Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лион Фейхтвангер - Лже-Нерон [-]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, История

Аннотация. Под видом исторического романа автор иносказательно описывает приход нацистов к власти в Германии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Лион Фейхтвангер Лже-Нерон Что было, то и будет; и что делалось,  то и будет делаться,  и нет ничего нового под солнцем.  Бывает нечто, о чем говорят: "смотри,  вот это новое";  но это было уже в веках,  бывших прежде нас.  Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после. Экклезиаст, 1, 9-11 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВОЗВЫШЕНИЕ. 1. ДВА ПОЛИТИКА    В этот день - шестого марта - прохожие долго провожали глазами  носилки сенатора   Варрона,   направлявшегося   во   дворец   губернатора   Сирии, императорской римской провинции. Два дня  тому  назад  новому  губернатору Цейону торжественно вручены были знаки его достоинства - топоры  и  связки прутьев; замечено было, что сенатор Варрон, самый могущественный человек в провинции, не присутствовал на церемонии. И теперь, когда он отправился  с запоздалым визитом к  губернатору,  вся  Антиохия  толковала  о  том,  как уживается Варрон с новым сановником.    Была ясная весна, довольно холодная, с гор дул  свежий  ветер.  Носилки повернули на длинную нарядную улицу - главную улицу города. Сенатор Варрон с легкой улыбкой на полных губах отметил опытным глазом, что перед многими правительственными зданиями и крупными фирмами усердствующие  чиновники  и горожане  уже  выставили  бюсты  нового  губернатора.  Из   своих   быстро проплывавших носилок он  оглядывал  эти  бюсты.  На  судорожно  вздернутых плечах сидела маленькая, сухая, костлявая голова. Сколько же лет прошло  с тех пор, как он  видел  в  последний  раз  эту  голову?  Двенадцать,  нет, тринадцать.  Тогда  он  полон  был  благожелательного  презрения  к   этой физиономии. Тогда у него, Варрона, было место под солнцем. Император Нерон баловал его, а этот Цейон,  который  не  сумел  стать  другом  императора, несмотря на свой высокий род и пышный титул,  не  пользовался  влиянием  и пребывал в постоянном страхе, как бы по капризу  императора  не  впасть  в немилость. Теперь гениальный  Нерон  гниет  в  земле.  На  его  месте,  на Палатине, сидит император Тит, чиновники  и  военные  с  узким  кругозором правят империей,  а  плюгавенький,  всеми  презираемый  Цейон  старательно делает карьеру, предопределенную его рождением. Теперь Цейон - губернатор, представитель  Римской  империи  -  владеет  и  правит  богатой,  огромной провинцией Сирией, где сам он, Варрон, живет на положении  частного  лица. Частного лица, ибо его давно уже исключили из  списка  сенаторов,  и  если люди вокруг него кричат: "Да здравствует сенатор Варрон, сиятельный!" - то это простая вежливость.    Тем не менее, разглядывая бюсты нового  губернатора,  Варрон  и  теперь испытывал  то  же  легкое,  почти  добродушное  пренебрежение,  какое  он, ровесник, чувствовал к Цейону еще мальчиком.  Люций  Цейон  происходил  из богатой древней семьи и  не  лишен  был  способностей.  Но  старая  глупая история набрасывала тень на  его  род.  Один  из  Цейонов,  прадед  Люция, семьдесят один год тому назад, в битве против некоего  Арминия,  одним  из первых бросил оружие, и у Люция с юности было такое чувство, точно на  нем лежит  долг  смыть  это  пятно  с  имени  своей  семьи.  Этот  худосочный, бескровный мальчик уже в десять - двенадцать лет  силился  придать  своему лицу и осанке важность и  достоинство  и,  несмотря  на  свою  хилость,  с судорожной  заносчивостью  тянулся   за   другими.   Но   это   вымученное молодечество лишь давало повод товарищам потешаться над  ним  с  особенным злорадством. Какое это прозвище они  дали  ему  в  школе?  Сенатор  Варрон сдвинул брови, напряженно старался вспомнить, но слово никак не  приходило на язык.    Не совсем  просто  будет  после  долгих  лет,  при  столь  изменившейся обстановке  встретиться  с   милейшим   Цейоном.   Отношения   Варрона   с правительством провинции Сирии были чрезвычайно сложны.  В  губернаторском дворце его, римлянина  Варрона,  издавна  считали  опаснейшим  противником нынешнего римского режима в Сирии. Как еще сложатся отношения при  Цейоне, который не  забыл  жалостливого  и  вместе  с  тем  враждебного  презрения Варрона, разумеется, прежнего.    - Да здравствует сенатор Варрон,  сиятельный!  -  раздавалось  со  всех сторон. Варрон велел пошире раздвинуть  занавески  носилок  и  выпрямился, чтобы его мясистое загорелое лицо, с высоким лбом, крупным орлиным носом и полными губами, было лучше видно толпе. Он упивался всеобщим  поклонением. Он  чувствовал  свое  превосходство  над  новым  представителем   империи. Добиться положения здесь, в Антиохии, - это побольше, чем быть любимцем  в Риме на Палатине. В нынешнем Риме, в Риме Флавиев, Тита,  нужны  деньги  и родовитое имя, ничего больше. Здесь, в Антиохии, среди этой  недоверчивой, возбужденной, смешанной толпы -  греков,  сирийцев,  евреев  -  надо  было постоянно  проявлять  себя  делами,  личными  качествами,  снова  и  снова завоевывать доверие впечатлительного населения. Этот  Восток  был  опасен, именно поэтому любил его Варрон. Он добился своего - создал себе положение в Сирии. Теперь он может стать лицом  к  лицу  с  представителем  римского императора как сила весьма реальная, хотя и не опирающаяся на  договоры  и привилегии.    Вот и  дворец  губернатора.  В  вестибюле  между  консульскими  знаками отличия и связками прутьев -  символами  власти  нового  правителя  -  уже выставлены были лари с восковыми изображениями его предков; одно  из  них, изображение прадеда, посрамившего  свой  род,  было  прикрыто.  Губернатор Цейон, по-видимому,  не  посмел  отплатить  Варрону  за  то,  что  тот  не присутствовал  на  церемонии  вступления  в  должность.  Он  сам  вышел  в переполненный людьми зал. На глазах у всех обнял он и  облобызал  Варрона; маленький, тщедушный человечек при этом несколько смешно повис на  статном сенаторе; все слышали,  как  губернатор  своим  тонким  скрипучим  голосом сказал, что рад видеть товарища своей юности в столь  цветущем  состоянии. Затем он с приветливым видом пригласил Варрона к себе в кабинет.    Уселись друг против друга. Губернатор Цейон, тощий, маленький, держался очень прямо в широком восточном кресле,  занимая  лишь  половину  сиденья, потирал ногтями одной руки ладонь другой и  вежливо-испытующе  смотрел  на Варрона.    "В этой вшивой Антиохии, - думал он, -  старину  Варрона,  по-видимому, еще считают важной особой. Но что он такое? Бывший  человек.  Опальный.  В Риме ни одна душа о нем не думает. Когда называют его имя, римляне  смутно припоминают: "А, Варрон, это не тот ли, которого император Веспасиан после какого-то скандала вычеркнул из списка сенаторов? Он, говорят, нажил много денег в Сирии". Деньги-то он нажил и по всем данным пользуется влиянием  у властителей по ту сторону границы. Но велика ли честь? Какое  падение  для римлянина, который некогда сидел  в  сенате,  -  слоняться  по  игрушечным дворам этих туземных вождей, этих жрецов и шейхов, с их жалкими княжескими титулами. Ну, да мы уж и  там  о  нем  порадеем!  Мой  предшественник  был слишком нерешителен, иначе этот авантюрист Варрон  не  расселся  бы  здесь предо мною, так нагло скрестив ноги".    А Варрон сидел на диване, поджав ноги на восточный лад, в ленивой позе, с добродушным, почти сердечным выражением лица. Он отлично  понимал  мысли собеседника. Он знал, что тот смотрит на  него  свысока  и  вместе  с  тем боится его. Это  доставляло  ему  злобное  удовлетворение.  Да,  здесь  он обосновался и позволяет себе, против воли нынешних  властителей,  Флавиев, продолжать политику соглашения с Востоком,  начатую  императором  Нероном. Его  отстранили.  Веспасиан  под  каким-то  позорным,  смешным   предлогом исключил его из списка сенаторов. Но они  ничего  этим  не  добились.  Он, Варрон, просто продолжал свою старую политику соглашения, сидя не в  Риме, а здесь, в своих  сирийских  владениях.  Новым  хозяевам,  с  их  жесткими римскими милитаристическими приемами, не удалось справиться с ним.  Мелкие царьки, правители городов и  духовные  владыки  государств,  расположенных между Римской империей и Парфянским царством, видят представителя Рима  не в губернаторе Антиохии, а в нем, Варроне. На него перенесли  они  почет  и любовь, которыми  пользовался  на  Востоке  низложенный  император  Нерон. Власть,  завоеванная  Варроном,  была  властью  невидимой,  но  прочной  и устойчивой. Правительство римской провинции Сирии охотно отделалось бы  от Варрона, но, хоть он и был для них бельмом на глазу, они нуждались  в  его помощи и посредничестве, иначе Риму пришлось бы вести нескончаемые  мелкие войны с пограничными государствами.    Варрон улыбался про себя, глядя, как неестественно прямо сидит Цейон  в одеянии с пурпурной каймой -  знаком  губернаторского  достоинства.  Новым подданным этот  представитель  Рима  покажется,  может  быть,  властным  и могущественным; но он, Варрон, читает неуверенность на этом бледном  лице, покрытом красными  лихорадочными  пятнами.  Он  заметил,  с  каким  трудом давалась  Цейону  его  выдержка,  заметил,  что,  хотя  ему  еще  не  было пятидесяти лет, он казался стариком, изнуренным вечными усилиями  тянуться вверх, искупить позор несчастного прадеда. Варрон испытывал почти  веселое сострадание при виде этого лица. "Бедный Цейон, - думал он, -  бедный  мой школьный товарищ! Птица ты невысокого полета, и со мной тебе не так  легко будет справиться". Цейон же думал: "Что ему, этому Варрону! Живет  в  свое удовольствие на этом гнилом Востоке, а наш брат из кожи лезет  вон,  чтобы сохранить целостность империи".    Пока  эти  мысли  мелькали  у  обоих,  Варрон  уже  вел  непринужденный разговор. Он рад, многословно распространялся Варрон, за Цейона,  которому достался столь доходный пост, это почет и  удача.  Жаль  только,  что  его назначили как раз в эту адски трудную провинцию. Сирия может свалить  даже очень крепкого человека.    - В сущности, - закончил он и  улыбнулся  легкой  фамильярной  улыбкой, точно похлопал по плечу своего собеседника, - в сущности, я рад, что  я  - частное лицо, а вы губернатор.    "Он, значит, не забыл, - подумал Цейон с удовлетворением, - он  помнит, что его выкинули из сената".    - Я слышал, - сказал он весело, - что  вы  и  здесь  даром  времени  не теряли.    - Ну, конечно, - добродушно откликнулся Варрон. - Не так уж  мы  стары, чтобы сидеть сложа руки. Если не заниматься слегка политикой, не насаждать культуру, то куда же девать свой досуг? Да и ни для кого не тайна, что мое сердце принадлежит Востоку. - И он прибавил задумчиво, почти озабоченно: - Вам, Цейон, римлянину с ног до головы, этот  запутанный,  сложный  Восток, должно быть, придется очень не по  вкусу.  Если  не  чувствовать  глубокой связи с ним... - Он пожал плечами, не докончив фразы.    Сидя прямо и неподвижно, Цейон опять потер ногтями  одной  руки  ладонь другой. Красные пятна на бледных костлявых щеках  разгорелись,  он  искоса посмотрел на Варрона, заговорил сухим скрипучим голосом.    - Укрепить границы, - сказал он, - распространить дух  Рима  вплоть  до самого Евфрата и не  пропускать  ничего  чужого  с  того  берега.  Если  у человека перед глазами такая ясная задача, как у меня,  то,  мне  кажется, внутренняя связь с людьми и  вещами  придет  сама  собой.  -  И,  стараясь смягчить резкость тона, он почти непринужденно прибавил: - Мне так  жалко, мой Варрон, что придется отказаться от  вашей  поддержки  при  романизации нашего Востока.    - Как так? - удивился Варрон. - Разве для человека, за которым не стоит армия, я мало сделал в этой области?    -  Бесспорно,  -   вежливо   согласился   губернатор.   -   Вы   сильно способствовали насаждению в  этой  провинции  греко-римского  духа.  Но  и восточное начало вы протащили сюда, к сожалению, в  большей  степени,  чем любой римлянин до вас.    - Это верно, - с удовольствием подтвердил Варрон.    - И, видите ли, дорогой мой, - продолжал Цейон, - этого  мы  опасаемся. Этого мы не любим. И, конечно, - прибавил он не без злости, - вы пришли бы в столкновение с собственной совестью, попроси я у вас совета в  некоторых случаях. В самом деле, можно ли при наших вечных распрях с Востоком  ждать хорошего совета в подлинно римском духе от человека, который  является  не только римским гражданином, но одновременно подданным парфянского  царя  и царства эдесского?    "Он хорошо подготовился, - отметил про себя Варрон, - он хорошо  изучил материалы обо мне. Это все тот же  старый  добрый  приятель.  Пожалуй,  он именно потому и стремился в Сирию, а не в какую-нибудь  другую  провинцию, что здесь сижу я".    Заканчивая последнюю фразу, Цейон вытянулся еще больше.  Варрон  окинул его взглядом. "Я легко с ним справлюсь, - с радостью подумал он. - Он  был и всегда будет ничтожеством. Именно вот такие ничтожества иногда, в  своем наигранном молодечестве, позволяют себе  увлечься  и  пойти  на  внезапные насильственные действия, чреватые неожиданными последствиями". И  тут  ему вдруг пришло на ум прозвище, которое он напрасно  старался  вспомнить  все время. Дергунчик! Конечно, Дергунчик! Вот как они прозвали в школе Цейона! Так назывались продававшиеся на сатурналиях деревянные куклы с  подвижными руками и ногами; с помощью рычажка их можно было, потехи ради, вывести  из первоначального положения - на корточках - и заставить вытянуться, а затем снова присесть. И прозвали так Цейона именно в насмешку над  его  потугами казаться выше, чем он был на самом деле.    Варрон  развеселился,  вспомнив  прозвище  Цейона.  Он  переменил  тему разговора. Стал подробно расспрашивать губернатора о  его  частной  жизни, настроении. Как оказалось, Цейон опасался, что ему не так уж  легко  будет вжиться в этот некультурный мир восточного  города.  Предместье  Антиохии, Дафне, где были расположены  виллы  большинства  аристократов  и  богачей, местность,  известная  всему  миру  своей  бесстыдной  роскошью,  была  не особенно  приятным  соседством  для  римского  чиновника,  исповедовавшего взгляды стоиков.    Собственно говоря, первый визит бывшего сенатора губернатору Сирии  уже достаточно затянулся. Однако Цейон задержал Варрона и  снова  заговорил  о политических делах.    - Скажите, мой Варрон, - спросил он, - неужели вы  и  теперь,  когда  в здании правительства сидит не чужак, а я,  будете  чинить  затруднения  по поводу налога, предназначенного на проведение смотра эдесских войск?    Дело было в том, что расходы по содержанию римского гарнизона в  городе Эдессе, столице одноименного  формально  независимого  государства  по  ту сторону Евфрата, согласно договору, должна была покрывать сама Эдесса.  Но римский губернатор  взимал  сверх  того  в  Сирии  специальный  налог  для проведения ежегодной проверки  состояния  войск  по  ту  сторону  границы. Фискальные органы Антиохии стояли на той точке  зрения,  что  Варрон,  как гражданин римской провинции Сирии,  обязан  платить  этот  "инспекционный" налог; Варрон же считал, что он  уже  платит  его  в  качестве  подданного Эдессы и что это было бы двойным обложением. Важны  были  не  шесть  тысяч сестерций,  которые  не  имели   значения   ни   для   Варрона,   ни   для правительственной казны, - важен был принцип. Правителей в Антиохии злило, что этот знатный барин, который был в  опале  у  Рима  и  все  же  обладал правами римского гражданина, оборачивался, по своему произволу, то римским подданным, то подданным одного из месопотамских княжеств.  Поэтому  вокруг налога между правительством Сирии и Варроном шел  длительный,  вежливый  и ожесточенный спор.    И вот сейчас Варрон снова приводит старые доводы, известные губернатору уже  по  документам:  такое  двойное  обложение   не   только   юридически недопустимо, оно и политически опасно, оно  подчеркнуло  бы  двусмысленный характер тамошнего гарнизона, его враждебность Эдессе.    Губернатор терпеливо выслушал пространные рассуждения.    - Все это прекрасно,  -  сказал  он,  наконец,  по-товарищески  убеждая собеседника. - Но теперь, когда в этом доме сидит  друг,  я  бы  на  вашем месте все же серьезно поразмыслил, не отказаться ли  от  месопотамского  и парфянского  подданства.  Быть  может,  у  вас  явились  бы  тогда   шансы восстановить свое прежнее положение в Риме.    Варрон напряженно слушал. То, что этот человечек сразу же,  при  первой встрече, обнаружил такую настойчивость, что-нибудь да значило.    - Что вы хотите сказать? - спросил он  прямо.  -  Значит  ли  это,  что существует намерение включить меня в список сената?    Губернатор сообразил,  что  несколько  преждевременно  пошел  навстречу Варрону, и поспешил отступить, приняв официально сухой тон.    - Я, во всяком случае, - ответил он, - упомянул об этом на Палатине,  и у меня создалось впечатление, что это не  было  встречено  неблагосклонно. Впрочем, твердых обещаний, - поторопился он прибавить, - я, конечно, взять на себя не могу. Но я предлагаю серьезно взвесить мои слова.    Варрон с трудом скрыл  свое  ликование.  Они,  значит,  убедились,  эти Флавии, эти выскочки, всем ненавистные, что без него им на Востоке  далеко не уйти. Они хотят снова включить его в список сената. Очень любезно с  их стороны. Но на  этот  неуклюжий  маневр  такой  человек,  как  Варрон,  не попадется. Если они заполучат  его  в  Рим,  то  через  три  месяца  снова выставят из сената, но на этот раз будут  умнее,  они  разделаются  с  ним окончательно. Сенатор в Риме! Что за дешевая приманка!  И  ради  этого  он должен отказаться от всего, что он с таким трудом здесь построил, от  всех своих стремлений слить воедино  Восток  и  Запад  и  должен  содействовать скудоумной политике новых хозяев, которые хотят  перенести  центр  тяжести империи на Запад и воздвигнуть стену между  собой  и  Востоком?  Благодарю покорно,  господа.  Я  предпочитаю  оставаться  "двоюродным  братом"  царя Эдесского.  Я  буду  лучше  "другом  великого   царя   Парфянского",   чем "сиятельным господином" в Риме.    Он выразил губернатору благодарность за хлопоты в Риме по его делу.    - Я надеюсь, - промолвил Цейон уже иным, более теплым тоном, -  что  на этом пути мы быстро сговоримся.    - Я также надеюсь, - сказал Варрон, но теперь он говорил так сухо,  что слова его прозвучали как отказ.    Тогда Цейон счел уместным коснуться и другой стороны вопроса.    - Нам просто необходимо, - заявил он, -  положить  конец  этому  спору. Подумайте, мой Варрон, как неприятно было бы, если бы мне пришлось в  один прекрасный день принять против вас меры.    - Да, мой Цейон, - ответил  Варрон,  прикрывая  сугубо  вежливым  тоном насмешку над такой пустой угрозой, - это было бы неприятно для нас  обоих. Ибо при том значении, какое приписывают  в  месопотамских  государствах  - справедливо или несправедливо - моей скромной особе, такие  меры  вряд  ли удалось бы провести без дорогостоящей военной  экспедиции.  А  что  бы  вы выиграли? Престиж. Но,  насколько  я  знаю  обитателей  Палатина,  они  не особенно склонны платить деньгами за престиж.    Он встал, вплотную подошел к губернатору, фамильярно положил  ему  руку на плечо.    - Или прикажете рассматривать ваши слова как ультиматум? - спросил он с вызывающей улыбкой, в которой угадывалось: "Дергунчик!" Ибо раз Цейон  так настойчиво домогался его возвращения в  Рим,  Варрон  мог  себе  разрешить видеть в нем уже не представителя Рима и определенной идеи, а  всего  лишь Дергунчика, школьного товарища.    Со временем выяснится, что это была ошибка и что  Варрон  не  мог  себе этого позволить.  Но  пока  губернатор  Цейон  удовольствовался  тем,  что незаметным  движением  освободился  от  столь  интимного  прикосновения  и вежливо  возразил:  его  слова  надо  рассматривать  лишь  как   дружеское предложение,  отнюдь  не  как  ультиматум.  Обменявшись  еще   несколькими незначительными любезными фразами, они, наконец, распрощались.    Варрон вышел из здания правительства легкими, твердыми шагами,  отослал носилки и слуг, пошел пешком домой  через  прекрасные  улицы  Антиохии.  В последние годы он порой уже ощущал себя человеком не первой молодости;  но в эту минуту он чувствовал себя юношески бодро.  Его  враги,  эти  Флавии, оказали ему большую услугу, навязав ему на шею этого Цейона. Он радовался, что трезвый, милитаристский, узкий в своем  патриотизме  Рим  сегодняшнего дня, столь ему ненавистный, сейчас встал перед ним именно в  лице  Цейона. Это будет веселая борьба, думал он, мой добрый,  старый  Дергунчик!  И  он заранее чувствовал себя победителем. 2. ГОРОД ЭДЕССА    Белый, сверкающий и пышный лежал на своих холмах город Эдесса,  столица одноименного княжества, самое северное из крупных  поселений  Месопотамии. Издали Эдесса, с ее храмами и колоннадами, с ее цирками, театрами, банями, гимнастическими школами, казалась греческим городом. Но  внутри,  в  самом городе, очень  редко  попадались  греческие  надписи,  редко  слышна  была греческая  речь.  Население  ее  являло  собой  пеструю  смесь   сирийцев, вавилонян, армян, евреев, персов, арабов, а греко-римского в ней только  и было, что архитектура.    К югу от Эдессы  тянулась  степь.  Но  самый  город,  богатый  водой  и цветущий, лежал на реке Скирте, и ветры с гор, расположенных на границе  с Арменией, придавали воздуху Эдессы свежесть и чистоту.    Эдесса лежала на перекрестке многих дорог. Это был богатый город. Через него проходила индийская и аравийская торговля пряностями и  благовониями, равно и большая часть  торговли  жемчугом  и  ценными  шелковыми  тканями. Эдесса  славилась  своими  прекрасными  постройками.  Издалека   приезжали иностранцы,  чтобы  посмотреть  на  древний  храм  Тараты  с  почерневшими бронзовыми изображениями богини и ее своеобразных  приапических  символов, на храм Митры, на университет, но прежде  всего  на  Лабиринт,  громадный, высеченный в скале грот на левом берегу  реки  Скирта,  с  сотнями  узких, извилистых, бесконечно разветвленных ходов, галерей, пещер и лестниц.    Основание города Эдессы теряется в седой древности.    Сначала он назывался Осроэна - город львов. Здесь господствовали хетты, ассирийцы, вавилоняне, армяне, македононяне. Напоследок, триста  лет  тому назад, вторглись арабы, которые держались до сих пор.  Теперь  Эдесса  как одно из маленьких буферных государств между Римской империей и  Парфянским царством была под постоянной угрозой.  Но  вместе  с  тем  город  извлекал большую выгоду из своего нейтралитета; он с прибылью  продавал  товары  во время частых войн между обоими крупными  государствами  -  то  одному,  то другому из них.    Арабские князья Эдессы, всегда оставаясь в душе арабами,  по  мере  сил поощряли арамейскую культуру, которая на этой части земного шара считалась самой  высокой.  Эдесский  университет,  бесспорно,   пользовался   лучшей репутацией во всем Междуречье и порой мог соперничать даже с высшей школой в Антиохии.    Город хранил в своих стенах много святынь и почитал  многих  богов.  Во главе их стояла богиня Тарата, которая называлась также  "богиней  Сирии", ей был посвящен городской  пруд  с  его  красными  рыбами.  