Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вячеслав Шишков - Угрюм-река [1928-1933]
Известность произведения: Высокая
Метки: love_detective, prose_history, prose_su_classics, История, Роман

Аннотация. Взлеты и падения, счастье и трагедии, тяжкий труд и немереное богатство - все это выпало на долю золотопромышленников Громовых. Тяжка власть золота, но сильнее золота любовь. Именно она завязывает в трагический узел судьбы Прохора Громова, красавицы Анфисы, неукротимого Ибрагима. Темная дикая страсть сжигает их сердца, и ее не в силах оборвать роковой выстрел, раскатившийся над просторами Угрюм-реки.

Аннотация. «Угрюм-река» — та вещь, ради которой я родился", — говорил В. Я. Шишков. Это первое историческое полотно жизни дореволюционной Сибири, роман о трех поколениях русских купцов. В центре — история Прохора Громова, талантливого, энергичного сибирского предпринимателя, мечтавшего завоевать огромный край. Он стоит перед выбором: честь, любовь, долг или признание, богатство, золото. Произведение написано в традициях авантюрного романа; по нему снят любимый не одним поколением зрителей прекрасный фильм.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 

Жене и другу Клавдии Михайловне Шишковой – посвящаю   «Уж ты, матушка Угрюм‑река, Государыня, мать свирепая». (Из старинной песни)   ЧАСТЬ 1   1   На сполье, где город упирался в перелесок, стоял покосившийся одноэтажный дом. На крыше вывеска:   СТОЙ. ЦРУЛНА. СТРЫЖОМ, БРЭИМ, ПЕРВЫ ЗОРТ     Хозяин этой цирюльни, горец Ибрагим‑Оглы, целыми днями лежал на боку или где‑нибудь шлялся, и только лишь вечером в его мастерскую заглядывал разный люд. Кроме искусства ловко стричь и брить, Ибрагим‑Оглы известен пьющему люду городских окраин как человек, у которого в любое время найдешь запас водки. Вечером у Ибрагима клуб: пропившиеся двадцатники, – так звали здесь чиновников, – мастеровщина‑матушка, какое‑нибудь забулдыжное лицо духовного звания, старьевщики, карманники, цыгане; да мало ли какого народу находило отраду под гостеприимным кровом Ибрагима‑Оглы. А за последнее время стали захаживать к нему кое‑кто из учащихся. Отнюдь не дешевизна водки прельщала их, а любопытный облик хозяина, этого разбойника, каторжника. Пушкин, Лермонтов, Толстой – впечатления свежи, ярки, сказочные горцы бегут со страниц и манят юные мечты в романтическую даль, в ущелья, под чинары. Ну как тут не зайти к Ибрагиму‑Оглы? Ведь это ж сам таинственный дьявол с Кавказских гор. В плечах широк, в талии тонок, и алый бешмет, как пламя. А глаза, а хохлатые черные брови: взглянет построже – убьет. Вот черт! Но посмотрите на его улыбку, какой он добрый, этот Ибрагим. Ухмыльнется, тряхнет плечами, ударит ладонь в ладонь: алля‑алля‑гей! – да как бросится под музыку лезгинку танцевать. Вот тогда вы полюбуйтесь Ибрагимом… Заглядывал сюда с товарищами и Прохор Громов.   Оркестр давно закончил последний марш, трубы остыли, и турецкий барабан пьет теперь в трактире сиво драл. Сад быстро стал пустеть. Дремучий, вековой, огромный: нередко в его трущобах даже среди бела дня бывали кровавые убийства. Скорее по домам: мрачнел осенний, поздний вечер. Прохор Громов, ученик гимназии, сдвинул на затылок фуражку и тоже направился к выходу. Вдали гудел отчаянный многоголосый крик, словно граяла на отлете стая грачей. Прохор Громов остановился: «Драка» , – и он припустился на голоса прямиком, через клумбы цветов и мочежины. – Бей! Он треснул по голове бежавшего ему навстречу мальца. Опытным глазом забияки он быстро окинул поле битвы: на площадке, где обычно играла музыка, шел горячий бой между «семинарами»  и «гимназерами» . К той и другой стороне приставали мещане, хулиганы, всякий сброд. – Ура! ура! – Гони кутью в болото! – Ребята!.. Наших бьют!.. Прохор Громов выхватил перочинный нож и марш‑марш за удиравшими. В нем все играло диким озорством, захватывало дух. Рядом с ним неслись кулачники, где‑то пересвистывались полицейские, трещали трещотки караульных, лаяли псы. – Полиция! – И все врассыпную. – Лезь по деревьям!.. Но буйный нож Прохора, наметив жертву, уже не мог остановиться. Прохор на бегу полоснул парня ножом. И сразу отрезвел. – Полиция!.. – с гамом мелькали возле него пролетающие тени, – Айда наутек! Прохор Громов вскочил на решетку и, разодрав об железо шинель, перепрыгнул. – Ага! Есть! С ножом, дьяволенок! – сгреб его в охапку полицейский, но он, как налим, выскользнул из рук и – стремглав вдоль улиц. – Жулик! Имай! Держи! Но Прохор юркнул в темный проулок, притаился. Закурил. На правой руке кровь. «А где ж картуз?»  – и сердце его сжалось. Новая его фуражка с четкою надписью на козырьке «Прохор Громов» , очевидно, попала в руки полицейских. Прохор перестал дышать. Он уже слышит грозный окрик директора гимназии, видит умирающего парня, полицию, тюрьму. «Боже мой! Что ж делать?..» – К Ибрагиму!   Да, к Ибрагиму‑Оглы. Он спасет, он выручит. Ибрагим все может. И Прохор, вздохнув, повеселел. Он отворил дверь и задержался у порога. В комнате человек пять его товарищей, гимназистов. Ибрагим правил бритву, что‑то врал веселое: гимназисты хохотали. Прохор поманил Ибрагима, вместе с ним вышел в соседнюю комнату, притворил дверь. Чуть не плача, стал рассказывать. Он ходил взад‑вперед, губы его прыгали, руки скручивали и раскручивали кончик ремня. У Ибрагима черные глаза загорались. – Я за ним… Он от меня… Я выхватил нож… – Мададэц!.. Далшэ… – Я его вгорячах ножом… – упавшим голосом сказал Прохор. – Цх! Зарэзал?.. – радостно вскричал черкес. – Нет, ранил… – Дурак! – Я его тихонько.., перочинным ножичком, маленьким, – оправдывался Прохор. – Дурак! Кынжал надо… Вот, на!.. – горец сорвал со стены в богатой оправе кинжал и подал Прохору. – Подарка! – Да что ты, Ибрагим… – сквозь слезы проговорил Прохор. – Меня исключат… Ты посоветуй.., как быть?.. – Он опустился на табурет, сгорбился. – Главное, фуражка… По фуражке узнают… – Плевать! Товарища‑кунака защищал, себя защищал. Рэзать нада! Трусить нэ нада… Джигит будэшь!.. На громкий его голос один за другим входили гимназисты. – Ружье тьфу! Кынжал – самый друг, самый кунак!.. – крутил горец сверкающим кинжалом. – Ночью Капказ едем свой сакля… Лес, луна, горы. Вижу – бэлый чалвэк на дороге. Крычу – стоит, еще крычу – стоит, третий раз – стоит… Снымаим винтовка, стрэляим – стоит… Схватыл кынжал в зубы, палзем.., подпалзаим… Размахнулся – раз! Глядим – бабья рубаха на веревке. Цх! Все засмеялись, но Прохор лишь печально улыбнулся и вздохнул. Ибрагим сел на пол, сложил ноги калачиком, потом вдруг вскочил. – Ну, не хнычь… Все справим… Идем! Кажи, гдэ? Прохор пошел за Ибрагимом. – Стой! – остановился тот. – Дэнги нада, платить нада. Полиций бэгать. Гимназий бэгать… Дырехтур стрычь‑брыть дарам.., не бойся… Ибрагишка все может. Он рылся в карманах, лазил в стол, в сундук, вытаскивал оттуда деньги и засовывал их за голенища своих чувяков. – Аида!  2   Лето дряхлело. После жаров вдруг дыхнуло холодом. Завыл густой, осенний ветер. С севера тащились сизые, в седых лохмах, тучи. Печаль охватила зеленый