Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ромен Роллан - Очарованная душа [1922]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман, Философия

Аннотация. Целеустремленная жизнь Роллана всецело была посвящена творчеству, а творчество для него являлось одновременно средством самовыражения и действием, борьбой. Роллан писал для тех, кто стоит во главе армии в походе, для народа. И народ помнит и чтит Ромена Роллана, писателя, который вместе со всем передовым человечеством шел, как он сам выразился, дорогой, петляющей вверх. В романе с большой полнотой отразился путь идейных исканий автора после первой мировой войны и революционный исход этих исканий. Он воплотил в этом повествовании самые важные жизненные процессы эпохи: смерть старого мира и рождение нового, воссоздал пути и перепутья западных интеллигентов-правдоискателей, их заблуждения и прорывы к истине, их поражения и победы. Роман «Очарованная душа» – вершина творчества Ромена Роллана. Основная проблема романа – пути и судьбы французской интеллигенции. Художественно-философской осью цикла является взаимодействие внутреннего мира героев и внешних обстоятельств их бытия. Автор отдает приоритет не изображению событий жизни героев, а анализу их духовной вселенной.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

Ромен Роллан Очарованная душа ВВЕДЕНИЕ В своем обращении «К читателю „Кола Брюньона“», написанном в мае 1914 года, я говорил о «десятилетней скованности в доспехах „Жан-Кристофа“, которые сначала были мне впору, но под конец стали слишком тесны для меня». Необходимо было переменить обстановку. И я так и поступил, отдавшись работе над книгой, пронизанной «вольной галльской веселостью»; она была закончена раньше других произведений, начатых задолго до нее. В числе этих произведений был задуманный мною роман в несколько трагической атмосфере «Жан-Кристофа»[1] (сегодня я могу смело опустить смягчающее слово «несколько», ибо вот уже двадцать лет, как трагизм стал еще более грозно тяготеть над миром). Этим романом и была «Очарованная душа». Книга эта уже начинала проступать в глубине первозданного хаоса творчества. Предисловие к последней книге «Жан Кристофа» помечено октябрем 1912 года. В те же дни вечно ищущая мысль продиктовала мне: «Следует расширить границы добра и зла». И моя мысль искала нового поприща в изображении «противоборства двух поколений современности – поколения мужчин и поколения женщин, каждое из которых достигло различного уровня в своем развитии… Не существует (а быть может, никогда и не существовало) такого положения, когда бы развитие женщин и мужчин одной эпохи шло параллельно. Поколение женщин всегда либо опережает на целый век поколение мужчин своего времени, либо отстает от него… Женщины наших дней завоевывают себе независимость. Для мужчин это уже вопрос прошлого…».[2] Главная героиня «Очарованной души», Аннета Ривьер, принадлежит к авангарду того поколения женщин, которому во Франции пришлось упорно пролагать себе дорогу к независимому положению в борьбе с предрассудками и злой волей своих спутников-мужчин. В конце концов была одержана решительная победа (во всех областях, за исключением политики, где в романских странах все еще продолжается ожесточенное сопротивление старшего поколения мужчин). Но борьба для передового отряда была трудной, особенно трудной она была для тех женщин, бедных и одиноких, которые, подобно Аннете, не побоялись превратностей, связанных с внебрачным материнством. Зато жизнь, полная испытаний и мужественного одиночества, когда каждая из редких в то время женщин-борцов ничего не знала о других своих соратницах и должна была рассчитывать лишь на себя, выковала характеры более свободолюбивые и стойкие, чем у большинства мужчин того же поколения… Достигнутая победа не могла не замедлить продвижения вперед тех, кто следовал за первой шеренгой. Ибо лишь ценой испытаний и преодоления препятствий представители рода человеческого – мужчины и женщины – продвигаются вперед… Слава богу, испытаний и препятствий всегда было достаточно в жизни моей духовной дочери и спутницы Аннеты. До последнего дня Аннета Ривьер[3] «стремится к морю… Никакого застоя! Вся жизнь в движении. Всегда вперед! Даже в смерти волна несет нас… Даже в смерти мы будем впереди…» [4] Эта Река жизни, к истокам которой я припал, возникла предо мною еще в октябре 1912 года, но должна была ждать девять лет, прежде чем прийти в движение. Ибо океан войны, долго кативший свои кровавые волны, начиная с 1914 и вплоть до 1920 года, наполнял мою душу глубокой печалью и скорбью о погибших. Мой разум был захвачен борьбой, отражением которой явились «Лилюли» и «Клерамбо». Этот период завершился в 1919–1920 годах духовным и физическим кризисом, обновившим мою душу и тело. В 1921 году моя прежняя жизнь умерла и была отброшена, «как пустая оболочка… Умрем, Кристоф, чтобы родиться вновь!» И невольным символическим актом, подтверждающим это, явился мой отъезд из Парижа, где я до тех пор сохранял свое жилище: я навсегда покинул Францию и поселился за ее пределами. Запись, которую я сделал в те дни, относится к задуманному мною произведению, но ее вполне можно было применить, хотя я об этом и не подозревал, и к моей жизни. «События – всего лишь внешние поводы. Они, в лучшем случае, освобождают пружину, которая была сжата медленным давлением внутренней необходимости». Отъезд из старого дома, из старого квартала, из моего старого родного края, где были выношены произведения довоенной поры, перевернул страницу… «Прощай, прошлое!..» Открывалась новая глава. Я покинул Париж в конце мая 1921 года, а уже в первой половине июня, в Вильневе, записывал: «Начат новый роман, „Аннета и Сильвия“. Чувство огромного удовлетворения. Незнакомое существо поселяется во мне, и я проникаюсь его жизнью, его мыслями и его судьбой».[5] Этот доставлявший мне наслаждение труд продолжался на одном дыхании с 15 июня по 18 октября 1921 года, когда роман «Аннета и Сильвия» был закончен. В уже приводившейся выше записи говорится: «Обычно принято писать историю событий человеческой жизни. Это глубоко ошибочно. Истинная жизнь – жизнь внутренняя». И предисловие к первому изданию «Аннеты и Сильвии» обещает «повесть о духовном мире одной женщины; о долгой жизни, прожитой в согласии с совестью, жизни, богатой радостями и печалями, не свободной от противоречий, полной заблуждений и вечно стремящейся не к Истине, ибо она недоступна, а к внутренней гармонии, которая и есть для нас высшая Истина». Внутренняя жизнь Аннеты отличается, скажем, от жизни Жан-Кристофа не только потому, что это жизнь женщины, и к тому же еще женщины другого поколения,[6] но и потому, что Аннета, неспособная освобождаться от порывов страсти с помощью непрерывного процесса духовного творчества, который повелевает и обуздывает, куда более беспомощна перед лицом бурлящих в ней подспудных сил. Никто из окружающих не подозревает о таящейся в недрах ее души буре страсти. Сама Аннета долгое время не замечает опасности. Внешне ее существование напоминает пруд, дремлющий в глуши Медонского леса.[7] Но интерес произведения и заключается в том, что в душе уравновешенной, порядочной и рассудительной женщины, неведомо для нее самой, незримо живет любовное начало, не признающее границ Fas и Nefas.[8] Это любовное начало последовательно принимает несколько обличий. Сперва смутная любовь к отцу – чувство тревожное и значительное и значительно более сильное, чем в этом отдает себе отчет сама Аннета; чувство это проявляется неожиданно после смерти отца и обнаружения его тайных связей. Затем страстная привязанность к сестре – привязанность, которая подвергается испытанию во время мимолетного появления прекрасного Париса, превратившего сестер в соперниц (после короткой вспышки ревности сначала одна, потом другая уступает любимого человека сестре). Позднее – любовь матери к сыну, занимающая особое место среди множества других грозовых порывов страсти, которая в браке и вне брака ищет неосуществимой гармонии. Сын так и не узнает всей силы этой любви, ибо Аннета, которая в других одиноких битвах обрела способность владеть своими чувствами, позволяет пробиваться наружу лишь слабому отблеску горящего в ее душе пламени. Теперь она – и только она – знает о том мире страстей, который пылает в ее груди и до которого людям нет дела. Несколько лет спустя, в годы войны, – вспышка страстного сострадания к человечеству, оскорбляемому, ненавидимому и попираемому звериными инстинктами, рожденными шовинизмом, и – как реакция на все это-проявление самоотверженной любви к попавшему в плен раненому врагу, которого осыпает бранью одичавшая толпа. Наконец, когда жизнь Аннеты уже клонится к закату, душа ее, стремящаяся к Бесконечному, раскрывается во всей своей бездонной глубине.[9] Я воспроизвожу здесь лишь основные линии развития образа героини, определившиеся с первого же дня работы над произведением; некоторые стороны замысла переделывались и исправлялись[10] на протяжении последовавших затем десяти лет труда, перемежавшегося с работой над другими произведениями, которые обогатили первоначальный замысел книги. Но в главном характер героини остался неизменным, бесконечная, безбрежная Река ее внутренней жизни с начала и до конца несет воды невидимо для всех, даже для взгляда самых близких людей, так что и самые близкие не подозревают о быстрине ее и стремнинах. Один лишь сын в какой-то мере ощутит их благодаря душевному взаимопониманию, но, несмотря на связывающее их кровное родство и, наконец, возникшую глубокую нежность, мать не открывает даже самому любимому существу тайны своей глубоко скрытой духовной жизни. Таким образом, жизнь Аннеты развивается в двух параллельных плоскостях, и посторонним ведома лишь жизнь внешняя. Что касается жизни внутренней, то в ней Аннета всегда остается одна. Одна, среди пламени, окутанная священным покрывалом. Для чего пылает этот вечный огонь, который, порою кажется, горит без цели, изменяет свое направление, но сам пребывает неизменным, поддерживает жизнь и в то же время служит источником мук? Почти на пороге смерти Аннета найдет, наконец, ответ на этот вопрос – ответ, который заставит ее понять и принять это горение. Когда, на склоне дней, она вновь обозревает Реку своей жизни, ее поражает несоответствие между силой пламени и горючим материалом, питавшим его. Каждый из тех, на кого была направлена ее любовь, призрачен. Воистину ею владели чары: в этом ключ к книге и смысл ее названия, которое я намеренно оставил загадочным. «Очарованная душа» на протяжении всей жизни сбрасывает призрачные покровы, которые ее окутывают. Каждый раз, освобождаясь от покрова, она ощущает себя нагой. И новый покров заменяет сброшенный. Каждый том произведения – новое воплощение великой Мечты. «Очарованная», лихорадочно вырываясь из-под власти грез, все время переходит от одной грезы к другой, вплоть до последней (последней ли?), – когда агония окончательно обрывает нить, связывающую Аннету с миром живых. Но если все преходяще, если все-наваждение, остается все же важнейшая сила – способность мечтать и грезить, остается Великий чародей – жизненный порыв, который постоянно творит и возрождает. Он – в ней. Он – источник ее жизни. Аннета, как и Жан-Кристоф, хотя и в совершенно ином плане, принадлежит к великой когорте творческих натур.[11] Она создает живые существа, реже – произведения. «Она никогда не пишет ради того, чтобы писать. Она делает это лишь в те редкие минуты, когда задыхается, утратив все, что поддерживает жизнь, и когда она вынуждена питать свой внутренний огонь собственным естеством; и тут она испускает дикие вопли поэзии, исторгнутые из ее души страстью».[12] Она – дочь, сестра, возлюбленная, мать, она – «вселенская Мать», которая, приобщившись в последние дни своей болезни к радостям и страданиям всех живущих, выражает свое чувство в лепете, где слышится угасающее блаженство: «Дитя мое, дитя мое. Мир! Разве не лучше тебе было в моем лоне? Зачем ты появился на свет?..».[13] В начале романа Аннета еще не имеет никакого представления о бездне своей души, где бьет ключом источник жизни. Первая книга – «Аннета и Сильвия» – лишь указывает на пробуждение от блаженного сна, от сладости оцепенения без сновидений, в котором Аннета пребывала до смерти отца. Сон этот грубо обрывается кошмаром смерти. Сердце в отчаянии устремляется навстречу иллюзиям нелепой любви; неосознанный, безотчетный порыв чувств мечется и бьется, словно обезумевшая птица, и сердце, не рассуждая, делает выбор. Но великая Иллюзия не бесплодна: она дает жизнь ребенку. В книге «Лето» собственно и начинается произведение, начинается подлинная жизнь, для которой «Аннета и Сильвия» служила лишь весенней прелюдией. Многие на этой прелюдии и остановятся, подобно тому как они остановились на книге «Заря» в романе «Жан-Кристоф»; так поступят те, кто ищет в музыке не откровения, а ухода от жизни, кто пользуется ею, как повязкой для глаз. Однако подлинный смысл «Очарованной души», как и «Жан-Кристофа», в том и состоит, чтобы сорвать одну за другой все повязки. В то время как незрячая красавица Аннета бьется в тенетах своих иллюзий – иллюзии ребенка, иллюзии возлюбленного, иллюзии жизни вдвоем, – суровая рука ее судьбы, которую называют случаем и которая оказывается мудрее здравого смысла, превращает благосостояние и беззаботную жизнь героини в руины и заставляет ее переступить порог vita nuova[14] Заметки, относящиеся к августу 1921 года, гласят: «Бедность для Аннеты играет ту же роль, что жизнь на чужбине для Кристофа. Она заставляет ее взглянуть на мир другими глазами и помогает проникнуть в лживую сущность современного общества, которую Аннета при всей своей честности не замечала, пока сама была частью этого общества. День, когда Аннета начинает трудом добывать свой хлеб, знаменует для нее начало эры подлинных открытий. В числе этих открытий нет любви. Нет и материнства. Инстинкт материнства жил в ней уже раньше, и жизнь недостаточно полно удовлетворяла его. Но с того дня, как Аннета переходит в лагерь нищеты, ей открывается мир. И прежде всего – чудовищная бесполезность жизни, девяти десятых жизни, которую современное общество сделало столь уродливой… (Особенно жизнь женщин…). Есть, спать и рожать: да, к этому сводится полезная часть жизни. А все остальное? Колесо вертится. Но вертится оно вхолостую… Действительно ли мужчина создан для того, чтобы мыслить? Пожалуй, можно сказать, что он себя в этом убедил, что он внушил себе эту обязанность и выполняет ее, как все остальные, освященные временем обычаи. Но он не мыслит. Он, словно пес, дремлет на цепи своих каждодневных занятий, своих удовольствий и огорчений… Что же сказать о женщинах?..» В книге «Лето» Аннете открывается «то, что таится под оболочкой современной цивилизации, с ее роскошью, ее искусством, суетой и шумихой… Как редки люди, жизнь которых – осуществление закона Необходимости!.. О, до чего непрочно здание человеческого общества! Оно держится лишь силой привычки. И рухнет сразу…» Здесь Аннета впервые предвозвещает грядущее землетрясение, которое через пятнадцать лет всколыхнет Европу и мир великими войнами и Революциями! Бедность, эта мистическая невеста Poverello[15] Ассизы, не только наполняет душу братскими чувствами к обездоленному люду. Она выявляет новую светлую мораль. Не ту, прежнюю, урезанную и чахлую мораль запретов и молитв, судилищ и исповедален, которая является сторожевым псом разделенного социальными перегородками общества, а новую мораль Труда… Труд – это единственный титул истинного благородства! Это – мощь и радость человека-творца, другими словами – единственного существа, которое живет по-настоящему, единственного существа, которое принадлежит к вечным силам. Труд проявляется в каждом – скромном и великом – творческом деянии, направленном на благо человеческого общества. Действовать, действовать в общих интересах – в этом одном и заключается Добродетель в высоком смысле слова. Все остальное относится к области «малой добродетели». Аннета, отныне вступившая на этот великий, тернистый, но прямой путь, жадно ищет себе спутника. Двое возлюбленных, которых она встречает в «Лете», доказывают ей невозможность сочетания двух важнейших полюсов оси ее жизни: Сострадания и Истины. Слабый (Жюльен) не выносит обнаженной правды, для него ее нужно вуалировать. Сильный (Филипп) лишен чувства доброты, он ступает по телам поверженных. Аннета не соглашается принести им в жертву ни Истины, ни Сострадания. И она вновь остается в одиночестве на своей трудной стезе. К тому же в это время она считает себя покинутой сыном, почти ненавидимой им (ибо страсть ее всегда и все преувеличивает). Она на краю нравственной гибели. Но и на этот раз, как и во многих других случаях, Аннету спасает удивительная сопротивляемость и гибкость ее натуры.[16] В то самое мгновение, когда она изнемогает, из бездны отчаяния поднимается вихрь жизни, который обновляет и укрепляет ее душу. Страдание изливается в стихах. И вот душа свободна. Обессиленная Аннета погружается в сон. Наутро, когда она пробуждается, страдание умерло. Все вокруг нее осталось прежним. И все обновилось. Она родилась заново. «Сострадание. Истина. Я ничем не пожертвовала. Я снова одна. Я сохранила свою цельность. Я постигла жизнь, я знаю ей цену, и я знаю, чего мне это стоило. Да здравствует жизнь! Я бросаю вызов богу!» Это – равновесие в бою, мгновение насыщенное и мимолетное. Оно возможно в час, когда Аннета находится в расцвете сил и здоровья и чувствует себя хозяином положения. Лето ее жизни в зените… «Белокурая Аннета, сильная северная женщина, разделяет иллюзии норманнов, бороздивших своими ладьями морские просторы; они следят за тем, как нос их судна разрезает волны, и радуются своему стремительному бегу, они чувствуют себя вольными, подобно огромным птицам, что летят вслед за ними… Быстрее! Смелее! Наперерез морским валам!.. Но близится равноденствие. Остерегайтесь бурь и сломанных крыльев!».[17] Наступает война. Этим кончается книга. Работа над книгой «Лето» продолжалась с 11 июля по 5 ноября 1922 года; она была вновь продолжена и завершена в первом полугодии 1923 года. Прошло два года, прежде чем я возобновил работу над произведением. Но я возобновил ее с той же строки, с того же возгласа, на котором оно было прервано, и слова: «Я бросаю вызов богу». Она унаследовала эти свойства от отца, но у него богатство натуры обратилось в эгоистическое легкомыслие; у Аннеты же оно сочетается с избытком жизненных сил, и это защищает ее от приступов меланхолии, к которой ее мог предрасположить характер матери, склонной к депрессии и бесплодным размышлениям. Но страстная натура дочери, которая на все накладывает свой отпечаток, преобразует эту мрачную и расслабляющую склонность в бурные взрывы отчаяния, не разрушающие, однако, этой сильной души; сотрясая, они лишь обновляют ее. (Запись 1922 года). – Р.