Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лион Фейхтвангер - Испанская баллада [1955]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, История, Роман

Аннотация. Исторический роман выдающегося немецкого писателя Лиона Фейхтвангера впервые вышел в свет в 1955 г. в Гамбурге. На русском языке впервые появился в 1958 году. В основу сюжета легли события, происходившие в средневековой Испании в годы царствования кастильского короля Альфонсо. Роман повествует о поэтической и трагической истории его любви к прекрасной еврейке Ракели, любви, поднявшейся над национальной рознью.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Лион Фейхтвангер. Испанская баллада Посвящается Марте и Хильде Часть первая Король воспылал любовью к еврейке, прозванной Фермоза, Красавица, и забыл свою жену. Альфонсо Мудрый[1], «Cronica general» (около 1270 года) И отправился в Толедо Дон Альфонсо с королевой, Со своей красивой, юной Королевой. Но известно, Что любовь сбивает с толку, Ослепляет. И влюбился Он в прекрасную еврейку По прозванию Фермоза. Да, звалась она Прекрасной, И недаром. И вот с ней-то Позабыл король Альфонсо Королеву. Глава первая Прошло восемьдесят лет после смерти пророка Магомета, и созданное мусульманами государство стало мировой державой, протянувшейся от границ Индии через Азию и Африку вдоль южного берега Средиземного моря до Атлантического океана. На восьмидесятом году своего победного шествия мусульмане переправились через узкий западный пролив Средиземного моря в «Андалус», в Испанию, разорили государство, основанное триста лет тому назад христианами-вестготами, и в своем мощном движении вперед заполонили весь полуостров до самых Пиренеев[2]. Новые властители принесли с собой высокую культуру и превратили Испанию в самую прекрасную, благоустроенную и населенную страну в Европе. По планам, разработанным опытными зодчими и дальновидным строительным ведомством, создавались большие великолепные города, каких эта часть света не знала со времен римлян. Кордова, резиденция испанского халифа, была признанной столицей западного мира. Мусульмане возродили пришедшее в упадок сельское хозяйство и, создав мудрую систему орошения, добились небывалых урожаев. Они усовершенствовали горное дело, применив новую, высокоразвитую технику. Их ткачи славились своими драгоценными коврами и тонкими сукнами, их столяры и ваятели — искусной деревянной резьбой, их скорняки — выделкой всякого рода мехов. Их кузнецы с непревзойденным мастерством изготовляли все нужное для мирного обихода и для военных целей. Мечи, шпаги, кинжалы, выкованные их мастерами, были острее и красивее, чем у немусульманских народов, доспехи — крепче, орудия — дальнобойнее, об их тайном оружии[3] весь христианский мир говорил с опаской. Они придумали еще и другое: грозное, смертоносное взрывчатое соединение — так называемый жидкий огонь. Их корабли под управлением испытанных математиков и астрономов ходили быстро и уверенно, и испанские мусульмане могли вести широкую торговлю и насыщать свои рынки товарами исламской мировой державы. Искусства и науки никогда раньше не знали такого расцвета под небом Испании. В убранстве домов, отделанных на особый, величественный лад, роскошь сочеталась с изяществом. Искусно построенная система образования с широкой сетью школ давала каждому возможность получить знания. В городе Кордове было три тысячи школ, в каждом крупном городе был свой университет, такие богатые библиотеки мир знал только в эпоху расцвета эллинской Александрии. Философы расширили пределы Корана, перевели и истолковали творения знаменитых греческих мудрецов, по-своему переосмыслив их. Пестрое, яркое искусство сказочников открыло доселе неведомые просторы фантазии. Талантливые писатели довели до совершенства богатый и звучный арабский язык, и теперь на нем можно было передать тончайшие оттенки чувства. К покоренным мусульмане были милостивы. Для своих христиан они перевели на арабский язык Евангелие[4]. Многочисленным евреям, бесправным при христианах-вестготах, они дали гражданские права. Да, под властью ислама испанским евреям жилось так привольно и хорошо, как не жилось никогда после крушения их собственного царства[5]. Евреи поставляли халифам министров и врачей, основывали мануфактуры, вели широкую торговлю, посылали свои корабли во все семь морей. Не забывая своей еврейской письменности, они разрабатывали философские системы на арабском языке, переводили Аристотеля и сочетали его учение с учением их собственной Великой Книги и с доктринами прославленной арабской мудрости[6]. Они создали свободную, смелую критику Библии[7]. Они возродили еврейскую поэзию. Больше трех столетий длилось такое процветание. Затем налетела грозная буря и разметала все. Когда мусульмане покорили полуостров, разбитые части вестготов-христиан укрылись в северной гористой части Испании, они основали в этих малодоступных местах небольшие независимые графства и из поколения в поколение продолжали вести войну с мусульманами, разбойничью войну, герилью. Долгое время они сражались одни. Но затем папа римский объявил крестовый поход, знаменитые проповедники в пламенных речах призывали верующих изгнать мусульман из земель, отнятых у последователей Христа. И тогда отовсюду стали собираться крестоносцы, пришли они и к воинственным потомкам прежних христианских властителей Испании. Почти четыре столетия ждали эти последние вестготы, и вот, наконец, они устремились на юг. Изнеженные, утонченные мусульмане не могли устоять против их дикого натиска. Спустя несколько десятилетий христиане отвоевали всю северную половину полуострова до реки Тахо. Мусульмане, все сильнее теснимые христианскими войсками, обратились за помощью к своим африканским единоверцам, диким, фанатически преданным исламу воинам, в их числе и к тем, что жили в огромной южной пустыне — Сахаре. Африканские мусульмане остановили продвижение христиан. Но они изгнали также и образованных, свободомыслящих мусульманских правителей, до тех пор царствовавших в Андалусии. Им была чужда веротерпимость. Африканский халиф Юсуф захватил власть и над Андалусией. Чтоб очистить страну от неверия, он призвал представителей иудейства в свою ставку в Лусену и сказал им так: «Во имя милосердного бога. Пророк обещал вашим отцам веротерпимости в землях, подвластных правоверным, но при одном условии, которое начертано в древних книгах. Если ваш мессия не явится в течение полтысячелетия, вы — на это дали согласие ваши отцы — признаете Магомета величайшим пророком среди пророков, затмившим ваших избранников божьих. Пятьсот лет истекло. Итак, выполняйте договор, признайте пророка, перейдите в ислам! Или покиньте мою Андалусию!» Многие евреи ушли из Андалусии, хотя им и не было разрешено брать с собой имущество; большинство ушло в северную Испанию, ибо для восстановления разоренного войной края христиане, вновь воцарившиеся там, нуждались в евреях, в их превосходной хозяйственной сметке, в их прилежании к ремеслам, в их разнообразных знаниях. Они предоставили евреям гражданские права, отнятые у тех отцами теперешних властителей Испании, и, кроме того, даровали многие привилегии. Но были и такие евреи, что остались в мусульманской Испании и признали Аллаха, Они рассчитывали спасти таким путем свое состояние, а позднее, при более благоприятных обстоятельствах, переселиться на чужбину и снова перейти в прежнюю веру. Но жизнь на родине была сладостна, жизнь в прекрасной стране Андалусии была сладостна, они медлили с переселением. А когда после смерти халифа Юсуфа воцарился менее суровый государь, они мало-помалу и совсем перестали думать о переселении. Правда, всем неверным по-прежнему запрещалось жить в Андалусии, но в доказательство своей приверженности к исламу достаточно было показываться время от времени в мечети и пять раз в день произносить: «Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его». Отрекшиеся от веры отцов евреи могли тайно соблюдать свои обряды, и в очищенной от евреев Андалусии были скрытые еврейские молитвенные дома. Но они, эти тайные евреи, знали: их тайна известна очень многим и, если вспыхнет новая война, ересь их станет явной. Они знали: если вспыхнет новая священная война, они погибли. И когда они, как предписывал им их закон, ежедневно молились о сохранении мира, молитву эту творили не только их уста. Опустившись на ступени разрушенного фонтана во внутреннем дворе, Ибрагим почувствовал, как он устал. Уже целый час он бродит по этому обветшалому дому. А ведь ему действительно нельзя терять время. Вот уже десять дней, как он в Толедо, советники короля вправе требовать от него ответа — берет он на себя обязанности главного откупщика налогов или нет. Купец Ибрагим из мусульманского Севильского королевства[8] уже не раз вел дела с христианскими правителями Испании, но за такое грандиозное предприятие он еще никогда не брался. В течение многих лет финансы Кастильского королевства были в плохом состоянии, а после того, как король Альфонсо — с тех пор прошло уже пятнадцать месяцев — предпринял свой легкомысленный поход против Севильи и потерпел поражение, его казна пришла в полный упадок. Дону Альфонсо нужны были деньги, много денег, и немедленно. Севильский купец Ибрагим был богат. У него были корабли, поместья и кредит во многих городах ислама и в торговых центрах Италии и Фландрии. Но в это кастильское предприятие, если он за него возьмется, придется вложить весь свой капитал, и даже самый дальновидный человек не может предвидеть — преодолеет ли Кастилия ту разруху, которая надвинется на неё в ближайшие годы. Король Альфонсо, со своей стороны, предлагал взамен огромные блага. Ибрагиму отдавали на откуп налоги и пошлины, а также доходы с горных рудников, и он был уверен, что раздобудь он нужные деньги, и он выговорит себе еще более благоприятные условия — в его ведении окажутся все доходы королевства. Правда, с тех пор, как христиане отвоевали страну у мусульман, торговля и ремесла пришли в упадок; но Кастилия — самое большое из испанских государств — страна плодородная, в её недрах скрыты большие богатства, и Ибрагим верил, что сумеет снова поднять этот край на прежнюю высоту. Но руководить таким огромным делом издалека нельзя: придется на месте следить за его выполнением, придется покинуть мусульманскую Севилью и переселиться сюда, в христианский Толедо. Ему сейчас уже пятьдесят пять лет. Он достиг всего, чего желал. Человеку в его возрасте и столь преуспевшему не следует даже помышлять о таком сомнительном предприятии. Ибрагим сидел, подперев голову, на разрушенных ступенях давно иссякшего фонтана, и вдруг он ясно почувствовал: даже если бы он наперед знал, какое это неверное предприятие, он все равно переселился бы в Толедо, сюда, в этот дом. Его манил сюда именно этот жалкий, обветшалый дом. Давние, необычные узы связывали его с этим домом. Он, Ибрагим, крупный делец в гордой Севилье, друг и советчик эмира, еще в юности признал пророка Магомета. Но родился он не мусульманином, а евреем, и этот дом, кастильо де Кастро[9], принадлежал все время, пока мусульмане царили в Толедо, его отцам и дедам, роду Ибн Эзра. Но когда — тому теперь уже сто лет — король Альфонсо, шестой этого имени, отнял город у мусульман[10], бароны де Кастро захватили дом Ибн Эзра. Много раз бывал Ибрагим в Толедо, каждый раз с вожделением смотрел он на мрачные наружные стены замка. Теперь, когда король изгнал баронов де Кастро из Толедо и отнял у них этот дом[11], он, Ибрагим, может, наконец, войти внутрь и решить, следует ли ему вернуть себе то, что издавна принадлежало его отцам и дедам. Зорко вглядываясь во все жадными глазами, неторопливым шагом прошел он по многим лестницам и по многим залам, покоям, коридорам, дворам. Пустое, некрасивое здание, скорее крепость, а не дворец. Снаружи, верно, здание выглядело так же и тогда, когда в нем жили отцы и деды Ибрагима — Ибн Эзры. Но внутри они, конечно, обставили дом удобно, согласно арабскому обиходу, а дворы превратили в тенистые сады. Очень заманчиво восстановить дом отцов и сделать из неуклюжего, пришедшего в упадок кастильо де Кастро красивый, изящный кастильо Ибн Эзра. Что за безумные планы! В Севилье он король среди купечества и желанный гость при дворе эмира наряду с поэтами, художниками, учеными из всех арабских стран. Там ему дышится так привольно, и его любимым детям — дочери Рехии и сыну Ахмету — тоже. Ведь это же грех и безумие — даже мысленно, в шутку, променять благородную, утонченную Севилью на варварский Толедо! Нет, это не безумие и, уж конечно, не грех. Род Ибн Эзра, самый гордый из всех иудейских родов полуострова, за последние сто лет не раз подвергался превратностям судьбы. Гонения, которые претерпели евреи после вторжения мавра в Андалусию, коснулись и Ибрагима, тогда еще мальчика, в ту пору его звали Иегуда Ибн Эзра. Семья Ибн Эзра, как и остальные евреи Севильского королевства, бежала в северную, христианскую Испанию. А он, подросток, выполняя волю семьи, остался и принял ислам; с ним дружил сын эмира Абдулла, и родители надеялись, что так им удастся спасти часть своих богатств. Когда Абдулла вступил на престол, он вернул Ибрагиму его состояние. Эмир знал, что его друг в душе привержен старой вере, и другие тоже знали, но смотрели на это сквозь пальцы. Теперь же назревала новая война христиан против правоверных[12], а во время священной войны эмир Абдулла не сможет защитить еретика Ибрагима. Ему придется бежать в христианскую Испанию, как бежали его отцы, нищим, бросив все нажитое. Не разумнее ли в таком случае уже сейчас, пока он богат и знатен, по доброй воле переселиться в Толедо? Ведь если он захочет, он и здесь, в Толедо, будет пользоваться тем же почетом, что и в Севилье. Стоило ему только намекнуть, и ему сейчас же посулили должность Ибн Шошана, умершего три года назад еврея — министра финансов. Без всякого сомнения, здесь, в Толедо, он сможет получить любую должность, даже если открыто вернется к иудейской вере. Сквозь щелку в стене подсматривал во двор управитель. Вот уже два часа, как чужеземец здесь; чего ради смотрит он на эти ветхие стены? Вот он сидит, этот неверный, словно он здесь дома, словно хочет остаться здесь навсегда. Челядь чужеземца, дожидавшаяся его в наружном дворе, рассказала, что в Севилье у него пятнадцать породистых коней и восемьдесят слуг, из них тридцать черные. Да, неверные живут богато и широко. Но хоть прошлый раз король, наш государь, и потерпел поражение, придет пора, и милостью Святой Девы и Сант-Яго[13] мы их побьем, побьем неверных и заберем их сокровища. А чужеземец все еще не уходил. Да, севильский купец Ибрагим сидел и думал свою думу. Еще ни разу не приходилось ему принимать такое ответственное решение. Ведь тогда, когда мавры вторглись в Андалусию и он принял закон Магомета, ему шел всего тринадцатый год, он не отвечал ни перед богом, ни перед людьми, за него решила семья. Теперь он должен выбирать сам. Севилья сияла в зените славы, великолепия, зрелости. Но, как говорит его старый друг Муса, это была уже перезрелость; солнце западного ислама перешагнуло зенит, оно склонялось к закату. Здесь, в христианской Испании, в Кастилии, подъем только начинается. Все здесь еще в первобытном состоянии. Они разрушили то, что создал ислам, и кое-как зачинили. Сельское хозяйство оскудело, землю обрабатывают по старинке, ремесла в упадке. Государство обезлюдело, а те, кто остался, привыкли к ратному делу, не к мирному труду. Он, Ибрагим, призовет сюда людей, которые умеют работать, которые умеют добыть то, что лежит без всякой пользы в земле. Вдохнуть жизнь и дыхание в опустившуюся, разоренную Кастилию будет нелегко. Но это-то как раз и заманчиво. Правда, потребуется немало времени, потребуются долгие, ничем не потревоженные мирные годы. И вдруг он почувствовал: то был божий глас, его он услышал уже тогда, пятнадцать месяцев назад, когда дон Альфонсо после поражения просил эмира Севильского о перемирии. Воинственный Альфонсо шел на многие уступки: соглашался отдать некоторые области, щедро возместить военные убытки, но пойти на то, чтобы перемирие длилось восемь лет, как того требовал эмир, король никак не хотел. А он, Ибрагим, убеждал и уговаривал эмира настаивать на этом требовании и лучше постепенно уступать в другом, удовлетвориться меньшими земельными приобретениями и не столь щедрым денежным возмещением. И, в конце концов, он добился своего, и перемирие на восемь долгих благодетельных лет было подписано и скреплено печатью. Да, это сам бог понуждал и вразумлял его тогда: «Борись за мир! Не отступай, борись за мир!» И тот же внутренний голос привел его сюда, в Толедо. Если начнется новая священная война — а она обязательно начнется, — задиристый дон Альфонсо почувствует большое искушение нарушить перемирие с Севильей. Но он, Ибрагим, будет тут и будет удерживать короля хитростью, угрозами и доводами рассудка, и если ему не