мир. Тучи ползут и ползут, льют холодным дождем, грозят снегом. Потом упрутся в край небес, остановятся над тайгой и с тоски, что не увидать им полдневных стран, плачут без конца, пока не изойдут слезами. Заимка Громовых, что крепость: вся обнесена сплошным бревенчатым частоколом. Верхушки бревен заострены, окованы, как копья: лихому человеку не перемахнуть. Ворота грузные, в железных лапах. Вход в них порос травой, они, должно быть, редко отмыкались. Рядом с воротами – высокая калитка, чтоб можно было проехать всаднику. В стене прорублены дозорины. Два сторожа смену держат, все кругом видят. А что за высокой стеной – с воли не видать. Вот, если залезть на вершину сосны, что стоит на краю поляны, да раздвинуть ветки, увидишь: в середке бревенчатого четырехугольника красуется просторный, приземистый, под железом, дом. Он в прошлом году срублен. А раньше жили вот в том, посеревшем от времени, флигеле, что прячется за домом. А еще раньше, когда дедушка Данило Громов на это место сел, он жил с женой в маленькой хибарке. Ее тоже берегут, не ломают: пусть внуки‑правнуки ведают, посматривая на покосившуюся черную избенку с кустом бузины на крыше, с чего начал дед и до каких хором своими руками достукался. Откуда пришел сюда Данило Прохорыч почти семьдесят пять лет тому назад – никто не знал. – Какое кому дело?.. Пришел, да и весь сказ… Из берлоги вылез, – говаривал старик. И верно. Сначала один, как медведь, корежил тайгу, потом сына Петра поднял. Мельницу‑мутовку на речке сделали, пушнину у звероловов скупали, копейку берегли. И через черный труд, через плутни, живодерство, скупость постепенно перекочевывали из хибарки во флигель, из флигеля в просторный новый дом. А теперь, весь сухой, в позеленевшей бороде, лысый, но с прежним орлиным взглядом, древний Данило лежал на кровати, под ситцевым пологом.   Ночь была. – Петька! – позвал он сына. – Петька! Да встань ты, встань… – и закашлялся и зашептал молитву. В соседней комнате скрипнула кровать. – Бегу, батюшка! – ив одном белье, босиком шагнул к Даниле чернобородый, лохматый Петр. – Зажги лампадку. Петр, что‑то бормоча, тревожно зажег лампадку: час был неурочный. – Подь сюда… Умираю… У Петра сердце ударило в грудь, сладко замерло, быстро забилось: наконец‑то родитель в одночасье сделает сына богачом. – Петя, – старик взял его за руку. – Вот и конец.., вот и… Петр вздохнул и пристально поглядел в орлиные глаза его. – Ничего, батюшка. Может, еще… – Нет, сынок… Крышка… – Старик тяжело задышал: – Ох, накось воды… Помочи голову. – Он взглянул на колыхавшийся огонек лампадки и перекрестился: – Прости, заступница‑богородица… Вот, Петька, ты теперь один останешься. Ну, прости меня, душегуба. Разбойник я… Деньги.., там… Сосну с развилиной знаешь у Зуева болота?.. Ну, отмерь на закат двадцать два шага, камнище найдешь… От камнища три печатных сажени влево: тут… Петр затаил дыхание, глаза его жадно заблестели, золотой звяк взыграл в ушах. – На добрые дела.., на упокой души… А то погибель мне будет: там не простится, с вас взыщется, с тебя, с Прошки, со всего кореню нашего… Церковь сделай… Бедным.., богаделенку построй какую – Слышишь? – Слышу, батюшка… Сполню… – Перекрестись… Встань на колени… Клянись… Петр дал клятву. Потом спросил: – А сколько, батюшка.., всего‑то? – Много, Петька… Ох, большой у меня камень на душе… Убивец я… Не одну душу загубил… – Кого же ты? – Ну, чего там… Ну.., вот опосля скажу. Отходить когда буду.., в тот свет.., теперича еще, может, оклемаюсь. Буди Марью… Зови Прошку. Да‑а.., ведь он в науке… Зря… Не надо бы. Зови попа… Пусть Гараська верхом смахает в Медведеве… Стой! стой!. Подожди‑ка… Ну ладно… Покличь Марью… Петр плохо понимал, что говорил отец. Пред его глазами стояла сосна, серел покрытый мхом вросший в землю камень, блестели и сладко позванивали червонцы, а дальше.., разливным морем бурлила вольная жизнь‑услада. Петр наскоро чмокнул отца в холодный лоб, брезгливо отер губы и тряхнул головой: – Батюшка, благослови. – Бог тебя благословит. Иди, покличь. Петр расставил локти, благодарно взглянул на лучистый огонек у образов и радостно зашлепал босыми ногами по крашеному полу. – Марья, батюшка зовет! Вставай!.. – потрепал по плечу жену. – Ну, шевелись… – Чего такое? – поднялась та, щурясь на зажженную свечу. – А ты куда это? – А куда надо.., за попом, – бросил Петр, вытаскивая из‑под кровати болотные сапоги и суетливо обуваясь. – Черти… Смазать не могли. Как дерево, твердые, не лезут… Дьяволы! Петр стучал грузными сапогами, отыскивал пиджак. Скорей… Проверить… Он отлично помнит этот камень, много раз отдыхал на нем во время охоты. «Господи! А вдруг да кто‑нибудь нашел?» Терзаясь неизвестностью: богач он или так себе, ни в тех ни всех, – он спустился с крыльца во двор и покликал Шарика. Тот подкатился к нему серым комом, заюлил возле ног и, обнюхав болотные сапоги, вопросительно взглянул на пустые руки: а где ружье? – Лука, отопри‑ка, – сказал Петр караульному, – с батюшкой четой‑то худо… – А сам‑то куда? – Да тут, недалече, – смутился Петр и нахлобучил шляпу. – Слушай‑ка, Лука. Ты шагай‑ка, парень, на кухню. Может, от хозяйки наказ какой выйдет. За попом али что. Ежели за попом – Гараську пошли, пусть Каурку заседлает, а под попа – Сивку. – Плох, говоришь, старик‑то? – Плох. Белобрысый, маленький горбун Лука, жалеючи, почмокал губами, сдернул мокрую шапку и перекрестился.   Петр быстро шагал знакомой тропой, Шарик бежал впереди. Мелкий дождь упорно поливал тайгу. Утоптанная тропинка была скользка. Фонарь светил тускло, и Петр раза два натыкался лицом на сучья. Он спустился в глухую балку и перешел вброд шумливый поток. Путь сделался труднее, без тропы. Пробираясь сквозь чащу, Петр чутьем, как волк, отыскивал направление. Он шел через тьму напролом, потрескивая сухим хворостом. Мысль его усиленно работала, весь он был в зыбком угаре. Он то становился выше ростом, шире в плечах: тогда перед ним вставала богатая, еще не изведанная жизнь на виду у всех, чтоб про него гул по земле катился, чтоб трубы трубили, колокола бухали. То вдруг мечты проваливались в яму: вновь делался он маленьким‑маленьким, его жизнь замыкалась навеки в бревенчатом частоколе, что опоясал колдовской чертой их таежную заимку. Петр приподнял фонарь и водил им кругом, соображая, куда идти. «Ага! Зуево болото . – Он огладил Шарика, пошел прямиком. – Вот и сосна». Он отыскал обомшелый, тот самый, камень, отсчитал три сажени влево. Разгреб пласт хвои с перегноем и стал копать. Шарик посовал носом в пахучую раненую землю, посмотрел на хозяина и тоже принялся скрести передними лапами, откидывая назад большие комья. Петр взял лом и прощупал яму во всех углах. Лом глубоко уходил в грунт. Пусто. Стал копать в другом месте. Пусто. Петра брало нетерпение. Однако он выбился из сил, подошел к камню, сел и закурил трубку. Сердце его ныло, фонарь остался на сосне, вдали, а здесь, у камня, тьма. Петр посмотрел туда: ему показалось, что фонарь покачивается, а ветра нет. – Шарик! – крикнул он и посвистал. Кто‑то слегка ткнул его повыше