Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лев Кассиль - Вратарь республики [1937]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман

Аннотация. Роман «Вратарь Республики» Льва Абрамовича Кассиля — одно из самых первых в нашей художественной литературе и наиболее популярных произведений на спортивную тему. Написанный в 1938 году, роман издавался и в СССР, и в ряде зарубежных стран. По нему поставлен известный кинофильм «Вратарь». В книге не только увлекательно рассказывается о славе и мастерстве советских спортсменов, но и дается широкая своеобразная картина жизни, исканий и дум молодого поколения в первые два десятилетия Октябрьской революции. Многое из того, о чем говорится в романе (связь труда и спорта, быт опытной молодежной рабочей коммуны, вопросы дружбы, товарищества, коллективизма), перекликается с рядом моментов сегодняшней жизни нашей молодежи. Для настоящего издания автор подготовил новую редакцию, адресованную школьникам средних и старших классов.

Полный текст.
1 2 3 4 

Лев Кассиль Вратарь Республики Глава I НЕКТО КАНДИДОВ? Жизнь Антона была полна необыкновенных приключений, но знаменитым он стал в эти двадцать семь минут. Когда рупоры стадиона объявили, что выбывшего из игры вратаря первой сборной заменит Кандидов (завод Гидраэр), эта фамилия никому еще ничего не говорила. Покидавший поле вратарь Колосков, по прозвищу «Старый», был прославленным и бессменным стражем футбольных ворот столицы и слыл лучшим голкипером[1] страны. Правда, в последние годы стали поговаривать, что Колосков сходит, что Старый уже не тот… Да и сегодня он играл неудачно. У него не клеилось. Первый мяч он промазал, второй били вмертвую, но, если бы Колосков не выбежал раньше времени из ворот, и этот гол можно было бы предотвратить. Первая сборная проигрывала, проигрывала всухую: два — ноль. Кое-кто уже подсвистывал на трибунах. Матч был тренировочный — одна из первых игр весеннего сезона. Народу на трибунах было всего двадцать — тридцать тысяч. Соскучившиеся за зиму болельщики, любители неожиданностей, уже предвкушали крупный проигрыш первой сборной, сплошь составленной из «имен». После свалки у ворот Колосков подозрительно захромал. Все были уверены, что это делается в оправдание плохой игры. Болельщики понимающе переглянулись. Никто не сомневался, что Колосков разомнется и останется в воротах. И сейчас зрители были ошарашены. До конца игры оставалось еще двадцать семь минут. И. в такой момент покинуть ворота!.. Обречь команду на полное поражение!.. А кем заменили? Что там, в совете, с ума сошли? Кандидов… Кто это такой Кандидов? Группа «Б»? Что еще за новость? Это имя решительно никому не было известно. Даже диктор, произнесший имя Колоскова сочным, раскатистым баритоном, споткнулся, неуверенно выговаривая фамилию новичка. Стадион засвистел. И тут под свист и ироническое топотанье на поле выбежал рослый атлет. На нем был белый свитер. Синел значок завода Гидраэр на груди — пропеллер и буква «Г». На голове вратаря красовалась странная войлочная шлычка треуголкой. Такую нашивали старые волжские грузчики. На трибунах неприязненно захохотали. — Сними ермолку! — Эй, малый, сними малахай! Новый вратарь бежал неторопливо, широким и тяжелым махом. — Иноходец! — кричали с трибун. Голкипер вбежал в пустые ворота, на ходу обдернув фуфайку, подтягивая наколенники и поправляя перчатки. И тут все увидели, что он — гигант. Пока вратарь шел, это скрадывалось пространством поля. Но теперь, оказавшись в стандартной, строго промеренной раме ворот, он поразил всех. Ему ничего не стоило, просто подняв руку, достать верхнюю штангу. Ворота как будто стали уже и теснее. Он спокойно и хозяйственно осмотрелся, поправил сетку, притоптал большими ногами взрыхленный песок на площадке, где еще дымился прах недавней стычки. Всем показалось забавным, как он рукой попробовал, крепки ли стойки ворот. Потом он прислонился к одной из стоек — статная махина в свитере, гетрах, наколенниках, локотниках и прочих футбольных доспехах — и принялся лущить семечки. Он, не поднося руки, издалека вбрасывал в рот подсолнухи, сплевывая за ворота. И все это делалось без спешки, обстоятельно. Болельщики обомлели от такой наглости. Да ведь пока такой повернется, мяч войдет и выйдет. После нервного сухопарого Колоскова спокойствие и медлительность новичка оскорбляли зрителей. Вторая сборная тоже решила использовать уход Колоскова, чтобы окончательно разгромить противника. Игра покатилась к воротам первой. По правой кромке мчался крайний нападающий — Цветочкин. Это был известный игрок. Он был обижен сегодня тем, что его поставили во вторую сборную. Он уже всадил два мяча Колоскову. Теперь он опять стремглав вырвался вперед. Он обошел, обвел защиту, погнал, помчал мяч. Он несся рьяно, зло, неудержимо. Мяч легкими, короткими рывками катился перед мелькающими ногами в полосатых гетрах. На трибунах стояли рев и вой. Однако исполинская фигура в воротах не проявила никакого смятения. Вратарь смахнул с губ подсолнечную шелуху и строго поглядел на нападающего. Того настигали защитники. Бегущий, чувствуя за собой погоню, с ходу, что есть силы, поддал мяч ногой. — Есть! — закричали на трибунах. Но за мгновение до этого вратарь, в котором мигом исчезла его вялость, сделал два длинных и упругих шага в сторону; точно угадав направление удара, он спокойно поднял левую руку. И тут все увидели нечто странное. С огромной силой пущенный мяч в верхнем углу ударился о поднятую широкую ладонь. Вратарь даже не покачнулся. Он сделал лишь пальцами легкое вращательное движение, словно ввинчивал мяч в воздух. Так ввертывают лампочку… Мяч, на мгновение пропавший в полете, стал снова видим в воздухе, у руки вратаря, словно вынутый из пустоты. Мяч не отскочил. Он как бы прилип к недрогнувшей перчатке. На вратаря бежали, но он, шагнув навстречу, быстро отвел руку и, размахнувшись, высоко над головами нападавших выбросил мяч. Мяч упал далеко за центром, куда редко кто из вратарей и ногой мог выбить. Стадион коротко хохотнул, как один большой добродушный человек. И вот тогда кто-то на трибунах сказал: — Вот дьявол здоровый! Ему и ворота эти малы… ему только у Яузских стоять. Эта грубоватая шутка мигом обошла по эллипсису стадион. Каждый из сидевших на трибунах слышал ее дважды: один раз дошедшую слева, другой раз — справа. И она стала дежурной остротой, долгое время сопровождавшей впоследствии игру Антона. Но старые болельщики видали виды. Их нелегко было пронять. Один эффектный мяч еще ничего не говорил. — А малый-то с рисовочкой, — хрипло сказал один из них, известный в спортивных кругах под именем дяди Кеши. — Это все афишка, — поддакнул его сосед. — Для маленьких, — добавил дядя Кеша. — Словит пару, поумнеет. — Факт! Однако девушки уже просили у соседей одолжить им на минуту бинокль и разглядывали новичка. Они видели крупное простоватое лицо, темное от давнего загара. Светло-серые глаза смотрели с упрямством, которое пыталось выдать себя за спокойствие и мужество. Кожурки от семечек налипли на приоткрытый рот. Светились очень белые зубы. Загадочная седая прядка выбивалась из-под шлычки на прямой лоб. И владельцам биноклей пришлось поторапливать своих соседок. Но никто еще не подозревал, что имя человека в воротах скоро станет известным всему миру. Далеки были от этой мысли двадцать один игрок на поле и десять приятелей вратаря по заводской команде, которые сидели на трибунах и, волнуясь за товарища, в особо драматические моменты до синяков щипали друг друга. Сам новичок отмахнулся бы и сказал, что все это вздор. И только в третьем ряду, еще боясь верить, но истово желая этого, думал так Евгений Кар, Карасик, журналист. Глава II КОРОБЧАТЫЙ ЗМЕЙ Женя Карасик всю жизнь завидовал Антону. Это была зависть восторженная и неизлечимая. Тошка и Женя были ровесники и в детстве жили по соседству. Дворы соприкасались. Но высокий брандмауэр разделял их. А дома, поворотясь друг к другу черными ходами, смотрели на разные улицы. Парадное крыльцо докторской квартиры выходило на мощеную и тенистую Большую Макарьевскую. Разболтанная калитка двора, где жил со своим отцом-грузчиком Тошка, хлопала на всю Бережную улицу, по крыши сидевшую в песке. Улицы враждовали между собой. На перекрестках устраивали бои, выходили стенка на стенку. И Тошка был первым заводилой в этих стычках. От его рук, размашистых и скорых на драку, крепко доставалось противникам с Макарьевской. Пространство вокруг Тошки кишело, казалось, его кулаками, с такой быстротой он раздавал налево и направо тумаки. Рослому не по летам Тошке завидовал не только докторов Женя, как звали Карасика в детстве. Ему завидовали мальчики даже с соседних улиц. Даже на самой Базарной площади и там ребята знали и боялись Тошку. Во-первых, грузчиков Тошка был лихой биток. И его литок-панок — залитая свинцом бабка, раскрашенная химическим карандашом, — наводила ужас на игроков в бабки во всей округе. Заветный литок рядами косил «козны». В лапту никто не ловил таких высоких свечек. Противники блекли от зависти, когда, крикнув: «Дай свечечку!» — Тошка у самой земли, изловчась, брал падающий на него с огромной высоты литой мячик. Когда же он бил, «отпастись» было немыслимо. Но главное — у него от рождения один вихор был совсем белый. Что бы там ни шипели враги о шельмах, которых сам бог метит, и они признавали: человек, столь таинственно отмеченный природой, не мог быть обыкновенным. Да, было чему позавидовать. Когда Тошке исполнилось двенадцать лет, ему никто не давал меньше пятнадцати — шестнадцати. Он поднимал мешок-пятерик и почти на голову перерос своего отца, сутулого и приземистого крючника, с черной головой, вросшей в чудовищно широкие плечи. Отец Тошки славился своей силой среди грузчиков. Женя видел раз, как, балансируя на качающихся мостках, непостижимо легко ступая согнутыми ногами, сведенными предельной натугой, отец Тошки нес на спине рояль… Тошка унаследовал силу отца, рост и дородство покойной матери, которой он почти не помнил. Женя и Тошка были знакомы лишь издали. Тошка всегда чувствовал свое превосходство над мелкой породой, к которой он причислял и Женю, а Женю предостерегала от знакомства с Тошкой Эмилия Андреевна, бывшая у них в доме за экономку. Но Тошка властвовал не только на земле. Он был полон неожиданностей и никогда не мог довольствоваться чем-нибудь одним. Пресытившись уличными победами, он однажды продал свои знаменитые «козны-бабки» и через несколько недель безраздельно завладел небом над всем кварталом. Его змеи летали выше других и дрынчали громче остальных. Голуби его гона были самыми неутомимыми. Змеи и голуби составляли все богатство Тошки. Он владел не менее чем двенадцатью парами самых лучших голубей. Здесь были лихие турманы, чеграши, пышные бантастые. Зобатые напыженные голуби, похожие на Чичикова, разгуливали по приполку открытого летка. Ворковали москвичи и ступали мохноногие, словно битюги, черно-пегие. А около них топтались, похлопывая крыльями, гукая, переминаясь с ноги на ногу, как извозчики на морозе, ручные сизари Тошкиной охоты. И вся улица с завистью смотрела, как разом, тесной стайкой, снимались Тошкины голуби и кружились высоко в небе, словно чаинки в стакане. А Тошка длинным шестом, как ложкой, мешал в небе. И свистеть так, как Тошка, никто из ребят не умел. Замечательный, нестерпимый для ушей молодецкий посвист Соловья Разбойника извлекал Тошка из двух пальцев, засунутых в рот. И любители, заслышав этот единственный в своем роде свист, с уважением глядели в небо и говорили: — Тошкин гон! Гляди, какого турмана играет! А знаменитые Тошкины турманы забирали в высоту, складывали крылья: и камнем падали, штопорили вниз, чтобы над самым коньком крыши вдруг расправить сжатое в комок тельце и на внезапно окрепших крыльях крутым винтом взвиться в небо. Недаром же любого соседнего голубя мог сманить своей стаей Тошка. А змеи его!.. Большие, конвертом, с барабаном и телеграммами, взбегающими по нитке наверх. Они лезли плоской своей грудью прямо на ветер, ныряли, снова взмывали вверх. Женя тоже пытался мастерить змеев. Папа