удастся отговорить короля, он все-таки оттянет войну. А для евреев, для его евреев, это будет благословением, ибо, когда вспыхнет война, он, Ибрагим, будет заседать в королевском совете. На евреев на первых, как это и раньше бывало, обрушатся крестоносцы, но он прострет руку и защитит их. Потому что он им брат. Севильский купец Ибрагим не лгал, когда называл себя приверженцем ислама. Он чтил Аллаха и его пророка, он любил арабскую литературу и науку. Обычаи мусульман были ему близки и привычны, он автоматически совершал пять раз в день предписанные омовения, пять раз падал ниц, лицом к Мекке, творя молитву, и, когда ему приходилось принимать серьезное решение или начинать крупное дело, он от всего сердца призывал Аллаха и произносил первую суру Корана[14]. Но когда в субботу севильские евреи собирались в подвальных покоях его дома, в его тайной молельне, чтобы воздать хвалу богу Израиля и читать Великую Книгу, на сердце ему нисходило радостное спокойствие. Он знал — сейчас он исповедует свою заветную веру, и это исповедание самой истинной истины очищало его от полуистин всей недели. Горьким, блаженным желанием вернуться в Толедо зажег его сердце Адонай[15], древний бог его отцов. Однажды, в ту пору, когда на андалусских евреев обрушилось великое бедствие, один из семьи Ибн Эзра, его дядя Иегуда Ибн Эзра, уже оказал своему народу отсюда, из Кастилии, большую помощь. Этот Иегуда, военачальник царствовавшего тогда Альфонсо, Альфонсо VII[16], отстоял пограничную крепость Калатраву от мусульман и дал возможность тысячам, десяткам тысяч гонимых евреев спастись, укрывшись в её стенах. Теперь для того же бог избрал его, бывшего купца Ибрагима. Он возвратится сюда, в отчий дом. Быстрая яркая фантазия нарисовала ему, каким станет этот дом. Уже снова бил фонтан, уже молча и таинственно расцветал двор, в отвыкших от людей покоях кипела жизнь, нога ступала по пушистым коврам, а не по каменному негостеприимному полу, вдоль стен гирляндами вились изречения, еврейские и арабские, стихи из Великой Книги и мусульманских поэтов, и повсюду струилась прохладная, умеряющая жару вода, и под её ритмичное журчание текли грезы и мысли. Вот каким станет этот дом, и он войдет в него тем, кто он действительно есть: Иегудой Ибн Эзра. Сами собой приходили на ум божественные изречения, призванные украсить его дом, стихи из Великой Книги его отцов, которая отныне заменит ему Коран. «Потому что горы сдвинутся и холмы поколеблются, но милость моя не отступит от тебя и завет мира моего будет непоколебим». Бездумная, блаженная улыбка осветила его лицо. Внутренним оком видел он гордый стих божьего завета, черными, голубыми и золотыми письменами вьющийся вдоль карниза, украшая его спальню; вечером, прежде чем заснуть, он запечатлеет этот стих в своем сердце, а утром, когда проснется, обратит к нему свой взор. Он поднялся, потянулся. Да, он переедет на житье сюда, в Толедо, в старый, заново отделанный дом своих отцов, он вдохнет новую жизнь в бедную, нищую Кастилию, он поможет сохранить мир и даст приют гонимому Израилю. Манрике де Лара, первый министр, изложил дону Альфонсо содержание договора с севильским купцом Ибрагимом; теперь его оставалось только подписать. Королева присутствовала при докладе. В христианской Испании супруга государя с давних пор была соправительницей мужа и пользовалась привилегией принимать участие в государственных делах. Три документа, в которых на арабском языке были изложены соглашения, лежали на столе. Договоры были составлены обстоятельно, и дон Манрике не спеша разъяснял их пункт за пунктом. Король слушал рассеянно. Донье Леонор и первому министру пришлось долго убеждать дона Альфонсо, прежде чем он согласился взять на королевскую службу этого неверного. Кто, как не Ибрагим, был повинен в том, что тогда, пятнадцать месяцев назад, пришлось подписать такой тяжелый мирный договор? Ox, уж этот мирный договор! Приближенные убедили его, что договор благоприятен. Правда, ему не пришлось, как он опасался, уступить эмиру крепость Аларкос[17], дорогой ему город, который он отвоевал у врагов в первый поход и присоединил к своему королевству, да и контрибуция не была бессовестно высокой. Но восемь лет перемирия! Молодой, горячий король, всем сердцем солдат, не мог успокоиться: ведь восемь бесконечно долгих лет неверные будут хвалиться своей победой. И с человеком, вынудившим его подписать такой постыдный мир, он должен заключить второй чреватый последствиями договор! Должен все время терпеть его присутствие и выслушивать его сомнительные предложения! С другой стороны, ему казались убедительными доводы, которые приводили умная королева и его испытанный друг Манрике: с тех пор как умер Ибн Шошан, его добрый богатый иудей, стало гораздо труднее вытягивать деньги из крупных торговцев и банкиров всего света, и только этот самый Ибрагим из Севильи мог помочь ему в его затруднительном денежном положении. Рассеянно слушая Манрике, он задумчиво смотрел на донью Леонор. Она была не частой гостьей в королевской резиденции Толедо. Донья Леонор родилась в герцогстве Аквитания, в благородном краю на юге Франции. Она привыкла к изящным придворным манерам, и нравы Толедо, хотя город уже сто лет принадлежал королям Кастилии, казались ей все еще грубыми, как в военном лагере. Она понимала, что дон Альфонсо должен почти все время проводить в своей столице, вблизи от извечного врага, но сама все же предпочитала держать двор в Бургосе, в северной Кастилии, вблизи от родины. Альфонсо отлично знал, хотя никто ему ничего не говорил, почему донья Леонор на этот раз приехала в Толедо. Конечно же, она тут по просьбе дона Манрике. Его министр и добрый друг, должно быть, думает, что без её помощи он не убедит короля назначить неверного своим канцлером. Но он, Альфонсо, очень быстро понял, что это неизбежно, и сам, без уговоров доньи Леонор, дал бы согласие. Однако он был доволен, что так долго противился; его радовало, что донья Леонор тут. Как тщательно она нарядилась. А ведь дело шло всего только о докладе старого друга Манрике. Она всегда старается быть очаровательной женщиной и вместе с тем королевой. Это казалось ему немножко смешным, но в то же время нравилось. Еще почти девочкой — ей шёл пятнадцатый год — покинула она двор своего отца, Генриха Английского[18], и стала его невестой. Но все эти годы, проведенные в его бедной, суровой Кастилии, где из-за вечной войны было не до куртуазных ухищрений, она оставалась верна духу своей родины — пристрастию к утонченно-галантным манерам. Хотя ей было уже двадцать девять лет, она все еще выглядела совсем девочкой в своем тяжелом, роскошном наряде. Несмотря на небольшой рост, она казалась статной. Золотой обруч сдерживал её густые светлые волосы. Высокий лоб был благородно очерчен. Несколько холодный и, пожалуй, испытующий взгляд больших и умных зеленых глаз смягчала тихая, неопределенная улыбка, придававшая её спокойному лицу теплоту и приветливость. Пусть её смеется над ним его милая донья Леонор. Бог наградил его разумом, он не хуже жены и её отца, английского короля, понимает, что в наши дни хозяйство страны не менее важно, чем военная мощь. Но ничего не поделаешь, хитроумные окольные пути, хоть они и вернее, чем меч, ведут к цели, для него слишком медленны и нестерпимо скучны. Он солдат, а не математик, солдат и еще раз солдат. И это хорошо, особенно в такое время, когда господь бог повелел христианским государям неустанно воевать с неверными. Донья Леонор тоже отдалась своим мыслям. Лицо её любимого Альфонсо говорило ей, какие чувства борются в нём: он понимает и покоряется, но он злится и хочет сбросить с себя ярмо. Он не государственный муж; никто не знал этого лучше, чем она, дочь короля и королевы, за смелой, хитрой политикой которых уже несколько десятилетий, затаив дыхание, следил весь мир[19]. Он очень умен, когда захочет, но его буйный нрав все время сокрушает стену разума. И вот за эту озорную необузданность она и любит его. — Ты видишь, государь, и ты, донья Леонор, тоже, — закончил дон Манрике, он не отказывается ни от одного из своих условий. Но зато он и предлагает гораздо больше, чем может дать кто-либо другой. Дон Альфонсо сердито сказал: — И кастильо он тоже забирает! Как альбороке! Словом альбороке называли подарок, который, согласно правилам вежливости, было принято делать при заключении договора. — Нет, государь, — ответил дон Манрике. — Прости, я позабыл тебе сказать: он не хочет получить кастильо в подарок. Он хочет его купить. За тысячу золотых мараведи[20]. Это была невероятная сумма, старые развалины не стоили и половины. Такая щедрость приличествовала знатному вельможе; но со стороны севильского купца Ибрагима это, пожалуй, даже дерзость! Альфонсо встал, принялся шагать из угла в угол. Донья Леонор следила за ним. Этому Ибрагиму придется немало потрудиться, чтобы угодить её Альфонсо. Ничего не поделаешь, он рыцарь, кастильский рыцарь. Какой он красивый — настоящий мужчина, и, несмотря на свои тридцать лет, еще совсем юноша! Леонор провела часть своего детства в замке Донфрон; там стояла большая деревянная статуя молодого, грозного святого Георгия, могучего охранителя замка, и смелое, решительное, худощавое лицо её Альфонсо каждый раз напоминало ей лик святого. Все в муже нравилось ей: золотисто-рыжие волосы, короткая окладистая борода, выбритая вокруг губ, так что резко выступал узкий рот. Но больше всего нравились ей его серые, живые глаза, которые в минуты возбуждения светлели и вспыхивали недобрым огнем. Вот и сейчас тоже они такие. — Он просит только об одной милости, — продолжал дон Манрике. — Он просит о разрешении предстать пред очи твоего величества и от тебя лично получить документы и подпись. Эмир посвятил его в рыцари, и он ревниво оберегает свое достоинство, — пояснил Манрике. — Вспомни, дон Альфонсо, что у неверных купец пользуется тем же почетом, что и воин, ведь сам их пророк был купцом. Альфонсо засмеялся, вдруг придя в хорошее настроение; когда он смеялся, лицо его по-мальчишески сияло. — Уж не прикажешь ли ты мне разговаривать с ним по-еврейски? — весело крикнул он. — Он хорошо владеет латынью, — деловито ответил Манрике. — Да и по-кастильски[21] он говорит неплохо. Дон Альфонсо опять совершенно неожиданно стал серьезным. — Я ничего не имею против еврейского альхакима[22], — сказал он, — но назначить еврея моим эскривано майор[23]... вы должны понять, что это мне претит. Дон Манрике снова повторил то, что уже не раз излагал королю в течение последних недель: — Мы целое столетие вынуждены были вести войну и покорять, у нас не было времени для хозяйственных забот. У мусульман это время было. Если мы хотим сравняться с ними, нам нужен изворотливый ум евреев, их красноречие, их деловые связи. Для христианских государей было счастьем, когда андалусские мусульмане изгнали своих евреев. У твоего арагонского дяди есть свой дон Хосе Ибн Эзра, а у наваррского короля свой Бен Серах. — И у моего отца есть свой Аарон из Линкольна, — добавила донья Леонор. Отец сажает его время от времени в тюрьму, но потом опять выпускает и награждает землями и почестями. А дон Манрике закончил: — Дела Кастилии шли бы лучше, если бы наш еврей Ибн Шошан не умер. Дон Альфонсо помрачнел. Напоминание об Ибн Шошане рассердило его. Ведь он уже четыре года тому назад хотел предпринять против эмира Севильи поход, который окончился так неудачно, да только старый Ибн Шошан удерживал его. Теперь его место, по-видимому, займет этот самый Ибрагим из Севильи — так хотят донья Леонор и Манрике — и будет удерживать его, дона Альфонсо, от скоропалительных решений. Возможно, именно из-за этого, а не из-за хозяйственных дел они так настойчиво уговаривают его призвать еврея. Они считают его, Альфонсо, слишком необузданным, слишком воинственным, они не верят, что у него хватит хитрости и того жалкого терпения, которое в эту торгашескую эпоху необходимо иметь королю. — Ко всему прочему они еще и написаны по-арабски! — сказал он сердито и развернул договоры. — Я даже не могу прочитать хорошенько то, что должен подписать. Дон Манрике угадал его мысли: король хочет оттянуть подписание договора. — Если ты повелишь, государь, — с готовностью ответил он, — я прикажу изготовить латинские договоры. — Хорошо, — сказал Альфонсо. — И до среды не зови сюда твоего еврея. Аудиенция, во время которой должна была произойти церемония подписания договора, состоялась в небольшом зале. Донья Леонор пожелала присутствовать на приеме, ей хотелось посмотреть на еврея. Дон Манрике был при регалиях; на золотой цепи висел нагрудный знак, присвоенный фамильярес, тайным советникам короля, — пластина с гербом Кастилии, с тремя башнями, символом страны укрепленных замков. Донья Леонор тоже была в параде. Зато Альфонсо оделся по-домашнему, совсем не так, как того требовала церемония подписания государственного акта; он был в колете[24] с широкими, свободными рукавами и в удобных башмаках. Все ожидали, что Ибрагим, представ перед его величеством, преклонит, согласно обычаю, одно колено. Но пока он не подданный короля, а вельможа мусульманской мировой державы. И одет он согласно обычаю мусульманской Испании: поверх всего на нем тяжелая синяя мантия, которую носили сановные мусульмане, отправляясь в сопровождении личной свиты ко двору христианских государей. Ибрагим ограничился низким поклоном донье Леонор, дону Альфонсо и дону Манрике. Королева заговорила первой. — Да будет мир с тобой, Ибрагим из Севильи, — сказала она по-арабски. Образованные люди полуострова даже в христианских королевствах, кроме латыни, знали и арабский. Долг вежливости требовал, чтобы и Альфонсо обратился к гостю на арабском языке. Так он и собирался. Но заносчивость купца, не пожелавшего преклонить колено, побудила его обратиться к нему по-латыни. — Salve, domine Ibrahim[25], — сердито буркнул он слова приветствия. Дон Манрике в нескольких общих фразах пояснил, с какой целью приглашен купец Ибрагим. Донья Леонор, знатная дама до кончиков ногтей, со спокойной, церемонной улыбкой рассматривала меж тем гостя. Он казался выше своего роста, так как носил башмаки на высоких каблуках и, несмотря на непринужденность манер, держался очень прямо. Матовое, смуглое лицо, обрамленное короткой окладистой бородой, спокойные миндалевидные глаза, умные, чуть высокомерные. На плечи накинута ловко сшитая синяя мантия знатного чужестранца. Донья Леонор с завистью рассматривала дорогую ткань; в христианских королевствах трудно достать такой товар. Но когда этот еврей будет у них на службе, он, конечно, раздобудет ей такую же ткань и те чудодейственные благовония, о которых она много слышала. Король сидел на скамье, своего рода походной кровати; он сидел, вернее, полулежал, в подчеркнуто небрежной позе. — Я надеюсь, — сказал он после того, как Манрике кончил свою речь, — что ты в срок доставишь двадцать тысяч золотых мараведи, которые обязуешься выплатить как задаток. — Двадцать тысяч золотых мараведи большие деньги, — ответил Ибрагим, — а пять месяцев малое время. Но деньги будут у тебя в срок, государь, если, конечно, полномочия, которые предоставляются мне договором, не останутся на пергаменте. — Твои сомнения понятны, Ибрагим из Севильи, — сказал король. Обусловленные тобою полномочия просто неслыханны. Мои вельможи объяснили мне, что ты хочешь наложить руку на все, что даровано мне божьей милостью, — на подати, на доходы казны, на мои пошлины, на мои железные рудники и соляные копи. Мне сдается, ты ненасытный человек, Ибрагим из Севильи. Купец ответил спокойно: — Насытить меня нелегко, ибо я должен насытить тебя, государь. А ты изголодался. Я уплачу вперед двадцать тысяч золотых мараведи. Но еще вопрос, какие деньги, из которых мне причитаются небольшие проценты, я смогу выручить. Твои гранды и рикос-омбрес[26] своевольные и грубые господа. Не посетуй на купца, государыня, — обратился он с глубоким поклоном к донье Леонор и заговорил по-арабски, — если при тебе, луноликой, я говорю о таких низменных и скучных делах. Но дон Альфонсо не сдавался: — Я считал бы вполне достаточным, если бы ты удовольствовался званием альхакима, как мой еврей Ибн Шошан. Добрый был еврей, и я очень сожалею о нем. — Для меня большая честь, государь, — ответил Ибрагим, — что ты доверяешь мне наследие этого умного и удачливого человека. Но если ты хочешь, чтобы я служил тебе, как я сам того горячо желаю, мне нельзя удовольствоваться полномочиями, которые были даны благородному Ибн Шошану, — да уготовает Аллах ему все радости рая! Но король продолжал свою речь, словно не слышал возражений Ибрагима, и теперь он перешел на родной язык, на вульгарную латынь, на кастильский: — Но твое требование быть моим хранителем печати я считаю, мягко говоря, неприличным. — Я не соберу тебе подати, государь, если буду только твоим альхакимом, спокойно ответил купец, медленно, с трудом выговаривая кастильские слова. — Я должен был