пятки. Петр вскочил. – Ты? Шарик ластился к нему. Фонарь теперь висел недвижно, но железная лопата там, в яме, цокает о землю и скрипит. Петра затрясло: «Черти роют… Заклятый клад…»  – подумал он. В яме копошилось серое, седое. – Шарик! Узы! Узы! И Петр, как сумасшедший, бросился к яме. «Надо говорить, надо кричать… А то жуть». Шершавым голосом твердил вслух, ковыряя землю: – Ай да дедушка Данило!.. Вот так это отец! Ничего, ладно… Душегуб… А? Ну и хорошая наша порода! Шарик, как ты полагаешь? А? Дедушка‑то, Данило‑то? Знаешь, который костей‑то тебе после обеда выносил?.. Чудно… А посмотреть – святитель, станови в иконостас… Копай! Чего лежишь… Шарик! Но пес, вытянув лапы, смирно лежал и чужими, бесовскими глазами смотрел хозяину в лицо. – Ну! Ты! – с испугом крикнул на собаку Петр. – Смотри веселей! Кругом тьма, жуть. Петр все чаще озирался по сторонам. Кто‑то окликает его, ухает, посвистывает, кто‑то в дерево ударил. Дождь холодными струйками стекал со шляпы за ворот. Петр терял терпение. Лопата на что‑то натыкалась, глухо звуча. Петр то и дело подносил фонарь и со злобой видел лишь толстые перевившиеся, как змеи, корни со свежими на них белыми ранами. – Не здесь. Он вновь тщательно отмерял три сажени и стал рыть чуть поправее. В тайных глазах собаки сверкнул огонь. «Батюшки, да ведь это не Шарик… Ведь это сатана!..»  По спине мороз. – Шарик!.. Ты? Но тот, торчком поставив уши, шагнул вперед и заворчал на тьму… Послышался чуть внятный крик: – А‑а‑ааа… Собака ощетинилась, подняла нос и, втягивая сырой воздух, осторожно пошла верхним чутьем на смолкший голос. – Господи Христе… – встревожился Петр. – А ведь это сатана застращивает… – А‑а‑ааа, – вновь почудилось из тьмы, и где‑то тявкнул Шарик. Петр насторожился, переступил ногами: в сапогах жмыхала вода. «Запугать хочет…»  – Он вытащил из‑под рубахи крест. – Ну‑ка… С нами бог! – поплевал на руки, расставил ноги и со всего маху, крякнув, долбанул ломом землю. Звякнул металл. Припрыгнув, Петр ударил немного правее. – С нами бог! – Лом вновь стукнулся о металл и соскользнул. Забыв про холод, Петр сбросил пиджак и в одной рубахе, напрягая сильные мускулы, швырял землю, как мягкий пух. – А ну! А ну! Мрак серел. Занималось пасмурное утро. Петр спустился в яму и, разгребая руками черную грязь, едва выворотил из земли большой котел. – Ху‑ууу!.. – взвыл он и вытащил из котла кожаную суму. Он тряхнул – сума звякнула. – Золото… Его руки плясали, лицо улыбалось. На него, виляя хвостом, удивленно смотрел Шарик. – Шарик!.. Шаринька!.. Эва! Видал?! Он схватил его в охапку и стал крутиться с ним возле ямы. Стиснутый пес кряхтел, молол хвостом. А Петр притопывал, ухал, подсвистывал и хохотал. – Папаша!.. Что ты!.. Петр врос в землю. Пред ним стоял всадник. Поодаль, в сереющей мгле, всхрапывала лошадь. – Папашенька… Это я… – сказал Прохор. Он соскочил с седла и несмело начал подходить к тяжело пыхтевшему, чуть попятившемуся от него отцу. Вдруг отец резко нагнулся и выхватил из‑за голенища нож. – Убью! – как медведь на дыбах, он встал возле сумы, сверкал ножом и тяжело, с присвистом, дышал. – Проходи, проходи!.. Не отдам… Эва!.. Крест… Рассыпьсь! Фу! – Да что ты, папаша!.. – испугавшись, плаксиво крикнул сын. – Прошка? ты?! – Я… Ночевали тут. Заблудились… Ты чего в грязи? – Так, Прошка… Ничего… Ну, айда домой!.. Дедушка Данило хворает… Плох. А ты пошто приехал? – Исключили меня.., уволили., Дома они узнали, что их отец и дед, древний Данило, преставился в ночи.  3   Торговое село Медведеве стояло при реке. Петр Громов перебрался с семьей сюда. Он живо выстроил двухэтажный дом со светелкой, открыл торговлю. Прохору очень нравилась кипучая работа. Он разбивал рулеткой план дома, ездил с мужиками в лес, вел табеля рабочим и, несмотря на свои семнадцать лет, был правой рукой отца. – Ну, Прошка, далеко пойдешь, – говорил он сыну. – А как же, папаша, насчет гимназии‑то? – Ну, чего там.., дома выучишься… У меня другое в голове… Он любовно осматривал Прохора, его тонкую, высокую фигуру, орлиный, из‑под густых бровей взгляд и думал: «Весь в дедушку Данилу». Прохор всегда в деле. Улица, катанье с гор, масленичные веселые дни, посиделки с девками не тянули его. В лавке, в тайге с ружьем, во дворе при доме, Прохор всегда у дела. Он все старался воду в баню провести при посредстве архимедова винта, как в книжке вычитал, да не сумел. Тогда стал от дровяного склада железную дорогу строить, чтоб можно было в дом дрова возить. Он много читал, брал книги у священника, у писаря, у политических ссыльных, и прочитанное крепко западало в его голову. Однажды, перед весной, отец сказал за чаем: – Прохор, вот что, брат… Возьми‑ка ты человека да собирайся на Угрюм‑реку… Слыхал? – Надо, папаша, карту… – Какую еще карту?.. Дай‑ка сюда лист бумаги, я тебе срисую… Хоть сам сроду не бывал там, а от бывалы? людей слыхивал. Марья Кирилловна переводила от сына к мужу испуганный взгляд свой и вздыхала. – Пофыркай!.. – пригрозил ей Петр. – Раз решено, значит баста. – Он послюнил карандаш и неловко провел по бумаге черту. – Вот это, скажем, дорога от нас в Дылдино, двести сорок верст… Отсюда свернешь на Фролку – верст триста с гаком. Тут река Большой Поток предвидится. Отсюда перемахнешь через волок на Угрюм‑реку, в самую вершину. Купец поставил крест и сказал: – Это деревня Подволочная на Угрюм‑реке. Там построишь плот либо купишь большую лодку, – шитик называется, – сухарей насушишь… Да там тебе укажут мужики, что надо. А весной, по большой воде поплывешь вниз. – Зачем, папаша? – спросил Прохор и взглянул на мать. Из ее глаз текли слезы. – Зачем же мне туда ехать? – Ну, это не твое дело. Слушай. И целый час объяснял Прохору, что он должен делать. – Река большая.., слышал я – три тыщи верст. Она впала в самую огромную речищу, а та – прямо в окиян. Тунгусы, якуты по ней. Там большие капиталы приобрести можно… Будут встречаться торговцы в деревнях, всех расспрашивай и все записывай в книжку. А язык за зубами, кто ты таков, по какому случаю… А просто – проезжающий. Ну вот, милячок, опасности тебе много будет… А может и погибнешь, не дай боже… Это к тому, что остерегайся, ухо востро держи. – Не пущу.., не пущу!.. – заверещала мать и притянула к себе сына: – Прошенька ты мой, ангел ты мой!.. Петр резко постучал торцом карандаша в столешницу. – Будя‑а‑а!.. Мать выпустила Прохора и, горько заплакав, ушла. Прохор дрожал. Ему хотелось кинуться, утешить мать, но отец взял его за рукав и усадил возле. – Ух! – выдохнул отец. – Не слушай баб, не обращай внимания,.. Иди напролом, никого не бойся, человеком будешь. – Папаша, а можно мне с собой одного знакомого захватить… Мы с ним вдвоем… – Кто такой?.. Прохор, волнуясь, рассказал ему о горце. Мать у Ибрагима черкешенка, отец турок, а сам Ибрагим‑Оглы называет себя черкесом. – Верный, говоришь? Так, правильно. Этот народ – либо первый живорез, либо Друг, лучше собаки… Валяй! Прохор повеселел и тут же написал Ибрагиму письмо: «Будешь служить у нас… Папаша положит хорошее жалованье».   