Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джордж Байрон - Шильонский узник [1816]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: poetry, prose_classic, Поэма

Аннотация. Вниманию читателей предлагаются блистательные поэмы и стихи великого английского поэта, герои которого бросали вызов обществу, мстили за зло и несправедливость, трагически переживали разлад с миром и с собой, но женщин любили самозабвенно и возвышенно.

Полный текст.
1 2 

СОНЕТ К ШИЛЬОНУ[1]     Свободной Мысли вечная Душа, Всего светлее ты в тюрьме, Свобода! Там лучшие сердца всего народа Тебя хранят, одной тобой дыша.     Когда в цепях, во тьме сырого свода, Твоих сынов томят за годом год, В их муке зреет для врагов невзгода И Слава их во всех ветрах поет.     Шильон! Твоя тюрьма старинной кладки Храм; пол — алтарь: по нем и там и тут Он, Бонивар,[2] годами шаг свой шаткий     Влачил, и в камне те следы живут. Да не сотрут их — эти отпечатки! Они из рабства к богу вопиют![3]     ПРЕДИСЛОВИЕ   В то время, когда я писал эту поэму, я не был достаточно знаком с историей Бонивара; будь она мне известна, я бы постарался быть на высоте моего сюжета, попытался бы воздать должную хвалу мужеству и доблестям Бонивара. Теперь я получил некоторые сведения о его жизни благодаря любезности одного из граждан республики, продолжающей гордиться памятью мужа, достойного быть сыном лучшей поры древней свободы. «Франсуа де Бонивар (Bonnivar), сын Луи де Бонивара, родом из Сейселя[4] (Seyssel) и владелец Люна (Limes), родился в 1496 году. Он учился в Турине;[5] в 1510 году Жан Эмэ де Бонивар, его дядя, передал ему приорат Сан-Виктор, прилегающий к стенам Женевы и дававший крупные бенефиции… Этот великий человек (Бонивар заслуживает такой эпитет силой духа, прямотой, благородством помыслов, мудростью советов, отважностью поступков, обширностью знаний и живостью ума), этот великий человек, перед которым будут преклоняться все, кого трогает геройская доблесть, будет возбуждать еще более живое чувство благодарности в сердцах женевцев, любящих Женеву. Бонивар был всегда одним из ее самых твердых столпов: чтобы упрочить свободу нашей республики, он часто ставил на карту свою свободу; он забыл о своем спокойствии, отказался от своих богатств; он сделал все, что мог, для того, чтобы упрочить счастье страны, которую почтил своим избранием; с того момента, как он признал ее своей родиной, он полюбил ее как самый ревностный из ее граждан; он служил ей с геройским бесстрашием и написал свою „Историю“ с наивностью философа и горячностью патриота. Он говорит в начале своей „Истории Женевы“, что „с того времени, как он начал читать историю народов, он почувствовал влечение к республикам и принимал всегда их сторону; эта любовь к свободе, несомненно, и побудила его избрать Женеву своей второй родиной“. Бонивар был еще молод, когда открыто выступил защитником Женевы против герцога Савойского[6] и епископа. В 1519 году Бонивар сделался мучеником за свою родину: когда герцог Савойский вступил в Женеву с пятьюстами человек, Бонивар, опасаясь гнева герцога, хотел укрыться в Фрибург[7] от грозивших ему преследований. Но его предали два человека, сопровождавшие его, и по приказу герцога его отвезли в Гролэ, где он пробыл в тюрьме два года. Путешествия не спасали Бонивара от беды: так как несчастия не ослабили его преданности Женеве и он продолжал быть страшным врагом для всех ее недругов, то и подвергался всегда опасности преследований с их стороны. В 1530 году в горах Юры[8] на него напали воры, ограбили его и препроводили к герцогу Савойскому. Последний заточил его в Шильонский замок, где Бонивар пробыл, не будучи ни разу подвергнут допросу, до 1536 года, когда его высвободили из тюрьмы бернские войска, завладевшие всем кантоном Ваад (Pays-de-Vaud). Выйдя на свободу, Бонивар был обрадован тем, что увидел Женеву свободной и преобразованной; республика поспешила выказать ему свою благодарность и вознаградить его за вынесенные им бедствия: в июне 1536 года он был возведен в звание женевского гражданина, республика принесла ему в дар дом, где некогда жил генеральный викарий, и назначила ему