по его просьбе подарил ему книжку, в которой все было рассказано: и история змеев, и о Франклине, который запустил змея в грозу и поймал молнию, и о том, какие планочки, бумажки, нитки нужны. Но Женю всегда влекли необыкновенные размеры и те формы, к которым книжка советовала приступать лишь после того, как простые виды будут пройдены и испытаны. Женя выдумывал красивые очертания. Он с жаром расписывал, раскрашивал змеев. Змеи были очень хороши в руках, но летать они не летали. Ветер, едва приняв змея из Жениных рук, с размаху швырял его о крышу, дырявя и круша хрупкое сооружение. А у Тошки!.. У Тошки самые некрасивые, из дранок и газет, клейстером склеенные змеи взбирались по ветру легко, как пожарные по лестнице. Какой-нибудь простецкий «монах» — бумажный кулечек со шпагатным хвостиком, просто фунтик, наполненный ветром, и тот вилял над крышей с солидностью цепного барбоса, в то время как у других мальчиков змеи вились, словно мальки над отмелью. Но стоило появиться над двором какому-нибудь другому залетному змею, как тотчас взвивалась неумолимая Тошкина гаечка на веревке, взлетала ракетой, перехлестывая нить чужого змея. И вот уже он, плененный, трепыхался в Тошкиных руках. Однажды папа привез Жене из Саратова невиданный готовый змей фабричного изготовления. Это был совсем необыкновенный змей — коробчатый! На двух крестообразных распорках держались четыре планки. На концах их был растянут красный и желтый шелк. Шелк был тугой и гулкий, как на раскрытом зонтике. Женя тотчас помчался с ним на крышу. Запустить змея было нелегко. Он тыкался в жесть кровли, гремел и куролесил. Но потом он вдруг струной напряг нить и взошел в небо, бесхвостый и диковинно нарядный. Он легонько дрынчал, ссаживался назад, потом снова совался вверх и вперед, словно долбил какую-то невидимую стену, как оса у оконного стекла. Это был час Жениного торжества. На всех дворах завистливо задирали головы, на всех крышах сидели мальчишки. Только не было Тошки. Впрочем, все равно было ясно, что Тошка потерпел поражение. И вдруг из-за амбарного мезонина на Тошкином дворе взвилась гайка. Она летела, как черный метеор, оставляя тонкий нитяной след, развертывая на лету бечевку. Женя обмер. Но гайка не долетела до нити его змея. — Сматывай, мотай! — кричали мальчики. Женя стал поспешно накручивать на вертушку. Змей не давался, подтаскивать его надо было умеючи. Змей рвался, тянул нить, водил из стороны в сторону, как большая рыба на лесе. И тут второй раз, словно гадюка, прянула Тошкина бечева с гайкой. Шпагатина легла на нить, гайка перекинулась, скользнула вниз. Напрасно Женя, перехватывая по очереди обеими руками нить, подтягивал свой змей. Подрагивающая шелковая коробка канула в глубину Тошкиного двора. Женя не выдержал и заревел на весь квартал. Слезы капали на крышу, а Тошка для пущей обиды своим окающим говорком закричал: — Эй, плакса, три копейки вакса! Э-эй, ведерко подставляй под водосточную трубу-то, полное наберешь! Сопя и всхлипывая, Женя побежал жаловаться папе. Доктор очень не любил, когда подаренные им игрушки ломались или пропадали. Он в таких случаях огорчался куда больше, чем сам Женя. Услышав о похищении змея, папа поднял очки на лоб, посмотрел на Женю невооруженным глазом и сказал: — Ну вот, дари вам… Дворник Родион был послан на тот двор. Вскоре он вернулся, неся в одной руке коробчатый змей, а другой держа за локоть похитителя. Женя невольно попятился. Так вот он, Тошка, гроза квартала. Босые ступни в коросте пыли, широкие протертые грузчицкие штаны, далеко не доходящие до лодыжек, желтая выгоревшая рубашка распояской и знаменитый седой клок. — А откудова я знал? — оправдывался Тошка. — Что ль, написано на нем, что купленный?.. А сломато тут, это не я, так и было. Тут надо пояснить, что по мальчишеским законам купленные родителями вещи считались неприкосновенными. Наставить синяков друг другу, заманить и угнать голубку, забрать все «козны», перехватить чужой змей — все это было можно, все это разрешалось. Но разбить очки у близорукого сынишки соседнего портного, изорвать рубаху противнику, украсть шапку… словом, вовлечь в расходы и навлечь родительский гнев — это считалось недопустимой подлостью. Женя не раз использовал это правило. У него были часы-браслет, и в драке он всегда держал левую руку у самого больного места — «под ложечкой». Ударить по часам никто не решался. — Ну, вот и разбирайтесь тут сами, — сказал дворник Родион и пошел на кухню, чтобы получить у Эмилии Андреевны обещанную рюмочку. Мальчики остались одни. Оба молчали. — А это починить можно в два счета, — сказал Тошка, показывая пальцем на змея издали, но не трогая его. — И будет, как раньше… Кусачки есть? Кусачки нашлись. Повреждение было мигом исправлено. Вскоре мальчики очутились снова на крыше. Вместе запустили змея и по очереди держали тугую гудящую нить. Тошка стал хвастаться, что он сделает змея, который будет поднимать человека. «Только бы крепкие бечевки достать». — А правда, у тебя заводной паровоз есть, даже задним ходом может? — спросил потом Тошка. Принесли паровоз. Паровоз мог действительно ходить и задним ходом. Это вконец сразило Тошку. Чтобы как-нибудь укрепить свою репутацию, он предался приятным воспоминаниям: — Эх, как вчера один мальчишка с вашей улицы ко мне все лезет и лезет… Я кэ-эк дам ему! Он так и полетел. Пускай не лезет сам. — У тебя мама есть? — спросил Женя. — Нет, она в Астрахани померла на барже, от холеры. А у тебя? — У нас мама живая, только она с папой характером разошлась, — отвечал Женя. — Без матери эх и плохо, — сказал Тошка. — Да, отсутствие матери весьма отражается, — произнес Женя фразу, которую он перенял от взрослых. Некоторое время оба молчали. Женя показал Тошке свои книги. Книжки были очень интересные и невероятно красивые. Красные, с золотом, с картинками, от которых нельзя было оторваться. Там были нарисованы рыцари, путешественники и корабли. — А я, хочешь, за три версты любой пароход отгадаю, — сказал Тошка. — Ну да, как раз! — А вот тебе и «как раз»! Айда на пристань!.. Мальчики пошли на Волгу. По дороге Тошка старался блеснуть своими необыкновенными познаниями в самых различных областях. — А вот отгадай, — говорил он внезапно: — на дубу три ветки, на каждой по три яблока, сколько всего? — Ну, девять, — с чувством полного своего превосходства отвечал Женя. — Эх, ты! На дубу разве яблоки растут? А еще гимназист! Женя был уязвлен. Он решил доказать Тошке, что в гимназии тоже кое-чему учат. — Скажи «государь», а потом от начала по одной букве откидывай, — сказал он Тошке. — Ну, а что будет? — недоверчиво спросил Тошка. — А ты вот скажи. — Государь, — начал Тошка, — осударь, сударь, ударь. Бац!.. Женя с опаской, но увесисто ударил Тошку в плечо. — Ты что? — удивился Тошка. — А ты сам сказал «ударь». Женя был отомщен, а Тошке эта шутка очень понравилась. — Как, как?.. Это здорово, — сказал он. — Ну, а теперь ты говори: «И я с ними». Как я что скажу, так ты и говори: «И я с ними». Вот пошли ребята в лес… — И я с ними, — сказал Женя. — Нарвали там цветов… — И я с ними. — Пошли домой… — И я с ними. — Положили цветы на лавку… — И я с ними. — А свиньи подошли и стали есть… — И я с ними, — не удержался Женя. — Эх, со свиньями-то?! — торжествуя, воскликнул Тошка. — Со свиньями, со свиньями!.. А еще докторов сын. — А у нас десятичные дроби уже учат, — сказал посрамленный Женя. — Это что! А ты вот отгадай. Как это может быть: раздался выстрел, и щекатурка обагрилась кровью. Женя не знал, как и почему это может быть. Тогда Тошка объяснил, что кровью обагрилась щека турка. — Так пишется же штукатурка! — возмутился Женя. — Мало что пишется, на то и игра, — сказал Тошка. Чтобы Тошка не очень зазнался, Женя спросил: — А скажи вот, чем ты в жизни хворал? Тошка задумался. — А по-за-то лето я на ставу купался и паршу схватил. Там вода поганая. — Это что! — сказал Женя. — А я вот краснухой болел, потом корью, а дифтеритом даже два раза. Один раз даже крупом настоящим… Женя торжествовал. Глава III ПАРОХОДЫ Потом они сидели на берегу. У пристани восхитительно пахло воблой, дегтем и рогожей. Стояла землечерпалка, или грязнуха, как называл ее Тошка. Она издавала то гусиный, то верблюжий крик и беспрерывно поднимала и опрокидывала себе в глотку до краев полные чаши. В береговых чайных голубые трубы граммофонов вопили: «Я умираю с каждым днем» и «Приноси мне хризантемы». На, галереях сидели разопревшие бородачи, а над их головами люди в белых фартуках жонглировали кипящими чайниками, подносами, бутылками и салфетками. Внизу, под галереями, точильщики, притопывая одной ногой, сыпя холодными искрами, вострили кухонные ножи, косари и сечки. И шершавые крутящиеся камни точила визжали под ножом по-поросячьи. Засунув головы в торбы, качали головами мухортые извозчичьи лошади в синих и белых рыцарских попонах с красными сердцами по углам. К пристаням тянулись обозы. Лошади ломовиков в соломенных шляпках и мочальных передниках были, как казалось Жене, похожи на папуасов. У пристаней стоял страшный гомон. Лошади ржали и фыркали, кричали пароходы, ломовики ругались длинно и неутомимо, скрипели мостки, по которым вереницей всходили на баржи грузчики. На головах грузчиков были надеты мешки, сложенные угол в угол, и грузчики напоминали не то монахов, не то гномов. А на пристани крючники, волочившие что-то длинное и очень тяжелое, пели сдавленными, трудными голосами, выдыхая на последнем слоге: — А-эй, еще! — А ну давай! — Разок еще!.. — Еще разок! — Пошла, давай!.. — А ну, взялись!.. — А ну, еще… — А ну-ка, враз… — Сейчас пойдет. — Еще чуток… — Пошла-а-а-а-а!.. Поодаль стояли нефтяные баки — красные, серые и зеленые, похожие на гигантские формочки для песчаных куличиков. Около них, длинные, широкие, с домиками посередке, с наклонными мачтами, стояли нефтянки «Вэга», «Омега», «Дельта». Легкий, воспламеняющийся запах, витал здесь, и тревожные красные надписи были начертаны на баках и домиках: «Огнеопасно», «Не курить». На порожней барже сидел сонный, распоясанный водолив. В широких стоптанных лаптях, обвисших портах и розовой рубахе, он глядел на сверкавшую ширь реки и от нечего делать переговаривался во всю глотку с проходившими мимо за версту от него дощаниками. — Э-э-эй!.. С чем идетё-о? — вопрошал он, подходя к борту баржи. — Тес во-о-о-зим! — отвечали те. — По-о-чем брали? — Дуб еловый — рубь целковый; клен с осиной — рубь с полтиной. — Бестолочь, дурохлеб! — орал обиженный водолив. — Толком просят. — Губу подбери, распустеха! — кричали с дощаника. — Смотри у меня!.. — Сам-то хлебало-то сомкни, раззявился: га-га-га!.. На якорях, носом против течения, стояли высоко-трубные, широкобокие буксиры. Но мальчики не смотрели на них. Они интересовались лишь пассажирскими пароходами. Буксирные пароходы были «ненастоящими». Та же, копотная и чумазая, шла на них береговая жизнь. Сушилось белье на поручнях. Женщина выливала из ведра помои за борт. И по глади реки плыли арбузные корки, шелуха и всякая дрянь. Мальчики терпеливо ждали, когда подойдет настоящий пассажирский пароход. И вот раздавался где-то за песками сперва встречный гудок его, а потом показывался он сам, двухэтажный и долгожданный, оглашал берега величественным подходным гудком и медленно подваливал к пристани. Тошка заранее, по гудку, издали угадывал имя парохода. — «Кавказ и Меркурий» идет, — говорил Тошка. — Восточного общества «Кашгар» или «Маргелан». Пароход подходил, и Женя видел на всех спасательных кругах его надпись: «Кашгар» — Восточное пароходство. Так началась дружба. И через три дня Женя не мог уже представить, что было когда-то время, когда они не водились с Тошкой. Тошка стал вскоре непреложным авторитетом для Жени. Он не сходил у Жени с языка. — В этом году в низовье на арбузы урожай хороший, — говорил вдруг за обедом Женя, когда Эмилия Андреевна подавала на третье арбуз. — А ты откуда знаешь? — удивлялся отец. — Так Тошка сказал, — отвечал Женя. — Подумаешь, авторитет твой Тошка! — говорил отец. Мальчики подолгу шатались по берегу, сидели на пристани, качались на привязанных