Начались сборы. Мать чинила белье, сушила пшеничные сухари, готовила впрок пельмени. Скрепя сердце она примирилась с отъездом сына. Петр старался внушить ей, что в коммерческом деле без риску нельзя. – Вспомни‑ка дедушку Данилу, родителя моего… Двадцать раз у смерти в зубах был, а, слава богу, почитай, до ста лет дожил… Марья Кирилловна успокоилась.   Дорога еще не рухнула, стояли последние морозы, приближался март. Вдруг среди ночи громко залились собаки. «Ибрагим» , – подумал Прохор и сквозь двойные рамы услыхал: – Отворай!.. Нэ пустишь, через стэна перемахнем, всех собак зарэжим, тебя зарэжим! – Ибрагим! – радостно крикнул Прохор, сунул ноги в валенки и выскочил на двор в накинутом бешмете. – Ну, Прошка, вот и мы… – обнял его горец. – Спасибо, Прошка. Моя все бросал, тайгам любим, слабодный жизнь любим… Ничего, Прошка, едэм… Живой будэшь… Отцу с матерью Ибрагим‑Оглы понравился. Его разбойничий облик не испугал их: много в тайге всякого народу приходится встречать. Промелькнула неделя. – Вот, Ибрагим, – сказал ему Петр, – доверяю тебе сына… Я про тебя в городе слыхал… Можешь ли быть вроде как телохранителем? – Умру! – захлебнувшись чувством преданности, взвизгнул горец. – Ежели довераешь, здохнэм, а нэ выдам… Крайность придет – всех зарэжим, его спасем… Цх! Давай руку! Давай, хозяин, руку. Ну! Будем кунаки… Чай пили в кухне, попросту, как при дедушке Даниле, – хозяева и работники вместе. Кухня просторная, светлая, стол широкий, придвинутый в передний угол, к лавкам, идущим вдоль стены. Ярко топилась печь. Кухарка, краснощекая Варварушка, едва успевала подавать пышные оладьи. Масло лилось рекой. Вкусно любили поесть хозяева, да и приказчики с рабочими не отставали. А хозяйка, Марья Кирилловна, поощрительно покрикивала: – Ребята, макайте в мед‑то!.. С медом‑то оладьи лучше… Ибрагимушка, кушай. Варварушка, садись… Ибрагим пил чай до шестого пота. Он всегда угрюм и молчалив. Но сегодня распоясался: хозяин оказал ему полное доверие, почет. Ибрагим, обтирая рукавом синего бешмета свой потный череп, говорил: – Совсэм зря.., каторгу гнали… – За что? – враз спросила вся застолица. Ибрагим провел по усам рукой, икнул и начал: – Совсэм зря… Сидым свой сакля, пьем чай… Прибежал один джигит: «Ибрагим, вставай, твоя брат зарэзан!»  Сидым, пьем. Еще джигит прибежал: «Вставай, другой брат рэзан!»  Сидым, пьем. Третий прибежал: «Бросай скорей чай, твоя сестра зарэзан!»  Тогда моя вскочил, – он сорвался с места и кинулся на середину кухни, – кынжал в зубы, из сакля вон, сам всех кончал, семерым башкам рубил! Вот так! – черкес выхватил кинжал и сек им воздух, скрипя зубами. Все, разинув рот, уставились в дико исказившееся лицо горца. Вскоре Прохор с телохранителем отправился в безвестный дальний путь.  4   Петр Громов после смерти родителя зажил широко. – Все время на цепи сидел, как шавка… Раскачаться надо, мошной тряхнуть… И в день Марии Египетской именины своей жены справил на славу. Поздравил ее после обедни и не упустил сказать: – Ты все‑таки не подумай, что тебя ради будет пир горой… А просто так, из анбиции… Гости толклись весь день. Не успев как следует проспаться, вечером вновь явились – полон дом. Марья Кирилловна хлопотала на кухне, гостей чествовал хозяин. Зала – довольно просторная комната в пестрых обоях, потолок расписан петухами и цветочками, а в середине – рожа вельзевула, в разинутый рот ввинчен крюк, поддерживающий лампу со стеклянными висюльками. Посреди залы – огромный круглый стол; к нему придвинут поменьше – четырехугольный, специально для «винной батареи» , как выражался господин пристав – почетнейший гость, – из штрафных офицеров, грудь колесом, огромные усы вразлет. – Ну, вот, гуляйте‑ка к столу, гуляйте! – посмеиваясь и подталкивая гостей, распоряжался хозяин в синей, толстого сукна поддевке. – Отец Ипат, лафитцу! Кисленького. Получайте… – Мне попроще, – и священник, елозя рукавом рясы по маринованным рыжикам, тянется к графину. – А ты сначала виноградного, а потом и всероссийского проствейна, – шутит хозяин. – А то ерша хвати, водки да лафитцу. – Поди ты к монаху в пазуху, – острит священник. – Чего ради? А впрочем… – Он смешал в чайном стакане водку с коньяком. – Ну, дай бог! – и, не моргнув глазом, выпил: – Зело борзо! Старшина с брюшком, борода темно‑рыжая, лопатой, хихикнул и сказал: – До чего вы крепки, отец Ипат, бог вас храни… Даже удивительно. – А что? – Я бы, простите бога ради, не мог. Я бы тут и окочурился. – Привычка… А потом – натура. У меня папаша от запоя помре. Чуешь? – Ай‑яяй!.. Царство им небесное, – перекрестился старшина, взглянув на лампадку перед кивотом, и хлопнул рюмку перцовки: – С именинницей, Петр Данилыч! – Кушайте во славу… Господин пристав! Чур, не отставать… – Что вы!.. Я уже третью… – Какой там, к шуту, счет… Иван Кондратьич, а ты чего?.. А еще писарем считаешься. – Пожалуйста, не сомневайтесь… Мы свое дело туго знаем, – ответил писарь, высокий, чахоточный, с маленькой бородкой, шея у него – в аршин. Было несколько зажиточных крестьян с женами. Все жены – с большими животами, «в тягостях» . Крестьяне сначала конфузились станового, щелкали кедровые орехи и семечки. Потом, когда пристав пропустил десятую и, чуть обалдев, превратился в веселого теленка; крестьяне стали поразвязней, «дергали»  рюмку за рюмкой, от них не отставали и беременные жены. Самая замечательная из всех гостей, конечно, Анфиса Петровна Козырева, молодая вдова, красавица, когда‑то служившая у покойного Данилы в горничных девчонках, а впоследствии вышедшая за ротного вахмистра лейб‑гусарского его величества полка Антипа Дегтярева, внезапно умершего от неизвестной причины на вторую неделю брака. Она не любила вспоминать о муже и стала вновь носить девичью фамилию. Бравый пристав, невзирая на свое семейное положение, довольно откровенно пялил сладкие глаза на ее высокую грудь, чуть‑чуть открытую. Она же – нечего греха таить – слегка заигрывала с самим хозяином. Угощал хозяин всякими закусками: край богатый, сытный, и денег у купца невпроворот. Нельмовые пупы жирнущие, вяленое, отжатое в сливках, мясо, оленьи языки, сохатиные разварные губы, а потом всякие кандибоберы заморские и русские, всякие вина – английских, американских, японских погребов. Гости осмелели, прожорливо накинулись на яства, – говорить тут некогда – громко, вкусно чавкали, наскоро глотали, снова тыкали вилками в самые жирные куски, и некоторых от объедения уже бросило в необоримый сон. Но это только присказка. И лишь пробили стенные часы десять, а под колпаком – тринадцать, вплыла в комнату сама именинница, кротко улыбаясь бесхитростным лицом и всей своей простой тихой в коричневом платье фигурой. – Ну, дорогие гостеньки, пожалуйте поужинать, – радушно сказала она. – Гуляйте в столовую, гуляйте. Все вдруг смолкло: остановились вилки, перестали чавкать рты. – Поужи‑и‑нать?! – хлопнул себя по крутым бедрам отец Ипат, засвистал, присел, потешно схватившись за бородку. – Да ты, мать, в уме ли? – И захохотал. Пристав закатился мягким, благопристойным смехом и, щелкнув шпорами, поцеловал руку именинницы. – Пощадите!.. Что вы‑с… Еле дышим… – Без пирожка нельзя… Как это можно, – говорила именинница. – Анфисушка, отец Ипат, пожалуйте, пожалуйте в ту комнату. Гуляйте… Всех охватило игривое, но и подавленное настроение: животы набиты туго, до отказу, – отродясь такого не было, чтобы обед, а после обеда – этакая сытная закуска, а после закуски – ужин… Крестьяне стояли, выпучив глаза, и одергивали рубахи, их жены икали и посмеивались, прикрывая рот рукой. Однако, повинуясь необычному гостеприимству, толпой повалили в столовую. Низкорослый толстенький отец Ипат дорогой корил хозяина: – А почему бы не предупредить… Я переложил дюже… Эх, Петр Данилыч!.. А впрочем… Могий вместити да вместит… С чем пирог‑то? С осетром небось? Фю‑фю… Лю‑ю‑блю пирог.   