Р. – ни разу не были мною забыты. Дух, словно птица на краю утеса, ждет мгновения, чтобы устремиться вниз. Запись от 10 января 1925 года гласит: «Ночью мне внезапно приоткрылся выход, через который можно спастись… Я ощущал себя загнанным в тупик войны и хотел избавиться от ее давящего гнета, который тяготеет над пацифизмом такой книги, как „Клерамбо“. Аннету, „бросившую вызов богу“, которую вовсе не смутили жестокости войны, этой бушующей стихии, внезапно преобразили неожиданная встреча с партией подвергающихся оскорблениям военнопленных и неожиданный порыв страсти. До сих пор она пассивно воспринимала все, что считала законом природы, хотя в ней самой жил закон ее собственной натуры, натуры более возвышенной, которую ей и надлежало противопоставить натурам озверевших людей. Едва, в результате ее решительного выступления в защиту военнопленных, произошло столкновение, как исчезло угнетавшее ее тягостное чувство, которое проистекало не столько из самой бесчеловечности войны, сколько из ее собственного приятия этой бесчеловечности». Pax enim поп belli privatio, Sed virtus est, quae ex animi fortitudine oritur [18] Силе следует противопоставить еще более мощную силу, а не слабость, не отречение! Братская близость с человеком, стоящим у порога смерти, с тяжело раненным Жерменом, эта дружба, более глубокая, чем любовь, решительно толкает Аннету от грез к действию. Ладья ее жизни, которая до сих пор была неподвижна, ныне летит с теми, кто находится в ней, – с ее сыном, чья судьба уже вырисовывается вдали, – к грозным стремнинам. Жермен, этот светлый ум, в ком способность все понимать парализовала волю к действию, умирая, постигает главную ошибку своей жизни. «Его вина заключалась в том, что он все понимал. Она заключалась в том, что он бездействовал… Все понимать – и действовать…» И он говорит Аннете: «Будьте тверже? Голое вашего сердца надежнее, чем все мои „за“ и „против“. У вас есть сын. Внушите ему, что недостаточно все взвешивать, все любить. Надо отдавать чему-либо предпочтение! Хорошо быть справедливым. Но истинная справедливость не пребывает в неподвижности перед своими весами, глядя, как колеблются их чаши. Она судит и приводит приговор в исполнение».[19] Это завещание Жермена, это наследие, которое Аннета должна передать сыну, тяжким грузом давит на ее плечи, ибо следовать велениям «истинной справедливости» в эпоху угнетения и всеобщей низости – значит роковым образом обречь себя в жертву. И ответственность Аннеты тем более велика, что в конце книги она, пережив мучительную неизвестность, становится «отцом и матерью» своего сына. Он сделал выбор.[20] И теперь ей предстоит сделать выбор за него. Во время важного разговора в конце книги, когда мать и сын делятся своими тайными помыслами, делятся своим презрением к обществу, породившему войну и навязывающему мир (мир лживый, чреватый новыми войнами), и говорят о своем неприятии этого мира, как и этой войны, Аннета с ужасом читает в мыслях Марка решимость принести себя в жертву, и материнская любовь, вопреки ее собственной вере, пытается переубедить сына. Но Марк так уверен в Аннете, в незыблемости ее веры, что он передает решение в ее руки. И мать не способна обмануть доверие сына. События – заключение перемирия – отодвигают развязку, и все же совершенно ясно, что она всего лишь отсрочена и в один из грядущих дней жертва должна будет взойти на костер… «Warte nur!..».[21] На последней странице Аннета стремится укрыть свой пророческий дар плотными покровами Мечты, живущей в недрах ее существа, – великой Мечты, которая служит ей прибежищем и рождает в ней иллюзию, будто она приобщается к всеобщей Иллюзии. Но Аннета хорошо понимает, что после пробуждения… «скоро, скоро…» ее ожидает участь Mater dolorosa.[22] Трехлетний перерыв отделяет эту книгу от трех частей «Провозвестницы». Я писал книгу «Мать и сын» с 24 октября 1925 года по 20 мая 1926 года. Работа над «Провозвестницей» была начата 11 ноября 1929 года и продолжалась до 7 апреля 1933 года. Но произведение не переставало зреть в горячке страстей и событий.[23] Не только Аннета и Марк следили за развитием судеб мира и в бессонные ночи вновь и вновь приходили к решению принести себя в жертву – в ожидании находился и сам автор. Ибо, хотя и не оставалось сомнения в неизбежности жертв в эту безжалостную эпоху, когда «жизнь не представляла опасности лишь для трусов» (как говорит Аннета, которая «нередко ночами заранее оплакивала смерть своего сына»), но для вас, молодые люди (старики не стоят того, чтобы о них говорили), существовала и всегда существует возможность выбрать себе форму жертвы. Нужно только решить: какая жертва будет не самой прекрасной (прошли те времена, когда говорили: «Нам нет дела до деяния, лишь бы поведение было прекрасным!»), но самой действенной, а значит, и необходимой для рождения нового человечества. Я мысленно обращался в эти годы к двум величайшим социальным начинаниям – начинаниям, осуществлявшимся в Индии и в СССР.[24] Я восхищался и тем и другим. Как только я познакомился с ними, я с первого же дня выступил в защиту СССР и Ганди против их врагов. Но в силу исторического предопределения они шли разными путями. И я, подобно Марку, изо всех сил старался стать связующим звеном между обеими армиями и содействовать созданию единого фронта двух великих Революций – свободного духа и организованных масс пролетариата, – направленного против сплоченных сил общественной и политической реакции, против империалистического капитализма и фашистских режимов, которые угрожают приостановить на века поступательное движение человечества.[25] Чтобы достичь успеха в попытке установить гармонию вовне – между двумя противоположными принципами: пассивным Неприятием, характерным для гандистской Индии, и организованным революционным насилием, – следовало прежде всего попытаться достичь этой гармонии в самом себе. Два эти принципа вели между собой в моем сознании «тот поединок духа», завершение которого я взвалил на плечи юного Марка; освободившись от этого бремени, я постиг «неотвратимое приближение часа великой битвы между нашими внутренними богами – той Илиады, которую творит и ведет на наших глазах и нашими руками человечество».[26] Нежная и сильная натура Марка Ривьера, «этого юного существа, четвертованного, растерзанного, привязанного к хвостам четырех лошадей», воплощает отчаянное усилие вкусить «черный мел диссонансов», который, по знаменитому выражению Гераклита, таит в себе «самую прекрасную гармонию». Он не может достичь этого в жизни, но он этого добивается своей смертью. Чело Марка окружено трагическим ореолом преждевременной гибели: в этом юном сознании, в этой быстро промелькнувшей жизни преломляется катастрофическое развитие духовной жизни Европы. В действительности существует не один Марк. Мне знакомы и другие. И мне известно, что в Марке они узнали себя. Они – лучшие люди нашего времени – ставят и разрешают либо подвигом своей жизни, либо ценой своей смерти великую проблему человеческого сознания, над решением которой бьется каждая эпоха: проблему примирения интересов личности с интересами общества. Примирение это может быть достигнуто лишь в результате отказа от того, что составляло смысл существования и предмет гордости прошедшей – и превзойденной – эпохи, в результате отказа от бесплодного индивидуализма (бесплодного не по природе своей, но вследствие вырождения) «аристократов духа»; сторонясь неизбежных битв современности, страшась дисциплины, которой требуют эти битвы, «аристократы духа» облекаются в горделивые доспехи независимости разума – разума абстрактного, бескровного, далекого от жизни. Для того чтобы спасти свою душу от сухотки, которая разъедает ее, человек должен погрузиться в кипящие пучины общественного бытия, а этого можно добиться, лишь поставив себя на службу обществу, находящемуся в движении и в борьбе. Марк приходит к этому, лихорадочно прокладывая себе путь через ярмарку на площади, куда более жестокую и тлетворную, чем та, которая описана в «ЖанКристофе», ибо Марк живет в обстановке «гибнущего мира». Обливаясь кровью, Марк вытравляет со своего тела родимые пятна лжи. Он обличает ложь и падает на пороге новой эры, приход которой подготовлен суровой и беспощадной Исповедью всей его жизни. Но самая его смерть означает рождение… Stirb und werde![27] Он вновь поднимается и живет в сердцах двух женщин, которые служили ему опорой, – в сердце возлюбленной и в сердце матери. Аннета продолжает восхождение с той самой ступеньки, на которой остановилась нога ее сына. И сын идет вперед вместе с матерью. Он – в ней. Аннета говорит об этом Асе: «Законы мира опрокинуты. Я его родила. А теперь он, в свою очередь, рождает меня».[28] Такова мысль – двойной смысл – подзаголовка последнего тома «Провозвестницы»: «Роды». Рождение новой эпохи ценой добровольной жертвы поколения. И рождение Матери Сыном. Таким образом Аннета идет дальше своего погибшего сына. Она отважно вступает в битву и вовлекает в нее сына своего сына и всех своих детей – по крови и духу. И вот, наконец, Река, ее символическое имя, достигает устья! В своем широком и, кажется, безбрежном ложе волны ее жизни катятся вперед, сливаясь с волнами великой Армии, прокладывающей себе путь сквозь стену угнетения. In tyrannos!.[29] Но Очарованная Душа, которая «даже в смерти идет впереди», выходит за пределы сегодняшних битв, за пределы развалин и бастионов, завоеванных или воздвигаемых ею. В своих последних мечтах Очарованная Душа становится Созидающей Силой, которая своим божественным млеком намечает во мраке ночи собственные Млечные Пути. Она сливается с Судьбой в ее повелительном движении вперед, постигая в свой последний час, что «все горести ее жизни были лишь отражением» этого поступательного движения Судьбы. Мне хотелось бы, чтобы в этой последней части симфонии – Via sacra[30] – в общем звучании слились лейтмотивы всего моего творчества: заря ребенка; смех Жорж и внучатой племянницы Кола – Сильвии и «Durch Leiden Freude» [31] Бетховена (идея, которую двое мудрых героев моей книги выражают: один, Жюльен, словами: «Через страдания – к истине» (восклицание умирающей Аннеты: «Страдать – значит постигать»), другой, граф Бруно, словами: «Через свет – к любви» («Per chiarita carita»); две переплетающиеся музыкальные фразы – «Озарение» и «Как знать?», эти красочные мелодии пастушеской свирели и гобоя, который пробуждал от сна Монтеня; Мечта (кантата «fur alle Zeit» [32] и Действие (лозунг сегодняшнего дня). Произведение выполняет это грандиозное намерение, слишком обширное для рук человеческих, в меньшей степени, чем того требует пылкое устремление эпохи, которая всеми силами старается осуществить это намерение. Симфония – это концерт, исполняемый оркестром столетий. Нам дано услышать лишь один отрывок, а затем мы передаем смычок другим, прежде чем разноголосые звуки успеют слиться в единый аккорд. Но, едва заслышав эти первые разноголосые звуки, мы ждем уже аккорда. Каково бы ни было это произведение, оно – музыка. Как и «Жан-Кристоф», я посвящаю его Гармонии, королеве Грез, Грезе моей жизни. Ромен Роллан 1 января 1934 года. КНИГА ПЕРВАЯ АННЕТА И СИЛЬВИЯ Любовь, первородная дщерь Земли, Любовь, что позже нашу Мысль создала… Риг-Веда ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ Вновь собираясь в путь, не такой долгий, каким был путь Жан-Кристофа, хотя мне и предстоит немало переходов я остановок, напоминаю читателям дружескую просьбу, с которой я как-то обратился к ним, когда мой музыкант был на распутье. В предисловии к «Бунту» я предупреждал их, чтобы они воспринимали каждую книгу как отдельную главу создаваемого произведения, идея которого развивается в ходе изображаемых событий. Я привел старинное речение: «Конец венчает жизнь, а вечер-день» и добавил: «Когда дойдем до конца пути, тогда судите о наших усилиях». Конечно, мне хотелось бы, чтобы каждая книга представляла собой законченное целое, чтобы о каждой судили, как о самостоятельном произведении искусства. Но не спешите судить об идее всего романа, прочитав лишь одну книгу. Когда я пишу роман, то выбираю существо, родственное мне по духу (или, пожалуй, оно выбирает меня). И этому избранному существу я предоставляю свободу действий, стараюсь, чтобы на него не влияла моя личность. Тяжелое это бремя-личность, которую терпишь больше полувека. Искусство оказывает нам божественное благодеяние, избавляя нас от этого бремени, позволяя нам вбирать души других, преображаться для иных существовании (наши индийские друзья сказали бы: «для иных из наших существовании», ибо в каждом – все…). Итак, сроднившись ли с Жан-Кристофом, с Кола или с Аннетой Ривьер, я становлюсь просто-напросто поверенным их мыслей. Слушаю их, вижу их поступки и смотрю на все их глазами. Они постепенно познают свое сердце и сердце других людей, а вместе с ними познаю и я; когда они оступаются, спотыкаюсь и я; стоит им воспрянуть духом, я тоже поднимаю голову, и мы снова пускаемся в путь. Не утверждаю, что это – путь лучший. Но зато – это наш путь. Есть ли, нет ли причины для существования Кристофа, Кола и Аннеты, но Кристоф. Кола и Аннета существуют. А существование само по себе уже немаловажная причина. Никаких спорных положений, никаких теорий в книге не ищите. Примите ее как повесть о духовном мире одной женщины; о долгой жизни, прожитой в согласии с совестью, жизни, богатой радостями и печалями, не свободной от противоречий, полной заблуждений и вечно стремящейся не к Истине, ибо она недоступна, а к внутренней гармонии, которая и есть для нас высшая Истина. Р.Р. Август, 1922 год ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Она сидела у окна, спиной к свету, и лучи заходящего солнца падали на ее плечи, на сильную шею. Она только что пришла. Впервые за много месяцев Аннета весь день пробыла на воздухе, бродила, упивалась вешним солнцем. Солнце, не разбавленное тенью безлистых деревьев, пьянило, как вино, и согревало воздух, еще прохладный, хоть зима и была на исходе. В голове шумело, сердце колотилось, и свет потоком заливал глаза. Багрец и золото под сомкнутыми веками. Золото и багрец во всем теле. Она притихла, замерла в кресле – на миг впала в забытье. В чаще леса – пруд; на нем блик солнца, будто глаз. Кольцом стоят деревья, в мох укутаны стволы. Захотелось окунуться. Она разделась. Ледяная рука воды тронула ее ноги, колени. Приятное оцепенение. Вот она в багряно-золотом пруду разглядывает свое тело… Смутное, неуловимое чувство стыда, словно кто-то увидел ее, подстерег. Скорее спрятаться, – и она заходит в воду все глубже, до самого подбородка. Вода змеится вокруг; это словно живые тиски; мясистые лианы обвивают ноги. Аннета пробует выпутаться и вязнет в тине. На поверхности дремлет солнечный блик. Она раздраженно отталкивается пятками от дна и выплывает. Вода побурела, потускнела, помутнела. А на ее блестящей чешуе по-прежнему солнце… Аннета цепляется за лапу ивы, склонившейся над прудом, – только бы выбраться из вязкой грязи. Мохнатая ветвь крылом прикрывает нагие плечи, бедра. Смеркается, и ветерок холодит шею… Она приходит в себя. Всего лишь несколько секунд назад она впала в забытье. Солнце прячется за холмы Сен-Клу. Прохладно по-вечернему. Аннета совсем очнулась, вскочила, ее чуточку знобит, и она досадливо хмурит брови: рассержена, что позволила себе забыться; и вот она усаживается перед горящим камином у себя в комнате. Уютно горит огонь, который развели, чтобы полюбоваться им, рассеять тоску, а не ради тепла; стояла ранняя весна, и в комнату вливался мягкий воздух, а вместе с ним – певучая и сонная болтовня птиц, вернувшихся из далеких стран. Аннета размышляет. Но сейчас ее глаза открыты. Она вступила в свой привычный мир. Она в своем собственном доме. Она – Аннета Ривьер. Она склонилась к огню, бросающему алые отсветы на ее молодое лицо, поглаживает ногой черную кошку, греющую грудку у золотистых головней, и снова оживает ее печаль, от которой она ненадолго отрешилась; она вспоминает черты (исчезнувшие было из ее сердца) того, кого она потеряла. Она в глубоком трауре; скорбные морщинки еще видны на лбу, в уголках губ, и веки чуть припухли от недавних слез, но когда эта сильная, свежая девушка, налитая соками жизни, как сама обновленная природа, не красавица, зато хорошо сложенная, с густой копной белокурых волос и золотистым загаром на шее, девушка, в каждом взгляде, в лице которой – прелесть юности, пытается накинуть на глаза, посмевшие отвлечься, и на округлые плечи развеявшееся покрывало скорби, она напоминает молоденькую вдовушку, увидевшую, что от нее убегает тень любимого. Аннета и правда в сердце своем была вдовой, но тот, чью тень пытались удержать ее руки, был ее отцом. Она потеряла его полгода назад. Поздней осенью Рауля Ривьера, человека нестарого (ему не было и пятидесяти), в два дня унес приступ уремии. Он уже несколько лет возился со здоровьем, которое прежде не берег, однако не ждал, что так внезапно сойдет со сцены. Ривьер, парижский архитектор, бывший питомец Римской академии художеств, красавец мужчина, хитрый и обуреваемый страстями, на редкость могучими, пользовавшийся успехом в салонах, захваленный в деловых кругах, всю жизнь загребал заказы, почести и всяческие блага, не подавая вида, что их домогается. Лицо типичного парижанина, примелькавшееся на фотографиях, прейскурантах и карикатурах, широкий выпуклый лоб, голова, чуть наклоненная вперед, как у быка, готового забодать, глаза круглые, навыкате, дерзкий взгляд, пышные светлые волосы, подстриженные бобриком, усы над смеющимся чувственным ртом; во всем облике – ум, дерзость, обаяние и бесстыдство. Его знал весь Париж-Париж искусства и наслаждений. И не знал никто. Он был человеком двуликим, прекрасно применялся к обществу, извлекал из него выгоду, но свою личную жизнь от всех утаивал. Он был человеком ненасытных страстей, всесильных пороков, которые сам в себе взращивал, стараясь, однако, не обнаруживать ничего такого, что отпугнуло бы заказчиков, – пускал в храм своей души (fas ас nefas) лишь избранных, не считался ее светскими вкусами и моралью, сообразуя, однако, с ними образ своей жизни и официальное положение. Никто его не знал – ни друзья, ни враги… Враги? Да их у него и не