лодках. Скоро и Женя начал различать пароходы издали. Выяснилось, что пароходы только для. непонимающих похожи один на другой. На самом деле у каждого были свои особенности. Так, пароходы общества «Русь» гудели, словно шаляпинский бас в граммофоне береговой чайной. На трубе «русинских» пароходов белел круг с буквой «Р». Задняя мачта стояла не на корме, а на верхней палубе. И лодка висела не на мачте, как у всех, а была подвешена горизонтально над кормой. «Самолетские» пароходы были окрашены в розовый цвет, имели вокруг трубы красную полоску и широкую белую линию вдоль всего борта. Большей частью они назывались по именам писателей: «Гончаров», «Крылов», «Мельников-Печерский», «Тургенев». «Тургенева» можно было узнать издали по стеклянному колпаку над рубкой[2] первого класса и золотой звезде на носу. На «Тургеневе» ездил по Волге сам царь. (Царь, видимо, ничего не понимал в пароходах. Иначе бы он выбрал «Кавказ и Меркурий».) Если розовый пароход был короче обыкновенного, значит, это был «Самолет» второй линии, ходящий не ниже Саратова. Тогда он мог называться «Князь Серебряный», «Иоанн Калита». Пароходы общества «Волга» — «Вольские», как называл их Тошка, — распознавались по особому знаку на полукруглом кожухе колеса и имели голос заливчатый, как у певчего в Троицкой церкви. Назывались эти пароходы аристократически: «Графиня», «Княгиня», «Царица» и так далее. Были еще и презренные, грязные «купцы», пароходы Купеческого общества. Они не имели никаких особых признаков, и это тоже было их отличием. Были пароходы старого Американского общества — «зевеки», как их называли на Волге. У них колеса были не сбоку, как у всех пароходов, а сзади, и были похожи эти пароходы на плавающие водяные мельницы. Назывались они «Ориноко», «Миссури». Названия однотипных пароходов можно было угадать по количеству пожарных ведер на крыше. По волжской традиции количество ведер соответствовало числу букв в названии. Редкой и особенной удачей считалось, увидеть пароход «Фельдмаршал Суворов» или теплоход общества «Кавказ и Меркурий» с круглым окном. «Фельдмаршал Суворов» был в то время последним и единственным двухтрубным пассажирским пароходом на Волге, а полукруглые окна в роскошных салопах первого класса были лишь на теплоходах самой последней стройки — «Петрограде», «Царьграде». — Теплоход, — загадывали мальчики, увидев издали приближающуюся белую громаду. — Волны сзади идут, значит, не колесный. За капитанской рубкой белая трубочка, значит, не «Бородино»… — Спереди палуба приподнятая, — перебивал Женю Тошка. — Круглое окно, — восклицал Женя, — восемь ведер! — «Э-р-з-е-р-у-м»! — решали оба. И подходил «Эрзерум». Вскоре мальчики знали уже все расписание. Им было известно, в какой день придет любой из пароходов. И, заслышав издали гудок парохода, не глядя, они знали уже его имя. Они подолгу просиживали у пристаней. Когда приходил пароход с круглым окном (разумеется, из-за «купца» или «самолета» второй линии не стоило и беспокоиться), они с восторгом наблюдали, как вышедшие за покупками пассажиры, услышав три свистка своего парохода, бросали торговаться, совали наспех деньги торговцам и спешили на пристань, роняя огурцы, расплескивая молоко из крынок… Хотя всякому мало-мальски грамотному человеку известно, что три гудка — это лишь второй свисток парохода, а пароход уйдет после третьего, который состоит из четырех гудков — одного длинного, тягучего и трех отрывистых. Да потом еще будут три коротких пискливых, призывающих отдать чалки — носовую и кормовую. Но пассажиры во всем этом ничего не смыслили и волновались из-за пустяков. — Тебе кем бы хотелось быть? — спросил раз Тошка. — Капитаном, — не задумываясь, сказал Женя. — А тебе? — И мне. Капитану хорошо: ездит бесплатно, и ему обед даже в каюту подают. — И форма красивая, — сказал Женя. Иногда Женя восторгался удивительной силой грузчиков, взваливавших себе на закорки чудовищную, многопудовую кладь. — Вот силачи! — говорил Женя. — Да, потаскай вот по копейке с пуда-то, — возражал Тошка. Буксирные пароходы носили часто имена своих хозяев: «Башкиров», «Бугров», «Василий Лапшин». — Подумаешь, — сказал как-то Тошка, когда мимо приятелей прошлепал пароход с купеческой фамилией, — назвался за свои деньги! Это мало радости… Знаешь, Женька, нет, я не капитаном буду, а вроде каким-нибудь великим моряком, и чтобы после через меня пароход назвали «Кандидов». А? Он мечтательно прищурился, как бы представляя себе эту полукруглую надпись. — Скажем, «Антон Кандидов», чтобы по всей Волге… Тошка учился в начальном училище и презрительно отзывался о гимназистах. Но на самом деле он мучительно в душе завидовал Жене. Тошке нравился этот Худенький мальчик, деликатный, но неуступчивый. Он испытывал к Жене странную и непривычную нежность. Тошка знал очень много скверных вещей и мерзких слов, но он сгорел бы со стыда, если бы только Женя узнал, что такие слова сидят в Тошкиной голове. Тошка быстро перечитал все книги, имевшиеся у Жени, Новые они читали уже вместе. Книги повествовали о славе, о битвах, о любви. Последняя не очень интересовала мальчиков. Но почти на каждой странице люди целовались, объяснялись в любви, страдали, и редко выпадали в книжках, рекомендованных отцом, счастливые странички, где герои дрались, путешествовали и воевали. Весь воздух вокруг мальчиков был пропитан войной. На пароходах ехали солдаты. Война была слышна в разговорах на берегу, на пристанях, в школе, войной были полны газеты. На войну уезжали, на войне пропадали знакомые люди. И, когда мальчики читали «Войну и мир», они выпускали все, что касается мира, и читали только о войне. Книги поразили воображение Тошки не только замечательными событиями, героями, приключениями, о которых там говорилось, но и непривычным звучанием слов, которыми все это было рассказано. И скоро Тошка стал щеголять целыми фразами, вычитанными и крепко засевшими в голове. Особенно нравилась ему одна. Надо или не надо, он употреблял ее во всех случаях жизни, произнося одним духом, без знаков препинания: «Пер-Бако[3] это львенок а не ребенок клянусь душой о боже мой удар был верен я умираю». Это было почище, чем его прежнее «раздался выстрел, и щека турка обагрилась кровью». Иногда, зачитавшись с Женей, Тошка вдруг спохватывался, что пора нести отцу на пристань обед, который артельная кухарка варила на дворе, где жил отец Тошки. И тогда он вместе с Женей бегом мчался на берег, неся под мышкой каравай черного хлеба и в платке горячий чугунок с похлебкой. Грузчики, потные, с лицами, выбеленными мукой, как у циркачей, в необъятной ширины портах и в лаптях, садились на берегу в кружок. Некоторые сперва, наклонись над водой, ополаскивали лица, обнаруживая загар чугунного отлива. Перекрестившись, они принимались за еду. Каждый вынимал деревянную ложку, просоленную и навсегда пропахшую луком и потом. Отец Тошки, бывший в артели старшиной, или, как его звали грузчики, тамадой, разрезал широким ножом каравай на равные треугольные краюхи, пробовал похлебку, солил и первым зачерпывал ложкой горячую жижу. За ним совали свои ложки и другие. Ели молча, строго и вдумчиво. Когда в чугуне показывалось дно и супное мясо, отец разрезал ножом говядину на части и, стукнув ложкой по краю горшка, возглашал: «По мясам!» И так же по очереди каждый брал ложкой свою порцию. Тошка приходил тоже всегда со своей ложкой, но по юности лет был последним в очереди. Раз отец Тошки с добродушной насмешкой посмотрел на Женю, вынул из кармана чистую ложку и, протягивая, сказал: — Подсаживайся к нам, молодой человек. Похлебай с нами. Попробуй нашего питания — не густо, да здорово. Говорил он так же окая, как и Тошка. Он был родом с верховьев Волги. Грузчики засмеялись, очистили место для Жени. Женя всегда немножко робел перед этим человеком, с могучими, чересчур длинными руками и черными глазами, за насмешливым добродушием которых таилось какое-то умное знание, которое грузчик, видимо, не выдавал каждому встречному. Конфузясь, Женя полез ложкой в общий чугунок. Он ел обжигаясь, не доносил до рта и половины ложки, думая о том, как ужаснулись бы папа и Эмилия Андреевна, если бы застали его за этой трапезой. Но похлебка показалась ему очень вкусной. Потом отец-тамада брал за хвост воблу и бил ее с размаху о булыжник, чтобы она сделалась помягче, сдирал с нее золотистую кожу, разрывал пополам, как стрючок, выдавливал сухую икру. После ели арбуз, купленный тут же на берегу. Отец Тошки замечательно умел выбирать арбузы. Он подкидывал и шлепал их снизу, как ребенка; брал за поросячий хвостик и смотрел, не зеленый ли он; потом поднимал обеими руками арбуз на уровень лица, прикладывался ухом, давил и слушал; откладывая арбуз в сторону, брал новый, перебирал так штук пять — шесть и уверенно говорил: «Этот»… Он клал арбуз на колени, вытирал о хлеб ножик, всаживал его в корку и делал движение на себя. Сразу по всему арбузу шел треск — трещина опережала разрез. Подцепив на кончик ножа, отец вынимал красный, сахаристый, сочащийся клин с черневшими в нем семечками. Потом он разрезал арбуз на доли и стряхивал косточки. Каждый брал долю и губами, носом, щеками по уши уходил в хрусткую, водянистую сладость. Арбуз всегда ели с хлебом. Женя никак не мог привыкнуть к этому. Тамада уговаривал его: — Арбуз хорошо с хлебом идет, — говаривал он. — Без хлеба какая это пища, одна сласть. Арбуз — это наши коренные харчи. И для промытия внутренностей хорошо тоже… Глава IV ПОЛОСА ОТЧУЖДЕНИЯ К пристаням и амбарам со стороны нефтяных баков подходила железнодорожная ветка. За глухим забором в выемке находилась таинственная зона всяческих запретов. Туда нельзя было ходить. На забор нельзя было лазить, и место там, за забором, так и называлось строго и потусторонне: полоса отчуждения. Между тем там происходило, должно быть, нечто очень интересное. Из-за забора вверх вырывался вдруг черный масляный дым или пыхали клубы пара. Иногда казалось, будто там стукались одна о другую разом много пустых бутылок. Высокими голосами кричали паровозы. Мальчики давно уже собирались проникнуть в это запретное местечко. Конечно, до знакомства с Тошкой Женя и помышлять об этом не мог. И вот они отправились. Тошка знал, как пробраться туда незаметно. Со стороны баков, там, где железная дорога выходила на берег, ограждений не было. Там они попали в полосу отчуждения. Это была мертвая прогалина на волжском берегу, где ребята обычно видели кряжистые осокори, золотистые пески, траву. Казалось, что это место изъято из ведения природы. Суровые надписи — «Не курить», «Посторонним вход воспрещен» — относились, по-видимому, и к деревьям, траве, свежему воздуху. Ни травинки, ни листочка не было здесь. Земля была испорошенная, золотистая и ржавая, похожая на нюхательный табак. Кругом пахло железом и керосином. Лежали кучи шлака. Деревянные шпалы были просмолены и как будто старались скрыть, что когда-то они росли и зеленели. Мальчики заблудились в длинных улицах из глухих и слепых товарных вагонов. Они пробирались между чугунными колесами цистерн, похожих на паровозы, которые обкарнали спереди и сзади. Вдруг приятели увидели перед собой настоящий паровоз. Это был маневренный локомотив. Стрелочник с маленьким колчаном на боку, в котором вместо стрел были зеленые и красные флажки, поднял рожок. Звук у рожка был детский, игрушечный. Паровоз коротко отозвался. В топке его усилилась дрожь и гул. Из цилиндра вышел голый поршень, весь в масле. Потные колеса локомотива медленно повернулись, паровоз мягко двинулся. Потом опять пропел младенческий рожок. Паровоз легонько рявкнул и бережно прикоснулся своими буферами к буферам переднего вагона дожидавшегося состава. Тарелки буферов сошлись, как сходятся ладони играющих в «капустку». И сейчас же пошел бутылочный разноголосый перезвон по всему составу. К ужасу Жени, под паровоз бросился человек. Он юркнул под самые буфера, набросил тяжелую сцепку на крюк, что-то свинтил и выскочил невредимым на свет божий. — Вот молодчина! Паровоз стоял совсем близко от ребят. Они чувствовали его жар, слышали самоварное клокотанье, банный запах