Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрнест Хемингуэй - За рекой, в тени деревьев [1950]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Классика, Новелла, О войне, О любви

Аннотация. Эрнест Хемингуэй. Классик не только англоязычной, но и мировой прозы XX века. Для нескольких поколений читателей он был легендарной, даже культовой фигурой. Книги Хемингуэя, всегда очень личные и очень честные, поражают эмоциональным накалом и глубоким психологизмом.

Полный текст.
1 2 3 4 

Э. ХЕМИНГУЭЙ За рекой, в тени деревьев ГЛАВА 1 Они выехали за два часа до рассвета, и сначала им не пришлось взламывать лед на канале, потому что впереди шли другие лодки. На каждой лодке стоял гребец с длинным кормовым веслом, в темноте их не было видно, и только слышался плеск воды. Охотник сидел на складном стуле, укрепленном на крышке ящика, где лежали еда и патроны, а ружья — два или даже больше — были прислонены к груде деревянных чучел. В каждой лодке был мешок с парой подсадных уток или уткой и селезнем; в каждой лодке сидела собака, собаки дрожали и метались, слыша над головой шум крыльев пролетающих во тьме уток. Четыре лодки пошли вверх, на север, по главному каналу, к большой лагуне. Пятая свернула в боковой канал. А вот теперь и шестая лодка повернула к югу, в неглубокую лагуну, затянутую льдом. Лед был сплошной; воду схватило в эту безветренную ночь, когда вдруг ударил мороз; упругий покров только гнулся под ударами кормового весла. Потом он лопался с треском, как оконное стекло, но лодка почти не двигалась. — Дайте-ка весло, — сказал охотник в шестой лодке. Он встал и, сохраняя равновесие, расставил ноги. Ему было слышно, как в темноте пролетают утки, а в лодке шарахается с места на место собака. С севера доносился треск льда, который ломали другие лодки. — Осторожно, — предупредил лодочник с кормы. — Не переверните лодку. — Я не новичок, — сказал охотник. Он взял у лодочника длинное весло и проткнул лед. Почувствовав твердое дно, он уперся грудью в широкую лопасть весла и, держа его обеими руками, оттолкнул лодку так, что весло очутилось уже возле кормы, а лодка двинулась вперед, ломая ледяную корку. Когда лодка врезалась в лед, а потом садилась на него днищем, лед раскалывался, как зеркальное стекло, и гребец на корме вел ее дальше по чистой воде. Немного погодя охотник — он мерно, напряженно работал веслом и вспотел в теплой одежде — спросил лодочника: — А где же наша бочка? — Там, левее. В заливе, рядом. — Может, мне пора сворачивать? — Воля ваша. — Что значит "воля ваша"? Вы ведь знаете, какая здесь глубина. Хватит тут воды, чтобы прошла лодка? — Кто его знает! Вода спала. — Пока мы будем канителиться, совсем рассветет. Лодочник молчал. "Ах ты черт собачий, — подумал охотник. — Ничего, доедем. Мы уже проплыли две трети пути, а если тебе неохота разбивать лед, чтобы я мог пострелять уток, это просто подло с твоей стороны!" — А ну-ка поднатужься, хлюст ты этакий! — сказал он по-английски. — Что? — спросил по-итальянски лодочник. — Я говорю, что надо двигаться. Скоро рассветет. Но уже светало, когда они наконец доплыли до большой дубовой бочки, врытой в дно лагуны. Бочку окружала покатая земляная насыпь, которую засадили камышом и осокой; охотник потихоньку ступил на нее и почувствовал, как мерзлые стебли ломаются у него под ногами. Лодочник вытащил из лодки складной стул с ящиком для патронов и передал охотнику; тот наклонился и поставил его на дно бочки. На охотнике были высокие болотные сапоги и старая походная куртка с нашивкой на левом плече — никто не понимал, что это за нашивка, — и светлыми пятнышками на погонах, где раньше был звездочки; он спустился в бочку, и лодочник подал ему оба ружья. Прислонив ружья к стенке бочки, он повесил между ними, на вбитых специально для этого крючьях, второй патронташ, а затем поудобнее расставил ружья по обе стороны патронташа. — Вода есть? — спросил он у лодочника. — Нет, — ответил тот. — А воду из лагуны пить можно? — Нет. От нее болеют. Охотник устал, разбивая лед, ему хотелось пить, он чувствовал, что начинает злиться, но сдержался. — Хотите, я помогу разбивать лед и ставить чучела? — Не надо, — ответил лодочник и с остервенением толкнул лодку на тонкий лед, который под ее тяжестью треснул и раскололся. Лодочник стал колотить по льду веслом, а потом швырять деревянные чучела во все стороны. "Что это он ярится? — думал охотник. — Ведь он здоров, как бык. Я выбивался из сил по дороге сюда, а он едва-едва нажимал на весло. Какая муха его укусила? Это же его работа!" Он приладил складной стул так, чтобы можно было свободно поворачиваться направо и налево, распечатал коробку с патронами и набил ими карманы, потом распечатал еще одну коробку, но оставил ее наготове в патронташе. Перед ним в утреннем свете поблескивала стеклянная поверхность лагуны, а на ней виднелась черная лодка, крупное, могучее тело лодочника, разбивающего веслом лед и швыряющего за борт чучела, словно он хотел избавиться от чего-то непотребного. Рассвело, и охотник увидел низкие очертания ближней косы по ту сторону лагуны. Он знал, что за этой косой стоят еще две бочки, дальше опять идут болота, а за ними — открытое море. Он зарядил оба ружья и прикинул в уме расстояние до лодки, которая расставляла чучела. Позади он услышал приближающийся шелест крыльев, присел, выглядывая из-за края бочки, взял правой рукой ружье справа от себя, потом встал, чтобы выстрелить по двум уткам, которые косо падали на чучела, притормаживая крыльями, по двум черным уткам на фоне серого, тусклого неба. Втянув голову в плечи, он широко занес ружье, вскинул ствол, целясь туда, куда летела утка, а потом, не глядя, попал он или нет, плавно поднял ружье, целясь выше и левее того места, куда летела другая утка, и, нажав курок, увидел, как, сложив на лету крылья, она упала среди чучел и осколков льда. Поглядев направо, он заметил и первую утку — черное пятно там же, на льду. Он знал, что правильно выстрелил и в первую утку, взяв много правее лодки, да и во вторую тоже, высоко подняв ствол и отведя его влево, давая утке уйти повыше и левее, чтобы лодка не попала под огонь. Это был отличный дуплет — аккуратный и точный, с должной заботой о безопасности лодки, и, перезаряжая ружье, он был очень доволен собой. — Эй, послушайте, — крикнул ему лодочник. — А ну-ка не стреляйте по лодке! "Ах, будь я трижды проклят! — сказал себе охотник. — Отныне и во веки веков!" — Бросайте свои чучела! — крикнул он лодочнику. — И побыстрее! Я не буду стрелять, пока вы не кончите; разве что прямо вверх! Лодочник ответил что-то невнятное. "Чепуха! — сказал себе охотник. — Он ведь это дело знает. И знает, что по дороге сюда я работал не меньше его. В жизни не стрелял аккуратнее и точнее. Чего же он взъелся? Я ведь предлагал ему вместе ставить чучела. Да ну его ко всем чертям!" Справа лодочник все еще злобно колотил по льду и расшвыривал чучела уток, и каждое его движение было полно ненависти. "Нет, я не дам тебе испакостить мне утро, — подумал охотник. — Если солнце не растопит лед, много тут не настреляешь. Несколько штук — и все, так что я не дам тебе изгадить мне охоту! Кто его знает, сколько раз еще мне придется стрелять уток, — я не позволю, чтобы мне испортили эту охоту!" Он смотрел, как за длинной болотной косой светлеет небо, а потом, повернувшись в бочке, поглядел на замерзшую лагуну, на болота и на снежные горы вдали. Он сидел так низко, что предгорий не было видно, вершины отвесно поднимались над плоской равниной. Глядя на горы, он чувствовал, как в лицо ему тянет ветерком, и понял, что с восходом солнца задует ветер, потревожит птиц и они непременно прилетят сюда с моря. Лодочник кончил расставлять чучела. Они плавали на воде двумя стайками: перед бочкой, чуть-чуть левее ее, в той стороне, откуда встанет солнце, и справа от охотника. Вот он выбросил за борт и подсадную утку вместе с привязью и грузилом, и живой манок стал окунать голову в лагуну — высовывал, снова погружал и расплескивал у себя по спине воду. — А не расколоть ли еще немножко льда по краям? — крикнул охотник лодочнику. — Слишком мало чистой воды — они не сядут. Лодочник ничего не ответил, но стал колотить веслом по рваной кромке льда. Ломать лед было ни к чему, и лодочник это знал. Но охотник этого не знал и думал: "Непонятно, что с ним происходит. Я не дам ему испортить мне охоту. Не желаю, чтобы ей что-нибудь мешало, и ему не дам! Каждый выстрел теперь, может быть, мой последний выстрел, и я не позволю какому-то сукину сыну портить мне охоту! Спокойно, мальчик, только не злись", — говорил он себе. ГЛАВА 2 Но он уже не мальчик. Ему пятьдесят, и он полковник пехотных войск армии Соединенных Штатов. И для того, чтобы пройти медицинский осмотр за день до поездки в Венецию на охоту, он проглотил столько нитроглицерина, сколько было нужно для того, чтобы… он и сам толком не знал, для чего: для того, чтобы пройти этот осмотр, уверял он себя. Врач выслушивал его с явным недоверием. Но, дважды измерив давление, все же занес цифры в карточку. — Понимаешь, какое дело, Дик, — сказал он. — Тебе это не рекомендуется; больше того, при повышенном внутриглазном и внутричерепном давлении это противопоказано! — Не понимаю, — сказал охотник, который только собирался стать охотником и пока что был полковником пехотных войск армии Соединенных Штатов, а раньше занимал генеральскую должность. — Я ведь не первый день вас знаю, полковник. А может, мне только кажется, что я вас знаю давно? — Нет, тебе это не кажется, — сказал полковник. — Что-то мы оба будто романс запели, — сказал врач. — Только смотри не стукнись обо что-нибудь твердое и следи, чтобы в тебя не попала искра, раз ты так набит нитроглицерином! Хорошо бы на тебя навесить предохранительный знак, как на цистерну с горючим. — А кардиограмма у меня в порядке? — спросил полковник. — Кардиограмма у вас, полковник, замечательная! Не хуже, чем у двадцатипятилетнего. Да такой кардиограмме позавидуешь и в девятнадцать лет! — Тогда чего же тебе надо? — спросил полковник. Когда наглотаешься нитроглицерина, иногда немного подташнивает; ему хотелось, чтобы осмотр поскорее кончился. Ему хотелось поскорее лечь и принять соду. "Эх, я мог бы написать руководство по тактике обороны для взвода с высоким давлением, — подумал он. — Жаль, что нельзя ему этого сказать. А почему бы, в сущности, не сознаться и не попросить у суда снисхождения? Не сможешь, — сказал он себе. — Так до конца и будешь твердить, что невиновен". — Сколько раз ты был ранен в голову? — спросил врач. — Ты же знаешь, ответил полковник. — В формуляре сказано. — А сколько раз тебе попадало по голове? — О, господи! — Потом он спросил: — Ты спрашиваешь официально или как мой личный врач? — Как твой личный врач. А ты думал, что я хочу подложить тебе свинью? — Нет, Вес, не думал. Прости меня, пожалуйста. Что ты спросил? — Сколько у тебя было контузий? — Серьезных? — Когда ты терял сознание или ничего не мог вспомнить. — Штук десять, — сказал полковник. — Считая и падение с лошади. А легких три. — Ах ты старый хрен, — сказал врач. — Вы уж меня извините, господин полковник! — Ну как, можно идти? — спросил полковник. — Да, господин полковник, — сказал врач. — У вас все в порядке. — Спасибо. Хочешь, поедем со мной, постреляем уток на болотах в устье Тальяменто? Чудная охота. Там имение одних славных итальянских парнишек: я с ними познакомился в Кортине. — А болота — это где водятся кулики? — Нет, в тех местах охотятся на настоящих уток. Парнишки очень славные. И охота чудная. Настоящие утки. Гоголи, шилохвостки, чирки. Даже гуси попадаются. Не хуже, чем у нас дома, когда мы были ребятами. — Ну, я-то был ребенком в тридцатом году. — Вот это подлость! Не ожидал от тебя. — Да я совсем не то хотел сказать. Я просто не помню, чтобы у нас хорошо было охотиться на уток. К тому же я рос в городе. — Тем хуже! Всем вам, городским мальчишкам, грош цена! — Вы это серьезно, полковник? — Конечно, нет. Какого черта ты спрашиваешь? — Со здоровьем у вас все в порядке, полковник, — повторил врач. — Жалко, что я не могу с тобой поехать. Но я и стрелять не умею. — Ну и черт с ним, — сказал полковник. — Какая разница? У нас в армии никто не умеет стрелять. Мне очень хотелось, чтобы ты со мной поехал. — Я вам дам еще одно лекарство, вдобавок к тому, что вы принимаете. — А разве есть такое лекарство? — По правде говоря, нет. Хотя они там что-то придумывают. — Ну и пусть придумывают, — сказал полковник. — Весьма похвальная жизненная позиция, господин полковник. — Иди к черту. Так ты не хочешь со мной ехать? — С меня хватит уток в ресторане "Лоншан" на Медисонавеню, — сказал врач. — Летом там кондиционированный воздух, а зимой тепло. Не надо вставать чуть свет и напяливать на себя теплые кальсоны. — Ладно, городской пижон. Что ты понимаешь в жизни? — И никогда не хотел понимать, — сказал врач. — А со здоровьем у вас все в порядке, господин полковник. — Спасибо, — сказал полковник и вышел. ГЛАВА 3 Это было позавчера. А вчера он выехал из Триеста в Венецию по старой дороге, которая шла от Монфальконе до Латизаны и потом прямо по равнине. Шофер у него был хороший, и он спокойно привалился к спинке переднего сиденья, поглядывая на места, которые знал еще мальчишкой. "Сейчас они выглядят совсем иначе, — думал он. — Наверное, потому, что расстояния кажутся другими. Когда стареешь, все как будто становится меньше. Да и дороги теперь получше, и пыли такой нету. Когда-то я проезжал здесь на грузовике. Но чаще мы ходили пешком. Все, о чем я тогда мечтал, — это найти хоть полоску тени для привала и колодец на крестьянском дворе. И, конечно, — канаву. Ну до чего же меня в те времена привлекали канавы!" Они свернули и по временному мосту переехали через Тальяменто. Берега зеленели, а на той стороне, где было поглубже, какие-то люди удили рыбу. Взорванный мост восстанавливали, гулко стучали клепальные молотки, а в восьмистах ярдах от моста стояли разрушенный дом и службы; по развалинам усадьбы, когда-то построенной Лонгеной, было видно, где сбросили свой груз средние бомбардировщики. — Нет, вы подумайте, — сказал шофер. — У них что ни мост, что ни станция — кругом на целые полмили одни развалины. — Отсюда мораль, — сказал полковник, — не строй себе дом или церковь и не нанимай Джотто писать фрески, если твоя церковь стоит в полумиле от моста. — Я так и знал, господин полковник, что тут должна быть своя мораль, — сказал шофер. Они миновали разрушенную виллу и выехали на прямую дорогу; в кюветах, обсаженных ивами, еще стояла темная вода, а на полях росли шелковицы. Впереди ехал велосипедист и читал газету, держа ее обеими руками. — Если летают тяжелые бомбардировщики — другая мораль: отступи на целую милю, — сказал шофер. — Правильно, господин полковник? — А если управляемые снаряды, то не на одну, а на двести пятьдесят миль. Ну-ка, погудите велосипедисту! Шофер погудел, и тот съехал на обочину, так и не взглянув на них и не притронувшись к рулю. Когда они проезжали мимо, полковник высунулся, чтобы поглядеть, какую он читает газету, но заголовка не было видно. — По-моему, теперь