Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айзек Азимов - Сами боги [1972]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf, Роман, Фантастика

Аннотация. Заурядный радиохимик Фредерик Хэллем из романа Айзека Азимова «Сами боги» случайно обнаружил о существовании паравселенной. Правда, ее обитатели сами добивались этого контакта.

Аннотация. Новый научно-фантастический роман известного американского писателя-фантаста, ученого и популяризатора науки Айзека Азимова, написанный после пятнадцатилетнего перерыва, охватывает широкий круг проблем. Здесь и новые источники энергии, и контакт с инопланетянами, и борьба передовой науки с обскурантизмом. Любителей фантастики ждет интересная встреча с корифеем американской научной фантастики.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Айзек Азимов Сами боги Посвящается Человечеству в надежде, что война с безрассудством все-таки будет выиграна. ПРЕДИСЛОВИЕ Айзек Азимов - наброски к портрету Айзек Азимов любит интеллектуальный юмор. В книге «Вид с высоты», рассуждая об энтропии, он сравнивает расположение слов Шекспира в толковом словаре Уэбстера с их «беспорядочной» разбросанностью в пьесах самого драматурга. В первом случае упорядоченность достигается с помощью алфавита, во втором нарушение словарной системы являет собой более высокую и более значительную степень порядка. Такое сравнение ни к чему не ведет. Нужно сравнивать, говорит Азимов, не слова Шекспира со словами из словаря, а шекспировский взгляд на жизнь с самой жизнью. За три часа двадцать действующих лиц обнажают больше чувств и отражают больше сторон человеческой природы, чем это мыслимо в жизни для любой группы из двадцати человек. Тем самым Шекспир делает то, что мы можем назвать локальным понижением энтропии. С этой точки зрения полторы сотни книг Айзека Азимова, изданные им за четверть века, несомненно способствуют понижению энтропии, по крайней мере… в интеллектуальной сфере. Необыкновенная продуктивность Азимова, способного выстреливать на электрической пишущей машинке 90 слов в минуту, стала, что называется, притчей во языцех. «У него четыре электрические машинки, и он может печатать сразу четыре книги двумя руками и двумя ногами, — не без ехидства заметил о своем друге Артур Кларк и с той же наигранной серьезностью «материализовал» гиперболу: — Целые леса переведены в бумажную массу. Азимов — это экологическая катастрофа. На издание его книг истреблено 5,7∙1016 микрогектаров… И все-таки, — заключает Кларк, — он не робот»… В каждой шутке есть деля правды. Бесспорно, Айзек Азимов — один из самых продуктивных и популярных американских писателей третьей четверти XX века. Год за годом он выдает «на гора» в среднем по шесть новых книг. В Советском Союзе Азимова переводят во всех республиках. Только на русском языке выпущено около пятнадцати книг: сборники повестей и рассказов «Я, робот», «Путь марсиан», романы «Космические течения», «Стальные пещеры», «Обнаженное солнце», «Конец Вечности», «Дуновение смерти», «Сами боги», научно-популярные сочинения «Вид с высоты», «Химические агенты жизни», «Краткая история биологии», «Нейтрино», «Вселенная». К этому нужно прибавить несколько десятков рассказов, статей, интервью, разбросанных в журналах, газетах и сборниках. Он с детства привык к тому, что к его имени приросло местоимение «самый». В годы ученичества: самый начитанный, самый даровитый, самый образованный (школьник, студент, аспирант). На научном поприще: самый эрудированный биохимик, самый любимый ассистент, самый талантливый лектор, самый знаменитый профессор. В научной фантастике: самый молодой, самый многообещающий, самый оригинальный, самый известный. В научно-популярной литературе: самый умелый, самый остроумный, самый разносторонний, самый плодовитый. Похвалы не вскружили ему голову. Азимов всегда умел выбирать главное направление «удара», сосредоточивать усилия на том, что занимало его в первую очередь. Природа наделила его фотографической памятью, склонностью к отвлеченному мышлению и масштабным умозрительным построениям. Однако «гипертрофированный интеллект», которым он одарил Сьюзен Кэлвин, героиню рассказов о роботах, самого его не сделал холодным скептиком. Добродушный характер, насмешливый, иронический ум, умение во всех жизненных ситуациях сохранять чувство юмора и подтрунивать над самим собой уберегли его от пресной рассудочности, а также и от мании величия, нередко свойственной преуспевающим людям., И если его можно назвать баловнем судьбы, то только потому, что он всегда подтверждал на деле справедливость изречения: «Человек — кузнец своего счастья». Феноменальная работоспособность, быстрота мысли и реакций, помноженные на эрудицию и разносторонние дарования, сделали его тем, чем он стал, помогли добиться успеха уже в том возрасте, когда другие делают лишь первые шаги. Азимов родился в 1920 году. В 11 лет кончил школу, в 15 — колледж, 19-ти лет получил в Колумбийском университете (Нью-Йорк) диплом бакалавра, в 21 год — ученую степень магистра, в 27 — доктора. С 1949 года он доцент, а затем профессор кафедры биохимии Медицинского факультета Бостонского университета. «В юности я черпал знания в публичных библиотеках, — рассказывает о себе Азимов. — По неопытности читал все без разбора, беря книги подряд от первой до последней… Я очень увлекался историей, но больше всего мне нравилось изучать труды по естественным и точным наукам… В колледже я узнал, что среди главных научных дисциплин мне нужно выбрать «главнейшую» для меня самого. Я заигрывал с зоологией, а потом, на втором курсе, окончательно остановился на химии»… В дальнейшем из всех разделов химии ему пришлось выбрать один-единственный — биохимию. Но для научных исследований и эта отрасль оказалась слишком широкой. Он вынужден был ограничиться совсем узким участком — нуклеиновыми кислотами. Добившись в этой области определенных успехов, биохимик вдруг взбунтовался: на его долю осталась лишь ничтожная часть обширного «сада науки». А знать ему хотелось все! И тогда он решил освободиться «от пут специализации» и обойти если не весь «сад» — жизнь слишком коротка, а ум слишком ограничен, — то хотя бы оглядеть его сверху. Но только впитывать знания ему было мало. «Склонность к проповедничеству» побуждала к действиям: отдавать, излагать на бумаге — чтобы и другие видели то, что открывалось ему «с высоты»… Так, по объяснению писателя, возникла длинная серия научно-популярных книг, охватывающая многие разделы знаний. Частично эта серия составилась из многочисленных статей, которые Азимов каждый месяц публикует в журнале «Фэнтэзи энд сайнс фикшн», будучи двадцать с лишним лет его научным редактором. Пишет он на разные темы, от физики и астрономии до истории и психологии. Углубленному рассмотрению деталей и частностей Азимов предпочитает суммарные обзоры или беглые очерки — эссе. О чем бы он ни писал, он старается подмечать в разнородных явлениях общие закономерности и взаимные связи, показать науку в движении — как постигала ее пытливая мысль. Историзм в обрисовке общей картины, материалистический взгляд на природу и человека, широта обобщений, умение говорить живо и образно, понятно и просто о самом сложном — именно эти привлекательные черты писательской манеры Азимова обеспечили успех его научно-популярным трудам. Вместе с тем нельзя не отметить, что избранная автором позиция «с высоты» приводит к известным издержкам, не всегда уберегая от эскизности, субъективного отбора фактов, самонадеянных выводов, а порой и просто скольжения по верхам. При такой чрезмерной продуктивности и энциклопедической широте интересов дилетантизм неизбежен. Азимов и сам это признает. Но его книги, даже не самые удачные, читаются с неизменным интересом, а лучшие из них. увлекают. По справедливому замечанию критика, это умные введения в науку, сделанные умным человеком. Трудно переоценить просветительское значение работы писателя в этом жанре. И все-таки, несмотря на огромные тиражи и повсеместное признание его научно-популярных произведений, мировая слава Азимова зиждется на научной фантастике. Вторжение в фантастику было стремительным. Девятнадцати лет Азимов напечатал рассказ «Брошенные на Весте», а уже через два-три года, когда появились первые рассказы о роботах и новеллы, положившие начало трехтомной галактической эпопее «Установление», его признали «серьезным писателем». Произведения, создавшие совсем еще молодому автору репутацию классика американской научной фантастики, в основном публиковались на страницах журналов в 40-х годах и затем выходили отдельными книгами: «Я, робот» (1950), «Камешек в небе» (1950), «Звезды как пыль» (1951), «Установление» (1951), «Установление и империя» (1952), «Космические течения» (1952), «Второе установление» (1953), «Стальные пещеры» (1954), «Путь марсиан и другие рассказы» (1955), «Конец Вечности» (1955). Этот плодотворный период завершается романом «Обнаженное солнце» (1957). Затем, словно устав от фантастики или исчерпав запас тем, Азимов с поразительной энергией продуцирует научно-популярные книги, лишь изредка, к радости любителей научной фантастики, публикуя рассказы, и только в 1972 году, после пятнадцатилетнего перерыва, выпускает новый роман — «Сами боги». Расцвет его деятельности как писателя-фантаста совпадает с так называемым «золотым веком» американской научной фантастики. На рубеже 30-х-40-х годов, наряду с задающей тон бесшабашно-приключенческой фантастикой и фантастикой узко технологической, возникло еще одно направление, которое Азимов называет «реалистическим». Возглавил его Джон Кэмпбелл, редактор журнала «Эстаундинг сайнс фикшн» («Поразительная научная фантастика»). Кэмпбелл требовал от авторов не только научной подготовки, но и вдумчивых оценок возможностей будущего, прежде всего по линии воздействия научного прогресса на общество. Кроме Азимова постоянными сотрудниками журнала были Роберт Хайнлайн, Теодор Старджон, Спрэг де Кэмп, Ван Вогт, Пол Андерсон, Лестер дель Рей и другие. Все они на долгие годы заняли ведущее положение в американской научной фантастике. Такой подбор авторов, пишет Азимов, дал интересные результаты: «Задолго до того, как человечество стало задумываться над тем, куда заведет нас распад атома урана, птенцы Кэмпбелла изобретательно и умело раскрывали перед читателями последствия этого открытия». Подтверждением сказанному служат рассказы Хайнлайна «Неудовлетворительное решение» (1941) и К. Картмилла «Предельный срок» (1944). Любопытная деталь: оба рассказа заставили ФБР заподозрить утечку военных тайн, тогда как на самом деле это были всего лишь результаты дедукции на основе опубликованных данных. В таком же духе, с опережением реальных возможностей аргументировались повести о межпланетных путешествиях, роботах, компьютерах и т. д. Не все писатели этой группы имели хорошую научную подготовку. Азимов среди них был самым образованным. Но все они понимали — по крайней мере так считает Азимов, — что в мире происходят быстрые перемены, и судьба человечества зависит от того, как будут использованы достижения науки и техники, как будут решены назревшие задачи, прежде чем станут неразрешимыми. Нельзя, однако, забывать, что в социологических построениях миров будущего так или иначе все они технократы. Беспредельные научно-технические возможности, как правило, прилагаются к прежнему базису и неизменным по сути экономическим отношениям. Критика системы идет «изнутри» и почти никогда — «извне». Однако, если присмотреться внимательней, группа была не столь уж единой. А позднее выявились и политические расхождения (например, Хайнлайн отошел на крайне правый фланг). Но в те времена «птенцы Кэмпбелла» подняли американскую научную фантастику на значительно более высокий уровень. В фантастической социологии Азимов не составляет исключения. Здесь он гораздо слабее, чем в научно-техническом моделировании. Ученый по складу мышления, он тщательно мотивирует свои допущения с учетом всех возможных последствий, логически вытекающих из исходного тезиса. Он умеет создавать иллюзию правдоподобия и в тех случаях, когда сюжетные предпосылки заведомо умозрительны. Нередко его упрекают в чрезмерной наукообразности стиля, в недостаточном внимании к внутреннему миру героев, становящихся «рупорами идей». И в самом деле, книгам Азимова порой не хватает человеческого тепла, непосредственных жизненных ощущений. Он и в фантастике остается ученым, и ученый, случается, подавляет художника. Однако бывает и так, что жесткие, «головные» конструкции не выдерживают натиска эмоций, и тогда возникают шедевры, такие, как «Уродливый мальчуган» — торжествующий гимн материнскому чувству. Оно, это изначальное чувство, пробуждается у одинокой женщины в совершенно исключительных обстоятельствах, когда преданность равносильна самопожертвованию. Азимов — поэт мысли. Он подкупает не оттенками и нюансами, не метафорическим языком, а ясным, логичным, увлекательным изложением, необыкновенными событиями, вытекающими из необыкновенных допущений. Тщательное