пара. Женя был начитанным мальчиком. Он совсем недавно прочел книжку о Стефенсоне и принялся сейчас объяснять Тошке устройство паровоза. — Вот видишь, — говорил он, — это дымогарная труба. Вот тут дымовая коробка. Это вот сухопарник. — Ну, ну, толкуй дальше, — раздался голос сверху. На мальчиков смотрел высунувшийся из окошка будки машинист. У него были длинные пышные усы, такие белые, словно он из обеих ноздрей выпустил подобно паровозу две струи пара. — Молодец, молодец! — продолжал машинист. — Верно, не в гимназии этому выучился? Как будто там это по программе не учат. — Я сам про это читал, — объяснил Женя. — А вы чьи это такие, что тут? — заинтересовался машинист. Ребята назвали себя. — О-о! — заулыбался машинист, и усы его совсем распушились. — Григория Аркадьевича, доктора, Михайла Егорыча, тамады, вот вы кто такие. Ну, а на паровозе никогда не катались? — Нет. А на пароходе сколько раз!.. — Мы все пароходы наизусть выучили, — наперебой заговорили мальчики. — То пароходы. А хотите на паровозе? Хотят ли они? Хотят ли они ехать на паровозе?! Многим ли удавалось в своей жизни ездить на паровозе в будке машиниста?! Сколько таких счастливцев на свете? Раз-два — и обчелся. Машинист помог им влезть по стальной, скользкой лесенке. Наверху, еще не совеем веря своему счастью. Женя и Тошка первым делом увидели два ряда оскаленных белых зубов и два сверкающих глаза. Это улыбался ребятам кочегар. В будке было очень жарко. Машинист отпил из жестяного чайника, стоявшего на деревянной полке под самым окошком, очень домашней и совершенно не вяжущейся со всем железным машинным обиходом. Опять донесся звук рожка. Машинист за что-то потянул, и паровоз засвистел, заголосил с невероятной силой. Мальчики едва не оглохли, но не подали виду, что струхнули. Машинист взялся за рычаг. Кочегар поддал жара в огненное нутро локомотива. Из открытой топки на мальчиков полыхнуло нестерпимым жаром. Вдруг все заходило ходуном, под ногами задрожало и заскрежетало. Какая-то долго сдерживаемая сила вырвалась на волю. «Ах-ах-ах!.. Ха-ха!» — заухала паровозная труба. Локомотив мягко взял с места и пошел, пошел, дав задний ход, таща состав, чуть-чуть стуча. Так, пятясь, локомотив вывел вагоны на другой путь. Здесь он опять звонко и молодцевато гаркнул, опять пошел перезвон буферов, как будто несколькими молоточками вразброд ударили по цимбалам, и локомотив пошел передним ходом, подталкивая перед собой вагоны. Все это было так интересно, так необыкновенно, что мальчики готовы были уже изменить своим пароходам и сделаться в будущем не капитанами, а паровозными машинистами. Но нужно было выяснить еще один существенный пункт железнодорожной службы. — А у паровозов названия бывают? — спросил Женя. — А как же, — сказал машинист. — Разные системы. Допустим «Кукушка», «ОВЭ», «Щука». — Нет, это что, а вот как у пароходов. «Князь Серебряный», «Цесаревич Алексей», «Княгиня»… — Мы, железнодорожники, народ норовистый, — отвечал машинист, — народ гордый, лучше уж кукушкой или овечкой, чем волком именоваться — по всякому начальству да по князьям. Хотя я так полагаю, что придет время, когда и для паровозов, возможно, подходящие имена найдутся. — А папаня так говорит насчет пароходов, — вмешался Тошка. — Ну, вот видишь… — сказал машинист. — А нос наружу не высовывай, а то на стрелке отхватит. И не полагается мне по циркуляру посторонних возить… Глава V МАШИНИСТ НАЗНАЧАЕТ НА ВОСЕМЬ Когда ребята накатались и каждый по разу даже тянул за ручку, заставляя паровоз свистеть, машинист помог им слезть недалеко от пристани. — Папаню увидишь, — сказал он на прощание Жене, — скажешь: Семенов, машинист… запомнишь?.. Семенов просил прием на восемь часов перенести. Он знает. Не забудешь? Женя в точности передал поручение машиниста Семенова папе. — Хорошо, — сказал доктор. — Я знаю. — А ты его послушаешься, папа? — Кого послушаешься? — удивился отец. — Машиниста Семенова? — Иди и не путайся не в свои дела, — сказал папа и ушел в кабинет. Женя редко приставал с расспросами к отцу, потому что и папа никогда не вмешивался в дела сына. Женя учился хорошо и никаких хлопот по этой части доктору не доставлял. Доктор был человеком очень уважаемым в городе. Он вел образ жизни замкнутый, но его все знали. Все знали, что он работал раньше в одном уездном городе, имел неприятности с полицией, потом приехал сюда. Вскоре после этого от него ушла жена, мать Жени, — бежала с богатым гуртовщиком, переправлявшим из-за волжских степей огромные стада. В доме всем заправляла старая экономка Эмилия Андреевна. Отец часто и надолго запирался в своем кабинете, а наутро вставал с опухшими глазами, опаздывал в больницу и старался не смотреть на Женю. А Эмилия Андреевна выносила потом пустую бутылку и качала головой. Иногда вечером, не зажигая огня, отец подходил к роялю и не очень чисто, но с настоящим чувством играл Грига. Женя тихонько входил, садился рядом. Доктор целовал Женю в лоб и уходил к себе. Он редко говорил с Женей о политике, но Женя сам рано стал читать газеты, и дома слово «царь» звучало совсем не так, как в гимназии, — словно с титула сдирали всю позолоту. Была война. Люди говорили о политике с оглядкой, но Женя уже научился понимать, что белые места в газете, оставшиеся на месте вырезанных цензурой сообщений, говорят гораздо больше, чем аккуратно напечатанные строчки. Женя уже знал, что такое «гласные Думы»[4] или «гласный надзор»[5] и давно не путал этих понятий. Но то, что показывал ему Тошка и с чем сталкивался Женя во время своих похождений с приятелем, очень многое ему объяснило, многое раскрыло по-настоящему. Раньше об этом он читал или слышал. Это казалось ему невероятным, а Тошка запросто подводил его к этим вещам и людям, словно говоря: на, смотри, вот какие штуки бывают в жизни… На другой день после путешествия в «полосе отчуждения» доктор заявил Эмилии Андреевне, что он будет принимать в восемь. Прием был давно окончен, Эмилия Андреевна удивилась, а Женя подумал: «Значит, послушался машиниста». Ровно в восемь пришел машинист Семенов. За ним вскоре позвонил с парадного пленный чех Балабуж, затем пришли еще трое: двое в солдатской форме, один в чесучовом пиджаке. И вдруг ввалился Тошкин отец, Михаиле Егорович Кандидов — тамада артели грузчиков. Каждый входил и спрашивал у Эмилии Андреевны: — Доктор принимает? — Доктор? — недоверчиво переспрашивала экономка. — Войдите. «Странно, — думал Женя, — что это они все заболели в один день? Никогда у папы не было такого большого приема». Женю неудержимо влекло заглянуть в кабинет или хотя бы послушать, о чем там говорят. Он уже подошел на цыпочках к двери. «Дышать невозможно», — услышал он голос одного из пациентов. Должно быть, доктор выслушивал его, как вдруг дверь распахнулась, вышел папа, схватил Женю за плечи и повел в детскую. — Подслушивать непорядочно, — сказал отец. — Подслушивают филеры, понял? Шпики. Ты знаешь, что такое врачебная тайна? — Они вовсе не больны — они все здоровы! — обиделся Женя. — Что я, маленький, что ли? У вас там сходка, вот и всё! — Женя, ты знаешь, что я живу в полном отчуждении от политики? — Подумаешь, полоса отчуждения! — сдерзил Женя. — Что, я не слышал, как машинист кричал: «кровавый произвол», «европейская бойня», «дышать невозможно». — Я просто даю им возможность… Они нуждаются в пристанище, — сказал смущенно отец. — Сам я, ты знаешь, вне политики. Но отказать в праве убежища… Удивительно красивые и веские слова знал папа — «право убежища», «пристанище». Это, пожалуй, даже почище, чем «полоса отчуждения». Женя помнил это слово «пристанище». Он слышал его еще в раннем детстве, когда отцу пришлось внезапно менять место работы и жительства. Но сегодня Женя почувствовал какую-то грозную и таинственную общность, связывающую таких разных и казавшихся незнакомыми людей, как машинист Семенов, грузчик Кандидов, чех Балабуж и доктор Карасик. Он вдруг уловил какую-то связь между казармами, стоящими за городом, где над далеким горизонтом дирижировали мельницы-ветряки, между пристанями, где пели бурлацкими голосами «разок еще», и полосой отчуждения, где запрещено было расти траве и где висели надписи «Огнеопасно». Глава VI ВОЙНА И МИР Мальчики по-прежнему увлекались книгами. Читали Фенимора Купера и Луи Буссенара и возмущались, что даже такие писатели никак не могут обойтись без того, чтобы не испортить хорошую книжку какой-нибудь любовной историей. Даже в электротеатре «Эльдорадо», где шли картины с достаточным количеством драк, убийств и путешествий, и там все-таки люди тоже страдали и целовались гораздо больше, чем надо бы… В конце концов мальчики пришли к выводу, что без этого, очевидно, нельзя. Все герои рано или поздно влюблялись. Придется и им… Решив так, они не откладывали дела в долгий ящик. Надо было спешить, каникулы кончались, приближались занятия. Перебрав в памяти всех знакомых девчонок, они остановились на толстушке Рае Камориной с Большой Макарьевской улицы. Жене показалось, что она похожа на ту красавицу, что нарисована в книжке Майн Рида «Пропавшая сестра». Кроме того, Рая считалась на всей улице непобедимой по части скакалки. Она могла прыгнуть сто раз без передышки и ни разу не запутаться. Познакомиться не представляло как будто никакого труда. Но Женя и Тоша четырнадцать раз прошли мимо скамеечки, где сидела Рая. Знаменитая скакалка лежала свернутой рядом. Каждый раз они решали, что сейчас обязательно заговорят с девочкой, но, как только подходили к скамейке, вся решимость исчезала и они проходили мимо. Наконец, в пятнадцатый раз, когда Антон сказал: «Ну, это в последний раз», Женя, ужасно покраснев, обратился к девочке: — Вы не дадите, пожалуйста, нам на минутку вашу скакалочку? — Извините за беспокойство, — добавил тотчас Тошка, — только попробовать. — Вы не подумайте, мы сейчас же отдадим, — сказал Женя. Рая дала им свою скакалку — толстый белый шнур с лакированными деревянными ручками на концах. Но она продолжала глядеть в сторону, как будто все это ее не касалось. Тогда мальчики стали изображать, будто они первый раз в жизни прыгают через скакалку. Они топтались на месте, путались в веревке, нарочно падали. Вскоре Рая стала улыбаться, потом она засмеялась и сказала: — Не так совсем. Дайте я вам покажу, как надо. Женя и Тошка как можно быстрее раскрутили скакалочку, так что ее почти не видно стало. Веревка, выгнувшись и мерцая в воздухе, описывала большой прозрачный шар, а Рая, легко вбежав в него, ловко заскакала, ни разу не зацепившись, как белка в колесе. Она прыгала вперед и назад, и обеими ногами сразу, на одной ножке и боком. Свистящая веревка подсекала ее у земли и тотчас проносилась над головой, а она все прыгала, прыгала, прыгала. Мальчики поняли, что они не ошиблись в своем выборе. На другой день они появились у дверей Раи с букетом георгинов и астр. Затем над двором Камориных появился необыкновенного вида змей. Он был сделан в форме сердца из розовой бумаги и на нем были инициалы Р. и К. Все это Рая должна была видеть, кое о чем разрешалось догадаться. Но не знать! Боже упаси, чтобы она узнала по-настоящему. Если бы она осмелилась спросить, не влюблены ли в нее мальчики, оба побожились бы, что ничего подобного у них и в мыслях нет. В рассказах и романах мальчиков больше всего поражало бесстыдство героев: как это можно поцеловаться, а потом на другой день встретиться и ничего — посмотреть в глаза и даже поздороваться… К тому времени выяснилось, что во двор к Рае Камориной слишком часто ходит пятиклассник Бугров Федор, племянник того Бугрова, имя которого было написано на одном буксире. Решено было его немедленно отвадить. В тот же вечер Тошка подстерег Бугрова на углу Большой Макарьевской. Бугров Федор шел в начищенных ботинках, в белой легкой фуражке и благоухал одеколоном «Ландыш». — Ты чего это на нашу улицу ходишь? — спросил его Тошка. — А твое какое дело? — отвечал рослый Бугров, упираясь плечом в плечо Тошки. — Твоя улица? — Узнаешь чья, когда получишь. — Чего? — «Чего, чего»! Села баба на чело да поехала в село и говорит: чаво. Трах!.. — Ударил, кажется? — спокойно спросил Тошка. — Женька, отойди за ради бога, а то скажет — мы двое на одного… Так, значит, ударил? — спросил он, даже удивившись как будто. — А кого ты ударил, чувствуешь? Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой… Карасик, подержи его фуражку, а то еще замараю — белая. Женя принял на хранение фуражку гимназиста. — Галах[6] в рогожных штанах! — сказал Федор Бугров. Через две минуты, когда Тошке надоело уже возить носом по пыли поверженного соперника, он спросил: — Знаешь теперь, на чьей улице землю ешь? Гимназист молчал. Тошка еще немного повозил его носом по земле. — Ну? — Знаю, — пробормотал побежденный. — Какая улица? — Большая Макарьевская. — Врешь! — сказал Тошка. — Говори: Большая Кандидовская улица. Повтори три раза. — Большая Кандидовская, — сказал Бугров, — Большая Кандидовская, Большая Кандидовская. — То-то… Иди. Женька, почисть его сзади. Большая Кандидовская! Здтрово. Это, пожалуй, еще поинтереснее, чем пароход. Нет, все-таки пароход интереснее: он всюду бывает, во все города заходит, его все видят, а улица — на одном месте. Но, чтобы твоим именем назвали улицу или пароход, для этого надо было стать или богатым мукомолом вроде Макарьева, Бугрова, или фельдмаршалом вроде Суворова. Первое казалось решительно невозможным, да и звучали эти имена в устах отца-грузчика и папы-доктора одинаково враждебно. Гораздо почетнее, интереснее и легче было, как уверял Женя, стать военным героем. Мальчики решили бежать на войну. Об этом они уже давно подумывали. Все уже было готово: и перочинный ножик, и сухари, и даже старые ефрейторские погоны, которые где-то раздобыл Тошка, выменяв их на книжку «Рейнеке-Лис», которую Женя пожертвовал для этой цели. Жене очень жалко было расставаться с папой, но Эмилия Андреевна забрала в доме слишком большую власть. Она пыталась помешать дружбе Жени с Тошкой, который, по ее мнению, портил мальчика. А если так, то вот вам!.. Женя решил покинуть отчий дом. Он предложил написать прощальное письмо Рае Камориной. Антон был против этого — он был менее доверчив, чем Женя. — Лучше уж с фронта напишем, — говорил Тошка. — А вдруг нас там сразу убьют, — возражал Женя. — Так она ничего и не узнает. Они написали письмо: «Рая! Мы на той неделе убегём (зачеркнуто) убежим на передовые позиции в действующую армию, то есть на войну. Если нас убьют, то помните нас, если останемся живы, то тогда еще увидимся, а мы вас будем помнить до нашей братской могилы. Никому про это не говорите. Разорвите это письмо. До свидания навеки, Два известных вам друга» . Раина мама была пациенткой Жениного папы. На другой день доктор вошел в комнату Жени, где в это время мальчики изучали «Путеводитель по государственным железным дорогам Российской империи», папа вошел и закрыл за собой дверь. — Слушайте, Женя, Антон, — сказал папа, — давайте будем мужчинами. Отвечайте прямо: вы хотели бежать? Мальчики молчали. — Ну, — продолжал доктор, — воевать могут только мужчины, давайте будем мужчинами. Собирались вы бежать? — Откуда вы взяли?.. — начал Тошка. — Собирались, — сказал Женя, обмирая от стыда и ужаса. Тошка яростно повернулся к нему… Тогда папа взял их обоих за руки и повел к себе в кабинет. Там сидел Балабуж — пленный чех с лицом, изглоданным постоянной тоской. — Скажите им, — попросил доктор. — Ай, млоды люди! — тихо и уныло сказал Балабуж. Больные глаза его с красными, припухшими веками заглянули мальчикам словно в сердце. — Это очень худо дело… Кровь вон, душа вон. Бога нет, человека нет, мертвый есть, — негромко говорил Балабуж. Слова не давались ему. Он страдал, вставал, ловил слова руками в воздухе, и от этого рассказ его становился еще страшнее. — И нет за что! — восклицал он и складывал худые, немощные пальцы в кулак. — За чужого пана, за пана добро. Мальчики слушали, подавленные и переконфуженные. — Я читал в газете… — начал было Женя. Но Тошка перебил его: — Молчи ты, Женька, мало что в газетах пишут! Глава VII ОСКЛИЗ Все тревожнее становился шепот, которым люди сообщали друг другу то, о чем не писалось в газетах. Наступала осень, навигация подходила к концу. Люди говорили о несданных военных поставках. На Волге спешно грузили баржи. На пристанях работали днем и ночью до седьмого пота. Толковали о каких-то забастовках. И на волжском берегу слышалось глухое грозное ворчание, похожее на далекий приволжский гром. Раз после уроков Женя пошел на пристань, где ждал его Тошка. Еще на базаре он услышал какой-то недобрый гомон, доносившийся с берега. Его обогнали два крючника. Они шли так быстро, что кожаные потники бились у них по спинам. Женя услышал страшное береговое слово — «осклиз». У пристани стояла толпа: ломовики, грузчики, половые из чайной. Женя протискался вперед и увидел Тошкиного отца. Тамада лежал на земле боком, еще чернее обыкновенного. Посиневшая голова его была судорожно заведена за плечо. Огромный ящик, расколовшись при падении, лежал рядом. Доски расшились. Десятки банок с консервами раскатились во все стороны. — Осклиз, — говорили вокруг. — Становая жила хряснула. Позвонки с натуги тронулись, осклиз. В пыли на корточках сидел Тошка. Его трясло так, что слышно было, как лязгают зубы. — Папаня… — трясясь, тихо говорил Тошка. — Папаня, ты что? — Все жадность человеческая одолевает, — сказал откуда-то сзади, из-за широких грузчицких спин, человек монашеского облика. — Чрезмерно силой своей злоупотреблял… — Ох ты, богова душа, — грозно обернулись к нему, — помолчи, пока не пришибли! Жил человек горбом, с горба и помирает. — Прощай, Михаиле Егорович! — сказал сиплым голосом старый грузчик. — Прощай, тамада! Сзади загремела извозчичья пролетка. Раздались голоса: — Доктор приехал, доктор!.. Григорий Аркадьич! Женя увидел отца, быстро пробиравшегося сквозь толпу. Стало очень тихо. Доктор, которого все в городе звали по имени-отчеству, быстро оглядел собравшихся, и те разом, словно сговорившись, отступили, расширив круг. Отец наклонился над неподвижно лежавшим Кандидовым. Женя не видел, что делает отец, но слышал его негромкий, ровный и повелительный голос: — Ну-ка, кто-нибудь… Вот так… И вдруг Тошкин отец дернулся, открыл свои черные цыганские, как будто посеревшие глаза. — Доктор… — сказал он, не говоря, а выдыхая каждое слово, — Григорий Аркадьевич, за Тошкой тут без меня… не оставьте. Чего, если надо, пропишите… А если потребуется, то и того… Не перестававший трястись Тошка внезапно вскинулся, выгнулся, упал, стал кататься по земле и зубами хватать пыль… И дальше все произошло в одно мгновение. Доктор едва успел распорядиться и при помощи грузчиков уложить умирающего на подводу. К телеге подскочил вдруг бешеный крючник. Рыжий, в разорванной рубахе, бородатый, огненно-вихрастый, заросший до круглых выпученных глаз, с выкаченной косматой грудью, в коротких мохрастых портках, открывавших его заскорузлые ноги, он был похож на воинственного огненного петуха, только что бившегося насмерть. — Народ! — закричал он. — Гляди своими глазами! Нет жизни людям. Загубляют! Не на фронте, так здесь пропадем. Холеры нет, так морят. Как скотину навьючат… не под силу, жилы рвутся!.. Лямки сползшего назад потника соскочили с беснующихся плеч на локти. Казалось, что у грузчика связаны руки сзади. — Бей! — закричали за его спиной. Доктор схватил притихшего Тошку и Женю, втащил их в пролетку. Извозчик погнал лошаденку. Они покатили, слыша за собой вой и шум, по временам взрывающийся треском. Навстречу им бежала с базара толпа. Топая сапожищами, придерживая на ходу шашки-«селедки», верещали свистками городовые. Вдруг прерывисто и протяжно застонали пароходные гудки. На колокольне истерически забился набат. Пролетка была уже наверху, когда, оглянувшись. Женя и Тошка увидели, как на пристанях рубили чалки и канаты. Пароходы впопыхах отваливали. И мимо пролетки, по крутому взвозу, прыгая через булыжники, грохоча и раскалываясь, со смертоносной быстротой промчалась тяжелая бочка с соленой рыбой. Прискакал, стоя в фаэтоне, пристав. Полицейские сбегали вниз, к пристаням. Грузчики оказались прижатыми к мосткам и к воде. Тогда опять вперед выскочил краснобородый, петушиного вида крючник. Схватив со сложенной рядом груды арбуз покрупнее, он, занеся над головой, с остервенением бросил его в пристава. Арбуз перелетел через фаэтон, ударился о берег треснул и разбрызгался во все стороны. И сейчас же в городовых тучей полетели арбузы, дыни. Падавшие арбузы раскалывались, словно черепа. Мягко шлепались дыни, и зернистая жижа вытекала из них. Щелкнул револьверный выстрел. Извозчик погнал лошадь. Больше Женя и Тошка ничего не видели. Михаил Егорович Кандидов, тамада, умер через час в больнице. От непосильной тяжести у него оказался сдвинутым позвонок. Тошка ночевал на этот раз в квартире доктора. Ночью набат снова перебудил всех. На улице было светло и красно. Мимо окон бежали люди. Мальчики слышали их голоса: — У баков горит… Галахи подрались… Красного петуха пустили… Женя ясно представил себе краснобородого крючника, с петушиным наскоком кинувшегося в бой. А через полчаса мальчики услышали протяжный вой сирены. Это пришел из Саратова быстроходный пожарный пароход «Самара», о котором на Волге была даже сложена песенка: «Эх, Сама-ара, качай воду…» Утром сказали, что из-за борта «Самары» в эту ночь торчали не только брандспойты, но и пулеметы. Утром Тошка ушел. — Куда же ты теперь? — спросил Женя. — В артель, — сказал Тошка. Михаила Егоровича Кандидова полицейские хоронили украдкой. Опасались, что обычные похороны могут вызвать новые волнения в городке. Из близких допустили лишь Тошку. Тошка продал соседу лучших чеграшей и на эти деньги нанял певчего от Троицы, того самого, который имел голос, похожий на гудок парохода «Общества на Волге». После похорон Тошка с Женей сидели на своем излюбленном местечке у пристани. Важно дымя, мимо них прошлепал большой желтый буксир. На колесном кожухе жирными буквами было написано: «Торговый дом Борель и с-ья», то есть «сыновья». Прежде всегда мальчики смеялись, видя этот пароход, и, сложив ладони трубой, кричали с берега: «Эй, Борель и свинья». А сегодня Тошка вдруг часто заморгал красными глазами и сердечным голосом сказал Жене: — Нет, лучше пускай у моего парохода название будет «М. Кандидов и сын». Можно ведь так написать на круге. — Кто же напишет? — А Бореля кто написал? Купчина какой-то, и всё. — Так это же его пароход. — Без тебя знаю… А папаня говорил: «Погоди, время подойдет — не за рубь, а за честь пароходы называть будут». Доктор пытался через благотворительный комитет определить Тошку стипендиатом в гимназию, на бесплатное обучение. Женя помог Тошке подготовиться. Но директор гимназии наотрез отказался принять Тошку на стипендию, как неблагонадежного. Однажды ночью, поздней осенью, доктор. Женя и Тошка сидели на лавочке у парадного крыльца. Они говорили о звездах. Женя, только что прочитавший Фламмариона, называл теперь звезды с такой же точностью, с какой отгадывал пароходы. Тошка даже позавидовал ему. Голубей своих в небе Тошка отлично различал каждого по полету и повадке, но в звездах он путался. — Там, может, люди тоже, — сказал Тошка. — Вот кто первый долетит, все вызнает, вот знаменитый станет на весь мир! В эту минуту мимо лавочки, где они сидели, очень быстро прошли трое людей. Несмотря на холодный и сырой вечер, они шли без шапок, в одних рубахах. Тошка разом замолчал и поглядел на Женю. Доктор и Женя тоже заметили прошедших и насторожились. Не прошло и трех минут, как послышался топот. Пробежали двое городовых. — Господин доктор, вы извините, не заметили тут… не проходили трое? Женя открыл рот, но вдруг почувствовал, как рука отца крепко, до боли сдавила его локоть. — Нет, — сказал доктор спокойно. — Мы тут давно сидим, никого не было. — Прошу прощения, — шаркнул полицейский, откозырял. И оба затопали обратно. Некоторое время все трое сидели молча, потом Тошка, перегнувшись к доктору, зашептал: — Эх, Григорий Аркадьевич, здорово вы как! Вот ловко вы их! Вы тоже какой смелый, оказывается. — Я, правда, никого не видел, — сказал доктор. — Да, да не видел! — не унимался Тошка. — Не