вообще не стоит строить себе красивых домов или церквей и нанимать этого, как его — как вы его назвали? — писать фрески. — Джотто. Но это мог быть и Пьетро делла Франческа и Мантенья. И даже Микеланджело. — Вы, видно, здорово знаете всех этих художников? Теперь они ехали по прямому отрезку дороги и, стараясь наверстать время, гнали так, что один крестьянский дом словно наплывал на следующий; они почти сливались друг с другом, и видно было лишь то, что находилось далеко впереди и двигалось навстречу. За боковым стеклом тянулся безликий плоский пейзаж зимней равнины. "Я, пожалуй, не так уж люблю быструю езду, — думал полковник. — Хорош был бы Брейгель, заставь его наблюдать натуру из мчащегося автомобиля!" — Художников? — переспросил он. — Да нет, Бернхем, не так уж много я про них знаю. — Моя фамилия Джексон, господин полковник, Бернхема послали отдыхать в Кортину. Хорошее место, господин полковник. — У меня, видно, память сдавать стала, — сказал полковник. — Простите, Джексон. Да, место там хорошее. Кормят недурно. Уход приличный. И никто к тебе не пристает. — Это верно, господин полковник, — согласился Джексон. — Но я вас спросил о художниках из-за всех их мадонн. Я решил, что и мне надо посмотреть картины, и пошел во Флоренции в самое большое здание, какое у них есть. — Уффици? Питти? — Понятия не имею, как оно называется. Но самое большое, какое там есть. Смотрел я, смотрел, пока меня от этих мадонн не замутило. Верно, тот, кто в картинах мало разбирается, только и видит что одних мадонн, и очень ему от этого муторно. Знаете, что мне кажется? Вы, верно, заметили, как все они тут помешаны на этих своих bambini1, и чем меньше у них еды, тем больше bambini, a им все мало! Вот я и думаю, что их художники тоже были большими любителями bambini, как все итальянцы. Не знаю, те ли именно, кого вы назвали, и поэтому о них разговор особый, да вы меня и поправите, если я что скажу не так. Но мне лично сдается, что все эти мадонны — а я их, ей-богу, навидался досыта, — или, вернее сказать, все эти художники, которые только и знали, что рисовать мадонн… у всех у них только и были на уме что bambini… не знаю, поймете вы меня или нет… — Не надо забывать, что им приходилось писать на одни только религиозные сюжеты. — Это конечно, господин полковник. Значит, вы считаете, что взгляд мой правильный? — Пожалуй. Только дело тут все же обстоит сложнее. — Понятно, господин полковник. Взгляд мой на это дело еще не вполне окончательный. — А у вас есть еще какие-нибудь взгляды насчет искусства, Джексон? — Нет, господин полковник. Пока что я додумался только насчет bambini. Но чего бы мне хотелось — это чтобы они покрасивей нарисовали ту горную местность вокруг Кортины. — Там родина Тициана, — сказал полковник. — Так, по крайней мере, считают. Я спускался в долину и видел дом, где, как говорят, он появился на свет. — Шикарное место, господин полковник? — Не очень. — Ну что ж, если он рисовал картины с тех гор, — там такие скалы, ну прямо в цвет заката, сосны, кругом снег и остроконечные шпили… — Campanile, — сказал полковник. — Такие, как там, впереди, в Чеджии. Колокольни. — Ну что ж, если он в самом деле красиво срисовывал картины с той местности, я бы не прочь у него даже парочку купить. — Он замечательно писал женщин, — сказал полковник. — Вот если бы я держал кабак, или трактир, или постоялый двор, тогда мне пригодилась бы и женщина, — сказал шофер. — Но не дай бог я привезу домой картину с женщиной — моя старуха мне покажет! Костей не соберешь. — Вы могли бы подарить картину местному музею. — Господи, да что там у нас в музее? Наконечники стрел, боевые уборы из перьев, ножи для снимания скальпов, разные скальпы, рыбьи окаменелости, трубка мира, фотографии Пожирателя Печенки Джонстона и шкура какого-то проходимца — его сперва повесили, а потом какой-то доктор содрал с него шкуру. Картина с женщиной там уже совсем некстати. — Видите campanile по ту сторону равнины? — спросил полковник. — Я вам покажу место, где мы воевали, когда я был мальчишкой. — Вы разве и тут воевали, господин полковник? — Да. — А у кого в ту войну был Триест? — У фрицев. Точнее говоря, у австрияков. — Но мы его все же у них забрали? — Только потом, когда закончилась война. — А у кого были Флоренция и Рим? — У нас. — Ну что ж, тогда вам плакать было не о чем. — "Господин полковник", — мягко добавил тот. — Простите, господин полковник, — пробормотал шофер. — Я был в Тридцать шестой дивизии, господин полковник. — Я видел у вас нашивку. — Я как раз вспомнил Рапидо, господин полковник, а вовсе не хотел быть нахальным или грубить начальству. — Верю, — сказал полковник. — Вы просто вспомнили Рапидо. Но, имейте в виду, Джексон, у всякого, кто долго воевал, было свое Рапидо, и даже не одно. — Ну, больше одного я бы не вынес, господин полковник. Машина въехала в веселый городок Сан-Дона-ди-Пьяве. Его заново отстроили, но он от этого не стал уродливее любого городка Центрального Запада США. "Он выглядит таким процветающим, — думал полковник, — а Фоссальта чуть выше по реке — такой нищей и унылой. Неужели Фоссальта так и не оправилась после первой войны? Но я ведь не видел ее до того, как ее разбомбили, — подумал он. — Город здорово обстреливали перед большим наступлением пятнадцатого июня тысяча девятьсот восемнадцатого года. А потом и мы по нему били, перед тем как взять обратно". Он вспоминал, как началась атака — от Монастье, через Форначе. В этот зимний день он вспоминал о том, что случилось в то лето. Несколько недель назад он проезжал через Фоссальту и спустился к реке на то место, где его когда-то ранило. Место это нетрудно было найти — здесь была излучина; там, где когда-то стояли тяжелые пулеметы, воронка густо заросла травой. Козы или овцы выщипывали траву, и впадина стала похожа на выемку для игры в гольф. Река текла медленно, она была мутно-синяя и заросла по берегам камышом; пользуясь тем, что кругом ни души, полковник присел на корточки и, глядя в реку с того берега, где раньше нельзя было днем и головы поднять, облегчился на том самом месте, где, по его расчетам, он был тяжело ранен тридцать лет назад. — Не бог весть какое достижение, — сказал он реке и берегу, напоенным осенней тишиной и сыростью после обильных дождей. — Но зато лично мое. Он встал и огляделся. Вокруг никого не было; машину он оставил на дороге перед крайним и самым унылым из новых домов Фоссальты. — А теперь я дострою памятник, — сказал он, хотя слышать его могли одни мертвецы, и вынул из кармана старый золингенский складной нож, какие носят немецкие браконьеры. Нож щелкнул; повертев им, он выкопал в сырой земле аккуратную ямку. Обтерев нож о правый сапог, он сунул в ямку коричневую бумажку в десять тысяч лир, притоптал ямку и прикрыл дерном. — Двадцать лет по пятьсот лир в год за Medaglia d'Argento al Valore Militare.2 За Крест Виктории, если не ошибаюсь, платят десять гиней. Медаль "За отличную службу" не дает ни гроша. Серебряная звезда тоже. Ладно, сдачу я оставлю себе. "Вот, теперь все в порядке, — думал он. — Дерьмо, деньги и кровь; погляди только, как растет здесь трава; а в земле ведь железо, и нога Джино, и обе ноги Рандольфо, и моя правая коленная чашечка! Прекрасный памятник! В нем есть все — залог плодородия, деньги, кровь и железо. Чем не держава? А где плодородная земля, деньги, кровь и железо — там родина. Но нам нужен еще и уголь. Надо достать немножко угля". Потом он посмотрел за реку, на вновь отстроенный белый дом, который тогда был грудой развалин, и плюнул в реку. Он стоял далеко от воды и доплюнул с трудом. — Я никак не мог сплюнуть в ту ночь и долго еще после этого, — сказал он. — Но теперь я неплохо плююсь для человека, который не жует резинку. Он медленно пошел назад, к машине. Шофер спал. — А ну-ка, проснитесь, — сказал он. — Разворачивайтесь, поедем по той дороге на Тревизо. В этих местах карта нам не нужна. Я скажу, где свернуть. ГЛАВА 4 Теперь, по пути в Венецию, он держал себя в руках и старался не думать о том, как сильно его туда тянет, а большой "Бьюик" миновал тем временем последние строения Сан-Дона и въехал на мост через Пьяве. Они пересекли реку и очутились на итальянской стороне; он снова увидел старую дорогу с высокими откосами. Как и всюду вдоль реки, она была здесь ровная и однообразная. Но глаз его различал старые окопы. По обе стороны прямой, гладкой дороги, по которой они катили на полной скорости, текли обсаженные ивами каналы; когда-то в них плавали трупы. Наступление окончилось страшной бойней, солнце припекало, и, чтобы расчистить позиции у реки и дорогу, кто-то приказал сбросить трупы в каналы. К несчастью, шлюзы в низовьях все еще находились в руках австрийцев и были на запоре. Вода стояла почти без движения, и мертвые — их и наши — запрудили каналы надолго, плавая лицом кверху или лицом книзу, пучась, раздуваясь и достигая чудовищных размеров. В конце концов, когда все поуспокоилось, рабочие команды стали по ночам вылавливать трупы и хоронить их у самой дороги. Полковник посмотрел, не видно ли на обочинах особенно пышной растительности, но ничего не заметил. А в каналах плавали утки и гуси, и вдоль всей дороги люди удили рыбу. "Да ведь их же всех вырыли, — подумал полковник, — и похоронили на том большом ossario3 под Нервесой". — Мы воевали тут, когда я был мальчишкой, — сказал полковник шоферу. — Чертовски ровная местность, воевать здесь худо, — ответил шофер. — А реку держали вы? — Да, — сказал полковник. — Мы держали ее, теряли и брали снова. — Куда ни посмотришь, негде укрыться. — В том-то и беда, — сказал полковник. — Приходилось цепляться за малейший бугорок, который не сразу и увидишь. За любую канаву, дом, откос на берегу канала, живую изгородь. Совсем как в Нормандии, только здесь еще ровнее. Наверно, так воевали в Голландии. — Да уж, этой реке далеко до Рапидо. — Тогда это была совсем неплохая речка, сказал полковник. — Пока не построили все эти гидростанции, в верховьях воды было много. А когда она мелела, среди гальки вдруг открывались омуты, глубокие и коварные. Было там одно место — Граве-де-Пападополи, — вот где было особенно паршиво. Он знал, что о чужой войне слушать очень скучно, и замолчал. "Каждый смотрит на войну со своей колокольни, — подумал он. — Никто не интересуется войной отвлеченно, кроме разве настоящих солдат, а их немного. Вот готовишь солдат, а лучших из них убивают. И потом каждый так занят своими делами, что ничего не видит и не слышит. Думает только о том, что сам пережил, и, пока ты говоришь, прикидывает, как бы похитрее ответить и добиться повышения или каких-нибудь выгод. Зачем же надоедать этому парню, который, несмотря на свою нашивку фронтовика, медаль за ранение и другие побрякушки, вовсе не солдат; на него против воли напялили военную форму, а теперь он, видно, решил остаться в армии по каким-то своим соображениям". — Чем вы занимались до войны, Джексон? — спросил полковник. — Мы с братом держали гараж в Ролинсе, штат Вайоминг. — Собираетесь туда вернуться? — Брата убили на Тихом, а парень, на которого мы оставили гараж, оказался бездельником, — сказал шофер. — Мы потеряли все, что туда вложили. — Обидно, — сказал полковник. — Еще бы, черт его дери, не обидно, — сказал водитель и добавил: — господин полковник. Полковник поглядел вперед, на дорогу. Он знал, что скоро будет перекресток, которого он ждал и никак не мог дождаться. — Глядите в оба и на первой развилке сверните влево, на проселок, — сказал он шоферу. — А вы уверены, что наша машина пройдет по этой низине? — Посмотрим, — сказал полковник. — Какого черта, ведь дождей не было уже три недели. — Что-то я не больно доверяю здешним проселкам. Кругом болота. — Если мы застрянем, волы нас вытащат. — Да я ведь беспокоюсь только о машине. — А вы побеспокойтесь лучше о том, что я сказал, и сверните влево на первый же проселок, если он будет выглядеть мало-мальски сносно. — Вот, видно, и он, там, где изгородь, — сказал шофер. — За нами дорога пустая. Остановитесь у самой развилки, а я выйду погляжу. Он вылез из машины, и перешел на другую сторону широкого асфальтированного шоссе, и посмотрел на узкую грунтовую дорогу, на быстрое течение идущего вдоль нее канала и густую живую изгородь на том берегу. За изгородью виднелся приземистый красный крестьянский дом с большим амбаром. Дорога была сухая. Даже телеги не выбили на ней колеи. Он вернулся к машине. — Бульвар, а не дорога, — сказал он. — Можете не беспокоиться. — Слушаюсь, господин полковник. Машина-то ведь ваша. — Верно, — сказал полковник. — Я еще до сих пор за нее не расплатился. Скажите, Джексон, вы всегда так переживаете, когда сворачиваете с шоссе на проселок? — Нет, господин полковник. Но ведь одно дело "Виллис", а другое — машина с такой низкой посадкой, как эта. Вы же знаете, господин полковник, она может сесть на дифер. Можно и раму повредить. — У меня в багажнике лопата и цепи. Вот когда выедем из Венеции, там действительно будет о чем беспокоиться. — А мы поедем и дальше на этой машине? — Не знаю. Посмотрим. — Подумайте о крыльях, господин полковник. — На худой конец подрежем крылья, как это делают индейцы в Оклахоме. Крылья у нее чересчур большие. Все у нее больше, чем надо, кроме мотора. Мотор у нее, Джексон, настоящий. — Еще бы, господин полковник. Вести такую мощную машину по хорошему шоссе — одно удовольствие. Вот я и не хочу, чтобы с ней что-нибудь случилось. — Это вы молодец, Джексон. Ну а теперь бросьте переживать. — Я не переживаю, господин полковник. — Вот и отлично, — сказал полковник. Сам он забыл обо всем, потому что как раз в эту минуту увидел парус, который мелькал впереди, за купой коричневых деревьев. Это был красный парус, косо и круто уходивший вниз; он медленно плыл за деревьями. "Почему всегда сжимается сердце, когда видишь, как вдоль берега движется парус? — подумал полковник. — Почему у меня сжимается сердце, когда я вижу больших, неторопливых светлых быков? Дело, верно, в их поступи, во всем их виде, величине и окраске. Но меня трогают и красивый крупный мул, и цепочка холеных вьючных мулов. И койот, всякий раз, когда я его вижу, и волк, который движется иначе, чем все другие звери, серый и такой уверенный в себе, гордо несущий свою тяжелую голову с недобрыми глазами". — Вы когда-нибудь видели волков в окрестностях Ролинса, Джексон? — Нет, господин полковник. С волками покончили, когда меня еще не было на свете; их всех потравили. Зато койотов у нас сколько угодно. — Вам нравятся койоты? — Я люблю слушать их по ночам. — Я тоже. Больше всего на свете. Да еще — смотреть на парусные лодки, плывущие между берегов. — Вон как раз идет такая лодка, господин полковник. — По каналу Силе, — сообщил полковник. — Этот парусник плывет в Венецию. Ветер дует с гор, и лодка идет довольно быстро. Если ветер не стихнет, ночью подморозит, и уток будет видимо-невидимо. Сверните-ка налево и поезжайте вдоль канала. Дорога тут хорошая. — В наших местах редко охотятся на уток. А вот в Небраске на реке Платт уток сколько угодно. — Хотите поохотиться там, куда мы едем? — Пожалуй, не стоит. Стрелок я неважный, лучше поваляюсь