пенсион в двести золотых экю на все время его пребывания в Женеве. В 1537 году он был выбран членом Совета Двухсот. Бонивар продолжал служить на пользу своих сограждан: позднее, после того как он помог Женеве стать свободной, ему удалось также сделать ее веротерпимой. Бонивар убедил Совет предоставить духовенству и крестьянам достаточно времени для обсуждения сделанных им предложений; он достиг цели своей мягкостью; Для того чтобы успешно проповедовать христианство, нужно действовать любовью и кротостью. Бонивар был ученым; его рукописи, сохраняющиеся в публичной библиотеке, доказывают, что он хорошо знал латинских классиков, а также обладал обширной эрудицией в области богословия и истории. Этот великий человек любил науку и полагал, что она может составить славу Женевы; поэтому он всячески старался насадить ее в городе, начавшем жить самостоятельно. В 1551 году он подарил городу свою библиотеку и положил этим основание нашей публичной библиотеке; книги Бонивара и составляют часть редких прекрасных изданий XV века, имеющихся в нашем собрании. Наконец, в том же году этот истинный патриот назначил республику своей наследницей, под условием, что она употребит его состояние на содержание коллежа, основание которого проектировалось тогда. Бонивар умер, по всей вероятности, в 1570 году, но точно установить дату его смерти нельзя, потому что в списках умерших есть пробел от июля 1570 года до 1571-го». (Histoire Litteraire de Geneve Жана Сенебье[9] (1741–1809), 1786, I, 131–137).[10]  ШИЛЬОНСКИЙ УЗНИК   I     Взгляните на меня: я сед, Но не от хилости и лет; Не страх незапный в ночь одну До срока дал мне седину. Я сгорблен, лоб наморщен мой, Но не труды, не хлад, не зной Тюрьма разрушила меня. Лишенный сладостного дня, Дыша без воздуха, в цепях, Я медленно дряхлел и чах, И жизнь казалась без конца. Удел несчастного отца _За веру смерть и стыд цепей_ Уделом стал и сыновей. Нас было шесть — пяти уж нет. Отец, страдалец с юных лет, Погибший старцем на костре, Два брата, падшие во пре, Отдав на жертву честь и кровь, Спасли души своей любовь. Три заживо схоронены На дне тюремной глубины И двух сожрала глубина; Лишь я, развалина одна, Себе на горе уцелел, Чтоб их оплакивать удел.     II     На лоне вод стоит Шильон; Там, в подземелье, семь колонн Покрыты влажным мохом лет. На них печальный брезжит свет Луч, ненароком с вышины Упавший в трещину стены И заронившийся во мглу. И на сыром тюрьмы полу Он светит тускло, одинок, Как над болотом огонек, Во мраке веющий ночном. Колонна каждая с кольцом; И цепи в кольцах тех висят; И тех цепей железо — яд; Мне в члены вгрызлося оно; Не будет ввек истреблено Клеймо, надавленное им. И день тяжел глазам моим, Отвыкнувшим столь давних лет Глядеть на радующий свет; И к воле я душой остыл С тех пор, как брат последний был Убит неволей предо мной И, рядом с мертвым, я, живой, Терзался на полу тюрьмы.    III     Цепями теми были мы К колоннам тем пригвождены, Хоть вместе, но разлучены; Мы шагу не могли ступить, В глаза друг друга различить Нам бледный мрак тюрьмы мешал. Он нам лицо чужое дал И брат стал брату незнаком. Была услада нам в одном: Друг другу голос подавать, Друг другу сердце пробуждать Иль былью славной старины, Иль звучной песнею войны Но скоро то же и одно Во мгле тюрьмы истощено; Наш голос страшно одичал, Он хриплым отголоском стал Глухой тюремныя стены; Он не был звуком старины В те дни, подобно нам самим, Могучим, вольным и живым! Мечта ль?.. но голос их и мой Всегда звучал мне как чужой.     IV     Из нас троих я старший был; Я жребий собственный забыл, Дыша заботою одной, Чтоб им не дать упасть душой. Наш младший брат — любовь отца… Увы! черты его лица И глаз умильная краса, Лазоревых, как небеса, Напоминали нашу мать. Он был мне все — и увядать При мне был должен милый цвет, Прекрасный, как тот дневный свет, Который с неба мне светил, В котором я на воле жил. Как утро, был он чист и жив: Умом младенчески-игрив, Беспечно весел сам с собой… Но перед горестью чужой Из голубых его очей Бежали слезы, как ручей.    