Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Сорок пять [1848]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adventure, adv_history, История, Приключения, Роман

Аннотация. Роман является завершающей частью трилогии, в которой рисуется история борьбы Генриха Наваррского за французский престол.

Аннотация. «Сорок пять» является последним романом трилогии Александра Дюма, куда входят «Королева Марго» и «Графиня де Монсоро».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ   Глава 1. СЕНТ-АНТУАНСКИЕ ВОРОТА   26 октября 1585 года цепи у Сент-Антуанских ворот, вопреки обыкновению, были еще натянуты в половине одиннадцатого утра. Без четверти одиннадцать отряд стражи, состоявший из двадцати швейцарцев, по обмундированию которых видно было, что это швейцарцы из малых кантонов, то есть лучшие друзья царствовавшего тогда короля Генриха III, – показался в конце улицы Мортельри и подошел к Сент-Антуанским воротам, которые тотчас же отворились и, пропустив его, захлопнулись. За воротами швейцарцы выстроились вдоль изгородей, окаймлявших пригородные участки. Одним своим появлением они заставили откатиться назад толпу крестьян и небогатых горожан из Монтрея, Венсена или Сен-Мора, которые хотели проникнуть в город еще до полудня, но не смогли этого сделать, ибо, как мы уже сказали, ворота оказались запертыми. Если правда, что само скопление людей естественно вызывает беспорядок, можно было бы подумать, что, выслав сюда отряд швейцарцев, господин начальник городской стражи решил предупредить беспорядок, который мог возникнуть у Сент-Антуанских ворот. В самом деле, толпа собралась большая. По трем сходящимся у ворот дорогам ежесекундно прибывали монахи из пригородных монастырей, женщины верхом на ослах, сидевшие по-дамски, спустив обе ноги по одну сторону вьючного седла, крестьяне в повозках, еще увеличивавших и без того значительное скопление народа, застрявшего у заставы из-за того, что ворота были, против обыкновения, заперты. Все нетерпеливо задавали друг другу вопросы, отчего возникал своеобразный гул на манер генерал-баса: порой из него вырывались отдельные голоса, поднимающиеся до октавы, угрожающей или жалобной. Кроме стекавшегося со всех сторон народа, который стремился попасть в город, можно было заметить отдельные группы людей, по всей видимости, вышедших из города. Вместо того чтобы устремлять свои взоры внутрь Парижа через отверстия в заставах, эти люди пожирали глазами горизонт, где возвышались башни монастыря св. Иакова и венсенской обители и Фобенский крест, как будто по одной из трех веерообразно расходящихся дорог к ним должен был сойти некий Мессия. Эти кучки людей в немалой степени напоминали и спокойные островки, поднимающиеся из вод Сены, в то время как бурлящие и играющие вокруг них волны отрывают от берега то кусок дерна, то старый ивовый ствол, который сперва болтается некоторое время в водовороте, а под конец уносится течением. Эти группы, – мы так настойчиво упоминаем о них, ибо они заслуживают нашего пристального внимания, – состояли в большинстве своем из парижских горожан, одетых в плотно прилегающие к телу короткие штаны и теплые куртки, ибо – мы забыли об этом сказать – погода стояла холодная, дул резкий ветер и тяжелые, низкие тучи словно стремились сорвать с деревьев последние желтые листья, печально дрожащие на ветвях. Трое из этих горожан беседовали, или, вернее, беседовали двое, а третий слушал. Выразим нашу мысль точнее и скажем, что третий, казалось, даже и не слушал: все внимание его было поглощено другим – он, не отрываясь, смотрел в сторону Венсена. Займемся же в первую очередь им. Стоя, он, вероятно, казался бы человеком высокого роста. Но в данный момент его длинные ноги, с которыми он, по-видимому, не знал что делать, когда они не проявляли положенной им активности, были подогнуты, а руки, тоже соответствующей длины, скрещены на груди. Прислонившись к изгороди, где гибкие ветви кустарника служили ему хорошей опорой, он тщательно закрывал широкой ладонью свое лицо, стараясь, видимо, быть сугубо осторожным, как человек, не желающий, чтобы его узнали. Открытым оставался лишь один глаз между средним и указательным пальцами: из узкой щели между ними вырывалась острая стрела его взгляда. Рядом с этой странной личностью находился какой-то маленький человечек, который, вскарабкавшись на пригорок, разговаривал с неким толстяком, еле сохранявшим равновесие на склоне того же пригорка; чтобы не упасть, толстяк то и дело хватался за пуговицу на куртке своего собеседника. Это были два горожанина, которые вместе с сидящим на корточках человеком составляли кабалистическую троицу, упомянутую нами в одном из предыдущих абзацев. – Да, мэтр Митон, – говорил низенький толстому, – говорю вам и повторяю, что сегодня у эшафота Сальседа будет – самое меньшее – сто тысяч человек народу. Смотрите: не считая тех, кто уже находится на Гревской площади или кто направляется туда из различных кварталов Парижа, смотрите, сколько народу собралось здесь, а ведь это всего лишь одни из ворот! Судите сами: всех-то ворот, если их хорошо сосчитать, – шестнадцать. – Сто тысяч – эка загнули, кум Фриар, – ответил толстяк. – Ведь многие, поверьте, сделают, как я, и, опасаясь давки, не пойдут смотреть на четвертование этого несчастного Сальседа; и они будут правы. – Мэтр Митон, мэтр Митон, поберегитесь! – ответил низенький. – Вы говорите, как политик. Ничего, решительно ничего не случится, ручаюсь вам. И, видя, что собеседник с сомнением покачивает головой, он обратился к человеку с длинными руками и ногами. – Не правда ли, сударь? Тот, уже не глядя в сторону Венсена, но по-прежнему не отнимая ладони от лица, переменил прицел и избрал теперь предметом своего внимания заставу. – Простите? – спросил он, словно расслышав только обращенные к нему слова, а не то, что предшествовало обращению и предназначалось второму горожанину. – Я говорю, что на Гревской площади сегодня ничего не произойдет. – Думаю, что вы ошибаетесь и произойдет четвертование Садьседа, – спокойно ответил длиннорукий. – Да, разумеется, но, повторяю, из-за этого четвертования никакого шума не будет. – Будут слышны удары кнута, хлещущего по лошадям. – Вы меня не уразумели. Говоря о шуме, я имею в виду бунт. Так вот, я утверждаю, что на Гревской площади дело обойдется без бунта. Если бы предполагался бунт, король не велел бы разукрасить одну из лоджий ратуши, чтобы смотреть из нее на казнь вместе с обеими королевами и частью придворных. – Разве короли когда-либо знают заранее, что будет бунт? – сказал длиннорукий и длинноногий, пожимая плечами с выражением снисходительнейшей жалости. – Ого! – шепнул мэтр Митон на ухо своему собеседнику. – Этот человек весьма странно разговаривает. Вы его знаете, куманек? – Нет, – ответил низенький. – Так зачем же вы завели с ним разговор? – Да просто чтобы поговорить. – Напрасно: вы же видите, что он не разговорчив. – Мне все же представляется, – продолжал кум Фриар достаточно громко, чтобы его слышал длиннорукий, – что одна из приятнейших вещей на свете – это обмен мыслями. – С теми, кого знаешь, – это верно, – ответил мэтр Митон, – но не с теми, кто тебе незнаком. – Разве люди не братья, как говорит священник из церкви Сен-Лэ? – проникновенным тоном добавил кум Фриар. – То есть так было в начале времен. Но в такое время, как наше, родственные связи что-то ослабли, куманек Фриар. Если уж вам так хочется разговаривать, беседуйте со мной и оставьте в покое этого чужака, – пусть размышляет о своих делах. – Но ведь вас-то, как вы сами сказали, я уже давно знаю, и мне заранее известно все, что вы мне ответите. А этот незнакомец, может быть, сказал бы мне что-нибудь новенькое! – Tсc! – он вас слушает. – Тем лучше. Может быть, он ответит. Так, значит, сударь, – продолжал кум Фриар, оборачиваясь к незнакомцу, – вы думаете, что на Гревской площади будет заваруха? – Я ничего подобного не говорил. – Да я и не утверждаю, что вы говорили, – продолжал Фриар тоном человека, считающего себя весьма проницательным, – я полагаю, что вы так думаете, вот и все. – А на чем основана эта ваша уверенность? Уж не колдун ли вы, господин Фриар? – Смотрите-ка! Он меня знает! – вскричал до крайности изумленный