было. Завистники – пожалуй, но он сметал их с пути; впрочем, они не таили зла на него: он опрокидывал их, а потом с таким искусством льстил им, что они улыбались ему и чуть что не извинялись, как те робкие людишки, которые улыбаются вам, когда вы наступаете им на ногу. Его ловкость и хитрость одерживали верх – они помогали ему сохранить хорошие отношения и с конкурентами, которых он вытеснял, и с женщинами, которых бросал. Не так удачлив был он в семейной жизни. Жена оказалась до того бестактна, что страдала от его неверности, – он считал, что за четверть века супружеской жизни пора было бы ей привыкнуть, а она все не смирялась. Г-жа Ривьер, замкнутая, правдивая, держалась чуть надменно, и это было в стиле ее красоты – красоты лионки; чувства ее были сильны, но не бурны, и не ей было удержать его; к тому же ей недоставало счастливого таланта – такого удобного – закрывать глаза на то, чему ты не в силах помешать. Чувство собственного достоинства не позволяло ей жаловаться, однако она не скрывала, что все знает, что мучается. Он был мягкосердечен (во всяком случае, таким он себя считал), и ему не хотелось думать обо всем этом, но его раздражало, что она не преодолевает своего эгоизма. Годами жили они, как чужие, но по молчаливому согласию скрывали это от окружающих, и даже их дочь, Аннета, никогда не отдавала себе отчета в отношениях родителей. Она и не старалась вникать в их разногласия, это было ей неприятно. В юности у людей много своих забот. Им не до чужих дел… Рауль Ривьер привлек дочь на свою сторону – в этом проявилась вся его изворотливость. Разумеется, он ничего для этого не предпринимал – победило искусство. Ни слова упрека, ни намека на не правоту г-жи Ривьер. Он вел себя по-рыцарски: пусть дочь сама разбирается. Она так и сделала: ведь на нее тоже действовало обаяние отца. И как не обвинять ту, которая, став его женой, по неразумию сама испортила себе жизнь! В неравной борьбе бедная г-жа Ривьер была обречена заранее. Она сама себе нанесла поражение: умерла первая. Рауль стал единственным владетелем поместья и сердца дочери. Пять последних лет Аннета жила под нравственным влиянием обожаемого отца, который баловал ее и, не помышляя о том, что творит, расточал ей все свое обаяние. Он был так щедр оттого, что ему не на кого было тратиться: два года он почти не выходил из дому – удерживали предвестники болезни, которой суждено было его унести. Итак, ничто не нарушало той душевной близости, которая соединяла отца и дочь и заполняла сердце Аннеты, ее дремлющее сердце. Ей шел двадцать четвертый год, но сердце ее, казалось, было моложе: оно не спешило. А может быть, как все те, перед кем раскинулось долгое будущее, она, чувствуя, что в ней бурлят еще скрытые силы жизни, копила их и пока не придавала им значения. Она была похожа и на отца и на мать: от него унаследовала черты лица и обольстительную улыбку, которая у него обещала больше, чем он думал дать, а у нее, такой чистой, обещала гораздо больше, чем она хотела; от матери – внешнее спокойствие, уравновешенность, строгую нравственность, несмотря на вольнодумие. Особую прелесть придавали ей обаяние отца и сдержанность матери. Нельзя было понять, какой же характер в ней преобладает. Ее истинная натура еще была загадкой и для других и для нее самой. Никто не догадывался о ее сокровенном внутреннем мире. То была Ева, дремлющая в саду. В ее душе теснились какие-то желания, неясные ей самой. Ничто их не пробуждало, потому что не было толчка. Казалось, стоит ей протянуть руку, и она сорвет их. Но она и не пыталась, усыпленная их ласковым рокотом. Пожалуй, и не хотела пытаться… Кто знает, до каких пределов доходит самообман? Стараешься не обнаруживать в себе то, что тревожит… Она предпочитала не ведать о море своей души. У Аннеты, которую все знали, Аннеты, которая знала себя, премилой девушки, очень уравновешенной, рассудительной, аккуратной, сдержанной, с сильной волей, со своим собственным суждением обо всем, не было случая проявить свой характер, пойти наперекор правилам, установленным светом или семьей. Аннета не пренебрегала светскими обязанностями, развлечения, до которых она была большая охотница, ей не надоедали, но она ощущала потребность в занятиях более серьезных. Она прилежно училась, посещала лекции, изучала естественные науки, сдавала экзамены, добиваясь ученой степени. Ее живой ум жаждал знаний, она любила точные исследования, особенно в естествознании, к которому имела большие способности, – может быть, потому, что ее здоровая натура, инстинктивно стремясь к равновесию, испытывала потребность противопоставить строгую, научную методичность и логическое мышление беспокойной прелести той внутренней жизни, которую она боялась всколыхнуть и которая, помимо ее воли, стучалась у дверей, когда бездействовал ум. В ее жизни все было ясно, точно, систематично, и пока это ее вполне удовлетворяло. Не хотелось размышлять о том, что ждет впереди. Замужество совсем не привлекало ее. И она не желала о нем думать. Отец посмеивался над ее предубеждениями, но оспаривать их не собирался: так ему было удобнее. Уход из жизни Рауля Ривьера потряс до основания все стройное сооружение, в котором он был главной опорой, хотя Аннета этого и не понимала. Она знала смерть в лицо. Узнала пять лет тому назад, когда ее покинула мать. Но черты лица смерти не всегда одинаковы. Г-жа Ривьер, несколько месяцев пролежавшая в больнице, ушла молча, как и жила, сохранив тайну предсмертного страха, как хранила она тайну своих горестей, и в юной душе Аннеты, правдивой и эгоистичной, вместе с тихой печалью, похожей на первый весенний дождик, осталось чувство облегчения, в котором не признаешься себе, и мимолетные угрызения совести, которые очень скоро были по молодости лет беспечно забыты. Иначе умирал Рауль Ривьер. Он был застигнут врасплох, когда упивался счастьем, когда воображал, что наслаждаться им будет еще долго, и отнюдь не философски ушел из жизни. Он принял смерть и муки с криками возмущения. В ужасе боролся он до последнего вздоха, задыхаясь, как измыленная лошадь, во весь опор берущая подъем. Страшные эти картины отпечатались, словно на воске, в разгоряченном воображении Аннеты. По ночам ее преследовали видения. Она лежала в темноте у себя в комнате и, задремав или вдруг проснувшись, с такой яркостью снова видела предсмертные муки и лицо умирающего, что сама воплощалась в него: ее глаза становились его глазами; ее дыхание – его дыханием; она уже не могла различить их; глаза ее отвечали призыву тускнеющего взгляда. Она сама чуть было не погибла. Но молодость так сильна и гибка! Пусть до предела натянута тетива – тем дальше отлетит стрела жизни. Ослепительно яркие, безумные образы померкли оттого, что слишком были ярки, и мрак заволок память. Черты лица, голос, светлый облик того, кто исчез, – все исчезло; Аннета до изнеможения пыталась удержать в душе его тень, но уже не видела ее. Ничего не видела, кроме себя самой. Одной себя… Одинокой. Ева в раю пробуждалась без спутника, без того, к кому так привыкла, чей образ не старалась определить, но о ком думала, сама того не ведая, с какой-то влюбленностью. И вдруг рай утратил безопасность. В него прокрались беспокойные дуновения извне: и дыхание смерти, и дыхание жизни. Аннета открыла глаза и, как первобытные люди в ночи, с тревогой почувствовала, что ее со всех сторон подстерегают неведомые опасности, что с ними предстоит борьба. Все дремавшие в ней силы вдруг собрались воедино, построились, насторожились. Одинокая ее душа полнилась какими-то страстными порывами. Равновесие нарушилось. Ученье и занятия стали ей совсем не нужны. Казалось нелепым, что прежде она отводила им такое большое место. Другая же область жизни – та, которую опустошило горе, – представала перед ней во всей своей неизмеримой шири. Удар всколыхнул все чувства: вокруг раны, нанесенной смертью любимого спутника жизни, – тайные, неведомые силы любви; их притягивала образовавшаяся пустота, и они устремлялись туда из глубин ее существа. Она же, удивленная этим вторжением, пыталась дать ему иное объяснение; упрямо старалась она сосредоточить все эти силы вокруг того, кого оплакивала, – все эти силы, все эти жгучие, ненасытные вожделения Природы, вешние влажные дуновения которой омывали ее, и смутное, властное сожаление о счастии – утраченном, а не желанном ли? – и руки, простертые в небытие, и замирающее сердце, которое тянулось к прошедшему – а не к будущему ли? Кончилось тем, что скорбь ее стала таять в непостижимом смятении чувств: в печали, в желаниях, в безотчетном томлении – все это и снедало ее и возмущало… В тот вечер, на исходе апреля, возмущение вдруг овладело ею. Ее светлый ум восстал против неясных грез, которые он оставлял без контроля несколько слишком долгих месяцев и опасность которых предвидел. Он хотел отогнать их, но это было не так-то просто: его не слушались, он отвык управлять… Аннета бежала от взгляда огня, пылавшего в камине, от коварного нападения ночи, уже спустившейся на землю; она встала, зябко повела плечами и, накинув отцовский халат, зажгла свет. Тут был кабинет Рауля Ривьера. Из отворенного окна сквозь молодую реденькую листву деревьев, во мраке виднелась Сена, а в ее темных и будто неподвижных водах отражались дома, окна которых светились на том берегу, да блики зари, угасавшей над холмами Сен-Клу. Рауль Ривьер, который обладал изысканным вкусом, хотя и остерегался растрачивать его ради пошлого шаблона или смехотворных причуд своих богатых заказчиков, купил в предместье Парижа на Булонской набережной приглянувшийся ему старинный особняк в стиле Людовика XVI – и не перестроил. Ограничился тем, что сделал его комфортабельным. Деловой кабинет должен был служить и для дел любовных. И, судя по всему, это свое назначение он выполнял. Не одну милую просительницу принимал здесь Ривьер, но об этом никто и не подозревал, ибо в комнате был отдельный выход – прямо в сад. Однако уже два года он им не пользовался; единственной его посетительницей была Аннета. Здесь И вели они самые задушевные разговоры. Аннета прохаживалась по комнате, наводила порядок, наполняла водой вазы с цветами, двигалась неугомонно, а потом вдруг застывала с книгой в руках, примостившись в любимом уголке, на диване, и молча смотрела на муаровую ленту реки или, не прерывая рассеянного чтения, рассеянно болтала с отцом. А он, ее беспечный и утомленный отец, сидел тут же и, не поворачивая головы, украдкой следил насмешливыми своими глазами за каждым движением Аннеты; этот старый балованный ребенок привык к общему поклонению, а потому поддразнивал дочь, острил, засыпал ласковыми, шутливыми, требовательными, тревожными вопросами, только ради того, чтобы сосредоточить помыслы Аннеты на себе и увериться, что она действительно слушает его. И в конце концов она, покоренная и обрадованная тем, что отец не может обойтись без нее, бросала все и занималась только им. Тогда он успокаивался и, завоевав внимание дочери, делился с ней своими тайнами, перебирал воспоминания, приносил ей в дар все богатства своего блестящего ума во всем его разнообразии. Понятно, он старался выбирать самые лестные для себя случаи и преподносил их ad usum Delphini[33] своей дофине, до тонкости понимая и ее затаенное любопытство и непреодолимую брезгливость: он ей рассказывал лишь то, о чем она хотела бы послушать. Аннета не пропускала ни слова и гордилась его доверием. Ей приятно было думать, что отец рассказывает ей гораздо больше, чем рассказывал матери. Воображала, что она единственная хранительница тайн его личной жизни. Но после смерти отца у нее на хранении оказалось еще кое-что – все его бумаги. Аннета и не пыталась разобраться в них. Они не принадлежали ей – так внушала ей почтительная любовь. Другое чувство подсказывало: надо поступить иначе. Во всяком случае, надо было решить их участь: Аннета, единственная наследница, тоже могла исчезнуть – нельзя, чтобы семейные бумаги попали в чужие руки. Значит, надо поскорее их просмотреть, тогда и будет ясно, уничтожать их или хранить. Так решила Аннета уже несколько дней тому назад. Но, когда по вечерам она входила в комнату, где все говорило о присутствии дорогого отца, у нее доставало мужества лишь на одно: часами сидеть, там, не шелохнувшись. Она боялась, что, читая письма из прошлого, вплотную соприкоснется с действительностью… И все же это было необходимо. В тот вечер она решилась. Она с тревогой чувствовала, как нынешней, такою теплой ночью, в неге, разлитой вокруг, тает ее печаль, и ей захотелось утвердить свое право на умершего. Она подошла к шкафчику из розового дерева, скорее предназначенному для кокетки, чем для дельца, – в этом щкафчике времен Людовика XV, в ящиках, которые возвышались этажами в семь-восемь рядов и превращали его в очаровательный миниатюрный домик, предвосхитивший форму американских небоскребов, и хранил Ривьер груды писем и свои бумаги. Аннета опустилась на колени, выдвинула нижний ящик; она совсем вынула его из шкафа, чтобы получше разглядеть все, что в нем было, и, снова усевшись у камина, поставила ящик на колени и наклонилась над ним. В доме ни звука. Она жила вместе со старой теткой, которая вела хозяйство и в счет не шла: тетя Викторина, личность неприметная, сестра отца, всю жизнь прожила в заботах о нем и находила это вполне естественным, теперь же она заботилась об Аннете, по-прежнему играла роль домоправительницы и, как старые кошки, прижившиеся к дому, стала в конце концов частью обстановки, к которой была привязана, конечно, не меньше, чем к своей родне. Спозаранку она удалялась к себе в комнату; ее пребывание где-то наверху и мерное шарканье ее войлочных туфель не нарушали раздумий Аннеты – так в доме не замечаешь кошки. Аннета стала читать с любопытством и некоторой тревогой. Но любовь к порядку и стремление к покою, требовавшие, чтобы и в ней и вокруг нее все было ясно, четко, заставляли ее брать и разворачивать письма не спеша, спокойно и хладнокровно, и это, хотя бы некоторое время, поддерживало в ней самообман. Сначала она прочитала письма от матери. Грустный их тон сразу же воскресил в ее памяти давнишнее чувство, не всегда доброжелательное, иногда чуть раздраженное, с примесью жалости, вызванное тем, что она считала, с присущей ей рассудительностью, привычным нытьем безусловно больного человека: «Бедная мама!..» Но мало-помалу, вчитываясь, она впервые заметила, что для такого душевного состояния у матери были причины. Аннету встревожили некоторые намеки на неверность Рауля. Она слишком пристрастно относилась к отцу и пропустила их, прикидываясь, будто ничего не поняла. Благоговейная любовь к отцу вооружила ее превосходными доказательствами для отвода глаз. Однако она видела, какая глубокая душа была у г-жи Ривьер, как оскорблена была ее любовь, и укоряла себя, что совсем не знала свою мать, что сделала еще тягостнее ее жизнь, полную самопожертвования. В том же ящике, рядышком, лежали еще пачки писем (иные развязались и перемешались с письмами матери) – Рауль по своему легкомыслию хранил их вместе – так он сочетал свою сложную семейную жизнь и переписку с женщинами. И тут спокойствие, которое Аннета внушала себе, подверглось тяжкому испытанию. Со всех этих листков раздавались голоса, совсем по-иному говорившие о близости, уверенные в своей власти, – не то что голос бедной г-жи Ривьер; они утверждали, что имеют права владеть Раулем. Аннета была возмущена. Она поддалась первому побуждению, скомкала письма и швырнула в горящий камин. Но тотчас же выхватила. Растерянно смотрела она на листки, уже изгрызенные пламенем, из которого она вовремя их вытащила. Да, были у нее основания не вмешиваться в прошлые нелады между родителями, а еще больше было у нее оснований не узнавать о любовных связях отца. Но сейчас эти основания уже не играли роли. Она почувствовала личное оскорбление. Она сама не знала, по какому праву, отчего, почему. Она сидела неподвижно, поникнув, морща нос, нагнув голову, сжав губы от досады, и, напоминая разъяренную кошку, дрожала от желания швырнуть в огонь гнусные бумажонки, которые комкала в кулаке. Но вот рука разжалась, и Аннета, поддавшись искушению, посмотрела на них. И вдруг решилась – раскрыла ладонь, расправила письма, тщательно разгладила пальцем смятые листки… И прочла – прочла все. С омерзением (но в то же время словно завороженная) следила она, как мелькают перед ней любовные связи отца, о которых она и понятия не имела. Пестрые, причудливые вереницы. Свои вкусы и в любви и в искусстве Рауль «менял, как перчатки». Аннета узнавала имена дам из своего круга и с неприязнью вспоминала, как ей когда-то улыбалась, как ласкала ее какая-нибудь избранница отца. Другие стояли не на такой высокой ступени общественной лестницы, их орфография была не менее вольна, чем чувства, которые они изливали. Аннета еще крепче сжала губы, но ее умственный взор, острый и насмешливый, как умственный взор отца, видел всех этих потешных особ с кудряшками на лбу; видел, как, высунув кончик языка, склонившись над бумагой, впопыхах строчили они послание. Все эти романы – одни подлиннее, другие покороче, а в общем – все недолгие – тянулись чередой, сменяя и вытесняя друг друга. Аннета была благодарна им за это, но оскорблена и полна презрения. Открытия не кончились. Еще одна связка писем – они были сложены отдельно, в другом ящике, и перевязаны тщательнее, чем другие (тщательнее, чем письма матери) – говорила о более продолжительной связи. Даты были помечены небрежно, но сразу было видно, что переписка велась долгие годы. Письма были написаны двумя почерками: те письма, что пестрели ошибками, со строчками, бежавшими вкривь и вкось, прерывались на половине связки; другие же сначала выводила детская рука с помощью взрослого, потом почерк укрепился; переписка шла все последние годы, больше того (и это было особенно тяжко Аннете), – последние месяцы жизни ее отца. И эта корреспондентка, кравшая у нее часы священной для нее поры, право на которую, как она воображала, имела только она одна, – эта самозванка вдвойне самозванка, называла в письмах ее отца – «отцом»!.. Аннете стало нестерпимо больно. Гневным жестом она сбросила с плеч халат отца. Письма выпали из рук; она откинулась на спинку кресла и сидела без слез, с пылающими щеками. Она не анализировала своих чувств. Она была в таком смятении, что не могла рассуждать. И все же в этом смятении она думала об одном: «Он обманул меня!..». Она снова взяла эти проклятые письма и уже не выпускала до тех пор, пока не впитала в себя все, до последней строчки. Она читала, и ноздри ее раздувались, а