V     Другой был столь же чист душой, Но дух имел он боевой: Могуч и крепок, в цвете лет, Рад вызвать к битве целый свет И в первый ряд на смерть готов… Но без терпенья для оков. И он от звука их завял! Я чувствовал, как погибал, Как медленно в печали гас Наш брат, незримый нам, близ нас; Он был стрелок, жилец холмов, Гонитель вепрей и волков И гроб тюрьма ему была; Неволи сила не снесла.     VI     Шильон Леманом окружен,[11] И вод его со всех сторон Неизмерима глубина; В двойную волны и стена Тюрьму совокупились там; Печальный свод, который нам Могилой заживо служил, Изрыт в скале подводной был; И день и ночь была слышна В него биющая волна И шум над нашей головой Струй, отшибаемых стеной. Случалось — бурей до окна Бывала взброшена волна, И брызгов дождь нас окроплял; Случалось — вихорь бушевал, И содрогалася скала; И с жадностью душа ждала, Что рухнет и задавит нас: Свободой был бы смертный час!     VII     Середний брат наш — я сказал Душой скорбел и увядал. Уныл, угрюм, ожесточен, От пищи отказался он: Еда тюремная жестка; Но для могучего стрелка Нужду переносить легко. Нам коз альпийских молоко Сменила смрадная вода; А хлеб наш был, какой всегда С тех пор как цепи созданы Слезами смачивать должны Невольники в своих цепях. Не от нужды скорбел и чах Мой брат: равно завял бы он, Когда б и негой окружен Без воли был… Зачем молчать? Он умер… я ж ему подать Руки не мог в последний час, Не мог закрыть потухших глаз; Вотще я цепи грыз и рвал Со мною рядом умирал И умер брат мой, одинок; Я близко был — и был далек. Я слышать мог, как он дышал, Как он дышать переставал, Как вздрагивал в цепях своих И как ужасно вдруг затих Во глубине тюремной мглы… Они, сняв с трупа кандалы, Его без гроба погребли В холодном лоне той земли, На коей он невольник был. Вотще я их в слезах молил, Чтоб брату там могилу дать, Где мог бы дневный луч сиять; То мысль безумная была, Но душу мне она зажгла: Чтоб волен был хоть в гробе он. «В темнице, мнил я, мертвых сон Не тих…» Но был ответ слезам Холодный смех; и брат мой там В сырой земле тюрьмы зарыт, И в головах его висит Пук им оставленных цепей: Убийц достойный мавзолей.    VIII     Но он — наш милый, лучший цвет, Наш ангел с колыбельных лет, Сокровище семьи родной, Он — образ матери душой И чистой прелестью лица, Мечта любимая отца, Он — для кого я жизнь щадил, Чтоб он бодрей в неволе был, Чтоб после мог и волен быть… Увы! он долго мог сносить С младенческою тишиной, С терпеньем ясным жребий свой: Не я ему — он для меня Подпорой был… Вдруг день от дня Стал упадать, ослабевал, Грустил, молчал и молча вял. О боже! боже! страшно зреть, Как силится преодолеть Смерть человека… я видал, Как ратник в битве погибал; Я видел, как пловец тонул С доской, к которой он прильнул С надеждой гибнущей своей; Я зрел, как издыхал злодей С свирепой дикостью в чертах, С богохуленьем на устах, Пока их смерть не заперла; Но там был страх — здесь скорбь была Болезнь глубокая души. Смиренным ангелом, в тиши, Он гас, столь кротко-молчалив, Столь безнадежно-терпелив, Столь грустно-томен, нежно-тих. Без слез, лишь помня о своих И обо мне… Увы! он гас, Как радуга, пленяя нас, Прекрасно гаснет в небесах; Ни вздоха скорби на устах; Ни ропота на жребий свой; Лишь слово изредка со мной О наших прошлых временах, О лучших будущего днях, Об упованье… но, объят Сей тратой, горшею из трат, Я был в свирепом забытьи. Вотще, кончаясь, он свои Терзанья смертные скрывал… Вдруг реже, трепетнее стал Дышать, и вдруг умолкнул он… Молчаньем страшным пробужден, Я вслушиваюсь… тишина! Кричу как бешеный… стена Откликнулась… и умер гул… Я цепь отчаянно рванул И вырвал… К брату — брата нет! Он на столбе — как вешний цвет, Убитый хладом, — предо мной Висел с поникшей головой. Я руку тихую поднял; Я чувствовал, как исчезал В ней след последней теплоты; И мнилось, были отняты Все силы у души моей; Все страшно вдруг сперлося в ней; Я дико по тюрьме бродил Но в ней покой ужасный был, Лишь веял от стены сырой Какой-то холод гробовой; И, взор на мертвого вперив, Я знал лишь смутно, что я жив. О! сколько муки в знанье том, Когда мы тут же узнаем, Что милому уже не быть! И миг тот мог я пережить! Не знаю — вера ль то была, Иль хладность к жизни жизнь спасла?    