Наряду  с  ней почитался бог Лабир, полубык, божество Лабиринта, и другие старинные  боги Ассура, бог-лев на горе, великий Ваал и Небу. Далее, иранский  бог  Митра, арабские звездные боги - Ауму, Азис и Дузарис, а также греческие и римские божества. Ягве, бог  евреев,  тоже  имел  последователей  в  Эдессе,  даже рожденный им сын по имени Христос,  что  значит  "помазанный",  уже  нашел здесь приверженцев.    Много  десятков  тысяч  человек  жили  в  прекрасном  городе  белых   и коричневых: арабские князья и их советники, греческие и сирийские купцы  и землевладельцы,  иранские  астрологи,  еврейские  ремесленники  и  ученые, офицеры и солдаты римского гарнизона. Почти всегда  через  город  тянулись караваны бедуинов. Среди всех этих народностей еще  кишела  пестрая  смесь многочисленных рабов. Все  эти  люди,  белые,  черные,  коричневые,  с  их скотом, верблюдами, овцами, козами и собаками, жили, дышали,  двигались  в тесной близости друг с другом, говорили на многих языках, на  разные  лады почитали множество богов,  вместе  ели,  пили,  спали,  совершали  сделки, заключали браки, ссорились и мирились; ни один не мог бы жить без другого, каждый был, в сущности, рад, что рядом живет другой, и все гордились своим городом Эдессой, лучшим, прекраснейшим в мире.    Повелителем Эдессы был царь Маллук, пятый царь того же имени; канцлером его - Шарбиль, верховный жрец Тараты; комендантом римского  гарнизона  был полковник Фронтон. Но подлинным властителем Эдессы был сенатор Варрон. 3. ГОРШЕЧНИК ТЕРЕНЦИЙ    Среди  многих  предприятий,  основанных   Варроном   в   Эдессе,   была керамическая фабрика, которую он устроил для  одного  из  своих  клиентов, горшечника Теренция, на Красной улице.  То,  что  этот  Теренций  все  еще назывался  клиентом  Варрона,  объяснялось,  конечно,  лишь   преданностью Теренция, ибо он давно уже был человеком с  независимым  положением  и  не нуждался ни в чьей защите. Он даже достиг уже звания  старшины  горшечного цеха Эдессы.    Надо сказать, что фабрика его отнюдь не была крупнейшей в городе и  сам он не отличался особенным знанием дела. Работой в мастерских ведала скорее его жена, а коммерческой стороной дела - киликийский раб по  имени  Кнопс. Сам Теренций редко  появлялся  на  фабрике,  зато  его  часто  можно  было встретить на улице или  в  трактире.  Как  старшине  горшечного  цеха  ему приходилось повсюду бывать и разговаривать со  многими  людьми.  По  делам своего ремесла он являлся для переговоров то в магистрат, то к  советникам царя  Маллука,  то  ему  приходилось  представлять  цех  на   какой-нибудь городской церемонии, то устраивать какое-либо цеховое празднество.    Это был человек  лет  сорока  с  небольшим,  с  рыжеватыми  волосами  и блекло-розовой кожей, широколицый, с  толстой  нижней  губой,  близорукими серыми глазами, несколько грузный, но в общем представительный,  настоящий римлянин с виду. Горшечный цех гордился своим старшиной. Не только потому, что старшина был уроженцем города Рима, но главным образом потому,  что  у него была такая важная и значительная осанка и что  он,  как  человек,  не лишенный некоторых умственных интересов, отличался красноречием. По-латыни он говорил  с  звучным  римским  акцентом,  свободно  владел  греческим  и арамейским, хотя ему не легко давался трудный звук "th", играющий  большую роль в обоих языках.  Некоторые,  правда,  находили,  что  Теренций  любит разглагольствовать, и в самом деле, однажды дав волю  безудержному  потоку своей речи, он останавливался с трудом. Но впечатление он производил - это было  бесспорно.  Он  умел,  приосанившись,  непринужденно  беседовать   с высокими особами; его лицо принимало даже порой  выражение  высокомерия  и недовольства, приводившее в смущение собеседников. Как представитель  цеха он умел показать товар лицом. Если горшечный цех выделялся на празднествах ремесленников и в особенности отличался на большом  мартовском  празднике, то это была его заслуга. Пригодилось Теренцию и полученное им образование. Он знал наизусть длинные отрывки из греческих и римских классиков, щеголял цитатами,  интересовался  театром,   и   ежегодные   игрища   горшечников, руководство которыми лежало на нем, привлекали много народу.  Все,  кто  в Эдессе   имел   отношение   к   горшечному   ремеслу,    гордились    этим представительным старшиной. Даже ученики,  хотя  на  их  долю  доставалось немало  колотушек  в   мастерских   Теренция,   предпочитали   его   более мягкосердечным хозяевам.    Значение Теренция усиливалось еще тем, что в  его  личной  судьбе  было что-то невыясненное, какая-то тайна. В Эдессу он  явился  одиннадцать  лет тому назад, ободранный,  жалкий,  обросший  рыжеватой  бородой.  Никто  бы тогда, глядя на него, не  удивился,  если  бы  он,  как  гласит  греческая поговорка о ремесленниках, "утирал нос  локтем".  Никто  не  угадал  бы  в тогдашнем Теренций будущего старосту горшечного цеха... Люди, знавшие Рим, рассказывали,  что  мастерские  Теренция  пользовались  в   Риме   хорошей репутацией, что у него покупал даже императорский двор! Это  звучало  так, как будто у Теренция были какие-то  таинственные  личные  связи  с  двором Нерона.    Сам Теренций и его близкие, жена Кайя и  раб  Кнопс,  хранили  молчание относительно его римского прошлого. Разве  только  в  минуты  приподнятого настроения,  после  какой-нибудь  блестящей  речи  или  удачного  цехового празднества, Теренций намекал на то, каким  ничтожным  кажется  ему  такой успех, если вспомнить о  временах,  когда  он  был  вхож  в  императорскую резиденцию. Но чего-нибудь более определенного,  чем  туманный  намек,  из него вытянуть не удавалось.    Но вот что произошло на самом деле с горшечником Теренцием в Риме.    Его отец был еще рабом в семье Варрона. Старый Варрон отпустил на  волю этого  искусного  мастера  и  устроил   ему   горшечную   мастерскую.   Но Теренций-сын проявлял мало любви к горшечному  ремеслу,  он  интересовался более высокими материями  -  театром  и  политикой.  Когда  он  говорил  о государственных делах или об  искусстве,  друзья  превозносили  его  ум  и глубокий взгляд на вещи, находя,  что  он  слишком  хорош  для  горшечного мастера. Таким образом, Теренций еще при  жизни  отца  мало  интересовался делами мастерской, а после его смерти  и  вовсе  забросил  ее.  Мастерская быстро захирела. Так как состояние Теренция  улетучилось,  то  его  друзья утратили  свое  былое  почтение  к  нему,  и   мало   осталось   охотников расхваливать, а тем более снабжать деньгами за все  его  искусные  речи  и длинные цитаты. Не удивительно, что у Теренция,  который  в  двадцать  два года выглядел сытым, крепким и ничем особенно не выдающимся  человеком,  в тридцать лет было рыхлое, недовольное, едва ли не  одухотворенное  горечью лицо.    И тут обнаружилось нечто  поразительное.  Как  известно,  у  императора Нерона долго было худое лицо, что особенно подчеркивалось обрамлявшей  его рыжеватой бородой; но с годами Нерон разжирел, и в  двадцать  восемь  лет, когда он приказал сбрить себе бороду, все  заметили,  как  изменилось  это оголившееся лицо, - оно стало рыхлым, почти всегда выражало  пресыщение  и недовольство. И вот однажды, когда Теренций вместе с другими клиентами, по заведенному обычаю, пришел  засвидетельствовать  свое  почтение  сенатору, Варрон с изумлением отметил, что мрачный  горшечник  как  две  капли  воды похож на разжиревшего, брюзгливого императора.  Совершенно  так  же  Нерон сдвигал брови над близорукими глазами, именно  так  он  выпячивал  толстую нижнюю  губу.  Сенатора  Варрона  осенила  счастливая  мысль.  Приходилось придумывать все новые и новые развлечения  для  требовательного  Нерона  - сенатор приказал горшечнику явиться на Палатин. Он  задумал  показать  его императору.    Теренций  при  этом  подвергался  большому  риску.  Если  бы  император оказался не  в  духе,  его  двойник  мог  бы  дорого  поплатиться  за  эту удивительную игру природы.    Однако эксперимент удался. Правда, опасаясь, как бы другие не заметили, что облик императора существует в мире  дважды,  Нерон  приказал  Теренцию изменить прическу и оставаться на Палатине, скрываясь от посторонних глаз, до тех пор, пока  у  него  не  отрастет  борода.  Но  в  общем  императора позабавило это редкое сходство. Он даже вызвал горшечника во второй раз, а затем еще и еще. На Палатине ему снова сбрили  бороду,  парикмахер  Нерона привел в порядок его прическу, и император забавлялся, заставляя  Теренция подражать своей походке, жестам, интонациям.    Он поправлял его, если что-нибудь казалось ему неверным. Несколько  раз он приказывал привести свою любимую обезьяну, чтобы и  она  участвовала  в игре, и когда горшечник и обезьяна повторяли его движения,  зал  оглашался смехом императора.    Теренция эти встречи с Нероном глубоко  взволновали.  Теперь  он  часто улыбался хитрой, блаженной  улыбкой.  Он  всегда  знал,  что  злой  каприз судьбы, не дававшей ему вопреки его дарованиям высоко подняться, не  может длиться вечно. Он часто думал о сне, который приснился его  матери,  когда она носила его, Теренция, в своем чреве. Ей снилось, что она взбирается на высокую гору. Это был трудный путь, она чувствовала  приближение  болей  и хотела  лечь.  Но  какой-то  голос  приказал  ей:  "Подымайся  выше".  Она повиновалась, но вскоре, обессилев,  опять  захотела  прилечь,  тут  снова прозвучал голос, и только у самой вершины ей позволено было  родить  сына. Прорицатель толковал этот сон  так,  что  дитя,  которое  она  носила  под сердцем, подымется очень высоко. Вот почему  ему  дали  претенциозное  имя Максимус.    На Палатине ему строго-настрого, под угрозой смерти, наказали молчать о встречах с императором. Несмотря на  это,  раб  Кнопс,  видимо,  о  чем-то догадывался или даже что-то знал; его, должно  быть,  удивляли  не  только таинственные и продолжительные  отлучки  хозяина,  но  и  заказы,  которые Палатин внезапно стал делать маленькой, захудалой фабричке.  Что  касается решительной и умной жены Теренция Кайи, то от  нее  совершенно  невозможно было сохранить все это в тайне. По ее настоянию он посвятил ее в  то,  что произошло с ним на Палатине. Но даже с  нею  он  говорил  об  этом  редко, неохотно, таинственно и никогда не открывал ей всего до конца. Ни разу  он не сказал ей и лишь изредка признавался в этом самому себе, что  вызовы  в резиденцию  императора  были  ему  приятны.  Напротив,  когда  она  горько жаловалась на оскорбление его  человеческого  достоинства  этой  сволочью, которая сидит там,  наверху,  он  как  бы  подтверждал  ее  слова  мрачным молчанием. На самом же деле игра на Палатине  все  более  становилась  для него потребностью. Сходство с императором делало его счастливым, в глубине души он все более срастался со своей ролью.    Но вдруг наступил крутой поворот. В тот злосчастный день, когда гвардия взбунтовалась, император впал в тяжелую прострацию, и приближенные,  желая его развлечь, позвали на Палатин горшечника  Теренция.  Парикмахер  побрил его и причесал на обычный манер,  но  император  внезапно  решил  оставить дворец и переселиться в Сервильянский парк. О горшечнике Теренции, который ждал в одном из помещений для прислуги, не вспомнила  ни  одна  душа;  его оставили в опустевшем дворце. Поздно ночью испуганный человек,  о  котором никто не позаботился, крадучись, покинул  резиденцию  императора  и  решил пробираться домой. Улицы опустели, никто не смел выйти из  дому,  опасаясь попасть в беду. Вдруг вблизи раздался звон оружия.  Теренции  спрятался  в тень, но слишком поздно, он был схвачен вооруженными людьми, отрядом войск сената, которые подстерегали бежавшего Нерона. Со слезами уверял  он,  что он не император  Нерон,  а  горшечник  Теренции.  Но  солдаты  не  верили; разгневанные трусливым поведением человека, которому они  столько  времени оказывали почести как божеству, они издевались  над  ним  и  чуть-чуть  не убили его. Лишь с трудом  он  упросил  их  отвести  его  домой.  Там  Кайя удостоверила, что трепещущий, полумертвый от страха человек - ее муж.    Кайе эти аудиенции на Палатине всегда внушали страх.  Теперь,  опасаясь преследования любимцев Нерона со стороны сената,  она  убедила  смертельно напуганного Теренция немедленно бежать. На рассвете они прокрались к  дому Варрона, своего покровителя. Сенатор,  сказали  им,  еще  ночью  бежал  из города на Восток. Они в страхе последовали за  ним,  догнали  его,  и  все вместе перебрались через восточную границу.    Ныне все это было далеко позади. Теренции и Кайя жили спокойно, не  без достатка, в этом белом и красочном городе Эдессе. Кайя гордилась тем,  что она тогда так энергично снарядила в  путь  своего  Теренция  и  увезла  из опасного Рима. Она,  конечно,  чувствовала  себя  не  очень  хорошо  среди варваров. Бурнусы и грязно-белые платья этого  обезьяньего  народа,  часто попадавшиеся  темно-коричневые  лица  не  нравились   ей,   еда   казалась невкусной. Кайя находила, что сирийцы и греки - обманщики, арабы  и  евреи дурно пахнут и суеверны, персы -  сумасшедшие.  Никогда  она  не  научится странному говору этих  варваров,  быстрой  болтовне  сирийцев,  небному  и гортанному лепету арабов, никогда не привыкнет ко всему этому  варварскому миру, к цветнокожим, к священным рыбам, к алтарю Тараты и ее  непристойным символам, к обезьянам и верблюдам, к жуткой степи,  которая  без  конца  и края тянется на юг.    Теренции же, напротив, быстро и хорошо сжился с Востоком.  О  делах  он заботился еще меньше, чем в Риме, делами занимались Кайя и раб Кнопс.  Сам он расхаживал по городу с таинственным  и  значительным  видом,  устраивал празднества своего цеха, рассуждал о политике. Здесь не обращали  внимания на нечеткое произношение звука "th", здесь у  Теренция  была  благодарная, внимательная аудитория. Правда, в присутствии  Кайи  он  бранил  проклятый Восток, но когда она видела, как важно он шествовал  по  холмистым  улицам Эдессы, как его со всех сторон приветствовали, ей казалось, что,  несмотря на свой высокомерный, недовольный вид, он чувствует  себя,  точно  рыба  в священном пруду богини Тараты; и его хорошее  самочувствие  заставляло  ее забывать, как ей самой скучно и неприятно здесь на Востоке.    Однако за ворчливостью Теренция крылось больше  подлинного  озлобления, чем она предполагала. Теренции чувствовал, что стареет,  а  его  дарования все еще не оценены по заслугам. Что за  радость  -  играть  роль  великого человека   здесь,   среди   варваров,    перед    несколькими    грязными, необразованными ремесленниками! Ах, пора его цветения была там, в Риме!  С жгучей тоской думал он о часах, проведенных  на  Палатине.  Особенно  один случай рисовался ему, чем дальше, тем все чаще.  Однажды  император  Нерон ради потехи заставил горшечника Теренция  прочесть  вместо  себя  послание сенату. И вот горшечник Теренции стоит перед  сенаторами  в  императорской пурпурной мантии и читает послание императора безмолвным людям,  застывшим в смирении и покорности. Теперь, в Эдессе, это выступление  перед  сенатом казалось ему вершиной всей его жизни. Он  забыл,  как  жалко  трепетал  от страха, по крайней мере в начале своей речи, забыл, как у него подгибались колени, сосало под ложечкой, в животе поднялись колики. Он помнил  только, что во время речи уверенность его росла и крепла.  Он  видел  перед  собой благоговейные лица сенаторов, все приняли его за подлинного Нерона. Да так оно и было: он действительно был тогда Нероном.    Трудно ему было  хранить  в  тайне  это  огромное  переживание,  но  он превозмог себя, он не доверил его даже Кайе. Не только потому,  что  такая болтливость грозила смертью, но прежде всего потому, что он боялся, как бы эта великая минута не утратила своего блеска, не потускнела, расскажи он о ней такому прозаическому человеку, как его жена. Кайя, конечно, увидела бы в его повести только наглую шутку,  которую  император  позволил  себе  по отношению к своему сенату, и опасность для самого Теренция, жалкого орудия этой шутки. Она увидела бы  в  нем  лишь  подражавшую  Нерону  обезьяну  и никогда не поняла бы, что в  тот  час,  перед  сенатом  он  был  подлинным Нероном. Поэтому он не  поддался  искушению,  ничего  не  рассказал  Кайе, стоически хранил молчание.    Молчал он и в Эдессе. Но порой его слишком мучила тоска по  утраченному счастью. Тогда он уединялся и  вновь  разыгрывал  свое  выступление  перед сенатом. Он очень любил Лабиринт - громадный грот, высеченный в скале,  на берегу Скирта, с  бесчисленными  извилистыми  ходами,  с  хаосом  лестниц, галерей, пещер. Три тысячи таких пещер, по слухам, насчитывал Лабиринт,  и в самой последней, самой недоступной жил в древние времена безобразный сын бога-быка  Лабира,  тоже  наполовину  бог,  наполовину   бык,   питавшийся мальчиками и девочками, которых он насильно отбирал у народа. Впоследствии эти громадные подземелья служили гробницей для древних царей, и еще теперь жили там их тени. Тайна и ужас окружали Лабиринт, и тот, кто  неосторожно, не зная сложной системы ходов, осмеливался проникнуть слишком глубоко, мог не найти  дороги  обратно  и  погибнуть.  Теренций  любил  это  место,  он спускался вниз все глубже, величием и тайной  веяло  из  этой  глубины,  и постепенно он начал разбираться  в  хаосе  переходов  лучше,  чем  другие. Здесь, где бродили тени древних великих царей, он осмеливался  снова  быть Нероном - держал речь перед невидимым сенатом, и  когда  его  слова  глухо отдавались в пустоте, он чувствовал близость богов.    Однажды играющие дети дерзнули углубиться  в  пещеру  дальше  обычного. Изнутри, из глубины, они услышали звуки глухого голоса и в ужасе  побежали обратно. С любопытством и страхом ждали они у входа. Но когда они  увидели вышедшего из пещеры горшечника Теренция,  напряженное  боязливое  ожидание разрядилось смехом, они стали передразнивать его, подражать его  величавой осанке, его важной походке, бежали за ним, потешались,  стараясь  говорить глубоким басом. В тот день Теренций, охваченный стыдом и отвращением,  так сильно почувствовал пустоту и безнадежность своей  теперешней  жизни,  что ему захотелось снова бежать в пещеру и там умереть.    После этого происшествия он решил навсегда забыть Палатин. С  удвоенным усердием учил он наизусть классиков,  с  ожесточенной  энергией  занимался делами цеха и добился того, что воспоминание о Риме  возвращалось  к  нему все реже. 4. ДЕРГУНЧИК ВЫПРЯМЛЯЕТСЯ    В конце апреля, во  время  обычной  инспекционной  поездки,  губернатор Цейон решил отправиться в Эдессу и сделать  смотр  римскому  гарнизону,  с пребыванием которого  городу  приходилось  мириться  в  силу  "договора  о дружбе", заключенного с римским императором.    За короткий период пребывания на  посту  губернатора  Цейон  еще  более укрепился в своих взглядах на  Восток.  С  этим  Востоком,  говорили  ему, нельзя справиться, если держаться традиционной жесткой римской линии;  эта страна, мягкая и скользкая, как угорь,  увертывается  от  всякого  грубого прикосновения. Это верно, что добрые римляне  -  Помпей,  Красс  и  многие другие - сломали себе зубы на этом мягком Востоке. Но римские методы  были слишком прямолинейны только для тогдашнего времени; теперь, имея у себя  в тылу замиренную провинцию Сирию и семь легионов, можно было позволить себе показать римский кулак проклятой восточной сволочи.    - Любопытно знать, мой  Цейон,  -  сказал  ему,  скептически  улыбаясь, император Тит на  прощальной  аудиенции  на  Палатине,  -  как  вы  теперь справитесь с нашим милым Востоком?    Цейон выпрямился.    - Клянусь Юпитером, ваше величество, Цейон справится.    Город Эдесса встретил наместника императора корректно и с почетом. Царь Маллук  прислал  подарки:  ковры,  жемчуга,  отборных  рабов   и   рабынь. Маленький, неестественно прямой Цейон принимал приветствия от властей.  На своем  жестком   греческом   языке   произносил   он   скрипучим   голосом предписываемые этикетом вежливые ответы.    Варрон, снова удалившийся вскоре после  визита  к  губернатору  в  свои владения под Эдессой, с удовольствием предвкушал новую  встречу  со  своим старым другом-врагом; но ни на официальных приемах,  ни  во  время  смотра войск не представилось случая для новой беседы. Лишь на третий день  после пиршества, данного  Цейоном  в  честь  виднейших  граждан  Эдессы,  поздно вечером они улучили часок для разговора наедине.    И вот они сидят во  флигеле  дворца,  предоставленного  в  распоряжение губернатора  царем  Маллуком,  -  в  маленькой,  по-арабски   обставленной комнате, с прекрасными коврами,  статуями  диковинных  звездных  богов,  с орнаментами  и  надписями  на  чужеземных  языках.   Тяжелые   благоухания наполняли  комнату.  Варрон  вполне  соответствовал  этой  обстановке,  но маленький, напряженно вытянувшийся губернатор, с его  подчеркнуто  римской внешностью, производил здесь странное, почти смешное впечатление, ему было явно не по себе. Варрон, как бы утешая его, сказал, что к Антиохии  трудно привыкнуть, но это только вначале, мало-помалу начинаешь любить Восток. Он перечислил преимущества Востока, его Востока: легкость жизни, пышность ее. Он вспомнил о резком выпаде губернатора против  Дафне,  предместья  города Антиохии.    - Согласен, - защищал он свой город, -  наша  Дафне  беззастенчива.  Но разве не великолепно именно это царственное бесстыдство,  с  которым  люди здесь обнаруживают свои естественные инстинкты и гордятся ими?    Цейон ничего  не  ответил.  Он  явно  страдал  от  тяжелых  благовоний, наполнявших комнату, и  распорядился  раздвинуть  ковры,  впустить  свежий воздух. Теперь Варрон слегка поеживался от холода, Цейон  же  почувствовал себя бодрее.    - Было бы все же неплохо для вас, мой  Варрон,  -  сказал  он  наконец, прервав молчание, - оторваться от вашей Дафне и хотя бы на короткое  время вернуться в Рим.    - Я обстоятельно и  серьезно  обдумаю  ваше  предложение,  -  улыбаясь, ответил Варрон. - Это, между прочим, один из тех ответов,  -  прибавил  он весело, - которые вам здесь, на Востоке, придется часто слышать.    Красные пятна на лице губернатора обозначились  резче,  шутка  Варрона, по-видимому, его рассердила. Он вытянулся, заметно было, что он  внутренне напрягается для прыжка, и сухо сказал:    - Вы знаете, мой Варрон, что завтра я возвращаюсь в Антиохию. Я был  бы вам обязан, если бы вы уладили вопрос об уплате налога, пока я еще  здесь, в Эдессе.    - То есть сегодня вечером? - с улыбкой спросил Варрон.    - Да, - деловым тоном сказал губернатор.    Варрон, сидевший на восточный манер, принял еще более ленивую позу.    - Этот вопрос, - сказал он добродушно, - обсуждается на  все  лады  уже столько лет! Да и не такое уж значение имеют эти спорные шесть  тысяч  для казны императорской провинции Сирии.    - Я тем не менее был бы вам обязан, - твердо настаивал Цейон, - если бы вы теперь же приняли решение.    Варрон покачал своей массивной головой,  несколько  раз  смерил  Цейона испытующим взглядом своих удлиненных карих глаз. Кто это сидит перед  ним? Дергунчик, его школьный товарищ?  Или  римский  губернатор,  представитель теперешнего узконационалистического режима, враг Востока? В тоне  светской беседы он ответил:    - Под угрозой разгневать вас, моего доброжелателя и друга, я  вынужден, однако, отказаться от немедленного решения. На этом Востоке, - прибавил он успокоительно и шутливо, - я стал наполовину восточным человеком, то  есть стопроцентным медлителем.    