рот был сомкнут: ее сжигал скрытый огонь ревности, и еще какое-то темное чувство зарождалось в ней. Ни разу не подумала она, что, проникая в святая святых этой переписки, овладевая тайнами отца, она поступает против совести. Ни разу не усомнилась в своем праве… (В своем праве! Голос рассудка умолк. Говорила совсем другая сила – деспотическая!) Наоборот, она считала, что затронуты ее права – да, ее права затронуты отцом! И все же она овладела собой. На миг она словно мельком увидела, как несообразна ее требовательность. Пожала плечами. Какие права были у нее на отца? Разве он был ей что-то должен? Властно говорили чувства: «Да». Бесполезно спорить! Аннета поддалась нелепо досаде, мучилась от уколов ревности и в то же время испытывала горькую радость от натиска жестоких сил, которые, впервые в жизни, острыми иглами вонзались в ее тело. Часть ночи прошла за чтением. И когда, наконец, она решила лечь, под ее смежившимися веками еще долго мелькали строчки и слова, от которых она вздрагивала, пока крепкий сон молодости не одолел ее; она лежала теперь неподвижно, глубоко дыша, успокоенная, облегченная той растратой сил, которая свершилась в ней. На другое утро Аннета все перечитала, она и в следующие дни не раз перечитывала письма, – только они и занимали ее мысли. Теперь мало-помалу она могла представить себе эту жизнь-вторую жизнь, которая шла параллельно ее жизни: мать-цветочница, Рауль снабдил ее деньгами, чтобы она открыла магазин; дочьмодистка или портниха (точных сведений не было). Одна звалась Дельфиной, а другая (молодая) Сильвией. Судя по фантастически небрежному стилю, в непосредственности которого была своя прелесть, они походили друг на друга. Дельфина, вероятно, была премилая женщина, и хоть она прибегала к некоторым уловкам, которые то тут, то там проскальзывали в письмах, но не очень донимала Ривьера своими требованиями. Ни мать, ни дочь не воспринимали жизнь трагически. Впрочем, они были уверены, что Рауль любит их. Вероятно, это и было лучшим средством сохранить его любовь. Дерзкая их уверенность оскорбляла Аннету не меньше, чем то, с какой удивительной бесцеремонностью они обращались к ее отцу. Сильвия особенно занимала ее ревнивое внимание. Другой не было в живых, и Аннета из гордости притворялась, будто ее ничуть не трогает близость Дельфины и ее отца; она уже забыла, как была оскорблена еще несколько дней назад, когда узнала о всех его привязанностях. Теперь, когда она вступила в борьбу с привязанностью более глубокой, всякие другие соперники ее не пугали. Напрягая мысль, Аннета старалась представить себе образ незнакомки: ведь она, хоть Аннета и презирала ее, была ей лишь наполовину чужой. Веселая бесцеремонность, спокойное «ты» в письмах, – чувствовалось, что Сильвия распоряжается ее отцом, будто он ее безраздельная собственность, – все это возмущало Аннету, она старалась пристально рассмотреть несносную незнакомку, чтобы ее уничтожить. Но самозванка избегала ее взгляда. Она будто говорила: «Он – мой, во мне течет его кровь». И чем сильнее негодовала Аннета, тем крепче утверждалась в ней эта близость. Она слишком долго противодействовала и мало-помалу привыкла к борьбе и даже к своей противнице. Кончилось тем, что она больше не могла обходиться без нее. Утром, просыпаясь, она тотчас же начинала думать о Сильвии, и теперь лукавый голосок соперницы твердил: «Во мне течет твоя кровь». И она так отчетливо слышала ее, так живо привиделась ей как-то ночью незнакомая сестра, что Аннета в полусне протянула руки, чтобы обнять ее. На другой день Аннету, рассерженную и сопротивлявшуюся, но побежденную, охватило неотступное желание увидеть сестру. И она отправилась на поиски Сильвии. Адрес был в письмах. Аннета пошла на бульвар Мэн. Миновал полдень. Оказалось, что Сильвия в мастерской. Аннета не решилась пойти туда. Она выждала еще несколько дней и снова отправилась к Сильвии после обеда, под вечер. Сильвия еще не вернулась домой, а может быть, снова вышла, никто точно не знал. Каждый раз нервное нетерпение целый день держало Аннету в напряжении, в ожидании; она возвращалась разочарованная, и малодушие втайне подсказывало ей, что лучше отказаться. Но она была из тех людей, которые никогда не отказываются от принятого решения, не отказываются, как бы упорно ни было сопротивление и как бы ни страшились они того, что может случиться. И она снова пошла как-то на исходе мая, около девяти вечера. На этот раз сказали, что Сильвия дома. Шестой этаж. Она поднялась одним духом – не хотела, чтобы осталось время на раздумье, чтобы можно было чем-то оправдать свое отступление. У нее захватило дыхание. Она остановилась на площадке. Она не знала, что ждет ее. Длинный общий коридор, без ковра, вымощен плитами. Справа и слева две полуотворенные двери: жильцы громко переговаривались. На красных плитах рдели лучи заходящего солнца – они падали из двери налево. За нею и жила Сильвия. Аннета постучалась. Не прерывая болтовни, ей крикнули: «Войдите!» Она толкнула дверь: отблеск золотистого заката ударили ей в лицо. Она увидела – полураздетая девушка, в юбке, с голыми пухлыми плечами и босыми ногами в розовых стоптанных шлепанцах ходит по комнате, повернувшись к ней гибкой спиной. Она что-то искала на туалетном столике и болтала сама с собой, припудривая пуховкой нос. – Ну! В чем дело? – спросила она сюсюкая, потому что рот у нее был полон шпилек. И тут же ее отвлекла ветка сирени в кувшине с водой: она уткнулась носом в цветы и замурлыкала от удовольствия. Подняла голову, взглянула смеющимися глазами в зеркало и увидела Аннету, – озаренная солнечными лучами, та нерешительно остановилась позади нее на пороге. Сильвия ахнула, повернулась к ней, и, закинув голые руки, проворно заколола шпильками растрепанные волосы, потом подошла, протягивая объятия, но вдруг отдернула руки и любезным, гостеприимным жестом, но сдержанно, пригласила Аннету войти. Аннета вошла; она пыталась что-то сказать, но не могла выговорить ни слова. Сильвия тоже молчала. Предложила стул, накинула поношенный халат в голубую полоску и села напротив, на кровать. Обе смотрели друг на друга и выжидали – кто начнет… Как они были различны! Они изучали друг друга проницательным, оценивающим взглядом, без снисхождения, стараясь узнать, выпытать: «Какая же ты?» Перед Сильвией стояла Аннета – высокая, свежая, широколицая, чуточку вздернутый нос, крутой лоб телки под копной вьющихся каштановых волос с золотистым отливом, густые брови; широко раскрытые голубые глаза были чуть навыкате и иногда как-то странно темнели от сердечного волнения; рот большой, губы выразительные, со светлым пушком в уголках, обычно сомкнуты, и в их выражении – что-то готовое к отпору, сдержанное, решительное, но какая же всепобеждающая, застенчивая и светлая улыбка преображает все лицо, когда они раскрываются; подбородок и щеки полные, но не толстые, словно литые, шея, плечи, руки – цвета густого меда; прекрасная упругая кожа, омываемая здоровой кровью. Немного тяжеловата талия, чуть грузен торс, а груди – широкие, пышные; опытный взгляд Сильвии, ощупывая их под тканью, задержался на гармоничной линии прекрасных плеч и шеи, на этой золотистой, округлой колонне, на самой совершенной линии тела Аннеты. Она умела одеваться, костюм был тщательно продуман, – по мнению Сильвии, чересчур уж тщательно; волосы аккуратно заложены, ни одного завитка не выбивается, ни одной лишней прядки. И Сильвия спрашивала себя: «А нутро у нее такое же?» Перед Аннетой стояла Сильвия – почти одного роста с ней (да, пожалуй, не ниже), но тоненькая, с узкой талией, с маленькой, не по фигуре, головкой, в халате, накинутом на полуголое тело, с небольшой грудью, но все-таки пухлая и плечи у нее полные, а бедра узкие, и сидит она, чуть покачиваясь, сложив руки на округлых коленях. Подбородок и лоб у нее тоже округлые, носик вздернутый, волосы светло-каштановые, очень тонкие и растут низко на висках, на щеках кудряшки, а на затылке и на белой, очень белой и изящной шее непослушные завитки. Комнатное растение. Профили у нее были асимметричные: правый томный, сентиментальный – кошечка спит; левый хитрый, настороженный – кошечка кусается. Разговаривая, она вздергивала верхнюю губку, так что обнажались острые клычки. И Аннета подумала: «Худо будет, если она вцепится!» Как они были различны! И все же обе с первого взгляда узнали друг в друге отца – его взгляд, светлые глаза, его лоб, складка в уголках рта… Аннета, оробевшая, напряженная, овладела собой и произнесла свою фамилию холодным от волнения тоном, Сильвия, не прерывая ее, не сводила с нее глаз, а потом преспокойно сказала, вздергивая губку в недоброй улыбке: – Я и так это знала. Аннета вздрогнула. – Каким образом? – Видела вас – и часто-с отцом… Она запнулась перед последним словом. Может быть, из злорадного чувства ей и хотелось сказать: «С моим отцом». Но она этого не сказала из насмешливого сострадания к Аннете, читавшей по ее губам. Аннета все поняла, отвела глаза, вспыхнула от унижения. Сильвия ничего не упустила из виду: она смаковала ее смущение. Она продолжала говорить с важностью, не спеша. Рассказала, что на похоронах была в церкви, забилась в уголок и все видела. Она вела рассказ певучим голоском, произнося слова чуть в нос и не обнаруживая никакого волнения. Но если она умела видеть, то Аннета умела слышать. И когда Сильвия кончила, Аннета подняла глаза и спросила: – Вы очень любили его? Ласково посмотрели друг на друга сестры, но это был лишь миг. Тень ревности скользнула в глазах Аннеты, и она продолжала: – Он очень любил вас. Ей искренне хотелось доставить Сильвии удовольствие, но в голосе, помимо воли, прозвучала досада. А Сильвии показалось, что она уловила покровительственную интонацию. Ее лапки выпустили коготки, и она сказала с живостью. – О да: он меня очень любил! Помолчала, а затем со снисходительным видом выпалила: – Вас он тоже очень любил! Он часто говорил мне об этом. Руки Аннеты сильные, большие и нервные руки, дрогнули, пальцы сжались. Сильвия смотрела на них. Чувствуя, как подступает к горлу комок, Аннета спросила: – Он часто говорил с вами обо мне? – Да, часто, – подтвердила Сильвия с невинным видом. Вероятно, это была не правда. Но Аннета не знала, что такое лицемерие, и верила людям; вот почему слова Сильвии ранили ее в самое сердце… Итак, отец говорил с Сильвией о ней, они говорили о ней вместе! Она же до самого последнего дня ничего не знала, была так уверена, что он доверяет ей, а он обманул, он все утаивал от нее; она даже не знала о существовании сестры! Непостоянство, несправедливость подавили ее. Она почувствовала, что побеждена. Но показывать это ей не хотелось; она поискала оружие, нашла его и сказала: – Вы очень редко видели его за последние годы. – За последние годы – да, – поневоле уступила Сильвия. – Разумеется. Он же болел. Его взаперти держали. Наступило враждебное молчание. Обе улыбались, обе сдерживали досаду. Аннета – суровая и надменная, Сильвия – двуличная, ласковая, жеманная. Они считали очки, прежде чем продолжать игру. Аннету утешало, что она все же получила преимущество – хоть и незначительное, но в глубине души ей было стыдно за свои дурные мысли, и она постаралась повести разговор более сердечным тоном. Она сказала, что ей хотелось бы сблизиться с той, в ком возродилась «частица» отца. Но, помимо своей воли, она установила различие между ними, подчеркнула, что она – в привилегированном положении. Рассказала Сильвии о последних годах Рауля и не могла удержаться – дала ей понять, что была ближе отцу. Сильвия воспользовалась паузой и удружила Аннете – вспомнила, как был к ней привязан отец. И одна невольно завидовала роли другой и старалась похвастаться своей ролью. Говоря или слушая (не желая слушать и все же слыша), они осматривали друг друга с головы до ног. Сильвия снисходительно сравнивала свои длинные голени, тонкие щиколотки, босые ножки, болтавшие шлепанцами, с грузными ногами и широкими щиколотками Аннеты. Аннета, рассматривая руки Сильвии, отмечала, как заросли лункп ее слишком розовых ногтей. Встретились не просто две девушки; то были две семьи-соперницы. И хотя казалось, что они непринужденно ведут беседу, взгляд их и язык разили мечом, они с неприязнью следили друг за другом. Звериным чутьем ревности каждая сразу, с первого же взгляда, вызнала всю подноготную другой, обнаружила тайные изъяны ее души, пороки, о которых та, быть может, и не подозревала. Сильвия видела в душе Аннеты сатанинскую гордость, упрямство, взбалмошность, которые, вероятно, еще не проявили себя. Аннета видела в душе Сильвии черствость и улыбающуюся двуличность. Позже, полюбив друг друга, сестры старались забыть то, что тогда увидели. А сейчас неприязнь заставляла их все рассматривать через увеличительное стекло. Временами они ненавидели друг друга. Аннета, чуть не плача, думала: «Как все это дурно, как дурно! Я должна показать пример». Она оглядела скромную каморку, посмотрела на окно, на тюлевую занавеску, на крышу и трубы соседнего дома, залитого лунным светом, на ветку сирени в кувшине с отбитым краем. Холодно, хотя душа ее пылала, Аннета предложила Сильвии дружбу и помощь… Сильвия выслушала с рассеянным видом, усмехнулась недоброй усмешкой, промолчала… Аннета была смертельно оскорблена, и, с трудом скрывая, как уязвлена ее гордость и какая нежность зарождается в ее душе, она внезапно поднялась. На прощание они обменялись пустыми любезностями. И Аннета вышла, опечаленная, разгневанная. Она уже миновала коридор, выложенный плитками, уже спустилась с первой ступени лестницы, когда Сильвия, потеряв по дороге одну туфельку, подбежала к ней сзади и обхватила руками ее шею. Аннета обернулась, вскрикнула от душевного волнения. В порыве чувства сжала Сильвию в объятиях. Сильвия тоже вскрикнула и засмеялась оттого, что Аннета с такой силой обняла ее. Они горячо поцеловались. Слова любви. Нежный шепот. Благодарность, обещание скоро увидеться… Наконец они расстались. Аннета, смеясь от счастья, очутилась внизу – она не помнила, как спустилась. Услышала наверху мальчишеский свист, будто кто-то звал собаку, и голосок Сильвии: – Аннета! Она подняла голову и на самом верху в круге света увидела рожицу Сильвии, крикнувшей со смехом: – Лови! И в лицо Аннете полетели брызги воды и мокрая ветка сирени – ее бросила Сильвия вместе с воздушными поцелуями… Сильвия убежала. Аннета, закинув голову, все искала сестру глазами, но ее и след простыл. Она сжала в руках мокрую ветку сирени и поцеловала ее. До дома было далеко, да и не совсем безопасно ходить по иным улицам в такой поздний час, но Аннета все же вернулась пешком. Ей хотелось танцевать. А дома она не легла, пока не поставила сирень в вазу у своей кровати, – так была она счастлива, так возбуждена. Вскочила и переставила ветку в кувшин с водой, совсем как было у Сильвии. Затем опять улеглась, но лампу не загасила, потому что ей не хотелось расставаться с нынешним днем. А часа через три она вдруг проснулась среди ночи. Цветы были на месте. Ей не приснилось, в самом деле она виделась с Сильвией… И она снова заснула с милым образом в душе. Дни покатились в жужжании пчел, строящих новый улей. Так вьется рой вокруг молодой царицы. Вокруг милой своей Сильвии Аннета создавала новое будущее. Старый улей был заброшен. Его царица мертва. Восторженная душа, стараясь скрыть дворцовый переворот, прикидывалась, будто любовь к отцу она перенесла на сестру, что обретет ее в Сильвии. Но Аннета знала, что с прежней любовью она простилась навеки. Повелительно звала ее новая любовь, созидающая и разрушающая… Воспоминания об отце были безжалостно отброшены. Его вещи были почтительно удалены в благоговейный полумрак комнат, – там уж некому было их трогать. Халат спрятан в старый шкаф. Аннета запрятала его, потом снова вытащила, постояла в нерешительности, прижалась к нему щекой и вдруг, вспомнив все, отшвырнула. Нет логики в любви! Кто же из них изменил? Она была поглощена только что обретенной сестрой. Она совсем не знала ее! Но когда полюбишь, не известные тебе черты привлекают особенно. Прелесть тайны примешивается к тому, что уже знаешь. Видела она Сильвию мельком, и ей хотелось удержать в памяти лишь то, что ей понравилось. Потихоньку от самой себя она допускала, что и это нечто весьма неопределенное. Но стоило ей попытаться беспристрастно воспроизвести то, что было для нее сомнительным в облике Сильвии, как она тотчас же слышала топот маленьких шлепанцев в коридоре и голые руки Сильвии будто обвивались вокруг ее шеи. Сильвия должна была прийти. Она обещала… Аннета готовилась к приему. Куда она проведет ее? В свою милую комнату. Сильвия сядет вот тут, на ее любимом месте, у растворенного окна. Аннета смотрела на все ее глазами, радовалась, что покажет ей свой дом, безделушки, деревья, одетые в нежную листву, и холмы, усыпанные цветами. При мысли, что Сильвия теперь разделит с ней уют и комфорт, она наслаждалась ими, испытывая свежее чувство новизны. Но вот она подумала, что Сильвия станет сравнивать свое жилье с булонским домом. Радость омрачилась. Неравенство в их положении тяготило Аннету, будто в этом была и ее вина. Но ведь она в силах все исправить, она заставит Сильвию воспользоваться благами, которые судьба предоставила ей, Аннете… Да, но, значит, за ней будет еще одно преимущество. Аннета предчувствовала, что предстоит борьба. Она помнила насмешливое молчание Сильвии в ответ на ее первое приглашение. Надо было посчитаться с ее щепетильностью. Как же быть? Мысленно Аннета перебрала несколько планов. Но ни один не годился. Раз десять она передвигала мебель в комнате; с детским удовольствием выставила напоказ самые ценные вещи, потом унесла и оставила лишь самые простые. Обдумала все до мелочей: где поставить на этажерке цветы, где – портрет… Только бы Сильвия не пришла, пока все не будет готово! Но Сильвия и не думала торопиться, у Аннеты времени было вдоволь, и она ставила и переставляла, передвигая все снова и снова. Она находила, что Сильвия очень медлит, и пользовалась этим, кое-что исправляя в своих планах. Бессознательная комедия! Она обманывала себя, придавая значение пустякам. Все это волнение, расстановка и перестановка вещей были просто предлогом, чтобы отвлечься от иного волнения, от горячечных мыслей, нарушавших обычный порядок ее рассудочной жизни. Предлог изжил себя. На этот раз все было готово. А Сильвия не шла. – Аннета не раз уже принимала ее в своем воображения. Она устала от ожидания… Однако нельзя же было снова идти к Сильвии! Ну вот, она придет и вдруг прочтет в скучающих глазах Сильвии, что