у рассудка начинается насморк. Я сбежал в Париж. Вот и вся моя история; как видишь, она проста. А теперь расскажи о себе.
— О, — вздохнул Юлиус, — с тех пор как мы расстались, со мной произошло много всяких событий. Началось с несчастий, о которых тебе известно. Ты ведь слышал о страшной беде, постигшей меня?
— Да, — сказал Самуил, слегка побледнев. — Я покинул Гейдельберг как раз вскоре после этого.
— Я был в отчаянии, — продолжал Юлиус. — Отец пробовал развлечь меня, заставил вместе с ним отправиться в путешествие. Предполагалось, что мне надо повидать Италию, Испанию и Францию. Через год я возвратился домой столь же безутешным. Чтобы хоть чем-нибудь заполнить мою жизнь, если не помыслы, отец выхлопотал для меня у прусского короля миссию в Вене. Признаться ли? Пытаясь заглушить боль, я искал опьянения, забвения и, губя душу и тело, бросился в вихрь жизни, ничем не одухотворенной, погряз в легкомысленных удовольствиях этой столицы наслаждений. Печальный, угрюмый, истерзанный скорбью, я запятнал себя разгулом. При этом развращенном дворе моя безнравственность создала мне высокое положение. Суровый, серьезный и строгий, я выглядел бы нелепым чудаком, фигурой столь же немыслимой, сколь неприличной, но, коль скоро я проявлял исключительно животную сторону своей натуры, свет решил, что я умен.
Чем меньше я проявлял свои способности и познания, тем охотнее их во мне предполагали. Почести, награды, богатства так и посыпались на меня. Скоро я стал настолько влиятельным, что четыре с половиной года назад прусский король превратил мою миссию в посольство. Я оставался послом в Вене чуть менее пяти лет, но вот уже шестой день как нахожусь в том же качестве в Париже. Как видишь, карьерные успехи пришли ко мне вместе с морщинами. Я могуществен, но устал. Я слишком много страдал и слишком много наслаждался, чтобы не понять некоторых вещей. Я больше не доверяю самому себе. Да и вообще стал недоверчив. Сделался ли я от этого сильнее или слабее? И сам не знаю. Но не думаю, чтобы теперь кто бы то ни было мог влиять на меня… Ах, да, забыл тебе сказать, что мое богатство росло по мере моего возвышения. Мой отец, что тебе наверняка тоже известно, скончался в начале прошлого года, оставив еще большее наследство, чем его брат. Таким образом, у меня сейчас что-то около двадцати миллионов.
Самуил ни на миг не утратил присутствия духа, и даже слабый отблеск молнии, сверкнувшей в его сознании при этих словах, не отразился в его взгляде.
Он смотрел на Юлиуса, слушал его не перебивая. Замечание посла насчет его приобретенной с годами недоверчивости и неподатливости на соблазны внешнего мира подтверждало его лицо, постаревшее, равнодушное, источенное временем. Каким же путем сможет Самуил вновь завоевать ту власть, что он имел когда-то над своим товарищем по университету?
Юлиус — достаточно было взглянуть на него, чтобы это почувствовать, — не был более той мягкой, беспечной натурой, с которой привык иметь дело Самуил. На дне его потухших глаз, словно рептилия в стоячей воде, пряталась холодная наблюдательность дипломата, ученика Меттерниха.
Значило ли это, что у Самуила не было ни малейшего шанса овладеть положением? В прежние времена он удалился бы, гордый и уверенный в своей роковой притягательности, которая неизбежно привела бы к его ногам этого раскаявшегося пленника, порабощенного его превосходством. Но он и сам успел перемениться, может быть, еще основательнее, чем Юлиус. В нем не было больше той жесткости, той несгибаемой надменности, что не склонила бы головы даже затем, чтобы поднять алмаз. Горький опыт научил его, что гибкость стоит больше, чем сила: двери, ведущие в здание человеческого величия, слишком низки — не пригнувшись хоть немного, в них не пройдешь.
Вместо того чтобы оставить Юлиуса в привычном состоянии холодного равнодушия, Самуил принялся его испытывать, высматривать за всеми его личинами истинное лицо, кружиться, если можно так выразиться, вокруг его нового характера, чтобы узнать, нет ли в этом панцире какой-нибудь щели, куда можно проскользнуть. Он наводил разговор на всевозможные темы: политику, искусство, наслаждения, стараясь любыми правдами и неправдами отыскать способ возвратить былое влияние на его душу.
Прежде всего следовало понять, каковы их с Юлиусом нынешние отношения. Не открыл ли барон фон Гермелинфельд своему сыну что-нибудь такое, что воздвигло между ними непреодолимую преграду? Сейчас важнее всего выяснить это.
Устремив на Юлиуса свой глубокий и проницательный взгляд, он неожиданно спросил:
— А что, барон фон Гермелинфельд так и не перестал меня ненавидеть?
— Не перестал, — задумчиво отозвался Юлиус. — Уже на смертном одре он снова с живейшей настойчивостью советовал мне, если я опять встречу тебя, с ужасом избегать нашего общения.