обоснование гипотез обусловливает динамику действия. В рассказах он преимущественно аналитик, в романах предпочитает авантюрный сюжет, соединяющий фантастику с детективом. В научно-фантастической литературе Азимову принадлежат два открытия: он «очеловечил» роботов и «расселил» человечество по всей Галактике. Механические и биологические роботы (андроиды) создавались в воображении с давних времен. «Попытки создания искусственной жизни, — говорит по этому поводу Азимов, — казались смертным грехом и заслуживали сурового наказания. Одно за другим появлялись произведения, повести и романы, где с мрачной неизбежностью робот уничтожает своего создателя и гибнет сам… Но только в 1939 году, насколько мне известно, некий автор научно-фантастических повестей впервые попытался рассмотреть проблему роботов с позиций технических наук. Без ложной скромности признаюсь, что это был я». Сформулированные Азимовым «Три закона роботехники» приняты почти безоговорочно как постулат, хотя сам он старается их обходить или придавать им расширительное толкование. Главные герои его рассказов — человекоподобные машины разных конструкций, действующие в трудной обстановке, нередко в критических ситуациях. Общность проблем кибернетики будущего и постоянный образ умнейшей женщины-робопсихолога Сьюзен Кэлвин объединяют рассказы в связный цикл. Книга «Я, робот» оказала, пожалуй, не меньшее влияние на развитие научной фантастики, чем «Машина времени» Уэллса. Позднее Азимов обратился к андроидам. В «Стальных пещерах» и «Обнаженном солнце» расследованием загадочных преступлений занимается человек Лайдж Бейли и Р. Дэниел Оливо — андроид («Р» перед именем значит «робот»). «Р. Дэниел, — характеризует его автор, — силен, идеально уравновешен, абсолютно разумен и не подвластен эмоциям, однако его возможности ограничены тремя законами роботехники, и его разум действует строго формально. Каждый раз честь раскрытия преступления принадлежит Лайджу Бейли». Неожиданно Р. Дэниел оказался столь привлекательной личностью, что Азимов получил множество писем, утверждавших, что нет оснований отдавать решительное предпочтение человеку. Такие претензии, по словам писателя, заставили его задуматься над проблемой: «Только ли человеческое тело делает человеческое существо человеком? Или это ум? Если машина думает, как человек, и даже лучше, важно ли внешнее сходство?» И тогда на третьем этапе появляется совершенная ЭВМ по прозвищу «Мультивак» — хранилище мировой статистики, экономической и демографической информации, ежедневных новостей, сведений, касающихся людей всего мира… Гипотеза о всеобъемлющем электронном мозге, получившая распространение в американской научной фантастике, послужила Азимову поводом для философских раздумий и сатирических обобщений («Все грехи мира», «Последний вопрос» и др.). В рассказах о роботах речь идет о сравнительно недалеком будущем. В трилогии «Установление» и романах, образующих «треугольник» («Камешек в небе», «Звезды как пыль», «Космические течения»), — о человечестве «галактической эры», заселившем миллионы планет. Прочитанный в юности труд Гиббона «История упадка и разрушения Римской Империи» навел Азимова на мысль создать нечто подобное в масштабах Галактики. Всечеловеческая галактическая Империя со столицей на планете Трантор достигла невероятного могущества, но ее раздирают противоречия: войны, интриги, заговоры, соперничество деспотов, алчность дельцов, восстания порабощенных масс — примерно го же», что когда-то происходило в Римской Империи и происходит в любом эксплуататорском обществе. В конце концов центробежные силы разрушают этот конгломерат. Галактическая Империя распадается, население разрозненных планет регрессирует. В перспективе — тысячелетия варварства, пока не начнется новый цикл возрождения на демократических, прогрессивных началах… Поэтапное расселение в космосе — от колонизации ближних планет до выхода в другие измерения и за пределы Галактики — и есть та самая «галактическая концепция», охватывающая тысячи и тысячи лет грядущей истории человечества, одним из создателей которой считается Азимов. Замысел воплощен в цикле новелл, скомпонованных в трехтомную эпопею. Масштабный сюжет, живое действие с элементами детектива, искусная имитация отрывков из Энциклопедии тринадцатого тысячелетия галактической эры и даже впечатляющий образ главного героя, социолога Хэри Селдона, создавшего в предвидении распада Империи тайную организацию «Установление», которая берет на себя заботы о будущем возрождении цивилизации, — все это не уберегает Азимова от наивных исторических аналогий, подсказанных тем же Гиббоном. Перенесение в грядущие времена готовых социальных моделей позволяет писателям прогрессивного направления раскрывать в укрупненном плане пороки современного буржуазного общества. Во всяком случае, Азимов в произведениях, обращенных к далекому будущему, выступает ратоборцем социального и научного прогресса. В детективной фантастической дилогии «Стальные пещеры» и «Обнаженное солнце» реакционным олигархиям, загнавшим население в смрадные, скученные подземные города, противостоят революционные общества на других планетах, засылающие своих посланцев на Землю, чтобы свергнуть жестоких властителей и помочь угнетенным воспрянуть для новой жизни. Колоссальные технические достижения используются в ущерб человеку и в романе с хитроумным сюжетом «Конец Вечности», где олигархи овладевают темпоральным полем и пытаются в своих интересах вносить «поправки» в историю. В такого рода произведениях создаются нежелательные модели социального будущего, позволяющие показать опасность одностороннего развития техники. Азимов не устает повторять, что в современных условиях прогрессивные изменения в обществе зависят от использования достижений науки исключительно в гуманных целях. С этой актуальной темой связан и роман «Сами боги». Роман построен как триптих. Название частей цитата из Шиллера: «Против глупости… сами боги… бороться бессильны?» Знаком вопроса Азимов подвергает сомнению непреложность этого афоризма: да, велика глупость человеческая, и все же она не устоит перед разумом! Каждая из трех частей — законченное в себе целое, но объединяет их развитие темы: к чему может привести нарушение установившейся в природе гармонии, как дорого может обойтись бездумная погоня за выгодой. В данном случае обмен энергией между «параллельными мирами» нарушает энергетический баланс во Вселенной. Космическая гипербола не только обостряет сюжет, но и акцентирует центральную проблему книги: рационализм без человечности ведет ко злу. Против глупости ополчается молодой ученый Питер Ламонт. Он понял, что дальнейшее использование «Электронных Насосов», дарового источника энергии, поступающей из «паравселенной», угрожает… взрывом Солнца. Но люди не помышляют о будущем. Ламонту никто не верит… «Сами боги» — существа высокого разума, подарившие людям это открытие, не могут прекратить перекачку энергии — для них это единственный способ поддержания жизни на планете под почти угасшим светилом… Предотвратить катастрофу пытается Бенджамин Денисон. Он задумал установить на Луне систему «насосов» с противоположным зарядом, нейтрализующих воздействие «Электронных Насосов». Борьба только еще начинается. Но разве Денисон и его сторонники бороться бессильны? Финал обещает выход из тупика, открывает отрадную перспективу. И этим оправдывается посвящение книги: «Человечеству в надежде, что война с безрассудством все-таки будет выиграна». В романе совмещаются реализм и условность, привычный мир земных отношений (каким его видит американский писатель) с поэтическим миром научной сказки, где фантазия не знает удержу и в то же время подчиняется логике. Логике причин и следствий, обусловленных допущением высокоорганизованной формы жизни, состоящей из сгустков разреженной материи. Но и там, на «параллельной планете», «человечность» противостоит холодному эгоизму, корысти, бездушию. Категории добра и зла абсолютны во всех уголках Вселенной, в какие бы телесные или бестелесные формы ни облекались носители Разума. Героиня этой части повествования, призрачно-прекрасная Дуа, дознавшись, что новый источник энергии обрекает на гибель «параллельный мир», как может, отстаивает высшую нравственность. Автор достигает предельной выразительности в изображении разумных существ, способных разрежаться до полной невидимости, пульсировать, сгущаться до плотного состояния, синтезировать в триаде себе подобных, чтобы потом возродиться в облике Жесткого, превосходящего по интеллекту «триаду». Впечатляют не только яркие описания жизни и поведения этих существ, но и характеры, психология, индивидуальные свойства. Быть может, это лучшие страницы из всех, что написаны Азимовым. Фантастические обоснования обмена энергией с помощью несуществующего в природе плутония-186, случайное открытие этого вещества, подброшенного «паралюдьми», и невероятная карьера бездарного ученого Хэллема, объявленного «Отцом Электронного Насоса», — за рамками самого повествования. Социальный фон и действующие лица первой части косная академическая среда, где процветают самодовольные тупицы типа Хэллема, превратившие науку в бизнес, — знакомы по прежнему роману Азимова «Дуновение смерти». Фантастическое изобретение только повод. Оно дает неисчислимые выгоды, обеспечивает легкую жизнь. («Такого стремительного и всеобщего скачка технический прогресс еще не знал».) И поэтому каждый, кто посмеет усомниться в непререкаемом авторитете «благодетеля человечества» Хэллема, неизбежно потерпит поражение. Хэллем — под защитой Нобелевской премии, под защитой общественного мнения, под защитой правительства. В этой обстановке борьба одиночки Ламонта заранее обречена на провал. Но и на обжитой Луне (действие происходит в 70-х годах XXI века) его единомышленник Денисон проводит свои опыты в глубокой тайне и только по счастливому стечению обстоятельств находит добровольных помощников. Изображение лунного города, людей выросших на Луне, и их взаимоотношений с землянами — несомненная удача автора, при том, что третья часть явно проигрывает по сравнению с первыми двумя. В целом же роман Азимова отмечен резко критическим отношением к людям науки и техники, для которых насущная польза важнее исторической перспективы. Фантастический «Электронный Насос» лишь укрупняет проблему моральной ответственности ученых и политических деятелей. Показательно, что роман «Сами боги» в 1973 году дважды был отмечен высшими наградами, установленными в США за лучшие научно-фантастические произведения, — премиями «Хьюго» и «Небьюла». Азимов называет себя «давним энтузиастом научной фантастики и противником существующего порядка вещей». Можно было бы составить целый сборник из его статей и высказываний, относящихся к этому виду литературы, для которой он так много сделал. Цель научной фантастики, по Азимову, — «сознание того, что наука может менять характер современного общества, и желание узнать, в чем будет заключаться очередная перемена». В этом плане научная фантастика сближается с прогностикой. Из художественной практики и теоретических взглядов Азимова легко заключить, что он сторонник именно научной фантастики, одна из задач которой — предвидеть предстоящие перемены. Поэтому он так решительно выступает против модернистских тенденций в англо-американской фантастике, чуждых ему изначально, с их формалистскими вывертами и мрачной концепцией фатального будущего. «Надеюсь, — заявил Азимов, — когда новая волна схлынет и оставит после себя пену, снова выступит большой и широкий берег научной фантастики». Одно из его принципиальных высказываний говорит о сознании высокого нравственного долга писателя-фантаста, об огромной социально-просветительной миссии литературы, которую он представляет: «История достигла точки, когда человечеству больше нельзя враждовать. Люди на Земле должны дружить. Я всегда стараюсь подчеркнуть это в своих произведениях. Любовь читателя к моим произведениям я считаю признаком того, что он согласен с таким утверждением. Не думаю, что можно заставить всех людей любить друг друга, но я желал бы уничтожить ненависть между, людьми. И я совершенно серьезно полагаю, что научная фантастика есть одно из звеньев, которые помогают соединить человечество. Проблемы, которые мы поднимаем в фантастике, становятся насущными проблемами человечества». Многие до сих пор несправедливо считают, что эта литература выражает собой бегство от действительности, что она в лучшем случае является лишь «игрой ума». Нет, возражает Азимов: «Мы пишем о будущем с точки зрения настоящего». «Человек, не интересующийся будущим и считающий научно-фантастическую литературу вздором, неизбежно придет к атрофии воображения и никогда не сможет увидеть, что же ждет его впереди». Подводя итоги своим размышлениям, Азимов приходит к выводу: «Род человеческий выживет, если будет смело смотреть в лицо будущему, а не держаться за прошлое, если найдет в себе мужество принять перемены, а не оказывать им бесполезное и разрушительное противодействие. Этому нас учит научная фантастика, и я горжусь тем, что в меру своих сил способствовал ее урокам». Нельзя не согласиться с основными положениями выдающегося американского писателя-фантаста. Евг. Брандис. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПРОТИВ ГЛУПОСТИ 6 Повествование начинается с главы 6. Это не ошибка. У меня есть на то свои глубокие причины. А потому спокойно читайте и (надеюсь) получайте удовольствие. — Без толку! — резко бросил Ламонт. — Я ничего не добился. Лицо его было хмурым. Оно и всегда казалось насупленным из-за глубоко посаженных глаз и чуть скошенного набок подбородка. Даже когда он был в хорошем настроении. Но сейчас его настроение никак нельзя было назвать хорошим. Второй официальный разговор с Хэллемом завершился еще большим фиаско, чем первый. — Не впадай в мелодраму, — вяло посоветовал Майрон Броновский. — Ты ведь ничего другого и не ждал. Сам же говорил. Он подбрасывал вверх ядрышки арахиса и ловил их пухлыми губами. Проделывал он это очень ловко — ни одно ядрышко не пролетало мимо. Броновский был не слишком высок и не очень строен. — Так что же, мне теперь радоваться? Впрочем, ты прав — это значения не имеет. У меня есть другие средства, и я намерен к ним прибегнуть, а кроме того, я рассчитываю на тебя. Если бы тебе удалось… — Не продолжай, Питер! Все это я уже слышал. От меня требуется всего лишь расшифровать мыслительные процессы внеземного разума. — Но зато высокоразвитого! И ведь они там у себя, в паравселенной, явно добиваются, чтобы их поняли. — Возможно — вздохнул Броновский. — Но посредником-то служит мой разум, и хотя я считаю, что он, конечно, развит неимоверно высоко, однако все-таки не настолько. Ночью, когда не спится, меня начинают одолевать сомнения, а способны ли вообще разные типы разума понять друг друга. Ну, а если день выдался особенно скверный, то мне и вовсе мерещится, что слова «разные типы разума», не имеют ни малейшего смысла. — Как бы не так! — свирепо сказал Ламонт, и его руки в карманах лабораторного халата сжались в кулаки. — Хэллем и я — вот тебе эти типы. То есть прославленный дурак доктор Фредерик Хэллем и я. И вот тебе доказательство: он попросту не понимает того, что я ему говорю. Его тупая физиономия багровеет еще больше, глаза вылезают на лоб, а уши глохнут. Я бы сказал, что его рассудок перестает функционировать, но у меня нет никаких оснований предполагать, что он вообще функционирует. — Ай-ай-ай! Разве можно говорить так про Отца Электронного Насоса? пробормотал Броновский. — То-то и оно! Псевдоотец! Уж если кто тут ни при чем, так это он. Его вклад был минимальным. Я-то знаю. — И я знаю. Ты мне это без конца твердишь! — Броновский подбросил очередное ядрышко. И опять не промахнулся. 1 За тридцать лет до этого разговора Фредерик Хэллем был заурядным радиохимиком. Его диссертационная работа еще пахла типографской краской, и ничто в нем не свидетельствовало о таланте, способном потрясти мир. А потрясение мира началось, собственно, с того, что на рабочем столе Хэллема стояла запыленная колба с ярлычком «Вольфрам». Ее поставил сюда не он. Он даже никогда к ней не прикасался. Она досталась ему в наследство от прежнего владельца кабинета, которому когда-то бог весть по какой причине понадобился вольфрам. Да и содержимое колбы уже, собственно говоря, перестало быть вольфрамом. Это были серые запыленные крупинки, покрытые толстым слоем окиси. Их давно пора было выбросить. И вот однажды Хэллем вошел в лабораторию (ну да, это произошло 3 октября 2070 года) и приступил к работе. Около десяти часов он поднял голову, уставился на колбу и вдруг схватил ее. Пыли на ней не стало меньше, выцветший ярлычок нисколько не изменился, но Хэллем тем не менее крикнул: — Черт подери! Какой сукин сын трогал эту колбу? Так по крайней мере утверждал Денисон, который слышал этот вопль и много лет спустя поведал о нем Ламонту. Парадный рассказ об обстоятельствах замечательного открытия, запечатленный во множестве книг и учебников, этой фразы не содержит. Перед читателем возникает образ проницательного химика, который орлиным взором сразу же подметил изменения и мгновенно сделал далеко идущие выводы. Куда там! Хэллему вольфрам был не нужен, он его совершенно не интересовал. И, в сущности, ему было все равно, трогал кто-то колбу или нет. Просто он (подобно многим другим людям) терпеть не мог, когда на его столе хозяйничали без его ведома, и всегда готов был заподозрить окружающих в таких посягательствах, продиктованных исключительно желанием ему насолить. Но в покушении на колбу никто не признавался. Бенджамин Аллан Денисон услышал возглас Хэллема потому, что сидел в кабинете напротив лицом к открытой двери. Он поднял голову и встретил сверлящий взгляд Хэллема. Хэллем не внушал ему особых симпатий (впрочем, он никому их не внушал), а в то утро Денисон плохо выспался и — как он вспоминал впоследствии — был даже рад сорвать на ком-нибудь свое дурное настроение. Хэллем же был для этого идеальным объектом. Когда Хэллем поднес колбу к самому его лицу, Денисон брезгливо отстранился. — На какого дьявола мне понадобился бы ваш вольфрам? — спросил он саркастически. — Да и кому он вообще нужен? Если бы вы посмотрели на колбу повнимательнее, то заметили бы, что ее уже лет двадцать никто не открывал и что единственные следы на ней — от ваших же лап. Хэллем побагровел. И сказал, еле сдерживаясь: — Слушайте, Денисон. Кто-то подменил содержимое. Это не вольфрам. Денисон позволил себе негромко фыркнуть. — А вы-то почем знаете? Вот из таких пустяков — мелочной досады и бесцельных уколов рождается история. Такой выпад не мог бы пройти бесследно при любых обстоятельствах. Академические успехи Денисона, который, как и Хэллем, еще совсем недавно работал над диссертацией, были куда более внушительными, и он слыл подающим надежды молодым ученым. Хэллем это знал. Знал это и сам Денисон, что было значительно хуже, поскольку он не трудился скрывать свое превосходство. Поэтому денисоновское «а вы-то почем знаете?» с ударением на «вы» оказалось достаточной причиной для всего, что последовало дальше. Без этой фразы Хэллем никогда не стал бы самым великим, самым почитаемым в истории ученым — так выразился Денисон в своей беседе с Ламонтом много лет спустя. Согласно официальной версии в то знаменательное утро Хэллем, сев за свой рабочий стол, заметил, что серые запыленные крупинки исчезли (как и пыль на внутренних стенках колбы). Теперь за стеклом тускло поблескивал чистый темно-серый металл. Естественно, он начал исследовать… Но оставим официальную версию. Причиной всему был Денисон. Если бы он ограничился простым «нет» или только пожал плечами, Хэллем скорее всего опросил бы других своих соседей, а затем ему надоело бы заниматься таким, пусть и необъясненным, пустяком, он отставил бы колбу в сторону и не предотвратил бы трагического исхода (то ли постепенного, то ли мгновенного — это уже зависело от того, насколько задержалось бы неизбежное открытие истины), который и определил бы грядущие события. Но в любом случае тогда оседлал бы смерч и вознесся бы на нем к вершинам славы отнюдь не Хэллем. Однако, уязвленный до глубины души денисоновским «а вы-то почем знаете?», Хэллем взвизгнул: — Я вам докажу, что знаю! И он закусил удила. Теперь у него была одна задача — поскорее получить анализ металла в старой колбе, одна цель — стереть ироническую улыбку с узких губ Денисона, добиться, чтобы тот перестал презрительно морщить тонкий нос. Денисон не забыл их стычки, потому что брошенная им фраза принесла Хэллему Нобелевскую премию, а его самого ввергла в пучину безвестности. Откуда ему было знать (впрочем, тогда он все равно не придал бы этому ни малейшего значения), что Хэллем в полной мере обладал тем ожесточенным упрямством, в которое выливается страх посредственности уронить себя в собственных глазах, и что в данных обстоятельствах это упрямство окажется куда более действенным оружием, чем его — Денисона — блестящие способности? Хэллем начал действовать немедленно. Он отнес металл в лабораторию масс-спектрографии. Для него, специалиста по радиохимии, это был самый естественный ход. Он знал там всех лаборантов, он работал с ними и к тому же был напорист. Напорист до такой степени, что ради своего металла заставил отложить куда более важные и первоочередные задания. В конце концов спектрометрист объявил: — Это не вольфрам. Плоское сумрачное лицо Хэллема сморщилось в злорадной улыбке. — Чудесненько. Так мы и скажем вашему хваленому Денисону. Мне нужна справка по форме… — Погодите, доктор Хэллем. Я сказал, что это не вольфрам, но что это такое, я не знаю. — Как так не знаете? — Получается черт-те что! — Спектрометрист помолчал. — Этого просто не может быть. Отношение заряда к массе не лезет ни в какие ворота. — В каком смысле? — Чересчур велико. Не может этого быть, и все тут. — Ну, в таком случае, — начал Хэллем, и независимо от руководивших им побуждений продолжение этой фразы открыло ему дорогу к Нобелевской премии (причем, возможно, и с некоторым на то правом), — в таком случае определите частоту его характеристического рентгеновского излучения и рассчитайте заряд. Это будет лучше, чем сидеть сложа руки и твердить, будто что-то там «невозможно». Когда спектрометрист несколько дней спустя вошел в кабинет Хэллема, на его лице были написаны растерянность и тревога. Но Хэллем не умел замечать настроения других людей и спросил только: — Ну как, установили вы… — но тут в свою очередь встревожился, покосился через коридор на Денисона и поспешил закрыть свою дверь. — Значит, вы установили заряд ядра? — Да, но таких не бывает. — Ну, тогда, Трейси, рассчитайте еще раз. — Да я уже десять раз проверял и перепроверял! Все равно выходит чепуха. — Если ваши измерения точны, значит, это так. И нечего спорить с фактами. Трейси поскреб за ухом и сказал: — Тут поспоришь! Если я приму это за факт, значит, вы мне дали плутоний сто восемьдесят шесть. — Плутоний сто восемьдесят шесть? Что?! Плутоний… сто восемьдесят шесть??? — Заряд — плюс девяносто четыре. Масса — сто восемьдесят шесть. — Но это же невозможно! Нет такого изотопа. И не может быть. — А я что вам говорю? Но такой получается результат. — То есть в ядре не хватает пятидесяти с лишним нейтронов? Плутоний сто восемьдесят шесть получить невозможно. Нельзя сжать девяносто четыре протона в одно ядро со всего только девяносто двумя нейтронами — такое вещество не просуществует и триллионной доли секунды. — А я что вам говорю, доктор Хэллем? — терпеливо повторил Трейси. Тут Хэллем умолк и задумался. У него пропал вольфрам. Изотоп этого элемента — вольфрам-186 — устойчив. Ядро вольфрама-186 содержит семьдесят четыре протона и сто двенадцать нейтронов. Неужто каким-то чудом двадцать нейтронов превратились в двадцать протонов? Да нет, это невозможно. — А как насчет радиоактивности? — спросил Хэллем, ощупью отыскивая дорогу из лабиринта. — Я проверял, — ответил спектрометрист. — Он устойчив. Абсолютно. — Тогда это не может быть плутоний сто восемьдесят шесть. — Ну, а я что говорю? Хэллем сказал обессиленно: — Ладно, давайте его сюда. Оставшись один, он отупело уставился на колбу. Наиболее устойчивым изотопом плутония был плутоний-240, но для того, чтобы девяносто четыре протона удерживались вместе и сохраняли хотя бы относительную устойчивость, требовалось сто сорок шесть нейтронов. Так что же теперь делать? Проблема была явно ему не по зубам, и он уже раскаивался, что вообще ввязался в эту историю. В конце-то концов у него есть своя работа, а эта… эта загадка не имеет к нему никакого отношения. Трейси что-нибудь напутал, или масс-спектрометр начал врать, или… Ну и что? Выбросить все это из головы, и конец! Но на это Хэллем пойти не мог. Рано или поздно Денисон заглянет к нему и с мерзкой своей полуулыбочкой спросит про вольфрам. И что Хэллем ему ответит? «Да это оказался не вольфрам, как я вам и говорил»? А Денисон скажет: «Ах так! Что же это такое?» Хэллем представил себе, какие насмешки посыплются на него, если он ответит: «Это плутоний сто восемьдесят шесть!» Да ни за что на свете! Он должен выяснить, что это такое. И выяснить сам. Совершенно очевидно, что доверять никому нельзя. И вот примерно через две недели он ворвался в лабораторию к Трейси, прямо-таки задыхаясь от ярости. — Э-эй! Вы же сказали мне, что эта штука не радиоактивна! — Какая штука? — с недоумением спросил Трейси. — А та, которую вы назвали плутонием сто восемьдесят шесть! — Вот вы о чем! Ну да. Полнейшая устойчивость. — В голове у вас полнейшая устойчивость! Если, по-вашему, это не радиоактивность, так идите в водопроводчики! Трейси нахмурился. — Ладно. Давайте проверим. — Через некоторое время он сказал. — Это надо же! Радиоактивна, черт! Самую чуточку — и все-таки не понимаю, как я мог проморгать в тот раз. — Так как же я могу верить вашему бреду про плутоний сто восемьдесят шесть? Хэллем был уже не в силах остановиться. Он не находил разгадки и воспринимал это как личное оскорбление. Тот, кто в первый раз подменил колбу или ее содержимое, либо вновь проделал свой фокус, либо изготовил неизвестный металл, специально чтобы выставить его дураком. В любом случае он готов был разнести мир вдребезги, лишь бы добраться до сути дела, — и разнес бы, если бы мог. Упрямство и злость подстегивали его, и он пошел прямо к Г.