Но Цейон деревянно, упрямо настаивал:    - И все же мне приходится просить  вас  ответить  по-римски  ясно,  без проволочек. Я велел еще раз доложить мне это дело, я сам изучил документы. Все, что можно сказать по этому поводу, уже десятки раз сказано. Я  заявил моим подчиненным, что не вернусь  в  Антиохию  без  вашего  окончательного ответа.    Варрон слегка побледнел. Это уже  говорил  не  Дергунчик,  это  говорил новый Рим. Оба все еще сидели. Цейон, маленький,  неподвижный,  выпрямился на низком арабском кресле.    - А что бы вы сделали, мой Цейон, - спросил Варрон, все  еще  дружески, почти с улыбкой, - если бы я сказал "нет"?    Губернатор поджал губы, затем, по-военному отрубая слова, но  негромко, ответил:    - Мне пришлось бы тогда привлечь вас к суду.    На какую-то долю секунды чувство безмерного удивления заглушило  досаду Варрона. Но он тотчас взял себя в руки и приказал себе не  терять  головы, мыслить логически. "Вот оно что, подумал он. Значит, все же не Рим говорит здесь, а Дергунчик. Случилось именно то, чего я  опасался  в  свою  первую встречу с Цейоном в Антиохии. Дергунчик, это  ничтожество,  позволил  себе увлечься и сделал глупость. Он зашел дальше, чем сам  того  хотел.  Теперь ему уже трудно отступить. Он и в самом деле вызовет меня в суд, а  если  я не приду, пошлет за мной солдат. Это было бы безумием,  но  Дергунчик  это сделает. Так люди пускаются в самые несуразные авантюры. Но я не  последую за ним по этому пути. Я не потеряю головы. Рассудок повелевает уступить. Я уступаю. На этот раз".    - Если уж вам, моему другу и доброжелателю, - покорно, с налетом иронии произнес Варрон, - это кажется важным, то я пошлю  вам  эти  шесть  тысяч. Прикажите, пожалуйста, приготовить расписку.    Поговорили еще несколько минут о посторонних вещах, затем пожелали друг другу спокойной ночи и расстались.    За эти шесть тысяч ты заплатишь проценты, Дергунчик, или кто бы ты  там ни был, решил про себя Варрон. Он приказал нести себя домой  по  холмистым улицам Эдессы. 5. ВАРРОН ОБДУМЫВАЕТ ПЛАН    Назавтра рано утром, он послал губернатору  шесть  тысяч  сестерций.  С нетерпением ждал он возвращения посланца. Цейон и в самом деле взял  шесть тысяч сестерций, посланец принес  расписку.  Варрон  жадно,  с  непонятным удовлетворением осматривал документ. Громко, со зловещей  усмешкой  прочел он   текст:   "Л.Цейон,   губернатор   императорской   провинции    Сирии, подтверждает,  что  получил   от   Л.Т.Варрона   шесть   тысяч   сестерций инспекционного налога". Затем еще в постели,  очень  возбужденный,  Варрон продиктовал секретарю письмо, в котором приносил жалобу римскому сенату на несправедливое двойное обложение. Раньше, чем высохла подпись,  он  послал этот протест в Рим со специальным посланцем.    Покончив с этим делом, он велел впустить толпу клиентов, которые  ждали разрешения присутствовать при его  вставании.  Он  размахивал  перед  ними распиской Цейона, давал ее прочесть то одному, то другому, сам прочитал ее вслух.    - Новый губернатор, - смеялся он, -  это,  доложу  я  вам,  фигура!  Он послал бы за мной солдат, если бы я не заплатил.    Варрон  испытующе  смотрел  на  лица  своих  людей:   как   кто   будет реагировать. Люди стояли смущенные, не зная, чего от них  ждут.  Некоторые неестественно, принужденно смеялись,  другие  выказывали  возмущение,  все были подавлены. Варрон ходил между ними, похлопывал по плечу то одного, то другого, говорил, глядя в упор на каждого:    - Новый губернатор - с ним шутки плохи.    И он вглядывался в лица своих приближенных.    Он уже собирался отпустить их, как вдруг его взгляд упал  на  человека, которого он до  сих  пор  не  замечал.  Человек  этот  стоял  с  замкнутым выражением лица, высокомерно подняв брови над близорукими серыми  глазами, слегка скривив рот, скорее удивленно, чем  возмущенно.  Опять,  как  в  то утро, четырнадцать лет тому назад, Варрона  изумило  горделиво-недовольное лицо с блекло-розовой кожей и рыжеватыми волосами. Да, именно так выглядел император Нерон, его император, когда он замыкался в себе. Именно  так  он воспринял бы рассказ об этом оскорблении, если бы  он  еще  жил,  если  бы Варрон  мог  ему  рассказать.  Вот  с  таким  же  капризным  и  вызывающим выражением он выпячивал вперед толстую нижнюю губу: делайте, что хотите, - меня ведь это не касается...    Варрон вспомнил,  как  Нерон  забавлялся  обезьяньим  искусством  этого человека, как заставлял прыгать его вместе со своей  обезьяной.  И  Варрон усмехнулся про себя. Но еще прежде, чем внутренняя усмешка  отразилась  на его лице, он стер ее, и на какую-то долю секунды его живое лицо окаменело, точно маска.    В это мгновение ему привиделось многое.    Затем он снова повернулся к своим клиентам. Незаметно он втянул  теперь в беседу человека с близорукими серыми глазами. Начал  выказывать  к  нему интерес.  Усиленный  интерес.  Наконец,  развернул  перед  этим  маленьким горшечным мастером, жившим его милостями, все чары своего обаяния, которые он обычно пускал в ход лишь перед восточными царями, жрецами да еще  разве перед женщинами.    Он хитро выведал у него  все  самое  сокровенное.  Он  так  растормошил польщенного Теренция, что тот заговорил с ним, как с равным, стал излагать ему  свои  взгляды  на  жизнь,  политику,   искусство.   Сердце   Теренция принадлежало театру. Он заговорил об артисте Иоанне  из  Патмоса,  который давно уже ушел со сцены и тихо жил в  Эдессе  в  качестве  частного  лица. Теренций много лет тому назад видел Иоанна в Антиохии в роли  Эдипа.  Его, Теренция, откровенно заявил он, разочаровало столь прославленное искусство этого человека. Теренций сам занимался литературой и  театром,  как,  быть может, известно  его  покровителю,  сенатору;  он  помнит  наизусть  целые страницы из классиков, он много думал об Эдипе и,  например,  о  том,  как нужно произносить большую речь Эдипа,  начинающуюся  словами:  "Что  здесь свершилось,  было  справедливо,  в  противном  ты  меня  не  убедишь".  Он разболтался вовсю, но вдруг спохватился, испугавшись своей смелости, -  он боялся увидеть если не издевку, то,  по  крайней  мере,  усмешку  на  лице сенатора. Однако ничего  подобного  не  случилось.  Варрон  слушал  его  с совершенно серьезным видом, затем пригласил в ближайшие  дни  пообедать  с ним и подробно изложить ему  свои  идеи  и  прежде  всего  свое  мнение  о правильном чтении упомянутых стихов Эдипа.    Теренций, почти удрученный таким счастьем,  испытывал  в  то  же  время некоторое беспокойство. Его не  удивляло,  что  им  интересуются,  он  был образованным человеком,  с  самостоятельным  кругозором,  с  значительными идеями. Но когда с ним разговаривал человек такого сана, как сенатор,  его против воли охватывали почтительность, преданность, легкий страх. Ведь,  в конце концов, его отец был еще рабом  в  семье  Варрона.  И  когда  теперь Варрон пригласил Теренция в ближайшие дни  пообедать  с  ним  и  подробнееизложить ему свои взгляды, к его восторгу примешивалась захватывающая  дух боязнь, почти как в те времена, когда император Нерон требовал его к себе.    Варрон, отпустив своих клиентов, еще раз достал  расписку  в  получении шести тысяч сестерций налога,  взял  ее  в  руки  и,  держа  на  некотором отдалении от глаз - он становился дальнозорким, - стал ее изучать буква за буквой. На обратной стороне листка  он  провел  черту  и,  разделив  таким образом лист на две графы, надписал очень мелко: "Прибыль", "Убыток", и  в графу "Прибыль" занес: "Некая идея". Затем он  открыл  в  стене  тщательно замаскированную дверцу и из тайника достал ларец. Ларец был небольшой,  но очень ценный, работы Мирона, с изображением  подвигов  аргонавтов.  Варрон повсюду  возил  этот  ларец  с  собой.  Он  отпер  его,   достал   бумаги, находившиеся в нем, нежно погладил их.  Здесь  было  весьма  доверительное письмо к нему Нерона и стихи,  посвященные  ему  императором,  здесь  было письмо покойного царя парфянского, Вологеза, в котором  повелитель  парфян благодарил Варрона и выражал свое  восхищение  той  мудростью,  с  которой Варрон способствовал окончанию войны между Римом  и  парфянами.  Здесь  же было  несколько  секретных  строк,  набросанных  фельдмаршалом   Корбулом, который вел эту войну на стороне римлян  и,  несмотря  на  победу,  кончил плачевно. И многое другое было в ларце. К этим документам, очень для  него дорогим, Варрон, улыбаясь, присоединил расписку  Дергунчика;  затем  запер ларец и снова его спрятал.    Теренций между тем вернулся в свой дом на Красной  улице.  Он  старался скрыть от Кайи и раба Кнопса как свой восторг, так и  свою  подавленность. Удовольствовался тем, что рассказал им обоим с хорошо  разыгранным  гордым безразличием, как был  поражен  Варрон  его  политической  и  литературной осведомленностью; сенатор  даже  пригласил  его  пообедать  с  ним,  чтобы подробнее поговорить на эти темы. Кайя, суровая, сухая и  прозаичная,  как всегда, сказала, что следует быть осторожным: как бы Теренций тут не попал впросак. Она слышала, что между Варроном и губернатором возникла ссора,  и такому маленькому человеку, как ее Теренций, надо держаться от всего этого возможно дальше. Теренций с досадой слушал, как собственная жена  называет его маленьким человеком.    Конечно, она была неправа. Обед у Варрона прошел очень приятно. Сенатор с интересом слушал политические  рассуждения  своего  клиента,  велел  ему прочесть стихи Эдипа, как  тонкий  ценитель  похвалил  чтеца,  и  Теренций расстался с ним, весьма удовлетворенный. 6. ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ ТЕРЕНЦИЯ    Между тем в городе Эдессе все упорнее распространялись слухи о том, что из дворца римского правительства в Антиохии повеял новый, злой ветер.  То, что Варрона, этого виднейшего гражданина Эдесского  государства,  вынудили платить двойные налоги, возбуждало опасения и досаду. Во  что  превратится торговля Эдессы с провинцией Сирией, если такое  двойное  обложение  будет возведено в принцип? Граждане Эдессы рассказывали друг другу, будто  новый губернатор намерен усилить римские гарнизоны  в  Эдессе,  Самосате,  Каре, Пальмире  и  таким  образом  еще  более  ослабить  суверенитет   маленьких государств Месопотамии, с которыми и без того не очень-то церемонились.    При таких обстоятельствах вольноотпущенникам и другим  агентам  Варрона не  приходилось  особенно  утруждать  себя,  чтобы  натолкнуть   население Междуречья  на   горькие   сопоставления   между   нынешним   властителем, императором  Титом,  его  чиновниками,  и  добрым,  все  еще  оплакиваемым Нероном. Как этот блаженной памяти император благоволил к Востоку! Как  он способствовал всякого рода мероприятиям и льготам, культурным  и  торговым отношениям между Месопотамией и Сирией! Это был настоящий император, и его любили уже  ради  той  пышности,  которая  окружала  его,  его  министров, генералов, губернаторов. Роскошь его игрищ, тот факт, что  он  собственной особой перед всем народом выступал на  сцене,  -  всем  этим  он  завоевал огромные симпатии здесь, в Междуречье.  Все,  даже  население  Парфянского царства, пришли в восхищение, когда он пообещал,  что  в  один  прекрасный день покажет свое искусство и  Востоку.  В  нем  поистине  видели  второго Александра, пришедшего не для того, чтобы поработить Восток, а  для  того, чтобы слить Восток с Западом. Новые же властители, Флавии, с самого начала не скрывали, что жители Востока были для них варварами,  годными  лишь  на то, чтобы всеми способами их эксплуатировать. То, что им теперь послали  в Сирию  этого  отталкивающего  Цейона,  опять-таки  доказывает  злую   волю римского правительства. Снова оживало сожаление об исчезнувшем императоре.    -  Да,  если  бы  жив  был  Нерон!  -  мечтательно  вздыхали  горожане, собиравшиеся на закате солнца у колодцев, а вечером в тавернах.  Пока  эти слухи и толки распространялись между Евфратом  и  Тигром,  сенатор  Варрон вторично пригласил Теренция на обед. На этот раз они были одни. Варрон был молчалив, погружен в свои мысли, чем-то занят. Он  обращался  с  Теренцием очень  почтительно,  словно  с  начальником,  прерывал  беседу   длинными, гнетущими  паузами.  Хотя  Теренций  понимал  толк  в  торжественности   и чувствовал себя польщенным, все  же  он  не  мог  избавиться  от  ощущения подавленности.    После  обеда,  за  вином,  Варрон   сказал   внезапно   с   осторожной, хитро-конфиденциальной улыбкой:    - Я вижу, вы все еще предпочитаете вашу смесь всякому другому вину.    Он велел приготовить ту смесь, которую  изобрел  император  Нерон:  эта смесь и ее название были одними из немногих пережитков  эпохи  императора, не тронутых преемниками после его свержения; напиток этот знал  каждый,  в том числе, конечно, и Теренций. Он широко  раскрыл  глаза,  он  ничего  не понимал. Странные слова могущественного сенатора и дружеский тон,  которым они были произнесены, привели его в  смятение,  граничащее  с  одурью.  Но Варрон продолжал с ноткой смирения в голосе:    - Быть может, я разрешаю себе слишком большую интимность, но я  должен, наконец, высказать то,  что  уже  несколько  недель  меня  и  подавляет  и воодушевляет и что, наконец, стало для меня очевидным: я знаю, кто  тогда, после мнимой смерти императора Нерона, бежал ко мне, под мою защиту.    Для того, чтобы понять скрытый смысл этих неожиданных слов,  нужен  был человек быстрого, острого ума, а таким  человеком  горшечник  Теренций  не был. Но слова Варрона задели самое глубокое, самое затаенное в  его  душе: жгучее честолюбие, тоску по прошлым дням его величия на Палатине.  Поэтому слова  Варрона  мгновенно  воскресили  в   душе   Теренция   насильственно подавляемые воспоминания о его величественном выступлении  перед  сенатом, сразу вспыхнула безумная надежда, что  эти  знаменательные  времена  могут вернуться. Поэтому он понял темные слова сенатора гораздо быстрее, чем тот этого ожидал; он воспринял их всеми фибрами своей души и впитал в себя  до последней капли их отрадный смысл. Кто-то разгадал его, кто-то понял: тот, в ком было так много от плоти и крови Нерона,  должен  действительно  быть Нероном.    Еще переполненный до краев невиданным блаженством этой минуты,  он  уже чувствовал, однако, как в нем просыпается  вся  его  врожденная  хитрость, подсказывавшая ему, что лучше  притвориться  и  лишь  в  последнюю  минуту открыть свое подлинное "я". Поэтому он продолжал  прикидываться  дурачком, сказал, что не понимает, куда клонит его  великий  покровитель,  и  зашел, наконец, так далеко, что Варрон уже испугался, как  бы  не  сорвалась  его затея. Сенатор сделал еще последнюю попытку. Он смиренно просит извинения, сказал он, за то, что нарушил дистанцию между собой и своим гостем.  Может быть, император думает, что рано еще предстать  перед  римлянами  во  всем своем блеске? Может  быть,  он  хочет  навсегда  отвернуться  от  мира,  в наказание за то,  что  мир  посмел  не  узнать  его?  Он,  Варрон,  просит прощения, если слишком смело приподнял завесу над тайной.    Но  теперь  испугался  Теренций:  если   упустить   момент,   то   этот единственный случай навсегда от него  ускользнет.  Он  мгновенно  перестал прикидываться, улыбнулся мальчишески, добродушно, хитро, как иногда  -  он это видал, - улыбался  император  Нерон.  Он  подошел  походкой  Нерона  к сенатору, жестом Нерона похлопал  его  по  плечу  и  сказал  неповторимым, спокойно-высокомерным тоном Нерона:    - Почему бы, мой Варрон, мне тебя не простить?    Варрон, надо сказать, знал, что подлинный Нерон никогда не поступил  бы так в подобной  ситуации.  Он  скорее  привел  бы  какую-нибудь  греческую цитату,  сопровождая  ее  отрицательным,  как   бы   зачеркивающим   слова собеседника жестом. Но внешность  этого  человека  была  так  поразительно похожа на внешность императора, покойный Нерон, его голос, его  интонация, его походка  вдруг  с  такой  силой  ожили  в  этой  комнате,  что  Варрон испугался, ему стало не по себе: быть может, его идея слишком уж хороша  и слишком велики ее последствия? Он взял себя в руки и сказал:    - Да, дорогой Теренций, вот оно, значит, как.    И остаток вечера он уже снова был важным  вельможей  и  разговаривал  с Теренцием, как со своим клиентом - снисходительно, деловито.    Но горшечник Теренций увидел то, что увидел, и услышал то, что услышал. Он так был уверен в своей удаче, что внезапная  перемена  в  обращении  со стороны Варрона не могла ослабить охватившего его чувства счастья. 7. ВАРРОН РЕШАЕТСЯ СЫГРАТЬ ШУТКУ    Дойдя до этого предела,  Варрон  нашел,  что  пора  серьезно  взвесить, следует ли приводить в исполнение задуманный план. Прежде всего  следовало хорошенько продумать, какие шансы на успех были у его Нерона.    Шансы у него были. Народ никогда  не  верил,  что  Нерон  действительно убит. Не может быть, рассуждали в народе, император  Нерон  слишком  умен, чтобы ему не удалось ускользнуть от противников. В особенности на  Востоке твердо верили, что Нерон скрывается, с тем чтобы в  один  прекрасный  день снова предстать во всем своем  блеске  и  величии.  Если  теперь,  в  этой благоприятной обстановке, появится человек с внешностью Нерона, а  за  ним будет стоять Варрон, который так хорошо знает душу покойного императора, - если этот человек появится на независимой территории, где он будет  трудно досягаем для Рима, то такой Нерон, безусловно, сможет продержаться долго и наделать немало хлопот губернатору пограничной провинции,  а  может  быть, даже и самому Палатану.    Уже  светало,  а  Варрон  все  еще  размышлял.  Он  лежал  в   постели, потягивался, улыбался, закрывал глаза.    Если Нерон появится по  ту  сторону  Евфрата,  что  сможет  предпринять против него Дергунчик?  Конечно,  Нерон  будет  достаточно  осторожен,  он постарается возможно реже показываться в пределах Сирии. Он только  посеет беспокойство в этой  провинции,  затем  вовремя  вернется  на  независимую территорию, где встретит тайную, а может быть, и открытую  поддержку.  Что может сделать против него Антиохия? Послать войска  на  чужую  территорию? Даже Дергунчик еще семь раз подумает, прежде чем на это  решится.  В  свое время ожесточенно торговались за каждого римского и  парфянского  солдата, имеющего право показаться  на  территории  этих  буферных  государств.  От Евфрата до Тигра недалеко. Если Рим пошлет войска  через  Евфрат,  то  они подвергнутся опасности встретить войска, идущие с той стороны Тигра.    Варрон устал. Он босиком подошел к  стене  с  потайным  ящиком,  достал ларец, вынул из него тот самый документ. Бархатным голосом прочел в  сотый раз: "Л.Цейон, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л.Т.Варрона шесть тысяч сестерций  инспекционного  налога".  Он погладил документ, улыбнулся, положил  его  обратно,  спрятал  ларец,  лег снова в постель.    Позволить себе эту шутку? Это хорошая шутка, глубокая,  многообещающая, но чертовски опасная. Это и не шутка вовсе. Разве дело  в  этой  расписке? Или в Дергунчике? Дело даже не в нем, Варроне.  Дело  в  Востоке,  в  этом великолепном, безнравственном, мудром,  хаотическом  Востоке,  который  не должен попасть под сапог грубых, узколобых фельдфебелей с Палатина.    Варрон стал вспоминать те времена, когда он приехал впервые в  Сирию  в качестве молодого офицера, служившего в армии фельдмаршала  Корбулона.  Он тогда  постоянно  находился  среди  лиц,  близко  стоявших  к  знаменитому полководцу. Корбулон в общем был ограниченным человеком, он не обладал  ни верным инстинктом, ни острым разумом; но он был глубоко  убежден  в  своих дарованиях, он умел приказывать, - как  никто  другой,  владел  искусством естественной властности в  обращении  с  людьми.  Варрон  многому  у  него научился. В остальном он  быстро  раскусил  этого  Корбулона.  Понял,  что завоевать его легче всего можно безграничным восхищением его особой. И  он его завоевал. Вскоре дело дошло  до  того,  что  он,  желторотый  новичок, подсказывал знаменитому опытному полководцу свои идеи и  фактически  делал политику в Сирии. Тогда-то родилась  его  страсть  к  Востоку,  его  жажда властвовать  в  этой  стране.  Для   него   было   огромным   наслаждением разговаривать с этими восточными  царями,  жрецами,  коммерсантами  на  их цветистом  медлительном  языке,  перекрывать  их  хитрость   еще   большей хитростью и, в конце концов, достигать своей цели. В сущности,  со  времен Корбулона в этих странах всегда властвовал он, Варрон.    Варрон  вытянулся  в  своей  постели,  потом  свернулся  калачиком.  Он вспомнил, как одиннадцать лет тому назад Флавии попытались  избавиться  от него. Под тем предлогом, что однажды в публичном доме, за большим  цирком, он по пьяному  капризу  нарядил  девку  в  пурпур  и  высокие  сенаторские башмаки, император Веспасиан объявил его недостойным более принадлежать  к числу сенаторов. Этот неуклюже-насмешливый предлог придумал, потехи  ради, всегда склонный к тяжеловесным шуткам мужиковатый Веспасиан. Надо сказать, что Флавиям, покойному Веспасиану и  его  сыну  Титу,  во  всяком  случае, пришлось  заплатить  за  эту  шутку.  Они  убедились,  эти  господа,   что изобретательный человек порой, сидя в Эдессе, может натворить больше  бед, чем живя в самом Риме. А теперь они послали сюда этого дурака  Дергунчика, чтобы он разрушил весь тонкий механизм его, Варрона,  восточной  политики. Ну, что ж! Дергунчик за это тоже поплатится.  Когда  его,  Варрона,  Нерон будет признан в Месопотамии, Дергунчик увидит, что было бы, пожалуй, умнее не вымогать у старого Варрона эти шесть тысяч. Он убедится, что на Востоке "римской дисциплиной" и "нажимом" не возьмешь и  что  лучше  следовать  за старым Варроном по пути соглашения.    В какие, однако, дебри он пускается? Разве дело  в  Дергунчике?  Не  по Дергунчику, а по всему этому наглому новому тупому Риму он хочет  ударить, вызвав призрак старого Нерона, памяти которого не выносит этот Рим.    Внезапно всплыло в его памяти лицо Теренция. О нем Варрон, как  это  ни странно, все это время не думал. Ему вспомнилось, как этот субъект подошел к   нему,   преобразившись,   походкой   Нерона   и    сказал    ему    со спокойно-высокомерной интонацией Нерона:    - Почему бы мне, мой Варрон, не простить тебя?    И вдруг его снова охватило ощущение жути, как в ту минуту, когда в лице этого жалкого простолюдина перед ним внезапно  воскрес  Нерон.  Потом  ему пришло в голову, что Нерон, конечно, и сам позабавился бы шуткой,  которую он хочет сыграть с его врагом Титом, подсунув миру нового Нерона. И  страх Варрона рассеялся.    Он  потянулся  последний  раз,  довольный   собой.   Приказал   позвать секретаря, распорядился договориться о свидании между ним, Варроном, царем Маллуком и верховным жрецом Шарбилем. 8. ВОСТОЧНЫЙ ЦАРЬ    Царь  Маллук  принял  Варрона  и  верховного  жреца  Шарбиля  в   своем просторном, убранном по-арабски покое, где он охотнее всего держал  совет. Стены были увешаны коврами, журчал фонтан, все сидели на  низких  диванах. Подвижному Варрону, как и  юркому  старому  жрецу  Шарбилю,  нелегко  было сохранять полную достоинства, спокойную  позу.  Но  они  знали,  что  царь Маллук больше всего любил, по обычаю своего народа, сидеть на полу, поджав ноги, прислушиваясь к медлительному лепету  фонтана,  соблюдая  еще  более длительные глубокомысленные паузы между вопросами и ответами. Уже в третий раз слуга откинул ковер, выкликая время, а к сути  разговора  все  еще  не подошли.    - Жалко, - сказал верховный жрец  Шарбиль,  -  что  Парфянское  царство ослаблено дворцовыми распрями. Пока часть войск  короля  Артабана  связана войной с претендентом на  трон,  до  тех  пор  Рим  будет  заставлять  нас чувствовать, что за нами уже не стоит великая держава, на которую мы могли бы опереться.    Варрон внимательно посмотрел на царя Маллука. Этот красивый  человек  с мягкими карими глазами,  горбатым  мясистым  носом  и  тщательно  завитой, заплетенной в косички бородой сидел  неподвижно,  как  изваяние,  высокий, несколько полный, и нельзя было  понять,  воспринял  ли  он  вообще  слова жреца. Не грезит ли он, как это часто с ним бывает? Уже три  столетия  эти арабские князья владычествовали над городом Эдессой, они  были  знакомы  с греко-римской и парфянской культурой, но сердце царя Маллука -  это  знали все - осталось арабским. Он не любил заниматься  государственными  делами, чуть побольше любил свою армию, еще больше - своих жен, еще больше - своих коней, но просторы пустыни он предпочитал всему. Иногда он выезжал  верхом на коне, с немногочисленной свитой, на юг, в пустыню. В глубине  души  это был бедуин из тех сросшихся со  своими  конями  племен,  которым  казалось оскорбительным сеять хлеб или сажать деревья, строить себе хижины или  еще как-нибудь иначе оседать на одном  месте;  ибо  тот,  кто  ставит  себя  в зависимость от таких удобств, должен, чтобы не лишиться  их,  терпеть  над собой господина, а следовательно, утратить свою свободу. Но  свобода  есть высшее достояние араба, и так как  свобода  -  только  в  одиночестве,  то родина свободного араба - пустыня.    Стало быть, кто может знать, не  думал  ли  царь  Маллук,  который  так неподвижно сидел  с  тускло  поблескивавшим  в  волосах  царским  налобным обручем, - не думал ли царь Маллук о своей пустыне или  о  своих  женах  и конях,  вместо  того  чтобы  думать  о  политических  проблемах,  которыми старались  его  заинтересовать  Варрон  и  верховный  жрец   Шарбиль?   Но оказалось, что он хорошо слышал сказанное. После приличествующей паузы  он открыл рот, очень красный рот, выделявшийся на искусно заплетенной  черной бороде, и сказал своим прекрасным глубоким голосом:    - Это бог Дузарис посылает стрелы раздора против  Востока.  Вот  почему рознь царит в доме парфян, и вот почему принц Пакор не хочет подчиняться и не признает своего царя Артабана.    Довольный, что Маллук слушает, Варрон рискнул продвинуться дальше.    - Быть может, - сказал он, - кое-кто жалеет, что и западные  звезды  не стоят под знаком раздора. Иные, пожалуй, сочтут полезным, если и в Римской империи восстанет некто и скажет, что  он  не  признает  притязаний  Тита, сидящего теперь на Палатине.    Ничто не шевельнулось на смуглом лице под  царским  обручем.  Верховный жрец Шарбиль, напротив, быстро повернул к Варрону свою  древнюю  костлявую хитрую голову, показывая  этим,  что  он  очень  заинтересован.  Но  и  он промолчал.  Несмотря  на  это  молчание,  Варрон  прекрасно  понимал,  что происходит в умах обоих. Оба ненавидят Рим, оба были бы рады, если  бы  на пути императора встали затруднения. Маллук, араб, страстный друг  свободы, несмотря на маску равнодушия, тяжело страдал от зависимости, в которую все больше вовлекает  его  Рим.  Шарбиль,  хитрый,  насмешливый  сириец,  жрец древнего культурного народа, презирает молодых  варваров  Запада,  которые стремятся наложить на его страну свою наглую, грубую руку. Поэтому  Варрон может себе позволить продвинуться еще на шаг вперед: предложение  его  для обоих должно быть, как дождь для истомленной засухой степи.    - Может даже статься, - сказал  он,  -  что  есть  уже  некто,  имеющий подобные притязания. Может статься, звезды уже определили, чтобы тот,  кто имеет эти притязания, вскоре объявился.    Выжидательно посмотрел он на Шарбиля, в  уверенности,  что  умный  жрец хорошо его поймет, даже если он ничего больше не  прибавит  к  сказанному. Шарбиль, сириец, арамеец всей душой, должен страстно тосковать по  Нерону, который с таким уважением поощрял  древнюю  туземную  сирийскую  культуру, старейшую в мире. К тому же Шарбиль алчен, а дерзкие посягательства римлян на сокровища его храма разрывают ему сердце.    Но  Шарбиль,  по-видимому,  не  был  склонен  отвечать.   Остроконечная жреческая шапка  как  будто  срослась  с  желтым,  сухим,  как  пергамент, морщинистым лбом, черная, крашеная, треугольная борода как-то  безжизненно свисала вокруг  сухих  губ,  открывавших  позолоченные  зубы.  Он  моргнул несколько раз морщинистыми веками. Наконец,  после  мучительного  молчания покачал головой, вытянул вперед шею и проскрипел высоким, злым  старческим голосом:    - А если человек, который собирается заявить свои притязания, обманщик?    Прежде чем Варрон мог ответить, царь Маллук  приказал  -  слуга  в  это мгновение в четвертый раз выкликнул час - принести  вино  и  сладости;  он считал, очевидно, неприличным все время беседовать только о политике. Пока гости церемонно прикладывались к вину и лакомствам, он заговорил об охоте. Покончив с этой темой, он так же внезапно возобновил политическую беседу.    - Может ли сказать мне  Варрон,  мой  двоюродный  брат  и  господин,  - спросил он, - какие будут последствия, если человек,  имеющий  притязания, не обманщик?    - На этот счет, - сказал сенатор, - преданный слуга Варрон может  столь же точно, сколь и смиренно, дать ответ вашему  величеству.  Тогда  бы  все эдикты, изданные Римом после мнимой  смерти  императора  Нерона,  потеряли свою силу и были бы действительны только те договоры, которые существовали до того, как император Нерон скрылся и исчез.    Тут восточный царь  и  восточный  первосвященник  молча  уставились  на римлянина таким  долгим  и  пристальным  взглядом,  что  Варрону,  хотя  и привычному к обычаям Востока, стало не по себе.    - Маленький  господин,  которого  Рим  послал  в  Антиохию,  -  сказал, наконец, Шарбиль своим пронзительным  старческим  голосом,  -  упрям,  как горный козел. Он, по всей вероятности, не потерпит соперника  палатинского владыки, будь то подлинный император или обманщик.    Больше он не сказал ни слова, и царю Маллуку тоже нечего было добавить. Но Варрон знал, что ему незачем разъяснять этим людям, какие  преимущества для Эдессы представит выступление римского претендента, кто бы он ни  был, если только  он  сумеет  хоть  некоторое  время  продержаться.  От  такого претендента можно было в награду за признание его потребовать всякого рода привилегий;  от  Рима  можно  потребовать  еще  более  высокой  платы   за непризнание его. Так как эти заманчивые возможности были совершенно  ясны, то было излишне о них толковать.    Снова заговорили о борьбе  за  трон  в  Парфянском  царстве.  Из  обоих претендентов наиболее сильный и одаренный  -  Артабан.  Он  преодолел  все препятствия и утвердился на  западе  Парфянского  царства,  там,  где  оно граничит с Месопотамией. Было бы безумием поддерживать  другого,  далекого Пакора, хотя, быть может, на  его  стороне  несколько  больше  законности, больше "врожденного величия".    Очень важно для Эдессы, кого из двух парфянских  претендентов  признает римское правительство. Срок торговых договоров Рима с Парфянским  царством истекает, и губернатору Антиохии придется в ближайшем  будущем  решить,  с кем вести переговоры об их возобновлении, с Пакором или с  Артабаном.  Для Эдессы  будет  неприятно,  если  Рим  признает  Пакора,  а  не   Артабана, могущественного и любимого восточного  соседа  Эдессы.  Об  этих  вопросах говорили в осторожных,  цветистых  выражениях,  пока  слуга  не  возвестил наступления пятого часа. Тогда царь Маллук  подал  знак,  что  он  считает аудиенцию законченной.    Прежде  чем  Варрон  ушел,  первосвященник  Шарбиль  в  кратких  словах резюмировал свое мнение, которое, по-видимому, было и мнением царя:    - Если Рим признает нашего  Артабана,  то  мы  не  будем  иметь  причин усомниться в законности его Тита. Если же Рим станет на сторону  Пакора  и против нашего Артабана, то для Эдессы было бы большой  радостью,  если  бы неожиданно вынырнул император Нерон.    Он высказывался в такой, для Востока непривычной, форме - кратко,  ясно и точно - только потому, что он был очень стар и времени у него оставалось немного. 9. БЕСПРИСТРАСТНЫЙ СОВЕТ    Тотчас же после этой  беседы  Варрон  покинул  город  Эдессу.  Вторично Теренция он к себе не позвал.    Варрон вернулся в Антиохию. Он  повез  с  собой  ларец  с  документами, которые были ему дороги. Но если по ту сторону Евфрата он показывал  всему свету расписку об уплате налога, то в Антиохии  он  как  будто  совершенно забыл об унижении, которому подверг его  Дергунчик.  Он  не  занимался  ни делами, ни политикой, а с головой  окунулся  в  распутную  жизнь  большого города. Он проводил время в элегантном предместье Дафне, где  в  роскошных виллах жили самые  дорогие  проститутки  Азии,  в  том  самом  уголке,  по которому обыватели городов всего мира тосковали в своих нечистых снах.    Дочь Варрона, белолицая строгая Марция, стыдилась своего отца, которого любила и которым восхищалась.    В  редкие  свои  встречи  с  Цейоном  сенатор  прикидывался  безобидным человеком, старым школьным товарищем, сожалевшим,  что  его  друг  одержим идеей - не щадя сил, исполнять свои обременительные обязанности, между тем как  он,  Варрон,  широко  наслаждается  жизнью,  пока  еще  не  наступила старость. Казалось, он не сердится на  Цейона  за  историю  со  взысканием налога. Варрон сам рассказал ему, что послал жалобу в Рим. Он  сделал  это потому,  непринужденно  объяснил  он,  что  иначе  утратил  бы  весь  свой авторитет у восточных людей; но на этом он и успокоился. Борьба  за  шесть тысяч сестерций недостойна человека, у которого за спиной  пятьдесят  один год, который многое упустил и у которого еще есть кое-что впереди.    Цейон не очень доверял такой наивности. Он и сам порой раскаивался, что зашел так далеко; но он говорил себе, что если не  теперь,  то  позже  все равно пришлось бы показать этому погрязшему в  восточном  болоте  Варрону, что такое римский губернатор. И все-таки он не мог избавиться  от  чувства неловкости перед школьным товарищем. Ему доносили, что Варрон, несмотря на свою развратную жизнь, находит время заключать крупные сделки и, пользуясь конъюнктурой, с выгодой продавать большие участки своих сирийских  земель. Цейон не мог отказать в  тайном  восхищении  Варрону,  который  так  щедро расточал свою силу в бессмысленно-пустых наслаждениях и в то же время  так осмотрительно вел свои запутанные дела. Этот человек был опасен.    Ему казалось разумным задобрить Варрона. Такого неустойчивого  человека нужно брать и кнутом и пряником. И Цейон решил загладить свою строгость  в истории с налогом и выказать сенатору особое доверие. Он пригласил к  себе Варрона.    Варрон явился. Цейон превозмог себя.  Растолковал  собеседнику  причины своего поведения в деле с налогом. Если бы речь шла только о них двоих,  о нем и Варроне, пояснил Цейон,  и  видно  было,  как  тяжело  ему  об  этом говорить, он, разумеется, уступил бы. Но  на  карте  стоял  престиж  Рима, перед которым престиж отдельного лица отходит на задний план.    - Это вы должны понять, мой Варрон, - сказал он. - Хотя вы и "друг царя парфянского", - кисло пошутил он в заключение.    Варрон и не думал этого понимать. Он дружелюбно,  выжидательно  смотрел на Цейона. Так как тот сидел очень близко, дальнозоркий  Варрон  несколько отодвинул тяжелое кресло, чтобы ясно видеть его лицо. Втайне он  надеялся, что Цейон сделает ему предложение,  скажет  ему,  что  передумал  и  хочет вернуть ему шесть тысяч сестерций. Варрон  хорошо  знал,  как  фантастично затеянное им предприятие, и если бы Цейон протянул ему руку, он взял бы ее и отказался от своего плана. Он ждал. Но Цейон  считал,  что  дальше  идти незачем.  По  существу,  то,  что  он  сказал,  было  извинением,  и  если губернатор, поставленный Римской империей, извиняется  перед  сомнительным авантюристом Варроном, то этого более, чем достаточно. Он тоже ждал.  Еще  секунду  и еще одну. И так как Варрон молчал и так  как  он  сам  молчал,  то  в  эти секунды решилась судьба обоих - и не только их одних.    Цейон с  педантичностью  бюрократа  решил  все-таки  довести  до  конца намеченную  линию  поведения  -  дать  Варрону  "доказательство  доверия", которым он хотел его завоевать.    - Вы, мой Варрон, - начал он, - предложили мне  как  добрый  друг  свой компетентный совет в делах Востока. Могу ли я теперь воспользоваться вашим предложением?    Варрон, приятно удивленный, ответил:    - Всем сердцем к вашим услугам.    - Договор с парфянами, - начал губернатор излагать занимавшее его дело, - истекает. С кем из двух претендентов вести  переговоры?  Кого  признать? Пакора или Артабана? В наших интересах, очевидно, действовать  так,  чтобы распри между претендентами на трон возможно дольше  ослабляли  парфян.  Но оттягивать возобновление договора больше  нельзя.  В  чью  пользу  принять решение? - И он снова сделал попытку перейти на  легкий  тон,  прибавив  с принужденной шутливостью: - Кто тот царь, чьим "другом" являетесь вы,  мой Варрон?    Варрон в глубине души был глубоко обрадован. Именно  в  этом  деле  ему хотелось повлиять на Цейона. Для того-то он и приехал  в  Антиохию,  чтобы Цейон обратился к нему с этим вопросом, и если бы Цейон медлил еще неделю, то ему, Варрону,  волей-неволей  пришлось  бы  самому  начать  разговор  о политике. Обстоятельства складывались как нельзя лучше.    Он поспешно взвесил еще раз все за и против. Если бы  Цейон  высказался за Артабана, то по ту сторону Евфрата - в этом его  эдесские  друзья  были правы - никто не  был  бы  заинтересован  в  поддержке  человека,  который назвался бы Нероном. И тогда горшечник снова станет горшечником,  а  Цейон по-прежнему будет императорским губернатором, под чьим  началом  находятся семь легионов армии и важнейшая провинция империи;  никогда  он  более  не превратится в Дергунчика. Таким образом, Варрону необходимо было  побудить губернатора признать Пакора, а не Артабана. Не раз  он  тщательно  излагал самому себе доводы, с помощью которых он приведет Цейона к  этому  выбору. Но теперь он принял смелое  решение  отказаться  от  всей  этой  заботливо построенной аргументации. За две секунды  ожидания  и  молчания  он  понял своего старого товарища детства, Цейона, лучше, чем когда бы то  ни  было. Он понял, как сильно  ненавидит  его  Цейон,  понял,  как  глубоко  он  не доверяет ему. Цейон сделает как раз противоположное тому,  что  посоветует Варрон. Варрон посоветует ему признать Артабана и отвергнуть Пакора.    Так он и сделал.    До сих пор Цейон колебался, принять ли ему решение  в  пользу  Артабана или Пакора. Много  было  оснований  высказаться  за  одного,  много  -  за другого.    Он видел массивное лицо Варрона, его полный, чувственный рот,  огромный дерзкий лоб, наглую позу. Он ненавидел этого человека, и -  он  готов  был поклясться Юпитером - человек этот ненавидел  его.  Пакор?  Артабан?  Этот человек посоветовал выбрать Артабана. Этот человек заявил, что его  "друг" - Артабан. Цейон примет решение в пользу Пакора. 10. НАДО ЗАПАСАТЬСЯ ТЕРПЕНИЕМ    Горшечника  Теренция  так  и  подмывало  рассказать  Кайе  о  беседе  с Варроном, доказать ей,  назвавшей  его  маленьким  человеком,  что  другие отнюдь не считают его маленьким.  Но  он  знал,  что  было  бы  рискованно слишком рано обнаружить свое торжество. И Теренций поборол себя, продолжал вести прежний образ жизни, занимаясь только делами цеха.    Но Кайя видела своего Теренция насквозь. Хотя он и расхаживал по городу с  достойным  и  озабоченным  видом,  прикидываясь,  будто  всецело  занят будничными делами, но она по едва  уловимым  признакам  замечала,  что  он поглощен чем-то другим и очень важным. Что-то произошло. Наблюдая, как  он задумывался, когда полагал, что его никто не видит, как порой  мечтательно и блаженно вздыхал, как он метался во сне, как его лицо то расцветало,  то мрачнело, она вспоминала пору, когда его вызывали на Палатин.    Впрочем, это  возбужденное  состояние  Теренция  продолжалось  недолго. Правда, в Эдессе и в  других  местах  Междуречья  все  чаще  вспоминали  о счастливых временах императора Нерона. Вздыхали  и  кряхтели,  жалуясь  на чрезмерные тяготы,  которые  взваливает  на  население  Месопотамии  новый губернатор, и все чаще многозначительно шушукались о том, что  дальше  так продолжаться не может, что всему этому скоро придет конец,  что  император Нерон еще жив и вскоре снова появится во  всей  своей  славе  и  освободит народы Междуречья. Теренций жадно  впитывал  в  себя  эти  слухи,  но  они нисколько не уменьшали муки ожидания. Проходили недели и месяцы, а  Варрон не подавал признаков жизни.    Сенатор же полагал попросту, что Теренция надо "выдержать". После  того как этот человек клюнул на приманку,  следовало  дать  ему  потрепыхаться, чтобы он не слишком зазнался. И  Варрон  пребывал  вдали,  в  Антиохии,  - важным барином, далеким, как небо, от горшечника Теренция, недоступным для него. Сенатор Варрон не подавал никакой вести горшечнику Теренцию.    Это  было  нелегкое  время  для  Теренция.  Часто  он  сомневался,   не приснилось ли ему все? На самом ли деле  великий  сенатор  Варрон  однажды заговорил с ним, как равный с равным, чуть ли не смиренно, как с подлинным императором Нероном? Ему до смерти хотелось обсудить  это  происшествие  с Кайей. Но что она скажет? Что все  это  ему  померещилось  или,  в  лучшем случае, что Варрон затевает с ним новую, жестокую и унизительную  игру.  А именно этого Теренций не хотел слышать, ибо он не мог бы жить больше, будь это так.    Вот почему он, как умел, старался скрыть свое замешательство от  ясных, пытливых глаз жены. Он все с большей и большей жадностью  искал  признаков того, что не один только Варрон признал в нем императора Нерона.  Но  этих признаков не было, и ему с каждым днем становилось все труднее  оставаться старшиной  цеха  Теренцием  -   представительным,   обремененным   делами, самоуверенным, каким он был еще несколько недель тому назад.    Одну только внешнюю уступку сделал он  своим  мечтам.  Император  Нерон иногда, чтобы лучше видеть, подносил смарагд к  своим  близоруким  глазам, обычно к левому. Теренций купил себе смарагд. Было нелегко скрыть от Кайи, что он  взял  из  кассы  сумму,  необходимую  для  этой  покупки,  и  это, действительно, не вполне удалось ему. Самый смарагд он, разумеется, никому не показывал. Уединяясь, он разглядывал его, подносил то к  левому,  то  к правому глазу, радовался его зеленому блеску.    Когда и это уже не помогало, он бежал со своими сомнениями в  Лабиринт. Там, во мраке потаенной пещеры, он прислушивался к самому себе,  пока  его внутренний голос, его "Даймонион" не заговорит с ним и не уверит его,  что он - Нерон и что весь мир признает его.    Но покамест мир его не признавал, а Варрон продолжал  молчать.  Наконец Теренций потерял терпение и написал ему письмо  -  письмо  клиента  своему патрону. Теренций сообщал о делах своей керамической фабрики, своего цеха, о мелких событиях в городе Эдессе. Но к концу - это был единственный намек на их беседу, который позволил себе Теренций, - он вплел  туманную  фразу: если будет угодно богам, то ему, возможно, уже не придется докучать своему покровителю подобными мелочами, потому что боги  вернут  ему  его  прежний образ, о чем он иногда мечтает. Он перечел письмо и  нашел  его  неглупым. Теперь Варрону придется высказаться. Если он  намерен  продолжать  начатую игру, он даст ответ на таинственную фразу; а если не намерен -  он  примет ее за одну из тех многозначительных цветистых фраз, какие любит Восток,  и пройдет мимо нее. И тогда Теренцию  снова  придется  погрузиться  в  будни эдесской жизни. Но это невозможно. Варрон поймет, ответит.    Нестерпимо медленно тянулись дни. Много писем  приходило  из  Антиохии, некоторые - на адрес Теренция, но от  Варрона  письма  не  было.  Теренций определил себе крайний срок получения ответа. Сначала - шесть дней,  затем - десять, затем - двадцать. Снова  и  снова  говорил  он  себе,  что  надо запастись терпением. Он цитировал,  чтобы  не  прийти  в  отчаяние,  стихи классиков о терпении. Он читал их перед Кнопсом, своим рабом, которого  не так стеснялся, как жены. Однажды он сказал  Кнопсу,  что  скоро  предстоит перемена - такие вещи он говорил ему нередко, и, гневно, страстно цепляясь за свою надежду, с мрачным лицом,  прищурив  близорукие  глаза,  произнес, скорее для самого себя, чем для Кнопса, начало гомеровского стиха:  "Будет некогда день..." И так как Кнопс смотрел на него с изумлением, он  не  мог удержаться, вынул из кармана смарагд, еще пристальнее взглянул на Кнопса и многозначительно повторил: "Будет некогда день..."    Раб Кнопс отступил перед искрящимся зеленым огнем, но он был умен и  не спросил ничего; однако он с  любопытством  отметил  странный  жест  своего господина и его слова и долго о них раздумывал.    Имя Кнопс означало "дикий зверь", а также "дикарь". Кнопс любил,  чтобы это слово выговаривали как следует, с  долгим  греческим  "о".  Кнопс  был строен, выглядел значительно моложе своих лет. Он попал в  семью  Теренция малым ребенком, неисправный должник  отдал  его  отцу  Теренция  в  уплату долга. Кнопс родился в Киликии и чувствовал себя,  как  рыба  в  воде,  на своем Востоке. Это был хитрый, льстивый человек  с  быстрыми  глазами.  Он завидовал Теренцию, для которого он был лишь  покорным  младшим  товарищем детских игр, и в то же время восхищался  им.  Он  восхищался  его  барским деспотизмом, его слепой верой в себя, но вместе с тем он ненавидел его  за эти западные качества. Он, Кнопс, управлял всем  предприятием  на  Красной улице, и если фабрика Теренция в Эдессе стала так быстро  преуспевать,  то этим ее владелец обязан был ему, Кнопсу. Вероятно, он сумел,  несмотря  на бдительное око Кайи, отложить кругленькую сумму для себя,  но  его  работу нельзя было оплатить деньгами.  Собственно  говоря,  по  обычаю,  Теренцию давно следовало дать ему вольную; многие удивлялись, почему Кнопс, раз его хозяин не давал ему заслуженной свободы, давно не взял ее сам. Например, в момент гибели Нерона, когда Теренцию пришлось бежать, ловкий, умный  Кнопс легко мог бы уйти, не опасаясь преследования со стороны своего  господина, ибо тот имел все основания не подавать признаков жизни. Если Кнопс и тогда и позднее продолжал у него оставаться,  то  причиной  тому  была  какая-то суеверная надежда, что его господин поднимется высоко и тогда  преданность Кнопса оплатится с лихвой.    И вот, когда Теренций с тихой гневной уверенностью продекламировал стих Гомера  "Будет  некогда  день",  раб  отнюдь  не  счел  эти  слова  пустой болтовней. Напротив, он тотчас же поставил их  в  связь  со  слухами,  что император Нерон жив. О предстоящей перемене Теренций толковал  ему  уже  в Риме, в пору своих таинственных отлучек; к этому он присовокупил,  однако, обещание, что как только эта перемена наступит, он  даст  Кнопсу  вольную. Рассчитывая на эту перемену,  он  терпеливо  ждал,  и  теперь  его  сердце согревалось надеждой, что, наконец, этот день и в самом деле  наступит,  и тогда исполнится его заветная мечта: он поселится где-нибудь  на  Востоке, откроет собственное дело, обведет  вокруг  пальца  своих  друзей  и  будет распускать о них злые сплетни и наглые остроты.    