видел, а сам подмаргивает мне… Не видел… Хитрый!.. Доктор, крайне довольный, скромно насвистывал вальс «На сопках Маньчжурии». Глава VIII ТУРМАНЫ И ЗМЕИ В феврале, когда ошеломляющая весть вошла во все двери и из всех дворов повалили на улицы бесконечные толпы людей, Женя встретил Тошку на площади. Тошка шел со своей артелью рядом с краснобородым и нес малиновое знамя. Тошка очень вырос за эту зиму. Стал еще сильнее и плечистее. Летом он работал в артели наравне со всеми, и даже матерые крючники удивлялись его силе и выносливости. Змеи он забросил, но голубями занимался по-прежнему. Он подружился с солдатами, ходил на все митинги и часто таскал с собой в казармы Женю. В казармах спорили о политике и ругали Временное правительство такими словами, что Тошка конфузился и старался не смотреть в эти минуты на Женю. Это не мешало ему так же сердито, хотя и другими словами, крыть Керенского и всю буржуазию. Затем он вдруг пропал, словно сгинул. Женя ходил к нему домой, но застал там лишь бестолкового и сонного жильца, которому, уезжая, Тошка поручил своих голубей. Осенью 1917 года, в Октябрьские дни, Тошка опять появился. Бежавшие из Саратова юнкера пытались укрепиться на другом берегу Волги. В городке загорелся бой. Отец не велел Жене выходить на улицу и даже приближаться к окнам. Над крышей дома что-то грохотало и рвалось, обдавая все нестерпимым громом и полыханьем. Потом вдруг кто-то крепко застучал в парадное. Эмилия Андреевна схватила Женю и затискала его в угол, за буфет. Отец, бледный, пошел открывать. Вошел патруль солдат. У всех на рукавах шинелей были красные повязки. Впереди патруля с винтовкой стоял Тошка. — Здравствуйте, Григорий Аркадьевич, — сказал, потупившись, Тошка. — Мы квартал очистили, теперь глядим, не спрятался ли кто… Доктор за нас, товарищи, — продолжал уверенно Тошка, обращаясь к красногвардейцам. По выражению докторова лица было довольно трудно судить, за кого он стоит в данную минуту. — Я полагал бы, что неприкосновенность мирного населения… — начал он. Но в это время громовой оранжевый вспых оглушил и ослепил всех. — Вот беда, — сказал один из красногвардейцев, — это ведь наша батарея садит… не знают, что квартал уже отбит. Связи нет. Необходимо было поднять над кварталом красный флаг. Но лезть на крышу было невозможно. Юнкера засели на колокольне и тотчас начинали обстреливать крышу из пулемета. — Стойте-ка, — сказал вдруг Тошка. — Сейчас. Мне только на наш двор перелезть. — Я не могу допустить, — сказал доктор. — Как можно под огонь… почти ребенка… — Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой! — продекламировал Тошка, подмигнул Жене и выскочил на улицу. — Что он такое выдумал? — спросил доктор. — Да что-то сообразил, — отвечали ему. — Малый с головой. Красногвардеец осторожно подошел к окну и выглянул из-за простенка. — Глядите! — сказал он. Леток Тошкиной голубятни открылся как ни в чем не бывало, и знаменитые турманы, чеграши, москвичи выпорхнули в октябрьское серое небо, потрясенное орудийными ударами. Женя, нарушив запрет, прижался к стеклу и увидел, что из-за слухового оконца высунулся Тошка. Его лицо было исполнено голубиной кротости. Он размахивал огромным шестом-пугалом, на котором вместо обычной грязной тряпки вился на этот раз чей-то красный шарф. Но, конечно, наивная Тошкина хитрость никого не провела. Раскаленная струя из пулемета ободрала штукатурку на карнизе дома, раздробила кирпичный гребень брандмауэра, по которому разом пошел розовый пыльный дымок. Тошке пришлось быстро убраться на чердак. — Не прошел номер, — сказал высокий красногвардеец. Все молчали. Прошло минут пять. Тошка не появлялся. Но вдруг над двором взметнулся и пошел забирать вверх самый большой Тошкин змей, розовый, в форме сердца с памятными буквами «Р» и «К». И по нити, туго натянувшейся между небом и крышей, побежала бумажная «телеграмма» с приколотым к ней красным платком. Но Тошка был слаб в расчетах. Перетяжеленный змей, резко козырнув вниз, зацепился длинным хвостом за водосточную трубу. Чтобы отцепить его, надо было пробраться к краю крыши. И Тошка выполз, прижимаясь лицом к холодному ржавому железу кровли. Он добрался до самого стока. Он слышал над собой легонькое: фьюить, цвик… Что-то стучало и лязгало о крышу… Летела во все стороны железная окалина. Вот опять что-то рассыпалось по железной крыше. Зажмурившись от страха, Тошка пополз дальше. Когда Тошка заполз за скат крыши, Женя перестал его видеть. В комнате все молчали, уставясь в окно. И вдруг из-за крыши выскочил, метнулся в сторону и вознесся кверху большой змей — розовая бумага, натянутая на сердцеобразный каркас из ивовых прутьев. Посередине сердца бумага была пробита в двух местах пулями. И опять по туго натянутой между небом и крышей нити побежала «телеграмма», таща за собой алый лоскут. Глава IX ПАРОХОД ОТВАЛИВАЕТ Весной Женя провожал Тошку. Маленький отряд собрался у пристани. Здесь были широкоштанные грузчики, железнодорожники, слесари, с неотмываемыми тенями вокруг глаз. Тошка расхаживал с винтовкой за плечами, с красной повязкой на рукаве. Он сплевывал семечки и говорил странным баском, к которому сам еще не совсем приспособился. От этого в голосе его, как в сломанной шарманке, неожиданно проскакивал смешной пискливый звук. Отряд шел на белочехов[7]. Ждали парохода. Никакого расписания теперь уже не было. Пароходы приходили и уходили, когда им вздумается. Отгадывать их стало гораздо труднее. Тошка уверял Женю, что за ним пришлют обязательно теплоход с круглым окном. И вот показался пароход. По густому мычащему гудку, которым он просил уйти подобру-поздорову сунувшуюся наперерез лодку, приятели сразу определили, что это не теплоход… Это шел пароход общества «Самолет». Но почему-то он был белого цвета. Когда пароход несколько приблизился, мальчики совсем растерялись. Судя по передним стеклам рубки, по двухсветным каютам, это должна была быть «Великая княжна Татьяна Николаевна». Но для такого длинного названия слишком мало ведерок было на палубе. И впервые в жизни мальчики не смогли отгадать пароход. Пароход подваливал, и можно было прочесть уже надпись на круге. «Спартак» — назывался пароход. — Переназвали, — догадался Женя. — Теперь это вполне свободно бывает, — сказал Тошка и поднял с земли вещевой мешок. Счастливец был этот Тошка и безусловно без пяти минут герой. — Эх, я бы тоже! — вздохнул Женя. — Нос не дорос, — сказал Антон и толкнул его пальцами в лоб. Женя надулся. — Ну, рассерчал уже, — сказал Тошка, — шутю я. Правда, Женька, это не все же могут. Я ведь здоровый, здоровше большого мужика. Видишь?.. А ты вон какой. Ты развивайся, тогда тоже примут. Раздалась команда, отряд строился. Тошка на секунду замешкался. — Слышь, Женя… Чего это я хотел тебе сказать?.. Забыл вот. Ну ладно, после когда-нибудь. Прощай, Евгений! — До свиданья, Антон. Напиши про бои, про всё, всё. — Ты газеты читай, — закричал с пристани Тошка, — там про все будет. — Ну, а о тебе-то самом? — Не беспокойся, и про меня — увидишь вот. Оркестр на «Спартаке» заиграл «Смело, товарищи, в ногу…». Отряд прокричал «ура». Пароход сразу дал третий свисток и ушел. Женя долго стоял на берегу. Антон махал ему с кормы удаляющегося парохода. Женя очень внимательно читал газеты, но прошел год, прежде чем папа принес утром газету, напечатанную на оберточной желтой бумаге, и сказал: — Женя, смотри, приятель-то твой отличился. Женя вырвал у него из рук желтый листок, едва не разорвав его, и прочел, что молодые бойцы из отряда имени Спартака Чубченко, Беркович и Кандидов во главе с комиссаром Кротовым совершили геройский поступок, угнав от белых большой пароход, груженный боеприпасами и продовольствием. Нигде только не было сказано, что пароход переименован в честь Антона Кандидова. Возможно, что его и не переименовывали вовсе… И опять о Тошке не было ни слуху, ни духу. Пошли тяжелые, голодные дни. Папа уехал на фронт. Кругом был тиф. Каждый день приносил новые события, знакомства с новыми людьми. У Жени появились новые товарищи. Глава Х ИОРДАНЬ Крещенский благовест. Ахали колокола Михаила-архангела, звонили у Покровского монастыря, трезвонил старый собор. Иордань. Бежали мальчишки, укутанные в рванье. В солдатских котелках бренчали ложки. — Колька-а-а, американцы сегодня какао выдают! Двадцать первый год. Тридцать градусов мороза на термометре желтого казенного здания. На Немецкой заколочены витрины. Улицы в яминах. Обнажены разгороженные дворы. У консерватории на перекрестке пала лошадь. Стужа такая, что в носу мерзнет. Вниз, к Волге, по взвозу сползал крестный ход. В дымном дыхании задрогшей толпы колыхалась полинялая хоругвь. Впереди шли заиндевевшие попы, позлащенные сверх шуб. Сзади — «разжалованные» фуражки, башлыки, невянущие цветочки на шляпках под пуховыми шалями. У Волги над откосом стоял матрос в черных наушниках. Стоял и лущил семечки. Вились в ветре ленты бескозырки, сдвинутой на брови. Ветру и стуже был открыт наголо стриженный крепкий затылок. Матрос повел застывшим квадратным плечом. У ног его клубилась вьюга. Внизу, под ним, лежала окостенелая Волга, ветряная студеная даль. Крестный ход полз мимо. Матрос стоял спиной к нему, грыз подсолнухи. Спина его, широкая и уверенная, была полна неприязни к происходящему. Внизу, под откосом, на Тарханке, как называют рукав Волги у Саратова, дымилась крестообразная прорубь. У выточенного ледяного креста амвон, также изо льда, искрился и сек лучи, как стеклянная призма. На солнце ярилась сусальная позолота. Черная дымная вода качалась в проруби. Вдруг матрос оглянулся. Теперь все увидели его лицо. Оно оказалось несколько неожиданным. Это было лицо молодого парнишки, лицо главаря мальчишеских орав, озорная и немножко мечтательная физиономия второгодника. Все на матросе было с чужого узкого плеча. В толпе говорили: — Ишь стоит, демон… озирается. Интересно небось посмотреть, как это у нас в Иордани купаются. А никто не идет. — Холодно… — Нонче никого в воду не заманишь. Подмельчал народ. Раньше тебе хоть сорок градусов мороз, а купцы в прорубь только бултых, бултых… Подвезут их в санях, шубы раскроют, вынут это его оттуда, разоблаченного окунут троекратно, опять в шубу, бутылку в зубы и домой. Что за люди были! — Духа нет того, святости. — Не в том дело… Прогреться после нечем. Вот чего… Испанку[8] захватишь. — Где же, где же она, а? Где она, господа, я спрашиваю, удаль былая? Не вижу, — заговорил привычным, гладким голосом господин в бекеше, с широкой, думской бородой. — Чего это он, а? — заинтересовались в толпе. Господин уничтожающе, через плечо, оглядел публику. — Да, печальное зрелище, — продолжал он. — Я говорю, господа, вместе с верой угас и… э-э… священный богатырский дух русского народа. И что же осталось? Безбожие и инфлуэнца[9]. Верующие смущенно переглядывались. — Сам пускай лезет! — проговорил кто-то. Вдруг, легко распарывая толпу, к краю проруби подошел матрос. Он был слегка увалень и размашист в движениях. — А ну, позво-о-оль! — деловито сказал матрос. — Куда тут нырять? Он не спеша раздевался. Сбросил бушлат, расстелил на льду, сел, стал стягивать штаны. Снял тельняшку и через минуту стоял на льду, голый, мускулистый, похлопывая себя по груди. На груди синела татуировка — якорь, сердце, змея. Слева под соском виднелись слова девиза: «Любовь до гроба, честь навечно, слава на весь мир». Матрос держал кобуру и искал в толпе надежного человека. Взгляд его остановился на худеньком юном студентике. Ноги студента были обернуты солдатскими обмотками и обуты в полудетские ботики на застежках-защелочках. — Эй, стюдент, — сказал матрос, — будь друг, подержи эту петрушку, покарауль, пока я управлюсь. Студентик почтительно принял кобуру. Он хотел что-то сказать, но покраснел, сконфузился. Матрос почесал под мышкой, потянулся. Священник подошел к нему с крестом и хотел благословить его. Герой легонько отстранил его локтем. — Ты бы перекрестился, — посоветовали из публики. — Не требуется, — отвечал матрос. — Смерзнешь, поживей хотя. — Нам спешить некуда, — сказал матрос и полез в прорубь. Голый. В лютую, перестылую