К.Кантровичу, незаурядной научной карьере которого предстояло оборваться менее чем через год. Заручиться помощью Кантровича было нелегко, но, раз начав, он доводил дело до конца. И уже через два дня Кантрович влетел в кабинет Хэллема вне себя от возбуждения. — Вы руками эту штуку трогали? — Почти нет — ответил Хэллем. — Ну и не трогайте. Если у вас есть еще, так ни-ни. Она испускает позитроны. — Что-что? — И позитронов с такой высокой энергией я еще не видел. А радиоактивность вы занизили. — Как занизил? — И порядочно. Меня только одно смущает: при каждом новом измерении она оказывается чуть выше. 6 (продолжение) Броновский нащупал во вместительном кармане своей куртки яблоко, вытащил его и задумчиво надкусил. — Ну хорошо, ты побывал у Хэллема и тебя попросили выйти вон, как и следовало ожидать. Что дальше? — Я еще не решил. Но в любом случае его жирный зад зачешется. Я ведь был у него прежде — один раз, когда только поступил сюда, когда верил, что он — великий человек, Великий человек… Да он величайший злодей в истории науки! Он ведь переписал историю Насоса — вот тут переписал (Ламонт постучал себя по лбу). Он уверовал в собственный вымысел и отстаивает его с упорством маньяка. Это карлик, у которого есть только один талант — уменье внушать другим, будто он великан. Ламонт поглядел на круглое невозмутимое лицо Броновского, которое расплылось в улыбке, и принужденно засмеялся. — Ну, да словами делу не поможешь, и все это я тебе уже говорил. — И не один раз, — согласился Броновский. — Но меня просто трясет при мысли, что весь мир… 2 Когда Хэллем взял в руки колбу с подмененным вольфрамом, Питеру Ламонту было два года. В двадцать пять лет, когда типографская краска его собственной диссертации была еще совсем свежа, он приступил к работе на Первой Насосной станции и одновременно получил место преподавателя на физическом факультете университета. Для молодого человека это было блестящим началом. Правда, Первой станции не хватало технического глянца станций, построенных позже, но зато она была бабушкой их всех — всей цепи, опоясавшей планету за каких-нибудь два десятка лет. Такого стремительного скачка в масштабах всей планеты технический прогресс еще не знал, но ничего удивительного тут не было. Ведь речь шла о неограниченных запасах даровой и совершенно безопасной энергии, равно доступной для всех — волшебная лампа Аладдина, принадлежащая всему миру. Ламонт пришел на Станцию, чтобы заниматься сложнейшими теоретическими проблемами, но неожиданно для себя заинтересовался поразительной историей создания Электронного Насоса и сразу столкнулся с тем фактом, что ни одна из книг, посвященных этой истории, не была написана человеком, который понимал бы его теоретические принципы (в той мере, в какой они вообще могли быть поняты) и в то же время сумел бы изложить их в доступной для широкого читателя форме. О, разумеется, сам Хэллем написал немало статей для научно-популярных журналов и передач, но они не слагались в последовательную и полностью обоснованную историю вопроса. И Ламонт возжаждал взять эту задачу на себя. Для начала он проштудировал статьи Хэллема, а также все опубликованные воспоминания (единственные, так сказать, официальные документы) и добрался до потрясшей мир фразы Хэллема — Великого Прозрения, как ее нередко называли, и обязательно с большой буквы. Ну, а потом, когда Ламонт пережил свое горькое разочарование, он принялся копать глубже и вскоре усомнился, что знаменитую фразу произнес действительно Хэллем. Она была сказана на семинаре, который, собственно, и привел к созданию Электронного Насоса, но выяснилось, что узнать подробности об этом историческом семинаре чрезвычайно трудно, а получить его звукозапись и вовсе невозможно. В конце концов Ламонт заподозрил, что странная нечеткость следа, который семинар оставил в песках времен, отнюдь не случайна. Хитроумно сопоставив ряд отрывочных сведений, он пришел к выводу, что, по-видимому, нечто очень похожее на ошеломляющее заявление Хэллема сказал Джон Ф.К. Макфарленд, и главное — раньше Хэллема. Он отправился к Макфарленду, который вообще не фигурировал ни в одном официальном отчете и занимался теперь изучением верхних слоев атмосферы и воздействия на них солнечного ветра. Это было не самое видное положение, но у него были свои преимущества и работа в значительной степени была связана с процессами, имеющими прямое отношение к Насосу. Макфарленд, несомненно, сумел избежать пучины безвестности, поглотившей Денисона. Макфарленд принял Ламонта достаточно любезно и был готов беседовать с ним о чем угодно — кроме семинара. Все, что там произошло, просто изгладилось из его памяти. Но Ламонт не отступал и перечислил факты, которые ему удалось собрать. Макфарленд взял трубку, набил ее, тщательно проверил, плотно ли она набита, и сказал размеренно: — Я не хочу ничего помнить, потому что это не имеет значения. Ни малейшего. Ну, предположим, я начну утверждать, будто сказал что-то. Ведь никто не поверит. Я буду выглядеть как дурак — к тому же дурак, страдающий манией величия. — А Хэллем позаботится, чтобы вас отправили на пенсию? — Этого я не говорил, но не думаю, чтобы подобное заявление оказалось для меня очень полезным. Да и ради чего, собственно? — Ради исторической истины, — сказал Ламонт. — А, чушь! Историческая истина состоит в том, что Хэллем довел дело до конца. Он прямо-таки принуждал людей браться за исследования, чуть ли не против их воли. Без него этот вольфрам в конце концов, несомненно, взорвался бы, унеся уж не знаю сколько человеческих жизней. Второго образчика могло бы и не найтись, и мы не получили бы Насоса. Так что вся честь его создания принадлежит Хэллему, хотя она ему и не принадлежит — а если это бессмысленно, то я тут ничего поделать не могу: история всегда бессмысленна. Ламонту волей-неволей пришлось удовлетвориться этим, поскольку больше Макфарленд об Электронном Насосе и его создании говорить не пожелал. Историческая истина! Во всяком случае, одно, по-видимому, было неоспоримо: великая карьера «хэллемовского вольфрама» (так его теперь называли по освященному временем обычаю)началась благодаря его странной радиоактивности. Вопрос о том, вольфрам ли это и не подменили ли его, утратил всякое значение, и даже тот факт, что загадочный металл по всем характеристикам выглядел изотопом, которого не могло быть, отошел на задний план. Слишком велико было изумление перед веществом, которое демонстрировало нарастающую радиоактивность, не подходившую ни под один тип радиоактивного распада, известный в то время. …Некоторое время спустя Кантрович пробормотал: — Надо бы его рассредоточить. Даже небольшие куски неизбежно испарятся или взорвутся, загрязнив полгорода. А может быть, и то и другое вместе. Поэтому вещество превратили в порошок, разделили на мельчайшие доли и смешали с порошком обычного вольфрама, а когда и обычный вольфрам стал радиоактивным, использовали графит, эффективное сечение которого гораздо ниже. Менее чем через два месяца после того, как Хэллем заметил изменения в колбе, Кантрович прислал в «Ядерное обозрение» сообщение, подписанное и Хэллемом в качестве соавтора, об открытии плутония-186. Таким образом доброе имя Трейси было восстановлено, но в сообщении не упомянуто — как не упоминалось оно и впредь. С этой минуты хэллемовский вольфрам начал свой стремительный путь к превращению в благодетеля человечества, а Денисон ощутил первые симптомы процесса, который в конце концов превратил его в пустое место. Существование плутония-186 уже само по себе выглядело черт знает чем. Но первоначальная устойчивость, которая затем сменялась нарастающей радиоактивностью, была еще хуже. Для рассмотрения этой проблемы был организован семинар под председательством Кантровича — обстоятельство, исторически небезынтересное, поскольку с тех пор любым сколько-нибудь представительным собранием, которое было так или иначе связано с Электронным Насосом, непременно руководил Хэллем. Во всяком случае, Кантрович умер пять месяцев спустя и таким образом с пути Хэллема исчез единственный человек, обладавший достаточным престижем, чтобы удерживать его в тени. Семинар протекал на редкость бесплодно, пока Хэллем не возвестил о своем Великом Прозрении — однако по версии, созданной Ламонтом, все решилось во время перерыва на обед. Именно тогда Макфарленд, который согласно официальной версии никаких исторических фраз не произносил (хотя на семинаре, несомненно, присутствовал), задумчиво сказал: «А знаете, тут следовало бы немножко пофантазировать. Что, если…» Он сказал это Дидерику ван Клеменсу, а ван Клеменс записал их разговор в дневнике с помощью собственной стенографической системы. Но он умер задолго до того, как Ламонт начал свое расследование. И хотя эти беглые заметки полностью убедили молодого ученого, он тем не менее отдавал себе отчет, что без дополнительного подтверждения они как официальное свидетельство не стоят ничего. К тому же не было никаких доказательств, что Хэллем слышал рассуждения Макфарленда. Ламонт готов был побиться об заклад хоть на миллион, что Хэллем в ту минуту находился где-то рядом, но его готовность юридической силы не имела. Но и сумей он это доказать, что тогда? Да, непомерное самолюбие Хэллема будет задето, но его положение останется неуязвимым. Ведь сам собой напрашивается аргумент, что Макфарленд просто фантазировал и вовсе не собирался выдвигать никакой гипотезы. Это Хэллем увидел проблеск истины. Это Хэллем не побоялся навлечь на себя град насмешек и смело провозгласил свою теорию. А Макфарленд вряд ли рискнул бы «немножко пофантазировать» на трибуне. Ламонт, правда, мог бы возразить, что Макфарленду, известному ядерному физику, было что терять, а вот Хэллему, молодому радиохимику, любые публичные бредни, касающиеся ядерной физики, сошли бы с рук как неспециалисту. Но что бы там ни было на самом деле, Хэллем, если верить официальной стенограмме, сказал следующее: «Господа, мы зашли в тупик. А потому я намерен предложить гипотезу не потому, что считаю ее заведомо верной, но потому лишь, что она все-таки менее нелепа, чем все, что я слышал до сих пор… Мы имеем дело с веществом, с плутонием сто восемьдесят шесть, которое согласно физическим законам нашей вселенной вообще существовать не может, а о том, чтобы оно хоть на самое короткое время обрело устойчивость, и говорить, казалось бы, нечего. Но раз оно бесспорно существует и было сперва устойчивым, отсюда следует, что прежде оно, хотя бы какой-то срок, должно было находиться в месте, во времени или в условиях, где физические законы вселенной действуют не так, как они действуют здесь и теперь. Попросту говоря, вещество, которое мы изучаем, возникло вовсе не в нашей вселенной, а в иной, альтернативной, параллельной вселенной — называйте ее, как хотите. Оказавшись здесь — каким образом это произошло, я объяснить не берусь, — оно некоторое время оставалось устойчивым, как я предполагаю, потому, что несло в себе законы своей вселенной. Тот факт, что постепенно оно стало радиоактивным и его радиоактивность все возрастает, возможно, означает, что оно медленно проникается законами нашей вселенной, если вы позволите мне так выразиться. Я хочу напомнить, что одновременно с появлением плутония сто восемьдесят шесть бесследно исчезло некоторое количество вольфрама, состоявшего из нескольких устойчивых изотопов, включая вольфрам сто восемьдесят шесть. Возможно, этот вольфрам переместился в параллельную вселенную. Ведь только логично предположить, что обмен массами произвести легче, чем осуществить одностороннее перемещение. Быть может, в параллельной вселенной вольфрам сто восемьдесят шесть — такая же аномалия, как плутоний сто восемьдесят шесть у нас. Не исключено, что и он вначале окажется устойчивым, а затем постепенно будет становиться все более радиоактивным. И может послужить там источником энергии точно так же, как плутоний сто восемьдесят шесть здесь у нас». По-видимому, аудитория онемела от удивления — во всяком случае Хэллема как будто никто не перебивал, и он после вышеприведенной фразы сам сделал паузу, то ли переводя дух, то ли дивясь собственной наглости. Тут кто-то из зала (предположительно Антуан-Жером Лапен, хотя в протоколе это не отражено) спросил, верно ли он понял что, по мнению профессора Хэллема, некие разумные существа в паравселенной сознательно произвели обмен, чтобы получить источник энергии. Вот так в язык вошло выражение «паравселенная», возникшее, судя по всему, как сокращение сочетания «параллельная вселенная». По крайней мере до этого момента оно нигде зарегистрировано не было. После некоторого молчания Хэллем, совсем уж закусив удила, объявил: «Да, я так считаю. И я