Вечером этого дня Кнопс  пошел  к  одному  из  этих  друзей,  к  самому близкому - горшечному мастеру Гориону. У него он обычно  проводил  большую часть своего досуга. Горион был коренной житель Востока, тучный, с круглой головой  и  маленькими  хитрыми  глазками.  Он  много   болтал,   усиленно жестикулируя, как и Кнопс. Но, в отличие от Кнопса, он не  вкладывал  свою энергию в работу, а заполнял день  тем,  что  жадно  ловил  всякие  слухи, подолгу просиживал  с  деловым  видом  у  своих  многочисленных  знакомых, бранился и сплетничал. Он был хитер, легковерен и принимал близко к сердцу разные политические перемены, происходившие в его городе. Каждую  из  этих перемен он  встречал  с  неизменным  восторгом  -  тем  быстрее  наступало разочарование, и он с тоской вспоминал, как хорошо было раньше.    Отцы и праотцы Гориона с незапамятных времен жили в  этой  стране,  они были  свидетелями  смены  вавилонских,  ассирийских,  греческих,  римских, иранских, арабских правителей. Новых владык они принимали, как солнце, или как град, или как наводнение. Вздыхали и терпели. Цепляясь за свою  землю, ели, пили, рожали детей, почитали  богиню  Тарату  и  ее  рыб  и  работали столько, сколько было необходимо, чтобы прожить и дать завоевателю то, что ему удавалось выжать из них побоями и пытками. Чужие  князья  и  правители исчезли, а семья Гориона оставалась. Остался и он. Теперь  он  бранился  и терпел, как бранились и терпели они.    Вот с этим Горионом Кнопс искренне подружился: ему отчасти льстило, что Горион, свободный человек, так охотно с  ним  разговаривает,  а  с  другой стороны, он был уверен, что стоит выше Гориона по знанию  дела,  пониманию жизни и уму. С  видом  знатока  разглядывал  Кнопс  двенадцатилетнюю  дочь Гориона, маленькую Иалту: он заставил Гориона обещать ему, что тот  отдаст ему Иалту в жены, когда наступит великая перемена и  Кнопс  уже  не  будет рабом. Сегодня, убежденный, что этот день скоро придет, он вслух  смаковал все подробности воображаемой первой ночи с маленькой  Иалтой.  Но  Горион, отец Иалты, лукаво и как бы угрожающе поднял  вверх  палец  и  лишний  раз напомнил Кнопсу, рабу из Киликии, старую  поговорку:  "Кария,  Киликия,  и Каппадокия - три "К", от которых тошнит, - тому свидетель  Зевс".  На  это Кнопс, оскорбленный в  своем  патриотизме,  с  необычным  для  него  жаром ответил, что, по вкусу это Гориону или не по вкусу, он, Кнопс, будет спать с его Иалтой. Этого Горион стерпеть не мог, он сказал, посмеиваясь:    - Посмотрите-ка на этого Кнопса из Киликии, на  это  "К",  от  которого тошнит!    В довершение обиды он произнес имя "Кнопс" с беглым,  кратким  "о".  Но Кнопс, веря в звезду своего господина, еще более  рассвирепел  и  ответил, что будет спать не только с дочерью Гориона  -  Иалтой,  но  и  с  богиней Гориона - Таратой. Это  последнее  неслыханное  оскорбление,  которое  раб нанес его любимому божеству, до  того  вывело  из  себя  Гориона,  что  он плеснул в лицо Кнопсу полную чарку вина: убыток, впрочем, был невелик, так как вино уж порядком скисло.    Горион ждал, что Кнопс  ответит  потоком  отборнейших  ругательств,  но ничего подобного не случилось. Напротив, раб спокойно вытер  лицо  и  тихо сказал:    - Берегись, Горион. Может случиться, что "К",  от  которого  тошнит,  в один прекрасный день окажется другом могущественного господина.     Он произнес эти слова так серьезно и  спокойно,  что  горшечник  Горион онемел.    И когда Кнопс в течение вечера несколько раз повторил, что, быть может, перемена наступит скоро, Горион уже выслушивал эти  слова  не  как  пустую похвальбу, а долго еще перебирал и взвешивал их в уме. 11. ИНОГДА ИЗВИЛИСТЫЙ ПУТЬ ОКАЗЫВАЕТСЯ ПРЯМЫМ    Если Варрон заставил Теренция "трепыхаться", то и самому  ему  пришлось поупражняться в терпении. Продолжая свою бурную жизнь в предместье  Дафне, он с растущим  напряжением  ждал,  когда,  наконец,  Цейон  выскажется  за Пакора. Но Цейон медлил с окончательным выбором.    Варрон решил его пришпорить. Он  везде  и  всюду  распространялся,  как важно для Рима установить  регулярные  сношения  с  парфянами  и  признать Артабана: он знал, что  речи  эти  будут  переданы  Цейону.  Варрон  часто доставал из заветного ларца расписку об  уплате  инспекционного  налога  и показывал ее всем и каждому в Антиохии, отпуская злые  остроты  по  поводу произвола и мании величия губернатора.    Но больше всего он старался, живя  в  Дафне,  городе  вилл,  пустить  в обращение новое имя Цейона,  веселое  прозвище  своего  старого  школьного товарища: "Дергунчик". Это прозвище понравилось насмешливым сирийцам,  оно быстро получило непристойный привкус, распространилось с  быстротой  ветра по всему Востоку, и имя "Цейон" было вытеснено кличкой "Дергунчик".  Когда правительство неуклюжим приказом запретило  употребление  этого  прозвища, народное остроумие заменило его прозрачными синонимами - и в тавернах,  на улицах пели куплеты с паузами, которые не могли быть заполнены ничем иным, кроме слова "Дергунчик". Повсюду десятками  тысяч  продавались  деревянные куклы с подвижными руками и ногами, куклы, которые  с  помощью  маленького рычажка можно было вывести из их первоначального положения - на корточках, вытянуть во весь рост, а затем снова сдвинуть. Эти куклы находили огромный сбыт. Варрон не побоялся на одном из своих празднеств раздать гостям такие куклы. Теперь Цейону уже придется высказаться за Пакора.    Губернатор был взбешен до последней  степени:  его  школьное  прозвище, давно забытое в Риме, воскресло на Востоке, жалило и терзало  его,  как  в детстве. Он глубоко страдал еще и оттого, что своим эдиктом  сам  усугубил зло. Приближенные не советовали ему издавать этот  приказ,  убеждали  его, что коварный, остроумный Восток найдет тысячи путей обойти запрет.  Он  не хотел этому верить. И вот результаты налицо: он  сам  только  содействовал своему поражению.    Когда он встретился с Варроном, его первым побуждением было оправдаться по поводу эдикта, объяснить, что он действовал не из пустого тщеславия.    Если бы люди, сказал он, хотели задеть  нелепым  прозвищем  только  его лично, он не обратил бы внимания - пусть  себе  тешатся.  Но  эта  наглая, крамольная восточная сволочь ухватилась за оскорбительное словечко,  чтобы поиздеваться над всей империей. Дело тут в престиже Рима, вот  почему  ему приходится воевать с этой сворой, не отступая ни перед чем.    Варрон выслушал его вежливо, с участием. Он сознается, сказал  он,  что смотрит на такие меры с сомнением: ими Цейон здесь, на Востоке, ничего  не добьется.  Население  Антиохии  давало  прозвища  всем  своим  правителям, актерам, атлетам, оно считало это своей привилегией, и до сих пор  на  эту привилегию никто не посягал. Лучше пусть собаки лают, чем  кусаются.  Если ему  позволено  будет  дать  совет  Цейону,  то,  по  его   мнению,   надо соответствующим  обращением  с  народом  добиться  того,  чтобы   прозвище постепенно утратило свой злой смысл и приобрело оттенок  нежности.  Варрон несколько   отступил,   чтобы   лучше   рассмотреть   собеседника   своими дальнозоркими глазами, и, смакуя  это  слово,  выговорил  его  со  вкусом, два-три раза, пока оно не стало таять во рту: "Дергунчик", "Дергунчик".    Цейон сидел хмурый, поглаживал  кончиками  пальцев  одной  руки  ладонь другой; на секунду  он  устремил  свой  жесткий  взгляд  на  Варрона.  Он, конечно, знал, что прозвище пустил в ход не кто иной,  как  Варрон.  Глупо было  с  его  стороны  объясняться  с  этим  человеком,  у  которого   был сознательный умысел сыграть с ним эту плоскую  шутку.  Варрон  видел,  что происходило в Цейоне.  Он  торжествовал.  Дергунчик  откажет  в  признании Артабану. Цейон сам накличет на себя свой рок - воскресит старого Нерона.    Он сделал смелую вылазку. Озабоченно спросил, не принял  ли  уже  Цейон решение,  кого  признать  из  двух  парфянских  претендентов.   Настойчиво повторил свой совет принять решение в пользу Артабана.    Ведь  он  уже  однажды  дал  случай  Варрону,  холодно  ответил  Цейон, высказать свое мнение. Он, Цейон, зрело обдумал  доводы  друга.  Он  ценит осведомленность Варрона в этом вопросе, но существуют и  другие  эксперты, весьма испытанные, которые придерживаются противоположного мнения.  Он  не сомневается в доброй воле Варрона, но может статься, что в нем, против его воли, говорит не римлянин, а "друг царя" - царя Артабана,  прибавил  он  с легкой  насмешкой.  Решение,  которое  ему,  Цейону,  приходится  принять, чревато важными  последствиями,  и  действует  он  не  от  себя,  а  несет ответственность перед императором, с важностью закончил он.    Варрон притворился удивленным,  удрученным.  С  торжеством  покинул  он дворец.    Через три дня губернатор официально объявил,  что  ведет  переговоры  о возобновлении соглашения с Пакором, царем парфянским. 12. ТЕРЕНЦИЙ ПЕРЕВОПЛОЩАЕТСЯ ВТОРИЧНО    Срок, который назначил себе Теренций, прежде чем отказаться  от  всякой надежды, миновал. Но горшечник не отказался от надежды. Прошла неделя, еще неделя. Наконец весть от Варрона была получена.    Это было длинное письмо. Боязливо, с напряженным вниманием пробежал его Теренций. Варрон писал не сам, он поручил секретарю составить  ответ.  Тот подробно, трезво  обсуждал  каждую  из  деловых  подробностей,  затронутых Теренцием, и у Теренция упало сердце. Но вот,  в  самом  конце,  была  еще приписка - уже рукой самого Варрона. Он надеется,  гласила  приписка,  что боги вскоре согласятся на перевоплощение, о котором пишет Теренций.    Чувство  блаженства  и  гордости  охватило  Теренция.  Но  он  научился терпению, научился владеть собой. На этот раз  он  уже  ни  перед  кем  не выдавал себя, сдерживался даже в присутствии раба  Кнопса.  Но  с  письмом Варрона он не разлучался, он всегда носил его при себе. Иногда,  когда  он бывал один, он доставал письмо и прочитывал последнюю фразу еще и еще раз, много раз.  Иногда  он  бежал  со  своим  счастьем  в  безлюдные  закоулки Лабиринта. Там, в одной из потаенных мрачных пещер,  никем  не  видимый  - разве только летучими мышами, - он вытягивался  во  весь  рост,  простирал вперед руки, улыбался глупо, блаженно и подражал - как это он сделал перед сенатором Варроном - походке, жестам и голосу императора.    По всей территории Римской империи были в свое время, по указу  сената, собраны и все до последнего  уничтожены  памятники  и  бюсты  презренного, умершего позорной смертью императора  Нерона.  Но  за  пределами  империи, главным образом в Междуречье, сохранилось множество этих бюстов и  статуй. Сенатор Варрон, живя в Эдессе, приобретал их  в  большом  количестве.  Они стояли и лежали в одном из его имений вблизи города, в  большом  сарае  на запущенном дворе, под охраной подростка-раба, полуидиота, ни на что другое не годного. Многие изваяния были повреждены.    В один прекрасный день Теренций очутился  в  этом  имении  Варрона.  Он зашел сюда как случайный прохожий, как праздношатающийся. Подросток-сторож без опаски впустил представительного римлянина,  так  уверенно  державшего себя. Теренций расхаживал  между  грудами  обломков,  хранивших  отпечаток внешности и внутреннего облика Нерона. Здесь в сотнях поз лежал,  сидел  и стоял покойный император. Все то же широкое лицо с близорукими  глазами  и толстой выпяченной губой; то с высокомерно скучающим видом возвышалось оно над представительным, несколько тучным телом полулежавшего императора;  то величественно поднималось над латами, украшенными  медузой;  на  некоторых статуях оно было обрамлено тщательно завитой  бородой.  Иногда  скульпторы вставляли в голову глаза - серые блестящие глаза  из  самоцветных  камней. Некоторые бюсты были раскрашены, художник  изображал  блекло-розовую  кожу императора, его рыжеватые волосы и очень красные губы. Теренций расхаживал между  бюстами  и  статуями.  Он   оглядывал   их   все,   перед   многими останавливался,  вбирал  их  в  себя,   всасывал,   напитывал   ими   свои воспоминания, чувствовал себя настолько связанным  с  ними,  что  в  конце концов не знал уже сам, его ли это изображения или того, другого. Особенно долго он стоял перед одним восковым бюстом. Он достал  свой  смарагд.  Да, это был он, Нерон-Теренций, это было его лицо четырнадцать лет тому назад. Теренций стоял перед  бюстом,  вбирал  в  себя  его  облик  до  мельчайших подробностей, пристально вглядывался в него своими близорукими глазами. Он сдвинул брови и наморщил лоб, подняв голову и несколько склонив ее  набок, выпятив нижнюю губу и подбородок, сжав рот, с  недовольным,  нетерпеливым, подчеркнуто гордым выражением. Так он стоял долго.    Молодой  сторож,  между  тем,  притаился  в  уголке  двора.  Оттуда  он боязливо, с  любопытством  следил  за  чужим  господином  и  его  странным поведением.  Когда  Теренций  остановился  перед  восковым  бюстом,   лицо подростка вдруг исказилось, он с еще большим страхом забился в свой  угол. А когда наконец чужой господин оторвался от бюста, пошел дальше,  едва  не шатаясь после продолжительного,  пристального  созерцания,  мальчик  вдруг подбежал к нему и пал перед ним ниц, прижавшись  к  земле  лбом,  как  это обычно делали восточные люди в присутствии богов или царя.    Теренций торопливо удалился, испуганный, но в глубине души  счастливый. Вот,  значит,  до  чего  дошло!  Даже  бессловесные,  духовно  убогие  уже постигают, кто он и к чему призван небесами.  Чувство  огромного  восторга захватывало дыхание, почти душило  его.  Как  пьяный,  шел  он  вперед  по незнакомой  местности,  все  дальше  и  дальше,  до  той  черты,  где  она переходила в степь. Он остановился на маленьком возвышении. Высоко  поднял плечи, ленивым, подчеркнуто надменным жестом Нерона уронил  руки  и  почти насмешливо произнес слова греческого трагика: "Теперь  остановись,  земля. Когда ты несла на себе более великого смертного?"    После этого ему уже невмоготу было смотреть на будничное лицо Кайи  или Кнопса. Он все чаще скрывался в  свой  Лабиринт.  Прислушивался  к  своему Даймониону. И голос громко возвещал ему: "Приветствую тебя, цезарь.  Выше. Все выше. К звездам, цезарь". 13. ПЕРЕОДЕТЫЙ ГОСУДАРЬ    Тем временем в Эдессе все чаще говорили о Нероне: как хорошо  было  под его властью, и не спасся ли он в самом деле, не явится  ли  он  в  близком будущем. Когда же стало известно, что Дергунчик признал  царем  парфян  не Артабана, а Пакора, тоска по мертвому императору, недовольство Титом и его наместником усилились. Признанный Римом Пакор повелевал далеко на  востоке Парфянского  царства,  а  области,  пограничные  с  Эдессой,  повиновались Артабану. Если между Римом и Артабаном начнутся военные действия,  то  они раньше всего должны разыграться в Эдесской области.  Население  Эдессы  не хотело войны. Мало разве  было  того,  что  Рим  неумеренными  налогами  и поборами сокращал доходы? Для кого добывались с таким трудом масло,  вино, злаки? Для иноземцев, для наглого западного завоевателя, для Рима. Ах, был бы здесь добрый император Нерон! При  жизни  Нерона  с  Римом  легко  было договариваться, с Римом велась торговля, и обе стороны извлекали из  этого выгоду - и Рим и Эдесса. Нерон позволял  почитать  старых  богов  Востока: Тарату, всадника Митру, арабских  звездных  богов.  Почему  теперь  Юпитер Капитолийский и богиня Рима получили больший вес, чем Митра и богиня Сирии - Тарата? Что это за бог, который требует от измученных людей  все  больше труда, все больше налогов? Рыбы богини Тараты выказывают  гораздо  меньшую алчность, чем орел Юпитера. Солдаты римского гарнизона чувствовали на себе сумрачные взгляды горожан. "Рабы Дергунчика" - обзывали их в  насмешку  за их спиной. И если ночью кто-нибудь из них шел один по улицам  Эдессы,  ему становилось не по себе. Забавные  раздвижные  деревянные  куклы  громадных размеров  сжигались  на  площадях  под  улюлюканье  толпы.  И  все  громче говорилось, что недолго уж править Дергунчику, что император Нерон жив, он в Эдессе, он скоро явится и сокрушит Дергунчика.    Теперь многие жалели об отсутствии сенатора Варрона: от него можно было бы услышать умное слово о Риме, о политическом положении.  Но  Варрон,  ко всеобщей досаде,  оставался  в  Антиохии,  был  недоступен,  погрузился  в веселую жизнь города вилл - Дафне. Надо  было  обладать  уж  очень  тонким нюхом, чтобы за всякого рода толками, возникшими в эту пору в Месопотамии, распознать руку сенатора Варрона.    Если Варрон оставался невидимым, то всюду давал  о  себе  знать  другой римлянин, окруженный какой-то тайной. В храм богини  Тараты  через  гонца, который отказался отвечать  на  расспросы,  был  доставлен  чек  на  очень крупную сумму как дар императора Нерона в  благодарность  за  спасение  от большой опасности. А весьма чувствительному к женской красоте царю Маллуку таинственный гонец передал в качестве почетного дара  того  же  невидимого Нерона  двух  прекрасных  девственниц-рабынь.  Король  и  верховный   жрец колебались, принять ли эти дары. Но так как сумма  была  очень  велика,  а девушки очень красивы, то дары в конце концов были приняты.    Царь Маллук и первосвященник Шарбиль, говоря  о  политике,  употребляли даже с глазу на глаз  только  цветистые,  осторожные  выражения.  В  таких двусмысленных выражениях они обсуждали и появление  без  вести  пропавшего императора.    - Хорошо бы знать, - сказал царь, - что думает в глубине души  об  этом императоре некий римлянин и прочна ли  почва,  на  которую  опираются  его мысли.    - Некий римлянин, - ответил верховный жрец, - тратит силы своего сердца и своего тела, развлекаясь в веселых домах одного западного города.    - Боги сделали его дальновидным, - возразил  царь,  -  и,  конечно,  он может даже из веселого дома на Западе обозревать наш Восток.    - Возможно, - ответил верховный жрец. - Но если послать к  нему  гонца, то гонца могут схватить и заставить проболтаться. Молчалива только земля.    - Эдесса стара, - решил царь, -  и  переживет  еще  многие  царства,  а терпение - вещь хорошая.    - Я  сам  стар,  -  недовольно  пробормотал  сквозь  позолоченные  зубы верховный жрец, - и я не сделан из камня и земли, как Эдесса.    Была ли фантазия населения возбуждена таинственными  дарами  императора Нерона или какими-нибудь другими знаками, но слухи о  том,  что  Нерон  не умер, становились все более настойчивыми и все  определеннее  указывалось, что император пребывает в Эдессе.    Горшечник Теренций жадно ловил эти  слухи,  но  не  обнаруживал  своего нетерпения. Теперь, когда он полон был веры, ему нетрудно было  потерпеть. Безошибочный инстинкт подсказывал ему, что лучше держаться пока в  тени  и дать созреть событиям, самому в них не вмешиваться.    Но и без его участия многое делалось, чтобы подготовить его возвышение. Все теснее становился круг, внутри которого можно было искать  императора, он все яснее смыкался вокруг  Красной  улицы.  Все  громче  говорили,  что горшечник Теренций не тот, за кого он себя выдает.    Знакомые Теренция при встрече с  ним  приветствовали  его  с  некоторым страхом. Посторонние люди показывали его друг  другу  на  улицах,  за  его спиной начинали шептаться, и если ему случалось  неожиданно  взглянуть  на встречного прохожего, он подмечал в его лице смущение и благоговение. Он с радостью в этом убеждался, но по-прежнему продолжал вести  себя  так,  как будто ничего не замечает. И  непринужденно  стал  в  центре  того  ореола, который вокруг него ткался. Если кто-нибудь делал попытку выведать у  него его тайну, он удивленно поднимал брови и молча поблескивал на  собеседника своими близорукими глазами.    Раб Кнопс также купался в лучах тайного благоговения и страха, которыми был окружен его господин. Его друг если и подшучивал теперь  над  ним,  то очень смиренно, и когда однажды его губы произнесли имя Кнопса с  коротким "о", привычным для эдесского диалекта,  вместо  желательного  долгого,  он очень быстро поправился. Кнопс радовался, что, наконец,  и  в  самом  деле приближается день, которого он так долго ждал, -  ведь  на  эту  карту  он поставил свою жизнь. Он был умен и поэтому предвидел,  какая  будет  взята тактика: будут утверждать,  что  Нерон  во  время  последней  таинственной встречи с горшечником Теренцием в Палатинском дворце незаметно обменялся с ним ролями. Но именно потому, что  Кнопс  это  понял,  он  сумел  показать своему господину то лицо, которое тот желал видеть. Он не  изменил  своего поведения. Хитрый Кнопс держался  с  императором,  как  и  до  сих  пор  - фамильярно,  преданно,  покорно,  дерзко,  как   незаменимый   управляющий фабрикой, но, пожалуй, он стал на волос более покорен  и  на  волос  менее дерзок.    Впрочем,  из-за  такого  поведения  Кнопса  постепенно   изменилось   и поведение  самого  Теренция,  вопреки  его  намерениям,  против  воли.  Он старался и теперь скрывать то особенное, что было в его  судьбе,  но  так, чтобы все видели: он сам не хочет этого особенного  обнаруживать.  Он  уже был не горшечник Теренций,  а  таинственная  личность,  которой  нравилось играть роль горшечника Теренция.    Все окружающие принимали участие в этой игре горшечника Теренция,  лишь один человек не делал этого: Кайя. Она решила  поставить  мужа  на  место, пробрать его за смешную манию величия.    Еще несколько недель тому назад  для  ее  Теренция  было  удовольствием долго и обстоятельно мыться в одной из общественных бань.  Там  он  обычно встречался с приятелями и в солидных речах излагал им свои политические  и литературные взгляды. В последнее время он отказался от  этой  привычки  и предпочитал мыться в тесной,  неудобной  ванной  комнате  своего  дома  на Красной улице, без посторонней помощи. Там, наедине, погружаясь в приятную теплую воду, он предавался своим мечтам, ораторствовал, пел, декламировал, а  затем,  голый  или  в   купальном   халате,   упражнялся   в   усвоении величественных жестов, которые ему понадобятся в будущем. В таком виде - в купальном халате, со смарагдом у глаза, с гордо выпяченным  подбородком  и нижней губой - застала его однажды Кайя в наполненной паром комнате,  куда она вошла с твердым решением выполнить свое намерение.  Она  стояла  перед ним, сухая, воплощение прозы, оба они целиком  заполняли  тесную  комнату. Она объявила ему в упор, какая велась игра:  сказала,  что  люди,  которые ведут эту игру, поступают так отнюдь не ради золотистых волос и серых глаз Теренция, а ради своих темных и опасных целей; что ему  придется  снова  и весьма недостойным образом работать на других; что эти другие, без всякого сомнения,  предадут  его,  если  дело  провалится.  А  может  ли  дело  не провалиться, если горшечник из Эдессы пойдет против Римской империи?    Теренций отвернулся, купальный халат, который был на нем, упал на  пол. Голый, спиной к Кайе, сидел он на краю ванны,  плескаясь  ногами  в  воде. Молчал. Кайя увещевала мужа. Напоминала ему о той жуткой ночи,  когда  его готовность путаться в чужие дела чуть не стоила ему жизни. Напомнила  ему, в каком плачевном виде, обливаясь потом, вернулся  он  домой  после  своей последней отлучки в Палатинский дворец. Он не проронил ни слова.  Так  как она не умолкала, он, посвистывая, начал одеваться. 