подольше. У меня ведь спальный мешок с собой. Утро-то будет воскресное. — Это верно, — сказал полковник. — Можете валяться хоть до полудня. — Я захватил порошок от клопов. Сосну как следует. — Порошок, пожалуй, не понадобится, — сказал полковник. — А вы консервов из пайка захватили? Еда ведь будет только итальянская. — Как же, запасся. И самим хватит, и других угостить сможем. — Вот и отлично, — сказал полковник. Теперь он смотрел вперед: дорога, бежавшая вдоль канала, снова должна была выйти на шоссе. Он знал, что в такой ясный день, как сегодня, с развилки все будет видно. На болотах, бурых, как болота зимой в устье Миссисипи, вокруг Пайлоттауна, резкие порывы северного ветра пригибали к земле тростник; а вдали была видна квадратная башня церкви в Торчелло и высокая campanile в Бурано. Море было синевато-серым, как сланец, и он насчитал двенадцать парусников, плывущих по ветру в Венецию. "Придется подождать. Когда переедем мост через Дезе под Ногерой, — сказал он себе, — все будет видно как на ладони. Подумать только, — целую зиму мы защищали этот город тут, на канале, и ни разу его не видали. Но однажды я был в тылу, у самой Ногеры, день стоял холодный и ясный, как сегодня, и я впервые его увидел на той стороне залива. Но так туда и не попал. А все же это мой город — я воевал за него еще мальчишкой, а теперь, когда мне полвека от роду, они знают, что я за него воевал, и я для них желанный гость. Ты думаешь, что ты поэтому для них желанный гость? — спросил он себя. Может быть. А может быть, потому, что ты штабное начальство из армии победителей. Хотя вряд ли. Надеюсь, что нет. Это ведь тебе не Франция, — подумал он. Там ты дерешься за какой-нибудь город, который тебе дорог, и дрожишь, как бы чего в нем не попортить, а потом, если только у тебя есть голова на плечах, ты и носа туда больше не покажешь: непременно напорешься на какого-нибудь вояку, который тебе не простил, что ты брал этот город. Vive la France et les pommes de terre frites. Liberte, Venalite, et Stupidite!4 Уж эта мне великая clarte5 французской военной мысли! Не было у них ни одного военного мыслителя со времен дю Пика. Да и тот был несчастным полковником, вроде меня. Манжен, Мажино и Гамелен. Выбирайте по своему вкусу, господа! Три школы военной мысли. Первая: дам-ка я им в морду. Вторая: спрячусь за эту штуковину, хоть она у меня и левого фланга не прикрывает. Третья: суну голову в песок, как страус, и понадеюсь на военную мощь Франции, а потом пущусь наутек. Пуститься наутек — это еще деликатно сказано. Впрочем, — подумал он, — справедливости ради не стоит слишком упрощать. Вспомни хороших ребят из Сопротивления, вспомни Фоша — он ведь и воевал, и сколачивал армию; вспомни, как прекрасно держались люди. Вспомни добрых друзей и вспомни погибших. Вспомни многое, еще разок вспомни самых лучших друзей и самых лучших ребят, которых ты знал. Не злись и не валяй дурака. И нечего тебе все кивать на солдатское ремесло. Хватит, — сказал он себе. — Ты ведь поехал развлекаться". — Джексон, — сказал он, — вам здесь нравится? — Да, господин полковник. — Отлично. Сейчас мы подъедем к одному месту, которое я хочу вам показать. Вы на него только разок поглядите, и все. Вся операция пройдет для вас совершенно безболезненно. "Чего это он на меня взъелся? — подумал шофер. — Вот воображает! Конечно, был важной шишкой! Но хороший генерал генералом бы и остался. Видно, его на войне так исколошматили, что даже мозги вышибли". — Вот посмотрите, Джексон, — сказал полковник. — Поставьте машину на обочину и давайте поглядим отсюда. Полковник и шофер перешли через дорогу и посмотрели на другую сторону лагуны — воду ее хлестал резкий, холодный ветер с гор, и контуры строений казались четкими, как на чертеже. — Прямо перед нами Торчелло, — показал полковник. — Там жили люди, согнанные с материка вестготами. Они-то и построили вон ту церковь с квадратной башней. Когда-то тут жило тридцать тысяч человек; они построили церковь, чтобы почитать своего бога и воздавать ему хвалу. Потом, после того как ее построили, устье реки Силе занесло илом, а может, сильное наводнение погнало воду по новому руслу; всю эту землю, по которой мы сейчас ехали, затопило, расплодились москиты, и люди стали болеть малярией. Они мерли, как мухи. Тогда собрались старейшины и решили переселиться в здоровую местность, которую можно оборонять с моря и куда вестготы, ломбардцы и прочие разбойники не смогут добраться, потому что у этих разбойников нет морских судов. А ребята из Торчелло все были отличными моряками. Вот они и разобрали свои дома, камни погрузили на барки, вроде той, какую мы сейчас видели, и выстроили Венецию. Он замолчал. — Вам не скучно это слушать, Джексон? — Нет, господин полковник. Я и понятия не имел, кто пришел сюда первый, как наши пионеры. — Люди из Торчелло. Это были лихие ребята, и строили они хорошо, с большим вкусом. Они вышли из деревушки Каорле, там, выше по побережью, а во время нашествия вестготов к ним сбежалось все население окрестных городов и сел. И один парень, который возил оружие в Александрию, нашел там тело святого Марка и вывез его, спрятав под свиными тушами, чтобы мусульманские таможенники не нашли. Он тоже был из Торчелло. Этот парень привез тело в Венецию, и теперь святой Марк — их покровитель, и они построили ему собор. Но к тому времени они уже торговали с далекими восточными странами, и архитектура у них стала, на мой взгляд, слишком византийской. Никогда они не строили лучше, чем в самом начале, в Торчелло. Вот оно, Торчелло. — А площадь Святого Марка — это там, где много голубей и где стоит такой громадный собор, вроде шикарного кинотеатра? — Вот именно, Джексон. Это вы точно подметили. Все ведь зависит от того, как на что посмотреть. А теперь поглядите туда, за Торчелло, видите ту красивую campanile, на Бурано? У нее почти такой же наклон, как у падающей башни в Пизе. Бурано — густонаселенный островок, женщины там плетут прекрасные кружева, а мужчины делают bambini; днем они работают на стекольных заводах вот на том островке, по соседству с другой campanile, это — Мурано. Днем они делают прекрасное стекло для богачей всего мира, а потом возвращаются домой на маленьком vaporetto6 и делают bambini. Однако не все проводят каждую ночь в постели с женой. По ночам они еще охотятся на уток по кромке болот в этой лагуне; они охотятся на плоскодонках, с длинными ружьями. В лунную ночь выстрелы слышны до самого утра. Он умолк. — А там, за Мурано, — Венеция. Это мой город. Я бы мог еще много вам тут показать, да, пожалуй, пора ехать. Но вы все же взгляните еще раз хорошенько. Отсюда все видно, и можно понять, как родился этот город. Только никто с этого места на него не смотрит. — Вид очень красивый. Спасибо, господин полковник. — Ладно, — сказал полковник. — Поехали. ГЛАВА 5 Но сам продолжал смотреть, и город казался ему таким же прекрасным и волновал ничуть не меньше, чем тогда, когда ему было восемнадцать и он увидел его впервые, ничего в нем не понял и только почувствовал, как это красиво. Зима в тот год стояла холодная, и горы за равниной совсем побелели. Австрийцам надо было во что бы то ни стало прорваться в том месте, где река Силе и старое русло Пьяве создавали естественную преграду. Если удерживаешь старое русло Пьяве, в тылу остается Силе, за которую можно отступить, когда прорвут первую линию обороны. За Силе не было уже ничего, кроме голой, как плешь, равнины и густой сети дорог; они вели в долины Венето и Ломбардии, и австрийцы всю зиму атаковали снова, снова и снова, чтобы выбраться на эту отличную дорогу, по которой машина катила теперь прямо в Венецию. В ту зиму у полковника — тогда он был лейтенантом и служил в иностранной армии, что потом всегда казалось чуть-чуть подозрительным в его собственной армии и порядком испортило его карьеру, — болело горло. Болело оно потому, что приходилось без конца торчать в воде. Обсушиться не удавалось при всем желании, и лучше было поскорее промокнуть до нитки да так и оставаться мокрым. Австрийские атаки были плохо организованы, но шли одна за другой с необыкновенным упорством; сперва обрушивался артиллерийский огонь, который должен был подавить сопротивление, потом он прекращался, и можно было оглядеть свои позиции и сосчитать людей. Позаботиться о раненых было некогда: начиналась атака — и тогда убивали австрияков, которые наступали по болоту, подняв над водой винтовки и бредя еле-еле, как только и можно брести по пояс в воде. "Не знаю, что бы мы делали, если бы они не прекращали обстрела перед атакой, — часто думал полковник, бывший в то время лейтенантом. — Но перед самой атакой они всегда прекращали огонь и переносили его вглубь. Если бы мы потеряли старое русло Пьяве и отошли к Силе, противник перенес бы огонь на вторую и третью линии обороны, хотя и ту и другую все равно невозможно было удержать, и австрийцам следовало бы подтянуть всю артиллерию поближе и бить, не переставая, во время самой атаки, пока не прорвутся. Но, слава богу, — думал полковник, — командует всегда какой-нибудь высокопоставленный оболтус, вот они и действовали непродуманно". Всю зиму он болел тяжелой ангиной и убивал людей, которые шли на него с гранатами, пристегнутыми к ремням портупеи, тяжелыми ранцами из телячьей кожи, в касках, похожих на котелок. Это был враг. Но он никогда не питал к ним вражды, да и вообще каких бы то ни было чувств. Он командовал, обвязав горло старым носком, смоченным в скипидаре, и они отбивали атаки ружейным огнем и огнем пулеметов, которые оставались целы после очередного артиллерийского обстрела. Он учил своих людей стрелять — редкое в европейских войсках искусство, учил их глядеть в лицо наступающему врагу, и поскольку всегда выпадают минуты затишья, когда можно спокойно поучиться, они стали отличными стрелками. Но после артиллерийского обстрела всякий раз приходилось считать — и считать быстро, — сколько у тебя стрелков. Его самого трижды ранило в ту зиму, но раны все были удачные — легкие ранения, не задевшие костей, и это внушило ему твердую веру в свое бессмертие, — ведь его давно должны были убить во время одного из ураганных обстрелов перед какой-нибудь атакой. В конце концов, и ему попало как следует, на всю жизнь. Ни одна из его ран не оставила такого следа, как это первое тяжелое ранение. "Наверно, — думал он, — я тогда потерял веру в бессмертие. Что ж, в своем роде это немалая потеря". Этот край был ему дорог, дороже, чем он мог или хотел кому-нибудь признаться, и теперь он был счастлив, что еще полчаса — и они будут в Венеции. Полковник принял две таблетки нитроглицерина; он был мастер плеваться, только тогда, в восемнадцатом году, у него не хватило слюны, чтобы проглотить таблетку, ничем не запивая. — Как дела, Джексон? — спросил он. — Отлично, господин полковник. — Сверните у развилки на Местре влево — мы увидим лодки на канале, да и движение там потише. — Слушаюсь, господин полковник. Вы мне покажете эту развилку? — Конечно, — сказал полковник. Они быстро приближались к Местре, и он снова испытал то чувство, какое у него было, когда он впервые подъезжал к Нью-Йорку, а тот весь сверкал — белый и красивый. Тогда там еще не все было затянуто дымом. "Мы подъезжаем к моему городу, — думал он. — Господи, какой это город!" Свернув влево, они поехали вдоль канала, где стояли у причалов рыбачьи лодки, и полковник наслаждался, глядя на коричневые сети, и плетеные садки, и строгую, красивую форму лодок. "Нет, живописными их не назовешь. Живописность — это дерьмо. Они просто дьявольски красивы". Машина миновала длинную вереницу лодок; эти медленные воды канала текли из Бренты, и он вспомнил берег Бренты, где стоят знаменитые виллы с лужайками и садами, с платанами и кипарисами. "Вот если бы меня там похоронили, — думал он. — Я ведь так хорошо знаю те места. Но вряд ли это можно устроить. А впрочем, кто его знает. Найдутся же люди, которые дадут похоронить меня на своей земле. Спрошу у Альберто. Да нет, он еще решит, что я нытик". Он уже давно подумывал о разных красивых местах, где бы ему хотелось быть похороненным, о тех краях, частью которых он хотел бы стать. "Смердишь и разлагаешься не так уж долго, зато станешь чем-то вроде навоза, даже кости и те пойдут в дело. Я бы хотел, чтобы меня похоронили где-нибудь подальше, на самом краю усадьбы, но чтобы оттуда был виден милый старый дом и высокие тенистые деревья. Вряд ли это доставит им так уж много хлопот. Я бы смешался с той землей, где по вечерам играют дети, а по утрам, может быть, еще учат лошадей брать препятствия и их копыта глухо стучат по дерну, а в пруду прыгает форель, охотясь за мошками". Теперь, от Местре, они ехали по мощеной дороге мимо уродливого завода Бреда, который с тем же успехом мог быть заводом Хэммонда в штате Индиана. — А что они здесь делают, господин полковник? — спросил Джексон. — В Милане эта фирма строит паровозы, — ответил полковник. — Тут они производят разные изделия из металла, всего понемножку. Отсюда вид на Венецию был неказистый, полковник не любил эту дорогу; зато путь был намного короче и можно было поглядеть на каналы и бакены. — Этот город сам себя кормит, — сказал он Джексону. — Когда-то Венеция была владычицей морей, народ здесь отчаянный, не боится ни бога, ни черта, такого больше нигде не встретишь. Люди здесь вежливые, но Венеция, если приглядишься, бедовое местечко — похуже Шайенна. — Никогда бы не сказал, что Шайенн — бедовое местечко. — Во всяком случае, более бедовое, чем Каспер. — Вы думаете, господин полковник, что Каспер бедовый? — Это нефтяной город. Славный город. — Да, но бедовым я бы его не назвал. И прежде ничего бедового в нем не было. — Ладно, Джексон. Может, мы с вами видим там разных людей. А может, называем одно и то же разными именами. Так или иначе, Венеция, где все на редкость вежливые и обходительные, — такое же бедовое местечко, как Кук-Сити в штате Монтана, когда старожилы в свой праздник напьются до зеленого змия. — Вот Мемфис — это, на мой взгляд, город бедовый. — Далеко ему до Чикаго, Джексон. В Мемфисе беда одним только неграм. А в Чикаго — всем и каждому, он бедовый и с севера, и с юга, и с запада, а с востока там озеро. Да и люди там не очень-то вежливые. А вот тут, в Италии, если хотите узнать, что такое по-настоящему бедовое место, поезжайте в Болонью. И кормят там замечательно. — Никогда там не был. — Ну, вот и гараж, где мы поставим машину, — сказал полковник. — Ключ можете сдать в контору. Здесь не крадут. Я пока зайду в бар. И чемоданы здесь есть кому поднести. — А ничего, что мы оставим в багажнике ваше ружье и снаряжение? — Ничего. Здесь не крадут. Я ведь вам уже сказал. — Я беспокоюсь о вашем имуществе, господин полковник. И хотел принять меры. — Вы такой умник, что меня иногда просто тошнит, — сказал полковник. — Продуйте уши и слушайте, что вам говорят. — Я слышал, господин полковник, — сказал Джексон. Полковник пристально на него посмотрел привычным уничтожающим взглядом. "Вот сукин сын, — думал Джексон, — а ведь прикидывается таким милягой". — Выньте наши чемоданы, поставьте машину вон там, проверьте