без нее прекрасно обходятся! Уже самая эта мысль терзала гордую душу Аннеты. Нет, лучше никогда не видеть ее, чем так унижаться! Однако… Она принимает решение, спешит, одевается, – она пойдет за своей забывчивой Сильвией. Но не успела она застегнуть перчатки, как решимость уже оставила ее, ноги у нее подкосились, она села на стул в прихожей, сама не зная. что же делать… И в тот миг, когда Аннета, не снимая шляпы, уныло уселась у двери, не зная, идти ли, нет ли, в этот самый миг позвонила Сильвия!.. Не прошло и десяти секунд, как отзвучал звонок, а дверь уже распахнулась. Такая быстрота и восторженное выражение глаз Аннеты ясно показали Сильвии, как ее ждали. И еще на пороге, не успели сестры обменяться словом, две рожицы прижались друг к другу. Аннета в порыве радости потащила Сильвию через весь дом; она не выпускала ее руки, не сводила с нее глаз, смеялась громко, без причины, как счастливый ребенок… И все вышло не так, как она себе представляла. Ни одна заготовленная фраза не пригодилась. Она не усадила Сильвию в свой излюбленный уголок. Обе уселись спиной к окошку на диван, рядышком, глядя друг другу в глаза, болтали наперебой, а взгляды их говорили: (Аннета): «Наконец-то! Да ты ли это?» (Сильвия): «Вот видишь, я и пришла…» Сильвия, разглядывая Аннету, спросила: – Вы собрались уходить? Аннета мотнула головой: объяснять не хотелось. Сильвия все поняла, наклонилась и шепнула: – Не ко мне ли ты собралась? Аннета привскочила и, прижавшись щекой к плечу сестры, сказала: – Злючка! – Почему? – спросила Сильвия, целуя уголком губ золотистые брови Аннеты. Аннета не ответила. Сильвии был известен ответ. Она улыбнулась, лукаво следя за Аннетой, а та избегала ее взгляда. Непокорная душа! Настроение у Аннеты упало. Вдруг путами ее связала робость. Они притихли, и старшая сестра прильнула к плечу младшей, очень довольной, что так быстро удалось взять в свои руки власть… Потом Аннета подняла голову, и обе, поборов волнение, стали болтать, как закадычные подруги. На этот раз враждебных намерений не было. Напротив, они жаждали излить свои души… Впрочем, не до конца! Они знали, что у каждой есть свое, сокровенное, – то, что нельзя показать. Даже когда любишь? Вот именно, когда любишь! Да что же это, поточнее? Они чувствовали взаимное доверие, но затаились, они прощупывали границы того, что любовь другой могла бы вытерпеть. И не одно признание, сначала откровенное, посреди фразы меняло русло и премило оборачивалось ложью. Друг друга они не знали, были друг для друга по многим чертам неразгаданной загадкой; два характера, два мира, несмотря ни на что, чуждые. У сестры Сильвия (она думала об этом больше, чем хотела) пустила в ход все свое обаяние. А пленять она умела. Аннета была ею очарована, и в то же время ее коробили некоторые ужимки и манеры Сильвии, – ей было от них не по себе. Сильвия это замечала, но и не думала вести себя иначе; старшая сестра, независимая и наивная, бурная и сдержанная, привлекала ее и отпугивала (хотя, слушая ее болтовню, никто не догадался бы об этом). Прехитрыми и пренаблюдательными были и та и другая, они не пропускали ни взгляда, ни мысли. Они еще не были уверены друг в друге. В них была и недоверчивость и готовность излить и отдать друг другу душу. Однако отдать, не получая ничего взамен, не хотелось! В сестрах сидел бесенок гордыни. В Аннете он был посильнее. Но и любовь двигала ею сильнее. И скрыть этого она не могла. Она терпела поражение, отдавая больше, чем ей хотелось бы, и Сильвии это нравилось. Так представители двух договаривающихся сторон, горя желанием столковаться, действуют с мудрой осмотрительностью и, следя за поведением друг друга, осторожно идут к цели. Поединок был неравен. Сильвия очень скоро поняла, какая властная и жертвенная любовь владеет Аннетой. Поняла лучше, чем сама Аннета. Она испытывала ее, играла мягкой лапкой как ни в чем не бывало. Аннета чувствовала, что побеждена. Она была и пристыжена и обрадована. Сильвия попросила показать ей весь особняк. Аннета не предложила этого сама – побоялась, что сестру уязвит благоденствие, которое ее окружало; у нее отлегло от сердца, когда она увидела, что Сильвия чувствует себя здесь как дома. С довольным видом ходила она взад и вперед, смотрела, трогала, будто была у себя дома. Аннета была озадачена изумительной бесцеремонностью сестры, и в то же время ее любящее сердце радовалось. Проходя мимо постели Аннеты, Сильвия легонько шлепнула по подушке. Внимательно осмотрела туалетный столик, зорким взглядом пробежала по всем флаконам, рассеянно заглянула в библиотеку, пришла в восторг от занавесок, разбранила одно кресло, присела на другое, сунула нос в полуоткрытый шкаф, пощупала шелковое платье и, проделав круг, вернулась в спальню Аннеты, уселась в низенькое кресло около кровати, болтая без умолку. Аннета предложила ей чаю, но Сильвия предпочла глоток сладкого вина. Сильвия сосала бисквит и поглядывала на Аннету, а та что-то хотела сказать, но все не решалась, и Сильвия чуть не выпалила: «Да говори же!» И вот Аннета порывисто и резко, оттого что сдерживала свои чувства, предложила Сильвии поселиться у нее. Сильвия молча улыбнулась, проглотила бисквит и, обмакивая в малагу вместе с пальцами последний кусочек, снова мило улыбнулась, поблагодарила глазами и полным ртом, покачала головой, будто разговаривая с малым ребенком; потом уронила: – Душечка… И отказалась. Аннета твердо стояла на своем, повелительно, чуть не силой вынуждала ее согласиться. Теперь отмалчивалась Сильвия. Она извинялась – полунамеками, вкрадчивым голоском, даже застенчиво, но не без лукавства. (Она ведь горячо полюбила старшую сестру – порывистую, нежную, правдивую!..). Она твердила: – Не могу. Аннета спрашивала: – Да почему же? И, наконец, Сильвия сказала: – У меня есть друг! Аннета в первую секунду ничего не поняла. А потом поняла все и были сражена. Сильвия, посмеиваясь, наблюдала за сестрой, а немного погодя тихонько поднялась и ушла, расцеловав ее и прощебетав что-то ласковое. Воздушный замок Аннеты рухнул. На душе было тяжело. Смутно от сумятицы чувств. В иные она предпочитала не вникать – они жгли ее и порою комком подступали к горлу. Она считала себя свободной от предрассудков, но мысль, что милая ее сестра… Да, все это было слишком тяжело! Сколько слез она пролила… Отчего? Как все глупо! Не ревность ли это снова? Да нет же! Она передернула плечами и встала. Не хотелось больше ни о чем думать. И она думала без конца… Она мерила большими шагами комнаты, чтобы отвлечься. Заметила, что проделывает по квартире тот круг, который проделала сестра. Думала лишь о ней. О ней и о том, другом… Ревность это ясно. Нет, нет, нет, да нет же! Она сердито топнула ногой. Не желала допускать ревность… Но допустила, нет ли, а на душе было скверно. Она пыталась все объяснить с точки зрения нравственности. И объяснила. Уязвлена была ее чистота. В ее сложной натуре, богатой противоречиями, которым не доводилось еще сталкиваться, была и пуританская строгость. Впрочем, не религиозное ханжество мешало ей. Воспитана она была отцом-скептиком и вольнодумкой-матерью вне всяких влияний религии и привыкла все обсуждать. Бесстрашно подвергала критике любые социальные предрассудки. Свободную любовь допускала в теории, допускала – и получалось отлично. Рано, разговаривая с отцом или однокурсниками, она защищала права свободной любви, и к требованиям этих прав даже почти не примешивалось желание, свойственное молодости, – казаться передовой: она вполне искренне считала, что свобода в любви законна, естественна и даже благоразумна. Никогда ей не приходило в голову осуждать хорошеньких девушек-парижанок, которые живут, как им хочется: она смотрела на них куда доброжелательней, чем на дам своего, буржуазного круга… Что же ее сейчас так огорчило? Ведь Сильвия пользоваласо своим правом… Правом? Нет, не ее это право! Пусть другие, но только не она! Позволительно это тем, кто стоит не так высоко. К своей сестре и к самой себе Аннета предъявляла – правильно ли, нет ли, – да, правильно! – более строгие требования. Полюбить на всю жизнь – вот что казалось ей высшим благородством сердца. Сильвия пала, и сестра сердилась на нее за это! «Полюбить на всю жизнь? Не тебя ли?.. Ревнивица, ты лжешь себе!..» И чем больше она ревновала Сильвию, тем сильнее любила. Ведь ни на кого так не сердишься, как на того, кого любишь! Обаяние милой ее сестры потихоньку делало свое дело. Бесполезно сердиться, исправлять Сильвию, надо принимать ее такой, какая она есть. И мало-помалу Аннету стало терзать другое чувство: любопытство. Помимо воли, ум ее старался представить себе, как живет Сильвия. Она об этом слишком много думала. Она поставила себя на ее место. И смутилась, решив, что это было бы не так уж плохо. Досада и недовольство собой заставили ее еще суровее относиться к Сильвии. Она все сердилась на сестру и не разрешила себе навестить ее. Аннета не подавала признаков жизни, но это нисколько не беспокоило Сильвию. Она распознала нрав старшей сестры и чувствовала, что Аннета вернется. Ожидание не тяготило ее. У нее было чем заполнить свое сердце. Прежде всего – Друг, который, правда, занял лишь уголок сердца и то ненадолго, ну и еще всякая всячина! Она очень полюбила Аннету. Но ведь прожила же она без нее почти двадцать лет! Можно и еще несколько недель подождать. Она догадывалась, что происходит в душе сестры. Это ее забавляло, примешивались и отголоски враждебности. Две породысоперницы. Два класса. Сильвия в гостях у Аннеты украдкой сравнивала свою и ее жизнь, свои и ее условия. Думала: «Все равно, и у меня, знаешь ли, есть крохотные преимущества. Есть то, чего нет у тебя… Ты думала меня удержать, – как же, так и удержишь!.. Да, да, криви свой ротик, дуйся!.. Я, значит, оскорбила твою благопристойность. Ах, какой удар. Аннета, бедняжка!..» И она хохотала, представляя себе разочарованное выражение лица Аннеты и посылая ей воздушные поцелуи. Она ничуть не огорчалась, хотя и знала, что Аннета мучается, что ей тяжело все это проглотить. И, словно уговаривая капризного ребенка съесть полную ложку, лукаво и задорно шептала: «А ну-ка, малыш, открой ротик! Глотай!..» Но дело было не только в оскорбленном чувстве благопристойности. Сильвия отлично сознавала, что задела Аннету в другом, в чем та и не сознается. И плутовка лукавила, ибо увидела, что она – хозяйка положения, что она будет вертеть сестрой как угодно. «Бедняжка Аннета! Попробуй, отбейся!..» Сильвия была уверена, совершенно уверена, что возьмет верх над сестрой. Она издевалась, но все же была растрогана и мысленно шептала сестре: «Знаешь, злоупотреблять я этим не стану…» Злоупотреблять не станет? А почему бы и не попробовать? Ведь злоупотреблять забавно! Жизнь – война. Все права – победителю! Раз побежденный пошел на это, значит, ему так выгодно! «Довольно! Там будет видно». Как-то в понедельник утром она отправилась в город и, проходя по улице Севр, вдруг увидела, что чуть впереди в том же направлении идет Аннета. И она пошла вслед за Аннетой, забавы ради, чтобы понаблюдать за ней. Аннета, как всегда, шла большими шагами. Сильвия – семенящими, легкими шажками, словно приплясывая; она подсмеивалась над мальчишеской, спортивной походкой сестры, но оценила красоту стройного, сильного ее тела. Аннета высоко держала голову и о чем-то раздумывала, не глядя вокруг. Сильвия догнала ее и теперь шагала рядом, но так, чтобы Аннета не заметила. Шла с ней в ногу и, поглядывая исподтишка на старшую сестру, казалось, побледневшую, словно чем-то огорченную, не поворачивая головы и чуть шевеля губами, шепнула: – Аннета. Услышать ее в уличном шуме было немыслимо. Сама Сильвия едва себя услышала. Но Аннета услыхала. А может быть, до ее сознания дошло, что двойник-пересмешник уже несколько минут молча сопровождает ее? Она вдруг заметила смеющийся профиль – губы уморительно шевелятся без слов, искоса смотрит насмешливый узенький глаз… И остановилась в порыве бурной радости, которая однажды так удивила, так обворожила Сильвию. Внезапно протянутые руки! Восторг, охвативший все существо. Сильвия подумала: «Сейчас подпрыгнет…» Но все тотчас же прошло. Аннета овладела собой и чуть ли не холодно сказала: – Добрый день, Сильвия. Однако щеки ее порозовели, и, несмотря на свою сдержанность, она не устояла перед взрывом хохота сестры, которая была в восторге от своей шалости. Аннета тоже рассмеялась. – Как ты меня провела! Сильвия подхватила ее под руку, и они продолжали путь, дружно идя в ногу. – Ты долго шла рядом? – спросила Аннета. – Да с полчаса! – заявила, не колеблясь, Сильвия. – Неужели? – изумилась доверчивая Аннета. – Я следила за каждым твоим движением. Все заметила. Все, все. Ты шла и разговаривала сама с собой. – Ну уж это не правда, не правда! – отнекивалась Аннета. – Ах ты, лгунишка! Они прижались друг к другу. Стали делиться впечатлениями. Обе радовались встрече. Сильвия, с восхищением рассказывая о выставке белья в магазине «Бон-Марше», где она уже успела побывать и куда Аннета только собиралась, вдруг шепнула на ухо сестре, в оглушительном шуме улицы, которую они переходили, лавируя между экипажами с ловкостью истинных дочерей Парижа: – А ведь ты так меня и не поцеловала! Порывистое движение Аннеты – и они чуть не погибли. Они выбрались на тротуар и на ходу расцеловались. Шагали, прильнув друг к другу, по более тихой улице, которая вела… Куда же она вела?.. – Куда мы идем? Сестры остановились; смешно получилось – болтали, болтали и заплутались. Сильвия, ухватившись за руку Аннеты, сказала: – Позавтракаем вместе! Аннета не соглашалась (все неожиданное и восхищало и чуть смущало ее: она была методична), уверяла, будто дома ее ждет тетка. Но Сильвию такие пустяки не смущали: она завладела Аннетой и не отпустила бы ни за что. Она заставила ее позвонить тетке по телефону и повела в молочную, где часто бывала. Скромный завтрак, которым угощала Сильвия свою сестру, сравнительно с ней богачку (и все это понимавшую), привел девушек – Аннету особенно – в чудесное настроение. Аннета находила, что все превкусно. Она восторгалась хлебом, хорошо поджаренными котлетами. А под конец подали землянику со сливками, и они лакомились, подбирая ее с ложечки языком. Впрочем, их языки больше были заняты разговором, чем едой. Хоть они и болтали о каких-то пустяках, но их души, их голоса, их сияющие взгляды сливались. У инстинкта свои пути – они короче и лучше. Еще не пришло время затрагивать важные вопросы. Сестры кружили вокруг да около, кружили весело, как осы, что, жужжа, облетят раз десять вокруг тарелки, пока не усядутся спокойно. Но им спокойно не сиделось… Сильвия поднялась и сказала: – Теперь пора на работу. Аннета озадаченно посмотрела на нее, как ребенок, у которого неожиданно отнимают сладкое. И сказала: – Было так хорошо! Мне этого мало. – И мне, – ответила, смеясь, Сильвия. – Когда увидимся? – Поскорее, и чтобы побыть подольше… А то так скоро все кончилось… – Тогда сегодня же вечером. Приходи за мной к шести часам в мастерскую. Аннета смутилась. – А разве мы будем с тобой одни? Ее тревожило, не встретится ли она с ним. Сильвия прочла ее мысль. – Да, да, будем одни, – ответила она снисходительно, с оттенком иронии. И преспокойно объяснила, что ее друг уехал на два-три дня домой, в провинцию. Аннета покраснела оттого, что Сильвия отгадала ее мысли. Она уже не помнила, что еще накануне утром решила осудить ее за безнравственность. Все вопросы нравственности были забыты. Она думала об одном: «Сегодня вечером его не будет». – Какое счастье! Весь вечер проведем вместе. Сказав это, она захлопала в ладоши. А Сильвия сделала ножкой па, будто собралась танцевать, и воскликнула, состроив забавную рожицу: – Все довольны-предовольны! Но, сразу же напустив на себя важность, потому что вошел какой-то посетитель, сказала: – До свиданья, дорогая! И понеслась стрелой. Они встретились несколько часов спустя, когда из мастерской вылетел шумный рой ветрениц. Девушки болтали без умолку, украдкой поглядывая по сторонам, шли семенящей походкой, поправляя прическу перед карманным зеркальцем и у витрин, то и дело оборачиваясь, и их любопытные, живые глаза, обведенные синевой, впивались в Аннету, – отошли чуть подальше, семеня, украдкой поглядывая по сторонам, болтая без умолку, и снова обернулись – поглядеть на Сильвию обнимавшую Аннету. И Аннете стало неприятно: она поняла, что Сильвия обо всем разболтала. Она повела сестру обедать к себе, в булонский дом. Сильвия сама напросилась. А чтобы тетка не «охала» и не «ахала», решено было по дороге, что Сильвия будет представлена как подруга. Впрочем, это ничуть не помешало Сильвии после обеда, когда престарелая дама, покоренная ласковой плутовкой, удалялась к себе, как бы в шутку сказать ей: «тетя». Светлый летний вечер; они вдвоем в большом саду. Нежно обнялись и идут мелкими шажками, вдыхая пряный аромат, который льют цветы на склоне знойного дня. Из душ, подобно аромату цветов, изливались тайны. В этот раз Сильвия отвечала на вопросы Аннеты, не очень скрытничая. Она рассказывала о своей жизни с самого детства; и прежде всего – об отце. Теперь они говорили о нем, не стесняясь, не ревнуя друг к другу; он принадлежал им обеим, и они говорили о нем со снисходительной, чуть иронической улыбкой, – как о большом ребенке, забавном, обаятельном, несерьезном, не очень благонравном (все мужчины такие!)