горожанин. – Откуда же? – Да ведь я назвал вас раза два или три, куманек! – сказал Митон, пожимая плечами, как человек, которому стыдно перед посторонним за глупость своего собеседника. – Ах, правда ведь, – сказал Фриар, сделав усилие, чтобы понять, и благодаря этому усилию уразумев, в чем дело. – Честное слово, правда. Ну, раз он меня знает, так уж ответит. – Так вот, сударь мой, – продолжал он, снова оборачиваясь к незнакомцу, – я думаю, что вы думаете, что на Гревской площади поднимется шум, ибо если бы вы так не думали, то находились бы там, а вы, напротив, находитесь здесь.., ах ты! Это «ах ты» доказывало, что кум Фриар достиг в своих умозаключениях последних доступных его уму в логике пределов. – Но вы-то, господин Фриар, раз вы думаете обратное тому, что, как вы думаете, думаю я, – ответил незнакомец, нарочно подчеркивая слова, которые обращавшийся к нему горожанин уже произносил и даже повторял, – почему вы не на Гревской площади? Мне, например, кажется, что предстоящее зрелище должно радовать друзей короля и они все должны там собраться. Но на это вы, пожалуй, ответите, что принадлежите не к друзьям короля, а к друзьям господина де Гиза и поджидаете здесь лотарингцев, которые, говорят, намерены вторгнуться в Париж и освободить господина де Сальседа. – Нет, сударь, – поспешно возразил низенький, явно напуганный предположением незнакомца. – Нет, сударь, я поджидаю свою жену мадемуазель Николь Фриар: она пошла в аббатство святого Иакова отнести двадцать четыре скатерти, ибо имеет честь состоять личной прачкой дома Модеста Горанфло, настоятеля означенного монастыря. Но, возвращаясь к суматохе, о которой говорил кум Митон и в которую не верю ни я, ни вы, как, по крайней мере, вы утверждаете… – Куманек! Куманек! – вскричал Митон. – Смотрите-ка, что происходит. Мэтр Фриар посмотрел туда, куда указывал пальцем его сотоварищ, и увидел, что закрывают не только заставы, что уже весьма волновало все умы, но и ворота. Когда они были заперты, часть швейцарцев вышла вперед и встала перед рвом. – Как, как! – вскричал побледневший Фриар. – Им мало заставы, они теперь и ворота закрывают! – А что я вам говорил? – ответил, бледнея в свою очередь, Митон. – Забавно, не правда ли? – заметил, смеясь, незнакомец. При этом он выставил напоказ сверкающий между усами и бородой двойной ряд белых острых зубов, видимо, на редкость хорошо отточенных благодаря привычке пускать их в дело не менее четырех раз в день. При виде того, что принимаются новые меры предосторожности, из густой толпы народа, загромождавшей подступы к заставе, поднялся ропот изумления и раздались даже возгласы ужаса. – Осади назад! – повелительно крикнул какой-то офицер. Приказание было тотчас же выполнено, однако не без затруднений: верховые и люди в повозках, вынужденные податься назад, кое-кому в толпе отдавили ноги и помяли ребра. Женщины кричали, мужчины ругались. Кто мог бежать – бежал, опрокидывая других. – Лотарингцы! Лотарингцы! – крикнул среди всей этой суматохи чей-то голос. Самый ужасный вопль, заимствованный из небогатого словаря страха, не произвел бы действия более быстрого и решительного, чем этот возглас: – Лотарингцы!!! – Ну вот видите, видите! – вскричал, дрожа, Митон. – Лотарингцы, бежим! – А куда бежать? – спросил Фриар. – На этот пустырь, – крикнул Митон, раздирая руки о колючки живой изгороди, под которой удобно расположился незнакомец. – На этот пустырь? – переспросил Фриар. – Это легче сказать, чем сделать, мэтр Митон. Никакого отверстия в изгороди я что-то не вижу, а вы вряд ли рассчитываете перелезть через нее, – она будет повыше меня. – Попробую, – сказал Митон, – попробую. И он удвоил свои старания. – Поосторожнее, добрая женщина! – вскричал Фриар отчаянным голосом человека, окончательно теряющего голову. – Ваш осел наступает мне на пятки. Уф! господин всадник, осторожнее, ваша лошадь нас раздавит. Черт побери, друг возчик, ваша оглобля переломает мне ребра. Пока мэтр Митон цеплялся за ветви изгороди, чтобы перебраться через нее, а кум Фриар тщетно искал какого-нибудь отверстия, чтобы проскользнуть низом, незнакомец поднялся, раздвинул просто-напросто циркулем свои длинные ноги и одним движением, словно всадник, прыгающий в седло, перемахнул через изгородь, да так, что ни одна ветка не задела его штанов. Мэтр Митон последовал его примеру, порвав штаны в трех местах. Но с кумом Фриаром дело обстояло хуже: он не мог перебраться ни верхом, ни низом и, подвергаясь все большей опасности быть раздавленным напором толпы, испускал раздирающие вопли. Тогда незнакомец протянул свою длинную руку, схватил Фриара сразу за гофрированный воротник и за ворот куртки и, приподняв, перенес его на ту сторону изгороди, как малого ребенка. – Ого-го! – вскричал мэтр Митон в восторге от этого зрелища, следя глазами за вознесением и нисхождением своего друга мэтра Фриара. – Вы похожи на вывеску «Большого Авессалома»! – Уф! – выдохнул из себя Фриар, ступив на твердую землю, – на что бы я там ни был похож, но наконец-то мне удалось перебраться через изгородь, и лишь благодаря этому господину. Затем, вытянувшись во весь рост, чтобы разглядеть незнакомца, которому он доходил только до груди, мэтр Фриар продолжал: – Век бога за вас молить буду! Сударь, вы истинный Геркулес, честное слово, это так же верно, как то, что я зовусь Жан Фриар. Скажи же мне свое имя, сударь, имя моего спасителя, моего.., друга! Это последнее слово добряк произнес со всем пылом глубоко благородного сердца. – Меня зовут Брике, сударь, – ответил незнакомец, – Робер Брике, к вашим услугам. – Вы уж, смею сказать, мне здорово услужили, господин Робер Брике. Жена благословлять вас будет. Но кстати, бедная моя женушка! О боже мой, боже мой, ее задавят в этой толпе. Ах, проклятые швейцарцы, они только и годны на то, чтобы давить людей! Не успел кум Фриар произнести эти последние слова, как ощутил на своем плече чью-то руку, тяжелую, как рука каменной статуи. Он обернулся, чтобы взглянуть на нахала, разрешившего себе подобную вольность. То был швейцарец. – Фы хотите, чтоп фам расмосшили череп, трушок? – произнес богатырского сложения солдат. – Ax, мы окружены! – вскричал Фриар. – Спасайся, кто может! – подхватил Митон. Оба они, будучи уже по ту сторону изгороди, где ничто не преграждало им дороги, пустились наутек, сопровождаемые насмешливым взглядом и беззвучным смехом длиннорукого и длинноногого незнакомца. Потеряв их из виду, он подошел к швейцарцу, которого поставили тут в качестве дозорного. – Рука у вас мощная, приятель, не так ли? – Ну та, сударь, не слапа, не слапа. – Тем лучше, сейчас это важно, особенно если правда, что идут лотарингцы. – Они не идут. – Нет? – Совсем нет. – Там зачем же было запирать ворота? Я не понимаю. – Та фам и не нужно понимать, – ответил швейцарец, расхохотавшись над собственной шуткой. – Прафильно, труг, ошень прафильно, – сказал Робер Брике, – спасибо. И Робер Брике отошел от швейцарца и приблизился к другой кучке людей, а достойный гельвет, перестав смеяться, пробормотал: – Bei Gott ich glaube, er spottet meiner. Was ist das fur ein Mann, der sich eriaubt, einen Schweizer seiner koniglichen Majestat auszulachen? – Что в переводе означает: «Клянусь богом! Кажется, он надо мною смеялся! Что за человек, осмелившийся насмехаться над швейцарцем его королевского величества?»  