горючее, воду и покрышки, — сказал полковник и направился по залитой бензином и маслом цементной дорожке прямо в бар. ГЛАВА 6 В баре, за первым столиком у входа, сидел разбогатевший во время войны миланец, толстый, но жесткий, как камень, — такими бывают только миланцы, — и его роскошная, в высшей степени соблазнительная любовница. И пили negroni — двойную порцию сладкого вермута с сельтерской, и полковник подумал: сколько же миланцу пришлось утаить налогов, чтобы заплатить за такую холеную даму в длинном норковом манто и за спортивную машину, которую шофер только что погнал по эстакаде в гараж? Парочка воззрилась на него, как и положено невоспитанным людям этой породы, и полковник небрежно отдал им честь. — Простите, что я в военной форме, — сказал он по-итальянски. — Но, увы, это мундир, а не маскарадный костюм! Не дожидаясь ответа, он повернулся к ним спиной и подошел к стойке. Оттуда можно было следить за своими вещами, как это делали pescecani7. "Он, наверно, commendatore,8 — подумал полковник, — она — красивая бессердечная дрянь. Но чертовски красивая. А мог бы я, если бы у меня когда-нибудь были деньги, купить себе такую, как эта, и одеть ее в норку? Да пропади она пропадом! Хватит мне и того, что у меня есть. Бармен пожал ему руку. Он был анархист, но не осуждал полковника за то, что тот — полковник. Наоборот, его оно даже грело, ему это льстило, словно теперь и у анархистов был свой полковник; за те несколько месяцев, что они были знакомы, у бармена возникло чувство, будто он сам выдумал этого полковника или по меньшей мере произвел его в чин; он гордился этим, словно построил какую-нибудь campanile или старинную церковь с Торчелло. Бармен слышал разговор, вернее, замечание, которое полковник отпустил у столика, и был очень доволен. Он уже послал подъемник за джином и кампари. — Сейчас, — сказал он, — мне пришлют ваш джин. Как дела у вас в Триесте? — Да примерно так, как вы себе представляете. — А я не очень-то хорошо их себе представляю. — И не напрягайтесь, — сказал полковник. — Не то наживете геморрой. — Не возражаю, если меня за это сделают полковником. — Вот я и не возражал. — Смотрите, чтобы вас не скрутило, как от слабительного! — Только, ради бога, ничего не рассказывайте почтенному Паччарди, — сказал полковник. Это была любимая шутка у них с барменом: досточтимый Паччарди занимал пост министра обороны Итальянской Республики. Ему было столько же лет, сколько полковнику, он храбро сражался в Первую мировую войну, воевал в Испании, где был командиром батальона, и полковник познакомился с ним, будучи сам военным наблюдателем. Серьезность, с какой министр обороны относился к своим обязанностям в этой неспособной к обороне стране, смешила и полковника и бармена. Оба они были людьми практичными, и мысль о досточтимом Паччарди — защитнике Итальянской Республики — их очень забавляла. — Там у нас довольно весело, — сказал полковник. — Так что ничего, жить можно. — Надо бы малость механизировать досточтимого Паччарди. Дайте ему атомную бомбу. — Я везу в багажнике целых три. Последняя ручная модель с запасными частями. Его надо как следует вооружить. Снабдить хотя бы бактериями. — Да, почтенного Паччарди мы не подведем! — сказал бармен. — Лучше один час прожить львом, чем всю жизнь ягненком. — Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, — добавил полковник. — Впрочем, бывает и так, что мигом хлопнешься на брюхо, если хочешь выжить. — Полковник, прекратите эти разговорчики. — Мы задушим их голыми руками, — продолжал полковник. — Наутро под ружье встанет миллионная армия защитников родины! — А кто им даст ружья? — спросил бармен. — Все необходимые меры будут приняты. Это только первый этап грандиозного плана обороны! Вошел шофер. Полковник отметил, что, пока они перебрасывались шутками, он перестал следить за дверью, а всякая потеря бдительности его всегда злила. — Какого дьявола вы там возитесь, Джексон? Хотите пылить? — Нет, спасибо, господин полковник. "Ах ты чертова ханжа! — подумал полковник. — Но хватит мне его шпынять", — сказал он себе. — Сейчас поедем, — объяснил он шоферу. — Я тут учусь у моего приятеля говорить по-итальянски. Он оглянулся на миланских спекулянтов, но их уже не было. "Ты потерял быстроту реакции, — подумал он. — Смотри, еще попадешься кому-нибудь в лапы. Может, даже почтенному Паччарди". — Сколько с меня? — сухо спросил он бармена. Итальянец назвал сумму, поглядывая на него своими умными глазами; теперь они больше не смеялись, хотя от них по-прежнему разбегались веселые морщинки. "Надеюсь, что у него все в порядке, — думал бармен. — Дай бог, или кто там еще есть, чтобы с ним не стряслось никакой беды!" — До свиданья, полковник, — сказал он. — Ciao,9 — ответил полковник. — Джексон, мы сейчас пойдем по длинной эстакаде прямо на север, туда, где пришвартованы маленькие моторки. Их тут покрывают воском. А вот и носильщик с нашими чемоданами. Придется дать ему отнести вещи, у них тут такое правило. — Слушаюсь, господин полковник, — сказал Джексон. Оба, не оглядываясь, вышли из бара. На imbarcadero10 полковник заплатил человеку, который поднес их чемоданы, и стал высматривать знакомого лодочника. Он не узнал человека в первой моторке, но тот сказал: — День добрый, полковник. Сейчас моя очередь. — Сколько до "Гритти"? — Вы же знаете не хуже моего, полковник! Мы не торгуемся. Такса у нас постоянная. — Какая же это такса? — Три тысячи пятьсот лир. — Мы можем поехать на пароходике за шестьдесят. — Вот и езжайте, — сказал пожилой лодочник с красным, но добродушным лицом. — До самого "Гритти" он вас не довезет, вы сойдете на imbarcadero за "Гарри" и можете позвонить оттуда, чтобы прислали за вашими чемоданами. "Что я куплю на дерьмовые три с половиной тысячи? А он славный старик…" — Хотите, я пошлю с вами вон того человека? — Лодочник показал на дряхлого старика, которого на пристани гоняли по всяким поручениям; он всегда был готов оказать непрошеную помощь — подсадить или ссадить под локоток пассажира, который в этом совсем не нуждался, — а потом с поклонами стоял, протягивая старую фетровую шляпу. — Он сведет вас на пароходик. Следующий отходит через двадцать минут. — Черт с ним, — сказал полковник. — Отвезите нас сами до "Гритти". — Con piacere.11 Полковник и Джексон спустились в лодку, похожую на гоночный катер. Она сияла лаком, была любовно надраена и оснащена крошечным двигателем "Фиат" — он явно отслужил свой век на машине какого-нибудь провинциального доктора, был куплен на свалке автомобильного сырья (что-что, а эти кладбища механических ископаемых теперь найдешь возле любого населенного пункта!), переделан и переоборудован для новой жизни на каналах Венеции. — Мотор хорошо работает? — спросил полковник. Он слышал, как мотор чихает, словно подбитый танк или самоходное орудие, только звук был гораздо слабее, потому что силенок у него было меньше. — Да так себе, — признался лодочник, помахав свободной рукой. — Вам бы надо достать маленькую модель "Универсал". Самый надежный и самый легкий морской двигатель, какой я знаю. — Мало ли что мне надо достать! — сказал лодочник. — Может, год выдастся хороший. — Дай-то бог. Из Милана на Лидо приезжает много pescecani играть в рулетку. Но разве кто захочет сесть в эту лодку во второй раз? А лодка хорошая. Прочная, удобная. Конечно, нет у нее такой красоты, как у гондолы. Но ей нужен мотор. — Постараюсь достать вам мотор с "Виллиса". Из тех, что были списаны, — вы сможете его перебрать? — Чего зря говорить? — сказал лодочник. — Разве это возможно? Я и думать об этом не хочу. — Почему же? — сказал полковник. — Я знаю, что говорю. — И не шутите? — Нисколько. Правда, голову наотрез не дам. Но постараюсь. У вас много детей? — Шестеро. Два мальчика и четыре девочки. — Видно, вы не очень-то верили в фашистскую власть. Всего шестеро! — А я и не верил. — Вы мне голову не морочьте, — сказал полковник. — Ничего удивительного, если вы в нее верили. Думаете, теперь, когда мы победили, я вас стану этим попрекать? "Ну вот мы и проехали самую унылую часть канала — она тянется от Пьяццале-Рома до Ка'Фоскари; впрочем, и тут нет ничего унылого", — подумал полковник. Нельзя же, чтобы повсюду были одни дворцы и церкви. А вот здесь уж никак не уныло! Он поглядел направо — по правому борту, поправил он себя. Ведь мы на судне! Они плыли мимо длинного, низкого приветливого здания; рядом с ним стояла траттория. "Эх, хорошо бы здесь поселиться! Пенсии мне вполне хватит. Конечно, не в "Гритти-палас". Снять бы комнату в доме вроде этого и смотреть на приливы, отливы и проплывающие мимо лодки. По утрам читать, до обеда гулять по городу, каждый день ходить в Academia смотреть на Тинторетто и в Scuola San-Rocco, есть в хороших дешевых ресторанчиках за рынком, а вечером хозяйка, может, и сама сготовит что-нибудь на ужин. Обедать лучше не дома, чтобы и после обеда можно было пройтись. В этом городе хорошо гулять. Наверно, лучше, чем где бы то ни было. Когда бы я тут ни бродил, мне всегда бывает приятно. Я бы мог как следует его изучить, и тогда мне будет еще интереснее. Какая она путаная, эта Венеция, — искать тут какое-нибудь место куда занятнее, чем решать кроссворды. Да, мы мало чем можем похвастаться, но вот ее мы, слава богу, ни разу не бомбили. А им делает честь, что и они отнеслись к ней с уважением. Господи, как я ее люблю, — думал он, — я рад, что помогал ее защищать, когда был еще совсем сопляком, и плохо знал язык, и даже толком ее не видел до того ясного зимнего дня, когда пошел в тыл, чтобы перевязать пустяковую рану, и вдруг увидел, что она встает из моря. Черт возьми, — думал он, — а мы ведь неплохо дрались той зимой возле перекрестка. Жаль, что нельзя перевоевать ту войну сначала, — думал он. — С моим опытом и с тем, что у нас сейчас есть. Но и у них теперь всего не меньше, а трудности — те же, если нет превосходства в воздухе". Раздумывая об этом, он смотрел, как крутой нос сверкающей лаком, изящно отделанной медью лодки — медные части ее сияли — резал бурую воду и ловко обходил препятствия. Они прошли под белым мостом и под еще не достроенным деревянным мостом. Красный мост они оставили справа и миновали первый высокий белый мост. За ним показался черный ажурный мост из чугуна на канале, ведущем к Рио-Нуово, и они миновали два столба, скованные цепью, но не касавшиеся друг друга. "Совсем как мы с ней", — подумал полковник. Он смотрел, как вырывает столбы прибой и как глубоко врезались в дерево цепи с той поры, когда он первый раз их увидел. "Совсем как мы, — думал он. — Это памятник нам. Сколько же памятников стоит нам в каналах этого города!" Они шли медленно, пока не добрались до громадного фонаря по правую руку от входа в Большой канал; там мотор стал издавать металлические хрипы, от которых скорость чуть-чуть увеличилась. Дальше они поплыли под зданием Academia, между сваями, и чуть было не столкнулись с черным дизелем, тяжело груженным пиленым лесом. Бруски эти шли на отопление сырых домов Морского Града. — Это береза, правда? — спросил полковник у лодочника. — Береза и какое-то другое дерево, подешевле, не припомню, как оно называется. — Береза для камина все равно что антрацит для плиты. А где они рубят эту березу? — Я в горах не жил. Но, по-моему, ее привозят из-за Бассано, с дальнего склона Граппы. Я как-то ездил на Граппу поглядеть, где похоронен мой брат. Из Бассано мы поехали с экскурсией на большое ossario. А возвращались через Фельтре. И когда мы спускались в долину, я видел, что другой склон покрыт лесом. Ехали мы по военной дороге, и откуда-то везли много дров. — В каком году убили вашего брата на Граппе? — В восемнадцатом. Он был патриот, и уж очень зажгли его речи д'Аннунцио. Пошел добровольцем, хотя его год еще не призвали. Мы и привыкнуть к нему толком не успели, больно быстро он от нас ушел. — А сколько вас было братьев? — Шестеро. Двоих убили за Изонцей, одного — на Баинзицце и одного у Карста. Потом на Граппе мы потеряли того брата, о котором я говорю, и я остался один. — Я достану вам этот проклятый "Виллис" со всеми потрохами, — сказал полковник. — А пока что не будем думать о мертвых, давайте лучше посмотрим, где живут мои друзья. Они плыли по Большому каналу, и здесь было хорошо видно, где живут друзья. — Вот дом графини Дандоло, — показал полковник. Он, правда, не сказал вслух, а только подумал: ей ведь уже за восемьдесят, а она все еще живая, как девчонка, и совсем не боится смерти. Волосы красит в ярко-рыжий цвет, и ей это очень к лицу. С ней всегда весело, она прелестная женщина. И палаццо у нее удобный; стоит в глубине, перед ним сад с собственным причалом, куда в разные времена приставало множество гондол и высаживались самые разные люди: веселые, добродушные, грустные и потерявшие веру в жизнь. Ho главным образом веселые — ведь они ехали в гости к графине Дандоло. Они с трудом двигались по каналу навстречу холодному ветру с гор, наслаждаясь древней магией города и его красотой; очертания домов были четки и рельефны, как в зимний день, а день и в самом деле был зимний. Но для полковника прелесть была еще и в том, что он знал многих обитателей этих палаццо, а если там сейчас никто и не жил, знал судьбу этих зданий. "Вот дом матери Альварито", — подумал он, но промолчал. Она здесь теперь почти не живет и редко выезжает из имения возле Тревизо, где растет много деревьев. Ее угнетает, что в Венеции совсем нет деревьев. Она потеряла хорошего мужа, и теперь ее мало что интересует, кроме хозяйства. В свое время ее семья уступила этот дом Джорджу Гордону, лорду Байрону, и в его кровати с тех пор никто не спит; не спят и в другой кровати, двумя этажами ниже, где он проводил ночи с женой гондольера. И не потому, что кровати эти — святыня или реликвия. Это просто лишние кровати, которыми не пользуются по разным причинам, а может — из уважения к лорду Байрону, которого тут, в городе, очень любили, несмотря на все его ошибки. Тут, видно, надо быть парнем бедовым, чтобы тебя полюбили. Они ведь так и не признали ни Роберта Браунинга, ни госпожу Браунинг, ни их собаку. Эти трое так и не стали венецианцами, что бы там мистер Браунинг об этом ни писал. "А что значит "бедовый"? — спросил себя полковник. — Я так часто употребляю это слово, что должен бы знать его смысл. Сорвиголова? Скорее, тот, кто умеет все поставить на карту и не выйдет из игры, сколько бы ни проиграл. Или просто тот, кто готов играть до конца. И речь идет отнюдь не о театре, — думал он. — Как бы я ни любил театр". "Так ли?" — подумал он, увидев маленькую виллу над самой водой, ничуть не менее уродливую, чем любой домишко в предместье Парижа, который видишь из окна поезда по дороге из Гавра или Шербура. Вокруг виллы густо росли плохо ухоженные деревья, и по доброй воле вы бы в ней жить не стали. Но там жил он. "А вот его любили за талант, за пороки и за смелость. Нищий еврейский мальчик, он покорил страну своим талантом и своим красноречием. Я не встречал человека более жалкого и более подленького. Но тот, с кем я мог бы его сравнить, не рисковал всем, что у него было, и сам не воевал, а Габриэле д'Аннунцио (интересно, как его звали на самом деле, кому могут дать имя д'Аннунцио12 в такой земной стране, как эта; может, он и не был евреем, да и какая разница, был он им или не был) перепробовал разные роды войск, так же как перепробовал любовь разных женщин". Ни один род войск не утруждал его службой, походы его были молниеносны, он всегда выходил сухим из воды. Полковник помнил, как д'Аннунцио потерял глаз, когда разбился самолет, на котором он летел не то над Триестом, не то над Пулой, и как он потом всегда носил черную повязку, а люди, не знавшие, где это произошло, ибо тогда еще этого никто как следует не знал, думали, что глаз ему выбили под Велики, или Сан-Микеле, или еще в каком-нибудь злосчастном месте по ту сторону Карста, где все либо полегли, либо стали калеками. Для д'Аннунцио война была только воинственной жестикуляцией. У пехотинца свое особое ремесло, не похожее на другие. Габриэле летал, но он не был летчиком. Он служил в пехоте, но не был пехотинцем, он и там соблюдал одну видимость. И полковник вспомнил, как однажды, когда он командовал взводом первого эшелона, а погода стояла дождливая, как всегда в те бесконечные зимы или, уж во всяком случае, во время всех парадов или военных смотров, д'Аннунцио, с черной повязкой вместо глаза и мучнисто-белым лицом, белым, как брюхо у камбалы, только что перевернутой на сковороде, сырой стороной кверху, и с таким видом, будто он уже вторые сутки мертвый, кричал им: "Morire non e basta!"13 — и полковник, бывший тогда лейтенантом, подумал: "Какого рожна им от нас еще надо?" Он слушал речь и в конце, когда подполковник д'Аннунцио, писатель и национальный герой, очевидный и патентованный, раз уж нужны герои — а полковник в героев не верил, — попросил минуту помолчать в память о павших героях, лейтенант покорно вытянулся. Но взвод его, который не слышал речи, потому что тогда еще не было громкоговорителей, а ветер относил слова оратора в сторону, как только наступило молчание в честь павших героев, единодушно и раскатисто рявкнул: "Evviva d'Annunzio!"14 Д'Аннунцио не раз поздравлял их с победами и взывал к ним перед поражениями, и они знали, что им кричать, когда оратор делает паузу. Полковник, который тогда был лейтенантом и любил свой взвод, крикнул вместе с ними, словно отдавая команду: "Evviva d'Annunzio!" — тем самым выгораживая тех, кто не слышал этого призыва или речи, и пытаясь скромно, как и положено лейтенанту (если только речь не идет о защите безнадежной позиции или инициативы в бою), разделить с ними вину. А вот теперь лодка проезжает мимо дома, где этот старый греховодник жил со своей актрисой — великой, печальной и не очень любимой, и полковник вспоминает ее поразительные пальцы и волшебно преображающееся лицо — оно не было красивым, зато умело передать всю любовь, все величие, все восторги и всю боль на свете, — вспоминает, как легкий взмах ее руки надрывал ему сердце, и думает: "Господи, ведь оба они уже умерли, а я понятия не имею даже, где их похоронили. Но от души надеюсь, что в этом доме им все-таки бывало хорошо". — Джексон, — сказал он. — Эта маленькая вилла слева принадлежала Габриэле д'Аннунцио. Он был великий писатель. — Так точно, господин полковник, — сказал Джексон. — Спасибо, что вы мне сказали. Никогда о нем не слышал. — Я вам скажу, что он написал, если вам захочется его прочесть. Он неплохо переведен на английский. — Спасибо, господин полковник, — ответил Джексон. — С удовольствием почитаю, если будет время. Домик у него подходящий. Как, вы говорите, его фамилия? — Д'Аннунцио, — сказал полковник, — писатель. Он добавил мысленно, не желая путать Джексона и его стеснять, как делал уже сегодня не раз: писатель, поэт, национальный герой, фашистский фразер и полемист, эгоист и певец смерти, авиатор, полководец, участник первой атаки торпедных катеров, подполковник пехотных войск, толком не умевший командовать ротой и даже взводом, большой, прекрасный писатель, которого мы почитаем, автор "Notturno"15 и хлюст. Впереди, у Санта-Мария-дель-Джильо, был перекресток двух каналов, а за ним деревянный причал "Гритти". — Вот и наша гостиница, Джексон. Полковник показал на небольшой розоватый трехэтажный дворец, выходивший прямо на канал. Раньше это был филиал "Гранд-отеля", но теперь стал самостоятельной и очень хорошей гостиницей. В городе, где столько прекрасных отелей, это, пожалуй, самый лучший, если вы не любите, когда перед вами угодничают, заискивают и не дают вам самому шагу ступить. — Местечко, по-моему, приличное, — сказал Джексон. — Вполне приличное. Моторная лодка с шиком подошла к деревянным сваям причала. "Каждое ее движение, — думал полковник, — это подвиг изношенного механизма. У нас теперь нет боевых коней, таких, как знаменитый "Путник" или как "Лизетта" генерала Марбо, воевавшая при Эйлау. Теперь мы почитаем стойкость изношенных рычагов, которые не выходят из строя, хотя давно имеют на это право". — Причалили, господин полковник, — сказал Джексон. — Конечно, причалили! А что нам еще делать? Ну-ка, прыгайте, а я расплачусь с этим гонщиком. Повернувшись к лодочнику, он спросил: — С меня ведь три с половиной тысячи, а? — Так точно, полковник. — Насчет списанного "Виллиса" я не забуду. Получайте и купите своей лошадке овса. Швейцар, который брал у Джексона чемоданы, засмеялся: — Нет такого ветеринара, который возьмется вылечить его лошадь. — Но она еще бегает! — сказал лодочник. — А вот призов на скачках уже не берет. Как поживаете, полковник? — Лучше не бывает. А как члены Ордена? — Все в порядке. — Хорошо, — сказал полковник. — Пойду повидаюсь с Гроссмейстером. — Он вас ждет. — Ждать мы его заставлять не можем. Джексон, пройдите в холл с этим джентльменом и попросите меня отметить. Позаботьтесь, чтобы сержанту дали комнату, — сказал он швейцару. — Мы только на одну ночь. — Вас спрашивал барон Альварито. — Я увижусь с ним у "Гарри". — Хорошо, господин полковник. — А где Гроссмейстер? — Сейчас я его разыщу. — Скажите, что я буду в баре. ГЛАВА 7 Бар "Гритти" был сразу за холлом, хотя холл, подумал полковник, неподходящее слово для зала с таким благородством пропорций. Кажется, Джотто дал определение круга? Нет, это один математик. Из анекдотов о Джотто ему нравился вот какой: "Это так просто!" — сказал художник, начертив безукоризненный круг. Кто и где, черт побери, ему это рассказывал? — Добрый вечер, Тайный Советник, — сказал он бармену; тот был только кандидатом в члены Ордена, но полковнику не хотелось его обижать. — Чем могу служить? — Выпейте рюмочку, полковник. Полковник поглядел через окна и стеклянную дверь на Большой канал. Он увидел высокий черный столб, к которому причаливают гондолы, и отсвет вечернего зимнего солнца на беспокойной от ветра воде. На той стороне стоял старинный дворец, а по каналу двигалась деревянная баржа, черная и широкая, разводя тупым носом волну, хотя ветер был попутный. — Дайте мне сухого мартини, — сказал полковник. — Большую рюмку. Тут вошел Гроссмейстер. На нем был фрак, как и положено метрдотелю. Он был по-настоящему, по-человечески красив — изнутри: улыбка его шла от самого сердца или от того, что зовут душой человека, а потом весело и открыто выходила на поверхность, то есть освещала лицо. Лицо у него было лукавое, с длинным прямым носом, как у всех уроженцев этой части Венето, с добрыми, веселыми, правдивыми глазами и седыми волосами, приличествующими его возрасту, — он был на два года старше полковника. Он подошел с сердечной улыбкой, хотя и с видом заговорщика — ведь у них было немало общих тайн, — и протянул свою руку, большую, сильную руку с длинными пальцами, холеную, как и подобало человеку в такой должности, а полковник протянул ему свою, дважды простреленную и чуть-чуть скрюченную. Так встретились два старожила Венето, двое мужчин, два брата из рода человеческого — единственного клуба, в который тот и другой платили взносы, братья в своей любви к этой древней стране, издавна бывшей яблоком раздора, но победоносной даже в поражении, к стране, которую оба они защищали мальчишками. Короткое рукопожатие, только чтобы ощутить близость и радость встречи; потом метрдотель сказал: — Здравствуйте, полковник. — Здравствуйте, Gran Maestro,16 — сказал полковник. Полковник пригласил Gran Maestro выпить с ним рюмочку за компанию; метрдотель ответил, что он на работе. Пить на работе не полагается, да и запрещено. — Ну их к разэтакой матери с их запрещениями, — сказал полковник. — Само собой, — сказал Gran Maestro, — но обязанности свои надо выполнять, правила у нас разумные, их надо выполнять, особенно мне, раз я должен подавать пример. — Но вы же все-таки Gran Maestro! — сказал полковник. — Ну что ж, дайте мне рюмочку "Carpano punto e mezzo"17, — сказал Gran Maestro бармену, который все еще не был принят в Орден по какой-то пустяковой, неясной и скрытой причине. — Я выпью за Ordine18. Так, нарушая порядки и правила поведения старшего по званию, который должен служить примером, Gran Maestro и полковник опрокинули по рюмке. Они не торопились, и Gran Maestro был спокоен. Опрокинули по рюмке, и все тут. — А теперь давайте обсудим дела Ордена, — сказал полковник. — Как, сессия у нас секретная? — Да, — сказал Gran Maestro. — Я объявляю ее секретной. — Давайте, — сказал полковник. Орден, чистейший плод их фантазии, был основан во время бесед Gran Maestro с полковником. Он назывался El Orden Militar, Noble у Espirituoso de los Caballeros de Brusadelli.19 И полковник, и метрдотель говорили по-испански, а поскольку, если вы хотите основать Орден, этот язык самый подходящий, они им и воспользовались, присвоив своему Ордену имя известного миланского спекулянта-миллиардера, уклонявшегося от уплаты налогов; на бракоразводном процессе, во время спора из-за раздела имущества, он публично обвинил молодую жену в том, что своим необычайно страстным темпераментом она довела его до умственного расстройства. — Gran Maestro, что слышно о нашем патроне, благословенно имя его? — спросил полковник. — Ничего. Он что-то в последнее время притих. — Должно быть, думает. — Должно быть. — Видно, придумывает новые и еще более выдающиеся подлости. — Вероятно. Он мне ничего не сообщал. — Но на него можно положиться. — До последнего вздоха. Потом пусть черти жарят его в аду, а мы будем благословлять его память. — Джорджо, — сказал полковник, — принеси Gran Maestro еще рюмку карпано. — Если это приказ, — сказал Gran Maestro, — мне остается только повиноваться. Они чокнулись. — Джексон! — крикнул полковник. — В этом городе вы гость. Харчи бесплатные, только счет подпишите. Будьте завтра в одиннадцать ноль-ноль в холле, а до тех пор чтоб глаза мои вас не видели, но смотрите, как бы с вами чего не стряслось. Деньги у вас есть? — Да, господин полковник, — сказал Джексон и подумал: старый хрыч и вправду рехнулся. Чем орать во все горло, мог бы меня подозвать вежливо. — Убирайтесь с глаз долой, — повторил полковник. Джексон стоял перед ним, вытянувшись в струнку. — Вы мне надоели, вы все хлопочете и не умеете жить в свое удовольствие! Господи боже мой, поживите вы хоть день в свое удовольствие. — Слушаюсь, господин полковник. — Вы поняли, что я сказал? — Да, господин полковник. — Повторите. — Рональду Джексону, личный номер сто тысяч шестьсот семьдесят восемь, явиться в холл гостиницы "Гритти" в одиннадцать ноль-ноль, завтра, числа не помню, а до тех пор не показываться полковнику на глаза и жить, как вздумается, в свое удовольствие. — Простите, Джексон, — сказал полковник. — Я просто дерьмо. — Разрешите возразить, господин полковник? — сказал Джексон. — Спасибо, Джексон, — сказал полковник. — Может, я и не дерьмо. Хорошо, если вы правы. А теперь сматывайтесь. Комнату вам уже дали или должны дать, и харчи вам тут обеспечены. Постарайтесь пожить в свое удовольствие. — Слушаюсь, господин полковник, — сказал Джексон. Когда он ушел, Gran Maestro спросил: — Что он за парень? Из породы мрачных американцев? — Да, — сказал полковник. — Господи, сколько их у нас развелось. Мрачные, добродетельные, раскормленные и недоразвитые. В том, что они недоразвиты, есть и моя вина. Но у нас попадаются и хорошие ребята. — Вы думаете, они держались бы на Граппе, на Пасубио и на Пьяве, как мы? — Хорошие ребята держались бы. Может, даже и лучше нас. Но, знаете, у нас в армии не ставят к стенке даже за самострел. — Господи! — сказал Gran Maestro. И он, и полковник, — оба знавали людей, которые ни за что не хотели умирать, забывая о том, что тот, кто умрет в четверг, уже не должен умирать в пятницу; они помнили, как один солдат привязывал мешок с песком к ноге другого, чтобы не осталось пороховых ожогов, и стрелял в товарища с такой дистанции, с какой, по его расчетам, мог попасть в голень, не задев кости, а потом разика два палил в воздух, изображая перестрелку. Да, оба они это знали, и в память о войне, а также из настоящей, хорошей ненависти ко всем, кто на ней наживается, они и основали свой Орден. Они помнили, эти двое, любя и уважая друг друга, как бедные солдатики, ни за что не хотевшие умирать, делились друг с другом содержимым спичечного коробка, чтобы заразиться и не ходить в очередную кровавую атаку. Они знавали и таких ребят, которые засовывали себе под мышку большие медные монеты, чтобы вызвать желтуху. И ребят побогаче, которым впрыскивали парафин под коленную чашечку, чтобы им вовсе не пришлось воевать. Они знали, как применять чеснок, чтобы увильнуть от участия в атаке, знали все или почти все уловки — ведь один из них был сержантом в пехотной части, а другой лейтенантом, и оба сражались на трех ключевых участках — на Пасубио, на Граппе и на Пьяве, а уж где, как не там, стоило увиливать! Еще раньше они прошли сквозь бессмысленную мясорубку на Изонце и на Карсте. Им было стыдно за тех, кто ее устроил, и они старались не думать о ней, об этой позорной, дурацкой затее — поскорее бы ее забыть. Правда, полковник вспоминал ее иногда, поскольку она могла послужить уроком в других войнах. Вот они и основали Орден Брусаделли, аристократический, военный и духовный, насчитывающий всего пять членов. — Что слышно в Ордене? — спросил полковник. — Шеф-повара ресторана "Манифик" мы произвели в командоры. В день, когда ему стукнуло пятьдесят, он трижды показал себя мужчиной. Я принял его заявление к сведению без проверки. Он никогда не лгал. — Верно. Он никогда не лгал. Но в этом вопросе люди склонны преувеличивать. — Я поверил ему на слово. На нем лица не было. — А ведь бедовый был парнишка, любил девке подол задрать. Я помню. — Anch'io.20 — У вас есть какие-нибудь планы работы Ордена на зиму? — Нет, Верховный Магистр. — А вам не кажется, что следует устроить манифестацию в честь высокочтимого Паччарди? — Как прикажете. — Давайте отложим этот вопрос, — сказал полковник. Он подумал и заказал еще рюмку сухого мартини. — А не устроить ли нам в честь нашего великого патрона Брусаделли, благословенно имя его, шествие и манифестацию в каком-нибудь из исторических мест — на площади Святого Марка или у старой церкви в Торчелло? — Сомневаюсь, чтобы в данный момент это разрешили церковные власти. — Тогда давайте