За столом шумно, весело. Поначалу как будто гости призадумались, налимью уху кушали с осторожностью, пытая натуру: слава богу, в животах полное благополучие, для именинного пирога места хватит. А вот некоторые в расчетах зело ошиблись, и после пятого блюда, а именно – гуся с кашей, отец Ипат, за ним староста и с превеликим смущением сам господин пристав куда‑то поспешно скрылись, якобы за платком в шинель или за папиросами, но вскоре пожаловали вновь, красные, утирая заплаканные глаза и приводя в порядок бороды. – Анфиса Петровна! Желаю выпить.., только с тобой. Чуешь? – звонко, возбужденно говорил хозяин и тянулся чокнуться с сидевшей напротив него красавицей‑вдовой. – Ах, чтой‑то право, – жеманилась Анфиса, надменно, со злой усмешкой посматривая на именинницу. – Ну, не ломайся, не ломайся… Эх ты, малина!.. Ведь я тебя еще девчонкой вот этакой, голопятенькой знавал… – А где‑то теперича Прошенька наш?.. – вздохнула Марья Кирилловна, усмотрев, как моргает нахальная вдова купцу, а тот… – Прохор теперь большо‑о‑й, – сказал отец Ипат, аппетитно, с новым усердием обгладывая утиную ножку. – Надо бога благодарить, мать… Вот чего… – Да ведь край‑то какой!.. А он – мальчишка, почитай. – Смелым бог владеет, мать… Поминай в молитвах, да и все. – Вы помяните у престола, батюшка… – Помяну, мать, помяну… Ну‑ка, клади, чего там у тебя? Поросенок, что ль? Смерть люблю поросятину… Зело борзо!.. – А ну, под поросенка! – налил пристав коньяку. – Хе‑хе‑хе!.. Ваше здоровье, дражайшая! – крикнул он и так искусно вильнул глазами, что на его приветствие откликнулись сразу обе женщины: – Кушайте, кушайте! – Анфиса и Марья Кирилловна. – А поросенок этот, простите бога ради, доморощенный? – поинтересовался старшина, которого начало изрядно пучить, – отличный поросенок… Видать, что свой… Вот у меня, в третьем годе… – Анфиса!.. Анфиса Петровна!.. Настоящая ты пава… – Кто? Кто такой? – Прошенька‑то ведь у меня единственный… – Ах, хорош, хорош паренек, простите великодушно. – Петрован!.. Слышь‑ка… Данилыч… Эй! Хозяин – Погодь! Дай ему с кралей‑то, – развязали языки крестьяне. – Эх, на тройках бы… Анфиса! А? – На тройках?.. Зело борзо!.. – вскрикнул веселый отец Ипат. – Мать, чего там у тебя еще?.. Притащили гору котлет из рябчиков. – Мимо!.. Не желам!.. – закричал белобородый румяный старик. – Ух, до чего!.. Аж мутит. – Нет, мать… Ты этак нас окормишь. – Кушайте, дорогие гости, кушайте. – Ешь, братцы, гуляй!.. Царство небесное родителю моему… Капиталишко оставил подходящий… – А ты на церковь жертвуй! Духовным отцам своим. – На‑ка, выкуси! Ххха‑ха!.. Мы еще сами поживем… Анфиса, верно? – Наше дело сторона, – передернула та круглыми плечами. – А вот киселька отведайте!.. С молочком, с ватрушечками. Получайте. – А подь ты с киселем‑то… Ну, кто едет?.. Эй, Гараська! Крикни кучеру… Тройку!.. – Постыдись! – кротко сказала жена, сдерживая раздражение. – К черту кисели, к черту!.. – Нет, Петр Данилыч… Погоди, постой… До киселька я охоч… – и священник, икая, наложил полную тарелку. – Господа, тост!.. – звякнул пристав шпорами и, браво крутя ус, покосился на ясное, загоревшееся лицо Анфисы. – Уж если вы, Петр Данилыч, решили широко жить, давайте по‑благородному. Тост! – К черту тост! К черту по‑благородному! – махал руками, тряс кудлатой бородой хозяин: – Тройку!.. Анфисушка, уважь… – Постыдись ты, Петруша… Людей‑то постыдись… – Людей?! Ха‑ха!.. – И, вынув пухлый бумажник, хлопнул им в ладонь. – Во!.. Тут те весь закон, все люди…   После ужина затеяли плясы. Но у плясунов пьяные ноги плели бог знает что, и от обжорства всех мутило. Отец Ипат, выставив живот, тяжело пыхтел в углу, вдавившись меж ручек кресла. – Обкормила ты нас, мать, зело борзо. Ведь этакой прорвой пять тысяч народу насытить можно… – Едем! – появился Петр Данилыч в оленьей дохе и пыжиковой с длинными наушниками шапке. – Анфиса! Батя! И в тесной прихожей, где столпившиеся гости тыкались пьяными головами в чужие животы, в зады, Петр Данилыч громко, чтоб все слышали, говорил оправлявшей пуховую шаль вдове: – Хоть я, может, и не люблю тебя, Анфиса.., при всех заявляю и при тебе равным манером, отец Ипат… Что мне ты, Анфиска? Тьфу!.. Из‑под дедушки Данилы горшки носила. Ну, допустим, рожа у тебя.., это верно что, и все такое, скажем в аккурате… Одначе едем кататься вместях. Назло бабе своей. Реви, фефела, реви… Едем, Анфиска!!! Под звездным небом все почувствовали себя бодрее. Отец Ипат прикладывал к вискам снег и отдувался. Тройка вороных смирно ждала. – Марковай, слезовай! – шутливо проблеял батя кучеру Марку, копной сидевшему на козлах в вывороченной вверх мехом яге и собачьих мохнатках. – Слезовай, Марковай! – А ты сам, батя, что ли?.. Мотри, кувырнешь хозяина‑то, – покарабкалась с козел, бухнула в сугроб копна. – Ну, скоро вы? – горел нетерпением купец. – Живчиком!.. Марковай, ну‑ка засупонь меня… Не туго!., пошто туго‑то?! – хрипел отец Ипат. – Аж глаза на лоб. Уф!.. Ну, и нажрался… – Перетянутый кушаком по большому животу, он взгромоздился на козлы, забрал в горсть вожжи и, взмахнув кнутом, залихватски свистнул: – Ну‑у вы!.. Богова мошкара.., фють!!. Гладкие кони закусили удила, помчались. На первой же версте, на повороте, сани хватились о пень, седоки врезались торчмя в глубокий сугроб, а тройка, переехав священника санями, скрылась. – Править бы тебе, кутья прокислая, дохлой собакой, а не лошадьми! – выпрастывая из снега хохотавшую Анфису, сердился Петр Данилыч. – Но, но… Ты полегче… – подбирая меховую скуфью с рукавицами, огрызался отец Ипат. – И не на таких тройках езживали. Вся сельская знать, бывшая на именинах, мучилась животами суток трое. Отец Ипат благополучно отпился огуречным рассолом, пристав перепробовал все средства из походной аптечки Келлера, староста выгонял излишки банным паром, редькой. А сам хозяин неделю ходил с завязанной шеей и не мог поворотить головы. – Ямщичок!.. Чертов угодничек! – брюзжал он на попа.  5   На реку Большой Поток наши путники прибыли ранней весной. Могучая река даже в межень достигала здесь трехверстной ширины, а теперь разлилась на необозримые пространства. Острова были покрыты водой, и только щетки затопленного леса обозначали их границы. Кое‑где еще плыли одинокие льдины, иной раз такие огромные, что, казалось, на каждой из них смело