обусловить, чтоб ты сделал меня своим эскривано. Если я не буду распоряжаться твоей печатью, гранды не послушаются меня. — Ты говоришь смиренным голосом и слова выбираешь смиренные, как это и подобает, — ответил дон Альфонсо. — Но ты меня не обманешь. Ты выдвигаешь очень дерзкое требование, я бы сказал, что ты, — и он употребил весьма крепкое слово вульгарной латыни, — нагл. Манрике поспешил объяснить: — Король находит, что ты знаешь себе цену. — Да, именно это хотел сказать король, — приветливо и на очень хорошем латинском языке подтвердила своим звонким голосом донья Леонор. Купец опять низко склонился сперва перед доньей Леонор, затем перед Альфонсо. — Я знаю себе цену, — сказал он, — и знаю цену королевским налогам. Не поймите меня превратно ни ты, государыня, ни ты, великий и гордый король, ни ты, благородный дон Манрике. Бог благословил прекрасную землю Кастилии многими сокровищами и безграничными возможностями. Но войны, которые пришлось вести тебе, государь, и твоим предкам, не оставляли вам досуга, чтобы использовать это божье благословение. Теперь, государь, ты решил даровать своей стране восемь мирных лет. Сколько богатств можно извлечь за эти восемь лет из недр твоих гор, из плодородных земель, из рек! Я знаю людей, которые могут обучить твоих подданных, как сделать поля урожайнее и умножить стада. Я вижу железо в недрах твоих гор, неиссякаемые залежи бесценного железа! Я вижу медь, ляпис-лазурь, ртуть, серебро, и я найду умелые руки, достану искусных рудокопов, кузнецов, литейщиков. Я призову сведущих людей из стран ислама, и тогда, государь, твои оружейные мастерские не уступят мастерским Севильи и Кордовы. А потом, у нас есть такой материал, о котором вы в ваших северных краях едва ли слыхали, — его называют бумага, и писать на нем сподручнее, чем на пергаменте, и если только знать секрет его изготовления, он обойдется в пятнадцать раз дешевле, нежели пергамент, а на берегах твоего Тахо есть все, что требуется для изготовления этого материала. И тогда, о государь и государыня, наука, философия и поэзия станут в ваших землях еще глубже и богаче. Он говорил вдохновенно, с убеждением, он переводил свои блестящие, вкрадчивые глаза с короля на донью Леонор, а они с интересом, даже с легким волнением внимали красноречивому еврею. Дона Альфонсо слова Ибрагима немножко смешили, он не доверял им: добро приобретается не трудом и потом, оно завоевывается мечом. Но у дона Альфонсо было богатое воображение, он видел процветание и сокровища, которые обещал ему Ибрагим. Широкая радостная улыбка озарила его лицо, он опять стал совсем молодым, и донья Леонор почувствовала, какой он для неё желанный. И дон Альфонсо заговорил и признал: — Ты складно говоришь, Ибрагим из Севильи, и, может статься, выполнишь часть того, что обещаешь. Сдается мне, что ты умный, сведущий в делах человек. Но, словно раскаиваясь, что поддался на такие торгашеские речи и одобрил их, он вдруг сразу изменил тон, сказал, поддразнивая, с издевкой: — Я слышал, ты дорого заплатил за мой кастильо, бывший кастильо де Кастро. Верно, у тебя большая семья, раз тебе понадобился такой огромный дом? — У меня есть сын и дочь, — ответил купец. — Но я люблю, чтобы со мной жили друзья, чтобы было с кем посоветоваться и побеседовать. Кроме того, многие обращаются ко мне за помощью, а богу угодно, чтобы мы призревали нуждающихся в крове. — Не дешево стоит тебе быть верным слугой твоего бога, — сказал король. Я предпочёл бы даром отдать тебе в пожизненное владение кастильо в качестве альбороке. — Этот дом не всегда назывался кастильо де Кастро, — вежливо ответил купец. — Раньше он назывался каср[27] Ибн Эзра, и потому мне так хочется приобрести его. Твои советчики, государь, я полагаю, сообщили тебе, что хоть у меня и арабское имя, но принадлежу я к роду Ибн Эзра, а мы, Ибн Эзра, не любим жить в домах, которые принадлежат не нам. Не дерзость побудила меня, государь, — продолжал он, и теперь его голос звучал доверчиво, почтительно и дружелюбно, — испросить у тебя другое альбороке. Донья Леонор с удивлением спросила: — Другое альбороке? — Господин эскривано майор попросил разрешения ежедневно брать для своего стола ягненка из королевских поместий, — объяснил дон Манрике. — И это разрешение было ему дано. — Мне потому дорога эта привилегия, — сказал Ибрагим, обращаясь к королю, — что твой дед, августейший император Альфонсо, оказал ту же милость моему дяде. Когда я перееду в Толедо и поступлю к тебе на службу, я открыто, перед лицом всего света вернусь к вере своих отцов, откажусь от имени Ибрагим и снова стану зваться Иегуда Ибн Эзра, как тот мой дядя, что удержал для твоего деда крепость Калатраву[28]. Да будет мне разрешено, государь и государыня, сказать безрассудно откровенное слово. Если бы я мог вернуться к вере отцов в Севилье, я не оставил бы своей прекрасной родины. — Нас радует, что ты оценил нашу терпимость, — сказала донья Леонор. А дон Альфонсо спросил без всяких обиняков: — А ты не думаешь, что тебе встретятся трудности, когда ты захочешь покинуть Севилью? — Когда я ликвидирую там свои дела, — ответил Иегуда, — я, разумеется, понесу убытки. Других трудностей я не боюсь. По великой своей милости бог не отвратил от меня сердце эмира. Он человек высокого и свободного ума, и если бы это зависело только от него, я мог бы открыто исповедовать веру моих отцов и в Севилье. Эмир поймет мои побуждения и не станет чинить мне препятствия. Альфонсо рассматривал купца, стоявшего перед ним в вежливо-почтительной позе и говорившего с такой дерзкой откровенностью. Он казался королю умным как бес, но не менее опасным. Если он изменяет своему другу эмиру, сохранит ли он верность ему, чужому, христианину? Иегуда, словно угадав его мысли, сказал почти весело: — Раз я покину Севилью, вернуться туда мне уже, разумеется, будет невозможно. Ты видишь, государь, я в твоих руках и вынужден быть тебе верным слугой. Дон Альфонсо коротко, почти грубо буркнул: — Ну, давай на подпись. Прежде он ставил свое имя по-латыни: Alfonsus rex Castiliae[29], или Ego rex[30], последнее время он все чаще писал на языке своего народа, на вульгарной латыни, на романском, на кастильском. — Ты, надеюсь, удовлетворишься, если я поставлю только Io el rey[31]? — насмешливо спросил он. Иегуда шутливо ответил: — Я удовлетворюсь, государь, даже если ты поставишь только свои инициалы, сделаешь один росчерк пера. Дон Манрике подал дону Альфонсо перо. Король подписал все три документа, быстро, с упрямым, замкнутым лицом, словно решившись на неприятный, но неизбежный шаг. Иегуда следил за ним. Он был доволен достигнутым, с радостным нетерпением ожидал предстоящего. Он был благодарен судьбе, своему богу Аллаху и своему богу Адонаю. Он чувствовал, как умирает в нем мусульманин, и неожиданно в памяти его всплыла благодарственная молитва, которую его еще ребенком учили повторять каждый раз, когда он познавал нечто новое: «Слава тебе, Адонай, боже наш, давший мне дожить до сего дня, прожить и пережить его». Затем он тоже подписал документы и подал их королю почтительно, но с чуть приметным лукавым ожиданием. И верно, Альфонсо очень удивился, когда посмотрел на подпись, он поднял брови и наморщил лоб — буквы были непривычные. — Что это значит? — воскликнул он. — Это же не арабский язык! — Государь, я позволил себе, — вежливо заметил Иегуда, — поставить свою подпись по-еврейски. — И он почтительно пояснил: — Мой дядя, которому твой августейший дед соизволил даровать княжеский титул, всегда подписывался только по-еврейски: «Иегуда Ибн Эзра га-наси, князь». Альфонсо пожал плечами и повернулся к донье Леонор; он явно считал аудиенцию оконченной. Меж тем Иегуда сказал: — Прошу еще об одной милости — о перчатке. Перчатка символизировала важное поручение, которое рыцарь давал рыцарю; после удачно выполненного поручения перчатка возвращалась владельцу. Альфонсо счел, что за этот час скушал достаточно дерзостей, и уже хотел резко ответить, но удержался, заметив предостерегающий взгляд доньи Леонор. Он сказал: — Ну хорошо, будь по-твоему. И теперь Иегуда опустился на одно колено. И Альфонсо дал ему перчатку. Но затем, словно стыдясь содеянного и желая свести свою связь с евреем к тому, чем она была в действительности, к торговому договору, сказал: — Так, а теперь поскорей раздобудь мне обещанные двадцать тысяч мараведи. Но донья Леонор испытующе, с чуть приметным озорством в больших зеленых глазах посмотрела на Иегуду и сказала своим звонким голосом: — Мы рады, что узнали тебя, дон эскривано. Раньше чем покинуть город Толедо и уехать в Севилью для завершения всех своих тамошних дел, Иегуда посетил дона Эфраима бар Абба, старейшину еврейской общины — альхамы. Дон Эфраим был сухонький старичок лет 60-ти, невзрачный с виду и скромно одетый; глядя на него, никто бы не предположил, что у него в руках такая власть. Ибо старейшина толедской еврейской общины был своего рода монархом. Еврейская община, альхама, пользовалась собственной юрисдикцией, никакие власти не могли вмешиваться в её дела, она была подвластна только своему парнасу[32] дону Эфраиму и еще королю. Дон Эфраим, тщедушный и зябкий, сидел в комнате, заставленной мебелью, заваленной книгами. Несмотря на теплую погоду, он сидел перед жаровней, закутавшись в шубу. Дон Эфраим был хорошо осведомлен о событиях в королевском замке и уже знал, что гость из Севильи согласился стать откупщиком налогов и преемником альхакима Ибн Шошана, хотя назначение купца Ибрагима должно было стать известным только после его окончательного переезда в Толедо. Дону Эфраиму тоже предлагали откуп налогов и должность Ибн Шошана, но ему это дело показалось слишком неверным, а пост альхакима слишком блестящим, и, значит, опасным. Он был посвящен в историю жизни купца Ибрагима, он знал, что тот тайно исповедует иудейство, и понимал внутренние и внешние причины, побудившие его переселиться в Кастилию. Эфраим не раз вел крупные дела вместе с Ибрагимом, не раз и против Ибрагима, и ему было не по душе, что теперь этот сомнительный сын рода Ибн Эзра избрал для своих операций Толедо. Дон Эфраим сидел, потирая ладонь одной руки пальцами другой, и ждал, что ему скажет гость. Дон Иегуда вел разговор по-еврейски. На изысканном еврейском языке он сейчас же сообщил Эфраиму, что взял на откуп все доходы королевской казны в Толедо и в Кастилии. — Ты, как я слышал, отказался от предложения стать откупщиком налогов, сказал он приветливо. — Да, — ответил дон Эфраим, — я взвесил, подсчитал и отказался. Я отказался также от предложения унаследовать должность нашего альхакима Ибн Шошана — да будет благословенна память праведника! Эта должность кажется мне слишком блестящей для скромного человека. — Я согласился, — просто сказал дон Иегуда. Дон Эфраим встал и отвесил глубокий поклон. — Твой слуга желает тебе счастья, дон альхаким, — сказал он, и так как Иегуда только молча улыбнулся, он продолжал: — Или тебя можно уже назвать дон альхаким майор? — Его величество король, — сказал дон Иегуда, с трудом сдерживая свою радость, — соизволил оказать мне великую честь, сделав одним из своих фамильярес. Да, дон Эфраим, я буду одним из четырех тайных советников, буду заседать в курии. Буду управлять делами короля, нашего государя, в качестве его эскривано майор. Дон Эфраим слушал его со смешанным чувством восхищения и антипатии, радости и недовольства. Он думал: «Как дорого, верно, заплатил за такие почести этот безумец и азартный игрок!» — и еще: «Куда приведет его, глупца, подобное честолюбие?» — и: «Да хранит нас всемогущий и да не даст этому человеку навлечь бедствия на народ Израилев!» Дон Эфраим был очень состоятелен. О невероятном богатстве купца Ибрагима из Севильи ходило много рассказов, но дон Эфраим втайне считал, что сам он едва ли беднее этого вероотступника и гордеца. Он, Эфраим, скрывает свое богатство и старается не привлекать к себе внимания. А Ибрагим из Севильи, как истый Ибн Эзра, любит, чтобы говорили о его пышной жизни. Да, много дел может натворить в Толедо этот одаренный, ненадежный и опасный человек, когда, бросив вызов богу, дерзко подымется на такую недосягаемую высоту. Эфраим осторожно заметил: — Альхама жила очень согласно с Ибн Шошаном. — Ты боишься, дон Эфраим? — приветливо спросил дон Иегуда. — Не бойся! Я далек от мысли вмешиваться в дела толедской общины, а тем более притеснять ее. Я ведь сам стану одним из её сынов. Для того чтобы сказать тебе это, я и пришел сюда. Ты знаешь, в душе я всегда считал веру сынов Агари[33] лишь наполовину истинным ростком нашей древней веры. Как только я займу здесь мой пост, я сейчас же вернусь в лоно Авраамово[34] и перед лицом всего мира назовусь именем моих отцов и дедов: Иегудой Ибн Эзра. Дон Эфраим постарался изобразить на своем лице радостное удивление, но тревога его еще возросла. И он сам, и его альхама не должны привлекать к себе внимание. В такое время, когда угрожает новый крестовый поход, который, несомненно, приведет к новым гонениям на евреев, вдвойне необходимо помнить мудрое правило и жить притаившись. А тут этот Ибрагим из Севильи привлечет своим переходом в иудейство внимание всего света на толедских евреев! Испокон веков все Ибн Эзры любили похвальбу. Хвастались, как ярмарочные фигляры. До сих пор они хоть довольствовались Сарагосой, Логроньо, Тулузой; в его, Эфраима, городе, в Толедо, их не было. А теперь этот вот навязался ему на шею, самый гордый и опасный из всех! Набожный и очень умный, Эфраим не хотел быть несправедливым. Ибн Эзры с их пышностью и честолюбием были чужды его душе, но их род — это он всегда признавал — самый славный род Сфарaда, испанского Израиля[35], из их семьи вышли ученые, поэты, воины, купцы, дипломаты, имена которых известны во всем мусульманском и христианском мире, — краса и гордость иудейства. А главное, в годины бедствий они великодушно помогали своему народу, они выкупили тысячи евреев из языческой неволи и тысячам предоставили убежище здесь в Сфараде и в Провансе. И тот Ибн Эзра, который сидит сейчас перед ним, богато одарен богом. В трудное время стал он первым купцом в Севилье, но как бы этот человек с его честолюбием и преступно дерзкой заносчивостью не принес Израилю бедствия вместо благословения! Все это обдумал дон Эфраим за те несколько секунд, что прошли после слов дона Иегуды. Сейчас же вслед за тем он почтительно сказал: — Для нас большая честь, что ты приходишь к нам. Бог послал толедской альхаме в нужное время нужного человека, чтоб управлять ею. Позволь мне возложить на твои плечи еще одно бремя и передать тебе мои обязанности. Про себя он подумал: «О всемогущий боже, не карай слишком жестоко народ Израиля. Ты обратил сердце этого мешумада, этого вероотступника, и теперь он возвращается к нам. Не допусти, чтобы и здесь, в твоем Толедо, он чванился своей роскошью и возносился, и не допусти, чтобы он умножил зависть и ненависть других народов к Израилю!» Дон Иегуда меж тем ответил: — Нет, дон Эфраим. Никто лучше тебя не может править альхамой. Но для меня будет большой честью, если вы призовете меня в одну из суббот для чтения недельной главы из торы[36], как это делают все добрые евреи. И позволь мне уже сегодня немного облегчить судьбу ваших бедняков. Позволь мне передать тебе свою небольшую лепту — скажем, пятьсот золотых мараведи. Никогда еще толедская община не получала столь щедрого дара, и такая дерзкая, глупая, показная, греховная заносчивость испугала и возмутила дона Эфраима. Нет, если этот человек будет поражать Толедо своим великолепием, он, Эфраим, не сможет дольше оставаться парнасом альхамы. — Подумай хорошенько, дон Иегуда, — попросил он. — Альхама не должна и не захочет удовольствоваться Эфраимом, когда в Толедо будет Иегуда Ибн Эзра. — Не смейся надо мной, — спокойно ответил Иегуда. — Никто лучше тебя не знает, что альхама не захочет, чтоб ею управлял человек, который сорок лет исповедовал веру сынов Агари и пять раз на день молился Аллаху. Ты сам не захочешь, чтобы старейшиной толедской общины был мешумад. Признайся, что это так. И снова Эфраим почувствовал неприязнь и восхищение. Он сам ни словом не обмолвился о пятне, которое лежало на Иегуде. А этот человек говорит о нем с бесстыдной откровенностью, даже с гордостью, с проклятой гордостью всех Ибн Эзра. — Не приличествует мне судить тебя, — сказал он. — Подумай и о том, господин мой и учитель Эфраим, — сказал дон Иегуда и посмотрел ему прямо в лицо, — что сыны Агари после того первого страшного унижения никогда не обижали меня. Мало того, они омывали тело мое теплой розовой водой и питали меня туком своей страны. Устои их жизни полюбились мне. И хоть сердце мое и возмущается, но многие их обычаи приросли ко мне, как вторая кожа. Может статься, что я, если мне надо будет принять важное решение, от всего сердца призову по старой привычке Аллаха и произнесу первые стихи Корана. Признайся, дон Эфраим, если бы это дошло до