— И вот как ты следуешь его заветам, — с усмешкой заметил Самуил.
— Он так никогда и не привел никаких доводов, — сказал Юлиус. — Я думаю, здесь было необоснованное предубеждение, обостренная антипатия, а ты, с твоим характером, не мог и не пытался ее смягчить. В таких случаях мое чувство справедливости всегда восставало и даже поныне восстает, оказываясь сильнее сыновнего повиновения. Да и, знаешь ли, в череде потерь, что именуется жизнью, к тому возрасту, которого я достиг, человеку от его прошлого остается слишком мало, чтобы без основательной причины стоило жертвовать этим немногим. Вчера я едва узнал тебя под твоим маскарадным одеянием, как и ты меня — под сетью моих морщин. Я не мог не откликнуться на зов воспоминания, проснувшегося в моем сердце. Потому и позвал тебя. Спасибо, что ты пришел. Вот уж не думал после семнадцатилетней разлуки обрести тебя снова, и не где-нибудь, а на балу в Тюильри!
— Это лорд Драммонд привел меня туда, — усмехнулся Самуил. — Ты ведь знаешь, я знаток древностей. Я взял на себя заботу о его костюме. Вышло недурно, а? Особенно если учесть, что костюм пришлось готовить в спешке, ведь лорд Драммонд прибыл в Париж всего две недели тому назад. В благодарность за эту услугу он внял просьбе, подсказанной моим давним, но вечно юным любопытством, и взял меня с собой.
— И вот мы снова вместе, — заключил Юлиус.
— Вот мы снова рядом друг с другом, — уточнил Самуил задумчиво, — но оба так далеки от себя самих!
— Правда, — кивнул Юлиус. — Наши мечты умерли или покинули нас. Кстати о мечтах, — он вдруг оживился, — что сталось с Союзом Добродетели?
Пораженный тоном, каким был задан этот вопрос, Самуил быстро поднял глаза и в упор глянул на Юлиуса. Но тот беззаботно улыбался.
— Насколько я понимаю, — заметил Самуил, — твое превосходительство, посол Пруссии, более не состоит в Союзе?
— О нет, — небрежно ответил Юлиус, — я давно покончил с юношескими безумствами. И потом, — добавил он смеясь, — Наполеон мертв. Однако, помнится, я слышал, будто какие-то осколки Союза еще существуют?
— Вполне возможно, — пожал плечами Самуил. — Но я, покинув Германию семнадцать лет назад, естественно, понятия не имею, что там происходит.
Он перевел разговор на другое. Ему казалось, что Юлиус исподтишка наблюдает за ним, и он был раздражен, почувствовав себя объектом наблюдения со стороны того, кого сам собирался изучить.
«Ах, так! — думал он. — Что ж, отлично. Он играет ту же роль, что и я; он испытывает меня, пока я исследую его. Итак, ему удалось меня обойти; впредь надо принять меры, чтобы этого избежать. Посмотрим, кто кого».
Он завел беседу о честолюбии, потом об игре, о женщинах, но ему все не удавалось затронуть в своем собеседнике хоть одну чувствительную струнку. Юлиус или очень хорошо держался, или в самом деле не испытывал ко всему этому ничего, кроме безразличия и презрения.
«Черт меня побери, — сказал себе Самуил, — если я не сумею растопить эту ледяную статую!»
А вслух он произнес:
— Может быть, я ошибаюсь, но на балу, когда зазвучал голос той женщины, мне показалось, будто мы оба испытали одно и то же чувство.
Юлиус вздрогнул.
— О да! — проговорил он. — Не знаю, кто такая эта певица, но она затронула в моей душе воспоминание, все еще живое. Бедная Христиана! Картина ее ужасного и загадочного конца преследует меня непрестанно: бездонная пропасть, в которую она сорвалась, поныне зияет в моем сердце. А и в самом деле странно! Мне вспомнилось, как Христиана напевала за клавесином моцартовские арии: голосок у нее был, пожалуй, слишком тонок и не шел ни в какое сравнение с голосом этой певицы в маске, таким звучным и уверенным… И все же в тот вечер у меня было ощущение, будто я слышу пение Христианы.
— И у меня! — сказал Самуил.
— А потом, когда она явилась, чтобы принять благодарность герцогини Беррийской, ее высокий роскошный стан совсем не походил на нежную, хрупкую фигурку Христианы. Но вместе с тем при одном взгляде на нее глубокое смятение охватило все мое существо, как если бы я увидел, что мертвая воскресла.
Торжествующая улыбка мелькнула на губах Самуила: наконец-то он нащупал живую струну, еще трепещущую в душе Юлиуса!
— Что ж, — промолвил он вдруг, — если так, ты, может быть, захочешь пообедать завтра в обществе этой певицы?
— Пообедать? С ней?
— С ней.
— О! — пробормотал Юлиус. — Да, конечно.
Самуил опасался, как бы его собеседник не заколебался и не передумал, и потому на этот раз предпочел не искать новых завоеваний. Он поднялся:
— Стало быть, мы договорились. А теперь я должен тебя покинуть; но сегодня же вечером лорд Драммонд или пришлет тебе письмо, или сам явится с визитом, однако, так или иначе, он пригласит тебя назавтра отобедать у него вместе со мной. И с ней.