считаю, кроме того, что практическую пользу из подобного источника энергии можно извлечь, только если наша вселенная и паравселенная будут работать вместе, каждая у своей стороны насоса, перекачивая энергию от них к нам и от нас к ним и извлекая взаимную выгоду из различий в физических законах, действующих там и здесь». Вот это и было сутью Великого Прозрения. Использовав термин «паравселенная», Хэллем тем самым его присвоил. Кроме того, он первым употребил в таком смысле слово «насос» (которое с тех пор писалось только с большой буквы). Официальная версия создает впечатление, будто гипотеза Хэллема сразу завоевала признание. Но это было не так. Те немногие, кто вообще счел нужным высказаться по ее поводу, в лучшем случае отозвались о ней как о любопытном предположении. А Кантрович не сказал ничего. Это была решающая минута в карьере Хэллема. Сам Хэллем, конечно, не мог разработать свою гипотезу ни в теоретическом, ни в практическом плане. Тут требовалась совместная работа многих ученых. И такие ученые нашлись. Однако вначале они избегали открыто связывать свое имя с этой гипотезой, а потом было уже поздно: когда пришел успех, широкая публика твердо знала, что все сделал Хэллем и только Хэллем. В глазах всего мира Хэллем и только Хэллем открыл таинственное вещество, именно он разгадал его тайну и доказал истинность своего Великого Прозрения. А потому Хэллем и был Отцом Электронного Насоса. Во многих лабораториях соблазнительно выкладывались крупинки вольфрама. В одной лаборатории из десяти происходила замена и появлялся новый запас плутония-186. Таким же способом предлагались и другие элементы, но эти приманки оставались нетронутыми… Однако где бы ни появился плутоний-186, кто бы ни доставил его в специальный научно-исследовательский центр, в глазах публики это была лишь новая порция «хэллемовского вольфрама». И опять-таки Хэллем предложил широкой публике наиболее доходчивое объяснение теории паравселенной. К собственному удивлению (как он не преминул указать впоследствии), он обнаружил, что пишет весьма легко и популяризирует с удовольствием. Помимо всего прочего, успех обладает особой инерцией, и публика просто не желала получать информацию ни от кого другого. В своей прославленной статье для воскресного еженедельника «Североамериканский тележурнал» Хэллем писал: «Нам неизвестно, как и в чем законы паравселенной отличаются от наших, но, по-видимому, мы не ошибемся, предположив, что сильное ядерное взаимодействие, самая могучая из известных сил нашей вселенной, в паравселенной много действеннее, — возможно, в сотни раз. А это значит, что протоны с большей легкостью удерживаются вместе вопреки собственному электростатическому отталкиванию и что ядру для достижения стабильности требуется меньше нейтронов. Плутоний-186, устойчивый в их вселенной, содержит либо слишком много протонов, либо слишком мало нейтронов, чтобы сохранить устойчивость в условиях нашей вселенной, где ядерное взаимодействие не столь эффективно. Оказавшись в нашей вселенной, плутоний-186 начинает испускать позитроны, высвобождая при этом энергию. Каждый испущенный таким образом позитрон означает, что в ядре один протон превратился в нейтрон. В конце концов двадцать протонов ядра превращаются в нейтроны, и плутоний-186 становится вольфрамом-186, который в условиях нашей вселенной устойчив. На протяжении этого процесса из каждого ядра выделяются двадцать позитронов, которые сталкиваются с двадцатью электронами, вступают с ними во взаимодействие и аннигилируют, опять-таки высвобождая энергию. Таким образом, с каждым ядром плутония-186, посланным к нам, наша вселенная теряет двадцать электронов. Наш же вольфрам-186, попадая в паравселенную, оказывается там неустойчивым по прямо противоположным причинам. По законам паравселенной он содержит или слишком много нейтронов, или слишком мало протонов. Ядра вольфрама-186 начинают испускать электроны, непрерывно высвобождая энергию. Каждый же испущенный электрон означает, что нейтрон превращается в протон, и в конце концов возникает плутоний-186. И с каждым ядром вольфрама-186, посланным в паравселенную, она приобретает двадцать электронов. Такой обмен плутонием и вольфрамом между нашей вселенной и паравселенной может происходить бесконечно с выделением энергии то там, то здесь, причем заключением цикла для каждого отдельного ядра будет переход двадцати электронов из нашей вселенной к ним. И обе стороны получают энергию. Явление это можно назвать своего рода «Межвселенским Электронным Насосом». Претворение этой идеи в жизнь и создание реального Электронного Насоса, ставшего мощнейшим источником энергии, осуществилось с ошеломляющей быстротой, и каждый новый успех укреплял престиж Хэллема. 3 У Ламонта не было причин сомневаться в том, что этот престиж вполне заслужен. Задумав написать историю вопроса, он не без труда добился приема у Хэллема и вошел в кабинет с чувством, похожим на благоговение. (Впоследствии у него от одной мысли об этой телячьей восторженности начинали гореть уши, и он постарался изгладить ее из своей памяти, что ему отчасти и удалось.) Хэллем держался снисходительно. За тридцать лет он вознесся на такие высоты славы, что можно было только удивляться, почему у него еще не течет кровь из носа. С возрастом он приобрел внушительность, хотя и лишенную одухотворенности. Его грузная фигура казалась представительной, а грубым чертам своего лица он научился придавать выражение умудренного спокойствия. Но он по-прежнему легко багровел, а его самовлюбленность и обидчивость стали присловьем. Перед тем как принять Ламонта, Хэллем позаботился навести о нем справки и был во всеоружии. Он сказал: — Вы доктор Питер Ламонт и занимаетесь паратеорией — довольно плодотворно, как я слышал. Я помню вашу диссертацию. О паратермоядерной реакции, не так ли? — Совершенно верно, сэр. — Ну, так напомните мне подробности. Расскажите мне о ваших выводах. Неофициально, разумеется, словно вы говорите с профаном. Ведь в конце-то концов, — он добродушно засмеялся, — в известном смысле я и есть профан. Я же всего только радиохимик, как вам, может быть, известно, и не ахти какой теоретик, разве что иной раз позволю себе выдвинуть концепцию-другую. В тот момент Ламонт принял все это за чистую монету. Да, возможно, слова Хэллема вовсе и не были столь оскорбительно наглыми, как казалось ему потом. Но в дальнейшем Ламонт обнаружил (или, во всяком случае, уверил себя), что они были типичны для хэллемовского метода ознакомления с сутью чужих исследований. А потом Хэллем бойко рассуждал на эти темы, как правило, — а вернее никогда — не утруждая себя упоминанием о том, кому он обязан своими сведениями. Но тот, более юный Ламонт был только польщен и сразу же заговорил — словоохотливо и с тем увлечением, которое обычно охватывает человека, когда он рассказывает о своих открытиях. — Ну конечно, я сделал совсем не так уж много, доктор Хэллем. Ведь устанавливать физические законы паравселенной — паразаконы — дело очень рискованное. У нас слишком мало исходных данных. Я начал с того немногого, что нам известно, и не позволял себе никаких предположений, если они не опирались на уже имеющийся материал. Можно с достаточной уверенностью заключить, что при более сильном ядерном взаимодействии слияние легких ядер должно происходить с меньшими затруднениями. — Параслияние, — поправил Хэллем. — Совершенно верно, сэр. Задача, следовательно, сводилась к установлению частностей. Над математикой пришлось-таки поломать голову, но после нескольких преобразований все стало много проще. Оказывается, например, что в паравселенной у гидрида лития термоядерная реакция начнется при температуре на четыре порядка ниже, чем здесь. У нас, чтобы взорвать гидрид лития, требуются температуры атомной бомбы, а в паравселенной для этого достаточно, так сказать, простого динамитного заряда. Возможно даже, что там гидрид лития вспыхнет от спички, но это маловероятно. Мы им предлагали гидрид лития, поскольку термоядерная энергия может быть у них там чем-то вроде природного ресурса, но они его не тронули. — Да, я знаю. — Совершенно очевидно, что для них это слишком опасно. Ну, как использовать нитроглицерин в ракетных двигателях тоннами — только еще рискованнее. — Отлично. А кроме того, вы ведь работаете над историей Насоса? — Для собственного удовольствия, сэр. И если это вас не слишком затруднит, сэр, не смогли бы вы ознакомиться с рукописью, когда она будет готова? Ведь никто не знает всю подоплеку этих событий так, как ее знаете вы, сэр, и ваши замечания были бы поистине неоценимыми. Да если бы и сейчас у вас нашлось для меня несколько лишних минут… — Попробую найти. Так что же вам хотелось бы узнать? — сказал Хэллем с улыбкой, не подозревая, что ему уже больше никогда не захочется улыбаться в присутствии Ламонта. — Эффективный и практичный Насос, профессор Хэллем, был создан в потрясающе короткий срок, — начал Ламонт. — Едва проект Насоса… — Проект Межвселенского Электронного Насоса, — поправил Хэллем, все еще улыбаясь. — Да, конечно, — Ламонт кашлянул. — Я просто употребил сокращенное название. Достаточно было начать, а уж само конструирование протекало удивительно быстро и без каких-либо видимых затруднений. — Совершенно справедливо, — сказал Хэллем с легким самодовольством. — Меня постоянно уверяют, что это моя заслуга, что все объясняется моим энергичным и прозорливым руководством, но мне не хотелось бы, чтобы вы в вашей книге излишне это подчеркивали. Мы привлекли к работе над проектом немало высокоталантливых людей, и мне было бы неприятно, если бы чрезмерное преувеличение моей роли привело к некоторому затушевыванию блестящей работы отдельных членов группы. Ламонт досадливо мотнул головой. Все это не относилось к делу. Он сказал: — Меня интересует другое. Я имел в виду разумные существа той вселенной. Паралюдей, как их принято называть. Ведь начали они. Мы открыли их после первой замены вольфрама на плутоний. Но они-то открыли нас первыми, причем чисто теоретически, без той подсказки, которую получили от них мы. А та железная фольга, которую они переслали… Вот тут-то улыбка Хэллема исчезла — исчезла навсегда. Он нахмурился и сказал, повысив голос: — Символы расшифровке не поддались. Они ни в коей мере… — Но, сэр, ведь геометрические фигуры, несомненно, были понятны. Я ознакомился с материалами, и нет никаких сомнений, что они представляют собой своего рода чертеж Насоса. По-моему… Хэллем гневно скрипнул креслом. — Хватит измышлений, молодой человек. Всю работу сделали мы, а не они. — Да… Но разве не правда, что они… — Что «они», что?! Ламонт наконец осознал, какую бурю чувств он вызвал, но по-прежнему не понимал ее причины. Он сказал нерешительно: — Что они более высоко развиты, чем мы, и что, в сущности, все сделали они. Разве это не так, сэр? Хэллем, совсем пунцовый, с усилием поднялся на ноги. — Конечно нет! — закричал он. — Никакой мистики в этом вопросе я не допущу. Ее и без того хватает. Послушайте, молодой человек! — Он надвинулся на ошеломленного Ламонта, который все еще продолжал растерянно сидеть, и погрозил ему толстым пальцем. — Если вы в своей истории исходите из того, что мы были марионетками, которых паралюди дергали за ниточки, то Первая станция не станет ее публиковать, да и никто ее не опубликует, если это будет зависеть от меня. Я не допущу, чтобы человечество унижали, чтобы паралюдям отводили роль богов. Ламонт сделал единственное, что ему оставалось, — он ушел. Ушел, ничего не понимая, расстроенный тем, что, действуя из самых лучших побуждений, он почему-то вызвал только гнев и озлобление. А затем его исторические источники начали пересыхать один за другим. Люди, которые неделю назад охотно отвечали на его вопросы, теперь ничего не помнили и не находили времени для дальнейших бесед. Вначале Ламонт сердился и недоумевал, а потом в нем начали нарастать ожесточение и злоба. Он оценил собранный им материал с новой точки зрения и принялся требовать и настаивать там, где прежде вежливо просил. Когда они с Хэллемом случайно оказывались рядом на совещаниях или официальных приемах, Хэллем хмурился, делая вид, будто не замечает Ламонта, а Ламонт в свою очередь начинал презрительно морщиться. В результате Ламонт обнаружил, что на избранной им ниве паратеории его явно не ждет ничего хорошего, и решительно обратился ко второй своей профессии — профессии историка науки. 