твоего слуха, разве у тебя не явилось бы искушение отлучить меня, предать анафеме? Дону Эфраиму было обидно, что Иегуда опять угадал его мысли. Несомненно, этот человек, несмотря на свое возвышенное решение, богохульник и вольнодумен, и на мгновение Эфраиму действительно показалось соблазнительным возгласить с альмеморы, места в синагоге, откуда читаются все извещения, возгласить под звуки шофара, бараньего рога, что Иегуда отлучен. Но это были пустые мечты; с таким же успехом мог бы он отлучить от синагоги великого халифа или короля, государя Кастилии. — Ни один род не сделал так много для Израиля, как семья Ибн Эзра, вежливо уклонился он от ответа. — Всем известно, что твой отец предназначил тебя быть отщепенцем еще раньше, чем тебе исполнилось тринадцать лет[37]. — Ты читал послание, в котором наш господин и учитель Моисей бен Маймун[38] защищает тех, кто по принуждению признал пророка Магомета? — спросил Иегуда. — Я простой человек и не вмешиваюсь в споры раввинов, — опять уклонился от ответа Эфраим. — Верь мне, дон Эфраим, — тепло сказал Иегуда, — не было дня, чтоб я не вспоминал Писания. В подвальных покоях моего севильского дома я устроил синагогу, и в большие праздники мы собирались там, десять мужей, и молились, как то предписано законом. И когда я перееду сюда, я все равно позабочусь, чтобы моя синагога в Севилье продолжала существовать. Эмир Абдулла великодушен и друг мне: он закроет глаза. — Когда ты намерен переселиться в Толедо? — осведомился дон Эфраим. — Думаю, через три месяца, — ответил Иегуда. — Хоть дом мой и скромен, могу я просить тебя быть моим гостем? — спросил Эфраим. — Благодарю Тебя, — ответил Иегуда. — Я уже позаботился о пристанище. Я приобрел у короля, нашего государя, кастильо де Кастро. Я перестрою его для меня, моих детей, моих друзей и слуг. Дон Эфраим не мог скрыть глубокий испуг. — Бароны де Кастро самые мстительные из всех рикос-омбрес, — предостерег он. — Когда король отобрал у них дом, они разразились страшными угрозами. Они сочтут величайшим надругательством, если там будет жить иудей. Подумай над этим, дон Иегуда. Бароны де Кастро очень могущественны, у них много приверженцев. Они воздвигнут пол королевства на тебя... и на весь парод Израилев. — Благодарю тебя за предостережение, дон Эфраим, — сказал Иегуда. Всемогущий даровал мне бесстрашное сердце. Глава вторая Ибн Омар, управитель и секретарь дона Иегуды, снабженный королевской грамотой, прибыл в Толедо. С ним приехали мусульманские зодчие, художники и мастера. В кастильо де Кастро закипела работа. Быстрота и расточительность, с которой шла перестройка, вызвали много толков в городе. Затем из Севильи прибыла всякая челядь, а вслед за ней появилось множество повозок с обстановкой и утварью да еще тридцать мулов и двенадцать лошадей. Все новые, самые разнообразные слухи возникали о чужеземце, прибытия которого ожидали в Толедо. И вот он прибыл. С дочерью Ракель, сыном Аласаром и близким другом-лекарем Мусой Ибн Даудом. Иегуда любил своих детей и беспокоился, как свыкнутся они, выросшие в изнеженной Севилье, с суровой жизнью в Толедо. Деятельному четырнадцатилетнему Аласару, конечно, понравится грубый, рыцарский быт; но как будет чувствовать себя Рехия, его любимица Ракель? Ласково, с нежной заботой смотрел он на едущую рядом с ним дочь. Как это было в обычае, она переоделась для путешествия в мужскую одежду. Её можно было принять за юношу, в седле она сидела немножко нескладно, угловато, по-детски, но смело. Пышные черные волосы с трудом умещались под шапочкой. Большими серо-голубыми глазами внимательно вглядывалась она в людей и дома города, который отныне должен был стать её родиной. Иегуда знал: она приложит все старания, чтобы Толедо стал ей родиной. Вернувшись домой, он сейчас же объяснил дочери, что гонит его из Севильи. Он говорил с ней, семнадцатилетней девушкой, так откровенно, словно она была одного с ним возраста и столь же опытна, как и он. Он чувствовал — его Ракель, хоть временами она бывала очень ребячлива, сердцем понимает его. Она его дочь, она — это стало особенно ясно из их разговора — подлинная Ибн Эзра, смелая, умная, откликающаяся на все новое, с открытым сердцем и богатой фантазией. Но будет ли ей по себе здесь, у этих христиан и воинов? Что, если она затоскует в холодном, суровом Толедо по своей Севилье? Там её все любили. Не только её сверстницы-подруги, но и приближенные эмира, сведущие, умные дипломаты, поэты, художники радовались непосредственным, неожиданным вопросам и замечаниям этой девушки, еще почти девочки. Как бы то ни было, теперь они в Толедо, а в Толедо — кастильо де Кастро, и отныне замок принадлежит им и станет зваться кастильо Ибн Эзра. Иегуда был приятно удивлен, увидев, что сделали в такой короткий срок из негостеприимного дома его испытанные помощники. Каменный пол, на котором прежде гулко отдавался каждый шаг, был устлан мягкими, пушистыми коврами. Вдоль стен шли диваны с удобными валиками и подушками. Красные и лазорево-золотые фризы окаймляли стены покоев; арабские и еврейские надписи, свивавшиеся в причудливые орнаменты, привлекали взор. Умело продуманная система труб питала небольшие фонтаны, дававшие прохладу. Обширный покой был отведен под книги Иегуды: по столам лежали книги, открытые на страницах, украшенных пестрыми, искусно исполненными инициалами и заставками. А вот и патио, тот двор, где он тогда принял свое великое решение, вот фонтан, на краю которого он тогда сидел. Как раз так он себе все и воображал: подымаются и падают струи, безмолвно и равномерно; под густой, темной листвой деревьев безмолвие еще ощутимей, но сквозь листву сверкают насыщенно-желтые апельсины и матово-желтые лимоны. Деревья искусно подрезаны, пестрые цветы на клумбах умело подобраны, и повсюду тихо струится вода. Донья Ракель вместе с остальными осматривала новый дом, широко открыв глаза, внимательно, молча, но в душе она была довольна. Потом она пошла в те два покоя, что были отведены ей. Сняла тесное, неудобное мужское платье. Захотела смыть пот и дорожную пыль. Около её опочивальни находилась ванная. В выложенном кафелем полу был глубокий бассейн, снабженный трубами для теплой и холодной воды. Донья Ракель купалась, а её кормилица Саад и приставленная к ней девушка Фатима прислуживали ей. Она наслаждалась теплой водой и рассеянно слушала болтовню кормилицы и служанки. Потом перестала слушать и отдалась потоку своих мыслей. Все здесь как в Севилье, даже ванна, в которой она лежит, такая же. Вот только она уже не Рехия, она донья Ракель. В пути её отвлекали все новые впечатления, и она так и не осознала до конца, что это значит. Теперь, уже на месте, отдохнувшая, спокойно лежа в ванне, она вдруг со всей силой ощутила перемену. Будь она еще в Севилье, она побежала бы к своей подруге Лейле и все бы ей рассказала. Лейла — глупышка, она ничего не понимает и не может помочь, но она её подруга. Здесь у неё нет подруг, здесь все чужие и всё чужое. Здесь нет мечети Асхар; крик муэдзина с минарета мечети, призывающий к омовению и молитве, звучал резко, как всякий крик, но она привыкла к нему с детства. И здесь нет хатиба[39], чтобы объяснить ей темное место из Корана; здесь мало с кем может она болтать на своем милом, привычном арабском языке; ей придется говорить на грубом смешном наречье, и окружать её будут люди с грубыми голосами и манерами, с суровыми мыслями кастильцы, христиане, варвары. Она была счастлива в светлой, чудесной Севилье, её отец принадлежал к первым вельможам государства, и все её любили уже по одному тому, что она дочь такого отца. Что ждет её здесь? Поймут ли эти христиане, какой большой человек её отец? И понравятся ли им она сама, её нрав и манеры? Что, если христианам она покажется такой же чуждой и смешной, какими ей кажутся они? А потом еще и то, другое, большое и новое: теперь она для всего света еврейка. Она выросла в мусульманской вере. Но когда она была еще совсем маленькой, вскоре после смерти матери — ей было лет пять, не больше, — отец отвел её в сторону и шепотом серьезно сказал, что она принадлежит к роду Ибн Эзра, и что это должно стать для неё самым заветным, великим и тайным, и что об этом нельзя говорить никому. Потом, когда она подросла, отец признался, что он хоть мусульманин, но в то же время иудей, и говорил с ней о вероучении и обычаях евреев. Но он не приказывал ей исполнять иудейские обряды. И когда она его просто спросила, во что ей верить и чему следовать, он ласково ответил, что принуждать её не хочет; пусть сама решает, когда вырастет, возьмет ли она на себя великий, но небезопасный подвиг тайно исповедовать иудейство. То, что отец предоставил выбор ей самой, преисполнило её гордостью. Однажды она не смогла удержаться и против собственной воли призналась своей подружке Лейле, что она принадлежит к роду Ибн Эзра. Но Лейла, как это ни странно, ответила: «Я знаю», — и, помолчав, прибавила: «Бедная ты моя». Ракель никогда больше не говорила с Лейлой о своей тайне. Но когда они виделись в последний раз, Лейла, заливаясь слезами, пролепетала: «Я наперед знала, что так случится». Откровенное глупое сожаление Лейлы еще тогда побудило Ракель ближе узнать, кто же такие эти евреи, к которым принадлежат отец и она. Мусульмане называли их «народом Великой Книги», значит, прежде всего надо было прочитать эту книгу. Она попросила Мусу Ибн Дауда, дядю Мусу, который жил в доме её отца и был очень ученым и знал много языков, заниматься с ней еврейским. Наука давалась ей легко, и скоро она могла уже читать Великую Книгу. С самого раннего детства её влекло к дяде Мусе, но только в часы занятий она как следует узнала его. Этот ближайший друг их семьи, длинный, худой человек, был старше её отца; иногда он казался совсем древним, а потом опять удивительно молодым. Костлявое лицо с мясистым крючковатым носом освещали большие, прекрасные глаза, взгляд которых проникал человеку в душу. Он много пережил; отец говорил, что за свои огромные знания и свободу духа он заплатил великим страданием. Но Муса не говорил об этом. Зато он рассказывал иногда девочке Ракель о далеких землях и необычных людях, и эти рассказы были куда занимательнее сказок и историй, которые Ракель любила читать и слушать, потому что её друг и дядя, Муса, сидел тут, рядом с ней, и он сам все это видел и пережил. Муса был мусульманином и строго соблюдал все обряды. Но в вере он был слаб и не скрывал, что сомневается во всем, кроме науки. Раз, когда он читал с ней пророка Исайю, он сказал: — Это был великий поэт, пожалуй, более великий, чем пророк Магомет и пророк христиан. Такие речи смущали. Дозволено ли ей, доброй мусульманке, читать Великую Книгу евреев? Как и все мусульмане, она ежедневно произносила первую суру Корана, а там в последнем, седьмом стихе верные просят Аллаха отвратить их от пути тех, на кого он гневается, её друг, хатиб из мечети Асхар, объяснил ей, что под прогневившими Аллаха подразумеваются евреи: наслав на них бедствия, Аллах ясно показал, что они лишены его милости. А что, если чтение Великой Книги приведет её на ложный путь? Она собралась с духом и спросила Мусу. Он посмотрел на неё долгим и ласковым взглядом и сказал, что на них, на Ибн Эзров, Аллах, совершенно очевидно, не прогневался. Это показалось Ракели убедительным. Всякому должно быть ясно, что Аллах милостив к её отцу. Он дал ему не только мудрость и доброе сердце, он одарил его всякими благами и высокими почестями. Ракель любила отца. В нем для неё были воплощены все герои тех ярких, причудливых сказок и историй, которые она слушала с таким удовольствием, добрые правители, умные визири, мудрые лекари, придворные и волшебники, а также все пылающие любовью юноши, перед которыми не могут устоять женщины. И, кроме того, отец носил в сердце своем великую опасную тайну — он был из рода Ибн Эзра. Глубоко в душу запали ей те непонятные, сказанные шепотом слова, в которых отец открыл ей, ребенку, что он принадлежит к роду Ибн Эзра. Но потом другие, более значительные слова заслонили прежние. По возвращении из своего далекого путешествия в северный Сфарад, в христианскую Испанию, отец, оставшись с ней наедине, шепотом, как и в тот раз, поведал ей, какие опасности грозят здесь, в Севилье, тайным евреям, если на полуострове вспыхнет священная война; а потом в тоне сказочника, пожалуй, даже шутливо, он добавил: «А теперь, верные Аллаху, начинается история о третьем брате, который, расставшись со спокойным сиянием дня, углубился в тускло-золотистый сумрак пещеры». Понятливая Ракель сейчас же подхватила и задала вопрос в тоне слушателей сказки: «И что же случилось с третьим братом?» — «Чтоб узнать это, я углублюсь в сумрак пещеры», — ответил отец и, пока говорил, не спускал с неё любовного испытующего взгляда. Он подождал, пока она разберется в том, что он ей поведал; потом опять заговорил: «Когда ты была ребенком, дочка, я сказал тебе, что наступит день и тебе придется сделать выбор. День наступил. Я не убеждаю тебя следовать за мной и не отговариваю. Здесь много мужчин, молодых, умных, образованных, превосходных, которые с радостью возьмут тебя в жены. Если ты хочешь, я выдам тебя за одного из них, и приданое, которое ты принесешь, не посрамит нас. Подумай хорошенько, и через неделю я спрошу, что ты решила». Но она не колеблясь ответила: «Не окажешь ли ты мне милость, отец, и не спросишь ли свою дочь уже сейчас?» — «Хорошо, я спрашиваю тебя сейчас», ответил отец, и она сказала: «Что решил мой отец, не может быть плохо, и как решил он, так решаю и я». Она почувствовала большую нежность, когда поняла, как тесно связана с ним, и его лицо тоже осветилось радостью. Потом он рассказал ей о многотрудной жизни еврейского народа. Испокон веков жили они в опасности, и теперь тоже им угрожают и мусульмане и христиане, и это — великое испытание, посланное богом своему народу, народу-избраннику. А среди этого возлюбленного богом, веками испытанного народа был избран один род: Ибн Эзра. И вот бог призвал его, одного из рода Ибн Эзра. Он услышал глас божий и ответил: «Вот я!» И если до сего дня он жил где-то с краю еврейского мира, то теперь он должен собраться и переселиться в самую гущу еврейства. То, что отец дал ей заглянуть ему в душу, что он доверился ей так же, как она доверилась ему, окончательно спаяло их воедино. И вот, приехав на место их предназначения, отдыхая в ванне, она снова мысленно слышала все его слова. Правда, эти слова прерывались безутешным плачем её подружки Лейлы. Но Лейла глупая девочка, она ничего не знает и не понимает, и Ракель была благодарна судьбе, сделавшей её Ибн Эзра, и она была счастлива и полна ожидания. Она очнулась от грез и снова услышала болтовню своей милой, глупой старухи кормилицы Саад и хлопотливой Фатимы. Обе бегали то туда, то сюда, из ванной комнаты в опочивальню и обратно, и никак не могли освоиться в новых покоях. Это рассмешило Ракель, ей захотелось подурачиться, как в детстве. Она поднялась. Провела взглядом по своему телу до ступней ног. Значит, эта обнаженная, смуглая девочка, покрытая брызгами, уже не Рехия, это донья Ракель Ибн Эзра. И, громко смеясь, она спросила старуху: — Что, я теперь уже не та? Ты видишь, что я не та? Ну, скажи скорей! — И так как старуха не сразу поняла, она стала приставать к ней, смеясь и требуя ответа. — Ведь теперь я кастилька, толедка, еврейка! Озадаченная кормилица визгливо затараторила: — Не греши, Рехия, зеница ока моего, доченька моя. Ты правоверная, ты ведь веруешь в Аллаха и его пророка. Ракель, задумчиво улыбаясь, сказала: — Клянусь бородой пророка, кормилица: я не знаю, верую ли я в пророка Магомета здесь, в Толедо. Старуха отшатнулась в испуге. — Да хранит Аллах твой язык, Рехия, дочь моя, — сказала она. — Этим шутить негоже. Но Ракель не унималась: — Изволь сейчас же назвать меня Ракель! Изволь сейчас же назвать меня Ракель! — И она крикнула: — Ракель! Ракель! Повтори! И со всего размаху опустилась в воду, обдав старуху брызгами. Дон Альфонсо принял Иегуду сейчас же, как только тот явился во дворец. — Ну, как, в чем ты успел, мой эскривано? — спросил он с холодной любезностью. Иегуда дал подробный отчет. Его репозитарии, законоведы, заняты пересмотром и уточнением списка налогов и податей; через несколько недель у него будут точные цифры. В Кастилию приглашены из мусульманских земель, а также из Прованса, Италии, даже из Англии сто тридцать сведущих людей, они наладят сельское хозяйство, горное дело, ремесла, улучшат сеть дорог. Иегуда приводил отдельные подробности, цифры; он говорил свободно, по памяти. Король, казалось, слушал рассеянно. Однако, когда Иегуда кончил, он заметил: — Разве у нас не было речи о новом большом конном заводе? В твоем докладе я о нем ничего не слышу. Кроме того, ты обещал мне золотых дел мастеров, чтобы можно было чеканить свою золотую монету. Для этого ты что-нибудь предпринял? В своей обширной докладной записке Иегуда