откажемся на эту зиму от публичных манифестаций и будем действовать на благо Ордена нашими собственными силами. — По-моему, это самое разумное, — сказал Gran Maestro. — Мы перестроим свои ряды. — Ну а вы-то сами как поживаете? — Отвратительно, — сказал Gran Maestro. — Пониженное кровяное давление, язва желудка и долги. — Но вы не жалуетесь на жизнь? — Никогда, — сказал Gran Maestro. — Я очень люблю свою работу, мне приходится иметь дело с необыкновенными, прелюбопытнейшими людьми и с великим множеством бельгийцев. Они в этом году — как саранча. Прежде у нас бывало много немцев. Как это Цезарь сказал? "И храбрейшими из них были белги". Но отнюдь не самыми элегантными. Верно? — В Брюсселе, я видел, они одеваются прилично, — сказал полковник. — Сытая, веселая столица. — Вот бы нам повоевать в старину во Фландрии. — В старину нас на свете не было, — сказал полковник. — Поэтому мы никак не могли там воевать. — Жаль, что мы не воевали при кондотьерах; стоило тебе тогда перехитрить противника, и он сдавался. Вы бы придумывали разные хитрости, а я бы передавал ваши приказы. — Сперва пришлось бы взять несколько городов, чтобы запугать противника нашими хитростями. — Но если бы города вздумали сопротивляться, мы бы их разграбили, — сказал Gran Maestro. — Какие города вы бы взяли? — Только не этот, — сказал полковник. — Я бы взял Виченцу, Бергамо и Верону. Может быть, сперва Верону или Бергамо. — Мало. Надо взять еще два города. — Верно, — сказал полковник. Теперь он снова стал генералом и блаженствовал. — Я думаю, что Брешию можно оставить у себя в тылу. Она бы сдалась сама. — Ну а ваше здоровье как? — спросил Gran Maestro; он понимал, что взятие городов для него слишком сложное дело. Он чувствовал себя как дома в своем Тревизо, на берегу быстрой речки, под старыми городскими стенами. Течение шевелило водоросли, а под ними неподвижно стояла рыба и всплывала в сумерках, когда на воду садились мошки. Он чувствовал себя как дома и на войне, но если в деле участвовало не больше роты; тогда он разбирался в операции не хуже, чем в сервировке маленького банкетного зала, да и большого банкетного зала тоже. А когда полковник снова превращался в генерала и начинал орудовать понятиями, такими же темными для метрдотеля, как интегралы для человека, знающего только арифметику, тогда ему становилось не по себе, одиноко, ему хотелось поскорей вернуть полковника к той поре, когда один из них был лейтенантом, а другой сержантом. — А как бы вы поступили с Мантуей? — спросил полковник. — Не знаю. Я понятия не имею, с кем вы воюете, какие у них силы и какие у вас. — Вы сами, по-моему, сказали, что мы кондотьеры. И базируемся либо здесь, в Венеции, либо в Падуе. — Полковник, — сказал Gran Maestro, ничуть не приукрашивая истины, — честно говоря, я понятия не имею о кондотьерах. И о том, как они воевали. Я ведь только пожалел, что в те времена не воевал под вашим командованием. — Те времена ушли и не вернутся, — сказал полковник, и воздушного замка как не бывало. "А ну их к дьяволу, все эти воздушные замки, — думал полковник, — может, их никогда и не было. А ну тебя самого к дьяволу, — сказал он себе. — Не валяй дурака и будь человеком, ведь тебе уже полста". — Еще рюмочку карпано, — предложил он. — Вы мне позволите отказаться? У меня язва. — Да, да, конечно. Эй, как вас там зовут, Джорджо! Еще рюмку сухого мартини. Secco, molto secco e doppio.21 "Разрушать воздушные замки — это не мое ремесло, — думал он. — Мое ремесло — убивать вооруженных солдат. Воздушный замок должен превратиться в крепость, чтобы я стал его разрушать. Но мы убивали не одних только вооруженных солдат. Ладно, разрушитель замков, заткнись". — Gran Maestro, — сказал он. — Вы все равно Gran Maestro, и ну их к разэтакой матери, всех этих кондотьеров. — Они давным-давно там, Верховный Магистр. — Так точно, — сказал полковник. Но воздушный замок все-таки рухнул. — Увидимся за ужином, — сказал полковник. — Есть что-нибудь хорошее? — Все, что хотите, а чего у нас нет, я достану. — Свежая спаржа найдется? — Вы же знаете, что сейчас для нее не сезон. Ее привозят из Бассано в апреле. — Ладно, — сказал полковник. — Тогда придумайте что-нибудь сами. Я съем все, что подадите. — Вы будете один? — спросил метрдотель. — Нас будет двое, — сказал полковник: — Когда закрывается ваш bistro22? — Мы будем вас ждать, когда бы вы ни пришли. — Постараюсь быть вовремя, — сказал полковник. — До свидания, Gran Maestro. — Он улыбнулся и протянул Gran Maestro искалеченную руку. — До свидания, Верховный Магистр, — сказал Gran Maestro, и воздушный замок вырос снова, будто он и не был разрушен. Но чего-то все же недоставало, и полковник это чувствовал, он подумал: "Отчего я такой ублюдок, отчего я не могу бросить свое военное ремесло и быть добрым и хорошим, каким мне хочется быть? Я всегда стараюсь быть справедливым, но я резок и груб, и дело не только в том, что я не хочу ни перед кем пресмыкаться и это служит мне защитой против начальства и против всего света. Жить осталось немного, и мне бы следовало быть подобрее, унять свой нрав. Попробуем сегодня вечером, — подумал он. — Да, но с кем и где! — подумал он. — Дай только бог не сорваться!" — Джорджо, — подозвал он бармена; лицо у Джорджо было белое, как у прокаженного, но без бугров и без серебристого налета. Джорджо недолюбливал полковника, а быть может, он просто был из Пьемонта и никого не любил, — разве можно этого требовать от холодных людей из пограничной провинции? Пограничные жители — народ недоверчивый, полковник это знал, он не ждал от людей того, чего они не могут дать. — Джорджо, — сказал он бледному бармену, — пожалуйста, запишите все на мой счет. Он вышел из бара привычной походкой, шагая чуть тверже, чем надо, и, помня о своем неуклонном стремлении вести себя любезно, скромно и добросердечно, поздоровался со своим приятелем швейцаром и с помощником управляющего, который был военнопленным в Кении и умел говорить на суахили; это был очень приветливый человек, молодой, жизнерадостный, с хорошей внешностью. И хотя он еще не был членом Ордена, горя на своем веку он уже хлебнул. — А где же управляющий? — спросил полковник. — Где мой друг? — Его нет, — ответил помощник управляющего. — Разумеется, в данный момент, — добавил он. — Передайте ему привет, — сказал полковник. — И пусть меня кто-нибудь проводит в мой номер. — Мы вам отвели ваш обычный номер. Он вам еще не надоел? — Ничуть. А о сержанте позаботились? — Да, конечно. — Отлично, — сказал полковник. Он отправился в свой номер в сопровождении рассыльного, который нес его чемодан. — Прошу вас, — сказал рассыльный, когда лифт остановился, чуть-чуть не дотянув до верхнего этажа. — Неужели вы не можете как следует управлять лифтом? — спросил полковник. — Не могу, полковник, — ответил рассыльный. — С током у нас неладно. ГЛАВА 8 Полковник ничего не сказал и пошел по коридору впереди рассыльного. Коридор был длинный, просторный, с высокими потолками и по-барски большими промежутками между номерами, выходящими на Большой канал. И так как раньше это был дворец, из всех номеров открывался прекрасный вид, если не считать, конечно, бывших людских. Путь показался полковнику длинным, хотя идти было совсем недалеко, и когда наконец появился коридорный — низенький, черноволосый, с поблескивающим в левой глазнице стеклянным глазом — и, сдерживая широкую улыбку, стал ворочать в скважине большим ключом, полковник никак не мог дождаться, чтобы дверь поскорее открылась. — Отворяйте же, — сказал он. — Сейчас, сейчас, — сказал коридорный. — Вы знаете, какие тут замки. "Да, — подумал полковник, — знаю. Но я хочу, чтобы он отпер побыстрее". — Как поживают ваши домашние? — спросил он коридорного, когда тот наконец распахнул дверь. Полковник вошел и очутился в комнате с высоким, потемневшим, но хорошо полированным гардеробом, двумя удобными кроватями и большой люстрой; через еще закрытые окна была видна исхлестанная ветром вода Большого канала. В ущербном свете зимнего дня канал был серый, как сталь, и полковник попросил: — Арнальдо, откройте, пожалуйста, окно. — Сегодня сильный ветер, а комната плохо натоплена — не хватает электричества. — А для электричества не хватает дождей, — сказал полковник. — Откройте окна. Все окна. — Сию минуту, полковник. Слуга растворил окна, и в комнату ворвался северный ветер. — Будьте добры, соединитесь с портье и попросите позвонить по этому телефону. Слуга позвонил, пока полковник был в ванной. Потом он доложил: — Графини нет дома. Но там думают, что вы найдете ее у "Гарри". — Чего только не найдешь у "Гарри"! — Да, полковник, кроме счастья. — Ну его-то я, черт возьми, тоже найду! — заверил его полковник. — Счастье, сами знаете, понятие относительное. — В этом вы правы. Я принес горькую настойку и бутылку джина. Смешать вам кампари и джин с содовой? — Вы славный малый, — сказал полковник. — Откуда вы это принесли, из бара? — Нет. Купил, пока вас не было, чтобы вам не пришлось переплачивать в баре. Больно уж там все дорого. — Верно, — согласился полковник. — Зря только вы вкладывали свои деньги в такую аферу. — Риск — благородное дело. А мы оба рисковали не раз. Джин стоил три тысячи двести лир, он не контрабандный. Кампари — восемьсот. — Вы очень славный малый, — сказал полковник. — Как вам понравились утки? — Жена до сих пор их вспоминает. Нам еще не приходилось есть диких уток — они ведь дорого стоят, такое лакомство не для нас. Но один сосед рассказал ей, как их готовить, а потом мы вместе с этими соседями их и съели. Ну до чего же вкусно! В жизни не думал, что на свете бывает такая еда! Возьмешь в рот кусочек — ну просто сердце тает! — И для меня тоже ничего нет вкуснее этих жирных уток из-за "железного занавеса". Они летят через громадные поля Дунайской равнины. У нас тут утки делают короткие перелеты, но прилетают к нам всегда по одному и тому же пути, с тех времен, когда еще и ружей не было. — Я плохо разбираюсь в охотничьих делах, — сказал слуга. — Мы для этого слишком бедны. Нам не до охоты. — Но в Венето охотятся не одни только денежные люди. — Да. Оттуда всю ночь доносится стрельба. Но мы еще беднее их. Мы беднее, чем вы себе представляете. — Почему же, я вполне могу себе представить. — Не знаю, — сказал слуга. — Жена даже все перья собрала. Она просила вас поблагодарить. — Если послезавтра нам повезет, мы настреляем много дичи. Больших селезней с зелеными головами. Скажите жене, что, если нам повезет, она получит очень вкусных уток — жирных, как поросята — они здорово отъелись у русских, — и с красивыми перьями. — А как вы относитесь к русским, полковник, если это, конечно, не секрет? — Говорят, это наш будущий враг. Так что мне как солдату, может, придется с ними воевать. Но лично мне они очень нравятся, я не знаю народа благороднее, народа, который больше похож на нас. — Мне ни разу не посчастливилось с ними встретиться. — Не горюйте, у вас еще все впереди. Встретитесь. Разве что почтенный Паччарди задержит их на реке Пьяве, в которой, правда, больше не осталось воды. Ее разбирают гидростанции. Может, господин Паччарди решит драться с ними там. Но не думаю, чтобы бой очень затянулся. — А я даже не знаю, кто он такой, этот господин Паччарди. — Зато я знаю. А теперь попросите соединить вас с "Гарри" и спросите, нет ли там графини. Если нет, позвоните еще раз домой. Полковник проглотил смесь, приготовленную Арнальдо, коридорным со стеклянным глазом. Пить ему не хотелось, и он знал, что это ему вредно. Но он пил с тем упорством дикого кабана, с каким жил всю жизнь, и когда он шел к открытому окну, движения его были по-кошачьи мягки, хотя это был уже довольно старый кот; он поглядел на Большой канал, который серел на глазах, словно его написал Дега в один из своих самых сереньких дней. — Большое спасибо, Арнальдо, — сказал полковник. Тот разговаривал по телефону и только кивнул, блеснув в улыбке стеклянным глазом. "Жаль, что ему пришлось вставить стеклянный глаз, — думал полковник. — Жаль, — подумал он, — что я люблю только тех, кто воевал или был искалечен. Среди остальных тоже есть славные люди, я к ним отношусь хорошо и даже с симпатией; однако настоящую нежность я питаю только к тем, кто был там и понес кару, которая постигает всех, пробывших там достаточно долго. Ну да, любой калека может меня обдурить, — думал он, допивая джин, который ему не хотелось пить. — Любой сукин сын, если только ему как следует попало, — а кому же не попадет из тех, кто там долго пробыл? Вот таких я люблю. Да, — согласилась другая, лучшая сторона его натуры. — Таких ты любишь. — А зачем мне это надо? — думал полковник. — Зачем мне кого-то любить? Лучше бы поразвлечься напоследок. Но и поразвлечься, — говорила лучшая сторона его натуры, — ты не сможешь, не любя. Ладно, ладно, вот я и люблю, как последний сукин сын", — сказал себе полковник, правда, не вслух. А вслух он сказал: — Ну как, дозвонились, Арнальдо? — Чиприани еще не пришел, — сказал слуга. — Его ждут с минуты на минуту, а я не кладу трубку на случай, если он сейчас появится. — Дорогое удовольствие, — сказал полковник. — Ну-ка, доложите, кто там есть, и не будем терять время попусту. Я хочу знать точно, кто там сейчас есть. Арнальдо что-то вполголоса произнес в трубку. Потом он прикрыл трубку рукой: — Я разговариваю с Этторе. Он говорит, что барона Альварито еще нет. Граф Андреа там, он довольно пьян, но, как говорит Этторе, не так пьян, чтобы вы не могли с ним повеселиться. Там все дамы, которые обычно бывают после обеда, ваша знакомая греческая княжна и несколько человек, с которыми вы не знакомы. И разная шушера из американского консульства — они сидят там с полудня. — Пусть позвонит, когда эта шушера уберется, — я тогда приду. Арнальдо сказал что-то в трубку, а потом повернулся к полковнику, который смотрел в окно на купол Доганы. — Этторе говорит, что он бы их выпроводил, но боится, не рассердится ли Чиприани. — Скажите, чтобы он их не трогал. Раз им сегодня после обеда не нужно работать, почему бы им не напиться, как всяким порядочным людям? Но я не хочу их видеть. — Этторе говорит, что он позвонит. Он просит передать, что, по его мнению, они сами сдадут позиции. — Поблагодарите его, — сказал полковник. Он смотрел, как гондола с трудом движется по каналу против ветра, и думал, что если уж американцы пьют, их с места не сдвинешь. "Я ведь понимаю, им здесь скучно. Да, здесь, в этом городе. Им тут очень тоскливо. Здесь холодно, платят им маловато, а топливо стоит дорого. Жены их молодцы, они мужественно делают вид, будто живут не в Венеции, а у себя в Киокаке, штат Айова, а дети уже болтают по-итальянски, как маленькие венецианцы. Но сегодня, Джек, мне не хочется разглядывать любительские снимки. Сегодня мы обойдемся без любительских снимков, без полупьяных откровений, назойливых уговоров выпить и скучных неурядиц консульского быта". — Нет, Арнальдо, мне сегодня что-то не хочется ни второго, ни третьего, ни четвертого вице-консулов. — В консульстве есть очень милые люди. — Да, — сказал полковник. — В девятьсот восемнадцатом тут был чертовски симпатичный консул. Его все