Глава 2. ЧТО ПРОИСХОДИЛО У СЕНТ-АНТУАНСКИХ ВОРОТ   Одну из собравшихся здесь групп составляло довольно значительное количество горожан, оставшихся вне городских стен после того, как ворота были неожиданно заперты. Люди эти столпились возле четырех или пяти всадников весьма воинственного вида, которых, видимо, очень не устраивало, что ворота были на запоре, ибо они изо всех сил орали: – Ворота! Ворота! Крики эти, с еще большей яростью подхваченные всеми присутствующими, производили адский шум. Робер Брике подошел к этим горожанам и принялся кричать громче всех прочих: – Ворота! Ворота! В конце концов один из всадников, восхищенный мощью его голоса, обернулся к нему, поклонился и сказал: – Ну не позор ли, сударь, что среди бела дня закрывают городские ворота, словно Париж осадили испанцы или англичане? Робер Брике внимательно посмотрел на заговорившего с ним человека лет сорока – сорока пяти. Человек этот вдобавок являлся, по-видимому, начальником трех-четырех окружавших его всадников. Робер Брике, надо полагать, оказался удовлетворен осмотром, ибо он, в свою очередь, поклонился и ответил: – Ах, сударь, вы правы, десять, двадцать раз правы. Но, – добавил он, – не хочу проявлять излишнего любопытства, однако все же осмелюсь спросить вас, по какой, на ваш взгляд, причине принята подобная мера? – Да, ей-богу же, – произнес кто-то из присутствующих, – они боятся, чтобы не скушали ихнего Сальседа. – К черту! – раздался чей-то голос, – еда довольно паршивая! Робер Брике обернулся в ту сторону, откуда послышался этот голос с акцентом, выдававшим несомненнейшего гасконца, и увидел молодого человека двадцати – двадцати пяти лет, опиравшегося рукой на круп лошади того, кто показался ему начальником. Молодой человек был без шляпы, несомненно, он потерял ее в суматохе. Мэтр Брике был по всем данным отличным наблюдателем, но вообще он ни в кого не вглядывался слишком долго. Поэтому он быстро отвел взгляд от гасконца, видимо, не показавшегося ему стоящим внимания, и перевел его на всадника. – Но, – сказал он, – ведь говорят, что этот Сальсед приспешник господина де Гиза, значит, он не такое уж жалкое кушанье. – Да ну, неужто так говорят? – спросил любопытный гасконец, весь превратившись в слух. – Да, конечно, говорят, – ответил, пожимая плечами, всадник. – Но теперь болтают много всякой чепухи! – Ах вот как, – вмешался Брике, устремляя на него вопрошающий взгляд и насмешливо улыбаясь, – вы, значит, думаете, сударь, что Сальсед не имеет отношения к господину де Гизу? – Не только думаю, но даже уверен, – ответил всадник. Тут он заметил, что Робер Брике сделал движение, означавшее: «А на чем основывается эта ваша уверенность?» – и потому тотчас же добавил: – Если бы Сальсед был одним из людей герцога, тот, без сомнения, не допустил бы, чтобы его схватили или, во всяком случае, чтобы доставили из Брюсселя в Париж связанным по рукам и ногам, или, по крайней мере, попытался бы силой освободить пленника. – Освободить силой, – повторил Брике, – было бы очень рискованным делом. Удалась бы эта попытка или нет, но уж раз она исходила бы от господина де Гиза, он тем самым признал бы, что устроил заговор против герцога Анжуйского. – Господина де Гиза, – сухим тоном продолжал всадник, – такое соображение не остановило бы, я в этом уверен, и раз он не потребовал выдачи Сальседа и не защищал его, значит, Сальсед не его человек. – Простите, что я настаиваю, – продолжал Брике, – но я ничего не выдумал. Сведения о том, что Сальсед заговорил, – вполне достоверны. – Где он говорил? На суде? – Нет, не на суде, сударь, во время пытки. Но разве это не все равно? – спросил мэтр Брике с плохо разыгранным простодушием. – Конечно, не все равно, хорошее дело! Ладно, пусть утверждают, что он заговорил. Однако неизвестно, что именно он сказал. – Еще раз прошу извинить меня, сударь, – продолжал Робер Брике, – известно, и во всех подробностях. – Ну, так что же он сказал? – с раздражением спросил всадник. – Говорите, раз вы так хорошо осведомлены. – Я не хвалюсь своей осведомленностью, сударь, наоборот, – я стараюсь от вас что-нибудь узнать, – ответил Брике. – Ладно, договоримся! – нетерпеливо сказал всадник. – Вы утверждаете, будто известны показания Сальседа; что же он, собственно, сказал? Ну-ка? – Я не могу ручаться, что это подлинные его слова, – сказал Робер Брике; видимо, ему доставляло удовольствие дразнить всадника. – Но, в конце-то концов, какие же речи ему приписываются? – Говорят, он признался, что участвовал в заговоре в пользу господина де Гиза. – Против короля Франции, разумеется? Старая песня! – Нет, не против его величества короля Франции, против его высочества монсеньера герцога Анжуйского. – Если он в этом признался… – Так что? – спросил Робер Брике. – Так он негодяй! – нахмурясь, произнес всадник. – Да, – тихо сказал Робер Брике, – но он молодец, если сделал то, в чем признался. Ах, сударь, железные сапоги, дыба и котелок с кипящей водой хорошо развязывают языки порядочным людям. – Увы! Истинная правда, сударь, – сказал всадник, смягчаясь и глубоко вздыхая. – Подумаешь! – прервал гасконец, который все время вытягивал шею то к одному, то к другому из собеседников и слышал весь разговор. – Подумаешь! Сапоги, дыба, котелок, – какие пустяки! Если этот Сальсед заговорил, так он негодяй, да и хозяин его тоже. – Ого! – молвил всадник, будучи не в силах сдержать раздражения. – Громко же вы поете, господин гасконец. – Я? – Да, вы. – Я пою на мотив, который мне по вкусу, черт побери. Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится. Всадник сделал гневное движение. – Потише! – раздался чей-то голос, негромкий и в то же время повелительный. Робер Брике тщетно старался уяснить себе, кто это сказал. Всадник явно пытался сделать над собою усилие. Однако у него не хватило воли полностью сдержать свой порыв. – А хорошо ли вы знаете тех, о ком говорите, сударь? – спросил он у гасконца. – Знаю ли я Сальседа? – Да. – Ни в малейшей степени. – А герцога Гиза? – Тоже. – А герцога Алансонского? – Еще того меньше. – Знаете ли вы, что господин де Сальсед храбрец? – Тем лучше. Он храбро примет смерть. – И что когда господин де Гиз устраивает заговоры, то он сам в них участвует? – Черт побери! Да мне-то что до этого? – И что монсеньер герцог Анжуйский, прежде называвшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконнаса, Бюсси и других. – Наплевать мне на это! – Как! Вам наплевать? – Мейнвиль! Мейнвиль! – тихо прозвучал тот же голос. – Конечно, наплевать. Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого бешеного Сальседа прямо перед моим носом запирают ворота. Черт побери! Дрянь этот ваш Сальсед да и все те в придачу, из-за кого закрывают ворота, которым полагается быть открытыми. – Ого! Гасконец-то шутить не любит, – пробормотал Брике. – И мы, пожалуй, увидим кое-что любопытное. Но любопытные вещи, которых ожидал горожанин, так и не произошли. При этом последнем восклицании кровь бросилась в лицо всаднику, но тем не менее он молча проглотил свой гнев. – В конце концов вы правы, – сказал он, – к черту всех, кто не дает нам попасть в Париж. «Ого! – подумал Робер Брике, внимательно следивший и за тем, как менялся в лице всадник, и за тем, как его терпению дважды бросался вызов. – Похоже, что я увижу нечто еще более любопытное, чем ожидал». Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Почти тотчас же вслед за тем швейцарцы, орудуя алебардами, проложили себе путь через гущу народа, словно разрезая гигантский пирог с жаворонками, и разделили собравшиеся группы людей на два плотных куска: люди выстроились по обеим сторонам дороги, оставив посередине свободный проход. По этому проходу стал разъезжать взад и вперед на своем коне уже упоминавшийся нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с вызывающим видом оглядев толпу, он велел трубить. Это было тотчас же исполнено, и в толпе по обе стороны дороги воцарилось молчание, которого, казалось, невозможно было ожидать после такого волнения и шума. Тогда глашатай, в расшитом лилиями мундире и с гербом города Парижа на груди, выехал вперед, держа в руке какую-то бумагу, и прочитал гнусавым, как у всех глашатаев, голосом: – «Доводим до сведения жителей нашего славного города Парижа и его окрестностей, что городские ворота будут заперты отселе до часу пополудни и что до указанного времени никто не вступит в город. На то – воля короля и постановление господина парижского прево». Глашатай остановился передохнуть. Присутствующие воспользовались этой паузой, чтобы выразить свое удивление и недовольство долгим улюлюканьем, которое глашатай, надо отдать ему справедливость, выдержал и глазом не моргнув. Офицер повелительно поднял руку, и тотчас же восстановилась тишина. Глашатай продолжал безо всякого смущения и колебания; привычка, видимо, закалила его против каких бы то ни было проявлений народных чувств: – «Мера эта не касается тех, кто предъявит опознавательный знак или же окажется вызванным по особому, должным образом составленному письму или приказу. Дано в Управлении парижского прево по чрезвычайному приказу