один-единственный раз обмолвился об улучшении коннозаводства, один-единственный раз — о монетном дворе. Его поразила хорошая память дона Альфонсо. — С Божьей и с твоей, государь, помощью, — ответил он, — может быть, и удастся наверстать за сто месяцев упущенное за сто лет. То, что сделано за эти три месяца, кажется мне неплохим началом. — Кое-что сделано, — согласился король. — Но я не мастер дожидаться. Я тебе откровенно говорю, дон Иегуда, мне сдается, что ты принесешь мне больше вреда, чем пользы. Раньше мои бароны хоть и неохотно и с оговорками, а все же вносили свою лепту на военные нужды, и это, как мне говорят, составляло главный доход казны. Теперь, когда ты стал моим эскривано, они ссылаются на долгие годы нудного мира и ничего не вносят. Иегуду рассердило, что король как должное принял все, что удалось сделать, да еще выдумывает какие-то упреки. Он жалел, что донья Леонор возвратилась в Бургос; при этой любезной даме, все освещающей своим присутствием, разговор принял бы более приятный оборот. Но он подавил недовольство и ответил с почтительной иронией: — В этом отношении твои гранды похожи на твоих непривилегированных подданных. Как только дело коснется платежей, все они стараются найти отговорку. Но соображения, которые приводят твои бароны, шатки, и мои законоведы без труда могут их опровергнуть убедительными доводами. Вскоре я буду тебя смиренно просить подписать увещевательное послание к твоим рикос-омбрес, опирающимся на эти доводы. Хотя наглость и спесь грандов и возмущали короля, все же его злило, что еврей неуважительно о них отзывается. Его злило, что еврей ему нужен. Он не сдавался: — Ты навязал мне эти чертовы восемь лет перемирия. Вот теперь мне и приходится изворачиваться и прибегать к разным торгашеским уловкам и отпискам. Иегуда сдержался. — Твои советники, — ответил он, — согласились тогда, что долгий мир выгоден не только эмиру Севильи, но и тебе. Земледелие и промыслы в запустении. Твои бароны угнетают горожан и землепашцев. Тебе нужно несколько мирных лет, чтоб изменить это. — Да, — с горечью сказал Альфонсо, — мне придется смотреть, как другие воюют с неверными, а ты в это время будешь действовать и делать дела. — Не о делах речь, государь, — все так же терпеливо постарался втолковать своему повелителю Иегуда. — Твои гранды стали заносчивы, потому что ты не мог обойтись без них во время войны; сейчас им надо внушить, что ты король. Альфонсо подошел вплотную к Иегуде и посмотрел ему прямо в лицо своими серыми, вдруг посветлевшими глазами. — Какие обходные пути придумал ты, мой хитрый дон эскривано, — спросил он, — чтобы взять твои деньги сторицею с моих баронов? Иегуда не отступил. — Я располагаю большим кредитом, государь, — сказал он, — а значит, располагаю и временем. Поэтому я могу одолжить твоему величеству большие суммы и не боюсь, если мне придется долго ждать, пока они будут возмещены. На этих соображениях и построены мои расчеты: мы потребуем с твоих грандов, чтоб они в принципе признали твое право взимать налоги, по скорой уплаты мы не потребуем. Мы будем все снова и снова отодвигать платежи. Зато мы потребуем с них ответных уступок, которые будут им не дорого стоить. Мы потребуем, чтобы они предоставили своим городам и селам фуэрос[40], привилегии, которые дадут этим поселениям известную независимость. Мы добьёмся, что все больше и больше городов и сёл будут подвластны только тебе и не будут подчинены твоим баронам. Горожане охотнее и в более точные сроки, чем твои гранды, будут платить подати, и подати более высокие. В трудолюбии крестьян и в приверженности к ремеслам и торговле горожан твоя сила, государь. Увеличь их права — и сила твоих строптивых грандов уменьшится. Альфонсо был слишком умен и не мог не согласиться, что только таким путем можно сломить упорство его бессовестных баронов. В других христианских королевствах Испании — в Арагоне, Наварре, Леоне — тоже пытались оказывать поддержку горожанам и землепашцам против грандов. Только делалось это очень робко. Короли сами принадлежали к грандам, не к простолюдинам, они были рыцарями и даже себе самим не хотели признаться, что объединяются с чернью против грандов, и никто еще не посмел откровенно, без обиняков предложить такое дону Альфонсо. А чужеземец, понятия не имеющий, что такое рыцарь и дворянин, посмел. Он высказал в здравых словах то здравое, что надо было сделать. Альфонсо был ему благодарен и ненавидел его. — Ах ты, великий хитрец, — с насмешкой сказал он, — неужели ты серьезно думаешь, что предписаниями и болтовней можно заставить Нуньесов или Ареносов отказаться от городов и сел? Мои бароны — рыцари, а не торгаши и не законники. Иегуда снова проглотил обиду. — Твои господа рыцари, — ответил он, — научатся понимать, что право, закон и договор столь же сильны и действительны, как их замки и мечи. Я уверен, что с твоей доброй помощью, государь, я смогу их этому научить. Король не хотел поддаваться впечатлению, которое оказывали на него спокойствие и уверенность дона Иегуды Он упрямо настаивал: — В конце концов они, может быть, и предоставят свободу торговли какому-нибудь паршивому городишке, но податей мне они платить не станут, это я наперед говорю. И они правы. Во время мира они не обязаны платить налоги. Когда они поставили меня королем, я дал на том клятву и скрепил её подписью и печатью. Io el Rey. А теперь по твоей милости многие годы не будет войны. Вот на что они ссылаются и на чем крепко стоят. — Прости, государь, что я защищаю короля против короля, — с невозмутимым спокойствием сказал дон Иегуда — Твои бароны не правы, их довод несостоятелен. Войны — я надеюсь на это всей душой — не будет восемь лет, но потом, если ты сам не станешь другим, опять будет война. А оказывать тебе военную помощь гранды обязаны. Мне, как твоему эскривано, надлежит заблаговременно позаботиться о твоей войне, то есть уже сейчас начать накапливать для неё деньги. Было бы неразумно думать, что можно спешно наскрести нужные суммы, когда уже начнется война. Мы установим только небольшой ежегодный сбор, и пока только с твоих городов. Им мы предоставим некоторые льготы, и они охотно окажут военную помощь. Твои бароны не захотят быть менее рыцарственными и отказать тебе в том, в чем не отказывают горожане. Дон Иегуда подождал, пока Альфонсо обдумает его слова. Затем снова заговорил, уверенный в победе: — Кроме того, государь, проявив сам поистине рыцарское великодушие, ты принудишь твоих грандов согласиться на небольшой дополнительный взнос. — Что ты там еще придумал? — недоверчиво спросил дон Альфонсо. — С того несчастливого похода в руках севильского эмира все еще осталось очень много пленников, — пояснил Иегуда. — Твои бароны нехотя выполняют обязательство выкупать пленников. Дон Альфонсо покраснел. Закон и обычай требовали, чтобы вассал выручал своего виллана, барон — своего вассала, если те попадали в плен, будучи у них на службе. Бароны признавали, что это их долг, но на этот раз выполняли его особенно неохотно. Они обвиняли короля в печальном исходе сражения, вызванном излишней поспешностью. Дон Альфонсо с радостью заявил бы: «Я беру на себя выкуп всех пленников, скареды вы!» Только сумма нужна огромная, он не может себе позволить такой красивый жест. Но тут Иегуда Ибн Эзра сказал: — Осмелюсь предложить тебе, государь, дать выкуп за пленников из средств твоей казны. А от грандов, которые поймут, что это им выгодно, мы потребуем взамен только одно: признать в принципе, что они обязаны уже сейчас платить военные налоги. — А казна выдержит? — вскользь спросил дон Альфонсо. — Это уж моя забота, государь, — так же вскользь сказал Иегуда. Лицо дона Альфонсо просияло. — Замечательный план, — признал он. Он подошел вплотную к своему эскривано и дотронулся до его нагрудной пластины. — Ты знаешь свое дело, дон Иегуда, признал он. Но сейчас же чувство радостной благодарности омрачилось сознанием, что он принимает все новые и новые одолжения от умного и неприятного ему торгаша. — Жалко, что мы не можем таким же образом пристыдить баронов де Кастро и их друзей, — сердито сказал он и прибавил: — С баронами де Кастро ты втравил меня в скверную историю. Такое искажение фактов возмутило Иегуду. Вражда между королем и баронами де Кастро началась еще с детских лет, она обострилась, когда дон Альфонсо отнял у них их толедский замок. А теперь король хотел взвалить всю ответственность за эту вражду на него. — Я знаю, — ответил он, — бароны де Кастро ставят тебе в вину, что обрезанный пес оскверняет их замок. Но тебе, государь, небезынтересно также, что они уже много лет поносят тебя. Дон Альфонсо проглотил это, ничего не возразив. — Ну хорошо, — сказал он, пожимая плечами, — попробуй пустить в ход свои уловочки и ужимочки. Но мои гранды народ неуступчивый, в этом ты скоро убедишься, и с де Кастро нам еще будет немало хлопот. — Что ты одобрил мой план, государь, — это большая милость, — ответил Иегуда. Он опустился на одно колено и поцеловал королю руку — крепкую мужскую руку, усеянную крошечными рыжими волосками, но протянута эта рука была вяло и неохотно. На следующий день в кастильо Ибн Эзра явился дон Манрике де Лара, первый министр короля, чтоб засвидетельствовать свое почтение новому эскривано; министра сопровождал его сын Гарсеран, близкий друг короля. Дон Манрике, вероятно хорошо осведомленный о вчерашней аудиенции, сказал: — Меня поразило, что ты предложил королю взаймы такую огромную сумму для выкупа пленников. — И он шутливо предостерег: — Смотри, не опасно ли иметь своим должником могущественного короля? Дон Иегуда отвечал односложно. Обида на короля за его высокомерие и недоверчивость еще не прошла. Иегуда, правда, знал, что здесь, на варварском севере, уважают только воина, о людях же, которые заботятся о благосостоянии страны, говорят с глупым пренебрежением, но он не думал, что ему так трудно будет к этому привыкнуть. Дон Манрике угадал его мысли и, словно желая оправдать грубость короля, заметил, что нельзя обижаться на молодого задорного государя, когда он предпочитает разрубать трудности мечом, а не разрешать их переговорами. Ведь дон Альфонсо с малолетства жил в военном лагере, он чувствует себя дома скорее на поле брани, чем за столом, где ведутся переговоры. Но, перебил сам себя дон Манрике, он пришел не для того, чтобы говорить о делах, а для того, чтоб приветствовать дона Иегуду в Толедо, и он попросил показать ему и его сыну дом, о чудесах которого наслышан весь город. Иегуда охотно исполнил его желание. Они прошли мимо безмолвно склонявшихся перед ними слуг по устланным коврами покоям, по переходам и лестницам. Дон Манрике хвалил с толком, дон Гарсеран — с наивным восхищением. В саду они встретились с детьми дона Иегуды. — Дон Манрике де Лара, первый советник нашего государя, — представил Иегуда, — и его достойный сын, рыцарь дон Гарсеран. Ракель с детским любопытством глядела на гостей. Без всякого смущения приняла она участие в разговоре. Но её латинский язык ещё хромал, хоть она занималась очень прилежно, и, смеясь над собственными ошибками, она попросила гостей перейти на арабский. Завязался оживлённый разговор. И отец, и сын хвалили остроумие и прелесть доньи Ракель в галантных выражениях, которые на арабском звучали особенно церемонно. Донья Ракель смеялась, гости смеялись тоже. 14-летний, совсем не застенчивый Аласар расспрашивал дона Гарсерана про лошадей и рыцарское искусство. Молодой гранд не мог не поддаться обаянию непосредственного, живого мальчика и охотно отвечал на его вопросы. Дон Манрике по-дружески посоветовал Иегуде отдать сына в пажи в какую-нибудь родовитую семью. Дон Иегуда ответил, что сам уже думал о том же; он промолчал о своей тайной надежде, что мальчика возьмет в услужение король. Остальные гранды, и прежде всего друзья семьи де Лара, не отстали от дона Манрике и почтили нового эскривано майор своим посещением. Особенно охотно приходили молодые господа. Им нравилось общество доньи Ракель. Девушки из дворянских семей появлялись только на больших придворных или церковных праздниках, они никогда не выходили одни, с ними можно было вести только общие, пустые разговоры. Беседы с дочерью министра-еврея вносили приятное разнообразие; она хотя и не охранялась так строго, все же была в известной мере дама. Они говорили ей длинные преувеличенные комплименты, как того требовало куртуазное обхождение. Ракель приветливо выслушивала и в душе смеялась над их влюбленной болтовней. Но порой она догадывалась, что за галантностью кроется грубость и желание; и тогда она робела и замыкалась. Знакомство с христианскими рыцарями было ей приятно уже потому, что, разговаривая с ними, она упражнялась в здешнем языке: в официальной латыни, принятой при дворе и в обществе, и в вульгарной будничной латыни — в кастильском. Новые знакомые предлагали свои услуги, когда ей хотелось посмотреть город. Она сидела в носилках, по одну сторону ехал верхом дон Гарсеран де Лара или дон Эстебан Ильян, по другую — её брат дон Аласар. Кормилица Саад сопровождала ее, тоже в носилках. Скороходы расчищали путь, черные слуги замыкали шествие. Так следовали они по городу Толедо. За те сто лет, что город находился в руках христиан, он утратил великолепие и роскошь времен ислама, он был меньше Севильи, но все же в городе и за его степями жило значительно больше ста тысяч человек, верно, около двухсот тысяч; значит, Толедо был больше других городов христианской Испании, а также больше Парижа и гораздо больше Лондона. В эту воинственную эпоху все крупные города были крепостями, даже веселая Севилья. В Толедо же каждый квартал был еще отдельно обнесен стенами с башнями, а многие дома дворян тоже представляли собой крепости. Укреплены были все ворота, укреплены все церкви и мосты, ведшие от подножия мрачной большой крепостной горы через реку Тахо в окрестности. А внутри городских стен на тесном пространстве дома жались друг к другу, ползли вверх по склону, ползли вниз по склону; ступенчатые улицы, темные и узкие, часто очень крутые, казались донье Ракель опасными ущельями — повсюду выступы, закоулки, стены и опять тяжелые, окованные железом огромные ворота. Большие прочные здания стояли почти неизмененными еще со времен ислама и только кое-как поддерживались. Донья Ракель про себя думала, что дома были гораздо красивее, когда о них заботились мусульмане. Зато ей очень нравилась пестрая суетливая толпа, с утра дотемна заполнявшая город, особенно главную площадь Сокодовер, по-видимому, в старину бывшую рыночной. Шумели люди, ржали лошади, кричали ослы, все пёрли друг на друга, толкались, сбивались в кучу, образовывали заторы, на улицах валялся мусор. Но Ракель почти не жалела о прекрасном порядке, царившем в Севилье, — так нравилась ей кипучая толедская жизнь. Она обратила внимание, как робки и сдержанны здесь мусульманские женщины. Все они ходили под густой чадрой. В Севилье женщины из простонародья во время работы или когда шли на рынок откидывали мешавшую им чадру, а в домах просвещенных вельмож только замужние дамы носили вуаль — очень тонкую, дорогую, скорее украшение, а не покров. Здесь же, несомненно, для того чтобы скрыться от взоров неверных, все мусульманские женщины носили длинную густую чадру, носили постоянно. Молодые гранды, гордившиеся своим городом, рассказали донье Ракель историю Толедо. В четвертый день творения бог создал солнце и поставил его прямо над Толедо, поэтому их город старше остальной земли. Город древен, тому есть много доказательств. Им владели еще карфагеняне, затем шестьсот лет — римляне, триста лет — готы-христиане, четыреста лет — арабы. Теперь уже сто лет, со времени славного короля Альфонсо, им опять владеют христиане и будут владеть до Страшного суда. Эпоху величия и расцвета, рассказывали молодые гранды, город пережил во время господства христианских, вестготских властителей, потомками коих являются они, рыцари[41]. В ту пору Толедо был самым богатым, самым великолепным городом на свете. Король Афанагильд дал в приданое своей дочери Брунгильде сокровища стоимостью в три тысячи раз тысячу золотых мараведи. У короля Реккареда был стол иудейского царя Соломона, выточенный из гигантского цельного изумруда и вделанный в золото, а еще у короля Реккареда было волшебное зеркало, в которое можно увидать весь мир. Все это похитили, разорили и уничтожили мусульмане, неверные собаки, варвары. Особенно гордились молодые рыцари своими церквами. С робким любопытством смотрела Ракель на эти тяжелые здания, настоящие крепости. Ракель представляла себе, какие они, верно, были красивые, когда в них еще помещались мечети[42], когда их окружали деревья, фонтаны, колоннады, медресе. Теперь все было голо и мрачно. Во дворе церкви св. Леокадии она нашла колодец, край которого был красиво выложен камнем с арабской надписью. Гордясь тем, что знает старинные куфические письмена[43], Ракель водила пальцем от буквы к букве, вырезанным