… На него они не сердились… – А знаешь, Аннета, был бы он благонравным, меня бы здесь не было… Аннета сжала ей руку. – Ай, потише! И Сильвия стала рассказывать о цветочной лавочке – как она, когда была маленькой, сидела под прилавком, среди разбросанных цветов, слушая, о чем болтает мать с покупателями, и как первые ее грезы переплетались с укладом жизни в Париже, затем о смерти Дельфины (Сильвии было тогда тринадцать лет), о годах учения у портнихи, подруги матери, приютившей ее, о том, как через год умерла ее покровительница, здоровье которой износилось в работе (в Париже изнашиваются быстро!), и о том, в каких только не пришлось ей побывать передрягах. Она описывала свои злоключения и горькие испытания с веселой усмешкой, в уморительных тонах. Мимоходом давала меткие определения людям, дополняя рассказ каким-нибудь штрихом, черточкой, словцом, гримаской. Рассказывала она не все – жизнь научила ее многому, – кое о чем умалчивала, кое о чем, быть может, ей было неприятно вспоминать. Зато она подробно рассказала о своем друге – последнем друге. (Были, вероятно, и другие страницы в ее жизни – она их утаила.) Он – студент-медик; встретились они на балу в их квартале (она готова была отказаться от обеда, лишь бы потанцевать!). Не очень красив, но премил, высокий брюнет, смеющиеся глаза с прищуром, раздувающиеся ноздри, как у породистого пса, веселый, сердечный… Она описывала его без всякого воодушевления, но с симпатией, хвалила его достоинства, подшучивала над ним, довольная своим выбором. Сама себя прерывала, смеялась при иных воспоминаниях, – и о которых рассказывала, и о которых умалчивала. Аннета превратилась в слух, примолкла, – ее и смущало и интересовало все это; порой она робко вставляла несколько слов. Сильвия рассказывая, одной рукой держала ее руку, а другой ласково перебирала ее пальцы, словно четки. Она понимала, что Аннета смущена, ей это нравилось, и она забавлялась смущением сестры. Девушки сидели на скамейке под деревьями; стало совсем темно, и они не видели друг друга. Сильвия – настоящий бесенок – воспользовалась этим и поведала о чуточку легкомысленных и очень нежных сценках, чтобы окончательно смутить старшую сестру. Аннета догадалась о ее хитрости; она не знала, улыбаться ли, бранить ли сестру; хотелось побранить, но сестричка была уж очень мила! Ее голосок звучал так весело – право, ничего порочного не было в ее жизнерадостности! Аннета с трудом переводила дыхание, стараясь не показать, в какое смятение повергли ее любовные истории Сильвии. А Сильвия, чувствуя, как дрожат от волнения пальцы сестры, умолкла, очень довольная этим, придумывая новую каверзу; наклонилась к Аннете и вполголоса, как ни в чем не бывало, спросила, нет ли у нее друга. Аннета вздрогнула (она этого не ожидала) и покраснела. Проницательные глаза Сильвии старались разглядеть ее лицо, защищенное темнотой, но ничего не было видно: наконец она провела пальцами по щеке Аннеты и сказала, заливаясь смехом: – Да ты просто пылаешь! Аннета принужденно смеялась, и щеки ее разгорелись еще жарче. Сильвия бросилась ей на шею. – Глупышка ты моя, дурочка, какая же ты прелесть! Нет, до чего ты смешная! Не сердись на меня! Ведь я хохотунья! Очень я люблю тебя! Ну, полюби хоть капельку свою Сильвию! В ней хорошего мало. Но какая есть, такая есть, и вся твоя. Сестричка. Птичка моя! Дай я поцелую твой клювик, сердечко мое!.. Аннета с такой силой обняла ее, что Сильвия чуть не задохнулась. Она отбивалась и говорила тоном знатока: – Обниматься ты умеешь! Кто тебя научил! Аннета резким движением прикрыла ей рот рукой. – Не надо так шутить! Сильвия поцеловала ее в ладонь. – Прости, больше не буду. Прижавшись щекой к плечу сестры, она благоразумно замолчала и принялась слушать ее, глядя на прозрачную полоску сумеречного неба, прорезанного ветвями деревьев, на лицо Аннеты, которая, склонившись к ней, о чем-то тихо говорила. Аннета открывала ей сердце. Теперь рассказывала она – рассказывала о том полном счастье, которое выпало на ее долю в юности, в ее уединении, о заре жизни маленькой Дианы, пылкой, но не смущаемой страстями, которая имеет все, чего ни пожелает, ибо все, чего бы она ни пожелала сегодня, завтра же осуществляется. И она так уверена в грядущем дне, что заранее упивается его медвяным ароматом и не торопится срывать цветы. Она поведала о безмятежном эгоизме тех лет, бедных событиями, до краев полных нектаром грез. Она говорила о той душевной близости, о всепоглощающей нежности, которые так роднили ее с отцом. И, странное дело, рассказывая о себе, она открывала себя: до сих пор ей не доводилось анализировать прошлое! И от этого она иногда терялась. Порой она прерывала рассказ: ей трудно было высказать мысли словами, порой она высказывала их взволнованно, горячо, образно. Сильвия не все понимала, ей было забавно, она слушала рассеянно, но следила за выражением лица сестры, за ее движениями, за интонацией. Аннета поведала о том, как мучила ее ревность, когда она узнала о второй семье отца, существование которой он от нее утаил, и о том, как она была потрясена, обнаружив, что у нее есть соперница, есть сестра. Она говорила горячо, откровенно и не умолчала даже о том, чего стыдилась; вся страстность ее проснулась, как только она вспомнила, и она сказала: – Я тебя возненавидела! Сказала с такой запальчивостью, что даже умолкла, пораженная звуком своего голоса. Сильвия, взволнованная гораздо меньше, но очень заинтересованная, почувствовала, как под ее щекой дрожит рука Аннеты, и подумала: «Она у меня с огоньком!» Аннета продолжала свою исповедь, и стоила она ей дорого. А Сильвия думала: «Чудачка, ну зачем она все мне рассказывает!» И в то же время почувствовала, что в душе ее растет уважение к странноватой старшей сестре – конечно, уважение насмешливое, но полное бесконечной нежности, и она ласково потерлась щекой о родную ладонь… Аннета довела рассказ до той поры, когда влечение к сестре-незнакомке овладело ею целиком, несмотря на внутреннее ее сопротивление, и когда она впервые увидела Сильвию. Но здесь прямота ее не совладала с сердечным волнением. Она попробовала продолжать, умолкла и, отказавшись от попыток, сказала: – Не могу больше… Стало тихо. Сильвия улыбалась. Она приподнялась и, прильнув щекой к щеке сестры, ущипнула ее за подбородок. – Какая ты увлекающаяся! – шепнула Сильвия. – Я? – переспросила, смешавшись, Аннета. Сильвия вскочила со скамьи, встала перед сестрой и, нежно прижав ее голову к своей груди, сказала: – Бедная… бедная моя Аннета!.. С того дня сестры стали видеться часто. Не проходило недели, чтобы они не встречались. Сильвия являлась под вечер на Булонскую набережную, неожиданно для Аннеты. Аннета навещала Сильвию реже. По молчаливому согласию они устраивались так, что Аннета не встречалась с «другом» Сильвии. В определенный день сестры завтракали в молочной; их забавляло, что они назначают друг другу свидание то в одном, то в другом уголке Парижа. Они радовались, когда им случалось бывать вместе. Это стало для них потребностью. В те дни, когда они не виделись, время тянулось медленно, старой тетке не удавалось вызвать Аннету на разговор, а Сильвия скучала и высмеивала своего приятеля, который был тут ни при чем. Только мысль о том, сколько расскажут они друг другу при встрече, скрашивала ожидание. Но порой она не выдерживала, и никогда Аннета не была так счастлива, как однажды вечером: уже пробило десять часов, когда Сильвия позвонила у двери и вошла, говоря, что она не могла дождаться завтрашнего дня и явилась поцеловать ее. Аннета стала удерживать сестру, но Сильвия клялась, что в ее распоряжении всего лишь пять минут, и убежала, проболтав целый час без передышки. Аннете хотелось, чтобы сестра жила в ее доме, пользовалась ее благосостоянием. Но Сильвия упорно отклоняла все предложения: она вбила себе в голову – в свою упрямую головенку, – что не примет никакой денежной помощи. Зато она без смущения принимала наряды или брала деньги «взаймы» (занимала, но забывала возвращать). Раза два она даже стянула кое-что… о, ничего ценного! Но, разумеется, она никогда не прикоснулась бы к деньгам! Ведь деньги – святыня! Другое дело безделушка, какое-нибудь дешевенькое украшение… Против этого она не могла устоять. Аннета заметила ее сорочьи замашки и даже растерялась. Почему Сильвия не попросила? С какой радостью она отдала бы ей все это! Она старалась ничего не замечать. Она любила обменяться с сестрой лифчиком, блузкой, бельем: этим питалась нежность Аннеты. Сильвия учила сестру искусству наряжаться, и под влиянием ее вкуса менялся более строгий вкус Аннеты. Не всегда получалось удачно, ибо Аннета, обожавшая сестру, подражала ей и, теряя чувство меры, одевалась не в своем стиле, – Сильвии, которую все это очень забавляло, приходилось охлаждать ее рвение. Сильвия была поосмотрительней и, не говоря лишних слов, заимствовала у Аннеты ее благородную сдержанность, хорошие манеры и то, как надо произносить некоторые слова, как двигаться, но перенимала она все это до того тонко, что со стороны могло показаться, будто подлинник копирует ее. И все же, несмотря на всю их близость, Аннете удалось узнать лишь об одной стороне жизни сестры. Сильвия охраняла свою независимость и давала это почувствовать. В сущности, она не вполне освободилась от классовой неприязни к Аннете: ей хотелось показать Аннете, что распоряжаться ею нельзя, что она приходит к сестре лишь потому, что ей так нравится. Да и ее самолюбие было задето тем, что сестра не совсем одобряет ее поведение. Особенно ее любовную связь. Правда, Аннета старалась и с этим примириться, но не могла скрыть, как ее тяготит разговор о романе Сильвии. Она или избегала его, или, если и принуждала себя говорить о друге Сильвии с искренним желанием сделать сестре приятное, то в ее тоне чувствовалась неуловимая натянутость, – Сильвия это подмечала и мигом переводила разговор на другую тему. Аннета огорчалась. От всего сердца она хотела, чтобы Сильвия была счастлива, счастлива на свой лад. Лад этот был не совсем по душе Аннете, но она не хотела показывать вида. И, конечно, показывала. Человек больших страстей не умеет притворяться. Сильвия сердилась и мстила: умалчивала обо всем. И вот совершенно случайно Аннета узнала, что в жизни сестры произошли немаловажные события – и уже несколько недель назад. По правде говоря, никак нельзя было заставить Сильвию признать, что они важны; они и в самом деле, вероятно, проскользнули мимо ее сознания – такая была у нее гибкая натура, а может быть, она из самолюбия уверяла, что все это пустяки. Аннета случайно узнала, что с «некоторых пор» (невозможно установить, когда именно: ведь это «давнишняя история»!). друга уже нет и в помине, связь порвана. Сильвию это не особенно печалило. Аннету – гораздо больше. Правда, она ничуть не сожалела о случившемся. Она попыталась – и очень неуклюже – выведать, что же произошло, Сильвия пожимала плечами, смеялась, твердила: – Да ничего не произошло. Просто прошло. Аннета должна была бы радоваться, но слова сестры ее огорчали. Какое странное ощущение! До чего же она нелепая! И само это словечко «прошло»… о целом мире чувств! Да еще произносит со смехом!.. А вслед за этим значительным событием (значительным для нее) Аннета сделала еще одно открытие. Как-то раз она сказала, что встретит сестру у входа в мастерскую, и Сильвия преспокойно ответила: – А я уже там не работаю… – Что ты! – удивилась Аннета. – С каких это пор? – Да с некоторых… (Как всегда, уклончиво! Произойти это могло и вчера и в прошлом году!). – Что же случилось? – Случилось кое-что… что случается ежегодно (как в песенке о Мальбруке: «На пасху иль на троицу…»). После скачек наступает мертвый сезон. Хозяйки звереют, находят уйму предлогов и самым благородным образом вышвыривают нас за дверь. – Где же ты работаешь? – И там и тут. Хожу, бегаю, понемногу подрабатываю. Аннета – удрученно: – Осталась без места, а мне не сказала! Сильвия прикинулась, будто она из тех, кому «все нипочем», кто ко всему привык! Небрежно, со снисходительной ужимочкой (радуясь в глубине души, что из-за нее так волнуются), она созналась, что на скорую руку мастерит дешевые костюмы для магазинов готового платья, подрубает детские платьица, шьет мужские кальсоны (рассказала об этом в шутливом тоне). Но Аннете было не до смеха. Она вела дальше свое дознание и выпытала у сестры, что та обивает пороги в поисках места и что подчас берется за изнурительную, препротивную работу. Вот когда Аннета поняла, почему «с некоторых пор» она стала замечать, что ее сестричка побледнела… Вот почему Сильвия не приходила по несколько дней, придумывая нелепые предлоги, пускалась на глупую ложь, а сама, вероятно, полночи шила, не смыкая глаз и не покладая рук. Сильвия продолжала рассказывать нарочито шутливо, с наигранным безразличием о пустячных своих неприятностях. Но она видела, что губы сестры дрожат от гнева. И Аннета вдруг вспылила: – Какая подлость! Нет, я не могу, не могу я больше этого выносить! И ты еще смеешь говорить, что любишь меня, что ты сама хотела подружиться со мной, прикидываешься другом, а скрываешь все самое важное, все, что близко тебя касается!.. (Вздернутая губка Сильвии изобразила: «Вот еще, ничего тут нет важного!..» Но Аннета не дала сестре говорить, поток прорвался.). – …Я доверяла тебе, думала, что ты мне расскажешь о своих горестях, неприятностях, как рассказываю тебе обо всем я, что все у нас будет общим… А ты от меня таишься, словно мы – чужие, и я ничего не знаю, ничего! Ведь случайно выяснилось, что тебе сейчас трудно, что ты ищешь места, что у тебя плохо со здоровьем; ты готова приняться за любую работу, лишь бы ни о чем не говорить мне, хотя знаешь, что помочь тебе было бы для меня счастьем… Как это гадко, как гадко! Ты меня обидела. Нет откровенности – нет дружбы! Но я этого больше не потерплю!.. Довольно!.. Для начала ты переедешь ко мне и останешься здесь, пока не кончится безработица. (Сильвия покачала головой.). – Переедешь, не спорь! Послушай, Сильвия, иначе я с тобой не помирюсь! Скажи только «нет», и мы больше не увидимся – никогда в жизни… Сильвия и не подумала извиняться, объясняться – она улыбалась и упрямо твердила: – Нет, милочка, не перееду. Ей доставляло большое удовольствие волнение Аннеты, а та уже не владела собой, чуть не плакала, готова была побить сестру. Сильвия подумала: «Как же она хорошеет, когда волнуется!» у Она не сдавалась. Пусть Аннета видит, что и у нее есть воля. Лицо Аннеты пылало от гнева, и она повторяла, умоляя, настаивая: – Останься! Ты останешься… Мне так хочется… Хорошо? Останешься? Останешься? Ведь ты согласна? Отвечай же!.. Упрямица вызывающе улыбнулась и ответила: – Не останусь, милочка. Аннета, вскипев, вскочила: – Между нами все кончено. Повернулась спиной, подошла к окошку, будто уже не замечая Сильвию. А та чуть подождала, тоже поднялась и сказала вкрадчивым голоском: – До свиданья, Аннета? Аннета, не оборачиваясь, уронила: – Прощай. Ее руки были судорожно сжаты. Одно движение – и, кто знает, чем бы все кончилось! Она расплакалась бы, раскричалась… Но она не двинулась, смотрела надменно, холодно. Сильвия чуть смешалась: с затаенной тревогой, но все же посмеиваясь, она вышла и, затворяя за собой дверь, показала Аннете нос. Особенно гордиться (немного-то она гордилась, впрочем) тем, что дала отпор, было нечего. Не очень гордилась своей вспышкой и Аннета. Она была подавлена, понимала, что отрезала пути к отступлению: надо было терпеливо, искусно завоевать Сильвию, а она чуть не выгнала ее! Сильвия не вернется – это несомненно. Аннета поставила перед ней дилемму, закрыла для сестры дверь своего дома. И себе запретила отворить ее. Нельзя же после всего сказанного бежать за Сильвией! Признать себя побежденной! Гордость не позволяла ей сделать это. И неоспоримая правота. Ведь Сильвия поступила так дурно… Нет, ни за что она не пойдет к ней! И, надев шляпку, она отправилась прямо к Сильвии. Сильвия только что пришла. Она размышляла: пыталась разобраться в своем затруднительном положении. Признавала, что все глупо, но выхода не видела, ибо не Допускала мысли, что ее может поработить воля Аннеты, не допускала мысли, что Аннету может поработить ее воля. В сущности, она считала, что Птичка права. Но сдаваться не хотелось. Сильвия была неравнодушна к земным благам. Блага, которыми владела Аннета, искушали ее, возбуждали зависть, хоть и подсознательно. Попробуй побороть себя, даже когда ты независтлива – почти совсем независтлива! Да и можно ли побороть себя, когда твое молодое тело жаждет радостей, можно ли не думать о том, как бы ты распорядилась состоянием, как воспользовалась бы им, – гораздо лучше, чем тупицы, которым оно с неба в рот упало! И хоть она и не признавалась себе, но была немного зла на Аннету. Впрочем, если тут и была вина Аннеты, то она всячески старалась, чтобы Сильвия простила ее. Но Сильвия как раз и не считала нужным прощать. А в этом ведь не признаешься! Каждый из нас в тайниках своей души выпестывает пять-шесть чудовищневеличек. Этим не хвастаются, их будто и не замечают, но отделаться от них никто не спешит. Правильнее было бы сказать себе, что ее искушали блага, которых у нее нет, но ей хотелось поважничать, прикинуться, будто она их презирает. Вот поважничала, а ничего хорошего не получилось. Нет, Сильвия, решительно не испытывала удовольствия от своей победы, щегольнуть было нечем: победила, зато поплатилась собственной шкурой! И все складывалось особенно тяжело потому, что и в самом деле положение у нее было мало приятное. Сильвии нелегко было выпутаться из беды. Безработных появилось очень много, и, разумеется, предприниматели этим пользовались. Здоровье у нее было не блестящее. От изнуряющей жары (стоял знойный июль), бессонных ночей, плохого питания, противной воды, выпиваемой залпом, она заболела катаром кишечника и дизентерией и теперь очень ослабла. Крыша над ее комнатой накалилась от солнца, и Сильвия, опустив жалюзи, полураздевшись, чувствовала, как у нее горит все тело: ей хотелось дотронуться до чего-нибудь прохладного, охладить руки, и она думала о том, как сейчас было бы хорошо очутиться в доме на Булонской набережной; она была обделена другими богатствами, зато щедро одарена чувством смешного и потешалась над собственной глупостью. Неплохо потрудилась! А ведь они с Аннетой в сущности были всегда и во всем заодно! Заупрямились обе… Господи, какая чепуха! Ни одна не у ступит!.. Она-то знала, что никогда не уступит, пусть уж так дурочкой до конца и останется; она усмехалась, вздергивая побледневшую верхнюю губку, как вдруг до нес из коридора донеслись стремительные шаги Аннеты. Она сразу их узнала, вскочила. «Вернулась!.. Аннета, родная!» Не ждала она сестру… Конечно, Аннета лучше ее! Аннета уже вошла. Ее лицо пылало от волнения, от жары, от быстрой ходьбы. Она еще не знала, как поступит, но стоило ей войти – и все для нее стало ясным. Она задохнулась от духоты, стоявшей в раскаленной полутемной каморке, и снова ее охватил приступ ярости. Она шагнула к Сильвии, – та кинулась ей на шею, – своими нервными руками сжала ее влажные плечи и, не отвечая на ее поцелуи, раздраженно сказала: – Я увожу тебя отсюда… Одевайся… И не спорь! Сильвия, однако, спорила, уже просто по привычке. Делала вид, что противится. Но не мешала. Аннета распоряжалась по-своему, одевала ее, натягивала ботинки, застегивала блузку, сердито нахлобучила ей на голову шляпку, вертела ее, как пакет. Сильвия твердила: «Не надо, не надо», – возмущенно покрикивала для вида, но была в восторге от того, что с ней так обращаются. И, когда Аннета одела ее, схватила руки сестры, расцеловала их крепко – даже зубы оттиснулись – и, смеясь от радости, сказала: – Госпожа Буря… Ничего не поделаешь! Подчиняюсь… Увози!.. И Аннета ее