хлябь, стекленевшую от стужи. Он окунулся и вылез. Мокрые волосы его разом смерзлись. Тело у него теперь было красное, с легким сизым налетом. Он быстро одевался и говорил, подмигивая: — Так и скажи вон тому патлатому, что вот, мол, боевой красный волгарь Антон Кандидов совсем обратное доказал. Без всякого святого духа. Раз, два — и будь здоров! Антон Кандидов. Запомнишь? Можешь повторить? Пока. Матрос, не удостоив взглядом студента, взял у него наган и пошел по взвозу в город. Студентик бежал за ним, дуя на обмороженные пальцы в дырявых варежках. — Тоша!.. Матрос остановился, посмотрел сперва подозрительно на полудетские, полудамские ботики на защелочках, потом перевел взор на лицо студентика, быстро поднял за козырек его студенческую фуражку, заглянул в лицо. — О, Карасик! — восторженно закричал он. — Женька! Здорово! Ну, как поживаешь? Ничего? Ты что-то плохой, длинный какой вытянулся. Голодуешь? Карасик уже неделю ничего не видел, кроме колоба[10] и чечевицы. Он промолчал. — А ты уже стюдентом заделался? — с завистью говорил Антон. — На кого жмешь? — Да думаю художником… — Ага. Малюешь, значит? — Пишу. — Красками с натуры уже можешь? — Могу. — Знаешь, Женька, срисуй с меня портрет. Только я другой бушлат надену. У нас один парень себе новый оторвал, всем сниматься дает… Нет, знаешь, ты лучше картину нарисуй: как мы у белочехов «Лермонтова» увели. Я тебе вот расскажу… — А я знаю, — сказал Карасик. — Что?! Неужели в университете уже про это учат? — Во-первых, я не в университете, а в институте. А во-вторых, я об этом в газете читал. — Ну! Было? — удивился Антон. — И мое фамилие было? Эх, вот бы почитать! Надо найти будет. — А пароход не переименовали? — ехидно спросил Карасик, снова чувствуя мучительную зависть. — Ну, веришь ты, Женька… — заговорил Антон. Лицо его вдруг странно похорошело. — Ну, чудная получается петрушка! Вот когда пароход тогда забирали, я же мог очень просто с башкой распрощаться… Раз, два — и будь здоров! Веришь ты, честное слово, забыл даже думать насчет прославиться там… Нас из пулеметов крошат с берега, а я как прыгнул на мостик к ихнему командиру, по нагану в каждой руке: «Именем революции — полный ход!» Писали там в приказе после о героизме… Вот почитай, документ есть. Он вынул из кармана удостоверение, расправил аккуратно сложенную бумажку. — А вот, как нарочно, когда ловчишься, лезешь напередки, ну, можешь поверить, ни шиша не получается, ей-богу… А ты, значит, тоже за славой ударяешь, только по художественной части. Так. А батька где? — Папа умер, — сказал Карасик. — Эх, вон как, Женя… Это мне жаль. Как же это Григорий Аркадьевич-то?.. А? Он сочувствующий нам был. Эх… А ты, значит, тоже один? Компанию себе завел хоть? Карасик мотнул головой отрицательно. — Это, по-моему, зря, — серьезно сказал Антон. — Смотри, так живо скуксишься. — А у тебя? — ревниво спрашивает Женя. — Странное дело, а как же! А комсомол? — Комсомол… Карасику опять стало завидно и одиноко. Ему захотелось посбить спеси у друга. — Слушай, Антон, — сказал он, — а для чего ты в прорубь лез? — А это мне не впервой. Я уже раз мырял за замком от орудия. Ну, а потом закаляться стал. — Ну, а здесь перед кем красовался? Все за славой гонишься? — Это ни при чем тут, — смущенно заокал Антон. — Я им доказать хотел, что не в святом духе суть. Во мне духу натощак четыре тысячи девятьсот по спирометру. — Эх, Тошка, Тошка, — солидно проговорил Карасик, — вырос, а такой же. — Ты больно умно-о-й! — смешно прогнусавил Антон. Он схватил Карасика, легко подбросил его вверх и поставил на землю: — Проси пощады! Карасик подставил ногу. Антон споткнулся. Женя бросился бежать. Антон поймал его. Он поднял Женю и воткнул его головой в сугроб. Из сугроба смешно торчали худые ноги в суконных ботиках на защелочках. Антон корчился от хохота, приседал, хватался за живот и в конце концов в изнеможении свалился на снег. — Женька, Женька, ой, помру!.. Карасик вылез из сугроба и отряхивался. — Вот дурак! — сердился он. — У, дурак здоровый. Честное слово, дурак. Что у тебя за привычка — обязательно шею ломать?.. Дал бог силу, он уж и рад. Иди ты, ей-богу… Как дам!.. — Ну дай, дай! — приставал Кандидов. — Отстань, а то как стукну… — Ну стукни, стукни! Слабу? Карасик шлепнул Антона по шее. — Еще! — не унимался Антон. Карасик с ожесточением ударил Антона в плечо. — Как муха! Ты как следует, не бойся. Стиснув зубы. Женя со всей силы ткнул Антона в грудь… В груди у Тошки только ахнуло, как в бочке. — Силенка имеется, — одобрил Антон, — а бьешь по-девчачьи. Кулак надо вот как складывать. И Антон поднес к носу Карасика свой огромный кулак, медленно поворачивая его, как на вертеле. — Во, видал? Тяп — и ваших нет. Прохожие, опасливо косясь, сторонкой обходили разбушевавшихся приятелей. От возни оба разгорячились. Антон распахнул бушлат на крутой и просторной груди. — Здтрово это, что мы вот опять оба два… Но вдруг Карасик пошатнулся. Его словно ветром снесло вбок, и он схватился за выступ дома. На позеленевшем лице резко выступили дымчатые круги под глазами. — Что? — Антон испуганно и заботливо нагнулся к нему. — Ты что, Женя? — Ничего, пройдет… — бормотал Карасик. Но Антон перевидел на своем веку достаточно голодающих и знал, как они выглядят. — Что же ты. Женя, мне не скажешь? — проговорил он с укоризной. — А я, дурной, развозился здесь. Э!.. — И, окончательно расстроившись, он с силой ударил себя кулаком в голову: — Аида к нам! У меня паек… И я тебя к столовке прикреплю. Глава XI «ФИОЛОВАЯ ВОБЛА» Поев в столовке маисовой каши и выпив какао со сгущенным молоком, Карасик пресытился. — Э, плохой с тебя едок, — сказал Антон. — Я тебе на два своих талона набрал. Придется мне передним числом напитаться. Он аккуратно доел все, что было на тарелках. Собрал со стола хлебные крошки в ладонь и тоже отправил их в рот. За едой разговорились. Выяснилось, что Антон работает сейчас по судоремонту. Революция требовала, чтобы пароходы не только забирались, но я починялись. Поев, Карасик воспрянул и заторопился. — Куда? — огорчился Антон. — А я хотел с тобой в цирк сегодня: на борьбу, там чемпионат. — Нет, мне надо, — уклончиво бормотал Карасик. — С кем это? — понимающе подмигнул Антон. — Молодец Карась! Познакомь когда-нибудь. Иди, иди… — Да нет, честное слово! — Да ладно, ладно уж… чувствую. Пришлось Карасику сознаться, что он ищет славы не только в живописи, но пробует себя также по части изящной словесности. Он писал стихи. Сегодня его ждали в литературном подвальчике «Фиоловая вобла». Там проводились диспуты, литературные суды, поэтические рауты. — Ладно, — решил Кандидов, — и я с тобой. Карасик испугался. Куда такого кита в тесный садок для воблы? — Нельзя, — сказал он. — Что за петрушка? Что это значит — нельзя?.. Нет такого места теперь, куда нельзя. А если есть, так надо быстренько в Чека заявить: раз, два — и будь здоров! «Фиоловая вобла» помещалась в нетопленном подвальчике на бывшей Немецкой, ныне улице Республики. Некогда здесь была шашлычная. Теперь стены были испещрены угловатой кабалистикой, оранжевыми угольниками, зелеными кубами, серебряными спиралями и параллелограммами, рыжими кругами, пересеченными пучком прямых линий. Антон долго смотрел на картину, висевшую у входа, Картина должна была изображать скрипача. Из невообразимой и пестрой неразберихи торчал настоящий смычок, деревянный, с белым конским волосом. А в левом углу, у самой рамы, была вделана в холст электрическая лампочка. Очевидно, по случаю сбора лампа горела. Скоро пришли два недоедающих, худых актера из ТЭПа — Театра эксцентрических представлений. За ними, держась около стен, пачкаясь клеевой краской, вошли пятеро застенчивых, но старавшихся казаться бывалыми, молодых людей из частного кружка «Эго — я, влетающий, или прыжок в бесконечность». Потом набились какие-то дамы в пенсне и капорах. Пришел и сел в стороне нечесаный старик профессорского вида в золотых очках. Явилась мужеподобная, коренастая, коротко стриженная девица в папахе и громыхающих сапогах, одетая, как ей, видно, казалось, «под комиссара». Она размашисто подошла к Антону и хриплым басом спросила: — Свернуть есть? Оробевший Антон дал ей закурить. — Будем знакомы! — сказала она и сплюнула. — Василиса Бурундук. Прозу работаете или стихи? — Я так… тут, сбоку-припеку, — сознался Антон. Все сидели в шапках, шинелях, шубах, кто в валенках, кто в солдатских обмотках и толстых американских ботинках. — Господа, пора бы уже, — сказала дама в вязаном капоре. Услышав «господа», Антон качнулся и хотел было уже что-то сказать, но Карасик молитвенно сложил ладони, и Антон смирился. Председатель, в стеганых ватных штанах, в красных высоких шнурованных ботинках и в пиджаке с шелковыми лацканами — реверами, поднялся на эстраду. Он снял шапку, пригладил волосы, зачесанные от левого уха через лысину направо. — Сегодня мы, — произнес он необычайно отчетливо, как конферансье, — собрались, чтобы заслушать творческие опусы наших собратьев. Первой выступает со своими стихами наша подруга по лире Василиса Бурундук. Василиса шагнула на шаткую эстраду. Доски заскрипели под ее сапожищами. Она вынула изо рта цигарку, метко плюнула на нее и отбросила в сторону. — «Беатриче, или Ведьма на кресте», — возвестила она и заломила папаху. У нее был голос парохода общества «Русь» и замашки брандмейстера. Антон прыснул. — Не в склад, не в лад, поцелуй блоху в кирпич! — шепнул он на ухо Жене. На него обернулись. Женя укоризненно посмотрел на Антона. Следующим читал Карасик. Он полез на эстраду, споткнулся. Все увидели его детские ботики. Голос его стал низким и неверным. Антон страшно волновался за Женю. Но стихи Карасика даже понравились ему. В стихах говорилось о том, как белые офицеры разыграли в чет и нечет жизнь пленницы… А потом над убитой летал кречет. Почему кречет — это было не совсем понятно. Но рифмовалось это с «нечет» превосходно. Антон пушечно зааплодировал. От него шарахнулись. Так как почти никто не аплодировал, то его хлопки грянули, как выстрел. Антон смутился. Карасик сел на место, ни на кого не глядя. Антон не решался сразу заговорить с ним. Женя еще тяжело дышал и был весь как будто в другом измерении. С ним нельзя было еще общаться так, запросто. Как водолаз с большой глубины не может быть сразу поднят на поверхность, а должен быть проведен через промежуточные уровни и давления, так и Карасик отходил медленно. Когда он выплыл на поверхность, на эстраде подвизался самоуверенный молодой человек с моноклем. Он поднял руку, откинул волосы со лба, подтянул пальцами шею и завыл и заныл: Нервов нарыв, Проклятое ноющее Я. Антон подозрительно и настороженно слушал. — Надо ему из другого глаза очко выбить, — сказал он на ухо Жене. И, дослушав, вдруг поднялся, наклонился вперед, навис огромным своим телом над рядами. — Что ты хочешь делать? — спросил в ужасе Карасик. — Могу я? — спросил Антон. — Пожалуйста… — сказал председатель, пожимая плечами, и пояснил присутствующим: — Это наш гость, рекомендованный сегодня… Антон уже стоял на эстраде, упираясь макушкой в сводчатый потолок подвала. Он громогласно откашлялся. Высокий, горластый, высился он над сидевшими, как большой пароход среди лодок. Он тряхнул головой. Седая прядь его вскинулась. — Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой о боже мой удар был верен я умираю! — проревел Антон, ударил себя в грудь и спрыгнул с настила. Последовало неловкое молчание. Кто-то нерешительно хлопнул. Карасик готов был исчезнуть сквозь пол. Хоть бы свет погас!.. Но электричество, как назло, горело сегодня отлично. — Все? — спросил председатель. — Все. Могу еще раз, если понравилось. — Господа, товарищи! — закричал поэт со стеклышком. — Я не понимаю, что это за издевательство. Ведь это же стихи Ростана… — Я и не говорю, что мои, — сказал Антон невозмутимо. — А ты вот сдул чужие, а под своей маркой продаешь! Эх ты, вобла! Поднялся страшный шум и визг. Скамейки сдвинулись с места. — Позвольте!.. Как!.. Что такое! — Кто его пустил?.. — А ну, позво-о-оль! — громким, пристанским голосом сказал Антон, легонько отстраняя