могли бы разместиться деревни три‑четыре с пашнями и лугами. На матерых берегах лежали высокие торосы выброшенного льда, отливавшего на солнце цветами радуги. Картина была привольна, дика, величественна. Скользящая масса воды замыкалась с одной стороны скалистым, поросшим густолесьем берегом, с другой – сливалась с синей далью горизонта. Вечерами ходили вдали туманы, а утренней зарей тянулись седые низкие облака. Когда вставало солнце, всегда зачинался легкий ветерок, и рябь реки загоралась. Ни деревень, ни сел. Впрочем, вдалеке виднелась церковь. Это село Почуйское, откуда поедут в неведомый край Прохор с Ибрагимом‑Оглы. Прохор сделал визит почуйскому священнику. Тот сидел в кухне, пил водку и закусывал солеными груздями. – А ты не осуждай… Мало ли чего… – встретил он гостя. – Мы здесь все пьем понемножку. Скука, брат. Да и для пищеваренья хорошо. И пищу мы принимаем с утра до ночи: сторона наша северная, сам видишь. А ты кто? Прохор назвал себя. – А‑а… Так‑так… То есть, тунгусов грабить надумали с отцом? Дело. Пьешь? Нет? А будешь. По роже вижу, что будешь… Примечательная рожа у тебя, молодец… Орленок!.. И нос, как у орла, и глаза… – батюшка выпил, пожевал грибок. – Прок из тебя большой будет… Ты не Прохор, а Прок. Так я тебя и поминать у престола буду, ежели ты пол сотенки пожертвуешь… – Эх, господи! – вздохнул кто‑то в темном углу. – Прок, что бараний рог: оборот сделал, да барану в глаз. Прохор оглянулся. У печки – конопатый мужик лет сорока пяти, плечистый, лысый, вяжет чулки. – Это Павел, – пояснил батюшка, – слепорожденный. Прорицает иногда. А что, раб божий Павел, разве чуешь? – Чует сердце. Начало хорошее, середка кипучая, а кончик – оеей!.. – Слепец перекрестился и вздохнул. – А ты выдыш конца, слепой дурак?! – крикнул Ибрагим. – Шарлатан! Борода волочить надо за такой слова. Чего ребенка мутишь? – Эх, господи!.. Татарин, что ли, это? – поднял незрячие глаза раб божий. Батюшка усмехнулся, шепнул Прохору: – Прохиндей, не верь… Дурачка ломает, – и громко: – А вот скоро пожалуют сюда с пловучей ярмаркой купцы. – С пловучей? – переспросил Прохор. – Интересно.   Через два дня, на закате солнца, Прохор встречал эту ярмарку. Вдали забелели оснащенные парусами баржи. Течение и попутный ветер быстро несли их к селу. Белыми лебедями, выставив выпуклые груди парусов, они плыли друг за другом. – Сорок штук… Ибрагим, красиво? – залюбовался Прохор. Вскоре ярмарка открылась: выкинули флаги, распахнули двери пловучих магазинов. Зачалося торжище. Все село высыпало на берег. Выезжали из тайги с огромными караванами оленей якуты и тунгусы, по вольному простору реки со всех сторон скользили лодки: надо торопиться окрестным селам и улусам – через три дня ярмарка двинется дальше, за сотни верст. С ранней весны до поздней осени плывет она на дальний север, заезжает в каждое богатое село и, наконец, останавливается в Якутске. Там все распродается, баржи бросаются на произвол судьбы, и обогатившиеся торговцы возвращаются домой. Вечером Прохор Громов обошел всю пловучую ярмарку и остановился у самого нарядного магазина. От берега, борт к борту, счалены три баржи. На каждой – дощатые, в виде дачных домов, надстройки. Разноцветные по карнизу фонари и вывеска: ТОРГОВЫЙ ДОМ ГРУЗДЕВ С СЫНОВЬЯМИ Прохор вошел в первую баржу‑магазин: все полки завалены мануфактурой, сияли четыре лампы‑молнии, покупатели жмурились от ослепительного света, желтый шелк и ситец полыхали от ловких взмахов молодцов‑приказчиков. Тунгусы стояли как бы в оцепенении, не зная, что купить, только причмокивали безусыми губами. Пахло потом, керосиновой копотью и терпким каленым запахом от кубовых, кумачных тканей. Хозяин, глава дома, Иннокентий Филатыч Груздев – седой, круглобородый старик – очки на лоб, бархатный картуз на затылок – едва успевал получать деньги: звонким ручейком струилось золото, серебряной рекой текли круглые рубли, осенним листопадом шуршали бумажки. Шум, говор, крик. – Уважь, чего ты!.. Сбрось хоть копейку. – Дешевле дешевого… Резать, нет? – Гвоздья бы мяе… Есть гвоздье? – Проходи в крайний… – А крендели где у вас тут? Прохор стоял у стены и улыбался. Ему нравился весь этот шумливый торг: вот бы встать за прилавок да поиграть аршинчиком. – Раздайсь! Эй ты, деревня! – вдруг гаркнул вошедший оборванец с подбитым глазом. – Прочь, орда! Приискатель прет! Здорово, купцы! – он хлопнул тряпичной шапкой о прилавок, изрядно испугав дородную, покупавшую бархат, попадью. – Почем? – выхватил приискатель из рук матушки кусок бархату. – Семь с полтиной… Проходи, не безобразь, – сухо сказал приказчик. – Дрянь! Дай высчий сорт… Рублев на двадцать, – прохрипел оборванец. – Да поскореича! Знаешь, кто я таков? Я – Иван Пятаков, – куплю и выкуплю. У меня вот здесь, – он хлопнул по карману, – два фунта золотой крупы, а тут вот самородок поболе твоей нюхалки. Чуешь? «Сам»  мигнул другому молодцу. Тот весело брякнул на прилавок непочатый кусок бархату: – Пожалте! Выше нет. Специально для графьев. – Угу, хорош, – зажав ноздрю, сморкнулся приискатель. – А лучше нет? Ворс слаб.., ну, ладно. Скольки, ежели на пару онуч? – На пару онуч? – захлопал глазами приказчик. – Тоись, портянок? – Аршина по два!.. – крикнул «сам»  и благодушно засопел. – Это уж ты по два носи! Дай по четыре, либо, для ровного счета, по пяти. Когда все было сделано, он швырнул броском две сотенные бумажки, сел на пол: – Уйди, орда! – и стал наматывать бархат на свои грязнейшие прелые лапы, напялил чирки‑бахилы, притопнул: – Прочь, деревня! Иван Пятаков жалаит в кабак патишествовать… Кто вина жрать хочет, все за мной!.. Гуляй наша!.. И, задрав вверх козью бороду, пошел на берег. Длинные полосы бархату, вылезая из бахил, ползли вслед мягкими волнами. Удивленные примолкшие покупатели враз все заговорили, засмеялись. – Ну, и кобылка востропятая! – Вот какие народы из тайги выползают. Прямо тысячники… – сказал «сам»  мягким масленым тенорком. – А к утру до креста все спустит… Смее‑ешной народ…   До самой ночи гудела ярмарка. Но купец Груздев затворил магазин рано. – Почин, слава те Христу, добер. Надобно и отдохнуть. Ну‑ка, чайку нам да закусочки.., с гостеньком‑то, – скомандовал он и взял Прохора за руку. – Пойдем, молодчик дорогой, ко мне в берлогу… Знакомы будем… Так, стало быть, по коммерческой части? Резонт. Полный ре‑зонт, говорю. Потому, купцу везде лафа. И кушает купец всегда пироги с начинкой да со сдобной корочкой. Ну, и богу тоже от него полный почет и уваженье. Из мануфактурного отдела они через коломянковые расшитые кумачом драпировки прошли во вторую баржу: «бакалею и галантерею» . Купец отобрал на закуску несколько коробок консервов: – Я сам‑то не люблю в жестянках, для тебя это. А я больше уважаю живность. Купишь осетра этак пудика на два, на три да вспорешь, ан там икры фунтиков поболе десятка, подсолишь да с лучком… Да ежели под коньячок, ну‑у, черт тя дери! – захлебнулся купец и сплюнул. Сладко сглотнули и приказчики. – Эх, Прохор Петрович!.. Хорошо, мол, жить на белом свете! Вот я – старик, а тыщу лет бы прожил. Вот