любили. Сейчас вспомню, как его фамилия. — Вы любите уходить далеко в прошлое, полковник. — Так дьявольски далеко, что меня это даже не веселит. — Неужели вы помните все, что было когда-то? — Все, — сказал полковник. — Его фамилия была Керрол. — Я о нем слышал. — Вас тогда еще и на свете не было. — Неужели вы думаете, что надо вовремя родиться, чтобы знать всё, что тут происходит? — Да, вы правы. Неужели все тут знают всё, что происходит в городе? — Не все. Но почти все, — сказал слуга. — В конце концов, простыни есть простыни, кто-то должен их менять, кто-то должен их стирать. Я не говорю, конечно, о постельном белье в таком отеле, как наш. — Мне случалось совсем неплохо обходиться и без постельного белья. — Еще бы! Но гондольеры, хоть они и самые компанейские люди и самые, на мой взгляд, у нас порядочные, любят поболтать. — Я думаю! — Потом священники. Они хоть никогда и не нарушают тайны исповеди, но тоже любят почесать языки. — Еще бы! — А их домоправительницы — посплетничать друг с другом. — Это их право. — Теперь — официанты. Люди разговаривают за столиком так, словно официант — глухонемой. У официанта есть правило никогда не подслушивать беседы клиентов. Но уши-то ведь себе не заткнешь! У нас, между собой, тоже идут разговоры, — конечно, не в таком отеле, как этот… И так далее. — Да, теперь понятно. — Я не говорю уже о парикмахерах! — Какие новости на Риальто? — Вам расскажут у "Гарри" всё, кроме того, в чем замешаны вы сами. — А я в чем-нибудь замешан? — Все обо всем знают. — Ну что ж, меня это только украшает. — Кое-кто не понимает той истории в Торчелло. — Да будь я проклят, если я и сам что-нибудь понимаю! — А сколько вам лет, полковник, простите за нескромность? — Пятьдесят да еще один. Почему вы об этом не спросили портье? Я всегда заполняю листок для квестуры23. — Я хотел это услышать от вас самих и поздравить. — О чем это вы? Не понимаю. — Разрешите вас все-таки поздравить. — Не могу, раз не знаю с чем. — Вас очень любят у нас в городе. — Спасибо. Вот это мне приятно слышать! В эту минуту зазвонил телефон. — Я возьму трубку, — сказал полковник и услышал голос Этторе: — Кто говорит? — Полковник Кантуэлл. — Позиция сдана, полковник. — Куда они пошли? — В сторону Пьяццы. — Хорошо. Я сейчас буду. — Приготовить вам столик? — В углу, — сказал полковник и положил трубку. — Я пошел к "Гарри". — Счастливой охоты. — Охотиться я буду на уток послезавтра поутру в botte24 на болотах. — Ну и холодно же там будет! — Наверно, — сказал полковник, надел плащ и поглядел на себя в большое зеркало, надвигая фуражку. — Ну и уродина! — сказал он в зеркало. — Вы когда-нибудь видели более уродливое лицо? — Да, — сказал Арнальдо. — Мое, каждое утро, когда бреюсь. — Нам обоим лучше бриться в темноте, — сказал полковник и вышел. ГЛАВА 9 Когда полковник Кантуэлл шагнул за порог гостиницы "Гриттипалас", солнце уже заходило. На той стороне площади еще было солнечно, но там дул холодный ветер, и гондольеры предпочли укрыться под стенами "Гритти", пожертвовав остатками дневного тепла. Отметив это про себя, полковник пошел направо по площади до угла мощеной улицы, сворачивавшей тоже вправо. Там он задержался и поглядел на церковь Санта-Мария-дель-Джильо. "Какое красивое, компактное здание, а в то же время так и кажется, что оно вот-вот оторвется от земли. Никогда не думал, что маленькая церковь может быть похожа на "Р-47"25. Надо выяснить, когда она была построена и кто ее строил. Ах, черт, жаль, что я не могу всю жизнь бродить по этому городу. Всю жизнь? — подумал он. — Вот умора! Умереть можно от смеха. Подавиться от смеха. Ладно, брось, — сказал он себе. — На похоронной кляче далеко не уедешь. К тому же, — думал он, разглядывая витрины, мимо которых шел (charcuterie26 с сырами пармезан, окороками из Сан-Даниеле, колбасками alia cacciatore27, бутылками хорошего шотландского виски и настоящего джина "Гордон"; лавок ножевых изделий; антиквара со старинной мебелью, старинными гравюрами и картами; второсортного ресторана, пышно разукрашенного под первосортный), а потом, приближаясь к первому мостику через один из боковых каналов, где ему надо было подняться по ступенькам, — я не так уж плохо себя чувствую. Вот только этот шум в ушах. Помню, когда он у меня появился, я думал, что в лесу гудят цикады; мне тогда не хотелось спрашивать молодого Лаури, но я все-таки спросил. Он ответил: "Нет, генерал, я не слышу ни кузнечиков, ни цикад. Ночь совсем тихая, и слышно только то, что слышно всегда". Потом, поднимаясь по ступенькам, он почувствовал боль, а спускаясь с моста, увидел двух красивых девушек. Они были хороши собой и одеты бедно, но с природным шиком; они с жаром о чем-то болтали, а ветер трепал их волосы, когда они взбегали по лестнице на длинных, стройных, как у всех венецианок, ногах. Полковник подумал, что ему, пожалуй, не стоит глазеть на витрины, — ему ведь надо взобраться еще на один мост, пройти еще две площади, свернуть направо, а потом идти все прямо, пока он наконец не дойдет до "Гарри". Он так и поступил, с трудом преодолев боль, двигаясь обычным размашистым шагом и только изредка поглядывая на прохожих. "В этом воздухе много кислорода", — думал он, подставляя лицо ветру и глубоко вдыхая. Но вот он отворил дверь в бар "Гарри" и вошел туда — он и на этот раз добрался благополучно и наконец был дома. Возле стойки он увидел высокого, очень высокого человека с помятым, но породистым лицом, веселыми синими глазами и длинным разболтанным телом, как у поджарого волка. — Привет, о мой маститый, но нечестивый полковник, — сказал он. — Привет, мой беспутный Андреа. Они обнялись, и рука полковника почувствовала грубую домотканую шерсть нарядного пиджака Андреа, который тот носил вот уже лет двадцать. — У вас прекрасный вид, Андреа. Это была ложь, что оба они отлично знали. — Еще бы, — сказал Андреа, платя ему той же монетой. — Никогда не чувствовал себя лучше. Но и вы прекрасно выглядите. — Спасибо. Ох, и здоровы же мы, черти, всей земли наследники! — Прекрасно сказано! Я бы не прочь получить в наследство хоть клочок земли! — Что вы канючите! Дадут вам не меньше ста девяноста сантиметров земли. — Мой рост сто девяносто пять, — сказал Андреа. — Ах вы безбожник! Ну как, все еще тянете лямку la vie militaire28? — Тяну, но не надрываюсь, — сказал полковник. — Приехал поохотиться у Сан-Релахо. — Знаю. Альварито вас искал. Просил сказать, что еще вернется. — Хорошо. А ваша милая жена и дети здоровы? — Вполне, просили передать вам привет, если я вас увижу. Они сейчас в Риме. Вот идет ваша девушка. Или одна из ваших девушек. Он был такой высокий, что ему было видно даже то, что делается на улице; там уже стемнело; правда, эту девушку можно было узнать и в полной темноте. — Пригласите ее выпить с нами у стойки, прежде чем уведете в угол, к своему столику. А ведь хороша, верно? — Да. И вот она вошла — во всей своей красе и молодости, — высокая, длинноногая, со спутанными волосами, которые растрепал ветер. У нее была бледная, очень смуглая кожа и профиль, от которого у тебя щемит сердце, да и не только у тебя; блестящие темные волосы падали на плечи. — Здравствуй, чудо ты мое, — сказал полковник. — Здравствуй! — сказала она. — А я уж боялась, что тебя не застану. Прости, что я очень поздно. Голос у нее был низкий, нежный; она старательно выговаривала английские слова. — Ciao, Андреа, — сказала девушка. — Как Эмили и дети? — Наверно, не хуже, чем в полдень, когда вы задали мне этот же самый вопрос. — Пожалуйста, простите, — сказала она и покраснела. — Я почему-то ужасно волнуюсь, и потом я всегда говорю невпопад. А что мне надо было спросить? Ах да, вы весело провели здесь день? — Да, — сказал Андреа. — Вдвоем со старым другом и самым нелицеприятным судьей. — А кто он такой? — Шотландское виски с содовой. — Ну что ж, если он хочет меня дразнить, пусть дразнит, — сказала она полковнику. — Но ты не будешь меня дразнить, правда? — Ведите его к тому столику в углу и разговаривайте с ним там. Вы оба мне надоели. — А вы мне еще не надоели, — сказал полковник. — Но мысль у вас правильная. Давай, Рената, лучше сядем за столик, ладно? — С удовольствием, если Андреа не рассердится. — Я никогда не сержусь. — А вы с нами выпьете, Андреа? — Нет. Ступайте к вашему столику. Мне тошно, что он пустой. — До свидания, саrо29! Спасибо за компанию, хоть вы и не хотите с нами посидеть. — Ciao, Рикардо, — коротко сказал Андреа. Он повернулся к ним сухой, длинной, нервной спиной, поглядел в зеркало, которое всегда висит за стойкой, чтобы видеть, когда выпьешь лишнего, и решил, что лицо, которое на него оттуда смотрит, ему не нравится. — Этторе, — сказал он, — запишите эту мелочь на мой счет. Он спокойно дождался, чтобы ему подали пальто, размашисто сунул руки в рукава, дал на чай швейцару ровно столько, сколько полагалось, плюс двадцать процентов и вышел. За столиком в углу Рената спросила: — Как ты думаешь, он на нас не обиделся? — Нет. Тебя он любит, да и ко мне хорошо относится. — Андреа очень милый. И ты тоже очень милый. — Официант! — позвал полковник, а потом спросил: — Тебе тоже сухого мартини? — Да. Пожалуйста. — Два самых сухих мартини "Монтгомери". Официант, который когда-то воевал в пустыне, улыбнулся и отошел, а полковник обернулся к Ренате. — Ты милая. И к тому же очень красивая. Ты мое чудо, и я тебя люблю. — Ты всегда так говоришь; я, правда, не очень понимаю, что это значит, но слушать мне приятно. — Сколько тебе лет? — Почти девятнадцать. А что? — И ты еще не понимаешь, что это значит? — Нет. А почему я должна понимать? Американцы всегда так говорят, когда собираются уехать. У них, наверно, так принято. Но я тебя тоже очень люблю. — Давай веселиться, — сказал полковник. — Давай ни о чем не думать. — С удовольствием. Вечером я все равно не умею как следует думать. — Вот и наши коктейли, — сказал полковник. — Помни, когда пьешь, нельзя говорить "ну, поехали"! — Я уже помню. Я теперь никогда не говорю "ну, поехали", или "раздавим по маленькой", или "пей до дна". — Надо просто поднять бокалы и, если хочешь, можно чокнуться. — Да, хочу, — сказала она. Мартини было холодное, как лед, настоящее "Монтгомери", и, чокнувшись, они почувствовали, как веселый жар согревает им грудь. — А что ты без меня делала? — спросил полковник. — Ничего. Я все жду, когда мне надо будет ехать в школу. — В какую теперь? — А бог ее знает. Куда-нибудь, где я выучусь по-английски. — Будь добра, поверни голову и подыми подбородок. — Ты надо мной смеешься? — Нет. Не смеюсь. Она повернула голову и вскинула подбородок без тени кокетства, без малейшего тщеславия. И полковник почувствовал, как сердце у него в груди перевернулось, словно спавший в норе зверь перевалился с боку на бок, приятно напугав спавшего с ним рядом другого зверя. — Ах ты, — сказал он, — ты ни разу не пыталась попасть в царицы небесные? — Что ты, разве можно так богохульничать! — Наверно, нельзя, и я снимаю свое предложение. — Ричард… — начала она. — Нет, не скажу. — Скажи! — Не хочу. Полковник подумал: "Сейчас же скажи, я приказываю!" И она сказала: — Не смей никогда на меня так смотреть! — Прости! Я нечаянно. Вспомнил свое ремесло. — А если бы мы были с тобой — как это говорят? — замужем, ты бы и дома занимался своим ремеслом? — Нет! Клянусь, что нет. Дома — нет. Душой, во всяком случае. — Ни с кем? — С людьми твоего пола — нет. — Мне не нравится, как ты это говоришь: "твоего пола". Это опять оттуда, из твоего ремесла. — Плевал я на мое ремесло. Хочешь, я выброшу его в Большой канал? — Видишь, — сказала она, — ты опять берешься за своё ремесло. — Ладно, — сказал он. — Я тебя люблю и могу распроститься с моим ремеслом вежливо. — Дай я подержу твою руку, — попросила она. — Ну вот. Теперь можешь опять положить ее на стол. — Спасибо, — сказал полковник. — Не смейся. Мне надо было ее потрогать, потому что всю неделю, каждую ночь или почти что каждую ночь она мне снилась. Сон был такой странный, мне снилось, что это рука нашего Спасителя. — Нехорошо! Такие вещи не должны сниться. — Конечно. Но чем я виновата, что мне это снилось? — А ты чего-нибудь не нанюхалась, а? — Не понимаю, и, пожалуйста, не смейся, когда я говорю правду. Мне это на самом деле снилось. — А как вела себя рука? — Никак. Ну, это, может, и не совсем правда. Но почти все время это была просто рука. — Такая, как эта? — спросил полковник, с отвращением глядя на искалеченную руку и вспоминая те два дня, которые ее такой сделали. — Не такая, как эта, а эта самая. Можно мне ее чуть-чуть потрогать, если тебе не больно? — Нет, не больно. У меня болит только голова, ноги и ступни. А рука, по-моему, вовсе ничего не чувствует. — Неверно, Ричард, — сказала она. — Эта рука все отлично чувствует. — Я не люблю на нее смотреть. Давай-ка лучше закроем глаза на нее. — Давай. Но тебе она не снится? — Нет. Мне снятся другие сны. — Да. Наверно. А вот мне последнее время снится эта рука. Теперь, когда я ее потрогала, мы можем поговорить о чем-нибудь веселом. О чем бы это веселом нам с тобой поговорить? — Давай смотреть на людей, а потом будем о них разговаривать. — Чудно! — сказала она. — Но мы не будем говорить о них гадости. Только чуть-чуть посмеемся. Мы ведь это умеем, правда? И ты и я. — Ладно, — сказал полковник. — Официант! Аnсоrа due Martini!30 Ему не хотелось громко произносить слово "Монтгомери", потому что за соседним столиком сидела какая-то пара, явно англичане. "А вдруг этот англичанин был ранен в пустыне? — подумал полковник. — Хотя что-то не похоже. Но не дай бог вести себя по-свински. Посмотри лучше, какие глаза у Ренаты, — думал он. — Это самое красивое из всей ее красоты, и таких длинных ресниц я ни у кого не видел, и глазок она не строит, а смотрит всегда прямо и открыто. Она замечательная девушка, но я-то что делаю? Ведь это подло! Она твоя последняя, настоящая и единственная любовь, — думал он, — и ничего тут подлого нет. Это просто твоя беда, вот и все. Неправда, это счастье, тебе очень посчастливилось". Они сидели за маленьким столиком в углу, а справа от них, за столиком побольше, сидели четыре женщины. Одна из них была в трауре, но траур выглядел так театрально, что напоминал полковнику Диану Маннерс, игравшую монахиню в "Чуде" Макса Рейнгардта. У женщины было миловидное, пухлое, веселое от природы лицо, и траур выглядел на ней нелепо. "У другой женщины за этим же столиком волосы в три раза белее, чем обыкновенная седина, — думал полковник. — Лицо у нее тоже симпатичное". Лица остальных женщин ему ничего не говорили. — По-твоему, они лесбиянки? — спросил он Ренату. — Не знаю. Но они очень милые. — По-моему, лесбиянки. А может, просто подруги. Или и то и другое. Мне-то все равно, я их не осуждаю. — Я люблю, когда ты добрый. — Как ты думаешь, слово "доблестный" произошло от слова "добрый"? — Не знаю, — сказала девушка и кончиками пальцев погладила его искалеченную руку. — Но я люблю тебя, когда ты добрый. — Тогда я постараюсь быть добрым, — сказал полковник. — А кто, по-твоему, вон тот сукин сын, который сидит за ними? — Ненадолго же хватает твоей доброты, — сказала девушка. — Давай спросим