увезла. Она схватила ее за руки своими сильными руками и держала, как в тисках. Они сели в авто. Когда приехали, Сильвия сказала Аннете: – Теперь признаюсь: до смерти хотелось к тебе! – Зачем же ты так упрямилась? – спросила Аннета, сердитая, счастливая. Сильвия взяла Аннету за руку, согнула ее указательный палец и постучала им по своему выпуклому лбу. – Да, там упрямства немало! – сказала Аннета. – Похож на твой, – заметила Сильвия, показывая в зеркале на крутые их лбы. Обе улыбнулись друг другу. – Нам-то известно, в кого они, – добавила Сильвия. Комната ждала Сильвию давным-давно. Аннета, еще не ведая о существовании Сильвии, приготовила клетку для будущей подруги. Подруга так и не появилась; только два-три раза промелькнула ее тень. Самобытная натура Аннеты, ее манера вести себя то с холодком, то с горячей сердечностью, порывистость и неожиданная резкость, поражавшая в сдержанной ее натуре, странности, какая-то неосознанная требовательность, властность, тлевшие в ее душе и вспыхивавшие даже в те часы, когда она готова была пожертвовать собой со страстной покорностью, – все это отпугивало от нее сверстниц, которые, несомненно, уважали ее и, говорят, попадали под ее влияние, но – осторожно, на расстоянии. Первой завладела клеткой дружбы Сильвия. Вошла она туда, разумеется, без волнения, зная, что без труда выйдет, – выйдет, когда ей вздумается. Перед Аннетой она нисколько не робела. И комната, в которой она водворилась, ничуть ее не удивила. Тогда, в первый свой приход, она по некоторым мелочам – в них сказывалась предусмотрительная заботливость – и по тому, как неловко, смущенно держалась сестра, показывая комнату, догадалась, что все это предназначается для нее. Теперь же Сильвия, признав себя побежденной – на свое счастье, – не оказывала ни малейшего сопротивления. Она еще чувствовала слабость после острого кишечного заболевания, и Аннета так баловала свою выздоравливающую сестричку, что та утопала в блаженстве. Был призван врач; он нашел, что Сильвия малокровна, посоветовал переменить климат, пожить на высокогорном курорте. Но сестры не спешили покинуть свое общее гнездышко; они очаровали доктора и вынудили его сказать, что в конце концов и в булонском доме неплохо и что даже в некотором отношении, пожалуй, лучше восстановить силы больной в полном покое здесь, прежде чем подстегнуть их живительным горным воздухом. И вот Сильвия может вволю нежиться в постели. Давно этого не бывало! Какое наслаждение спать вдоволь, наверстывать все упущенные сны, а самое чудесное – просто лежать, вытянувшись на отличных тонких простынях, до упоительного онемения во всем теле, искать ногой прохладное местечко в постели! И мечтать, мечтать!.. О, ее мечты не улетали в заоблачную высь! Они кружились на месте, как муха на потолке. В них не было стройности. Они двадцать раз плели одно и то же – какой-нибудь случай, план на будущее, мастерская, возлюбленный, шляпка. И вдруг все погружалось в стоячую воду сна… – Послушай, Сильвия, да послушай же!.. (Она противилась сквозь сон.). Так нельзя… Очнись! Полуоткрыв глаза, Сильвия видела лицо сестры, склонившейся над ней, и бормотала, с усилием выговаривая слова: – Аннета! Разбуди меня! – Сурок! – говорила Аннета и, смеясь, тормошила ее. Сильвия разыгрывала из себя девочку: – Ах, мамочка! Что же со мной? Все сплю и сплю! Любовь Аннеты была так велика, что она по-матерински восторгалась сестрой. Она присаживалась на постель, и ей чудилось, что милая головка, которую ока прижимает к груди, – головка ее дочери. Сильвия не противилась и жаловалась потихоньку: – Как бы так сделать, чтобы никогда не работать? – Ты и не будешь больше работать. – Вот еще что придумала! – возмущалась Сильвия. Сон ее как рукой снимало, и, высвободившись из объятий сестры, она приподнимала встрепанную голову и впивалась в Аннету подозрительным взглядом. – Ну вот, все воображает, что ее хотят задержать насильно! Ступай отсюда, детка! – говорила Аннета, смеясь. – Уходи, если так велит тебе сердце! Никто тебя не держит! – Тогда остаюсь! – говорил дух противоречия. И Сильвия ныряла в постель, устав от напряжения. Так, в праздности, прошло всего лишь несколько дней, и Сильвия пресытилась сном; настала пора, когда ее уже нельзя было удержать на месте. Она целыми днями слонялась, полуодетая, в Аннетиных туфлях, в которых тонули ее босые ноги, в Аннетином халате, который она подбирала наподобие тоги, с голыми руками и икрами; она переходила из комнаты в комнату, все рассматривая и все обследуя. У нее не особенно сильно было развито понятие о «твоем». (О «моем» – дело другое!) Сестра ей сказала: «Ты – дома», – и она поймала ее на слове. Она повсюду рылась. Все перетрогала. Часами плескалась в ванной комнате. Осмотрела каждый уголок. Однажды Аннета увидела, что сестра уткнулась в ее бумаги, – впрочем, они надоели Сильвии быстро. Как-то озорница устроила набег на комнату тетки, ошеломила старушку, перевернула все вверх дном, сдвинула с места все вещи, приласкалась к их владелице (которая с трепетом следила за каждым ее движением), оставила все в беспорядке и, приведя в умиление и негодование старую деву, убежала. Дом был наполнен неумолчным щебетаньем, бессвязной болтовней – ей не было конца. Где угодно, в каком угодно виде, присев ли на подлокотник кресла, расчесывая ли волосы с гребенкой в руке, остановившись ли вдруг на ступеньке лестницы, выходя ли утром в банном халате из ванной, – все равно сестры говорили, говорили, говорили, и раз начатый разговор велся целыми часами, даже целыми днями. Они забывали, что пора ложиться спать; напрасно тетка сердилась, покашливала, стучала наверху в пол; они старались говорить потише, задыхаясь от смеха, но через пять минут – взрыв! Снова гобоем звенел тоненький голосок Сильвии, а ему вторили радостные или возмущенные восклицания Аннеты, как всегда закусившей удила, – у этой девчонки, Сильвии, был особый дар по пустякам выводить ее из равновесия. Сверху тетка стучала еще сердитей. Тогда решали: пора «вздремнуть». Но они тянули время, пока раздевались. Комнаты у них были смежные, сестры не затворяли дверей и, то и дело переступали порог, болтали – и в одних нижних юбках и сняв нижние юбки; они переговаривались бы и со своих кроватей всю ночь напролет, если б сон, как это бывает в молодости, вдруг не застигал их и не прекращал болтовни. Он слетал на них мигом, будто ястреб на цыпленка. Они падали на подушки, полуоткрыв рот, не договорив фразы. Аннета лежала на постели разметавшись, сон у нее был тяжелый, часто неспокойный, горячечный, полный видений; она сбивала простыни, она говорила во сне, но никогда не просыпалась. Сильвия спала чутко, тихонько похрапывая (если б вы сказали ей об этом, она оглядела бы вас с видом оскорбленного достоинства), просыпалась, вслушивалась, посмеиваясь, в бессвязные речи сестры, иногда вставала, ходила вокруг кровати, где лежала распростертая Аннета и горой поднимались сбитые простыни. Сильвия склонялась над ней и при свете ночника (Аннета не могла спать без огня) с любопытством вглядывалась в отяжелевшие, непроницаемые черты, в необычайно страстное, подчас трагическое лицо спящей, потонувшей в океане снов. Сильвия ее не узнавала. «Аннета? Ты ли это, сестра?..» Ей хотелось сейчас же разбудить ее, обвить руками ее шею. – Волчонок, ты тут?.. Но она была уверена, что волчонок тут, и не пробовала будить сестру. Она была не так чиста душой, как старшая неистовая сестра, была зауряднее ее, играла с огнем, но не обжигалась. Они подолгу разглядывали друг друга, когда одевались и раздевались: любопытно было делать сравнения. У Аннеты были приступы дикой стыдливости, забавлявшие Сильвию, более вольную и вместе с тем какую-то более понятную. Часто Аннета становилась холодной, чуть ли не надменной; иногда на нее находила вспыльчивость, иной раз она плакала без причин. Завидное лионское равновесие, которым она прежде так гордилась, изменило ей. И всего важней было то, что она об этом и не жалела. Теперь они во многом откровенно признавались друг другу. Воспроизводить все это не стоит. Девушки, подружившись, в своих беседах – и это совершенно естественно – преспокойно договариваются до самых невероятных вещей, но в их устах все звучит почти невинно; когда же об этом рассказывают другие, вся невинность теряется. В бессвязных разговорах проявлялось различие их натур: добродушная, безвредная аморальность и беспечность одной и глубокий, страстный, неспокойный, заряженный электричеством строгий мир другой. Бывали столкновения: легкомыслие и веселая игривость, с какими Сильвия, смакуя, говорила о любовных делах, сердили Аннету. Она была смелой в душе, сдержанной на словах: казалось, ей было неприятно слышать то, что отвечало ее собственным мыслям. Иногда она замыкалась в угрюмом молчании и сама плохо понимала, отчего Сильвия понимала все гораздо лучше. За две недели совместной жизни она узнала Аннету глубже, чем Аннета знала себя. Однако это не означало, что ее умственные способности были выше среднего уровня самой простой девушки-парижанки. У нее был на редкость трезвый и дальновидный практический ум; только она не извлекла из него то, что могла бы извлечь, предпочитав подчиняться своим прихотям; во всем же остальном она ничем не отличалась от девушек своего круга. Правда, все ее занимало, но ничто глубоко не интересовало, если не считать мод, а где уж модам быть глубокими! К искусству же – музыке, живописи, литературе – она относилась, как относится человек самый посредственный; иногда до нее просто ничего не доходило. Аннету часто коробил ее вкус. Сильвия замечала это и говорила: – Уф! Опять я попала впросак… Ну, скажи, что сейчас модно в свете? (О картине она говорила, как говорят о шляпке.). – Чем нужно восторгаться? Мне бы только это узнать, а там все пойдет не хуже, чем у других… Но Сильвия не всегда была так миролюбиво настроена: случалось, что она с пеной у рта отстаивала героя какого-нибудь бульварного романа или пошлый романс, видела в нем последнее слово в области искусства или чувств. Она все же вынудила старшую сестру признать достоинство или, скорее, признать будущее за одним из тех жанров, которые Аннета до сих пор упорно отрицала, хоть и совсем не знала: Сильвия была без ума от кино и смотрела все фильмы без разбора. Случалось, что Сильвия не могла понять красоту книги, которую они обе читали, но иные страницы воздействовали на нее сильнее, чем на Аннету, – ведь Сильвия лучше знала жизнь, сестру же ее неприкрытая правда приводила в замешательство. А жизнь и есть Книга Книг. Не всякому дано прочесть ее. Каждый носит ее в себе, и написана она вся, от первой до последней строчки. Но разберешься ты в ней лишь в тот день, когда суровый учитель. Опыт, научит тебя ее языку. Сильвия училась ему с малолетства и читала бегло. Аннета начала учиться поздно. Усваивала она медленно, зато знания ее были глубже. Лето в том году стояло на редкость знойное. К середине августа пышные деревья в саду пожелтели. Душными ночами Сильвия вытягивала губы, всасывая воздух. Силы у нее восстановились, но была она еще бледненькой и плохо ела. Она всегда была плохим едоком, и если б ей дали волю, не обедала бы, а довольствовалась в иные дни мороженым и фруктами. Но Аннета была начеку. Но Аннета сердилась. Много забот было у Аннеты. И вот она в конце концов решила отправиться в горы, хоть и откладывала поездку с недели на неделю, в глубине души надеясь, что удастся ее избежать. Ей хотелось, чтобы сестра принадлежала только ей все лето. Отправились они на курорт в Гризон. О нем Аннета сохранила чудесное воспоминание, была там давнымдавно – прелесть какая гостиница, совсем простая, а вокруг умиротворяющие душу пейзажи в пасторальном стиле, от всего веет старой Швейцарией. Правда, за несколько лет все изменилось. Появился рой гостиниц. Возник целый городок вычурных отелей. В луга врезались автомобильные дороги, а в лесах слышно было лязганье трамвая. Аннете хотелось бежать. Но ведь они целые сутки проторчали в душном вагоне, утомились; не знали, куда теперь поехать; хотелось одного – вытянуться, лежать не двигаясь: хоть и все здесь изменилось, зато воздух по-прежнему был чист, словно хрусталь, и Сильвия лакомилась им, как лакомилась мороженым, которое слизывала из стаканчика, стоя у тележки продавца среди гомона парижских улиц. Решили так: останутся на несколько дней, пока не спадет жара. А потом привыкли. И нашли, что тут хорошо. Сезон был оживленный. Посмотреть игру в теннис слеталась неугомонная молодежь разных национальностей. Устраивались вечера с танцами, спектакли. Жужжащий улей бездельничал, флиртовал, щеголял. Анне га обошлась бы без этого. Но Сильвия веселилась от всей души, сияла от удовольствия, и это передалось Аннете. Настроение у сестер было отличное, и не хотелось отказываться от развлечений, до которых так падка молодежь. Были они молоды, веселы, каждая была по-своему привлекательна, и их сразу окружили поклонники. Аннета похорошела. Спортивные игры на воздухе подчеркивали ее прелесть. Она была прекрасно сложена, сильна, любила ходить, увлекалась спортом, была блестящей партнершей в теннисе – верный глаз, сильные ноги, проворные руки, молниеносные ответные удары. Обычно жесты ее были скупы, но в нужную минуту она горячилась, и ее отдачи ошеломляли. Сильвия приходила в восторг, хлопала в ладоши, когда видела прыжки Аннеты, гордилась сестрой. Она восхищалась искренне – ведь в этой области она даже не пыталась состязаться с ней: хрупкая парижанка не была создана для спортивных игр, да они и мало ее привлекали – столько надо было двигаться! Она находила, что куда приятнее – и, главное, благоразумнее, – оставаться зрительницей. Времени она даром не теряла. Она создала вокруг себя кружок придворных и царила там с такою непринужденностью, будто только это и делала всю жизнь. Лисичка переняла у молодых светских дам, за которыми наблюдала, высокомерие, жеманство и все, что легко заимствовать. На вид – недотрога, очаровательная рассеянность, а ушки на макушке: ничто не ускользало от ее внимания. Но лучшей ее моделью по-прежнему оставалась Аннета. Чутье у нее было верное, и она умела не только перенимать многие и многие мелочи, но, перенимая, придавать им блеск, чуть видоизменяя и даже иногда доводя их до противоположности – о, только чтобы показать, как изысканно такое пустячное отступление от светских правил! Она была неглупа и никогда не выходила за пределы той области, где чувствовала под ногами твердую почву. Ее манеры, поведение, тон были просто безукоризненны. Благовоспитанная девица с изысканной оригинальностью речи и манер, Аннета не могла удержаться от смеха, слушая, как сестра с очаровательной самоуверенностью выкладывает перед своими поклонниками сведения, обрывками которых она накануне ее напичкала. Сильвия хитро ей подмигивала: не стоит углублять беседу. Несмотря на ум и хорошую память, Сильвия могла нечаянно попасть впросак, но она не допускала этого, бдительно следила за своими границами. К тому же она умела выбирать партнеров. Почти всех их, молодых спортсменов-иностранцев, – англосаксов, румын, – гораздо больше коробили ошибки в игре, чем ошибки в языке. Любимцем женского кружка был один итальянец. Он носил звонкую фамилию, был отпрыском старинного ломбардского рода (род угас давным-давно, но ведь фамилия не исчезает); он принадлежал к тому типу, который так часто встречается среди золотой молодежи Апеннинского полуострова и для которого характерны не столько национальные черты, сколько черты эпохи: в нем видишь любопытную помесь американца с Пятой авеню и итальянца-кондотьера XV века, что, в общем, иногда придает внешности величавость (величавость оперного артиста). Туллио, красивый малый, высокий, статный, хорошо сложенный, с пламенным взглядом, круглой головой и бритым лицом, жгучий брюнет с крупным, хищным носом, раздувающимися ноздрями и тяжелой челюстью, ходил мягкой походкой, расправив плечи. Надменность, заискивающая учтивость и грубость – все это смешалось в его манерах. В общем, мужчина неотразимый. Женские сердца падали к его ногам – наклоняйся и подбирай. Но он не давал себе труда наклоняться. Он ждал, чтобы сердца эти ему поднесли. Вероятно, именно потому, что Аннета не предложила ему своего сердца, Туллио и остановил на ней свой выбор. Он – первоклассный теннисист – оценил физические качества сильной девушки, а разговаривая с нею, узнал, что она вообще любит спорт; их вкусы сходились – верховой ездой, греблей Аннета увлекалась до страсти, которую она вносила во все свои поступки. Он крупным своим носом почуял, что избыток энергии переполняет девичье тело, и возжелал им овладеть. Аннета, угадав его намерения, была и пленена и оскорблена. Силы плоти, стесненные годами полузатворнической жизни, пробуждались в пламени чудесного лета, в кругу молодежи, помышлявшей лишь об удовольствиях, в азарте спортивных игр. Последние недели, проведенные с Сильвией, их вольные беседы, какая-то безграничная нежность, переполнявшая Аннету, – все это повергало в смятение и тело ее и душу, которые она сама так плохо, так мало знала. Ненадежно был защищен ее дом от налета страстей. Аннета впервые ощутила, что такое острота чувственного влечения. Стыд, возмущение охватили ее, будто она получила пощечину. Но влечение не стало от этого меньше. Надо было бежать, она же гордо шла вперед с холодным видом и трепещущим сердцем. А он прикрывал свое вожделение безукоризненной почтительностью, стал еще обаятельнее и увлекся еще сильнее, когда увидел, что она поняла его, что она противится ему. И вот начался другой матч, поиному азартный! Они бросили друг другу дерзкий вызов, они вступили в ожесточенное единоборство, хотя никто этого не замечал. Когда он и учтиво и властно склонялся перед нею и целовал ей руку, когда она улыбалась ему надменно и обольстительно, – она читала в его глазах: «Ты будешь моей». И ее сомкнутые губы отвечали: «Никогда!» Зорким взглядом следила Сильвия за поединком, она забавлялась, но горела желанием принять в нем участие. Какое участие? Право, она и сама не знала. Ну просто хотелось поразвлечься и, конечно, – само собой разумеется, – выручить Аннету. Он – прелесть. Аннета – тоже прелесть. Как красит ее сильное чувство! Какая испепеляющая гордость! Бычок, готовый ринуться в бой; то вдруг зальют ее щеки волны румянца, то отхлынут, и Сильвия словно видела, как они пробегают по всему ее телу, будто дрожь… А мужчина с головой ушел в игру… «Ничего не выйдет, мой мальчик, – твоей она не будет, да, да, не будет, если не захочет!.. А может быть, хочет? Или не хочет? Решайся, Аннета! Он