те Христос! Нравится мне все это: работа, труд, а когда можно – гулеванье. Ух, ты‑но! – Мы еще с вами встретимся… Вместе еще поработаем. – О‑о‑о… А кой тебе годик, молодец хороший? – Восемнадцать. – О‑о‑о!.. Я думал – года двадцать два. Видный парень, ничего. А капиталы у тятьки есть? – Тятька тут ни при чем. Я сам буду миллионщиком! – и глаза Прохора заиграли мальчишеским задором. Купец засмеялся ласково, живые черные глазки его потонули в седых бровях и розовых щеках. Он хлопнул Прохора по плечу, сказал: – Пойдем, парень, хлебнем чайку. Поди, девчонки‑то заглядываются на тебя? Ничего, ничего… Хе‑хе… До полночи вразумлял его Иннокентий Филатыч, как надо плыть неведомой рекой, что надо высматривать, с кем сводить знакомство. Прохор слушал внимательно и кое‑что заносил для крепости в книжку. Сидели они в небольшой комнате об одно оконце. Тут была и походная кровать с заячьим одеялом и три, с лампадкой, образа, возле висела гитара. Старик курил папиросы третий сорт «Трезвон» , прикладывался к коньячку, крестился на иконы, лез целоваться к Прохору и под конец всплакнул: – Ну, и молодчага ж ты, сукин сын, Прошка!.. Вот тебе Христос. Женю… Девка есть у меня на примете. Сватом буду. Запиши: город Крайск. Яков Назарыч Куприянов, именитый купец, медаль имеет. Ну, медаль‑миндаль, нам – тьфу! А есть у него дочка. Ниночка… Понял? Так и пиши, едрить твою в кочерыжки… Весело возвращался Прохор домой. Вдоль берега костры горели. У костров копошились, варили оленину, лежали, пели песни охмелевшие тунгусы в ярких цветных своих, шитых бисером, костюмах, меховых чикульманах, черные, волосатые, с заплетенными косичками. Пылало пламя, огнились красные повязки на черных головах, звучал гортанный говор. Небо было синее, звездное. Месяц заключился в круг. Большой Поток шумел, искрились под лунным светом проплывавшие остатки льдов. Через три дня ярмарка двинулась на понизово. Первыми снялись и всплеснули на утреннем солнце потесями‑веслами баржи Груздева. – Только бы на стрежень выбиться! – весело покрикивал старик, – а там подхватит. Дул сильный встречный ветер; он мешал сплаву: баржи, преодолевая силу ветра, едва двигались на понизово. Но человеческий опыт знал секрет борьбы. С каждой стороны в носовой части баржи принялись спускать в реку водяные паруса. Прохор, не утерпевший проводить ярмарку до первого изгибня реки, с жаром, засучив рукава, работал. Ему в диковинку были и эти водяные паруса и уносившиеся в вольную даль расписные пловучие строенья. – Нажми, нажми, молодчики! Приударь! Гоп‑ля! Рабочие, колесом выпятив грудь и откинув зады, пружинно били по воде длинными гребями. – Держи нос на стрежень! – Сваливай, свали‑ва‑й! – звонко неслось над широкой водной гладью. – Ха‑ха! Смешно, – посмеивался Прохор, помогая рабочим. – В воде, а паруса… Как же они действуют? На палубе лежала двухсаженная из дерева рама, затянутая брезентом. Ее спустили в воду, поставили стоймя, одно ребро укрепили впритык к борту, другое расчалили веревками к носу и корме. С другого борта, как раз против этой рамы, поставили вторую. Баржа стала походить на сказочную рыбу с торчащими под прямым углом к туловищу плавниками. – Очень даже просто… Та‑аперича пойдет, – пояснил бородач‑рабочий и засопел. Прохор догадался сам: встречный ветер норовил остановить баржу, а попутное течение с силой било в водяные паруса и, противодействуя ветру, перло баржу по волнам. Барже любо‑весело: звенит‑хохочет бубенцами, что подвешены к высоким мачтовым флюгаркам, увенчанным изображением св. Николая. Поскрипывают греби, гудят канаты воздушных парусов, друг за другом несутся баржи в холодный край. Разгульный ветер встречу, встречу, а струи – в паруса – несутся гости. – Хорошо, черт забирай! – встряхнул плечами Прохор, его взгляд окидывал с любовью даль. – У‑у‑у – благодать!.. Гляди, зыбь‑то от солнышка каким серебром пошла. Ну, братцы, подходи, подходи… С отвалом! – кричал хозяин и тряс соблазнительно блестевшей четвертью вина. Пилл, крякали, утирали бороды, закусывали собственными языками, вновь подставляли стакашек. – Ну, Иннокентий Филатыч, мне пора уж, – сказал Прохор. Старик поцеловал его в губы. – Плыви со Христом. А про Ниночку попомни. Эй, лодку! И, когда Прохор встал на твердый берег, с баржи Груздева загрохотали выстрелы. – До свиданья‑а‑а!.. Счастливо‑о‑о!! – надсаживался Прохор и сам стал палить из револьвера в воздух. На барже продолжали бухать, прощальные гулы катились по реке. Прохор быстро пришел в село. У догоревших костров валялись пьяные, обобранные купцами, инородцы, собаки жрали из котлов хозяйский остывший корм; какая‑то тунгуска, почти голая, в разодранной сверху донизу одежде, обхватив руками сроду нечесанную голову, выла в голос. А в стороне, у камня, раскинув ноги и крепко зажав в руке бутылку водки, валялся вверх бородой раб божий Павел и храпел. На его груди спал жирнущий поповский кот, уткнув морду в недовязанный чулок. Прохор постоял над пьяным прорицателем, посмеялся, но в юном сердце шевельнулся страх: а ну, как он колдун? Прохор сделался серьезен, щелкнул в лоб кота и положил на храпевшую грудь слепого гривенник: – На, раб божий Павел, прими.  6   – Я простоквашу, Танечка, люблю. Принеси нам с Ибрагимом кринку, – сказал поутру Прохор хозяйской востроглазой дочери. – Чисас, чисас, – прощебетала девушка, провела под носом указательным пальцем и медлила уходить – загляделась на Прохора. – Адин нога здэсь, другой там… Марш! – крикнул Ибрагим в шутку, но девица опрометью в дверь. – Цх! Трусим?.. Ничего. Ну, вставай, Прошка, пора. Сухарь дорогу делать будем, шитик конопатить будем. Через неделю плыть: вода уйдет. Прохору лень подыматься: укрытый буркой, он лежал на чистом крашеном полу и рассматривал комнату зажиточного мужика‑таежника. Дверь, расписанная немудрой кистью прохожего бродяги, вся в зайчиках утреннего солнца. Семь ружей на стене: малопулька, турка, медвежиное, централка, три кремневых самодельных, в углу рогатина‑пальма, вдоль стен – кованные железом сундуки, покрытые тунгусскими ковриками из оленьих шкур. На подоконниках груда утиных носов – игрушки ребятишек. Образа, четки, курильница для ладана. В щели торчит большой, с оческами волос, медный гребень, под ним – отрывной календарь; в нем только числа, а нижние края листков со святцами пошли на «козьи ножки» , на цыгарки. Открылась дверь, сверкнула остроглазая улыбка. – Давай, дэвчонка… Нэ пугайся. Я мирный, – сказал Ибрагим. – Чего мне тебя, плешастого, пугаться‑то? – огрызнулась Таня. – Я с тятенькой на ведмедя хаживала. – Потом улыбчиво сказала: – Вставай, молодец.., чего дрыхнешь! А на гулянку к нам придешь? – Приду. – Прохор сбросил с себя бурку, стал одеваться. Девушка услужливо подавала ему шаровары, сапоги, полотняную блузу и все дивилась на его белье: – Богач какой ты, а? Ишь ты, буковки!.. Кто вышивал‑то? Поди, краля? И чего она, дуреха.., на подштанниках вышила, а рубаху не расшила. Поди, она богачка?.. Поди, один сахар ест да пряники… А часто с ней целуешься?.. – Юлила Таня, стрекотала, и Прохор никак не мог