в камне и уже наполовину стертым, и читала: «Во имя всемилосердного бога, халиф Абдуррахман, победитель, — да продлит бог его дни! — повелел соорудить этот колодец в мечети города Толейтола[44] — да хранит его бог — в 17-ю неделю 323 года». Значит, прошло уже двести пятьдесят лет. — Это было очень давно, — сказал дон Эстебан Ильян, сопровождавший ее, и засмеялся. Молодые гранды не раз предлагали показать ей церковь внутри. В Севилье много говорили об этих «церквах» — прекрасных старых мечетях, превращенных северными варварами в мерзостные капища идолопоклонников. Ракель очень тянуло посмотреть такую церковь, но в то же время она чувствовала какой-то страх и каждый раз находила вежливый предлог для отказа. В конце концов она преодолела свою робость и в сопровождении дона Гарсерана и дона Эстебана вошла в церковь св. Мартина. В полумраке горели свечи. Стоял запах ладана. А вот и то издревле запретное, что она хотела увидеть и чего боялась: изображения, идольские изображения. Западные магометане, правда, свободно толковали тот или иной запрет пророка, смотрели сквозь пальцы, когда правоверные пили вино и женщины не закрывали лица, но они крепко держались предписания пророка — не создавать изображения Аллаха, а также всего живущего — человека или зверя; разрешалось только чуть наметить форму растения или плода. А здесь всюду стояли люди, сделанные из камня или дерева, другие люди и звери, плоские и цветные, были нарисованы на деревянных досках. Так вот они, идолы, противные Аллаху и его пророку! Тот, кому бог по великой милости своей дал разум, чувство и нравственные устои, будь он еврей или мусульманин, должен гнушаться таких изображений. И действительно, они отвратительны, необычно застывшие и все же живые, странно неправдоподобные, полумертвые трупы, словно уснувшая рыба на рынке. Эти варвары в своей гордыне хотят уподобиться Аллаху, они создают людей по образу и подобию его и преклоняют, глупцы, колени перед каменными и деревянными истуканами, ими же созданными, и дают им нюхать ладан. Но в день Страшного суда Аллах призовет тех, кто творил этих идолов, и повелит им вдунуть в истуканов жизнь, а если они не смогут, навеки ввергнет их в геенну огненную. И все же Ракель влекло к ним. Её пьянила мысль, что таким образом можно удержать человека, преходящую плоть, мимолетное выражение лица, движение, которое исчезает, едва возникнув. Сознание, что это доступно смертному человеку, наполняло её гордостью и одновременно ужасом. Сопровождавшие её гранды с глубоким благоговением и усердием объясняли ей изображения. Вот деревянный человек в плаще и с гусем. Это — святой Мартин[45], которому посвящена здешняя церковь. Он был воином и сражался против вражьих полчищ, вооруженный только крестом. Раз, когда было очень холодно, он отдал свой плащ бедняку, и с неба ему на плечи упал новый плащ. В другой раз, когда император не встал при виде его, загорелся трон, и императору волей-неволей пришлось почтить святого. Все это можно видеть — это нарисовано на досках. У доньи Ракель кружилась голова — не иначе как этот человек был дервишем. На другой картине изображена была мусульманская девушка с корзиной, полной роз, а перед девушкой в смущении стоял мавр царственного вида и в царском одеянии. Дон Гарсеран со скрытой язвительностью рассказал, что это принцесса Касильда и её отец, король Толедо — Аль Менон. Касильда, тайно воспитанная своей кормилицей в христианской вере, бесстрашно носила пищу христианским пленникам, умиравшим от голода в подземельях её отца. Король узнал об этом от доносчика и неожиданно предстал перед дочерью. Он строго спросил, что у неё в корзине. Там лежал хлеб, но она ответила: «Розы». В гневе поднял он крышку — и что же? Хлеб превратился в розы. Это не удивило Ракель. О том же говорили и арабские сказки. — А-а, понимаю, — сказала она, — Касильда была колдунья. Дон Гарсеран строго поправил ее: — Она была святая. Дон Эстебан Ильян поведал ей, что в эфес его шпаги вделана косточка святого Ильдефонсо и эта реликвия дважды спасала ему жизнь в бою. «Сколько колдунов у этих христиан», — подумала донья Ракель и весело рассказала об одном очень верном средстве: надо, чтобы в день битвы паломник, воротившийся из Мекки, лучше всего — дервиш, плюнул тебе в утреннее питье. — Многие наши воины прибегают к этому средству, — заявила она. Все новое, что Ракель видела, слышала и переживала в Толедо, поразительно быстро заслонило мусульманское прошлое. Ей уже трудно было точно представить себе лицо своей подружки Лейлы или пронзительный, будоражащий крик муэдзина из мечети Асхар, призывающего верных к молитве. Но она старалась ничего не забывать, читала по-арабски и упражнялась в изящной, но трудной арабской каллиграфии, И хотя она чувствовала себя еврейкой, она продолжала соблюдать мусульманские обряды, совершала предписанные омовения и читала молитвы. Отец не препятствовал ей. Постоянное присутствие кормилицы Саад напоминало ей прошлое. Вечером, когда кормилица помогала ей раздеваться, они болтали о том, что видели, и сравнивали здешнюю жизнь с севильской. — Не очень-то дружи с неверными, моя козочка, — увещевала кормилица. — Они все срамники, Рехия, и будут гореть в аду, они это знают, вот и заносятся перед другими здесь, на земле. А султанша их самая заносчивая. Эта неверная живет почти все время далеко от гарема своего мужа, султана Альфонсо, в северном городе, о котором рассказывают, будто он такой же холодный и гордый, как она. Да, неверные заносчивы, в этом кормилица права. Донья Ракель еще ни разу не видела короля. И даже её отец — а ведь он один из его советников — видит его не часто. От своего управителя и секретаря Ибн Омара, наладившего хорошую осведомительную службу, дон Иегуда узнал, как враждебно относятся к нему кастильские гранды. С тех пор как умер хитроумный Ибн Шошан, они расширили свои привилегии, а после поражения дона Альфонсо присвоили себе новые права и преимущества. Их возмущало, что опять появился иудей, на этот раз еще более хитрый и алчный, чем прежний, который хочет отобрать все, что они завоевали. Они ругались, злословили, строили козни. Иегуда с невозмутимым лицом выслушал доклад. Он приказал Ибн Омару распространить слух, будто новый эскривано защищает угнетенный народ против грабителей — баронов и хочет повысить благосостояние горожан и землепашцев. Возглавлял недовольных доном Иегудой архиепископ Толедский, воинственный дон Мартин де Кардона, близкий друг короля. С тех пор как христиане снова отвоевали Кастилию, церковь вела ожесточенную борьбу против еврейских общин. Евреи не вносили, как прочее население, церковную десятину, они выплачивали подати непосредственно королю. Не помогли ни папские эдикты, ни постановления коллегии кардиналов. Архиепископ Мартин был в ярости, ибо предвидел, что с назначением хитрого Ибн Эзры евреи станут еще упорнее в своем наглом стремлении не подчиняться требованиям церкви. Он не гнушался никакими средствами в борьбе против нового эскривано. Тем более странно было, что вскоре после переезда Иегуды к нему, в кастильо Ибн Эзра, явился, и при этом с явно дружественными намерениями, секретарь архиепископа, каноник дон Родриго, духовник короля. Скромный, вежливый дон Родриго был большим любителем книг. Он говорил, читал и писал по-латыни и по-арабски, читал и по-еврейски. Ему нравилось беседовать с Иегудой, но еще больше с ученым другом Иегуды — Мусой Ибн Даудом. Покои Мусы были удобно обставлены. Старику дважды пришлось жить в нужде и в изгнании, и он доказал, что может безропотно сносить нищету. Именно поэтому он очень ценил удобства. Не без некоторой добродушной гордости показал он канонику множество труб тщательно разработанной системы отопления и войлочный настил на стенах, который смачивался при помощи хитро придуманного искусного устройства и обеспечивал приятную прохладу в жаркие дни. Многочисленные книги, принадлежащие Мусе, были удобно размещены, его любимый большой налой — хорошо освещен. Красивая полукруглая галерея, выходившая в сад, казалось, звала к спокойному созерцанию. Жадный до знаний каноник не мог наглядеться на библиотеку Иегуды и Мусы. Его восхищало разнообразие книг по всем отраслям знания, их изящная каллиграфия, инициалы и пестрые заставки, мастерски сделанные, разукрашенные футляры для свитков, нарядные и в то же время прочные переплеты книг. Но особенно поразил его материал, на котором было написано большинство книг, тот материал, о котором христианский мир знал только понаслышке: бумага. Увы, им, ученым христианского государства, приходится писать на пергаменте, на коже животных, что требует значительно больше труда, да и материал это очень дорогой и редкий. Писцам часто приходится пользоваться уже исписанным пергаментом, чтобы изложить свои мысли, приходится с большим трудом счищать и сцарапывать то, что с большим трудом было написано их предшественниками, и кто может поручиться, что сегодняшний писец с самыми благими намерениями не уничтожит возвышенную мудрость своего предшественника, чтобы сохранить для потомства собственные, возможно очень наивные, мысли. Дон Иегуда объяснил канонику, как изготовляется бумага. На мельницах перемалывают беловатый растительный материал, называемый хлопком, в кашицу, которая затем вычерпывается и высушивается; всё в целом обходится совсем недорого. Лучшая, крупнозернистая бумага изготовляется в Хативе и называется хатви. Дон Родриго с нежностью подержал в руках написанную на хатви книгу, наивно удивляясь, что такое огромное духовное богатство вмещается в таком малом объеме и весе. Иегуда рассказал, что начал подготовлять устройство бумажных мануфактур и в Толедо — воды здесь достаточно, почва для нужных растений подходящая. Дон Родриго был в восторге. Иегуда обещал уже сейчас достать ему бумаги. Затем дон Родриго и старый Муса сидели одни в круглой галерее и вели неспешную беседу. Дон Родриго говорил, что и в христианских странах наслышаны об учености Мусы, особенно об историческом труде, над которым он работает, наслышаны также и о том, что он претерпел великие преследования. Муса поблагодарил, вежливо склонив голову. Худой и длинный, он удобно сидел в мягких подушках, слегка нагнувшись вперед, большие кроткие глаза светились спокойствием и мудростью. Он не был многословен, но во всем, что он говорил, чувствовались обширные знания, богатый опыт, глубокая мысль. Его слова звучали по-новому, увлекательно, иногда, правда, возбуждали тревогу. Многое могло тревожить в кастильо Ибн Эзра. В числе надписей, сверкавших на фризе, встречались и еврейские. Их было не легко прочитать среди замысловатых завитушек орнамента. Но каноник, гордясь своим знанием еврейского языка, разобрал, что они взяты из Священного писания, из книги Экклезиаста, или Проповедника. Да, подтвердил Муса, это так, и он взял указку и показал канонику, как сплетались в фразы слова, то теряясь среди запутанных арабесок, то снова появляясь, показал, прочитал и перевел на латинский язык. Стих гласил: «Участь сынов человеческих и участь животных — одна. Как те умирают, так умирают и эти, и одна душа у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что всё суета! Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвращается в прах. Кто знает: душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных сходит ли вниз, в землю?» Дон Родриго следил глазами за еврейскими письменами на стене, видел и слышал, что Муса переводит правильно. Но ведь эти слова, которые он помнил по переводу святого Иеронима, звучали как будто иначе? В устах мудрого и кроткого Мусы даже слово Божие как будто слегка отдает запахом серы? Как бы там ни было, но человек, пекущийся о библиотеке кастильо Ибн Эзра, притягивал каноника, пожалуй, еще сильней, чем сама превосходная библиотека. Когда он глядел на спокойно сидевшего в подушках Мусу, ему казалось, что время не властно над ним, так же как и над мудростью. Иной раз пятидесятилетнему дону Родриго казалось, что Муса одного с ним возраста, иной раз — что он древен, как мир. Блеск спокойных, чуть насмешливых глаз и привораживал и смущал его, и все же с этим человеком ему говорилось легче, чем с большинством не мудрствующих лукаво христиан. Он рассказывал Мусе про академию, которой руководил. Разумеется, его скромная школа не может равняться с мусульманскими, но все же через неё Запад узнаёт арабскую, а также и языческую мудрость древних. — Поверь мне, высокомудрый Муса, — горячо говорил он, — сердце мое вместительно. Я даже заказал перевод Корана на латинский. Кроме того, у меня в академии занимаются и неверные — евреи и мусульмане. Если ты позволишь, я приведу к тебе кого-нибудь из своих учеников, чтоб он тоже удостоился беседы с тобой. — Да, высокочтимый дон Родриго, приведи мне твоих учеников, — приветливо ответил Муса. — Но посоветуй им быть осторожными. И сам будь осторожен! — И он указал на изречение, украшавшее стену, — странно, опять оно было взято из Священного писания, на этот раз из Пятой Книги Моисеевой: «Проклят, кто слепого сбивает с пути!» Когда дон Родриго распрощался наконец с хозяином дома, гораздо позже, чем предполагал — а он действительно просидел неприлично долго, — он шутливо сказал: — Мне следовало бы сердиться на тебя, дон Иегуда. По твоей вине я чуть не преступил десятой заповеди[46]. Я, правда, не пожелал ни твоего дома, ни твоего осла, ни твоих слуг и служанок, но боюсь, что я пожелал твои книги. Старейшина общины, дон Эфраим, пришел к Иегуде, чтобы поговорить с ним о делах альхамы. — Как и следовало ожидать, — начал он, — твоя слава и блеск принесли благословение общине, но вместе с тем и новые бедствия. Твое высокое положение разожгло зависть нашего ненавистника архиепископа, этого нечестивца, этого Исава[47]. Дон Мартин извлек на свет божий запыленный пергамент — постановление коллегии кардиналов, согласно которому они уже шесть лет назад требовали, чтобы не только сыны Эдома[48], но и дети Авраамовы выплачивали десятину церкви. Тогда благородный альхаким Ибн Шошан — да будет благословенна его память! отразил нападение тонзурованных[49]. Но теперь нечестивец решил, что пришел его час. Его послание к альхаме полно угроз. Дон Иегуда знал, что в требовании десятины дело было не только в деньгах. Победа церкви ставила под угрозу основную привилегию евреев — тогда они уже не будут непосредственно подчинены королю, тогда между ними и королем протиснется архиепископ. И дон Иегуда в душе должен был признать: дон Эфраим опасается не зря — на этот раз архиепископ, пожалуй, может добиться своего. Дон Мартин близкий друг короля, уж конечно, он нашептывает ему, что надо искупить грех назначения на такую высокую должность еврея Ибн Эзры, принудив еврейскую общину выплачивать десятину церкви. Но вслух Иегуда не высказал своих сомнений. — На этот раз нечестивцу, так же как и раньше, не удастся его замысел, сказал он. — Кроме того, ведь все налоги в моем ведении. Дозволь мне ответить на послание архиепископа. Это совсем не входило в планы дона Эфраима, он не хотел уступать ни одного из своих дел Иегуде. — Да не помыслю я возложить на твои плечи новые бремена, господин мой и учитель Иегуда. Но я хотел бы смиренно поговорить с тобой от имени альхамы о другом. Роскошь твоего дома, изобилие, которым благословил тебя господь, милость короля, которую господь обратил на тебя, для всех завистников израильского народа как сучок в глазу и вечная заноза в черном сердце архиепископа. Поэтому я снова внушил альхаме как можно меньше привлекать к себе внимание и не раздражать злодеев богатством. Будь милостив, не раздражай и ты их, дон Иегуда. — Я понимаю твои опасения, господин мой и учитель дон Эфраим, — ответил Иегуда, — но не разделяю их. Мой опыт учит, что сила внушает страх. Если я проявлю слабость или скаредность, архиепископ осмелеет и ополчится на меня и на вас. В ближайшую субботу дон Иегуда пошел в синагогу. Он был поражен, какой бедной и голой выглядит внутри даже эта главная святыня испанского еврейства. Дон Эфраим и здесь не допускал роскоши. Правда, когда открывался ковчег, где хранится тора, кивот завета, оттуда сияли и блестели священные эмблемы, которыми были украшены свитки Писания, дорогие тканые покровы, золотые, сверкающие драгоценными камнями пластины и венцы. Дон Иегуда был позван читать недельную главу Библии. Там говорилось, как языческий пророк Валаам хотел призвать проклятие на народ Израилев. Но богу угодно было, чтобы он благословил избранный народ, и языческий пророк возгласил: «Как прекрасны шатры твои, Иаков, жилища твои, Израиль! Расстилаются они, как долины, как сады при реке, как алойные дерева, насажденные Иеговой, как кедры при водах... ты пожираешь народы язычников, твоих врагов, ты сокрушаешь кости твоих преследователей». Иегуда читал стихи монотонно, нараспев, по древнему чину, он читал с трудом, его акцент, верно, казался некоторым странным, даже чуточку смешным. Но