увлечен. Добивай его! Глупышка! Не знает, как… Хорошо, мы ей поможем…» Похвалы, которые Сильвия расточала Аннете, сблизили ее с Туллио. Они вдвоем восхищались ею. Итальянец был бесспорно влюблен в Аннету. Сильвия сияла и, сверкая глазами, все больше входила в роль. Она искусно расхваливала Аннету и не менее искусно пускала в ход свои чары и уже не могла остановиться. Напрасно она уговаривала себя: «Теперь угомонимся. Довольно. Слишком далеко зашли…» Все было тщетно; оставалось одно: предоставить им свободу действия… Это было презабавно! И, конечно, этот болван тотчас воспламенился. До чего же глупы мужчины! Он воображал, что с ним любезны из-за его прекрасных глаз… Правда, глаза у него были прекрасные… Как же он теперь поступит? Рыбешка мечется между двумя крючками. Уж не хочет ли он проглотить обеих сразу? На что он решится? «А ну, приятель, выбирай!» Она ничего не делала, чтобы облегчить ему выбор, она стушевывалась перед Аннетой. Аннета-перед ней. Но Аннета инстинктивно удвоила усилия, чтобы затмить Сильвию. Сестры нежно любили друг друга. Сильвия гордилась, что Аннету расхваливают, Аннета гордилась тем, какое впечатление производит Сильвия. Они советовались друг с другом. Следили, чтобы у каждой был туалет к лицу. Умело, по контрасту, выделяли лучшее во внешности друг друга. На вечерах в гостинице привлекали всеобщие взоры. Но эти взоры невольно разжигали соперничество между ними. И хоть они запрещали себе это, но во время танцев одна сестра невольно оценивала успех, которым пользовалась другая. Особенно у того, кто, право, занимал их мысли теперь гораздо больше, чем им хотелось… Он стал занимать их мысли гораздо больше с тех пор, как сам перестал понимать, которая же больше занимает его мысли. У Аннеты портилось настроение, когда она видела, как Туллио увивается вокруг сестры. Обе прекрасно танцевали, каждая в своем стиле. Аннета старалась утвердить свое превосходство. И, конечно, танцевала лучше – на взгляд знатоков. Но Сильвия держалась непринужденней, танцевала с большим увлечением, а когда она поняла намерение Аннеты, то стала просто неотразимой. И Туллио не устоял. Аннета увидела, что покинута, и ей было больно. В одну прекрасную летнюю ночь Туллио протанцевал несколько раз подряд с Сильвией, а потом оба вышли, болтая и смеясь. Аннета не владела собой. Она тоже вышла из зала. Она не решилась пойти следом за ними и попыталась разглядеть их из окна галереи, выходившей в сад; и она увидела их; увидела, что они идут по аллее, прижавшись друг к другу, что они целуются. Но это не так огорчило ее, как то, что случилось потом. Аннета поднялась в свою комнату и села, не зажигая света; внезапно к ней вбежала радостная Сильвия, разахалась, увидев, что сестра сидит одна в потемках, принялась гладить ей руки, чмокать в щеки; как всегда, наговорила уйму всяких милых пустячков; когда же Аннета, сказав, что ей пришлось уйти, потому что у нее вдруг началась мигрень, спросила сестру, как прошел вечер и гуляла ли она с Туллио, Сильвия с невинным видом ответила, что не гуляла, что понятия не имеет, куда делся Туллио, что вообще Туллио ей надоел, к тому же она не любит слишком красивых мужчин, а он еще и фатоват, да и смугловат… И она стала укладываться спать, напевая вальс. Аннета не сомкнула глаз. Сильвия спала отлично. Она и не подозревала о буре, которую сама же вызвала. Аннета очутилась во власти демонов, сорвавшихся с цепи. Все, что произошло, было катастрофой. Катастрофой вдвойне. Сильвия стала ее соперницей. И Сильвия ей лгала. Любимая ее Сильвия! Сильвия-радость ее, надежда!.. Все рухнуло. Она больше не может ее любить… Не может любить? Но разве может, разве может она не любить ее? О, как внедрилась в нее эта любовь, сильнее, чем она думала! Но разве можно любить то, что презираешь? Ах да, предательство Сильвии еще не все! Что-то еще случилось… «Что-то еще… еще… Но что же это такое?» А! Тут замешан человек, которого Аннета не уважала, которого Аннета не любила и которого теперь любит. Любит? Нет! Которого хочет покорить. Гордость и ревность терзали ее, требовали, чтобы она пленила его, чтобы вырвала из рук другой, а главное, чтобы не позволила той, другой, вырвать его из ее рук… (Другая – вот чем стала Сильвия для Аннеты!). И часа не спала Аннета в ту ночь. Простыни жгли кожу. А с соседней кровати доносилось легкое посапывание – там спали сном невинности. Когда утром они очутились лицом к лицу, Сильвия сразу увидела, что все изменилось, но она не поняла, что же произошло. Аннета, с кругами под глазами, бледная, суровая, надменная, но до странности похорошевшая (и похорошевшая и подурневшая – будто на призыв вдруг поднялись все затаенные ее силы). Аннета, в броне гордости, холодная, враждебная, замкнутая, посмотрела на Сильвию, послушала, как та болтает, по обыкновению, о всяких пустяках, невнятно поздоровалась и вышла из комнаты… Сильвия запнулась на полуслове и тоже вышла, не сводя глаз с Аннеты, спускавшейся по лестнице. Она все поняла. Аннета увидела Туллио, сидевшего в холле, и направилась прямо к нему. Он тоже понял, что положение изменилось. Она села рядом с ним. Заговорила о вещах, самых незначительных. Высоко держа голову, полная презрения, Аннета смотрела в одну точку и старалась не встречаться с ним взглядом. Но у него не было сомнения: ее взгляд стремился к нему. Словно избегая слишком яркого света, ее глаза, полузакрытые голубоватыми веками, спрашивали: «Хочешь, чтобы я была твоей?» А он рассматривал свои ногти, с самодовольным видом говорил какие-то глупости и, поглядывая, как кот, на ее тело, на упругие груди, допытывался: «Ты ведь тоже этого хочешь?» «Я хочу, чтобы хотел ты», – был ответ. Сильвия не колебалась. Покружила по холлу, подошла и села между Аннетой и Туллио. Аннета была возмущена, взгляд выдал ее – один взгляд: его было достаточно. Она посмотрела на сестру в упор, и Сильвия прочла в ее взгляде презрение. Она прищурила глаза и прикинулась, будто ничего не заметила, но ощетинилась, как кошка, через которую пропустили электрический ток: она улыбалась, а готова была кусаться. Начался поединок – поединок втроем, притворно любезный. Сильвия, казалось, перестала существовать для сестры: Аннета не обращала внимания на ее слова, разговаривала через голову с Туллио, который чувствовал себя неловко; а если старшей сестре все-таки приходилось выслушивать младшую, потому что та трещала без умолку, Аннета улыбкой или ироническим замечанием подчеркивала погрешности языка, которыми еще пестрила речь Сильвии (лисичке пока не удалось выполоть их из своего лексикона). Сильвия была смертельно оскорблена и видела в Аннете уже не сестру, а соперницу; она думала: «Подожди, ты у меня попляшешь». Приподняв губу, она оскалила клычки: «Око за око, зуб за зуб… Нет, два ока за око…» И ринулась в бой. Как неосторожна была Аннета! Чувство собственного достоинства не обременяло Сильвию: всякое оружие было для нее приемлемо – лишь бы выиграть. Аннета, закованная в латы гордости, сочла бы себя униженной, если б Туллио заметил даже намек на ее чувство. Сильвию же не стесняли такие мелочи; пусть кавалер увидит, как они состязаются: это ему польстит. «Что же ты предпочитаешь? Нравится ли тебе великолепное презрение, или нравится, чтобы тобой восхищались?..» Она знала: мужчина – животное тщеславное. Туллио был падок на лесть. Сильвия на нее не скупилась. С простодушным, спокойным бесстыдством плутовка расхваливала совершенства молодого курортного Гаттамелаты: его фигуру, ум и одежду. Одежду главным образом – она угадала, что ею он дорожит больше всего. А он обожал похвалу. Разумеется, он сам знал, что красив, ну, а громкое имя отчасти заменяло ум. Но вот костюм был его собственным творением, и он не мог равнодушно отнестись к одобрению всеведущей парижанки. Сильвия, глядя на него взглядом знатока, посмеивалась про себя над его простоватым вкусом и любовью к ярким сочетаниям, а восхищалась всем – с головы до пят. Аннета сгорала от стыда и гнева – сестра хитрила так явно, что она спрашивала себя: «Как он переносит все это?» А он переносил отлично. Туллио упивался лестью. Сильвия, осматривая его сверху донизу, перешла от оранжевого галстука к лиловому поясу, к зеленым в золотистую полоску носкам и тут сделала передышку: у нее были свои соображения! Восторгаясь изяществом ног Туллио (он ими очень гордился), она выставила свои прехорошенькие ножки. Шаловливо и кокетливо приблизила она их к ногам Туллио, стала сравнивать, приоткрывая свои до колен. Потом повернулась к Аннете, откинувшейся на качалке с презрительным видом, и произнесла с чарующей улыбкой: – Душечка, а ну-ка покажи свои ножки! И рывком подняла подол ее платья – показались топорные лодыжки бочонком, сильные, но не изящные ноги. Только на две секунды. Аннета вырвалась из коварных коготков, и они, вполне довольные собой, спрягались. Туллио все видел… На этом Сильвия не успокоилась. Все утро она изощрялась в сравнениях, делала их как бы нечаянно, но они были не в пользу Аннеты. Будто взывая к утонченному вкусу Туллио, она то и дело просила его взглянуть на воротничок, блузку или шарфик, привлекала его снимание к тому, что у нее было всего красивее, а у Аннеты – всего хуже. Аннета дрожала и с непроницаемым видом еле сдерживалась, чтобы не задушить ее. Сильвия, как всегда обворожительная, между двумя предательскими выходками прижимала пальчики к губам и посылала Аннете воздушный поцелуй. Но временами молнии их взглядов скрещивались. (Аннета). «Презираю тебя!» (Сильвия). «Возможно. Но любит он меня!» «Нет! Нет!» – возмущалась Аннета. «Да! Да!» – твердила Сильвия. Они переглядывались с недобрым задором. Аннета не в силах была долго скрывать неприязнь под улыбкой, как змею под цветами. Еще немного – и она закричала бы. Внезапно она покинула поле битвы. Ушла с высоко поднятой головой, напоследок бросив на Сильвию взгляд-вызов. Насмешливые глаза Сильвии ответили: «Поживем – увидим». Битва продолжалась на другой день и во все последующие дни под взглядами забавлявшейся публики: вся гостиница заметила, что сестры ведут борьбу, и досужие язвительные глаза подстерегали их; заключались пари. Соперницы были так поглощены своей игрой, что не обращали внимания на игру других. Дело в том, что для них это уже не было игрой. Сильвия тоже увлеклась серьезно. Какая-то злая сила смущала сестер, возбуждала их чувственность. Туллио, гордый своей победой, не прилагал никаких усилий, чтобы разжечь огонь. Он действительно был красив, неглуп, и он сам горел страстью, которую разжег; стоило быть завоеванным. Он-то хорошо это знал. По вечерам сестры-соперницы встречались у себя в комнате. Они ненавидели друг друга. Однако притворялись, будто не знают об этом. Их кровати стояли рядышком, бок о бок, и быть рядом по ночам стало бы невыносимо, если бы они все сказали друг другу; не избежали бы они и публичной огласки, которой боялись. Они устраивались так: выходили и входили в разное время, больше не разговаривали, притворяясь, будто не видят друг друга, ну, а если это было просто невозможно, холодно произносили: «доброе утро», «добрый вечер», словно ничего и не произошло. Всего честней, всего разумней было бы объясниться. Но они не хотели. Не могли. Если страсть овладела женщиной, не может быть и речи о честности; о рассудке – тем более. Страсть стала для Аннеты отравой. Поцелуй, который однажды вечером на повороте аллеи Туллио, пользуясь своей властью, насильно запечатлел на губах гордой девушки, не защитившейся вовремя, прорвал плотину страсти. Она была оскорблена этим, ожесточена, она боролась с собой. Но она не знала, как сопротивляться, – ведь поток страсти захватил ее впервые. Горе обороняющимся сердцам! Когда в них вторгается страсть, самое целомудренное становится самым доступным… В одну из тех бессонных ночей, которые так ее терзали, Аннета задремала, хоть и думала, что бодрствует. Ей приснилось, будто она лежит в постели с открытыми глазами, но не в силах двинуться, точно связана по рукам и ногам. Она знает, что Сильвия рядом притворяется спящей и что должен прийти Туллио. Вот она услышала, как в коридоре скрипнул пол, крадущиеся шаги все ближе, ближе. Аннета увидела: Сильвия приподнимается с подушки, из-под простыни показались ее ноги; она встает, скользит к двери, которую кто-то приоткрыл. Аннета тоже хочет встать, но не может. Сильвия, будто услышав, оборачивается, возвращается, подходит к постели, смотрит на Аннету, наклоняется, вглядывается в ее лицо. Да ведь это совсем, совсем и не Сильвия; даже не похожа на нее; и все же это Сильвия; у нее злой смех, острые зубы; длинные черные волосы, без завитков, прямые, жесткие упали Аннете на лоб, когда Сильвия наклонялась, попали в рот, в глаза. У Аннеты на языке привкус конского волоса, его терпкий запах. Лицо соперницы все ближе, ближе. Сильвия откинула одеяло. Аннета чувствует, что острое колено вдавливается ей в бедро. Она задыхается. В руке у Сильвии нож; холодное лезвие щекочет горло Аннете, она отбивается, кричит… Она очнулась – сидит на постели в тихой своей комнате, простыни сбиты. Сильвия безмятежно спит. Аннета, унимая сердцебиение, прислушивается к мерному дыханию сестры и все еще содрогается от ненависти и ужаса… Она ненавидела… Кого же? И кого же любила? Она осуждала Туллио, не уважала его, боялась и совсем, совсем не доверяла ему. И вот из-за этого человека, которого она не знала еще две недели назад, из-за этого ничтожества, она готова возненавидеть сестру, ту, которую любила больше всего на свете, которую и сейчас любит… (Нет! Да! Которую любила всегда…). Ради этого человека она готова была, не задумываясь, пожертвовать своей жизнью. Да как же… как же все это случилось? Она ужаснулась, но могла сделать лишь одно: установить, как всесильно наваждение. Минутами проблеск здравого смысла, пробужденная ирония, возврат былой нежности к Сильвии приподнимали ее голову над течением. Но достаточно было одного ревнивого взгляда, достаточно было увидеть Туллио, перешептывающегося с Сильвией, – и Аннета снова тонула… Она сдавала позиции, и это было ясно. Поэтому-то страсть ее и бушевала. Она была неловка. Не могла скрывать, что ее достоинство уязвлено. Туллио, этот добрый принц, согласен был не делать выбора между ними, он соизволил бросить платок обеим. Сильвия проворно подняла его; Сильвия не церемонилась; она выжидала, она знала, что потом Туллио затанцует под ее дудку. Ее нисколько не встревожило бы, если бы этот донжуан украдкой сорвал несколько поцелуев у Аннеты. Пусть неприятно, но и вида показывать не надо. Ведь это можно скрыть. Аннета не умела так вести себя. Она не допускала половинчатости, и явно было, как противна ей двойственная игра Туллио. Туллио охладел к ней. Серьезная страсть его стесняла, она «осточертела» ему (в этом слове, как и многие иностранцы, он видел особый, столичный шик). Немного серьезности в любви – хорошо. Но не слишком, не то получается какая-то повинность, а не удовольствие. Он представлял себе страсть в виде примадонны: с чувством исполнив каватину, она возвращается на сцену и, простирая руки, кланяется публике. Но страсть Аннеты, по-видимому, не считалась с тем, что публика существует. Играла она лишь для себя. Играла плохо… Аннета была так искренна, так искренне было ее увлечение, что она неспособна была думать о том, как навести на себя лоск, как скрыть печать терзаний и тревог на лице и все следы дневных забот, которые женщина, следящая за своей внешностью, смягчает или стирает не один раз в день. Она просто подурнела, увидев, что побеждена. Торжествующая Сильвия, уверенная, что партия выиграна, смотрела на Аннету, выбитую из колеи, с удовлетворением и насмешкой, приправленной издевкой, а в глубине души жалела сестру. «Что, получила? Добилась своего? Хорош у тебя вид!.. Бедная, побитая собачонка…» И Сильвии хотелось ее поцеловать. Но стоило ей приблизиться, и выражение лица у Аннеты делалось таким враждебным, что задетая Сильвия повертывалась к ней спиной, бормоча: «Как хочешь, моя милая!.. Дело твое! Устраивайся сама! Я-то добрая!.. Но каждый за себя, и к черту всех!.. Ну, а если эта дуреха страдает, то сама и виновата! Она всегда до смешного серьезна, к чему это?» (Так о ней думали все.). Аннета в конце концов отстранилась от борьбы. Сильвия вместе с Туллио устроили вечер живых картин, где Сильвия должна была показать все свои прелести и кое-что в придачу… (Она изображала парижанку-чародейку; лоскуток материи – и она превращается в своих двойников, вереницу двойников, причем каждый красивее оригинала, но, прибавляя к нему новое, они делают его очаровательнее всех предыдущих, ибо в нем заключаются все они.) Если бы Аннета попыталась соревноваться с ней, то потерпела бы полное поражение. Она это знала отлично; она предвидела свое поражение; как же стала бы она жить после! Она отказалась участвовать в вечере, сославшись на нездоровье – плохой вид служил ей оправданием. Туллио и не пытался ее уговаривать. Но когда Аннета отказалась, ее замучила мысль, что она сложила оружие. Даже безнадежная борьба – сама по себе надежда. Теперь полдня Туллио и Сильвия проводили вдвоем, с глазу на глаз. Аннета заставляла себя ходить на все репетиции, чтобы быть им помехой. Но им ничто не мешало. Она, пожалуй, их даже подзадоривала, – особенно бесстыдницу Сильвию, заставлявшую повторять раз десять ту сцену, когда одалиску, млеющую от наслаждения, похищает корсар байроновского типа, – мрачно сверкают его глаза, он скрежещет зубами, вид роковой и хищный, – ягуар, готовый к прыжку. Туллио вел свою роль так, словно вот-вот предаст огню и мечу весь «Палас-отель». А Сильвия вела роль так, что ей могли позавидовать двадцать тысяч гурий, выщипывающих бороду пророку в раю. Наступил вечер представления. Аннета, забившаяся в последний ряд кресел, к счастью, позабытая восхищенной публикой, не могла досидеть до конца. Она ушла измученная. Голова у нее горела. Во рту было горько. Она думала все об одном: о своих страданиях. Поруганная страсть терзала ей душу. Аннета вышла на лужайку, зеленевшую вокруг гостиницы, но не было сил уйти совсем; она бродила около освещенного зала. Солнце уже закатилось. Стемнело. Звериный инстинкт заставил Аннету ревниво следить за той дверью, из которой, конечно, они оба выйдут. Боковая дверка сделана для актеров; не пересекая зала, они могут пройти в костюмерную, в другое крыло дома. И правда, они вышли; остановились в тени на лужайке, заговорили. Аннета притаилась за деревьями и услышала, как смеется, как хохочет Сильвия… – Нет, нет, только не сегодня! А Туллио настаивал:

The script ran 0.025 seconds.