VI
ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
Лотарио был воплощением усердия и искренности, однако надо признаться, что, когда молодой человек просил графа фон Эбербаха позволения отправиться к г-ну Самуилу Гельбу с приглашением, он не стал говорить всю правду и ничего, кроме правды.
Юноша взял на себя смелость заметить своему дядюшке, что прусскому послу, если он желает побеседовать с Самуилом Гельбом, разумеется, не пристало запросто отправиться к нему собственной персоной, но, возможно, было бы уместно придать приглашению больше учтивости, послав за гостем кого-либо, притом не просто посольского служащего, но члена своей семьи.
Не усмотрев в этом ничего, кроме предупредительности своего юного секретаря и любящего племянника в отношении приятеля своего детства, Юлиус беззаботно согласился.
А истина заключалась в том, что вот уже целые сутки чарующее личико шестнадцатилетней девушки, проступившее на опаловом фоне ранней зари, занимало мысли и тревожило смятенную душу Лотарио настолько, что за божественное счастье увидеть ее снова он заплатил бы не только невинным обманом, но и куда более дорогой ценой.
Итак, молодой человек отправился к г-ну Гельбу в одной из посольских карет.
Но, вместо того чтобы ехать той дорогой, какую вчера на его глазах выбрал Самуил, Лотарио приказал кучеру ехать в Менильмонтан через Бельвиль.
Разумеется, добираться таким образом пришлось дольше. Но такое решение имело два следствия: во-первых, когда экипаж подъехал к дому, Самуила там уже не было, во-вторых, юный посланец не встретил его по дороге.
Он приказал остановить карету на углу улицы, чуть не доезжая до особняка, велел вознице ждать и решительно зашагал к желанной двери.
Но, чем ближе Лотарио подходил к ней, тем явственнее замедлял он шаг. Вся его недавняя отвага таяла при одном приближении к той, встречи с которой он так ждал, как тает снег под солнцем. От одной мысли о том, что надо протянуть руку и коснуться маленького шнурка, висевшего перед его глазами, как бы приглашая дернуть его, вся кровь прихлынула к его сердцу, а по телу пробежала холодная дрожь. Он подошел к калитке, протянул руку к колокольчику и в испуге стремительно отбежал на несколько шагов.
Так он долго топтался около калитки, не смея позвонить. Невозможные и нелепые мечты приходили ему в голову. Ему бы хотелось, чтобы она вышла на террасу и сама предложила ему войти.
Запертая калитка была на высоте человеческого роста увенчана деревянным навесом, который мешал хоть что-нибудь разглядеть. Лотарио перешел на противоположную сторону улицы, чтобы хоть оттуда попытаться заглянуть в сад.
Но в саду никого не было.
Он вернулся к калитке, и тотчас сомнения вновь обуяли его. А вдруг Самуил дома? А если все же его нет, что сказать этой девушке? Допустим, именно она выйдет на его звонок и, услышав, что он прибыл к г-ну Самуилу Гельбу от графа фон Эбербаха, сразу ответит, что он сейчас только уехал. Какой бы выдумать предлог, чтобы задержаться еще хоть на минуту? Впрочем, скорее всего ему откроет вовсе не она, а служанка, та самая старуха, которую он уже видел вчера. Если окажется, что г-на Самуила нет дома, то у Лотарио даже не будет повода войти в сад.
Теперь-то бедный Лотарио сообразил, что было бы лучше, если бы он застал Самуила у себя. Он раскаивался в своей умышленной медлительности, в том, что нарочно выбрал кружный путь, рассчитывая опоздать. А надо было, напротив, приехать слишком рано. Тогда у него была бы надежда застать г-на Самуила еще не одетым, пришлось бы подождать, а она в это время могла бы войти в салон, спуститься в сад, чтобы составить ему компанию, и он бы увидел ее. Подумать только, что, вместо всего этого, он со своими уловками и хитростями обеспечил себе свидание со старухой-служанкой!
Вконец приуныв, он стал прохаживаться взад-вперед по переулку, почти уже решившись вернуться в Париж, не пытаясь больше ничего предпринять.
Блуждая так, он разглядывал то, что встречалось, с праздным любопытством смотрел на дома и прохожих, по любому поводу останавливался, говоря себе, что проделывает все это ради нее, и выискивал малейшие поводы, только бы задержаться здесь, еще хоть на минуту отсрочить отъезд, который был уже делом решенным.
Вдруг за его спиной раздался грубый хохот, заставивший его обернуться.
Смеялся ломовой извозчик, которому протягивала какую-то бумагу женщина, крестьянка судя по всему.
— Э, кумушка, — говорил возница, — вы женщина красивая, черт меня подери, и глазки у вас вон какие большие! Да только наше правительство позабыло научить меня читать. Если кому нужно, чтоб я ему ответил, мне не писать надобно, а сказать.
|
The script ran 0.039 seconds.