IX     Но что потом сбылось со мной Не помню… Свет казался тьмой, Тьма — светом; воздух исчезал; В оцепенении стоял, Без памяти, без бытия, Меж камней хладным камнем я; И виделось, как в тяжком сне, Все бледным, темным, тусклым мне; Все в мутную слилося тень; То не было ни ночь, ни день, Ни тяжкий свет тюрьмы моей, Столь ненавистный для очей: То было — тьма без темноты; То было — бездна пустоты Без протяженья и границ; То были образы без лиц; То страшный мир какой-то был, Без неба, света и светил, Без времени, без дней и лет, Без Промысла, без благ и бед, Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов, Как океан без берегов, Задавленный тяжелой мглой, Недвижный, темный и немой.     X     Вдруг луч внезапный посетил Мой ум… то голос птички был. Он умолкал; он снова пел; И мнилось, с неба он летел; И был утешно-сладок он. Им очарован, оживлен, Заслушавшись, забылся я. Но ненадолго… мысль моя Стезей привычною пошла, И я очнулся… и была Опять передо мной тюрьма, Молчанье то же, та же тьма; Как прежде, бледною струей Прокрадывался луч дневной В стенную скважину ко мне… Но там же, в свете, на стене И мой певец воздушный был: Он трепетал, он шевелил Своим лазоревым крылом; Он озарен был ясным днем; Он пел приветно надо мной… Как много было в песне той! И все то было — про меня! Ни разу до того я дня Ему подобного не зрел! Как я, казалось, он скорбел О брате, и покинут был; И он с любовью навестил Меня тогда, как ни одним Уж сердцем не был я любим; И в сладость песнь его была: Душа невольно ожила. Но кто ж он сам был, мой певец? Свободный ли небес жилец? Или, недавно от цепей, По случаю к тюрьме моей, Играя в небе, залетел И о свободе мне пропел? Скажу ль?.. Мне думалось порол, Что у меня был не земной, А райский гость; что братний дух Порадовать мой взор и слух Примчался птичкою с небес… Но утешитель вдруг исчез; Он улетел в сиянье дня… Нет, нет, то не был брат… меня Покинуть так не мог бы он, Чтоб я, с ним дважды разлучен, Остался вдвое одинок, Как труп меж гробовых досок.    XI     Вдруг новое в судьбе моей: К душе тюремных сторожей Как будто жалость путь нашла; Дотоле их душа была Бесчувственней желез моих; И что разжалобило их? Что милость вымолило мне, Не знаю… но опять к стене Уже прикован не был я; Оборванная цепь моя На шее билася моей; И по тюрьме я вместе с ней Вдоль стен, кругом столбов бродил, Не смея братних лишь могил Дотронуться моей ногой, Чтобы последния земной Святыни там не оскорбить.     XII     И мне оковами прорыть Ступени удалось в стене; Но воля не входила мне И в мысли… я был сирота, Мир стал чужой мне, жизнь пуста, С тюрьмой я жизнь сдружил мою: В тюрьме я всю свою семью, Все, что знавал, все, что любил, Невозвратимо схоронил, И в области веселой дня Никто уж не жил для меня; Без места на пиру земном, Я был бы лишний гость на нем, Как облако при ясном дне, Потерянное в вышине И в радостных его лучах Ненужное на небесах… Но мне хотелось бросить взор На красоту знакомых гор, На их утесы, их леса, На близкие к ним небеса.     XIII     Я их увидел — и оне Все были те ж: на вышине Веков создание — снега, Под ними Альпы и луга, И бездна озера у ног, И Роны блещущий поток Между зеленых берегов; И слышен был мне шум ручьев, Бегущих, бьющих по скалам; И по лазоревым водам Сверкали ясны облака; И быстрый парус челнока Между небес и вод летел; И хижины веселых сел, И кровы светлых городов Сквозь пар мелькали вдоль брегов… И я приметил островок: Прекрасен, свеж, но одинок В пространстве был он голубом; Цвели три дерева на нем, И горный воздух веял там По мураве и по цветам, И воды были там живей, И обвивалися нежней Кругом родных брегов оне. И видел я: к моей стене Челнок с пловцами приставал, Гостил у брега, отплывал И, при свободном ветерке Летя, скрывался вдалеке; И в облаках орел играл, И никогда я не видал Его столь быстрым — то к окну Спускался он, то в вышину Взлетал — за ним душа рвалась; И слезы новые из глаз Пошли, и новая печаль Мне сжала грудь… мне стало жаль Моих покинутых цепей. Когда ж на дно тюрьмы моей Опять сойти я должен был Меня, казалось, обхватил

The script ran 0.003 seconds.