6 (продолжение) — Ох, какой идиот! — пробормотал Ламонт, все еще во власти воспоминаний о тех днях. — Видел бы ты, Майк, в какую панику он впал при одном только предположении, что инициатива принадлежала им. Теперь я просто не понимаю, как можно было с первого взгляда не догадаться, каким образом это на него подействует. Радуйся, что тебе с ним работать не приходилось. — Я и радуюсь, — сказал Броновский скучным голосом. — Хотя и ты не ангел, если уж на то пошло. — Не жалуйся! В твоей работе тебе никто палок в колеса не вставляет. — Зато ею никто и не интересуется. Кому нужна моя работа, если не считать меня самого и еще пятерых человек в мире? Ну, может, шестерых. Помнишь? Ламонт помнил. — Ну, ладно-ладно — сказал он. 4 Добродушная вялость Броновского могла обмануть только совсем не знавших его людей. Он обладал на редкость острым умом, и раз взявшись за какую-нибудь задачу, терзал ее до тех пор, пока не находил решения или не оставлял от нее лишь жалкие клочья, которые явно доказывали, что она вообще решения не имеет. Взять хотя бы этрусские надписи, принесшие ему известность. Этрусский язык был живым еще в первом веке нашей эры, но культурный шовинизм древних римлян уничтожил его с такой полнотой, что от него не осталось почти никаких следов. Буквы отдельных надписей, сохранившихся несмотря на вакханалию римской враждебности и — что еще хуже — всеобщее равнодушие, походили на греческие, что позволяло угадывать звучание слов. Но этим все и исчерпывалось. У этрусского языка словно бы не было родственников среди соседних языков, он казался очень древним и, возможно, даже не был индоевропейским. Это навело Броновского на мысль обратиться к другому языку, который тоже словно бы не был родственным ни одному из соседних языков, который тоже казался очень древним и, возможно, даже не был индоевропейским, — но язык этот был вполне живым, и говорили на нем в области, расположенной не так уж далеко от тех мест, где некогда обитали этруски. Язык басков? Броновский задумался. И положил в основу своих исследований баскский язык. Он не был тут первым, но его предшественники после тщетных попыток в конце концов отступались от этой идеи. Броновский не отступился. Это была тяжелейшая работа, тем более что баскский язык, сам по себе на редкость трудный, оказался более чем скромным подспорьем. Но чем дольше занимался Броновский своими исследованиями, тем тверже становилась его уверенность, что между древними обитателями северной Италии и северной Испании, несомненно, существовала определенная культурная связь. У него набралось достаточно данных, чтобы построить убедительную гипотезу о широко заселявших Западную Европу пракельтах, язык которых явился предком и этрусского и баскского, хотя в своем дальнейшем развитии они очень разошлись. К тому же следовало учитывать, что этрусский язык остановился в своем развитии, а баскский продолжал развиваться еще две тысячи лет, испытав при этом значительное воздействие испанского. Логически вывести, какова была его структура в эпоху Древнего Рима, а затем связать полученные результаты с проблемами этрусского языка — значило поистине совершить редкостный по трудности интеллектуальный подвиг, и понятно, что филологи всего мира были поражены, когда Броновскому удалось это сделать. Правда, содержание памятников этрусской письменности оказалось удивительно неинтересным и для истории не дало почти ничего — чуть ли не все они были ритуальными надгробными надписями. Но сам факт перевода был ошеломителен и в ходе дальнейших событий послужил для Ламонта спасительной соломинкой. Однако далеко не вначале. Честно говоря, Ламонт только пять лет спустя после прочтения надписей впервые узнал, что когда-то существовали какие-то там этруски. Затем Броновский был приглашен выступить с докладом на ежегодных чтениях в университете, и хотя Ламонт обычно пренебрегал своим долгом преподавателя и пропускал чтения, но на лекцию Броновского он пришел. Не потому, что осознал важность темы или испытывал какое бы то ни было любопытство. Просто он тогда ухаживал за аспиранткой кафедры романских языков, и, не пойди он на чтения, ему пришлось бы отправиться на музыкальный фестиваль, а эта перспектива увлекала его еще меньше. Роман этот был мимолетным, и никаких серьезных намерений у Ламонта не было, но тем не менее на лекцию он попал из-за него. Впрочем, лекция ему скорее понравилась. Сама загадочная этрусская цивилизация возбудила у него лишь легкий отвлеченный интерес, зато идея расшифровки неизвестного языка показалась ему увлекательной. Подростком он любил решать ребусы, но потом оставил их вместе с прочими детскими забавами ради куда более сложных ребусов, которые предлагает природа, и в конце концов посвятил себя паратеории. И на лекции Броновского он вновь пережил мальчишескую радость неторопливого извлечения смысла из того, что на первый взгляд казалось случайным набором рисунков и знаков, когда трудности делали победу только слаще. Броновский же был ребусником первой величины, и Ламонт испытывал прямо-таки наслаждение, слушая рассказ о том, как логика упорядочивала и истолковывала неведомое и бесформенное. Но даже это тройное совпадение — появление Броновского в университете, ламонтовское детское увлечение ребусами и флирт с хорошенькой аспиранткой, водившей своих поклонников на доклады и фестивали, — не привело бы ни к чему, если бы на следующий же день Ламонт не отправился на роковую аудиенцию к Хэллему и не погубил свою карьеру — причем безвозвратно, как он довольно скоро убедился. Едва выйдя от Хэллема, Ламонт решил поговорить с Броновским о проблеме, которая ему самому представлялась совершенно очевидной, хотя Хэллем и пришел в бешенство при одном намеке на нее. Ламонт считал необходимым нанести ответный удар, потому что был прав, потому что именно его правота навлекла на него начальственный гнев — а для этого в первую очередь следовало доказать справедливость той идеи, которая этот гнев вызвала. Конечно, паралюди более высоко развиты! Прежде он об этом, по правде говоря, не задумывался — это как-то само собой разумелось и особого значения не имело. Но теперь вопрос приобрел решающее значение. Он должен доказать, что прав — вбить эти доказательства в глотку Хэллема, и по возможности боком, чтобы труднее было проглотить. Благоговение перед великим ученым уже успело угаснуть настолько, что Ламонт с наслаждением смаковал такую перспективу. Броновский еще не уехал, и Ламонт, разыскав его, ворвался к нему чуть ли не силой. Загнанный в угол Броновский держался с изысканной любезностью. Ламонт нетерпеливо выслушал его вежливые фразы, назвал себя и сразу же перешел к делу. — Доктор Броновский, — сказал он, — я страшно рад, что успел поймать вас до отъезда. Надеюсь, я сумею уговорить вас остаться на более длительный срок. Броновский ответил: — Возможно, это будет не так уж трудно. Меня приглашают к вам в университет читать курс. — И вы думаете согласиться? — Я еще не решил. Но это не исключено. — Нет, вы должны согласиться. Вы сами это поймете, когда выслушаете меня. Доктор Броновский, чем, собственно, вы можете заняться теперь, когда вы уже расшифровали этрусские надписи? — Я занимался не только этим, молодой человек. (Он был старше Ламонта на пять лет.) Я археолог, а этрусская культура не исчерпывается надписями, так же как италийская культура доклассического периода не исчерпывается одними этрусками. — Но ведь вряд ли в этой области есть задачи, столь же увлекательные, как прочтение этрусских надписей? — Тут вы правы. — Тогда, наверно, вы будете рады найти проблему, еще более увлекательную, еще более сложную и в триллион раз более злободневную! — Что вы имеете в виду, доктор… Ламонт, не так ли? — У нас есть надписи, не связанные ни с какой мертвой культурой. И даже с Землей. И даже со всей вселенной. У нас есть то, что мы называем парасимволами. — Я о них слышал. И даже видел их. — Но в таком случае неужели вам не захотелось взяться за решение этой проблемы, доктор Броновский? Не захотелось узнать, что они означают? — Нет, не захотелось, доктор Ламонт, поскольку никакой проблемы тут нет. Ламонт бросил на него подозрительный взгляд. — Вы что, их уже прочли? Броновский покачал головой. — Вы меня не поняли. Проблемы нет, потому что их вообще нельзя прочесть. И я этого не могу. И никто другой не сможет. Для этого нет исходной точки. Когда речь идет о земном языке, даже самом мертвом, можно с достаточной уверенностью рассчитывать, что найдется живой язык или мертвый, но уже известный, который окажется с ним в родстве, пусть самом отдаленном. И даже если такой аналогии не отыщется, можно исходить хотя бы из того, что на этом языке писали люди и их мыслительные процессы были человеческими, сходными с нашими. Это уже опора, хотя и слабенькая. Но к парасимволам ни один такой способ не приложим, то есть они слагаются в задачу, заведомо не имеющую решения. А задача без решения — не задача. Ламонт сдерживался, чтобы не перебить его, лишь с большим трудом. Но тут его терпение иссякло: — Вы ошибаетесь, доктор Броновский! Не подумайте, что я хочу учить вас вашей профессии, но вы ведь не знаете ряда фактов, которые установили люди _м_о_е_й_ профессии. Мы имеем дело с паралюдьми, о которых нам практически ничего не известно. Мы не знаем, как они выглядят, как они мыслят, в каком мире обитают. То есть мы не знаем почти ничего о самом главном, о самом основном. В этом отношении вы правы. — Но соль, по-видимому, заключается в «почти», не правда ли? Броновский как будто нисколько не заинтересовался. Он достал из кармана пакетик с инжиром, распечатал его, сунул ягоду в рот и протянул пакетик Ламонту, но тот покачал головой. — Вот именно! — объявил Ламонт. — Нам известен факт решающей важности. По развитию они стоят выше нас. Во-первых, они умеют осуществлять обмен через Межвселенское Окно, нам же достается чисто пассивная роль… Не договорив фразы, он спросил: — Вы что-нибудь знаете о Межвселенском Электронном Насосе? — Достаточно, чтобы следить за вашими рассуждениями, доктор Ламонт, до тех пор, пока вы ограничиваетесь общими положениями. Ламонт заговорил, не дослушав: — Во-вторых, они прислали нам объяснения, как сконструировать нашу часть Насоса. Мы не смогли в них разобраться, но чертежи все-таки подсказали нам верный путь. В-третьих, они каким-то образом воспринимают нас. Во всяком случае, они, например, узнают, когда мы пpедлагаем им вольфрам. Они узнают его местонахождение и действуют соответственно. Мы ни на что аналогичное не способны. Есть еще частности, но и этого вполне достаточно, чтобы показать, насколько паралюди выше нас по развитию. — Мне кажется, — заметил Броновский, — что тут вы одиноки. Полагаю, ваши коллеги с вами не согласны. — О да! Но почему вы так решили? — А потому, что, на мой взгляд, вы ошибаетесь. — Факты, на которые я ссылаюсь, верны, так как же я могу ошибаться? — Вы ведь доказываете только, что паралюди опередили нас в техническом отношении. Но как это связано с умственным развитием? Вот послушайте! — Броновский встал, снял куртку и расположился в кресле поудобнее. Его полное мягкое тело уютно расслабилось, словно непринужденная поза помогала ему думать. — Примерно двести пятьдесят лет назад в гавань Токио вошла американская эскадра под командованием Мэтью Перри. Японцы, в ту эпоху отрезанные от остального мира, внезапно столкнулись с технической культурой, заметно превосходившей их собственную, и мудро решили, что открытое сопротивление было бы неразумным. Большая страна с давними военными традициями и многомиллионным населением оказалась бессильной перед несколькими чужеземными кораблями. Но доказывает ли это, что американцы стояли по умственному развитию выше японцев или просто что западная культура шла несколько иным путем? Разумеется, верно второе — не прошло и пятидесяти лет, как японцы освоили западную технику, а еще через полвека стали в один ряд с ведущими индустриальными странами мира, несмотря на то, что примерно тогда же потерпели сокрушительное военное поражение. Ламонт, который слушал с большим вниманием, сказал: — Я об этом думал, доктор Броновский, хотя и не знал про японцев — у меня слишком мало времени, чтобы знакомиться с историей прошлых веков, а жаль! Но тут другое. Речь идет не только о техническом превосходстве, а и об умственном развитии. — Но ведь это только ваши догадки. Почему вы, собственно, так думаете? — А потому, что они прислали нам инструкции. Они очень хотели, чтобы мы установили свою часть Насоса, и искали способа, как подтолкнуть нас на это. Сами они к нам попасть не могут — ведь даже железная фольга, на которой были выбиты их инструкции (а железо и у них и у нас самый устойчивый из элементов), даже она постепенно сделалась настолько радиоактивной, что ее стало опасно хранить целыми кусками. Но конечно, прежде чем принять необходимые меры, мы сняли точные копии. Он умолк, чтобы перевести дух, и с досадой подумал, что говорит слишком взволнованно и настойчиво. Так ведь можно оттолкнуть, вместо того чтобы увлечь. Броновский смотрел на него с любопытством. — Ну хорошо. Они присылали нам инструкции. Какой, собственно, вывод вы пытаетесь из этого сделать? — А вот какой: по их мнению, мы способны понять, что они нам пишут. Неужели они настолько глупы, что стали бы отправлять нам послания, иногда довольно длинные, если бы считали, что мы их не поймем?.. Без их чертежей мы ничего не смогли бы сделать. Если же они были уверены, что мы поймем, значит, они считают, что существа вроде нас, с технической культурой примерно их уровня (а это они каким-то образом установить сумели — еще одно подтверждение моей