никто не смеялся. Нет, толедские евреи, и мужчины и женщины, почтительно слушали, волнение дона Иегуды захватило и их. Этот человек, по воле судьбы еще в отрочестве ставший мешумадом, сам, своей охотой, со смирением в сердце вернулся в лоно Авраамово, и, получив власть, он поможет, чтобы благословение божие, о котором он читал, исполнилось и на них. Теперь, когда Ракель могла открыто исповедовать иудейскую веру, ей стало труднее, чем раньше, чувствовать себя еврейкой. Она часто читала Великую Книгу, она часами сидела, задумавшись, отдаваясь страстным грезам о деяниях отцов, царей и пророков. То сильное, возвышенное, глубоко благочестивое, о чем там говорилось, и то слабое, мелкое, глубоко порочное, о чем не было утаено, оживало в её воображении, и она была горда и счастлива, что родилась от таких праотцев. Но среди живых евреев, окружавших её здесь, в Толедо, она не чувствовала себя своей, хотя твердо, честно решила, что принадлежит к ним. Чтобы лучше узнать свой народ, она часто ходила в еврейский город, в иудерию[50]. Туда её обычно сопровождал дон Вениамин бар Абба, молодой родственник старейшины альхамы. Его привел в кастильо Ибн Эзра каноник дон Родриго; Вениамин был его питомцем, ученым переводчиком при академии. Он отличался острым умом и обладал глубокими знаниями, хотя ему шел всего двадцать третий год; в нем было что-то мальчишеское, лукавое, озорное, что привлекало донью Ракель. Скоро между ними установились хорошие, товарищеские отношения. Они охотно потешались над тем, что другим вряд ли показалось бы смешным, и многие вопросы, которые донья Ракель не задала бы отцу и даже дяде Мусе, она задавала своему другу Вениамину. Он тоже чистосердечно рассказывал ей о своем самом сокровенном. Например, о том, что ему совсем не по душе его родственник, дон Эфраим, парнас; для него он слишком хитер, и не будь он, Вениамин, так беден, он не выдержал бы в доме Эфраима и одного дня. У доньи Ракель никогда еще не было бедного друга. Она смотрела на него с удивлением и любопытством. Вениамин исполнял еврейские обряды, но только чтобы угодить дону Эфраиму, сам он не придавал им значения. Зато он восхищался арабской мудростью и охотно говорил о великих древних умолкших народах, особенно о греках — об ионийцах, как он их называл; одного из этих ионийцев, некоего Аристотеля, он считал равным учителю Моисею. При всем том он гордился, что принадлежит к евреям, ибо они библейский народ, через тысячелетия пронесший неизменной Библию. Вениамин был спутником доньи Ракель по иудерии, еврейскому городу. В самом Толедо жило свыше двадцати тысяч евреев и еще пять тысяч вне стен города, и хотя никакой закон им этого не предписывал, большинство селилось в своем собственном квартале, также огражденном стенами с крепкими воротами. Евреи с незапамятных времен осели в Толедо, рассказывал Вениамин; само название города произошло от еврейского слова толедот — ряд поколений. Первые евреи, пришедшие сюда, были посланы царем Соломоном, чтобы собрать дань с варваров. Почти все время жилось здесь евреям неплохо. Но при христианах-вестготах им пришлось претерпеть страшное гонение. Яростнее других преследовал их некий Юлиан, свой, выходец из их же народа, переметнувшийся к христианам и возведенный ими в архиепископы. Он издавал все более суровые указы против своих бывших братьев, а под конец добился закона, по которому тот, кто не примет крещения, будет продан в рабство. Тогда евреи призвали из-за моря мавров и помогли им покорить страну. Мавры поставили в городах еврейские гарнизоны под началом еврейских полководцев. — Представь себе, донья Ракель, — говорил Вениамин, — что получилось: гонимые вдруг стали господами, а бывшие гонители — рабами. Вдохновенно говорил Вениамин о книгах, созданных во время господства ислама сефардскими евреями — поэтами и учеными. Он читал ей наизусть пылкие стихи Соломона Ибн Габироля[51] и Иегуды Галеви[52]. Он рассказывал о трудах Авраама бар Хия по математике, астрономии, философии. — Все, что создано великого здесь, в стране Сефард, в чем бы оно ни проявилось — в мысли человека или в камне, создано при помощи евреев, убежденно сказал он. Однажды Ракель поведала ему о смущении, в которое повергли её идолы в церкви св. Мартина. Он слушал. Нерешительно мялся. Затем с лукавой улыбкой вытащил книжицу и тайком показал ей. В книжке — он назвал её своей записной книжкой — были рисунки, изображения людей. Иногда они были злыми и насмешливыми, порой человеческие лица превращались в звериные морды. Донья Ракель была поражена, испугана, заинтересована. Какое неслыханное богохульство! В книжке дона Вениамина были не только отвлеченные рисунки человека вообще, вроде тех идольских изображений, что донья Ракель видела в церкви, в его рисунках можно было узнать определенных людей. Мало того, он задумал стать равным богу, он дерзновенно, по собственной воле изменял их; он искажал их душу. И земля не разверзнется и не поглотит нечестивца? А вдруг и сама она, Ракель, — соучастница нечестивого деяния, раз она глядит на эти рисунки? Но она не могла совладать с собой и глядела. Вот изображение животного, как будто лисы, но это совсем не лиса, с хитрой мордочки смотрят кроткие глаза дона Эфраима. И Ракель, несмотря на все свои сомнения и страхи, рассмеялась. Ближе всего был ей Вениамин, когда он рассказывал разные истории, чудесные случаи, приключившиеся с великими иудейскими мужами в Толедо. Вот хотя бы историю рабби Ханана бен Рабуа. Он соорудил замечательные водяные часы. Они состояли из двух водоемов, двух цистерн, устроенных с таким искусным расчетом, что одна медленно наполнялась водой, по мере того как прибавлялась луна, а другая опустошалась, и наоборот, по мере того как луна шла на ущерб, так что по ним можно было прочитать день месяца и даже час дня. Завистники обвинили рабби Ханана в колдовстве. «Знание всегда кажется подозрительным», — заявил не по годам рассудительный дон Вениамин. И алькальд заключил рабби Ханана в темницу. Цистерны меж тем уже не наполнялись водой, как полагается. Тогда подумали, что рабби испортил, до того как его заключили в темницу, искусно изготовленные водяные часы, над которыми он трудился трижды семь лет, и решили заставить его починить часы. Но он испортил их окончательно. Тогда его сожгли. — Башня, в которой он сидел, стоит и поныне, — закончил дон Вениамин. — И цистерны ты еще можешь увидеть в Уэрта-дель-Рей, в запущенном увеселительном замке Галиана. Вечером Ракель рассказала кормилице Саад про бедного многоискусного ученого рабби Ханана, который умер за свое искусство и науку, замученный злыми людьми. Она образно рассказывала о водяных часах, и о темнице, и о сожжении раввина. А кормилица Саад сказала: — Здесь, в Толедо, люди злые. Хорошо бы, Рехия, козочка моя, вернуться в Севилью, да хранит её Аллах! Глава третья Братья Фернан и Гутьере де Кастро не ограничились пустыми угрозами против того, кто посадил в их кастильо обрезанного. Они вторглись с оружием в руках во владения дона Альфонсо, раз даже вошли в город Куэнку. Они нападали на горожан, находящихся в пути, и уводили их как пленников в свои замки. Они отнимали у кастильских крестьян скот. Захватив добычу, они уходили к себе в Альбаррасин — в неприступные горы. Дон Альфонсо рвал и метал. С тех пор как он себя помнил, он ненавидел всех де Кастро. В трехлетнем возрасте он стал королем, и один из семьи де Кастро правил от его имени, он строго и плохо обращался с мальчиком, и Альфонсо возликовал, когда наконец Манрике де Лара свалил баронов де Кастро. Но де Кастро были по-прежнему могущественны в своем графстве, и среди грандов Кастилии у них насчитывалось много приверженцев. Последние наглые насилия братьев де Кастро довели Альфонсо до бешенства. Так продолжаться не может. Он вторгнется в их замки и разорит их, он обреет обоих братьев наголо и заточит в монастырь; нет, он отрубит им головы. Втайне он знал, что такой набег неизбежно приведет к опасной ссоре с его дядей, королем Арагонским. Дело в том, что уже с давних пор Арагон, так же как и Кастилия, претендовал на сюзеренные права над графством де Кастро, над гористым Альбаррасином, расположенным между Кастилией и Арагоном. Однако после смерти последнего владетельного графа его сыновья, Фернан и Гутьере де Кастро, отказались признать над собой чье-либо главенство. Если теперь он, Альфонсо, вторгнется в их страну, они обратятся за помощью к Арагону, и его дядя Альфонсо-Раймундес, король Арагона, не упустит случая принять их к себе в вассалы и взять под свою защиту против него, Альфонсо. А это означает войну с Арагоном. Но Альфонсо отгонял эти опасения еще до того, как они успевали оформиться в мысли. Он выступит против графов де Кастро! Он призовет Иегуду. Пусть достает ему нужные деньги! Весело шел Иегуда в королевский замок. Он не знал, зачем понадобился дону Альфонсо, которого давно не видел, и радовался, что может ему доложить о своих успехах; больше того: у него в руках было вещественное доказательство одного из этих успехов, доказательство совсем небольшое по размерам, но оно, несомненно, обрадует и развеселит дона Альфонсо. Он стоял перед королем и докладывал. Несколько рикос-омбрес, чтобы быть точным — девять, затянувшие уплату податей, подписали и скрепили печатью свое заявление о том, что в случае дальнейшей просрочки они отказываются в пользу короля от своих притязаний на определенные города. Дальше Иегуда доложил, что налажено одиннадцать новых образцовых хозяйств, что неподалеку от Талаверы приступлено к пробному разведению шелковичных червей, открыты новые большие мануфактуры здесь, в Толедо, а также в Бургосе, Авиле, Сеговии, Вальядолиде. А затем он преподнес свой большой сюрприз. — Государь, ты выражал недовольство по поводу того, что я не призвал в страну золотых дел мастеров и чеканщиков монеты, — сказал он. — Дозволь мне сегодня почтительно передать тебе первое изделие твоих мастеров. И с гордой улыбкой передал он дону Альфонсо то, что принес с собой. Король взял, посмотрел и просиял. До сих пор в христианских государствах полуострова были в обращении только арабские золотые монеты. Сейчас он держал в руке первую золотую монету христианской Испании, кастильскую монету[53]. Блестя, выделялся красновато-желтый его, короля, профиль, и сразу можно было узнать, что это именно он, а вокруг шла латинская надпись: «Альфонсус, милостию божией король Кастилии». На другой стороне монеты был изображен покровитель Испании апостол Иаков, Сант-Яго, верхом на коне с поднятым мечом, такой, каким он не раз являлся в небесах христианским воинствам, помогая им крушить неверных. Жадно, с детской радостью рассматривал и щупал дон Альфонсо прекрасную монету. Итак, отныне его лицо, вычеканенное на добром, полноценном золоте, узнают во всех христианских странах и в странах ислама, и всем оно будет напоминать, что у Кастилии надежные хранители — Сант-Яго и он, дон Альфонсо. — Это ты замечательно сделал, дон Иегуда, — похвалил он, и его светлое лицо и светлые глаза сияли такой радостью, что Иегуда забыл, как несправедлив был к нему этот человек. Но затем изображение воинственного Сант-Яго напомнило королю о его намерениях и о том, ради чего он призвал своего эскривано; весело, без всякого перехода, он сказал: — Раз у нас есть деньги, я могу выступить против братьев де Кастро. Как ты думаешь, хватит нам на поход шести тысяч золотых мараведи? Радость дона Иегуды сразу померкла, он объяснил, что бароны де Кастро, конечно, обратятся за помощью к королю Арагона и что король Альфонсо-Раймундес признает их своими вассалами. — Твой августейший дядя нападет на тебя, — настойчиво убеждал Иегуда. — У него наготове значительные силы, которые он собрал для похода в Прованс, и казна его полна. Вот увидишь, дон Альфонсо, ты окажешься вовлеченным в войну с Арагоном при крайне неблагоприятных для тебя обстоятельствах. Дон Альфонсо и слышать ничего не хотел. — А ну тебя с твоими пустыми отговорками! — прервал он Иегуду. — Против де Кастро хватит двух сотен хороших копий, я постиг искусство быстрых нападений, все сведется к стремительному набегу, и только. Если я завладею Альбаррасином или хотя бы только Санта-Марией[54], мой слабодушный дядя ограничится тем, что будет грозить мне из Арагона и не выступит. Раздобудь мне 6000 золотых мараведи, дон Иегуда! — настаивал он. Иегуда знал: то, в чем король хотел убедить его и себя, — напрасные надежды. Дон Альфонсо-Раймундес, при всем своем миролюбии, пойдет войной на дона Альфонсо, если у него будет для этого удобный повод. Дело в том, что дон Альфонсо-Раймундес питал глубокую неприязнь к своему племяннику Альфопсо, и не без основания. Кастилия, ссылаясь на стародавние грамоты, притязала на сюзеренные права над Арагоном. Эти сюзеренные права были вопросом чистого престижа. Так, например, очень могущественный английский король, будучи властелином многих франкских земель, признавал своим сюзереном короля Франции, хотя тот владел значительно меньшей частью Франции, чем он сам[55]. В сущности, старому арагонскому королю Альфонсо Раймундесу было довольно безразлично, будет ли у него немножко больше или немножко меньше престижа. Но в своем неистовом племяннике он видел воплощение пустого, отжившего рыцарского идеала, и его бесило, что многие, даже его собственный сын, держались за такое далекое от реальной жизни рыцарство и благоговели перед доном Альфонсо, как перед героем. Поэтому он заявил, что требование дона Альфонсо признать его сюзеренные права потеряло всякий смысл. Между тем Альфонсо при каждом удобном случае возобновлял свои притязания и хвалился, что наступит день, когда дерзкий арагонец преклонит перед ним колено, как перед своим законным сюзереном. Значит, если Альфонсо действительно предпримет поход, Арагон обязательно вступит в войну, и дон Иегуда обдумывал, как бы это поосторожнее втолковать королю. Но Альфонсо предвидел все возражения Иегуды, он не хотел их знать и опередил своего эскривано. — В сущности, во всем виноват ты, — гневно крикнул он, — нечего было лезть в дом баронов де Кастро! За эти трудные месяцы дон Иегуда приобрел второе лицо — маску вежливого смирения. Но он не мог совладать со своим голосом: в минуты волнения он заикался и шепелявил. Так было и теперь, когда он ответил: — Поход против де Кастро, государь, обойдется не в шесть тысяч золотых мараведи, а в двести тысяч. Благоволи поверить мне — Арагон ни в коем случае не допустит, чтобы ты выступил против де Кастро. Он решил привести королю последний неопровержимый довод. — Тебе известно, что альхакимом при арагонском дворе мой родич дон Хосе Ибн Эзра. Он посвящен в планы короля. Уже не раз твой августейший дядя хотел оказать вооруженную поддержку баронам де Кастро. Мы с братом вступили в переписку и советовались друг с другом, и дону Хосе удалось удержать своего короля. Однако он предостерегал меня. Арагон связан с баронами де Кастро обязательством вступиться за них в случае твоего нападения. Гладкий лоб дона Альфонсо прорезала глубокая морщина. — Я вижу, ты и твой любезный братец усердно ведете переговоры за моей спиной, — сказал он. — Я бы уже давно сообщил тебе о предостережении дона Хосе, — возразил Иегуда, — но ты не соизволил допустить меня пред свое лицо. Король широкими шагами ходил из угла в угол. Дон Иегуда продолжал ему втолковывать: — Я понимаю, что тебе, государь, не терпится наказать дерзких баронов. И мне — не прогневайся на мои смиренные слова — тоже не терпится. Но будь милостив, соизволь подождать еще немного. Если спокойно взвесить, нанесенный братьями де Кастро ущерб не так уж велик. — Мои подданные томятся у них в подземельях! — крикнул Альфонсо. — Прикажи, и я выкуплю пленников, — предложил Иегуда. — Это мелкий люд. Весь вопрос в двух-трех сотнях мараведи. — Замолчи! — накинулся на него Альфонсо. — Король не выкупает своих подданных у вассала! Но тебе этого не понять, торгаш! Иегуда побледнел. Спор шел именно о том, являются ли бароны де Кастро вассалами дона Альфонсо. Но что поделаешь, эти гордецы считают грабеж и убийство единственным приличествующим им способом примирять споры. Охотнее всего он сказал бы: «Начинай свой поход, дурень ты рыцарь. Шесть тысяч золотых мараведи я тебе, так и быть, выброшу!» Но если дело дойдет до войны с Арагоном, всем его планам конец. Он должен воспрепятствовать этому походу. — А если, — начал он, — мы найдем способ освободить пленников, не нанося ущерба твоему королевскому достоинству? Если мы добьемся, чтобы бароны де Кастро выдали пленников Арагону? Дозволь мне начать переговоры. Может быть, если тебе угодно будет дать согласие, я сам отправлюсь в Сарагосу, чтобы посовещаться с доном Хосе. Прошу тебя, государь, обещай мне одно: ты не начнешь военных действий против де Кастро, пока не соблаговолишь еще раз поговорить об этом со мной. — Ты много на себя берешь! — проворчал Альфонсо. Но он понял все безрассудство своих намерений. К