от волнения застегнуть пуговку на вороте. А Таня так и надвигалась грудью, виляла дразнящими глазами. – Цх! Геть, язва! – прищелкнул пальцами Ибрагим. – Дэржи ее!.. Девушка со звонким смехом опять бросилась вон. Ибрагим взглянул на Прохора. Тот закинул руки, привстал на цыпочки, сладко потянулся и зарычал, как молодой зверь, поднявшийся из логова. Глаза его горели. Ибрагим покачал головой, сказал: – Нэ надо, Прошка. Но Прохор ничего не понял. Простокваша была холодная, освежающая. Прохор крепко сдабривал ее сахаром. Таня удивлялась: – До чего вы, богатые, сладко живете! Взял бы меня к себе, в стряпки хошь. В глазах Тани была молодая страсть и настойчивая уверенность. «А я тебя поцелую… А ты мой…»  – говорили ее жадные глаза. Что‑то непонятное, новое шевельнулось в Прохоре. Он сказал: – Душно как… – и вышел на улицу. Утро было солнечное. На лугу пылали желтые лютики. Прохор осмотрелся. Деревенька, куда прибыли они вчера с Ибрагимом, маленькая. Избенки ветхие, покосившиеся. Лишь дом Тани выглядел богато: четыре окна на улицу, занавески, герань, гладко струганная крыша, дверь с блоком в мелочную лавчонку, над воротами расписанный в синий цвет скворечник. Прохор спустился к берегу. Узенькая, тихая река дремала. «Вот она какая – Угрюм‑река,  – разочарованно подумал юноша. – И на реку‑то не похожа». Он сбросил с правого плеча бешмет и швырнул через реку камнем. Урча и воя, словно большой шмель, камень пулей пересек пространство и ударился в румяно‑желтый под солнцем ствол сосны. Прохор опустился к урезу воды, где мужики конопатили шитик. – Что же река‑то ваша какая маленькая? Камнем перебросишь. Отец Тани, черный как грач, оторвался от работы и сказал: – Силы не набрала… Она еще взыграет. Вот ужо к Петровкам, когда все болота оттают в тайге. Поди, умучился дорогой‑то? Да, он устал вчера изрядно. Тридцать верст, отделяющие Почуйское от этой деревеньки, показались ему сотней. Грязь, крутые перевалы, валежник, тучи комаров. – Вот погодите, – сказал хвастливо Прохор. – Через десять лет пророю от вашей Угрюм‑реки к Большому Потоку канал. Тогда в Почуйское будете на лодках плавать. А то и пароходы заведу. – Нет, брат паря, – насмешливо возразил второй мужик, – еще у тебя кишка тонка. – Чего ты понимаешь, медведь! А я знаю. – Знаешь ты дуду на льду. – Осел! – заносчиво крикнул Прохор. Мужик раскрыл рот, чтобы покрепче обложить мальчишку, но, встретившись с его гневными глазами, нагнулся к шитику и с сердцем затюкал кианкой по конопатке. Тропинкой спускалась к воде Таня. Она закинула обе руки на коромысло, лежавшее у нее на плечах, от этого грудь ее приподнялась и колыхалась под голубой свободной кофтой. – Пусти… Ишь ты, загородил дорогу‑то, – толкнула она крутым бедром зазевавшегося Прохора и усмехнулась белыми, как фарфор, зубами. У Прохора заалели щеки. А девушка, подобрав юбку, вошла в воду. Было мелко. Она взглянула на Прохора, подняла юбку выше и зачерпнула серебряной воды в ведро. Прохор, не отрываясь, смотрел на ее крепкие ноги и вдруг всю раздел ее глазами. Но тотчас же в смущении отвернулся и пошел к лодке. «Выкупаться надо» , – подумал он. Сел в корму и с силой взмахнул легким, как соломинка, веслом. Течение стало быстрее, мелькали кусты, тонули в водоворотах широкие листья кувшинок с распускавшимися бутонами. А вот и приплесок с мелким сыпучим песком. Прохор причалил, быстро разделся и бухнулся в воду. Июньская вода все же была прохладна. Дул крепкий ветерок, обрызгивал воду серебристой рябью, гнал облака пищавших комаров в тайгу. Прохор фыркал, отдувался, гоготал, сплавал на ту сторону, нарвал фиалок и царских кудрей, расцветил букет огнями желтых лилий и поплыл обратно. – Что за черт?! А где же белье? Лодка была пуста. Очевидно, смахнуло ветром. Он вскочил в лодку и проворно схватился за весло. – Ay! – вдруг прозвучало из кустов. – Эй! отдай! Это ты взяла? Татьяна, ты! – Иди, миленок, ко мне… Иди!.. Прохор, скорчившись и стыдливо прикрывшись рукой, сидел в лодке. Что же ему делать? – Иди… Ну, скорей… Красавчик мой! Прохор еще не знал женщин, но чувство созревающего мужества частенько беспокоило его. И вот теперь… Сквозь шелестевшую листву голубело платье Тани, словно невидимая рука сыпала сверху незабудки. – Отдашь или нет? Я озяб. В ответ – задорный смех. В Прохоре закипело раздраженье. Он бросил колючее слово. – Ушла. Ну тебя! Подурачиться нельзя… – обидчиво крикнула Таня, и кусты зашуршали, как от удалявшейся лодки камыши. Прохор, все так же прикрываясь и вздрагивая от свежего ветра, побежал к одежде. Его стройное тело, еще не обсохшее от воды, белело на солнце, как снег. Ветер мешал надеть рубаху, трепал рукава, озорничал. Прохор запутался головой в одежде и вдруг.., его ноги кто‑то обхватил и жарко припал к ним. – Нахалка! Ну, и нахалка! – весь сжавшись от стыда, с гневом оттолкнул он Таню и, не владея собой, ударил ее. Девушка вздрогнула, запрокинула голову и умоляюще глядела в его лицо, безмолвная. Прохор тяжело рванулся прочь, бросился на землю и стал, ругаясь, одеваться. Голос его осекся, сделался слабым: – Ну, и девки у вас… А! Первый раз видишь и лезешь. А та привалилась к нему, вся дрожала. Возвращались они в лодке по густым розовым волнам. Страшная, влекущая к себе глубь внизу, и кругом пахло разомлевшими под зноем цветами. Глаза Тани были закрыты; она улыбалась, обнажив свои белые ровные зубы. Прошла неделя. Шитик был налажен. Заготовленные впрок сухари высушены великолепно – звенели, как стекло. Можно было отправляться в путь, но Прохор медлил. – Вода еще не пришла, – говорил он. – Знаем мы эта вода. Нэ надо, Прошка… Рано дэвкам любишь, больно молодой, – журил его Ибрагим, сидя под окном и натачивая об оселок кинжал. Вот на Кавказе у них другое дело: там солнце, как адов глаз, горячее, там в январе миндаль цветет, и люди созревают быстро. Нет, нехорошо Прошка поступает. Не за тем посылали его мать‑отец в неведомую сторону. Кто в ответе будет, ежели с ребенком грех случится? – Он, Ибрагим. Кто клятву дал, что ребенок будет цел? Кто? – Я не ребенок! – крикнул Прохор. – Запомни это. – Он крупным шагом, стараясь громко стучать в пол подкованными сапогами, подошел к стене, сорвал с гвоздя бешмет и вышел на улицу. Ибрагим, как был, согнувшись над кинжалом, так и остался, только прищелкнул языком и посмотрел вслед Прохору, словно старый орел на соколенка, впервые выпорхнувшего из гнезда. Вечер был тихий. Солнце упало в тучи, вода в реке стала сизой, задумчивой, и кровь обнаженного обрыва потемнела. Вдали погромыхивало: наверное, к ночи гроза придет. Чтоб прогнать восвояси докучливых комаров и мошек, молодежь замкнула себя в огненном кольце: кругом пылают‑пышут в небо веселые костры, а в сердце – лихая песня, пляс. Шире раздайтесь, братцы! Прохор в круг вошел. Громче, дружней пойте песни, сегодня Прохор правит отвальную, а завтра… Эх, что там про завтра толковать: пой, кружись, рой землю каблуками! Грянула звериным ревом песня:   Я любила Феденьку За походку реденьку… Я любила Васеньку За бумажку красеньку!

The script ran 0.035 seconds.