Этторе. Они поглядели на человека, сидевшего за третьим столиком. У него было странное лицо, напоминавшее увеличенный профиль обиженного судьбою хорька или ласки, а кожа испещрена оспинами и пятнами, как поверхность луны, на которую смотришь в дешевый телескоп; полковник подумал, что человек этот похож на Геббельса, если бы у герра Геббельса загорелся самолет и он не смог оттуда вовремя выброситься. Над лицом, которое беспрерывно во что-то вглядывалось, словно все на свете можно узнать — стоит только разглядеть или выспросить как следует, торчали черные волосы, но совсем не такие, как у людей. Казалось, будто с него сняли скальп, а потом наклеили волосы обратно. "Занятный тип, — думал полковник. — Неужели он мой соотечественник? Похоже, что да". Когда тот, прищурившись, разговаривал с пожилой цветущей дамой, сидевшей рядом, в уголках его рта выступала слюна. А эта женщина похожа на американских матерей, которых изображают в "Ледис хоум джорнэл". "Ледис хоум джорнэл" регулярно выписывали для офицерского клуба в Триесте, и полковник всегда его просматривал. "Превосходный журнал, — думал он, — половой вопрос наряду с самой изысканной кулинарией. Возбуждает и тот и другой аппетит. Но кто же он такой, этот тип? Чем не карикатура на американца, которого наскоро пропустили через мясорубку, а потом окунули в кипящее масло. Что-то я, кажется, опять не очень добрый", — подумал полковник. К их столику подошел Этторе, — лицо у него было аскетическое, но он любил пошутить и не верил ни в бога, ни в черта. Полковник его спросил: — Кто эта одухотворенная личность? Но Этторе только развел руками. Человек был невысокий, смуглый, глянцевитые черные волосы удивительно не шли к его странному лицу. "У него такой вид, — думал полковник, — будто он забыл переменить парик, когда постарел. Но лицо поразительное. Похоже на холмы вокруг Вердена. Не думаю, чтобы это был Геббельс, зачем бы он выбрал себе такое лицо в те дни, когда все они разыгрывали "Сумерки богов"? "Komm, susser Tod"31. Ну что ж, в конце концов, все они отхватили по большому, сочному ломтю этой самой susser Tod". — Не хотите ли бутерброд с susser Tod, мисс Рената? — Пожалуй, нет, — сказала она. — Хотя я люблю Баха и знаю, что Чиприани мог бы приготовить мне такой бутерброд. — А я ничего и не говорю против Баха. — Знаю. — Черт подери! — сказал полковник. — Бах ведь, в сущности, был нашим союзником. Как и ты, — добавил он. — Ну, меня ты, пожалуйста, не трогай! — Дочка, — сказал полковник, — когда же ты поймешь, что мне можно над тобой шутить, — ведь я тебя люблю! — Я это поняла. Но, знаешь, гораздо веселее, когда шутки не очень грубые. — Хорошо. И я понял. — Сколько раз ты думал обо мне на этой неделе? — Все время. — Нет, скажи правду! — Правда. Все время. — Ты думаешь, у нас с тобой это такой уж тяжелый случай? — Почем я знаю, — сказал полковник. — Как я могу знать? — Надеюсь все-таки, что у нас с тобой это не такой уж тяжелый случай. Я никак не думала, что это будет такой тяжелый случай! — А теперь думаешь? — Да, теперь я вижу, — сказала девушка. — Теперь, и навсегда, и во веки веков. Я правильно сказала? — Довольно и одного "теперь". Скажите, Этторе, а этот тип с обаятельным лицом — рядом с ним сидит такая симпатичная женщина, — он не в "Гритти" живет, а? — Нет, — сказал Этторе. — Он живет поблизости, но иногда ходит в "Гритти" обедать. — Великолепно, — сказал полковник. — Теперь я знаю, на что мне смотреть, когда нападет тоска. А кто ему эта женщина? Жена? Мать? Дочь? — Увы! Не знаю! — сказал Этторе. — Мы тут в Венеции почему-то за ним плохо следили. Он у нас почему-то не вызывал ни любви, ни ненависти, ни страха, ни подозрений. Но вас он в самом деле интересует? Я могу расспросить Чиприани. — Давай-ка лучше закроем на него глаза, — сказала девушка. — Ты так, кажется, говоришь? — Что ж, давай закроем. — Ну да, раз у нас так мало времени, Ричард. Зачем на него тратить время? — Я смотрел на него, как на рисунок Гойи. Лица ведь — те же картины. — Смотри на мое лицо, а я буду смотреть на твое. Давай на него закроем глаза, хорошо? Он ведь пришел сюда просто так и никому не мешает. — Давай я буду смотреть на твое лицо, а ты на мое не смотри. — Нет, — сказала она. — Это нечестно. Мне ведь твое лицо надо запомнить на целую неделю. — Ну а что ж тогда мне прикажешь делать? — спросил ее полковник. К ним опять подошел Этторе — это был отчаянный заговорщик, и, быстро, как истинный венецианец, наведя справки, он сообщил: — Мой товарищ, который работает в той гостинице, говорит, что он выпивает три-четыре рюмки виски, а потом садится и пишет очень длинно и бегло далеко за полночь. — Представляю, как это увлекательно будет читать! — Да, и я себе представляю, — сказал Этторе, — Данте, наверно, работал иначе. — Данте был тоже vieux con,32 — сказал полковник. — Как мужчина, а не как писатель. — Вы правы, — признался Этторе. — Никто из знатоков, кроме флорентийцев, не будет этого отрицать. — Начхать нам на Флоренцию, — сказал полковник. — Ну, это не так-то просто, — сказал Этторе. — Многие пытались, но редко кому это удавалось. А чем она вам, полковник, не нравится? — Трудно объяснить. Когда я был мальчишкой, там был сборный пункт моего полка. — Он сказал по-итальянски — deposito. — Тогда понятно. У меня тоже есть причины ее не любить. А вы знаете какие-нибудь хорошие города? — Да, — сказал полковник. — Этот. Кое в чем Милан, Болонья. И Бергамо. — Чиприани припас много водки на случай, если придут русские, — сказал Этторе. Он любил отпустить крепкую шуточку. — Они привезут свою водку. И пошлины платить не будут. — А Чиприани все же подготовился к их приходу. — Ну, тогда он — единственный, кто к этому готов. Посоветуйте ему не брать от младших офицеров чеков на Одесский банк, и спасибо вам за сведения о моем соотечественнике. Больше я не буду отнимать у вас время. Этторе отошел. Девушка заглянула в старые стальные глаза полковника и положила обе свои руки на его искалеченную руку. — Ты сегодня довольно добрый, — сказала она. — А ты ужасно красивая, и я тебя люблю. — Ну что ж, это приятно слышать! — Где мы будем ужинать? — Мне надо позвонить домой и спросить, можно ли мне не ужинать дома. — А почему та стала грустная? — Разве я грустная? — Да. — И совсем я не грустная. Такая же веселая, как всегда. Честное слово, Ричард. Но ты думаешь, приятно, если тебе девятнадцать лет и ты влюбилась в человека, которому за пятьдесят, и ты знаешь, что он скоро умрет? — Ну зачем так прямо? — спросил полковник. — Но когда ты это говорила, ты была очень красивая! — Я никогда не плачу, — сказала девушка. — Никогда. У меня даже есть такое правило — никогда не плакать. Но сейчас я заплачу. — Не плачь, — сказал полковник. — Ведь я сегодня добрый, правда? А что до всего прочего — ну его к дьяволу! — Скажи еще раз, что ты меня любишь. — Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. — А ты постараешься не умирать? — Да. — Что говорил доктор? — Да ничего особенного… — Но хуже тебе не стало? — Нет, — солгал он. — Тогда выпьем еще по одному мартини. Ты знаешь, я до тебя никогда не пила мартини. — Знаю. Но теперь здорово пьешь. — А лекарство тебе принимать не пора? — Пора, — сказал полковник. — Лекарство пора принять. — Можно я тебе его дам? — Да, — сказал полковник. — Можно. Они всё сидели за столиком в углу, и какие-то люди приходили в бар, а другие выходили. У полковника от лекарства слегка закружилась голова, и он ждал, пока это пройдет. "Каждый раз одно и то же, — думал он. — Черт бы его побрал, это лекарство!" Он видел, что девушка наблюдает за ним, и улыбнулся. Это была привычная, испытанная улыбка, которой он пользовался вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. Ружье, наверно, взял старший брат. "Что ж, он всегда стрелял лучше меня, — думал полковник, — ружье принадлежит ему по праву". — Слушай, дочка, — сказал он. — Ты только из-за меня не расстраивайся. — Я и не расстраиваюсь. Ни чуточки. Но я тебя люблю. — Тоже не бог весть какое занятие, правда? — Он сказал oficio вместо "занятие", — когда им надоедало говорить по-французски, а по-английски при посторонних разговаривать не хотелось, они иногда разговаривали по-испански. "Испанский язык грубый, — думал полковник, — иной раз грубее кукурузной кочерыжки. Но зато всегда можно точно выразить свою мысль, и она запомнится". — Es un oficio bastante malo, — повторил он, — любить меня. — Да. Но это единственное мое занятие. — А стихов ты больше не пишешь? — Ну, это были школьные стихи. Так же как и мое рисование. У всех у нас в детстве бывают таланты. "В каком же возрасте у них тут стареют? — думал полковник. — В Венеции не бывает стариков, но мужают здесь очень быстро. Я и сам быстро возмужал в Венеции и никогда уж потом не был таким взрослым, как в двадцать один год". — Как мама? — спросил он ласково. — Очень хорошо. Она никого не принимает и почти не видит людей. У нее ведь такое горе. — Как ты думаешь, она очень расстроится, если у нас будет ребенок? — Трудно сказать. Она очень умная. А мне все равно придется за кого-нибудь выйти замуж. Но очень не хочется. — Мы могли бы с тобой пожениться. — Нет, — сказала она. — Я подумала и решила, что лучше не надо. Это такое же решение, как насчет того, что не нужно плакать. — А что, если ты решила неверно? Видит бог, я тоже принимал неверные решения, и очень много людей погибло из-за того, что я ошибался. — По-моему, ты преувеличиваешь. Не верю, чтобы ты часто ошибался. — Не часто. Но бывало, — сказал полковник. — В моем деле трех раз больше чем достаточно, а я ошибся целых три раза. — Расскажи, как это было. — Тебе будет скучно, — сказал полковник. — Мне самому до смерти тошно, когда я вспоминаю, а другим — тем более. — А я разве другая? — Нет. Ты моя любовь. Моя последняя, единственная и настоящая любовь. — А ты их принял, эти решения, давно или недавно? — Одно давно. Другое попозже. А третье недавно. — Может, ты мне все-таки расскажешь? Я тоже хочу заниматься твоим скверным ремеслом вместе с тобой. — А ну его к дьяволу! — сказал полковник. — Ошибки были сделаны, и я заплатил за них сполна. Беда только в том, что расплатиться невозможно. — Расскажи, как это было и почему невозможно. — Не хочу, — сказал полковник. И переубеждать его было бесполезно. — Тогда давай веселиться. — Давай, — сказал полковник. — Жизнь-то ведь у нас только одна. — А вдруг не одна? Вдруг еще будут и другие? — Не думаю, — сказал полковник. — Ну-ка, повернись ко мне в профиль, чудо мое! — Вот так? — Так, — сказал полковник. — Именно так. "Ну вот, — подумал полковник, — начался последний раунд, а я даже не знаю, какой он по счету. Я любил в своей жизни только трех женщин и трижды их терял. Женщину теряешь так же, как теряешь батальон, — из-за ошибки в расчетах, приказа, который невыполним, и немыслимо тяжелых условий. И еще — из-за своего скотства. Я потерял в своей жизни три батальона и трех женщин, а теперь у меня четвертая, самая красивая из всех, и чем же, черт подери, это кончится? А ну-ка, объясните, генерал, — ведь у нас сейчас не военный совет, а свободный обмен мнениями по поводу создавшейся обстановки, — ответьте мне, генерал, на вопрос, который вы мне сами не раз задавали: Где же ваша кавалерия, генерал? Ну вот, так я и думал, — сказал он себе. Командир не знает, где его кавалерия, а кавалерия не разбирается ни в своем положении, ни в своих задачах, и часть ее, ровно столько, сколько для этого нужно, изгадит все дело, как гадила кавалерия во всех войнах, с тех самых пор, как ее посадили на коней". — Чудо ты мое, — сказал он. — Ма tres chere et bien aimee.33 Я очень скучный человек, ты уж меня, пожалуйста, прости. — Мне с тобой никогда не скучно, я ведь тебя люблю. Мне только хочется, чтобы сегодня мы были повеселее. — Будь я проклят, но сегодня мы будем веселые, — сказал полковник. — А ты не знаешь чего-нибудь особенно веселого? — А мы сами разве не веселые, да и все, что творится тут, в городе… Ты ведь часто бывал веселый. — Да, — признался полковник, — бывал. — Неужели мы не можем еще раз повеселиться? — Конечно. Можем. Отчего же… — Видишь того молодого человека с волнистыми волосами — он их не завивает, он их только аккуратно укладывает, чтобы казаться покрасивее. — Вижу. — Это очень хороший художник, но передние зубы у него вставные. Он был раньше pederaste, но другие pederastes как-то раз напали на него на Лидо во время полнолуния. — Сколько тебе лет? — Скоро будет девятнадцать. — Откуда же ты все это знаешь? — Мне рассказывал один гондольер. Этот молодой человек по нашим временам очень хороший художник. Теперь ведь настоящих художников не бывает. Но подумай, ходить со вставными зубами в двадцать пять лет — это просто смешно! — Я тебя очень люблю, — сказал полковник. — И я тебя очень люблю. Я только не знаю, что это значит по-вашему, по-американски. Но я люблю тебя и по-итальянски, хотя это против моих взглядов и против моего желания. — Нельзя так чертовски много желать, — сказал полковник, — не то, смотри, желание возьмет да исполнится! — Верно, — сказала она. — Но я бы хотела, чтобы мое теперешнее желание исполнилось. Оба помолчали, потом девушка сказала: — Этот молодой человек, — он теперь уже настоящий мужчина и ухаживает за женщинами, чтобы скрыть, что он такое, — написал мой портрет. Хочешь, я тебе его подарю? — Спасибо. Я буду очень рад, — сказал полковник. — Там все так поэтично! Волосы куда длиннее, чем у меня на самом деле; и кажется, будто я выхожу из моря, даже не намочив головы. А когда выходишь из воды, волосы прилизанные, концы у них слипшиеся и вся ты похожа на дохлую крысу. Но папа хорошо заплатил за портрет, и хотя это совсем не я, но такой ты бы хотел меня иметь. — Я часто себе представляю, как ты выходишь из моря. — Ну да! Ужасное уродство!.. Может, ты правда возьмешь этот портрет на память? — А твоя мама возражать не будет? — Нет, мама возражать не будет. По-моему, она будет даже рада от него избавиться. У нас есть картины получше. — Я очень люблю вас обеих — и тебя, и твою маму. — Я ей это непременно скажу. — Как ты думаешь, этот конопатый хлюст в самом деле писатель? — Да. Этторе ведь тебе сказал. Этторе любит пошутить, но никогда не врет. Ричард, что такое хлюст? Только ты надо мной не смейся. — Боюсь, что это трудно объяснить. По-моему, хлюст — это человек, который никогда всерьез не занимался своим делом (oficio) и только раздражает всех своим нахальством. — Мне надо научиться правильно употреблять это слово. — Не стоит употреблять его вообще. — Потом он спросил: — А когда я получу твой портрет? — Если хочешь, сегодня. Я попрошу, чтобы его упаковали и послали тебе. Где ты его повесишь? — У себя дома. — А туда никто не придет и не будет надо мной смеяться и говорить гадости? — Нет. Пусть только попробует. И потом, я им скажу, что это портрет моей дочери. — А у тебя когда-нибудь была дочь? — Нет, но мне всю жизнь хотелось, чтобы она была. — Но я могу быть тебе и дочерью тоже. — Тогда это будет кровосмешением. — В таком старинном городе, как наш, это никого не испугает. Чего тут только не видали!

The script ran 0.018 seconds.