14. ДВА АКТЕРА    В убогой комнатке полуразрушенного дома,  в  южном  предместье  Эдессы, сидел над рукописью Иоанн  из  Патмоса,  тот  самый,  который,  по  мнению горшечника Теренция, неправильно толковал образ Эдипа. Была глубокая ночь, вся улица давно погрузилась во  мрак,  только  в  комнате  Иоанна  горела, мигая, лампа.    Иоанн в течение вечера прочел весь манускрипт. Принес  этот  манускрипт сын   Иоанна,   подросток   Алексей,   которому   сунул   его   один    из единоверцев-христиан.  Это  был  греческий  перевод  трагедии,  наделавшей несколько лет тому назад много шуму; автором ее был, как говорили, великий поэт-философ Сенека, и посвящена она была несказанно печальной, вызывавшей всеобщее сострадание судьбе  Октавии,  первой  жены  Нерона,  сосланной  и убитой тираном. Иоанн в свое время читал эту вещь в латинском оригинале, и она сильно его взволновала. Давно уже, со времени своего  присоединения  к христианам, он считал грехом интересоваться светскими  книгами.  Но  когда мальчик  принес  ему  сегодня  греческий  вариант  трагедии,  он  не   мог удержаться от искушения  заглянуть  в  него.  Он  хотел  только  пробежать манускрипт, не читая его, и в самом деле,  сделав  над  собой  усилие,  он вскоре  отложил  его  в  сторону.  Но  затем,  вечером,   стараясь   снова настроиться на благочестивый лад, он  раскрыл  одну  из  пророческих  книг Сивиллы, которые он и его братья по вере считали божественными.  Но  книга Сивиллы во многих  местах  таинственно  намекала  на  Нерона,  антихриста, царство которого послужит преддверием  к  светопреставлению  и  последнему суду, и эти мрачные  прорицания  не  только  не  отвлекли  его  мыслей  от "Октавии", а напротив  -  вернули  их  к  ней.  Поэтому  он  снова  достал "Октавию", хотя это и было предосудительно, и вот,  несмотря  на  глубокую полночь, он все еще, против воли, читал прекрасные, сильные стихи.    Кто не знал всех перипетий судьбы Иоанна, тот меньше  всего  ожидал  бы встретить знаменитого актера в такой обстановке, в городе Эдессе,  в  этой голой комнате. Дело  было  в  том,  что  великий  художник  Иоанн  не  мог довольствоваться одним лишь искусством. Он видел много горя и страданий  в городах Малой Азии, и не меньше  искусства  волновал  его  вопрос:  откуда происходит страдание и как устранить его? Он был  еврей  по  рождению,  но ответ еврейских ученых на этот вопрос так же мало  удовлетворял  его,  как ответ   греческих   философов   и   учителей-стоиков.   Он   все   сильнее симпатизировал вероучению  возникшей  как  раз  в  ту  пору  секты  -  так называемых христиан. Их учение о блаженстве бедности и отречении от земной жизни во имя жизни потусторонней, их туманные  пророчества  о  предстоящей гибели мира, о загробной жизни и о последнем суде, мрачная страстность  их сивиллианских и апокалиптических книг - все это сладостно волновало его  и в то же время пугало. Он начинал верить, проверял себя, сомневался,  верил сильнее, отрицал,  снова  верил.  После  долгой  борьбы  он  отказался  от почестей и богатства, которые давало ему искусство, и несколько  последних лет прожил в Эдессе, на краю цивилизованного мира, в добровольной бедности и унижении.    Его новая вера требовала от него еще  большей  жертвы  -  отречения  от своего искусства. Греческие драмы  показывали  человека  в  его  борьбе  с божеством и роком, они прославляли эту борьбу,  их  герои  кичились:  "Нет ничего могущественнее  человека".  Можно  ли  было,  приняв  благую  весть смирения, в то же время служить идеям  этих  надменных  греческих  поэтов? Иоанн вынужден был, стиснув зубы, признать, что это невозможно, что  правы были его единоверцы, при всей своей терпимости осуждавшие его профессию. И вот он отказался не только от блеска и денег, которые приносил ему  театр, но и от самого искусства. Но драмы греков, в  особенности  драмы  Софокла, слишком глубоко проникли ему в кровь,  чтобы  он  мог  совершенно  с  ними расстаться. Самые любимые из своих книг он взял  с  собой  в  добровольное изгнание. И они стояли тут, эти ценные свитки, в своих роскошных футлярах, странно выделяясь в этой убогой комнате. И как ни  упрекал  себя  страстно Иоанн, он снова и снова доставал их, радовал свой  глаз,  свое  ухо,  свое сердце великолепием их стихов.    В  эту  ночь  он  сидел  в  своей  бедной  комнате,   склонившись   над манускриптом "Октавии". Чадный масляный светильник, треща,  выхватывал  из тени то одну, то другую часть его  лица.  Он  перестал  следить  за  своей внешностью, но крупное, изрытое морщинами лицо, с тяжелым  лбом,  мрачными глазами, большим широким носом, взлохмаченной курчавой бородой, отпущенной в эти годы отрешенности от всего мирского, обратило бы  на  себя  внимание среди тысяч других лиц. С горящими глазами  читал  он  при  скудном  свете коптилки.    И вдруг  случилось  нечто.  Вдруг  бог  послал  Иоанну  мысль,  которая заставила его  вскочить  с  места.  Бросив  манускрипт,  он  начал  бегать большими шагами по жалкой комнате. То, что его мальчик принес к нему в дом это  произведение,  то,  что  пророчества  Сивиллы  заставили  его   снова вернуться к чтению "Октавии", - все это было знамением свыше. Никогда  еще не читал он такого страстного обвинения против Нерона, как  "Октавия".  Не случайно книга эта попала в его дом как раз теперь, когда люди  уверовали, что этот антихрист Нерон, это ужасное чудовище  еще  не  умерло,  что  оно вскоре снова явится миру и зальет его кровью и грязью. Богу угодно,  чтобы он, Иоанн, свидетельствовал против Нерона.  Сыграть  или  продекламировать это произведение - значит не только потешить свою гордость, согрешить, это значит сотворить нечто, угодное господу.    Он бегал взад и вперед по мрачной,  убогой  комнате.  Его  сын  Алексей проснулся и заспанными испуганными глазами уставился на отца. Отец шевелил губами. Он прислушивался к зазвучавшим  в  его  душе  стихам  "Октавии"  и сделал  первую  сдержанную  попытку  произнести  их   вслух.   Звуки-слова рождались как бы сами собой. Стихи несли его на своих волнах - то  мудрые, мерные, вдумчивые слова Сенеки, то дикие, жестокие, безмерно  гордые  речи Нерона, то полные ужаса - Поппеи, гневные - Агриппины,  сострадательные  - хора. Его стремление свидетельствовать в пользу своего бога, его ненависть к  тирану  Нерону,  его  необоримая  жажда  наконец-то,  наконец-то  снова опьяниться своим искусством - все это слилось воедино, вылилось  в  стихи. Да, "Октавию" он без угрызений совести осмелится  прочесть  публично.  Так угодно богу.    Он объявил,  что  будет  декламировать  в  эдесском  Одеоне  "Октавию", греческий текст.    Узнав об этом, весь город пришел в возбуждение. Великий актер Иоанн, не выступавший долгие годы, будет декламировать здесь,  в  Эдессе,  и  притом нечто до такой степени злободневное, как "Октавия".    Красивое здание Одеона было переполнено  взбудораженной  толпой,  когда Иоанн вышел на  подиум.  Здесь  были  офицеры  римского  гарнизона  и  все эдесские  друзья  римлян.  Но  лояльные  сторонники  императора   Тита   с беспокойством и неодобрением заметили, что  среди  слушателей  было  много известных врагов Флавиев - клиенты Варрона, с его управляющим Ленеусом  во главе, даже известный всем Теренций и ряд его друзей из цеха горшечников.    Иоанн сбрил  бороду  и  оделся  по-праздничному,  как  это  предписывал обычай. Странное впечатление  производило  это  оливкового  цвета  лицо  с могучим лбом и темными миндалевидными глазами над белой одеждой, спадавшей волнистыми складками. Он читал наизусть. Своим мрачным,  глубоким,  гибким голосом произносил он страстные, обличительные стихи трагедии "Октавия", в которых  изображались  ужасающие  деяния  императора  Нерона.  Голос   его принимал то оттенок  нежности,  то  кристальной  твердости,  он  передавал малейшие нюансы ненависти, сострадания, гордости, жестокости, страха. Люди по  эту  сторону  Евфрата,  не  привыкшие  к  большому   искусству,   были благодарной аудиторией. Иоанн из Патмоса  привел  в  восторг  даже  врагов "Октавии". Безмолвен был громадный зал во время чтения. Лишь изредка можно было услышать чье-нибудь сдавленное, напряженное дыхание, люди возбужденно смотрели в рот говорившему или опускали в самозабвении  голову  на  грудь. Когда он кончил - для большинства слишком скоро,  -  они  пришли  в  себя, глубоко вздохнули. Грянула чудовищная буря рукоплесканий.    - Привет тебе, Иоанн из Патмоса, прекрасный, великий артист! -  неслось со всех скамей.    Но неожиданно этот хор  прорезали  другие  возгласы,  все  громче,  все явственнее. Те, кто  с  ликованием  приветствовал  актера,  встревожились. Сначала им показалось, что они ослышались. Но мало-помалу они поняли,  что не ошиблись: да, в самом деле, здесь, среди этих лояльных, преданных  Риму и его императору Титу политических деятелей,  военных,  землевладельцев  и коммерсантов Эдессы,  несколько  сот,  а  потом  и  более  тысячи  человек осмелились выразить мнение улицы, восклицая:    - Привет тебе, прекрасный, великий император Нерон!    Впоследствии никто не мог  сказать,  как  произошла  эта  демонстрация, которая,  без  сомнения,  была  неприятна  большей  части  публики.  Дело, вероятно,  обстояло  так:  толпа  была  взволнована  искусством   великого артиста, чувства людей искали выхода, стремились  вылиться  наружу,  людям захотелось кричать. И так как возгласы в честь артиста постепенно стихали, а возгласы "Привет  тебе,  великий,  прекрасный  Нерон!"  становились  все неистовее, то все больше людей поддавалось порыву, присоединялось к общему хору.    Никто уже не смотрел на подиум. Все  смотрели  -  одни  -  восторженно, широко  раскрыв  рот,  другие  -  с  удивлением,  третьи  -  колеблясь   и беспомощно, некоторые - со страхом и неудовольствием - на того человека, к которому явно относились эти возгласы, - человека, просто одетого, скромно занимавшего одно из самых незаметных мест. И все  люди  в  большом  здании вдруг увидели яснее, чем могла бы разъяснить самая лучшая речь, что здесь, среди них, сидел некто с лицом и манерами императора Нерона. Ибо тот,  кто здесь сидел, и в самом деле был уже  не  горшечник  Теренций,  а  человек, который, подчиняясь неудовлетворенной потребности, тренируясь в уединении, впитал в себя дух исчезнувшего императора, без  остатка  перевоплотился  в Нерона. Спокойно сидел он здесь,  с  рассеянной,  почти  детской  улыбкой, несколько пресыщенный, но в гордой, царственной позе.  Все  оглушительней, все неистовее звучали клики приветствия императору. Он медленно  встал  со своего места, словно его это не касалось, словно весь  этот  шум  никакого отношения к нему не  имел.  Но  перед  ним  -  как  бы  самопроизвольно  - образовалось  пустое  пространство,   он   прошел   между   двумя   рядами благоговейно расступившихся людей, с  высоко  поднятой  головой,  гордо  и безучастно улыбаясь. Многим из присутствовавших здесь римских офицеров  не раз  приходилось  слышать  эти  клики,  самим  приветствовать  императора, собственными глазами видеть подлинного Нерона. Их точно громом поразил вид этого человека, казалось, еще минута, и  они  воздадут  ему  установленные обычаем почести.    Позади Теренция - на некотором расстоянии - шло несколько  его  друзей. Он повернул к ним голову: он хотел, очевидно, что-то сказать им.  Во  всем большом здании стало необычайно тихо. Но Теренций, как будто он  ранее  не слышал приветствий, а теперь не замечал тишины, непринужденно сказал через плечо своим друзьям, все еще с едва заметной усмешкой:    - В сущности, Нерону следовало бы, потехи ради, самому продекламировать эту "Октавию".    И тихо, точно вскользь, прибавил:    - Какой артист снова явился бы миру!    Ведь весь свет знал,  что  для  императора  Нерона  важнее  было  слыть великим актером, чем великим  правителем,  что  император  Нерон  умер  со словами; "Какой великий артист погибает!" Когда  теперь  этот  человек,  с походкой императора, повернул голову жестом императора  и  сказал:  "Какой артист снова явился бы миру!" - да еще голосом Нерона, по всей толпе в три тысячи человек пробежал трепет, и даже  инициаторы  демонстрации  на  одну минуту поверили, что император Нерон собственной особой покидает театр. 15. СОЛДАТ - И К ТОМУ ЖЕ ХРАБРЫЙ    Полковник  Фронтон,  комендант  римского  гарнизона  в  Эдессе,  будучи человеком осторожным, не пошел в Одеон на чтение  "Октавии",  ссылаясь  на нездоровье. Его офицеры тотчас же после спектакля сообщили ему  об  овации Нерону-Теренцию, с любопытством ожидая, что он  скажет  по  этому  поводу, какие  отдаст  распоряжения.  Но  Фронтон  разочаровал  их.  Он  задал  им несколько вопросов, вежливо поблагодарил и отпустил.    Оставшись один, он сел за письменный стол, стал размышлять.  Неподвижно сидел он, легко  опираясь  головой  на  руку,  статный  сорокавосьмилетний человек, с широким  лбом  под  коротко  остриженными,  отливающими  сталью волосами. Как быть? Не дожидаясь приказа из Антиохии, решительно выступить против этого "Нерона" и сыграть  роль  своего  рода  спасителя  отечества? Перейти на сторону Нерона и стать маленьким цезарем?  Будь,  например,  на его месте какой-нибудь Варрон, какие бы тут разыгрались дела!  Фронтон  не менее ясно, чем Варрон, видит открывающиеся возможности. Но так как он  не Варрон, а Фронтон, то события не  разыграются.  Он  ограничится  тем,  что пошлет этим идиотам  в  Антиохию  корректный  доклад,  запросит,  как  ему действовать, будет выжидать.    Выжидать. Это, к сожалению, стало девизом его жизни. Полковник  Фронтон считался одним из самых одаренных офицеров своей армии. Некоторые  разделы "Учебника военного искусства", написанного им, приобрели известность среди специалистов. Но, несмотря  на  то,  что  он  участвовал  в  парфянской  и иудейской войнах, ему никогда не привелось претворить свою теорию в жизнь. Если представлялась интересная тактическая или стратегическая задача,  тут как тут оказывались всякие глупцы, бравые посредственные офицеры. Его  же, Фронтона, держали в отдалении, то ли по злой воле  военного  командования, то ли по прихоти коварного случая. "Кабинетным полководцем"  прозвали  его товарищи.  Для   Флавиев,   которые   сами   были   всего   лишь   бравыми посредственными офицерами, его теории были слишком смелы и современны. Они послали его не на Запад  или  на  Север,  где  для  деятельности  военного теоретика и  практика  был  большой  простор,  а  сплавили  его  сюда,  на периферию, в один из тупиков Востока.    Не то чтобы восточная жизнь пришлась не по душе Фронтону. Он приехал  в эти края еще в ранней  молодости.  Запутанность,  глубина,  необузданность Востока, нерасчетливость его жизни, его древняя культура с  самого  начала пленили Фронтона. Он всей душой откликнулся на идеи нероновской  политики, он воодушевлен был перспективой органического слияния  Востока  с  Римской империей. Но когда Нерон погиб, а новые властители  резко  повернули  курс римской политики, он не решился встать на путь, которого требовали от него его политические убеждения, и расстаться со службой. Фронтон любил Восток, он убежден был, что только нероновская политика  способствовала  здоровому росту Рима, а убогая, бескрылая политика новых владык,  их  ориентация  на Запад была для Рима пагубна. Но, с другой  стороны,  за  ним  был  большой служебный стаж, и у него не хватало духу отказаться от прав, которые  стаж этот давал, от всей своей карьеры, от перспективы получить хороший участок земли и большую пенсию, прослужив еще восемнадцать лет. Таким образом,  он похоронил свои мечты о красочной  жизни,  о  слиянии  Востока  с  Западом, глубоко замуровал в себе свои идеи, подчинился новым правителям.    А они его не любили и не особенно  щедро  отблагодарили.  Он  домогался места командующего гарнизоном в  Самосате  -  доходный  пост  в  приятном, крупном городе  с  высокой  культурой.  Но  туда  послали  неуча  капитана Требона, а его назначили в Эдессу, в этот полудикий  город  на  периферии, конечно,   под   почетным   предлогом,   что   здесь   нужны    недюжинные дипломатические способности. Это было верно.  Но  верно  было  и  то,  что служебный путь здесь был усеян шипами, что пост Фронтона  был  сопряжен  с большой ответственностью, с неблагодарной работой и не  сулил  успеха.  От Эдессы вверх путей не было.    Фронтон, очень умный человек, глубоко запрятал жгучую обиду на Флавиев, замариновавших  его  здесь.  Но  сегодня,  в  уединении  своего  кабинета, услышав, что "Нерон" снова всплыл на поверхность,  он,  несмотря  на  весь свой ум, рассудительность и тренировку,  искусал  себе  до  крови  губы  и втихомолку скрежетал зубами.    Нет,  теперь  уж  нет  смысла  чего-либо  домогаться.  Появление  этого "Нерона" уже не принесет ему  никакой  пользы.  Все  давно  решено.  Когда явились новые правители, у него была свобода выбора, но  он  принес  тогда Веспасиану присягу  в  верности  и,  следовательно,  раз  навсегда  выбрал благоразумие, подчинение, право на пенсию. Выбор  правильный.  Лишь  очень редко Фронтоном овладевает сожаление  и  почти  никогда  -  раскаяние.  Но сегодня, после нелепых событий в Одеоне, его грызет раскаяние. Быть может, все же Варрон оказался более умным? Он сразу провел грань  между  собой  и новыми хозяевами, не побоялся впасть в немилость у Палатина и  с  тех  пор ведет свою собственную политику.    Хотя у Фронтона нет ни малейшего намека на какое-нибудь доказательство, он уверен, что за этим Нероном-Теренцием тоже скрывается  Варрон.  С  того момента, как он впервые услышал о появлении Нерона, он почувствовал за ним Варрона. Он знает сенатора с юных  лет.  Они  вместе  прибыли  на  Восток, вместе мечтали о новых великих переживаниях, которые даст им  эта  страна. Теперь они во враждебных  лагерях.  Он,  Фронтон,  представляет  в  Эдессе трезвую милитаристскую политику  Флавиев,  Варрон  тысячами  тайных  путей продолжает  смелую,  сложную  политику  Нерона.  Фронтон  завидует  ему  и восхищается его дерзостью, его страстностью, его энергией, хотя  рассудком его не оправдывает. В официальных отношениях с  Варроном  он  обнаруживает сдержанность, с какой и  подобает  относиться  офицеру  Флавиев  к  такому двусмысленному человеку. Но при всяком  удобном  случае  он  дает  Варрону почувствовать, что по-прежнему питает к нему  глубочайший  интерес.  Кроме того, он не может отказать  себе  в  том,  чтобы  по-своему  -  сдержанно, благовоспитанно, но очень явно - ухаживать  за  дочерью  Варрона,  строгой белолицей Марцией. Он не знает и не хочет знать, до какой степени этот его интерес к Марции существует сам по себе и насколько  он  служит  для  него только предлогом быть поближе к Варрону.  Для  него  ясно,  что  Варрон  - человек, самый близкий ему, Фронтону, на всем свете.  Он  одержимый,  этот Варрон, и добром не кончит. Если  его  смелость  оправдает  себя,  то  для Фронтона это будет осуждением, вечным упреком, ядом для его старости.  Тем не менее, в глубине души он - друг Варрона. Он ждет  результатов  политики Варрона, ждет неизбежной плачевной развязки  с  напряженным  интересом,  к которому, неизвестно почему, примешиваются тоска и страх.    Быть может, появление "Нерона" будет способствовать этой развязке?  Он, Фронтон, мог бы тоже способствовать ей, ускорить ее или замедлить. Было бы соблазнительно показать это тому или другому - Дергунчику или Варрону.  Но нет, он ничего не предпримет против Варрона. Варрон - приятный человек, он любит Варрона. Он предоставит судьбе доказать, что ведь в  конечном  счете прав был он, Фронтон, и неправ сенатор.    Итак, он воздержится от выступления против "Нерона".    Но не рискованно ли это - бездействовать? Не упрекнут ли его за  это  в Антиохии или Риме? Нет. Наказуемого деяния горшечник Теренций не совершил. Его  ли  вина,  что  другим  померещилось,  будто  они   видят   покойного императора? Кроме того, он, как и его патрон, не только римский подданный, но и гражданин Эдессы. Надо иметь точные, неопровержимые улики, прежде чем принимать против него меры. С злой  усмешкой  Фронтон  вспоминает  "наказ" флавианских  императоров,  их  напутствие  уезжающим  офицерам:  в  случае сомнения лучше воздержаться, чем сделать ложный шаг.    Он, следовательно, воздержится. Пошлет рапорт в  Антиохию  и  затребует оттуда указаний. Интересно, какие инструкции дадут ему эти  идиоты.  Он-то знает, как справиться с этим "Нероном" и  теми,  кто  за  ним  скрывается. Насилия ни при каких обстоятельствах в ход пускать нельзя.  Раз  население Эдессы убеждено в том, что Нерон жив, следовало бы попробовать потихоньку, осторожно подкопаться под это убеждение и вырвать его с корнем, иначе  оно будет снова и снова оживать. Но после того, как в Антиохии  в  целом  ряде случаев игнорировали его осторожные советы,  у  него  нет  охоты  наводить Дергунчика на путь истинный. Он, напротив, ограничится рапортом и  не  без злорадства будет наблюдать, как умный, хитрый Варрон обводит вокруг пальца неуклюжего Цейона с его деревянными военными методами.    На этом Фронтон обрывает свои размышления. Он зовет секретаря, начинает диктовать донесение в Антиохию.    В эту минуту ему приносят срочное письмо от верховного  жреца  Шарбиля. Шарбиль настоятельно просит его о немедленном свидании.    Фронтон, взволнованный, отправляется в дом жреца.  Старец  в  цветистых словах заговаривает с ним о неприятном положении, в  которое  попал  город Эдесса вследствие события в Одеоне. Город теперь подобен мулу,  который  в тумане и облаках ищет пути на горной тропе: один ложный шаг - и мул погиб. Если предположить, что этот человек действительно император Нерон,  -  как осмелится город отказать в благоговейном приеме такому высокому гостю?  Но если этот человек -  дурак  или  мошенник,  не  следует  ли  царю  Маллуку немедленно заключить его под стражу, как уголовного преступника?    Фронтон слушал вежливо и терпеливо. Его умные глаза под  широким  лбом, обрамленным седеющими волосами,  смотрят  на  позолоченные  зубы  Шарбиля. Фронтон привык к методам Востока, он в  течение  многих  лет  с  интересом тонкого ценителя наблюдал все ухищрения, увертки,  трюки  царя  Маллука  и верховного жреца; он уверен, что Варрон уговорился с ним и  что  овация  в Одеоне была устроена не без их тайного содействия. Он  поэтому  напряженно ждет, куда клонит  старец.  Сперва  он  отвечает  в  таких  же  запутанных выражениях, как и Шарбиль, что ему, рядовому римскому офицеру, не подобает высказывать мнение или даже давать совет в таком щекотливом положении.    - Мой большой друг слишком скромен,  -  сказал  Шарбиль.  -  Что-нибудь предпринять надо. Медлить - хорошо, но если медлить слишком долго, то вещи портятся, как перезрелые плоды. Царь Маллук боится,  что  если  ничего  не предпримет, то навлечет на себя таким бездействием  неудовольствие  своего могущественного  союзника,  губернатора  Антиохии.  Он   поэтому   намерен удостовериться, кто же этот человек, которого столь  многие  принимают  за императора. Конечно, это будет сделано весьма осторожно. Он поставит перед его домом вооруженных людей; впоследствии, когда  положение  станет  более ясным, этих вооруженных людей можно будет рассматривать в  зависимости  от обстоятельств - как почетную стражу или тюремный караул. Другими  словами, царь Маллук намерен покамест взять этого человека под своего рода почетный арест. Но он не хочет делать этого без согласия Фронтона,  дабы  никто  не мог  впоследствии,  в  Антиохии  или  Риме,  истолковать  этот   шаг   как оскорбление  величества,  если   этот   человек   действительно   окажется императором Нероном.    