его величества двадцать шестого октября в год от рождества господа нашего тысяча пятьсот восемьдесят пятый». – Трубить в трубы! Тотчас же раздался хриплый лай труб. Едва глашатай умолк, как толпа за цепью швейцарцев и солдат дрогнула и зашевелилась, словно тело змеи, чьи кольца набухают и извиваются. – Что это означает? – спрашивали друг у друга наиболее мирно настроенные. – Наверно, опять какой-нибудь заговор! – Ого! Это, безо всякого сомнения, устроено для того, чтобы помешать нам войти в Париж, – тихо сказал своим спутникам всадник, со столь диковинным терпением сносивший дерзкие выходки гасконца. – Швейцарцы, глашатай, затворы, трубы – все это ради нас. Клянусь душой, я даже горд. – Дорогу! Дорогу! Эй вы, там! – кричал офицер, командовавший отрядом. – Тысяча чертей! Или вы не видите, что загородили проход тем, кто имеет право войти в городские ворота? – Я, черт возьми, знаю одного человека, который пройдет, хотя бы все на свете горожане стояли между ним и заставой, – сказал, бесцеремонно протискиваясь сквозь толпу, гасконец, чьи дерзкие речи вызвали восхищение у мэтра Робера Брике. И действительно, он мгновенно очутился в свободном проходе, образовавшемся благодаря швейцарцам между двумя шеренгами зрителей. Можно себе представить, с какой поспешностью и любопытством обратились все взоры на человека, которому посчастливилось выйти вперед, когда ему велено было оставаться на месте. Но гасконца мало тревожили все эти завистливые взгляды. Он с гордым видом остановился, напрягая все мускулы своего тела под тонкой зеленой курткой, крепко натянутые каким-то внутренним рычагом. Из-под слишком коротких потертых рукавов на добрых три дюйма выступали сухие костлявые запястья. Глаза были светлые, волосы курчавые и желтые либо от природы, либо по причине случайной, ибо такой цвет они приобрели отчасти от дорожной пыли. Длинные гибкие ноги хорошо прилаживались к лодыжкам, сухим и жилистым, как у оленя. Одна рука, притом только одна, затянута была в вышитую кожаную перчатку, в немалой степени изумленную тем, что ей приходится защищать кожу, гораздо более грубую, чем та, из которой сделана она сама; в другой он вертел ореховую палку. Сперва он быстро огляделся по сторонам; затем, решив, что уже упоминавшийся нами офицер самое важное в отряде лицо, пошел прямо к нему. Тот некоторое время созерцал его, прежде чем заговорить. Гасконец, отнюдь не смутившись, делал то же самое. – Вы, видно, потеряли шляпу, – сказал офицер. – Да, сударь. – В толпе? – Нет. Я получил письмо от своей любовницы, стал его читать, черт побери, у речки за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра унес и письмо и шляпу. Я побежал за письмом, хотя пряжка у меня на шляпе – крупный бриллиант. Схватил письмо, но когда вернулся за шляпой, оказалось, что ветром ее занесло в речку, а по течению речки она уплыла в Париж!.. Какой-нибудь бедняк на этом деле разбогатеет. Пускай! – Так что вы остались без головного убора? – А что, в Париже я шляпы не достану, черт побери! Куплю себе шляпу еще красивее и украшу бриллиантом в два раза крупнее. Офицер едва заметно пожал плечами. Но при всей своей незаметности, движение это от гасконца не ускользнуло. – В чем дело? – сказал он. – У вас есть пропуск? – спросил офицер. – Конечно, есть, даже не один, а два. – Одного хватит, только бы он был в порядке. – Но если я не ошибаюсь, – да нет, черт побери, не ошибаюсь, – я имею удовольствие беседовать с господином де Луаньяком? – Вполне возможно, сударь, – сухо ответил офицер, отнюдь не пришедший в восторг от того, что оказался узнанным. – С господином де Луаньяком, моим земляком? – Отрицать не стану. – С моим кузеном! – Ладно, давайте пропуск. – Вот он. Гасконец вытащил из перчатки искусно вырезанную половину карточки. – Идите за мной, – сказал Луаньяк, не взглянув на карточку, – вы и ваши спутники, если с вами кто-нибудь есть. Сейчас мы проверим пропуска. И он занял место у самых ворот. Гасконец с непокрытой головой последовал за ним. Пятеро других личностей потянулись за гасконцем. На первой из них была великолепная кираса такой изумительной работы, что казалось, она вышла из рук самого Бенвенуто Челлини. Однако фасон, по которому кираса была вычеканена, уж несколько вышел из моды, и потому эта роскошь вызвала не столько восторг, сколько насмешку. Правда, все другие части костюма, в который облачен был владелец кирасы, отнюдь не соответствовали почти царскому великолепию этой вывески. Второй спутник гасконца шел в сопровождении толстого седоватого слуги: тощий и загорелый, он представлялся каким-то прообразом Дон-Кихота, как и слуга его мог сойти за прообраз Санчо Пансы. У третьего в руках был десятимесячный младенец, за ним шла, уцепившись за его кожаный пояс, женщина, а за ее юбку держались еще два ребенка – один четырех, другой пяти лет. Четвертый хромал и казался словно привязанным к своей длинной шпаге. Наконец, шествие замыкал красивый молодой человек верхом на вороном коне, покрытом пылью, но явно породистом. По сравнению с прочими он казался настоящим королем. Вынужденный продвигаться вперед достаточно медленно, чтобы не опережать своих сотоварищей, и, может быть, даже внутренне радуясь тому, что ему не приходится держаться слишком близко к ним, этот молодой человек на мгновение задержался у шеренги, образованной столпившимся народом. В тот же миг он почувствовал, как кто-то потянул его за ножны шпаги, и тотчас же обернулся. Оказалось, что задел его и привлек таким образом к себе его внимание черноволосый юноша с горящим взглядом, невысокий, гибкий, изящный, с затянутыми в перчатки руками. – Что вам угодно, сударь? – спросил наш всадник. – Сударь, попрошу у вас об одном одолжении. – Говорите, только поскорее, пожалуйста; видите, меня ждут. – Мне надо попасть в город, сударь, мне это до крайности необходимо, понимаете?.. А вы одни, и вам нужен паж, который оказался бы под стать вашей внешности. – Так что же? – Так вот, услуга за услугу: проведите меня в город, и я буду вашим пажом. – Благодарю вас, – сказал всадник, – но я совсем не нуждаюсь в слугах. – Даже в таком, как я? – спросил юноша, так странно улыбнувшись, что всадник почувствовал, как ледяная оболочка, в которую он пытался заключить свое сердце, начала таять. – Я хотел сказать, что не могу держать слуг. – Да, я знаю, что вы не богаты, господин Эрнотон де Карменж, – произнес юный паж. Всадник вздрогнул. Но, не обращая на это внимание, мальчик продолжал: – Поэтому о жалованье мы говорить не станем, и даже наоборот, если вы согласитесь исполнить мою просьбу вам заплатят в сто раз дороже, чем стоит услуга, которую вы мне окажете! Прошу вас, позвольте же мне послужить вам, помня, что тому, кто сейчас просит вас, случалось отдавать приказания. И юноша пожал всаднику руку, что со стороны пажа было довольно бесцеремонно. Затем, обернувшись к уже известной нам группе всадников, он сказал: – Я прохожу, это главное. Вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое каким угодно способом. – Пройти – это еще не все, – ответил дворянин, – нужно, чтобы он вас увидел. – О, не беспокойтесь. Если уж я пройду через эти ворота, он меня увидит. – Не забудьте условного знака. – Два пальца у губ – не так ли? – Да, а теперь – да поможет вам бог. – Ну что ж, – сказал владелец вороного коня, – что вы там замешкались, господин паж? – К вашим услугам, хозяин, – ответил юноша. И он легко вскочил на круп лошади позади своего спутника, который поспешил присоединиться к пяти другим избранникам, уже вынимавшим карточки, чтобы доказать свое право на впуск в город. – Черти полосатые, – произнес Робер Брике, следивший за ними взглядом, – да это целый караван гасконцев, разрази меня гром!  