сожалению, еврей прав. Он взял золотую монету, внимательно осмотрел ее, взвесил на ладони. Просветлел. — Я ничего не обещаю, — сказал он. — Но я подумаю над тем, что ты сказал. Иегуда понял, что большего ему не добиться. Он простился и уехал в Арагон. Каноник Родриго и в отсутствие Иегуды часто захаживал в кастильо Ибн Эзра. Ему нравилось общество старого Мусы. Они сидели в небольшой галерее, глядели в безмолвный сад, слушали тихий, всегда равномерный, всегда изменчивый говор водных струй и вели неспешные беседы. Вдоль карниза тянулся красно-лазоревый, блестящий золотом фриз с мудрыми изречениями. Кудрявые буквы нового арабского письма, вплетенные одна в другую, обвитые цветочным орнаментом, переходящие в арабески, пестрой своей сетью, словно ковром, покрывали стены. Среди причудливых завитков выделялись староарабские, куфические, геометрические письмена и массивные еврейские, складывались в изречения, терялись, переходили в другие, снова появлялись, странно волнующие, смущающие. Родриго отыскивал в зарослях орнамента и арабесок еврейское изречение, которое еще в тот раз, когда он пришел сюда впервые, перевел ему Муса: «Участь сынов человеческих и участь животных — одна... и одна душа у всех... Кто знает: душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных сходит ли вниз, в землю?» Уже в тот раз каноника тревожило, что этот стих в чтении Мусы звучит иначе, чем в привычном ему латинском переводе. Теперь он, наконец, решился обсудить это с Мусой. Но тот приветливо предостерег его: — Не следует заниматься такими опасными рассуждениями, мой высокочтимый друг. Тебе известно, что, когда Иероним переводил Библию[56], он был вдохновлен святым духом, значит, слова, которыми бог обменялся с Моисеем, на латинском языке не менее божественны, чем еврейские. Не стремись к слишком большой мудрости, высокочтимый дон Родриго. Пес сомнения спит чутко. Он может проснуться и облаять твое убеждение, и тогда ты погиб. И так уже многие твои собратья из других христианских стран называют наш Толедо городом черной магии, а наши кудрявые арабские и еврейские письмена представляются им сатанинскими каракулями. Смотри, как бы не объявили тебя еретиком, если ты будешь так любопытствовать. И все же дон Родриго не мог отвести свои кроткие глаза от смущающих надписей. Но еще больше, чем надписи, тревожил каноника человек, по желанию которого они были выбраны. Старый Муса — это дон Родриго понял очень скоро, был безбожником до мозга костей. Он не верил даже в своего Аллаха и Магомета, и все же этот язычник был добрым, терпимым, кротким. А сверх всего и прежде всего — настоящим ученым. Он, Родриго, изучил все, что могла дать христианская наука, тривиум и квадривиум[57] — грамматику, диалектику и риторику, арифметику, музыку, геометрию и астрономию и, кроме того, все дозволенные арабские знания и всю христианскую премудрость; но Муса знал гораздо больше, он знал все, над всем размышлял, и одним из прекраснейших даров божьих была беседа с этим безбожником. — Еретиком — меня? — с ласковой грустью ответил дон Родриго на предостережение старого ученого. — Боюсь, что еретик ты, мой милый, мудрый Муса. И боюсь, что не только еретик, но настоящий язычник, не верящий даже в истины собственной веры. — Ты этого боишься? — спросил старый, уродливый мудрец и устремил проницательный взгляд своих умных глаз на кроткое лицо дона Родриго. — Я боюсь этого потому, что я тебе друг, и потому, что мне будет жаль, если ты будешь гореть в геенне огненной, — ответил тот. — А разве я не буду гореть в геенне огненной уже по одному тому, что я мусульманин? — осведомился Муса. — Не обязательно, милый Муса, — наставительно сказал Родриго. — И уж во всяком случае, не на таком жарком огне. Помолчав немного, Муса задумчиво высказал предосудительную мысль: — Я не делаю особого различия между тремя пророками, в этом ты, пожалуй, прав. Я одинаково чту Моисея, Христа и Магомета. — Мне такое даже слушать негоже, — сказал каноник и немножко отодвинулся. — Я должен был бы принять против тебя меры. Муса вежливо заметил: — В таком случае считай, что я ничего не сказал. Во время таких бесед Муса иногда вставал, подходил к своему налою и, разговаривая, чертил круги и арабески. Родриго с завистью и укоризной смотрел, как он зря расходует драгоценную бумагу. Каноник охотно читал Мусе отрывки из своей хроники, чтобы получить от него дополнительные или более точные сведения. В его хронике много говорилось об умерших святых. Они часто побивали неверных, сражаясь в воздухе на стороне христиан; и реликвии, взятые в бой, тоже не раз приносили победу христианам. Муса заметил, что эти святые останки не раз также были свидетелями поражения христиан; но высказал он свою мысль спокойно и деловито и счел вполне понятным, что Родриго об этом не упоминает. Вообще же он вникал в то, что читал ему каноник, и укреплял в нем веру в значительность его труда. Когда же Муса читал дону Родриго свое собственное сочинение «Историю ислама в Испании», бедному счастливцу дону Родриго казалось безнадежно примитивным то, что писал он сам. Его бросало в жар и в холод, когда он слушал этот своеобразный, смелый исторический труд. «Государства, — говорилось там, установлены не богом, их порождают естественные силы жизни. Объединяться в общество необходимо людям для сохранения рода человеческого и культуры, государственная власть необходима, чтобы люди не уничтожили друг друга, ибо они от природы злы. Сила, связующая государство в единое целое, — это внутренняя волевая, историческая и кровная связь. Государствам, народам, культурам, как и всему созданному, отведен от природы определенный срок жизни; как и отдельные существа, они проходят через пять возрастов: возникновение, восход, расцвет, закат, уничтожение. Цивилизация неизбежно переходит в изнеженность, свобода в скептицизм, и государства, народности, культуры сменяют друг друга согласно строгим, извечным, раз навсегда установленным законам, все постоянно непостоянно, как летучие пески пустыни». — Если я тебя верно понял, мой друг Муса, — заметил как-то в связи с таким чтением дон Родриго, — ты вообще не веришь в бога, ты веришь только в кадар[58], в судьбу. — Бог есть судьба, — возразил Муса. — Это сумма знаний, вытекающая и из Великой Книги евреев, и из Корана. Он поднял глаза, а за ним и Родриго проследил взглядом за вьющимся по фризу стихом, в котором Соломон возвещает: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать... время сетовать и время плясать... время любить и время ненавидеть; время войне и время миру. Что пользы работающему от того, над чем он трудится?» Убедившись, что каноник прочел эти слова, Муса продолжал: — А в восемьдесят первой суре Корана, где сказано о конце мира, пророк говорит: «То, что я возвещаю, — предостережение миру для тех, которые хотят идти путем правым. Но вы не можете этого хотеть, если этого не хочет бог всемогущий». Видишь, мой высокочтимый друг, и Соломон и Магомет приходят к одному: бог и судьба одно и то же, или, на языке философии: бог сумма всех случайностей. Такие слова приводили дона Родриго в смятение, и он решал не посещать больше кастильо Ибн Эзра. Но проходило два дня, и он снова сидел в галерее под смущающими дух надписями. Иногда он даже приводил с собой учеников, чаще всего молодого Вениамина. Случалось, в полукруглую галерею приходила и донья Ракель и слушала под тихий плеск водомета неспешную беседу ученых мужей. Однажды, вспомнив благодаря присутствию Вениамина о рабби Ханане бен Рабуа, она спросила каноника, что тот знает об ученом и о его машине для измерения времени; у неё из головы не выходил рассказ дона Вениамина о том, как преследовали ученого раввина, и как ему пришлось разрушить то, что он создал, и как его потом пытали и сожгли. Дон Родриго не хотел верить, что ученых подвергали за их знания мучениям, он не включил в свою хронику историю раввина Ханана. — Я осматривал цистерны в Галиане, — сказал он, — это самые обычные цистерны; не думаю, чтобы они когда-то служили для измерения времени. Да я и вообще не верю, что рабби Ханана пытали и замучили. Документальных данных я не нашел. Молодой дон Вениамин, обидевшись, что каноник не придает веры его рассказу о рабби Ханане, горячо, хоть и почтительно, возразил: — Но выдающимся ученым он был, с этим ты не можешь не согласиться, высокочтимый дон Родриго. Он не только изготовил прекрасную астролябию, он также перевел труды Галена на арабский и латинский языки и таким образом сохранил медицинскую науку древних греков для нашего времени. Дон Родриго промолчал, но зато стал рассказывать о великих целителях поры раннего христианства. Так, во времена Галена жили святые Косьма и Дамиан, между прочим, арабы по происхождению, которые врачевали не менее чудесно, чем он. Завистники донесли, что они христиане. Их приговорили к смерти и бросили в море: явились ангелы и спасли их. Их бросили в огонь: огонь не жег их. Их хотели побить камнями: камни повернули вспять и побили гонителей. И после смерти они совершали чудесные исцеления. Так, у одного человека была гангрена бедра. Он помолился перед образом обоих святых. Затем впал в глубокий сон, и ему привиделось, что святые отрезали ему больную ногу и заменили ногой мертвого араба. И действительно, когда он проснулся, у него была новая, здоровая нога, а мертвый араб тоже нашелся, тот, чью ногу святые приделали больному. — Конечно, они были великими волшебниками, — признала донья Ракель. А Муса сказал: — Великие мусульманские врачи исцеляли при жизни. Кроме того, я знаю многих христиан, которые в случае серьезных заболеваний охотно обращаются за советом к еврейским или мусульманским врачам. Дон Родриго, на этот раз настроенный менее миролюбиво, чем обычно, ответил: — Мы, христиане, учим, что смирение — добродетель. — Согласен, учить вы учите, мой высокочтимый друг, — приветливо подтвердил Муса. Дон Родриго рассмеялся. — Не обижайся, — сказал он, — доведись мне захворать, я почту себя счастливым, если ты будешь меня лечить, о мудрый Муса. Дон Вениамин втихомолку рисовал что-то в своей записной книжке. Он показал донье Ракель, что он набросал: на дереве сидел ворон, и у ворона было лицо Мусы. Это был, несомненно, портрет, а значит, двойной грех. Но портрет веселый, дружелюбный, и Ракели понравился и рисунок, и тот, кто его сделал. Король ничего не предпринимал против братьев де Кастро, и сторонники их осмелели. Как в свое время жители Бургоса защищали национального героя Сида Кампеадора[59] от Альфонсо Шестого, так и теперь мятежные бароны защищали братьев де Кастро от Восьмого: «Какие бы это были прекрасные вассалы, будь у них хороший король!» Когда король требовал недоимки, Нуньесы и Аренасы смеялись: «Милости просим, дон Альфонсо, приходи и выручай свои деньги, так же как ты выручаешь своих подданных из замков баронов де Кастро». Дон Альфонсо рвал и метал. Если он не хочет, чтоб все его бароны восстали, он не может дольше терпеть самоуправства братьев де Кастро. Король созвал своих ближних грандов на совет. Пришли дон Манрике де Лара с сыном Гарсераном, архиепископ дон Мартин де Кардона с каноником доном Родриго; эскривано майор дон Иегуда был еще в Арагоне. Перед друзьями дон Альфонсо дал волю своей бессильной злобе. Де Кастро наносят ему оскорбление за оскорблением, а его эскривано ведет переговоры со скользким королем Альфонсо Раймундесом и хочет разрешить рыцарский спор на совете торгашей. А ведь виноват в этой чертовой ссоре он, еврей, — чего он влез в дом де Кастро? — Кажется, так бы его оттуда и выставил, — упрямо закончил дон Альфонсо. Дон Манрике постарался его успокоить. — Будь справедлив, государь. Еврей заслужил свой кастильо. Он выполнил больше, чем обещал. Гранды платят налоги в мирное время. Семнадцать городов, раньше принадлежавших грандам, ныне подвластны тебе. Сколько-то твоих подданных, правда, взяты в плен баронами де Кастро, зато освобождено из севильского плена много сотен твоих рыцарей и солдат. Архиепископ дон Мартин, круглолицый, краснощекий, с проседью, грубоватый и веселый, заспорил. Вид у него был воинственный — скорее рыцарь, чем духовный пастырь. Одеяние, указывающее на его сан, не скрывало лат; здесь, в Толедо, в такой близости от мусульман, это все равно что в непрестанном крестовом походе, считал он. — Ты не пожалел похвал для твоего еврея, благородный дон Манрике, — сказал он своим зычным голосом. — Не спорю, этот новый Ибн Эзра умудрился выжать из страны сотни тысяч золотых мараведи и при этом некоторую толику уделил и королю, нашему государю, но зато он нанес тем больший ущерб святой церкви. Не закрывайте глаза на это, господа! Толедские евреи были наглыми уже во времена готов, наших отцов, а после того, как ты, государь, изволил так вознесли Иегуду, бесстыдство альхамы стало нетерпимо. Их cтaрейшина Эфраим бар Абба не только отказывайся платить причитающуюся мне десятину, — при этом он, к сожалению, может ссылаться на тебя, государь, — мало того, он дерзает с вызывающей наглостью возглашать в синагоге пророчество Иакова: «Не оскудеет князь от Иуды и вождь от чресл его». А ведь я доказал ему на основании творений отцов церкви, что это самое пророчество Иакова имело силу только до прихода мессии и потеряло всякую цену после появления Спасителя. Но только нам, христианам, дано проникнуть в сокровенный внутренний смысл Писания. Евреи подобны неразумным скотам и цепляются за букву. — Может быть, не следует так строго судить толедскую альхаму, — мягко высказал свое мнение каноник. — Когда во время оно слепцы и грешники — высокомерные иерусалимские евреи — поставили господа нашего Иисуса Христа перед судилищем, толедская еврейская община отправила к первосвященнику Каиафе[60] послов и предостерегла его, чтобы он не распинал Спасителя. Это удостоверено древними книгами. Архиепископ кинул на дона Родриго немилостивый взгляд, но подавил возражение. Между ним и его секретарем существовала необычная связь. Архиепископ был набожен и не лукавил сам с собой, он сознавал, что боевой темперамент иногда побуждает его к словам и делам, не приличествующим примасу Испании[61], преемнику святых Евгения и Ильдефонсо[62], и, дабы искупить грехи, в которые его мог ввергнуть воинственный нрав, он сам наложил на себя послушание: постоянное присутствие кроткого, как ягненок, дона Родриго на тот случай, если на Страшном суде ему поставят в вину, что подчас воин преобладал в нем над пастырем. Итак, вместо того чтоб возразить дону Родриго, он обратился к королю: — В свое время, когда ты, подчиняясь необходимости и твоим советникам, призвал еврея, я тебя предостерегал, дон Альфонсо, и предсказывал: настанет день, и ты пожалеешь об этом. Святейший собор не без основания запретил христианским королям приближать к себе неверных[63]. Дон Манрике возразил: — Короли Англии и Наварры, а также короли Леона, Португалии и Арагона тоже сохранили своих министров-иудеев вопреки постановлению Латеранского собора. Они удовольствовались тем, что выразили святому отцу свое сожаление. Так же поступил и король, наш государь. Кроме того, он мог сослаться на пример своих августейших отцов и дедов. У Альфонсо Шестого было два министра-еврея, у Седьмого, испанского императора, — пять. Я не представляю себе, чтобы Кастилия могла выстроить столько церквей для своих святых и столько крепостей против мусульман без помощи евреев. — Дозволь мне, досточтимый отец, — заметил каноник, — напомнить тебе еще нашего друга, достопочтенного епископа Вальядолидского. Он тоже никак не мог получить причитающейся ему подати и вынужден был поручить это дело нашему Иегуде. На этот раз дон Мартин не мог сдержать гнев в груди. — Ты преисполнен добродетелей, дон Родриго, — проворчал он, — ты почти святой, и потому я терплю тебя. Но позволь со всем смирением сказать тебе: иногда твои кротость и долготерпение просто бессовестны. Король не слушал их препирательств. Он думал о своем и, наконец, высказал то, что его занимало: — Уже не раз задавал я себе вопрос, почему бог дает неверным такую силу, а нам отказывает в ней. Я думаю так: они прокляты им на веки веков, вот потому-то он в своей великой милости наделил их на краткое время земной их жизни умом, красноречием и даром приумножать сокровища. Все несколько смущенно молчали. Их удивляло то, что король так чистосердечно высказывает свои заветные мысли, делать ему это, собственно, не подобало. Но король имеет право с королевской беззаботностью высказывать то, что лежит у него на сердце. Молодой дон Гарсеран вернулся к предмету обсуждения. — Вот что ты мог бы сделать, государь, — предложил он. — Если уж ты не выступаешь против семьи де Кастро, то поставь войско на их границу. Введи гарнизон в город Куэнку. — Совет хорош, — громогласно одобрил архиепископ. — Поставь гарнизон в Куэнку, и не маленький, чтобы братьям де Кастро неповадно было нападать на твоих подданных.

The script ran 0.019 seconds.