Фронтон  изумлен.  Предложение  Шарбиля  звучит  совершенно   искренне, необычайно честно и корректно. Не  ошибся  ли  Фронтон?  Неужели  за  этим Теренцием не скрывается ни Варрон, ни царь Маллук? Неужели все это в целом попросту шутка дурака или безумца, страдающего манией величия?  Но  против такого  предположения  говорит  то,  что   события   назревали   медленно, планомерно, в них чувствовалась целеустремленность. Фронтон, как он ни был хитер, не мог понять, что же на самом деле  задумал  верховный  жрец.  Как всегда, поведение Маллука избавляло его от всякой ответственности: Фронтон похвалил мудрость и верность союзникам, проявленные великим царем  Эдессы. Потом,  задумчиво  покачивая  головой,  он  отправился   домой   диктовать донесение.    Но не успел он продиктовать  еще  несколько  строк,  как  пришло  новое спешное письмо от верховного жреца. В словах, выражавших большое  смущение и  озабоченность,  Шарбиль  сообщал,  что  люди,  которым  было  приказано удостовериться в личности того человека, уже не нашли его,  он  скрылся  в храм богини  Тараты,  намереваясь  использовать  право  убежища,  даруемое богиней.    Фронтон  свистнул  сквозь  зубы.  Храм  Тараты  был  всеми   признанным убежищем. Эдесские власти не могли вторгнуться в  это  убежище,  это  было невозможно и для римлян - иначе им пришлось бы  восстановить  против  себя весь Восток. Теперь ему стало ясно, почему Шарбиль так срочно вызвал его к себе. Верховный  жрец  хотел  помешать  ему.  Фронтону,  арестовать  этого человека, он своевременно укрыл его  в  убежище  богини,  охраняя  его  от римлян. Но все это жрец сделал так, чтобы из Рима не могли предъявить  ему никаких претензий. Разговор с Фронтоном должен был создать ему алиби. Царь Маллук выказал намерение арестовать этого человека, хотя это и не было его обязанностью, и представить его в распоряжение  римского  губернатора.  Но раз Теренций или кто бы он ни был бежал, раз  он  ищет  покровительства  у богини Тараты, то он,  Шарбиль,  и  его  господин,  царь  Маллук,  в  этом неповинны.    Фронтон  улыбнулся,  разгадав  эту   восточную   хитрость.   Теперь   в Месопотамии  начнется  изрядная  кутерьма.  Дергунчику  придется   здорово подергаться, подумал он на хорошем латинском языке.    То же самое на хорошем арамейском  языке  незадолго  до  этого  подумал верховный жрец Шарбиль. 16. ГОСТЬ БОГИНИ ТАРАТЫ    И вот  Теренций  очутился  в  храме  Тараты,  в  самом  сердце  его,  в святилище, где помещались древнее  изображение  богини,  ее  алтарь  и  ее непристойные символы. Со дня овации в театре он  испытывал  страх,  и  ему пришло в голову скрыться в Лабиринте до тех пор, пока не появится Варрон и не внесет ясность в ход событий. Но когда к нему явился человек  в  одежде торговца,  намеренно  плохо  скрывавшей  жреца  Тараты,  и  предложил  ему немедленно  отправиться  в  убежище  богини,  он  последовал  за  ним  без колебаний, слепо, со вздохом облегчения, он чувствовал, что  он  теперь  в хороших, могущественных руках.    Он ожидал, что верховный жрец встретит его как  гостя  богини,  заверит его в ее покровительстве, устроит ему достойный прием. Но ничего подобного не случилось. Его оставили в одиночестве, в тесной,  неуютной  каморке,  в полной неизвестности. Шарбиль точно так же, как и Варрон, считал  полезным затянуть дело, чтобы сделать Теренция возможно более покладистым.    Пришла ночь, для Теренция - ночь отнюдь не из приятных.    Храм Тараты был велик. Провести ночь в притворе было бы не так  обидно. Там была какая-то своя жизнь - маленький пруд с рыбами богини и  множество белых голубей, посвященных ей. В самом храме тоже было еще  терпимо,  хотя легко представить себе более уютное помещение, чем этот колоссальный зал с его  древними,  исчерна-зелеными,  кверху  суживающимися   колоннами.   Но Теренций не знал, простирается ли право убежища,  дарованное  богиней,  на весь храм или же только  на  "святилище"  с  его  алтарем  и  изображением богини. А в этом "святилище", куда сквозь узкое  отверстие  проникал  лишь скудный свет луны и звезд, было тесно и жутко, и Теренцию  все  мерещились какие-то страшные лица. Он улегся на верхней ступени  алтаря,  стараясь  в страхе дотянуться одной рукой до  самого  алтаря;  ему  неясно  помнилось, будто тот, кто ищет убежища у богини, должен уцепиться рукой за ее  алтарь или за ее изображение. По обе стороны алтаря  тянулись  в  неверном  свете месяца  символы  богини,  колоссальные  каменные  изображения  фаллоса.  У изголовья Теренция, в нише над  алтарем,  поднималась  древняя  диковинная статуя Тараты, цвета темной бронзы. На богине была каменная корона,  остро торчали ее голые груди, нижняя часть тела  переходила  в  рыбий  хвост.  В одной руке она держала прялку, в другой - бубен. Ее узкое, древнее  и  все же молодое лицо с закрытыми глазами улыбалось гостю нежно, двусмысленно  и жестоко.    Среди ночи Теренций  стал  зябнуть.  Чувство  уверенности,  которое  он ощутил при появлении посланца Тараты,  покинуло  его.  Долго  ли  еще  ему придется ждать здесь, в этом недостойном положении? Почему  первосвященник не является, наконец, приветствовать его? Куда девался Варрон? Почему  его оставляют в полной неизвестности и одиночестве, если хотят, чтобы  он  был императором? И в безопасности ли он здесь вообще? А что если его  завлекли в ловушку? Страх его рос, им овладевал гнев на людей,  которые  соблазнили его этой авантюрой, заманили его сюда, и ему  очень  хотелось,  чтобы,  по крайней мере, Кайя или раб Кнопс были с ним.    Он пытался найти опору в своей вере в себя. Он принял образ Нерона,  он был императором - один, высоко над всеми и всем. Так подобает  императору. Он  недосягаем,  он  -  повелитель  мира.  Снаружи  доносилось  воркованье священных белых голубей, которых что-то потревожило,  в  отверстие  мерцал лунный свет, и богиня улыбалась своей таинственной  и  злой  улыбкой.  Это позор для всего Запада, что ему, императору, пришлось искать защиты у этой двусмысленной богини, под сенью ее непристойных символов. Но он тотчас  же раскаялся в этих  мыслях,  которые  могли  быть  истолкованы  Таратой  как поношение ее: ведь он теперь в ее руках.    Как он ненавидел этого актера Иоанна из Патмоса!  Именно  тот  поставил его в это положение своим нелепым чтением "Октавии", не говоря уже о  том, что он, Теренций, если бы  только  захотел,  был  бы  куда  более  великим артистом, чем этот грязный христианин. Вспомнить только, какого Эдипа  дал этот Иоанн: все, с начала и до  конца,  было  фальшиво  и  без  подлинного подъема. Сам Иоанн, если он действительно что-нибудь понимает в искусстве, понял бы, что под оболочкой Теренция скрывается нечто большее. Толпа, с ее здоровым  инстинктом,  тотчас  же  это  поняла.  Только  снобы,  несколько наемников Тита и подкупленные им ставленники не хотят  этого  понимать.  И из-за них он должен здесь скрываться.    Но теперь уже недолго терпеть, скоро он сможет раздавить их всех,  всех своих  противников.  Он  перебирал  в  уме  имена   тех,   кто   руководил сторонниками Тита в Эдессе. Конечно, сюда же он отнес  людей,  которых  он лично, по тем  или  иным  мотивам,  невзлюбил,  с  которыми  у  него  были столкновения - конкурентов, товарищей по цеху, подозреваемых  в  том,  что они недостаточно почтительны к нему. В конце концов,  получилась  довольно внушительная шеренга. Он спрашивал себя, должен ли он отнести сюда и  Кайю с ее дерзкими сомнениями. Но он не додумал эту мысль до конца и ни на  что не решился. Вместо этого он начал со всеми  подробностями  рисовать  себе, как он со  вкусом,  не  спеша,  будет  мстить  тем,  кого  считает  своими открытыми врагами.    Его все сильнее знобило. Он поднялся, начал ходить взад  и  вперед,  не сходя с верхней ступени, вдоль алтаря - так, чтобы можно  было  тотчас  же коснуться  его,  если  бы  сюда  ворвались   солдаты   Фронтона.   Слабый, сладковатый и противный запах поднимался из желоба под алтарем, в  который стекала кровь приносимых в жертву  Тарате  животных.  Эту  ночь  он  будет помнить долго. Ночь, когда он пришел с  Палатина,  после  того,  как  туда вторглись солдаты сената, и нынешняя ночь - это два самых ужасных перевала в его жизни.    Но придет же ей конец,  этой  ночи.  Наступит  день  -  "Будет  некогда день..." Ведь уже ясно,  что  сон,  приснившийся  его  матери,  истолкован правильно. Он уже проделал большую часть подъема, это был самый  крутой  и трудный отрезок пути; а как только наступит день, как только он  избавится от этого проклятого мерцающего  света,  все  поймут,  кто  он.  Он  стоял, недовольно выпятив нижнюю губу, в  позе  императора.  Он  достал  смарагд, поднес его к глазу и критически, дерзко рассматривал  изображение  Тараты. Оно ему не нравится, весь ее храм ему не нравится. Он будет строить иначе, когда придет время. Он возведет грандиозные, монументальные здания. Вместо его колоссальной статуи, которой они в Риме отбили голову,  он  воздвигнет новую, еще более колоссальную. Свое изображение,  громадных  размеров,  он высечет в горе,  как  это  делали  старые  властелины.  А  Лабиринт,  свой Лабиринт, он сделает гробницей, своим мавзолеем, восьмым чудом света.    Но богиня смотрела на него сверху вниз с нежной и злой улыбкой,  и  ему стало страшно своего собственного величия.    Кроме того, он ощутил потребность опорожнить  мочевой  пузырь.  Сделать это в самом святилище он не смел. Как знать, быть может, это будет сочтено за оскорбление богини, и он лишится  права  убежища,  осквернив  храм?  Но потребность мучила его все сильнее. Наконец,  он  протиснулся  за  алтарь. Здесь он справил свою надобность, но вместе с  чувством  освобождения  его охватил невыразимый страх.    К утру, очень усталый, он глубже закутался в свой плащ и вытянулся -  с твердым решением заснуть - на верхней ступени, тесно прижавшись к  алтарю. Он еще раз потянул носом - не  остался  ли  еще  запах  после  отправления естественной надобности,  стал  читать  про  себя,  чтобы  заснуть,  текст "Эдипа" и наконец действительно заснул.    Проснулся он разбитым и окоченевшим. Но было уже тепло. В святилище  он увидел людей - и испугался. Но  это  были  не  римляне,  а  молодые  жрецы Тараты, приносившие ей утреннюю жертву, козленка.  Забившись  в  угол,  он боязливо следил за ними - не обнаружат ли они следы содеянного им. Но  они исполняли  свои  обязанности,  не  обращая  на  него  внимания.   Закончив жертвоприношение, они облили алтарь струями воды, чтобы  очистить  его,  и теперь всякая опасность для него исчезла.    День  проходил.  В  святилище  появлялись  и  другие   жрецы.   Они   с любопытством смотрели на человека, который искал убежища в алтаре  богини. Никто не сказал  ему  ни  слова.  Теренций  снова  принял  то  равнодушное выражение, которое он усвоил в последнее время.    Он с облегчением вздохнул, когда наконец пришел верховный жрец Шарбиль. Ведь какое-нибудь решение он ему принес - будь то плохое или хорошее.    Шарбиль решил, что молодец уже достаточно обмяк.  Он  явился  в  полном параде приветствовать гостя своей богини; золотая жреческая митра с острым концом увенчивала его древний птичий лик. Высоко подняв  руки  с  плоскими кистями,  он   почтительно   приветствовал   того,   кто   находился   под покровительством  Тараты.  Так  же   почтительно   Теренций   ответил   на приветствие.    Затем верховный жрец заверил пришельца,  что  он  находится  здесь  под охраной божества. Теренций не подал виду, каким облегчением для него  были эти слова, он  поблагодарил  вежливо,  равнодушно.  Шарбиль  после  целого потока цветистых слов спросил:    - Смею ли просить тебя, гость богини Тараты, назвать свое имя ее жрецу?    К удовольствию Теренция, он говорил по-арамейски. Чужой  язык  послужил для него предлогом ответить медленно, уклончиво.    - Богине мое имя известно, - сказал он.    -  Не  император  ли  ты  Нерон,  о  господин?   -   спросил   напрямик первосвященник.    Это  было  невежливо  и,  пожалуй,  недипломатично.  Но  первосвященник Шарбиль был очень стар, у него было мало времени впереди, кроме  того,  он был любопытен. Однако Теренций остерегся дать неразумный ответ.    - Я тот человек, - сказал он, - каким меня сделали боги.    В глубине души он был крайне доволен, что не ему пришлось выдавать себя за Нерона, а другие сделали его Нероном. Шарбиль же  подумал:  "Это  умный человек. Он заслуживает права быть Нероном". 17. ДЕРГУНЧИК И ВОСТОК    Когда губернатору Цейону доложили, что  в  Месопотамии  многие  считают некоего горшечника Теренция умершим императором  Нероном,  он,  удивленный таким вздором, покачал головой и рассмеялся. Как можно было  попасться  на такой неуклюжий обман? На этом примере можно было еще раз  видеть,  какими варварами были люди по ту сторону Евфрата.    Когда затем полковник Фронтон сообщил, что горшечник Теренций  бежал  в храм Тараты,  откуда  римляне  не  смогут  его  заполучить  без  нарушения договоров и без серьезного для себя риска, его все еще  скорее  забавляла, чем беспокоила эта история.  Он  удивился,  что  его  советники  отнеслись серьезно к этому комическому инциденту. Вежливо,  слегка  иронически  и  с изрядной долей  надменности  писал  он  правительству  царя  Маллука,  что просит, по  возможности,  оказать  помощь  его  наместнику  Фронтону  -  в соответствии с  договорами  -  при  аресте  римского  подданного  Теренция Максимуса.   Он   слышал,   что   вышеназванный   Теренций   прибегнул   к покровительству  богини  Тараты.  Если  бы  на  его  территории   человек, преследуемый властями Эдессы, искал убежища в римском храме, то он, Цейон, постарался бы взять молодца измором или выкурить его; он не сомневается  в успехе. Он был бы обязан эдесским правителям, если бы они возможно  скорее урегулировали это дело.    Большинство советников царя Маллука были арабы, они  почитали  арабские божества - светила Ауму, Азис и Дузарис, а не сирийскую богиню Тарату. Тем не  менее,  читая  письмо  губернатора,  они  насупились,   выражая   этим неудовольствие по поводу непочтительного тона, в котором римлянин  говорил о любимой богине сирийцев.    Маллук и Шарбиль сидели в тихом, увешанном коврами рабочем покое. Слова их чередовались с длинными паузами, плескался фонтан.    - Этот западный человек, -  сказал  своим  глубоким  спокойным  голосом царь, - по-видимому, не очень-то боится твоей богини Тараты, жрец Шарбиль?    - На Западе, - возразил Шарбиль, - много родилось и погибло империй,  а богиня Тарата три тысячи лет простирает руку над своим прудом, и  ее  рыбы плавают так же, как и три тысячи лет тому назад.    - Ты, значит, не собираешься брать измором того  человека  в  храме?  - спросил царь, и в его равнодушном голосе  слышалась  легкая  насмешка  над римлянином.    - Я далек от того, - с благородным негодованием ответил жрец,  -  чтобы нанести такое оскорбление богине. Она достаточно богата,  чтобы  пропитать бежавшего к ее алтарю.    На Востоке люди не торопятся. Прошло две недели, прежде чем царь Маллук ответил на письмо римского губернатора. В  своем  послании  он  в  длинных поэтических фразах распространялся о том, как велика Римская империя и как велика богиня Тарата. Он,  царь  Маллук,  пламенно  желает  служить  своим римским друзьям, но тверда, как горные скалы, его верность клятве, а ведь, возложив, милостью неба, корону на свою голову,  он  поклялся  чтить  всех богов страны. Поэтому ему не осталось ничего иного,  как  передать  письмо губернатора верховному жрецу Тараты, ответ которого он прилагает.  Шарбиль со своей стороны  разъяснил:  глубоко,  как  море,  благоговение  эдесской страны перед богиней Таратой. Как ни стремится он, Шарбиль, служить  своим могущественным  друзьям  на  Западе,  для   него   совершенно   невозможно прикоснуться  к  гостю  богини,  нашедшему  убежище  в  ее  храме.   Такое осквернение своей святыни она покарала бы страшной карой - огнем и  водой, молнией, мечом и мором, она покарала бы не только Эдессу, но и всю  Сирию. Этого не  приходится  разъяснять  такому  мудрому  человеку,  как  римский наместник.    Прочитав цветистые письма царя и верховного  жреца  варваров,  Цейон  с неудовольствием швырнул их на стол. Если этим восточным людям понадобилось две  недели,  чтобы  состряпать  свои  послания,  то  ему  для  ответа  не понадобится и часа. Он в повелительном тоне предложил  Шарбилю,  господину над храмом Тараты, немедленно  прибыть  в  Антиохию,  чтобы  ликвидировать конфликт.    - Эти римляне, - сказал жрец Шарбиль, беседуя с царем Маллуком в  покое с  фонтаном,  -  мало  понимают  свойства  живого  существа.  Зачем   лисе отправляться в пещеру льва и к тому же еще немедленно?    Через две недели  он  написал  в  Антиохию,  что  как  ни  почетно  для недостойного Шарбиля приглашение западного господина, он, к сожалению,  не может его принять. Сейчас как раз та пора, когда священные  рыбы  в  пруде богини Тараты мечут икру. Для верховного  жреца  нет  никакой  возможности покинуть территорию богини в столь значительный момент, не разгневав ее  и не накликав несчастья на всю страну.    До сих пор Цейон смеялся над  дешевым  провинциальным  фарсом,  который разыгрывал там этот мелкий римский мошенник, этот горшечник,  бывший  раб. Теперь он пришел в ярость от этого насмешливого и  упорного  сопротивления эдесских князьков.    - Действовать решительно, - мысленно сказал он, скрежеща зубами,  когда получил отрицательный ответ от Шарбиля. - Послать солдат в  Эдессу,  шесть тысяч, восемь тысяч. Тогда мы поглядим, куда денется богиня  Тарата  с  ее рыбами и прочей дрянью.    Тем не менее, он многому уже научился за  время  пребывания  своего  на Востоке  и  поэтому  быстро  справился  с  припадком  гнева.  Нельзя  было рисковать занятием Месопотамии и войной с Артабаном только для того, чтобы завладеть этим смехотворным Теренцием.  Против  змеиной  изворотливости  и цветистого лукавства восточных  негодяев  можно  было  действовать  только окольными дипломатическими путями.  Он  начал  понимать,  что  выступление Теренция, пожалуй, нечто большее, чем трюк мошенника;  за  ним,  возможно, стоят  более  могущественные  силы,  какие-нибудь  парфянские   сановники. Пожалуй, Варрон не был неправ, советуя признать Артабана. Жалко,  что  он, Цейон, был с ним несколько резок. Как ни трудно выносить  поведение  этого человека, он теперь охотно посоветовался бы с ним. Он  обрадовался,  когда сенатор, наконец, снова показался в губернаторском  дворце:  Варрон  давно уже не подавал о себе вести, по-видимому, обиженный тем, что  вопреки  его совету, признан был Пакор.    - Хорошенькие дела творятся в нашей Эдессе, - весело сказал  губернатор в легком светском тоне. - Вы осведомлены, мой Варрон?    -  Да,  -  ответил  Варрон,  -  мой  управляющий  Ленеус  прислал   мне обстоятельный доклад.    - Вот он, ваш Восток, - с деланным добродушием проворчал Цейон.    - Ведь я же сразу сказал вам, - спокойно, но не без оттенка серьезности в голосе, заметил Варрон, - следовало стать на сторону Артабана.    - Вы и в самом деле думаете, - спросил губернатор,  но  теперь  он  уже оставил  свой  легкий  тон  и  сидел  неестественно  прямо,  -  что  между претендентом Артабаном и этим мошенником существует какая-нибудь связь?    - Ведь это же ясно, как день.  -  Варрон  пожал  плечами.  -  Правители Эдессы не могут мирно ужиться с вами  после  тяжелого  удара,  который  вы нанесли им, признав Пакора. Без попустительства эдесских властей история с Лже-Нероном не могла бы зайти так далеко.    - Какой интерес эдесским властям, - опять  спросил  Цейон,  -  помогать этому мелкому мошеннику?    - Эдесские власти, - спокойно объяснил ему Варрон, -  заинтересованы  в претенденте Теренции точно в такой же мере, в какой  вы  заинтересованы  в претенденте  Пакоре.  Хотят   создать   для   вас   неудобное   положение. По-видимому, это удалось.    Цейон намеревался спокойно выслушать Варрона, попросить у него  совета, как римлянин у римлянина, и на этот раз  обдумать  его  совет  без  всякой задней мысли и, по возможности, последовать этому совету. Но он ничего  не мог с собой поделать - в нем поднималось все более острое раздражение  при виде своего собеседника, который сидел против него в такой удобной позе, с видом превосходства, скрестив ноги, высказывая вещи, которые, к сожалению, были настолько же верны, насколько неприятны. "Конечно, надо было стать на сторону Артабана, - думал Цейон. - Ведь на  этом  проклятом  Востоке  надо всегда идти самыми извилистыми путями, самыми кривыми. Прямой,  порядочный человек, вроде меня, не может здесь преуспевать. Вокруг тебя дремучий лес, и если ты своим добрым римским мечом расчистишь себе дорогу, то,  глядишь, опять оказываешься перед новой чащей, и позади тебя вырос новый лес. Ясно, что на такой почве Варрон, этот негодяй, этот стареющий бездельник, скорее добьется успеха.  Кроме  того,  у  него  было  достаточно  времени,  чтобы акклиматизироваться".    - Впрочем, - сказал Варрон, - царю Маллуку и первосвященнику Шарбилю  в самом деле не легко было бы выступить против человека в храме Тараты, даже если бы на то была их добрая воля. Все население  по  ту  сторону  Евфрата убеждено, что человек этот - император Нерон.    - Так доносят и мне, - недовольно признался Цейон. - Но я не могу  себе этого представить. Ну да, эти восточные люди суеверны. Несмотря на внешнюю хитрость и лукавство, они  неописуемо  тупы,  их  можно  убедить  в  самых нелепых вещах. Они питаются баснями и сказками. Ничего удивительного,  что народ с такими свойствами, несмотря на всю  свою  многочисленность,  легко дает себя обуздать разумному меньшинству,  вроде  нас,  римлян.  Но,  -  с возмущением сказал он, - такую чепуху, как воскресение  Нерона,  они  ведь проглотить не могут. Большинство людей в Эдессе  умеют  читать  и  писать. Неужели вы думаете, что они поддадутся на такой грубый трюк?    Варрон задумчиво покачал массивной головой.    - Этот Теренции, -  сказал  он,  -  между  прочим,  это  один  из  моих клиентов, - сочинил очень правдоподобную историю. Он утверждает, будто  бы вместо императора был убит мой Теренции, о котором известно было,  что  он весьма схож с Нероном;  он  говорит,  что  человек,  который  впоследствии выдавал себя за Теренция, - подлинный Нерон. Все  это  звучит  не  так  уж невероятно. Я хочу сказать, здесь, на Востоке, в пяти  тысячах  километров от Рима.    Но Цейон не мог успокоиться.    - Свихнулись, что ли, эти люди? Клянусь Геркулесом, я не понимаю, какой интерес был тогда горшечнику Теренцию выдавать себя за императора  и  дать себя убить вместо него?    - Здесь, на Востоке, - дружески объяснил ему Варрон, - еще  не  усвоили того, что римская верность отошла в область предания. Ведь вы сами  только что сказали, мой Цейон, что  здесь  мы  окружены  варварами.  Эти  варвары совершенно серьезно верят, что римлянин, если придется,  умрет  за  своего императора.    Цейон подавил чувство неудовольствия - преодолел соблазн "дернуться"  и резко поставить Варрона на место.    - Ваши афоризмы хороши, мой Варрон, - признал он и даже  заставил  себя улыбнуться. - Но скажите мне на чистом латинском языке: есть  какие-нибудь шансы на успех у этого шарлатана? Могу ли  я  рассчитывать,  что  все  это рухнет само собой или мне следует вмешаться в это дело?    