точки зрения)должны находиться примерно на той же ступени умственного развития, что и они, и без труда разберутся в их символах. — С тем же успехом это можно считать доказательством их наивности, — спокойно возразил Броновский. — То есть, по-вашему, они полагают, будто возможен всего один устный и письменный язык и что разумные обитатели другой вселенной говорят и пишут так же, как они сами? Согласитесь, это уж слишком. — Предположим даже, что вы правы, — сказал Броновский. — Но что вы, собственно, хотите от меня? Я видел парасимволы. Думаю, в мире не найдется археолога или филолога, который бы их не видел. И я не понимаю, что я мог бы сделать. Думаю, и все остальные сказали бы то же. За двадцать с лишним лет дело не сдвинулось с места. — Потому что все эти двадцать лет никто всерьез и не пытался что-нибудь сделать, — горячо возразил Ламонт. — Управление Насосными станциями вовсе не хочет, чтобы символы были прочитаны. — Но отчего? — А вдруг прямое общение с паралюдьми неопровержимо докажет, что их развитие выше? Вот тогда уже не удастся скрыть, что создатели Насоса — лишь номинальные его творцы, а это непереносимо для их самомнения. И, таким образом (Ламонт старался говорить без злости, но это ему не удавалось), Хэллем утратит право называться Отцом Электронного Насоса. — Ну хорошо, предположим, символами захотели бы заняться всерьез. Что это дало бы? Ведь хотеть еще не значить мочь. — Можно было бы заручиться сотрудничеством паралюдей. Можно было бы написать в паравселенную. Этого даже не пытались сделать, хотя ничего невозможного тут нет. Можно было бы подложить письмо на железной фольге под крупинку вольфрама. — Вот как? Они что же, по-прежнему высматривают вольфрам, хотя Насос уже действует? — Нет. Но они заметят вольфрам и сообразят, что мы стараемся привлечь их внимание. И вообще можно изготовить фольгу из вольфрама и написать прямо на ней. Если они заберут наше послание и хоть что-то поймут, то ответят, используя свои новые знания. Например, составят сравнительную таблицу своих слов и наших или используют наши слова в окружении своих. Это будет обмен — они нам, мы им, они нам и так далее. — Причем львиную долю работы выполнят они, — добавил Броновский. — Вот именно. Броновский покачал головой. — Ну, и что тут интересного? Меня, во всяком случае, это не прельщает. Ламонт испепелил его гневным взглядом. — Но почему? Или, по-вашему, вам будет мало чести? Славы вам не хватит? Вы что, такой уж специалист в вопросах славы? Да какую, собственно, славу принесли вам эти этрусские надписи, черт побери? Ну, утерли вы нос пятерым другим специалистам. Или даже шестерым. Вот для них одних во всем мире вы победитель, авторитет, и они вас ненавидят. А еще что? Ну, читаете вы лекции перед полусотней слушателей, которые на другой день уже не помнят вашей фамилии. Вас это прельщает? — Не впадайте в мелодраму. — Ладно, не буду. И найду кого-нибудь другого. Времени уйдет больше, но, как вы совершенно правильно заметили, львиную долю работы выполнят паралюди. В конце-то концов я и сам справлюсь. — Вам это официально поручено? — Нет, не поручено. Ну и что? Или это для вас еще одна причина держаться в сторонке? Блюдете академическую этику? Так нет же правил, запрещающих заниматься переводом, и почему я не имею право положить кусочек вольфрама на свой письменный стол? Я не стану сообщать о посланиях, которые могу получить взамен, и в этом смысле несколько отступлю от общепринятых норм научных исследований. Но когда ключ к переводу будет найден, кто об этом вспомнит? Согласны ли вы работать со мной, если я гарантирую вам полное отсутствие неприятностей и обещаю сохранить ваше участие в тайне? В результате вы лишитесь славы, но, может быть, свое спокойствие вы цените выше? Ну, что ж, — Ламонт пожал плечами. — Если мне придется работать одному, то по крайней мере не надо будет тратить время и силы на то, чтобы оберегать чье-то спокойствие. Он встал, собираясь уйти. Оба были рассержены и держались теперь с той сухой корректностью, которая возникает между собеседниками, настроенными враждебно, но соблюдающими внешнюю вежливость. — Полагаю, — сказал Ламонт, — мне необязательно просить вас считать нашу беседу конфиденциальной? Броновский тоже поднялся. — О, разумеется, — ответил он холодно, и они учтиво пожали друг другу руки. Ламонт решил, что на Броновского ему рассчитывать не приходится, и принялся убеждать себя, что он и сам может отлично справиться со всеми трудностями перевода. Однако два дня спустя Броновский явился к Ламонту в лабораторию и сказал без всякого вступления: — Я уезжаю, но в сентябре вернусь. Я принял приглашение работать здесь, так что, если это вас по-прежнему устраивает, я посмотрю тогда, может ли у меня что-нибудь получиться с переводом этих ваших символов. Ламонт не успел даже оправиться от удивления и поблагодарить его, как Броновский сердито вышел из комнаты, словно согласиться ему было даже неприятнее, чем отказаться. Со временем они подружились. И со временем Ламонт узнал, что заставило Броновского изменить первоначальное решение. На другой день после их спора Броновский был приглашен в преподавательский клуб на званый завтрак, на котором присутствовал весь цвет университетской администрации во главе, разумеется, с ректором. Во время завтрака Броновский объявил о своем согласии работать в университете, упомянув, что необходимое официальное заявление пришлет несколько позже, и все выразили удовольствие по этому поводу. Ректор сказал: «Поистине, это великолепное перо в шляпу нашего университета, что в его стенах будет трудиться прославленный переводчик айтасканских надписей! Для нас это большая честь». Конечно, никто даже не намекнул ректору на его ляпсус, и Броновский продолжал сиять улыбкой, правда теперь несколько вымученной. После завтрака заведующий кафедрой древней истории сказал в извинение ректора, что он родом из Миннесоты и большой патриот своего штата, который знает много лучше античности, а поскольку озеро Айтаска является истоком великой Миссисипи, такая оговорка вполне естественна. Но этот эпизод, словно подкреплявший насмешки Ламонта над его славой, несколько уязвил Броновского. Когда Ламонт услышал эту историю, он расхохотался. — Можешь не продолжать, — заявил он. — Я ведь и сам через это прошел. Ты сказал себе: «Черт подери, я сделаю такое, что даже этот олух вынужден будет запомнить». — Что-то в этом роде, — согласился Броновский. 5 Однако год работы не принес практически никаких результатов. Их послания в конце концов попали по назначению, они получили ответные послания. И — ничего. — Ну, попробуй догадаться, — лихорадочно требовал Ламонт. — Возьми хоть с потолка. И испробуй на них. — Я этим и занимаюсь, Пит. Что ты нервничаешь? На этрусские надписи я потратил двенадцать лет. А ты что же, думал, на это потребуется меньше времени? — Черт возьми, Майк. Двенадцать лет — это немыслимо. — А почему, собственно? Послушай, Пит, я ведь замечаю, что с тобой творится что-то неладное. Весь последний месяц ты был просто невозможен. Мне казалось, мы с самого начала знали, что дело быстро не пойдет и нам надо запастись терпением. Мне казалось, ты понимаешь, что у меня, кроме того, есть моя работа в университете. И ведь я уже несколько раз задавал тебе этот вопрос. Ну, так я его повторю: почему ты вдруг так заторопился? — Потому что заторопился, — резко ответил Ламонт. — Потому что хочу, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки. — Поздравляю! — сухо сказал Броновский. — Представь себе, и я хочу того же. Послушай, уж не собираешься ли ты скончаться во цвете лет? Твой врач случайно не предупредил тебя, что ты неизлечимо болен? — Да нет же, нет! — скрипнув зубами, сказал Ламонт. — Так что же с тобой? — Ничего, — и Ламонт поспешно ушел. В тот момент, когда Ламонт решил заручиться помощью Броновского, его просто злило тупое упрямство Хэллема, не желавшего допустить даже мысли о том, что паралюди могут стоять по развитию выше землян. И стремясь установить с ними прямую связь, он хотел только доказать, что Хэллем неправ. И ничего больше — в первые месяцы. Но у него почти сразу же начались всяческие неприятности. Опять и опять его заявки на новое оборудование оставлялись без внимания, время, положенное ему для работы с электронной вычислительной машиной, урезывалось, на заявление о выдаче ему командировочных сумм он получил пренебрежительный отказ, а предложения, которые он вносил на межфакультетских совещаниях, даже не рассматривались. Кризис наступил, когда освободившаяся должность старшего сотрудника, на которую все права имел Ламонт, была отдана Генри Гаррисону, много уступавшему ему и в стаже, и главное в способностях. Ламонт кипел от возмущения. Теперь ему уже было мало просто продемонстрировать свою правоту — он жаждал разоблачить Хэллема в глазах всего мира, сокрушить его. Это чувство ежедневно, почти ежечасно подогревалось поведением остальных сотрудников Насосной станции. Ламонт был слишком колюч, чтобы пользоваться всеобщей любовью, но тем не менее многие ему симпатизировали. Гаррисон же испытывал большую неловкость. Это был тихий молодой человек, старавшийся сохранять добрые отношения со всеми, и на его лице, когда он остановился в дверях ламонтовской лаборатории, было написано боязливое смущение. Он сказал: — Привет, Пит. Найдется у вас для меня пара минут? — Хоть десять, — хмуро сказал Ламонт, избегая его взгляда. Гаррисон вошел и присел на краешек стула. — Пит, — сказал он. — Я не могу отказаться от этого назначения, но хотел бы вас заверить, что я о нем не просил. Это была для меня полнейшая неожиданность. — А кто вас просит отказываться? Мне наплевать. — Пит, что у вас вышло с Хэллемом? Если я откажусь, назначат еще кого-нибудь, но только не вас. Чем вы допекли старика? Этого Ламонт не вынес. — Скажите-ка, что вы думаете о Хэллеме? Что он за человек, по-вашему? набросился он на бедного Гаррисона. Гаррисон совсем растерялся. Он пожевал губами и почесал нос. — Ну-у… — сказал он и умолк. — Великий человек? Замечательный ученый? Блистательный руководитель? — Ну-у… — Ладно, так я вам сам скажу. Он шарлатан! Самозванец! Правдой и неправдой урвал себе сладкий кусок, а теперь трясется, как бы его не потерять! Он знает, что я его насквозь вижу. Вот этого-то он и не может мне простить! Гаррисон испустил неловкий смешок. — Неужто вы пошли к нему и сказали… — Нет, прямо я ему ничего не говорил, — угрюмо перебил Ламонт. — Но придет день, и я скажу. Только он и без этого знает. Он понимает, что меня ему провести не удалось, пусть я пока и молчу. — Послушайте, Пит, ну для чего вам это ему показывать? Я ведь тоже не считаю, что он такой уж гений, но зачем, собственно, кричать об этом на всех перекрестках? Погладьте его по шерстке. Ведь ваша карьера в его руках. — Да неужто? А у меня в руках его репутация. Я его разоблачу! Я покажу, что у него за душой ничего нет. — Каким образом? — А уж это мое дело, — пробормотал Ламонт, который в ту минуту не мог бы ответить на этот вопрос даже самому себе. — Но это же смешно, — сказал Гаррисон. — У вас нет никаких шансов на победу. Он сотрет вас в порошок. Пусть он на самом деле не Эйнштейн и не Оппенгеймер, но мир-то считает его выше их. В глазах всех обитателей земного шара он — Отец Электронного Насоса и, пока Насос служит ключом к райской жизни, они останутся глухи. До тех пор Хэллем неуязвим, и надо быть сумасшедшим, чтобы вступать с ним в борьбу. Какого черта, Пит! Скажите ему, что он великий человек, и проглотите пилюлю. Очень вам нужно быть вторым Денисоном! — Вот что, Генри! — крикнул Ламонт, внезапно приходя в ярость. — Шли бы вы заниматься своими делами! Гаррисон вскочил и вышел, не сказав больше ни слова. Ламонт обзавелся еще одним врагом, или, во всяком случае, потерял еще одного друга. Но, поразмыслив, он решил, что оно того стоило, так как этот разговор натолкнул его на новую идею. Суть всех рассуждений Гаррисона исчерпывалась одной фразой: «…пока Электронный Насос служит ключом к райской жизни… Хэллем неуязвим». Эти слова звенели в ушах Ламонта, и он впервые задумался не о Хэллеме, а о самом Электронном Насосе. Действительно ли Электронный Насос — ключ к райской жизни? Или, черт подери, тут есть какой-то подвох? История показывает, что во всем новом обычно кроется какой-то подвох. А как обстоит дело с Электронным Насосом? Ламонт, специалист по паратеории, конечно, знал, что проблема «подвох» в свое время уже возникала. Едва было установлено, что работа Электронного Насоса в конечном счете сводится к перекачке электронов из нашей вселенной в паравселенную, со всех сторон послышались вопросы: «А что произойдет, когда будут перекачаны все электроны?» Ответ был самый успокоительный. При той интенсивности перекачки, которая полностью покроет всю практическую потребность человечества в энергии, запаса электронов во вселенной хватит по меньшей мере на триллион триллионов лет, помноженный на триллион, то есть на срок, который неизмеримо превосходит возможный период существования