Глава 3. ПРОВЕРКА   Проверка, предстоявшая шестерым избранникам, которые на наших глазах вышли из толпы и приблизились к воротам, не была ни длительной, ни сложной. Им нужно было только вынуть из кармана половину карточки и вручить ее офицеру, который сравнивал ее с другой половиной, и, если обе сходились, образовав одно целое, права носителя карточки были доказаны. Гасконец без шляпы подошел первым. С него и началась проверка. – Ваше имя? – спросил офицер. – Мое имя, господин офицер? Да оно написано на этой карточке, на ней вы найдете и еще кое-что. – Не важно, скажите свое имя! – нетерпеливо повторил офицер. – Или вы не знаете своего имени? – Как же, отлично знаю, черт побери! А если бы и забыл, так вы могли бы мне его напомнить, мы же земляки и даже родичи. – Имя ваше, тысяча чертей! Неужели вы воображаете, что у меня есть время разглядывать людей? – Ладно. Зовут меня Пердикка де Пенкорнэ. – Пердикка де Пенкорнэ? – переспросил г-н де Луаньяк; отныне мы станем называть его именем, которое произнес, здороваясь с ним, его земляк. Бросив взгляд на карточку, он прочел: «Пердикка де Пенкорнэ, 26 октября 1585 года, ровно в полдень». – Ворота Сент-Антуан, – добавил гасконец, тыча сухим черным пальцем в карточку. – Отлично. В порядке. Входите, – произнес г-н де Луаньяк, обрывая дальнейшую беседу со своим земляком. – Теперь вы, – обратился он ко второму. Подошел человек в кирасе. – Ваша карточка? – спросил Луаньяк. – Как, господин де Луаньяк, – воскликнул тот, – неужто вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства? Я же так часто играл у вас на коленях! – Нет. – Пертинакс де Монкрабо, – продолжал с удивлением молодой человек. – Вы меня не узнали? – На службе я никого не узнаю, сударь. Вашу карточку? Молодой человек в кирасе протянул ему карточку. «Пертинакс де Монкрабо, 26 октября, ровно в полдень, ворота Сент-Антуан». Проходите. Молодой человек, немного ошалевший от подобного приема, прошел и присоединился к Пердикке, который дожидался у самых ворот. Подошел третий гасконец, тот, с которым была женщина и дети. – Ваша карточка? – спросил Луаньяк. Послушная рука гасконца тотчас же погрузилась в сумочку из косульей кожи, которая болталась у него на правом боку, но тщетно: обремененный младенцем, который был у него на руках, он не мог найти требуемой бумаги. – Что вы, черт побери, возитесь с этим ребенком, сударь? Вы же видите, что он вам мешает. – Это мой сын, господин де Луаньяк. – Ну так опустите своего сына на землю. Гасконец повиновался. Младенец заревел. – Вы что, женаты? – спросил Луаньяк. – Так точно, господин офицер. – В двадцать лет? – У нас рано женятся, вы сами хорошо знаете, господин де Луаньяк, вы ведь женились восемнадцати лет. – Ну вот, – заметил Луаньяк, – и этот меня знает. Тем временем приблизилась женщина с двумя ребятами, уцепившимися за ее юбку. – А почему бы ему не быть женатым? – спросила она, выпрямляясь и отбрасывая с загорелого лица волосы, слипшиеся от дорожной пыли. – Разве в Париже прошла мода жениться? Да, сударь, он женат, и вот еще двое детей, зовущих его отцом. – Да, но это всего-навсего дети моей жены, господин де Луаньяк, как и тот высокий парень, что держится позади нас. Подойди, Милитор, и поздоровайся с нашим земляком – господином де Луаньяком. Подошел, заткнув руки за пояс из буйволовой кожи, мальчик лет шестнадцати-семнадцати, сильный, ловкий, своими круглыми глазами и крючковатым носом напоминавший сокола. На нем была плотная шерстяная вязаная накидка, мускулистые ноги были затянуты в замшевые штаны. Рот, наглый и чувственный, оттеняли нарождавшиеся усики. – Это мой пасынок Милитор, господин де Луаньяк, старший сын моей жены, она по первому мужу Шавантрад и в родстве с Луаньяками. Милитор де Шавантрад к вашим услугам. Да поздоровайся же, Милитор. И тут же он нагнулся к младенцу, который с ревом катался по земле: – Замолчи, Сципион, замолчи, малыш, – приговаривал он, продолжая искать карточку по всем карманам. Тем временем Милитор, вняв увещаниям отчима, слегка поклонился, не вынимая рук из-за пояса. – Ради всего святого, давайте же мне свою карточку, сударь! – нетерпеливо вскричал Луаньяк. – Поди-ка сюда и помоги мне, Лардиль, – покраснев, обратился к жене гасконец, Лардиль оторвала от своей юбки одну за другой вцепившиеся в нее ручонки и стала сама шарить в сумке и карманах мужа. – Хорошее дело! – молвила она. – Мы ее, верно, потеряли. – Тогда придется вас задержать, – сказал Луаньяк. Гасконец побледнел. – Меня зовут Эсташ де Мираду, – сказал он, – за меня поручится мой родственник, господин де Сент-Малин. – А вы в родстве с Сент-Малином? – сказал, несколько смягчаясь, Луаньяк. – Впрочем, послушать их, так они со всеми в родстве! Ну ладно, ищите дальше, а главное – найдите. – Посмотри, Лардиль, пошарь в детских вещах, – произнес Эсташ, весь дрожа от досады и тревоги. Лардиль нагнулась над небольшим узелком с рухлядью и стала перебирать вещи, что-то бормоча себе под нос. Малолетний Сципион продолжал орать благим матом. Правда, его единоутробные братцы, видя, что они предоставлены самим себе, развлекались, набивая ему в рот песок. Милитор не двигался. Можно было подумать, что семейные неприятности проходили мимо этого здорового парня, даже не задевая его. – Э! – вскричал вдруг г-н де Луаньяк. – А что там в кожаной обертке на рукаве у этого верзилы? – Да, да, правда! – ликуя, возопил Эсташ. – Теперь я помню, это же придумала Лардиль: она сама нашила карточку Милитору на рукав. – Чтобы он тоже что-нибудь нес, – иронически заметил Луаньяк. – Фи, здоровенный теленок, а даже руки засунул за пояс, чтобы они его не обременяли. Губы Милитора побледнели от ярости, а на носу, подбородке и лбу выступили красные пятна. – У телят рук нет, – пробурчал он, злобно тараща глаза, – у них ноги с копытами, как у некоторых известных мне людей. – Тише! – произнес Эсташ. – Ты же видишь, Милитор, что господин де Луаньяк изволит с нами шутить. – Нет, черт побери, я не шучу, – возразил Луаньяк, – я, напротив, хочу, чтобы этот дылда понял мои слова как следует. Будь он мне пасынком, я б его заставил тащить мать, брата, узел, и разрази меня гром, если я сам не уселся бы на него в придачу верхом, да еще вытянул бы ему уши подлиннее в доказательство того, что он настоящий осел. Милитор уже терял самообладание. Эсташ забеспокоился. Но сквозь его тревогу проглядывало удовольствие от нанесенного пасынку унижения. Чтобы покончить с осложнениями и спасти своего первенца от насмешек г-на де Луаньяка, Лардиль извлекла из кожаной обертки карточку и протянула ее офицеру. Господин де Луаньяк взял ее и прочел: «Эсташ де Мираду. 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Ну, проходите, да смотрите не забудьте кого-нибудь из своих ребят, красавцы они там или нет. Эсташ де Мираду снова взял на руки малолетнего Сципиона, Лардиль опять уцепилась за его пояс, двое ребят постарше ухватились за материнскую юбку, и все семейство, за которым тащился молчаливый Милитор, присоединилось к тем, кто уже прошел проверку. – Дьявольщина, – пробурчал сквозь зубы Луаньяк, наблюдая за тем, как Эсташ де Мираду со своими домочадцами проходит за ворота, – ну и солдатиков же получит господин д'Эпернон! Затем, обращаясь к четвертому претенденту на право войти в город, он сказал: – Ну, теперь ваша очередь! Этот был без спутников. Прямой, негибкий, он, соединив большой и указательный пальцы, щелчками обивал пыль со своей куртки серо-стального цвета. Усы, словно сделанные из кошачьей шерсти, зеленые сверкающие глаза, сросшиеся брови, дугой нависавшие над выступающими скулами, тонкие губы придавали его лицу то выражение недоверчивости и скуповатой сдержанности, по которому узнаешь человека, одинаково тщательно скрывающего и дно своего кошелька, и глубины сердца. «Шалабр, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Хорошо, идите! – сказал Луаньяк. – Я полагаю, дорожные издержки должны быть возмещены? – кротким голосом спросил гасконец. – Я не казначей, сударь, – сухо ответил Луаньяк. – Я пока только привратник. Проходите. Шалабр отошел. За Шалабром появился юный белокурый всадник. Вынимая карточку, он выронил из кармана игральную кость и несколько карт. Он называл себя Сен-Капотель, и так как это заявление было подтверждено карточкой, оказавшейся в полном порядке, последовал за Шалабром. Оставался шестой, которого импровизированный паж заставил спешиться. Он протянул г-ну де Луаньяку карточку. На ней значилось: «Эрнотон де Карменж, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Пока г-н де Луаньяк читал, паж, тоже спешившийся, старался как-нибудь спрятать свою голову, для чего укреплял и без того отлично укрепленные поводья лошади своего мнимого господина. – Это ваш паж, сударь? – спросил де Луаньяк у Эрнотона, указывая пальцем на юношу. – Вы видите, господин капитан, – сказал Эрнотон, которому не хотелось ни лгать, ни предавать, – вы видите, он взнуздывает моего коня. – Проходите, – сказал Луаньяк, внимательно осматривая г-на де Карменжа, лицом и фигурой пришедшегося ему, видимо, больше по нраву, чем другие. – Этот-то хоть, по крайней мере, приемлем, – пробормотал он. Эрнотон вскочил в седло. Паж, не торопясь, но и не медля, двинулся вперед и уже смешался с толпой ожидавших впуска в город. – Открыть ворота, – приказал Луаньяк, – и пропустить этих шестерых лиц и их спутников. – Скорей, скорей, хозяин – сказал паж, – в седло и поедем. Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывало на него это странное существо. Ворота распахнулись, он пришпорил коня и, следуя указаниям пажа, углубился в самое сердце Сент-Антуанского предместья. Когда шестеро избранников вошли, Луаньяк велел запереть за ними ворота, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания всех формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее обмануты, она стала громко выражать свое возмущение. После стремительной пробежки через поле мэтр Митон понемногу обрел мужество и, осторожно нащупывая при каждом шаге почву, возвратился в конце концов на то самое место, откуда начал свой бег. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преграждающую людям пути сообщения. Кум Фриар, которому удалось разыскать жену и который под ее защитой, видимо, уже ничего не боялся, сообщал августейшей половине новости дня, украшая их толкованиями на свой лад. Наконец, всадники, одного из коих маленький паж назвал Мейнвилем, держали совет, не обогнуть ли им крепостную стену, в небезосновательном расчете на то, что там может найтись какое-нибудь отверстие; через него они, пожалуй, проникнут в Париж, избежав в то же время обязательной проверки у Сент-Антуанских ворот или иных. В качестве философа, анализирующего происходящее, и ученого, извлекающего из явлений их сущность, Робер Брике уразумел, что развязка всей сцены, о которой мы рассказывали, совершится у самых ворот и что из частных разговоров между всадниками, горожанами и крестьянами он уже больше ничего не узнает. Поэтому он приблизился насколько мог к небольшому строеньицу, служившему сторожкой для привратника и освещенному двумя окошками, одно из которых выходило на Париж, а другое на окрестные поля. Не успел он занять этот новый пост, как некий верховой, примчавшийся галопом из самого сердца Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку и выглянул из окна. – Ага! – промолвил Луаньяк. – Вот и я, господин де Луанъяк, – сказал этот человек. – Хорошо. Вы откуда? – От ворот Сен-Виктор. – Сколько у вас там? – Пятеро. – Карточки? – Извольте получить. Луаньяк взял карточки, проверил их и написал на, видимо, специально приготовленной для этого аспидной доске цифру 5. Вестник удалился. Не прошло и пяти минут, как появилось двое других. Луаньяк расспросил каждого из них через свое окошечко. Один прибыл от ворот Бурдель и доставил цифру 4. Другой от ворот Тампль и назвал цифру 5. Луаньяк старательно записал эти цифры на дощечке. Вестники исчезли, как и первый, сменившись в последовательном порядке еще четырьмя прибывшими: Первый от ворот Сен-Дени с цифрой 5. Второй от ворот Сен-Жак с цифрой 3. Третий от ворот Сент-Оноре с цифрой 8. Четвертый от ворот Монмартр с цифрой 4. И наконец, появился пятый, от ворот Бюсси: он привез цифру 4. Тогда Луаньяк тщательно и про себя подсчитал нижеследующие названия мест и цифры:   Ворота Сен-Виктор – 5 Ворота Бурдель – 4 Ворота Тампль – 6 Ворота Сен-Дени – 5 Ворота Сен-Жак – 3 Ворота Сент-Оноре – 8 Ворота Монмартр – 4 Ворота Бюсси – 4 Наконец, ворота Сент-Антуан – 6 _____________________________ Итого сорок пять – 45   – Хорошо. Теперь, – крикнул Луаньяк зычным голосом, – открыть ворота и впустить всех желающих. Ворота распахнулись. Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж с риском задохнуться в узком пространстве между столбами подъемного моста. За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой улицей Сент-Антуан, растекся весь человеческий поток, с самого утра скоплявшийся у временно возникшей плотины. Шум понемногу затих. Господин де Луаньяк и его люди снова сели на коней. Робер Брике, оставшийся здесь последним после того, как явился первым, флегматично переступил через цепь, замыкающую мост, приговаривая: – Все эти люди хотели что-то уразуметь – и ничего не уразумели даже в своих собственных делах. Я ничего не хотел увидеть – и единственный кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продолжать. Но к чему? Я, черт побери, знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разорвут на четыре части? Нет, к чертям! К тому же я отказался от политики. Пойдем пообедаем. Солнце показывало бы полдень, если бы оно вообще выглянуло. Пора. С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей спокойной лукавой улыбкой.  Глава 4. ЛОЖА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕНРИХА III НА ГРЕВСКОЙ ПЛОШАДИ   Если бы по самой людной улице Сент-Антуанского квартала мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе много своих знакомых. Но пока все эти несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, тянутся один за другим, в толкотне, сутолоке, давке, пользуясь правом, которое дают нам крылья историка, сразу перенесемся на площадь и, охватив одним взглядом все развертывающееся перед нами зрелище, на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы созерцали следствие. Можно смело сказать, что мэтр Фриар был прав, считая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек насладиться подготовлявшимся там зрелищем. Все парижане назначили друг другу свидание у ратуши, а парижане – народ точный. Они-то не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом необычное, – казнь человека, возбудившего такие страсти, что одни его клянут, другие славят, а большинство испытывает к нему жалость. Зритель, которому удалось выбраться на Гревскую площадь либо с набережной у кабачка «Образ богоматери», либо крытым проходом от площади Бодуайе, замечал прежде всего на самой середине Гревской площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот, который возвышался фута на четыре над уровнем площади. Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь непосредственно стоявшие подле него люди или те, кому посчастливилось занять место у одного из выходивших на площадь окон, ожидал осужденного, а тем с самого утра завладели монахи, и для него уже приготовлены были лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие. И действительно, под навесом первого дома на углу улицы Мутон у самой площади четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами, нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы. Лошади эти были необъезжены. Лишь изредка на травянистых равнинах их родины случалось им нести на своих широких спинах толстощекого младенца какого-нибудь крестьянина, задержавшегося в полях на закате солнца. Но после пустого эшафота, после ржущих коней больше всего привлекало взоры толпы главное окно ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, откуда свисал бархатный же ковер, украшенный королевским гербом. Ибо окно это являлось королевской ложей. В церкви св. Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались те лица, которые должны были изображать саму картину. Первым появился король Генрих III, бледный, почти совсем лысый, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза в темных орбитах глубоко запали, нервная судорога кривила рот. Он вошел, угрюмый, с безжизненным взглядом, одновременно и величественный, и едва держащийся на ногах, странно одетый и передвигающийся, больше тень, чем человек, больше призрак, чем король. Для подданных он являлся загадкой, недоступной их пониманию и так и не разгаданной; при его появлении они недоумевали, что им делать – кричать «Да здравствует король» или молиться за упокой его души. На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом, ни орденов, ни драгоценностей – лишь на маленькой шапочке сверкал один бриллиант – пряжка, придерживающая три коротких завитых пера. В левой руке он держал черную болонку, которую прислала ему в подарок из своей тюрьмы его невестка Мария Стюарт: на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно выточенные из алебастра, пальцы. За ним шла Екатерина Медичи, уже согбенная годами, ибо королеве-матери было в ту пору шестьдесят шесть – шестьдесят семь. Тем не менее голову она держала еще твердо и прямо. Из-под привычно нахмуренных бровей устремлялся острый взгляд, но, несмотря на это, она в своей неизменно траурной одежде и с матово-бледным лицом походила на восковую статую. Рядом с ней возникло грустное кроткое лицо королевы Луизы Лотарингской – жены Генриха III, на первый взгляд ничем не замечательной, но на самом деле верной подруги его несчастливой, полной треволнений жизни. Королева Екатерина Медичи намеревалась присутствовать при своем триумфе. Королева Луиза шла смотреть казнь. Король Генрих замышлял важную сделку. Эти три оттенка чувств отражались на высокомерном челе первой, в покорном выражении лица второй, сумрачной озабоченности третьего. За высокими особами, на которых с любопытством глазел народ, следовали два красивых молодых человека – одному было лет двадцать, другому не больше двадцати пяти. Они шли рука об руку, несмотря на этикет, не допускающий, чтобы в присутствии монархов, как и в церкви перед лицом бога, люди наглядно выражали свою взаимную привязанность. Они улыбались: младший – какой-то невыразимо печальной, старший – пленительной, покоряющей улыбкой. Они были красивы, высокого роста, родные братья. Младшего звали Анри де Жуаез, граф дю Бушаж; второй был герцог Анн де Жуаез. Еще недавно он известен был под именем д'Арк. Но король Генрих, любивший его превыше всего на свете, год назад назначил своего фаворита пэром Франции, превратив виконтство де Жуаез в герцогство. К этому фавориту народ не испытывал ненависти, которую питал в свое время к Можирону, Келюсу и Шомбергу, ненависти, унаследованной одним лишь д'Эперноном. Поэтому собравшаяся на площади толпа встретила государя и обоих братьев не слишком бурными, но все же приветственными кликами. Генрих поклонился народу серьезно, без улыбки, затем поцеловал собачку в голову и обернулся к молодым людям. – Прислонитесь к ковру, Анн, – молвил он старшему, – вы устанете все время стоять. Это может продлиться довольно долго. – Надеюсь, – вмешалась Екатерина, – что это будет долгое и приятное зрелище, сир. – Вы, значит, полагаете, что Сальсед заговорит, матушка? – спросил Генрих. – Господь бог, надеюсь, повергнет врагов наших в смущение. Я говорю «наших врагов», ибо они также и ваши враги, дочь моя, – добавила она, обернувшись к королеве; та, побледнев, опустила свои кроткие глаза. Король с сомнением покачал головой. Затем, снова обернувшись к Жуаезу и заметив, что тот, несмотря на его слова, продолжает стоять, сказал: – Послушайте же, Анн, – сделайте, как я вам советую. Прислонитесь к стене или обопритесь на спинку моего кресла. – Ваше величество поистине слишком добры, – сказал юный герцог, – я воспользуюсь вашим разрешением лишь тогда, когда по-настоящему устану. – А мы не станем дожидаться, чтобы ты устал, не правда ли, брат? – тихонько прошептал Анри. – Будь покоен, – ответил Анн больше взглядом, чем голосом. – Сын мой, – произнесла Екатерина, – по-моему, там, на углу набережной, происходит какая-то свалка? – И острое же у вас зрение, матушка! Да, действительно, кажется, вы правы. Какие же у меня плохие глаза, а ведь я совсем не стар! – Сир, – бесцеремонно прервал его Жуаез, – свалка происходит потому, что отряд лучников оттесняет толпу. Наверное, ведут осужденного. – Как это лестно для королей, – сказала Екатерина, – присутствовать при четвертовании человека, у которого течет в жилах капля королевской крови. Произнося эти слова, она не спускала глаз с королевы Луизы. – О государыня, простите, пощадите меня, – вскричала молодая королева с отчаянием, которое она тщетно пыталась скрыть. – Нет, это чудовище не принадлежит к моей семье, и вы не хотели сказать, что я с ним в родстве. – Конечно, нет, – сказал король. – Я уверен, что моя мать не имела этого в виду. – Однако же, – едко произнесла Екатерина, – он сродни Лотаринтскому дому, а лотарингцы ваши родичи, сударыня. Я, по крайней мере, так полагаю. Значит, этот Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое. – То есть, – прервал Жуаез, охваченный благородным негодованием (оно было характерной чертой его натуры и проявлялось при всех обстоятельствах, кем бы ни был тот, кто его вызвал), то есть он имеет отношение к господину де Гизу, но не к королеве Франции. – Ах, вы здесь, господни де Жуаез? – протянула Екатерина невыразимо высокомерным тоном, платя унижением за свою досаду. – Вы здесь? А я вас и не заметила. – Да, я здесь, не столько даже по доброй воле, сколько по приказу короля, государыня, – ответил Жуаез, устремив на Генриха вопросительный взгляд. – Не такое уж это приятное зрелище – четвертование человека, – чтобы я на него явился, если бы не был к этому вынужден. – Жуаез прав, государыня, – сказал Генрих, – речь сейчас идет не о Лотарингском доме, не о Гизах и – главное – отнюдь не о королеве. Речь идет о том, что будет разделен на четыре куска господин де Сальсед, преступник, намеревавшийся умертвить моего брата. – Мне сегодня что-то не везет, – сказала Екатерина, внезапно уступая, что было у нее самым ловким тактическим ходом, – до слез обидела свою дочь и – да простит мне бог, – кажется, насмешила господина де Жуаеза. – Ах, ваше величество, – вскричала Луиза, хватаясь за руки Екатерины, – возможно ли, что вы так неправильно поняли мое огорчение! – И усомнились в моем глубочайшем почтении, – добавил Анн де Жуаез, склоняясь над ручкой королевского кресла. – Да, правда, правда, – ответила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце своей невестки. – Я сама должна была понять, дитя мое, как тягостно для вас, когда раскрываются заговоры ваших лотарингских родичей. Хоть вы тут и ни при чем, но не можете не страдать от этого родства. – Ах, это-то, пожалуй, верно, матушка, – сказал король, стараясь примирить всех. – На этот раз мы наконец-то можем не сомневаться в причастности господ де Гиз к этому заговору. – Но, сир, – прервала его Луиза Лотарингская смелее, чем прежде, – ваше величество отлично знаете, что, став королевой Франции, я оставила всех своих родичей далеко внизу, у подножия трона. – О, – вскричал Анн де Жуаез, – видите, сир, я не ошибался. Вот и осужденный появился на площади. Черт побери, и гнусный же у него вид! – Он боится, – сказала Екатерина, – он будет говорить. – Если у него хватит сил, – заметил король. – глядите, матушка, голова у него болтается, как у покойника. – Это я и говорю, сир, – сказал Жуаез, – он ужасен. – Как же вы хотите, чтобы человек с такими злодейскими помыслами выглядел привлекательно? Я ведь объяснил вам, Анн, тайное соответствие между физической и нравственной природой человека, как его уразумели и истолковали Гиппократ и Гален. – Не отрицаю, сир, но я не такой понятливый ученик, как вы, и мне нередко приходилось видеть весьма некрасивых людей, которые были очень доблестными воинами. Верно, Анри? Жуаез обернулся к брату, словно ища у него одобрения и поддержки. Но Анри смотрел прямо перед собою, ничего не видя, слушал, ничего не слыша. Он был погружен в глубокую задумчивость. Вместо него ответил король. – Бог ты мой, дорогой Анн, – вскричал он, – а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните, что он делал? Он сжег одного нормандского дворянина, своего врага, в его доме. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Он был пойман за чеканкой фальшивой монеты и приговорен за это к смерти. – Следует добавить, – сказала Екатерина, – что помилование ему выхлопотал господин герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя. На этот раз силы у Луизы иссякли. Она только глубоко вздохнула. – Что и говорить, – сказал Жуаез, – жизнь весьма деятельная. Но теперь она скоро кончится. – Надеюсь, господин де Жуаез, – сказала Екатерина, – что конец, напротив, наступит не слишком скоро. – Государыня, – качая головой, возразил Жуаез, – там под навесом я вижу таких добрых коней и, видимо, так истомившихся от безделья, что не рассчитываю на чрезмерную выносливость мышц, связок и хрящей господина де Сальседа. – Да, но это уже предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, – добавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться только она одна, – и он велит передать помощникам палача, чтобы они тянули не слишком сильно. – Однако, ваше величество, – робко заметила королева Луиза, – я слышала, как вы сегодня утром говорили госпоже де Меркер – так мне, по крайней мере, показалось, – что несчастного будут растягивать только два раза. – Да, если он поведет себя хорошо, – сказала Екатерина. – В этом случае с ним будет покончено быстро. Но вы понимаете, дочь моя, раз уж вас так волнует его участь, я хотела бы, чтобы вы могли как-нибудь сообщить ему об этом: пусть он ведет себя хорошо, это ведь в его интересах. – Дело в том, ваше величество, – сказала королева, – что господь не дал мне таких сил, как вам, и я не очень-то люблю смотреть, как мучаются люди. – Ну, так не смотрите, дочь моя. Луиза умолкла. Король ничего не слышал. Он-то смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низенький эшафот. Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы основательно расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа, несмотря на то что смертный помост был не так уж высок. Сальседу было лет тридцать, он казался сильным и крепко сложенным. Бледное лицо его, на котором проступило несколько капель пота и крови, оживлялось, когда он оглядывался кругом с каким-то неописуемым выражением – то надежды, то смертельного страха. Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что вместо спасения оттуда может прийти только смерть, он тотчас же отвел его. Вся надежда его была на толпу. Его горящие глаза, его душа, словно трепещущая у самых уст, искали чего-то в недрах этой грозовой пучины. Толпа безмолвствовала. Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду, недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, хотя и делала вид, будто не придает им значения, обнаружила в его жилах каплю королевской крови. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, перехваченная теперь позорной веревкой, когда-то доблестно орудовала шпагой, за мертвенно-бледным челом, на котором отражался страх смерти, страх, который осужденный, наверно, схоронил бы глубоко в недрах души, если бы все место не занимала там надежда, за этим мертвенно-бледным челом таились некогда великие замыслы. Из того, что мы сказали, следовало, что для многих зрителей Сальсед являлся героем. Для многих других – жертвой; кое-кто действительно считал его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрение преступников тех знаменитых убийц, чьи имена отмечаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории. И вот в толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против г-на кардинала Лотарингского, вследствие чего славно погиб во время Варфоломеевской резни. Но что впоследствии сын, забыв об этой смерти или же, вернее, пожертвовав ненавистью ради того честолюбия, к которому народ всегда питает сочувствие, сын, говорим мы, вступил в сговор с Испанией и Гизами для того, чтобы воспрепятствовать намечавшемуся воцарению во Фландрии столь ненавистного французам герцога Анжуйского. Упоминали о его связях с База и Балуеном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франсуа, брату Генриха Ш. Рассказывали, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых еще дымилась кровь его сообщников. Он один, сделав признания, по словам лотарингцев, лживые и весьма искусные, так соблазнил судей, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправил во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Правда, результат в конце концов оказался тот же; но Сальсед рассчитывал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими сторонниками. На свою беду, он просчитался: г-н де Белльевр, которому была поручена охрана драгоценного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники Лиги не смогли приблизиться к нему на расстояние одной мили. В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся в застенке, где его пытали, продолжал надеяться на повозке, в которой везли его к месту казни, не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, что ему не хватало мужества или силы примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнеспособных людей, которые защищаются до последнего вздоха с таким упорством и стойкостью, каких не хватает душевным силам натур менее цельных. Королю, как и всему народу, ясно было, о чем именно неотступно думает Сальсед. Екатерина со своей стороны тревожно следила за малейшим движением злосчастного молодого человека. Но она находилась слишком далеко от него, чтобы улавливать направление его взглядов и замечать их непрестанную игру. При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами: мужчины, женщины, дети располагались друг над другом. Каждый раз как над этим волнующимся морем возникала новая голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа: в одну секунду он мог заметить столько, сколько другие обозрели бы лишь за час. Время, ставшее вдруг столь драгоценным, в десять, даже во сто раз обострило его возбужденное сознание. Устремив на новое, незнакомое лицо взгляд, подобный молнии, Сальсед затем снова мрачнел и переносил все свое внимание куда-нибудь в другое место. Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту в самом центре его, охватив веревкой посередине туловища. По знаку, данному мэтром Таншоном, лейтенантом короткой мантии, распоряжавшимся приведением приговора в исполнение, два лучника, пробиваясь через толпу, уже направились за лошадьми. При других обстоятельствах, направляйся они по другому делу, лучники и шагу не смогли бы ступить в этой гуще народа. Но толпа знала, за чем идут лучники, она расступилась, давала дорогу, как в переполненном театре всегда освобождают место для актеров, исполняющих важные роли. В ту же самую минуту у дверей королевской ложи послышался какой-то шум, и служитель, приподняв завесу, доложил их величествам, что президент парламента Бриссон и четверо советников, из которых один был докладчиком по процессу, ходатайствуют о чести побеседовать одну минутку с королем по поводу казни. – Отлично, – сказал король. Обернувшись к Екатерине, он добавил: – Ну вот, матушка, теперь вы будете довольны. В знак одобрения Екатерина слегка кивнула головой. – Сир, прошу вас об одной милости, – обратился к королю Жуаез. – Говори, Жуаез, – ответил король, – и если ты просишь милости не для осужденного… – Будьте покойны, сир. – Я слушаю. – Сир, имеется одна вещь, которой не переносят глаза моего брата, а в особенности мои: это красные и черные одеяния. Пусть же ваше величество по доброте своей разрешит нам удалиться. – Как, вас столь мало волнуют мои дела, господин де Жуаез, что вы хотите уйти от меня в такой момент?! – вскричал Генрих. – Не извольте так думать, сир, все, что касается вашего величества, меня глубоко затрагивает. Но натура моя очень жалкая, слабая женщина и то сильнее меня. Как увижу казнь, так потом целую неделю болен. А ведь теперь, когда мой брат, не знаю уж почему, перестал смеяться, при дворе смеюсь я один: сами посудите, во что превратится несчастный Лувр, и без того такой унылый, если благодаря мне станет еще мрачней? А потому смилуйтесь, сир… – Ты хочешь покинуть меня, Анн? – спросил Генрих голосом, в котором звучала невыразимая печаль. – Ей-богу же, сир, вы чересчур требовательны; казнь на Гревской площади – это для вас и мщение и зрелище, да еще какое! В противоположность мне вы такие зрелища очень любите. Но мщения и зрелища вам мало, вы еще хотите наслаждаться слабодушием ваших друзей. – Останься, Жуаез, останься. Увидишь, как это интересно. – Не сомневаюсь. Боюсь даже, как уже докладывал вашему величеству, что станет чересчур интересно, и я уже не смогу этого выдержать. Так вы разрешаете, не правда ли, сир? И Жуаез двинулся по направлению к двери. – Что ж, – произнес Генрих со вздохом. – Делай, как хочешь. Участь моя – одиночество. И король, наморщив лоб, обернулся к своей матери: он опасался, не услышала ли она этого разговора между ним и фаворитом.

The script ran 0.016 seconds.