Варрон серьезно взглянул на губернатора, медленно провел кончиком языка по губам, от одного уголка к другому.    - Есть ли шансы у моего Теренция? - повторил он задумчиво. - Видите ли, дорогой Цейон, - сказал он поучительно, - людям в Эдессе живется плохо, им приходится платить большие налоги, они могут лишь выиграть от  переворота. Если явится человек, который пообещает упразднить налоги,  по  ту  сторону Евфрата он везде встретит доверие. А если к тому же за ним стоят и  ловкие люди, которые оказывают ему содействие, он может продержаться долго.    - Значит, вы полагаете, - спросил Цейон, - что за этим мошенником стоит Артабан?    Варрон выразительно пожал плечами.    - Не знаю, - ответил он и спокойно посмотрел губернатору прямо в лицо.    У Цейона в первый раз за все время мелькнуло легкое подозрение, нет  ли между тем наглецом Теренцием и этим Варроном какой-то связи,  он  вспомнил некоторые очень темные и осторожные, теперь ясные для  него  намеки  своих подчиненных. Но он тотчас же прогнал эту догадку. Ведь ему было  известно, он сам это видел, что Варрон все  это  время  жил  здесь,  в  Антиохии,  с головой окунувшись в распутную жизнь Дафне. Он не имел никакой возможности отсюда  руководить  таким  сложным  предприятием.  И,  наконец,  Варрон  - римлянин.  До  чего  же  у  него  самого  разыгралась  фантазия  на   этом сумасшедшем Востоке! Нет, нельзя давать себе волю, нельзя  слишком  далеко заходить в своей неприязни к Варрону.    - Дело не так просто,  мой  Цейон,  -  тихо  сказал  Варрон.  -  Нельзя недооценивать  силу  слухов,  силу  легенды.  Легенда  по  своей   природе расценивается выше, чем правда. С помощью слова  можно  вдохнуть  жизнь  в любую легенду. Не говоря уже о такой трогательной истории, как  рассказ  о верности и  самопожертвовании  горшечника  Теренция,  отдавшего  жизнь  за своего императора. Вспомните, мой Цейон, - прибавил он серьезно, - как я с самого начала вас предостерегал. И я повторяю: вы не знаете  Востока,  вам многому еще придется здесь удивляться.    Цейон не мог более спокойно сидеть в  своем  кресле.  Он  встал,  начал ходить по комнате. История с самозванцем все больше его тревожила.  Варрон - римлянин. Когда на карте стоят интересы Рима, он не откажет в помощи.    - Вы, мой Варрон, - сказал он, - были близким  другом  Нерона  и  также знаете горшечника Теренция, вашего клиента. Вы именно тот человек, который призван внести ясность в  это  неприятное  дело.  Если  вы  отправитесь  в Эдессу, взглянете на этого  молодца  и  затем  четко,  перед  всем  миром, разъясните, что тут происходит,  клянусь  Геркулесом,  этому  фарсу  будет положен конец.    Варрон в глубине души обрадовался. Вот, значит, до  какой  точки  дошел Дергунчик, он уж даже обращается с просьбой  к  нему,  Варрону.  Вслух  он сказал:    - Это не так просто. Здесь, на  Востоке,  чем  дело  яснее,  тем  более тонкие и сложные приемы приходится применять, чтобы люди  поверили  в  его правоту.    Цейон спросил несколько нетерпеливо:    - Ну и что же, употребите вы эти тонкости, сложные приемы? Если  я  вас уполномочу?    -  Очень  любезно  с  вашей  стороны,  -  возразил  Варрон.  -  Но   вы представляете себе все более легким, чем оно есть.  Не  примите  это,  мой Цейон, за нежелание пойти вам навстречу. Если бы вы ко мне  обратились  до того, как слух этот пустил корни, я мог бы вам  поручиться,  что  легко  и быстро его заглушу. Но вашей политикой вы все  чрезвычайно  усложнили.  Не говоря уж об этом, именно мне неудобно вмешаться в это дело теперь,  когда эдесские власти уже заняли определенную позицию. Вспомните,  что  сами  вы недавно говорили мне о душевном конфликте,  угрожающем  человеку,  который одновременно является римским гражданином, подданным  парфянского  царя  и гражданином Эдессы.    "Не надо было его просить, - подумал Цейон. - Он упивается тем,  что  я его прошу".    Но он не вскипел, он пересилил себя, продолжал тоном просьбы:    - Не кичитесь своей правотой. Я согласен, что совет ваш был  справедлив и что надо было последовать ему. Но не будьте злопамятны. Ведь  мы  оба  - римляне, мой Варрон. Мы находимся здесь, чтобы  защищать  империю  по  эту сторону Евфрата.    - Послушайте, мой Цейон, - сказал Варрон напрямик. -  Я  предлагаю  вам сделку. Вы признаете, что неправильно  потребовали  с  меня  инспекционный налог, вы вернете мне шесть тысяч сестерций. А я ликвидирую историю с этим мнимым Нероном, хотя вы ее порядочно запутали. Что вы на это скажете?    Он сидел в своем кресле, в удобной позе, говорил дружелюбно,  спокойно, но в глубине души был напряжен до крайности. Варрон был  страстный  игрок, он вложил всю душу в игру, которую  затеял.  Но  он  не  утратил  сознания действительности и не скрывал от себя, что  за  этим  маленьким  человеком стоит Рим, вся империя, с ее  могущественной  организацией,  с  ее  веками накопленным искусством государственного управления, с ее армией, и что он, Варрон, который всему этому может противопоставить  лишь  своего  дрянного Теренция, погибнет, если серьезно ввяжется в эту борьбу. Он  достиг  того, чего хотел, - он проучил Цейона. В глубине души он хотел, чтобы Цейон  дал ему предлог к отступлению. Если Цейон отдаст ему шесть тысяч сестерций, он действительно ликвидирует все это дело и вернет  Теренция  в  небытие,  из которого извлек его.    Губернатор, услышав  предложение  Варрона,  круто  остановился  посреди комнаты. Тихо и с горечью сказал он сквозь зубы:    - Вы вымогатель.    - Вы любите крепкие слова, мой Цейон, -  возразил  все  еще  дружелюбно Варрон. - Думаете ли вы, что я послал бы вам тогда, в  Эдессе,  эти  шесть тысяч, если бы вы - скажем так - не насели на меня? Теперь  я  наседаю  на вас, мой Цейон.    Слова Варрона звучали так, как будто речь шла  исключительно  о  личном конфликте между ним и Цейоном. И все же именно в ту минуту,  когда  Варрон произносил эти слова, у губернатора  возникла  смутная  мысль,  что  здесь лицом к лицу стоят совершенно другие силы, чем он и его школьный  товарищ. Ему представилось, что политика покойного Нерона была продолжением старого извечного процесса, который не может оборваться по слову  губернатора  или даже императора или армии. Он  начал  понимать,  что  здесь  действительно многое  переплетается,  незаметно,  неуловимо,   что   признание   Пакора, востребование шести тысяч сестерций, выступление Лже-Нерона, а может быть, и еще многое другое, о чем ему не было известно, что  все  эти  на  первый взгляд независящие друг от друга вещи глубоко и неразрывно  спаялись,  что он и Варрон, которые стоят друг перед другом,  на  первый  взгляд  вольные принять то или иное решение, сами бьются  в  этой  сети,  гонимые  силами, которые им неизвестны.    Он вдруг показался  себе  странно  беспомощным  -  чиновником,  который неожиданно поставлен  перед  неразрешимо  трудной  задачей  и  который  не находит в  прошлом  подходящего  прецедента.  Как  ему  поступить  -  ему, привыкшему держаться испытанных образцов и точных инструкций?    - Не могу же я отменить приказ, - сказал он, пожимая плечами, - который я же издал как официальное лицо. От этого пострадает престиж империи.    И как только он нашел это словечко - "престиж империи", он почувствовал себя более уверенно. Это уже было нечто, за что можно ухватиться.    - Престиж империи, - задумчиво повторил Варрон, - не  кажется  ли  вам, что престиж империи еще больше пострадает от истории с Лже-Нероном, чем от возврата шести тысяч? На этом Востоке трудно предвидеть, чьему престижу  в конечном счете послужит данная мера.    К сожалению, Варрон был прав. Поэтому Цейон прошел мимо его  возражений и лишь констатировал:    - Значит, вы не хотите мне помочь?    - Хочу, - ответил Варрон, - если вы поможете мне.    Он это сказал без злобы. Он не радовался тому, что заставил  Дергунчика так ясно обнаружить свое бессилие. Напротив,  опасные  стороны  его  затеи вырисовывались перед ним все  яснее,  все  грознее,  и  громадная  Римская империя, как исполин, встала за маленьким  Цейоном.  Он  сделал  последнюю попытку и принялся спокойно уговаривать сумрачного Цейона:    - Подумайте еще раз, мой Цейон. Не говорите  сразу  "нет".  Прошу  вас, подумайте.    На какую-то долю секунды Цейон заколебался: не будет ли  в  самом  деле умнее согласиться на предложение Варрона? Он  предвидел,  что  без  помощи этого человека Лже-Нерон наделает ему много хлопот и осложнений. Но  перед глазами его встал прикрытый ларец  с  восковым  изображением  опозорившего свой род прадеда. Всякий другой имел бы право пойти на уступку, он, Цейон, - нет. Это ожесточило его, но  не  на  самого  себя  он  озлобился,  а  на Варрона. Чувство сумрачной  нерешительности  сменилось  безмерной  яростью против человека, который расселся тут в непринужденной и  дерзкой  позе  и еще словно находит удовольствие в этой беспутной, отвратительной восточной неразберихе. Он выпрямился, стал римлянином, наместником императора.    - Я, конечно, не могу вас заставить, - ответил он самым сухим,  ржавым, чиновничьим тоном, на какой был способен. И  тут  же  резким,  срывающимся голосом закричал:    - Я заменяю тут императора! Я не заключаю сделок с его подданными!    Варрон не радовался гневу губернатора,  как  прежде  не  радовался  его беспомощности. Как бы подводя итог разговору, он сказал - и в  его  голосе прозвучало скорее самоотречение, чем ирония:    - К сожалению, вы были правы, мой Цейон, в тот раз,  когда  мы  впервые здесь встретились. Мы и в самом деле не можем сотрудничать друг с  другом.    И ушел.    Вечером того же дня Цейон понял, какую тяжкую ошибку  он  совершил.  Он припоминал слова Варрона, его лицо, его позу, его интонации, и  вдруг  ему до боли стало ясно, что за самозванцем Нероном стоял не кто иной, как этот его старинный недруг. Он, Цейон,  опять  поступил  неправильно:  следовало либо пойти на условия Варрона, либо применить по отношению к нему силу.    Он тотчас же отдал приказ взять Варрона под стражу. Но тот был  уже  на пути в Эдессу. 18. ИГРА ВАРРОНА ШИРИТСЯ    Свою дочь Марцию Варрон повез с собой. Белолицая, строгая Марция любила своего отца, но в  Эдессу  она  ехала  неохотно.  В  Антиохии  еще  слегка чувствовался Рим, Эдесса же была глубоким Востоком. Однако отец приказал - и она повиновалась.    За  Варроном  следовал  большой  обоз.  За  последнее  время   сенатор, поскольку это было возможно, распродал свои владения  на  римско-сирийской территории и все, что мог, переслал за границу. Теперь он увозил  с  собой остатки своего имущества. Сам он с Марцией  и  немногочисленной  свитой  с большой поспешностью ехал впереди. Вскоре они прибыли в Апамею,  последний пункт  на  рубеже  римских  владений.  Переехали  через  Евфратский  мост, взобрались  на  низкий  холм,  гребень   которого   служил   границей,   и остановились на этом холме, уже за пределами римской территории.    Здесь, наверху, на границе, Варрон дождался своего обоза. Он  остановил коня, когда обоз переезжал через мост. У ног его извивалась  желтая  река; медленно проходил огромный поезд - люди, животные, повозки с кладью.    Итак, этот маленький холм, задумчиво сказал себе Варрон, одна из вершин его жизни. Он многое оставил на  римской  территории  -  виллы,  поместья, людей, коней, вещи, деньги. Там ценностей на добрых  пятнадцать  миллионов сестерций, в две с половиной тысячи раз  больше,  чем  сумма  пресловутого налога. И не только это оставалось на другом берегу. Он оставил  там  весь западный мир, все римское, что было в нем, Варроне, римскую цивилизацию  и греческое образование.    Но Варрон ни о чем не жалел. Его обращение  к  Цейону,  его  вторичное, настойчивое предложение - это  была  уже  последняя  уступка,  которую  он сделал разуму. То, что Цейон не уступил,  было  указанием  судьбы.  Теперь Варрон перешел мост, теперь он с головой бросается в игру.    На этом маленьком холме, возле Апамеи, он задержался,  глядя,  как  его люди и вещи покидают римскую территорию. Ларец с  документами  он  взял  с собой. Он остановил носильщика, достал расписку. На оборотной  стороне,  в графе  "убыток"  он  вписал:  "Пятнадцать  миллионов  сестерций  и   целая цивилизация".    Он проделал недолгий путь в Эдессу в  хорошем  настроении,  чувствуя  в себе кипучую энергию. Куда он ни приезжал, повсюду сбегались  люди,  бурно его приветствуя. То обстоятельство, что в храме Тараты скрывался  человек, которого большинство населения считало императором Нероном,  повергло  всю область в нетерпеливое и смутное ожидание грядущих великих событий.  Когда Варрон вступил в Эдессу, его  встретили,  как  долгожданного  владыку.  На улицах густыми толпами стояли люди, сирийцы, персы, арабы, евреи, греки, и с ликованием его приветствовали, как будто сам император  Нерон  прибыл  в любимый город Эдессу.    Варрон хорошо знал изменчивость  Востока  и  не  переоценивал  значения этого приема. Он знал, что впереди еще длинный, трудный путь. Прежде всего надо было привлечь на свою сторону царя Маллука  и  Шарбиля.  Он  знал  их обоих; они хитры и упрямы и, несомненно, заставят дорого заплатить за свою помощь. Он был убежден, что царь и верховный жрец так же нетерпеливо ждали этой встречи, как и он. Тем не менее царь Маллук  только  спустя  три  дня пригласил его в свой дворец.    Началась одна из тех медлительных,  бесконечных  бесед,  которые  любил царь и которые так портили нервы людям Запада. Однотонно журчал фонтан,  и уже дважды слуга откидывал висевший у входа  ковер  и  выкликал  время,  а собеседники все еще не подошли к тому, что так заполняло их умы.    Наконец Варрон начал:    - Когда в последний раз я удостоился явиться перед очи эдесского  царя, мы говорили об одном человеке, который заявил большую претензию. Тогда ты, верховный жрец, Шарбиль, сказал: "Если Рим  выскажется  за  Пакора  против нашего Артабана, то для Эдессы  будет  большой  радостью,  если  император Нерон окажется в живых". И вот Рим высказался за Пакора.    Так как оба собеседника молчали, он прибавил:    - В Антиохии сложилось такое впечатление, что и  вы  уже  тем  временем зашли очень далеко. - Он хотел намекнуть обоим, что они уже связаны.     Но царь Маллук тихо повернул к человеку  Запада  свое  смуглое  лицо  с выпуклыми глазами.    - Значит, - возразил он, - в Антиохии неглубоко проникли в смысл  наших слов. Путешествие из Эдессы в Антиохию - прогулка на целый день, да и то в хорошую погоду и для хорошего гонца. Может случиться,  что  за  то  время, пока путешествуешь из Эдессы в Антиохию, положение изменится.    Шарбиль дал более точное истолкование словам царя:    - Мы были далеки от того, чтобы окончательно принять решение. Кто знает богов Востока, тот должен понять, что  верховный  жрец  богини  Тараты  не может покинуть ее пруда в то время, когда священные рыбы мечут икру.    И, полный достойного неодобрения, он пояснил:    - Богине Тарате безразлично, кто именно ищет убежища в  ее  храме.  Она простирает над ним свою руку, будь это горшечник  Теренций  или  император Нерон. Мы не спрашивали, кто этот человек, мы этого не знаем.  Именно  ты, Варрон - ведь ты был настоящим другом императора Нерона, - можешь нам  это сказать.    - Серьезно ли вы желаете, - нащупывал почву Варрон, - знать,  кто  этот человек?    - Наше желание, - возразил Шарбиль,  -  знать,  какого  ты,  о  Варрон, мнения об этом человеке.    Варрон сказал:    - Если вы хотите, я сообщу вам признак, по которому можно  судить,  кто он. Между мной и императором Нероном есть тайны, которых  никто  не  может знать, кроме императора  и  меня.  Если  этот  человек  знает  их,  то  он император. Хотите испытать его?    Верховный жрец взглянул на царя и предоставил ему отвечать.    - Многое может доказать слово, - сказал царь, - но оно не может убедить окончательно. Окончательно убедить может только действие.    Варрон, разумеется, тотчас понял, куда клонили  эти  люди.  Не  мнимого Нерона, а его самого они  хотели  связать  навсегда  чем-то  большим,  чем слово. Но он с деланной наивностью притворился, будто не понимает царя,  и изобразил на лице своем вопрос. Нетерпеливый Шарбиль тотчас же пояснил:    - Важно, чтобы ты, о Варрон, доказал свою  веру  в  этого  человека  не только на словах.    Варрон был готов к тому, что от  него  потребуют  многого;  и  все-таки теперь, когда ему предстояло выслушать  их  требования,  он  устрашился  и попробовал отдалить неприятную минуту.    Варрон знает, возразил он обидчиво, что восточный  человек  требует  от западного много доказательств, прежде чем  ему  поверить.  Но  Варрон  как будто доказал, что он заслужил почетное имя "двоюродного  брата  эдесского царя".    Ни Маллук, ни Шарбиль не ответили. Наступило  бесконечное  молчание.  И Варрон раскаивался, что он сам обрек себя на ожидание, ибо  эти  восточные люди умели ждать лучше, дольше, спокойнее, и молчание удручало его больше, чем их.    - Если я признаю  этого  человека  императором  Нероном,  -  сказал  он наконец, потеряв терпение, - то Тит и его губернатор  конфискуют  все  мои имения на римской территории. Разве это недостаточное доказательство?    Шарбиль ответил с легкой усмешкой.    - Пожалуй, имения твои конфискуют. Но тебя в Антиохии не  любят.  Может быть, и без этого нового Нерона нашли бы предлог сократить твои богатства. Чтобы убедить нас, тебе пришлось бы  найти  более  сильные  доказательства своей веры.    Теперь, наконец, заговорил царь. Своим глубоким, спокойным  голосом  он сказал:    -  Да,   тебе   придется   подтвердить   свою   веру   более   сильными доказательствами.    Варрон  побледнел;  он  все  время  предчувствовал,  куда  они  клонят, потому-то он и медлил.    - Какие же еще более сильные доказательства? - спросил он растерянно.    Слуга откинул ковер, выкликнул час. Царь велел принести сладости, начал вежливо расспрашивать Варрона о его жизни в Антиохии. Мучительно однотонно журчала вода.    Наконец Шарбиль сказал:    - Ты мог бы, например, доказать свою веру, отдав  свою  дочь  Марцию  в жены Нерону.    Когда верховный жрец процедил эти слова сквозь свои позолоченные  зубы, Варрон в глубине души весь затрепетал. То, что измыслили  эти  двое,  было венцом восточной хитрости и показывало, как  хорошо  они  его  знали.  Они ударили по самому чувствительному месту. Он  всей  душой  был  привязан  к своей красивой, светлой, строгой  дочери  Марции.  Все,  что  было  в  нем римского, воплотилось в этом его ребенке. Даже в мгновения,  когда  Марция его презирала, она любила его и восхищалась  им.  Марция  гордилась  своим римским происхождением и высокомерно избегала общения  с  людьми  Востока. Стало быть, то, чего требовали от него эти  двое,  действительно  было  бы "доказательством"! Ибо, если  этот  Нерон  -  мошенник,  то  царь  и  жрец вынужденным браком его дочери не только связали  бы  Варрона  вернее,  чем всяким другим залогом,  но  к  тому  же  унизили  бы  его  гордую  Марцию, римлянку, принудив ее лечь в одну постель с мошенником и рабом.    Подчинится ли Марция, если он сделает ей подобное предложение?  А  если подчинится, не вырвет ли она из своего сердца всю любовь, которую питает к отцу?    Он понял, что его шутка становится дорогостоящей.    Он еще раз обдумал возможность - отказаться от всей затеи. Что, если он вернется в Антиохию и скажет Цейону:    - Я видел этого парня. Это, в самом деле, дурак и обманщик,  как  мы  и полагали с самого начала, и если хотите, мой Цейон,  я  публично  об  этом заявлю.    Цейон примет его с распростертыми  объятиями,  на  Палатине  его  также поблагодарят. Дергунчик поймет, кто такой Варрон, и поостережется вторично требовать от него уплаты инспекционного  налога  или  чего-нибудь  в  этом роде.    Но разве дело в Дергунчике или в нем самом? Речь идет об идее Нерона, о его, Варрона, идее, о продолжении дела Великого Александра,  речь  идет  о Востоке, о слиянии его с Грецией и Римом. Может ли он бросить то, что едва лишь начал?    Он поклонился царю Маллуку и верховному жрецу и сказал:    - Если император Нерон удостоит своим выбором дочь  Варрона,  никто  не будет радоваться более, чем Варрон. 19. РОМАНТИКА И ПРАВО НА ПЕНСИЮ    Следующий, кого сенатор хотел прощупать относительно своего Нерона, был комендант римского гарнизона полковник Фронтон. Варрон мог рассчитывать на успех своего начинания лишь в том случае, если бы ему  удалось  заручиться нейтралитетом Фронтона, в тайном благожелательстве которого  он,  впрочем, не сомневался. Он ценил Фронтона. Он считал его самым способным офицером и самым лучшим политиком  в  Месопотамии  и  чувствовал,  что  их  связывают воспитание и образ мыслей. Поэтому он старался встретиться с ним,  как  бы по случайному, а на деле тщательно подготовленному поводу.    Дважды в неделю представители высшего общества  Эдессы  встречались  на вилле фабриканта ковров Ниттайи, где проводили  время,  развлекаясь  очень модной тогда игрой в мяч. Варрон знал, что и полковник Фронтон  часто  там бывает. Он обрадовался, когда увидел его  там  уже  при  втором  посещении Ниттайи. Варрон был неплохой игрок, Фронтон - очень хороший. В  зале,  где гости переодевались для игры - играли в коротких  туниках,  -  он  спросил полковника, не  угодно  ли  ему  сыграть  с  ним  один  на  один.  Фронтон согласился с видимым удовольствием.    - Легким мячом или тяжелым? - спросил он.    - Самым тяжелым, - предложил Варрон.    - Как вам угодно, - с улыбкой ответил Фронтон.    Они решили сыграть обычные одиннадцать туров. После  каждого  тура  они устраивали   довольно   продолжительный   перерыв,   во   время   которого каппадокийские рабы обтирали  их;  затем  игроки  бросали  жребий  -  кому начинать следующий тур.    - Человек из храма Тараты, - начал во время первого перерыва  Варрон  с непринужденной искренностью, - задает  нам  обоим  не  одну  загадку,  мой Фронтон.    Они сидели на каменной скамье, под лучами солнца, каппадокийские  рабы, без сомнения, не понимавшие латыни, осушали их пот и  натирали  мазями.  У ног их лежал тяжелый мяч.    - Мне - нет, - возразил хорошо настроенный Фронтон, толкая  мяч  ногами то в одну, то в другую сторону, между собой и Варроном, - для меня человек из храма Тараты - не загадка. Я  получаю  директивы  из  Антиохии,  и  мне незачем задумываться. Таково преимущество солдата.    Варрон так же весело ответил:    -  Преимущество,  за  которое   иногда   приходится   дорого   платить. Предположим, что наш достойный царь Маллук станет на сторону  бежавшего  в храм человека и извлечет  его  из  убежища.  Тогда  вам  придется  сделать попытку завладеть им. С трудом верится, чтобы наш Маллук спокойно  на  это взирал.    - Вы полагаете? - спросил Фронтон; он сидел, полузакрыв глаза, все  еще механически толкая мяч то в одну, то в другую сторону. - А не  кажется  ли вам, что достаточно будет одного энергичного слова Рима, чтобы  образумить Маллука?    - Я полагаю, - сказал Варрон, -  что  если  наш  Маллук,  вообще  очень кроткий человек, действительно решится признать этого  горшечника,  то  он предварительно удостоверится, какие силы за ним стоят. Быть может, за  ним скрываются кое-какие силы.    - Парфянские? - спросил Фронтон.    Варрон пожал плечами.    - Силы, - сдержанно повторил он.

The script ran 0.039 seconds.