как вселенной, так и паравселенной, взятых вместе. Следующее возражение было более хитрым. Перекачать все электроны нельзя даже теоретически. По мере их перекачки общий отрицательный заряд паравселенной будет увеличиваться, так же как и общий положительный заряд вселенной. С каждым годом по мере возрастания разницы перекачка электронов будет затрудняться все больше, поскольку потребуется преодолевать противодействие противоположных зарядов. Да, конечно, непосредственно перекачивались нейтральные атомы, но сопровождающее этот процесс возмущение орбитальных электронов создавало эффективный заряд, который колоссально увеличивался благодаря наступавшим вслед за этим радиоактивным превращениям. Если бы заряды непрерывно накапливались в точках перекачки, их воздействие на перекачиваемые атомы с возмущенными электронами почти немедленно оборвало бы весь процесс, но, разумеется, тут вступала в действие диффузия. Накапливающийся заряд диффундировал в атмосферу, и его воздействие на процесс перекачки следовало рассчитывать с учетом этого момента. В результате возрастания общего положительного заряда Земли положительно заряженный солнечный ветер начинал отклоняться от нашей планеты на все большем расстоянии, а ее магнитосфера увеличивалась. Благодаря работам Макфарленда (того самого, кому, по убеждению Ламонта, принадлежала идея, обернувшаяся Великим Прозрением) удалось показать, что определенное равновесие обеспечивалось солнечным ветром, уносившим прочь все больше и больше накапливающихся положительных заряженных частиц, которые отталкивались от земной поверхности все выше в экзосферу. С нарастанием интенсивности перекачки, со вступлением в строй очередной Насосной станции общий положительный заряд Земли слегка увеличивался и магнитосфера на несколько миль расширялась. Изменение это, однако, было незначительным, а положительно заряженные частицы уносились солнечным ветром и распределялись по внешним областям Солнечной системы. И все-таки даже при самой стремительной диффузии заряда неизбежно должно было наступить время, когда локальная разность зарядов вселенной и паравселенной возрастет настолько, что процесс прекратится, причем на это должна была уйти лишь малая доля того времени, которое потребовалась бы на перекачку всех электронов, примерно одна триллионная одной триллионной. То есть это означало, что перекачка может продолжаться триллион лет. Один-единственный триллион. Но и его было достаточно. Совершенно достаточно. За триллион лет мог исчезнуть не только человек, но и сама Солнечная система. А если человек (или какой-нибудь его наследник и преемник) будет существовать и тогда, он, уж конечно, сумеет найти наилучший выход из положения. Ведь за триллион лет можно сделать очень много. Со всем этим Ламонт должен был согласиться. Тут он попробовал взглянуть на проблему под другим углом и припомнил рассуждения Хэллема в одной из статей, рассчитанной на самых неискушенных читателей. Он отыскал эту статью и с некоторой брезгливостью перечитал ее: прежде, чем идти дальше, необходимо было проверить, что именно утверждает Хэллем. В статье он нашел такое место: «Из-за действия вездесущей силы тяготения мы привыкли связывать выражение «под гору» со своего рода неизбежным изменением, которое мы можем использовать для получения энергии, которую в свою очередь мы можем преобразовать в полезную работу. В далеком прошлом текущая под гору вода вращала колеса, которые приводили в действие машины вроде насосов и турбин. Но что случится, когда вся вода стечет? Дальнейшая работа окажется невозможной до тех пор, пока вода не будет поднята на гору — а это требует работы. И для того чтобы вернуть воду на гору, требуется больше работы, чем можно получить, пока она течет вниз. Работа всегда сопровождается потерей энергии. К счастью, тут за нас работает Солнце. Оно испаряет воду из океанов, водяные пары поднимаются высоко в атмосферу, образуют там облака, и в конце концов вода возвращается на Землю в виде осадков — дождя или снега. В результате вода проникает в почву на всех уровнях, вновь питая источники и потоки. Вот почему на Земле всегда есть вода, которая течет под гору. Но длиться вечно это не может. Солнце способно поднимать воду вверх в виде водяных паров только потому, что оно само, если выразиться образно, имея в виду ядерную энергию, течет под гору. И течет со скоростью, неизмеримо превосходящей скорость самых стремительных земных рек, причем нам неизвестны силы, которые способны были бы вновь поднять его на гору, когда оно протечет все. Все до единого источники энергии в нашей вселенной текут под гору, и это от нас не зависит. Все течет под гору в одном направлении, и мы способны временно заставить поток течь обратно на гору, только воспользовавшись находящимся где-нибудь поблизости более мощным устремлением вниз. Если мы хотим получить вечный источник полезной энергии, нам требуется дорога, которая в обоих направлениях уходит под гору. Таков парадокс нашей вселенной. Ведь само собой разумеется, что склон, уходящий вниз, одновременно является склоном, ведущим вверх. Но должны ли мы ограничиваться одной лишь нашей вселенной? Поразмыслим о паравселенной. И там тоже дороги в одном направлении ведут под гору, а в противоположном — в гору. Однако эти дороги не совпадают с нашими. И возможно отправиться из паравселенной в нашу по дороге, которая ведет под гору и будет вести по-прежнему под гору, когда мы захотим пойти по ней из нашей вселенной в паравселенную, это возможно потому, что физические законы этих вселенных различны. Электронный Насос использует дорогу, которая ведет под гору в обоих направлениях. Электронный Насос…» Ламонт еще раз перечитал название статьи. «Дорога, ведущая под гору в обоих направлениях». Он задумался. Конечно, он прекрасно знал и эту концепцию, и ее термодинамические следствия. Но почему бы не проверить исходные допущения? Ведь именно они составляют слабое зве�о любой теории. Что, если допущения, считающиеся верными по определению, в действительности неверны? Каковы будут следствия, если исходить из иных предпосылок? Противоположных? Он начал искать вслепую, но не прошло и месяца, как к нему пришло ощущение, знакомое любому ученому, — ощущение, что каждый кусочек мозаики ложится на нужное место и досадные аномалии перестают быть аномалиями… Это ощущалась близость Истины. Именно с этой минуты он и начал подгонять Броновского. Затем в один прекрасный день он заявил: — Я собираюсь еще раз поговорить с Хэллемом. Броновский поднял брови. — Для чего? — Для того, чтобы он меня выгнал. — Это в твоем духе, Пит! Если твои неприятности начинают идти на убыль, тебе словно чего-то не хватает. — Ты не понимаешь. Необходимо, чтобы он отказался выслушать меня. Я не хочу, чтобы потом говорили, будто я действовал через его голову, будто он не знал. — Не знал о чем? О переводе парасимволов? Так они же еще не переведены. Не забегай вперед, Пит. — Ах, дело не в этом! — но больше Ламонт ничего не сказал. Хэллем не облегчил Ламонту его задачу — прошло несколько недель, прежде чем он наконец выбрал время, чтобы принять своего неуживчивого подчиненного. Но и Ламонт намеревался ничего Хэллему не спускать. Он вошел в кабинет, ощетинившись всеми невидимыми иголками. Хэллем встретил его ледяным взглядом и спросил резко: — Что это еще за кризис вы обнаружили? — Кое-что прояснилось, сэр, — ответил Ламонт бесцветным голосом. Благодаря вашей статье. — А? — Хэллем сразу оживился. — Какой же это? — «Дорога, ведущая под гору в обоих направлениях». Вы программировали ее для «Мальчишек», сэр. — Ну и что же? — Я считаю, что Электронный Насос вовсе не ведет под гору в обоих направлениях, если мне будет дозволено воспользоваться вашей метафорой, которая, кстати, не так уж и подходит для образного описания второго закона термодинамики. Хэллем нахмурился. — Что, собственно, вы имеете в виду? — Мне будет проще объяснить это, сэр, если я выведу уравнение для полей обеих вселенных, сэр, и продемонстрирую взаимодействие, которое до сих пор не рассматривалось, — на мой взгляд, совершенно напрасно. С этими словами Ламонт направился к тиксо-табло и поспешно набрал уравнения, не переставая быстро говорить. Он знал, что Хэллем оскорбиться и выйдет из себя — эти области математики были ему не по зубам. И он добился своей цели. Хэллем проворчал: — Послушайте, молодой человек, у меня сейчас нет времени заниматься доклад, а пока ограничьтесь кратким изложением, если вам действительно есть что сказать. Ламонт отошел от табло, пренебрежительно морщась. — Ну хорошо, — сказал он. — Второй закон термодинамики описывает процесс, который неизбежно исключает крайние состояния. Вода не бежит под гору — на самом деле происходит выравнивание экстремальных значений гравитационного потенциала. Вода с такой же легкостью потечет в гору, если она окажется под давлением. Можно получить работу за счет использования двух разных температурных уровней, но в конце концов температура сравняется на какой-то промежуточной точке: нагретое тело остынет, холодное — нагреется. И остывание и нагревание одинаково представляют собой проявление второго закона термодинамики и в соответствующих условиях одинаково возможны. — Не учите меня основам термодинамики, молодой человек! Что вам все-таки нужно? У меня мало времени. Ламонт сказал, не меняя выражения и словно не замечая, что его подгоняют: — Электронный Насос работает за счет выравнивания противоположностей. В данном случае противоположностями являются физические законы двух вселенных. Условия, обеспечивающие существование этих законов, какими бы эти условия ни были, поступают из одной вселенной в другую, и конечным результатом этого процесса будут две вселенные с одинаковыми физическими законами, представляющими собой нечто среднее между нынешними. Поскольку это неминуемо вызовет какие-то пока еще не ясные, но весьма значительные изменения в нашей вселенной, необходимо со всей серьезностью взвесить, не следует ли остановить Насос и полностью и навсегда прекратить перекачивание. Ламонт твердо рассчитывал, что именно тут Хэллем взорвется и лишит его возможности продолжать объяснения. И Хэллем не обманул его ожиданий. Он вскочил с такой стремительностью, что опрокинул кресло. Пинком отшвырнув кресло в сторону, он шагнул к Ламонту. Тот быстро отодвинулся вместе со стулом и тоже встал. — Идиот! — кричал Хэллем, задыхаясь от ярости. — Вы что же думаете, никто на Станции до сих пор и не подозревал об уравнивании физических законов? Вы смеете тратить мое время на пересказ того, что я знал, когда вы пешком под стол ходили! Убирайтесь вон и в любой момент, когда вам вздумается подать заявление об уходе, считайте, что я его принял! Ламонт покинул кабинет, добившись того, чего хотел, и тем не менее его душила ярость при одной только мысли, что Хэллем посмел так с ним обойтись. 6 (окончание) — Во всяком случае, — сказал Ламонт, — теперь путь расчищен. Я сделал попытку объяснить ему положение вещей. Он не захотел слушать. А потому я предпринимаю следующий шаг. — А именно? — спросил Броновский. — Я намерен добиться приема у сенатора Бэрта. — У главы комиссии по техническому прогрессу и среде обитания? — Вот именно. Значит, ты про него слышал? — А кто про него не слышал? Но зачем, Пит? Что ты можешь сообщить ему такого, что его заинтересует? Перевод тут ни при чем, Пит. Я снова задаю тебе все тот же вопрос — что тебя тревожит? — Как я тебе объясню? Ты не знаешь паратеории. — А сенатор Бэрт ее знает? — Думаю, лучше, чем ты. Броновский укоризненно покачал пальцем. — Пит, довольно играть в прятки. Может быть, и я знаю то, чего не знаешь ты. Мы не можем работать вместе, если будем работать друг против друга. Либо я член этого мозгового треста, состоящего из нас двоих, либо нет. Скажи мне, что тебя тревожит, и я тоже тебе кое-что скажу. Или же вообще кончим это. Ламонт пожал плечами. — Хорошо. Если хочешь, я объясню. И раз уж я разделался с Хэллемом, так, пожалуй, будет даже лучше. Дело в том, что Электронный Насос представляет собой передатчик физических законов. В паравселенной сильное ядерное взаимодействие в сто раз сильнее, чем у нас, из чего следует, что для нас более характерно деление ядер, а для них — слияние. Если Электронный Насос будет действовать и дальше, неминуемо наступит равновесие, когда сильное ядерное взаимодействие будет одинаковым в обеих вселенных — у нас примерно в десять раз сильнее, чем сейчас, а у них — во столько же раз слабее. — Но ведь это же известно? — Разумеется. Это стало очевидным чуть ли не с самого начала. Даже до Хэллема дошло. Вот почему этот сукин сын так разъярился. Я принялся объяснять ему со всеми подробностями, будто думал, что он об этом никогда даже не слышал, и он сразу начал орать. — Но в чем все-таки суть? Если взаимодействие уравняется, это опасно? — Само собой. А ты как думаешь? — Я ничего не думаю. И когда же оно уравняется? — При нынешней скорости перекачки — через десять в тридцатой степени лет.

The script ran 0.02 seconds.