наседавших на него. — Раз это не его стихи. К нам в столовую один чудак приходил, голодающий. За какао стихи читал от недоедания. За сочинение какого-то центрального поэта… Из Питера. Я и фамилию знал. На «Зе»… Нам тогда объясняли, да забыл. — Докажите! — закричал поэт, выронив из глаза стеклышко и постыдно краснея. — Предъявите факты… — Поз-во-о-оль! — опять сказал Антон. — Не махайся ты перед глазами! И Карасик двинулся к выходу под прикрытием его широких плеч. Они вышли в черный морозный воздух. — Ну, зачем тебе это? — спросил Карасик. — А чего они воображают? — Неудобно вышло. — Брось, Женька! Охота была тебе с ними связываться. Выродки какие-то, тьфу! Мы с тобой, помнишь, какие книжки читали, а? А это ни красы, ни радости. — Много ты смыслишь! — рассердился Карасик. — Я, конечно, в этом деле глубоко не разбираюсь, — признался Антон. — Но у меня, веришь ты, Карасик, у меня нюх, знаешь? Носом чую, что не подходящая это тебе компания. Брось ты эту петрушку, Женька, записывайся к нам… Вот где люди, Женька, а? Можешь поверить, сам даже иногда радуюсь. Честное слово! Я не сразу тебя зову. Поработай, увидишь. Свяжешься с нами, плакаты будешь у нас делать, сойдешься с ребятами… Слышь, Женька?.. — Антон, пораженный какой-то внезапной мыслью, даже остановился. — Знаешь что, возьмешься ты у нас раз в неделю занятия вести? С ребятами насчет искусства потолковать. Скажем, Леонардо да Винчи и этот… как его?.. вот вылетело… Рафаэль, что ли? — Выдумываешь ты, Антон. Фантазия у тебя богатая. Леонардо да Винчи! Очень это им нужно. — Женька, дурной! Слушать будут, как проклятые! Это тебе не сиреневая вобла твоя. Люди в полном смысле! Разве тебе понять!.. Пошли в цирк, как раз к третьему отделению, к борьбе попадем. Там сегодня бенефис Маски. И Антон принялся рассказывать Жене о чемпионате, о борьбе и даже признался, что у него есть свои планы в этой области. Его увлекала теперь слава чемпионов, французская борьба, призы, медали, аплодисменты. Он уже знал назубок все приемы: бра-руле, «макароны»… — все это он изучил до тонкостей. Он мечтал сам под маской сделать вызов всем борцам, выступать инкогнито, перевалять всех до одного на обе лопатки, получить приз и в последний день самому раскрыться под гром аплодисментов и туш оркестра («Под маской боролся непобедимый молодой волгарь, бывший грузчик, Антон Кандидов, ура!..»). Все дело было только за маской. У Антона не было мануфактуры. Они шагали через черный, выстывший и словно помертвевший город. Тьма, полная колючего снега, шастала по улицам. Черны были окна. Пурга продувала улицу из конца в конец. Сугробы переваливали с середины мостовой, подбирались к окнам домов. Где-то свистели. Раскатился выстрел. Они шли, легонько и дружно шатаясь из озорства, как два одноклассника после уроков, шагая в такт только им ведомому маршу. Его не надо было даже петь. Он звучал сам где-то очень глубоко. Рука друга, тяжелая и надежная, давила плечо Карасика. От этого делалось теплее на душе. Между идущими образовался участок уюта и родства, укрытый от ветра, тьмы, стужи. Они прошли мимо сгоревшего Гостиного двора, мимо музея, где за решеткой, уткнувшись в сугроб чугунным носом, лежал царь, свергнутый с памятника у Липок. Глава ХII В ЗАТОНЕ Зима, голодная и глухая, проходила в работе, в дружбе. В холодной комнатушке Карасика, у распаленной печурки-буржуйки, Женя разводил свою кухню: раскладывал шпахтели, мыл в жестянке с керосином кисти, грунтовал. Антон любил, придя после работы, смотреть, как работает Карасик. Он с уважением прислушивался к вкусным названиям: умбра[11], сиенская зелень, поль-веронез, зелень перманентная, голландская сажа, берлинская лазурь, кобальт, сепия. Карасик уже перенял всю жестикуляцию художников. Он научился соответственным образом отставлять большой палец, потом медленно прижимать его к остальным четырем, сомкнутым в кулак. Отогнутым кончиком большого пальца, упирающимся в воображаемую кисть, он округло и пластично — обязательно пластично! — вписывал что-то в воздух, толкуя о форме и цвете. Так, водя выгнутым большим пальцем в иссиня-дымном воздухе, он объяснял товарищам антона, комсомольцам-водникам, классические формы и линии. Огромным, докрасна накаленным прозрачным кристаллом выглядела печурка в домике-времянке на затоне. Одетые во что попало, полуголодные, с помороженными руками и ознобленными лицами, слушали Карасика молодые ребята с затона. Карасик пришел к ним в первый раз с великим страхом. Он был уверен, что его поднимут на смех, что никто его и слушать не станет. Глядя поверх лиц, осекаясь, начал он лекцию. — Величайший мастер итальянского Возрождения гениальный Микельанджело Буонаротти был несчастлив в своей великой жизни, — сказал Карасик и тут же смущенно словил себя на том, что в одной фразе сказал «величайший» и «великий». Но тут он рискнул взглянуть на лица и поразился. На него смотрело столько глаз, полных сочувствия и интереса, что следующая фраза, казалось, сама легко и уверенно шла на язык. Карасик удивился вниманию, с каким слушали рассказ о жизни далекого флорентийского мастера. Никто не перебивал Женю, только один раз на задней скамейке угрюмый и бледный от недоедания парень поднял руку, как школьник. Карасик настороженно поглядел на него. — Давайте здесь не курить, — сказал парень и сел. Карасик стал завсегдатаем в домике на затоне. За четверть пайка в месяц он рисовал плакаты по судоремонту. Водники дивились его быстрому искусству, задавали ему вопросы наивные, но неизменно благожелательные. Угрюмый парень, просивший на первом занятии не курить, приходил на занятия всегда самый первый и однажды принес показать Карасику тетрадку, куда он перерисовал виды с открыток. Работа в затоне была тяжела. Приходилось отдирать примерзшие к берегу катера, производить обколку льда. Заброшенные, заржавленные буксиры валялись на берегу, как издыхающие киты. Было так холодно, что знобило при одной мысли о прикосновении к морозному металлу. Однажды во время лекции по затону раскатился выстрел. Нервно залился гудок. В мастерских все вскочили и кинулись к дверям. Перепуганный Женя побежал за всеми. — Сиди, сиди! — остановил его Антон. — Запомни, на чем остановился. Не беспокойся: комсомольская тревога, тебя не касается. Антон, вероятно, хотел просто успокоить Женю. Но Карасик почувствовал себя глубоко обиженным. Опять какая-то полоса отчуждения прошла между ним и Антоном с его ребятами. К весне в затоне все пришло в движение, как в гусятнике. Красили, шпаклевали, выводили новые названия: «Свобода», «Заря Революции», «Память тов. Маркина»… Ледокол «Громобой» уже вспорол Тарханку, торопя весну. Но черная вода среди белизны берегов выглядела неестественной, озябшей, как цыпленок в разбитом раньше времени яйце. Потом наступил день, когда с коренной Волги, из-за Зеленого острова, донеслась канонада ледохода. И, грохая, двинула Волга, вертя, круша и выжимая на берег тяжелые льдины с обрывками дорог, с вешками, с конским навозом. Началась весна. И как знак новой экономической политики, как первое доказательство нэпа, открылась на Немецкой кондитерская с настоящими, давно невиданными пирожными, сдобами, слойками. Антон и Карасик никогда не ходили по той стороне улицы и стойко отворачивались, когда им приходилось быть поблизости от соблазнительной витрины. Иногда, в праздник, друзья устраивали роскошный ужин. Они покупали в складчину белую булку, разрезали ее пополам и медленно съедали, совершенно счастливые. Саратов давно славился своим пристрастием не только к французской борьбе, но и к музыке. Это один из самых музыкальных городов в стране. Концертанты всего мира знают это. Весной открылся городской парк «Липки». В уцелевших садах закипела сирень, распахнулись окна, и чуть ли не из каждого открытого окна понеслись экзерсисы и гаммы. В тенистых улицах с развороченными тротуарами стало звучно и разноголосо, как в коридоре консерватории, что на углу Никольской и Немецкой. Под сенью «Липок» тихо миловались влюбленные. Полая вода укоротила взвозы. Пристани теперь жались к самым домам. У пристаней закричали первые пароходы. Как истые волжане, Антон и Карасик все свободное время толкались на берегу. Берег был загажен мешочниками, вонью тянуло из разрушенных пакгаузов. Но Волга оставалась Волгой, всегда новой, не знающей застоя, просторно текущей. И вода была большой, прекрасной водой. Пароходы ходили не по расписанию и с новыми именами, но голоса у них были знакомые с детства, И друзьям было приятно узнавать старых горластых подфрантившихся знакомцев, заимевших новые паспорта, И Антон и Женя могли рассказать всю родословную каждого парохода. Им были известны все победы, подвиги и судьбы пароходов. С горечью узнавали они о гибели судов — взорванных, сожженных, потопленных. Глава XIII ТОСЯ Волга в тот вечерний час то розовела, то подергивалась опаловой поволокой, бесконечно широкая, поглотившая берега, выливающаяся из-за горизонта и за горизонт заплывающая. По краю откоса шли четыре захмелевших цыгана, неправдоподобно живописные. Они шли, обнявшись, к взвозу. Шаровары черного бархата были на них. Скрипели сапоги на неверных ногах. Белые рубахи были выпущены из-под ковровых жилеток. Смоляные бороды горели зеленым, бронзовым огнем, курчавые волосы над медными шеями искрились радужным блеском, прохваченные лучами низкого солнца. Жгучий цыганский глаз косил по сторонам. Воздух вокруг них был оранжевый, плотный, как на старых картинах. — Фу ты, черт! — залюбовался Антон. — Знатно ступают, фасону сколько. Вот вольная жизнь! — Завидуешь? — колко спросил Карасик. — Причем тут завидуешь, полюбоваться нельзя? Он помолчал. — А если и завидую, так что? — спросил он. — Я в душе сам, может, шатущий. Отцов дед цыганил, с табором ходил. Симпатия там у него, что ли, завелась. Фамилию даже новую взял. Вот наша фамилия и пошла чудная такая. Но все это — и тона, положенные на стены закатом, и Волга, и цыгане, вольно вступающие в город, — все это было так торжественно и тревожно, что друзья замолчали в странном предчувствии каких-то событий. Кто видел такие закаты на Волге, тот знает это странное ожидание, тот испытывал непонятное разочарование, когда вот солнце село и ничего не произошло… На этот раз ожидания не обманули. Приятели увидели девушку, сидевшую на скамейке у края откоса. Не сговариваясь, оба нашли ее прекрасной. Да и могла разве в такой вечер появиться обыкновенная девушка! Девушка сидела и читала. Ее косы, толстые, как пристанские канаты, лежали у нее на коленях. Время от времени она перебирала их, словно четки. Антон и Женя, беспрерывно подталкивая друг друга локтями в бок, осторожненько присели на кончик скамейки. Антон подтолкнул локтем Карасика в бок и начал: — Пер-Бако!.. Но острый локоть Карасика вонзился ему под ребро так, что он чуть не охнул. — Мы вам не препятствуем? — вежливо спросил Антон. — Нет. Молчание. — Извиняюсь, — решительно начал Антон, — это не вы случайно вчера были в «Гранд-Мишеле» на картине «Серая тень», четвертая серия? — Нет. — Тогда, извиняюсь, обознался. А в «Зеркале жизни» на «Человеке без имени»? — Нет. — А на юбилее Слонова[12] тоже нет?.. Этими расспросами достигались сразу две цели — знакомство и сообщение о своем светском, широком образе жизни. — Тогда извиняюсь… Удивительное, понимаешь, Женька, сходство! — Да, есть некоторое, — сказал Карасик. — Не так уж, конечно. У той глаза разве такие? — Нет, конечно, та и равняться не может, — поспешно заверил Антон. Приятели переглянулись. Тактика была давно выработана. Они работали на пару, как разговорный дуэт в цирке. Один должен был задавать вопросы, а другой ловко отвечать на них. Карасик не был силен по этой части — он был нужен как подручный. Выигрышная роль всегда доставалась Антону. — Как ты думаешь, Женя? — начал Антон, скосив глаза на девушку. — Отчего это, Женя, у меня такая натура, что я до сих пор никак не могу увлечься? — Я думаю, Тоша, — заученно отвечал Карасик, — что это оттого, что ты не встретился с достойным человеком. — Да, я тоже так думаю, — продолжал Антон значительным голосом, — что не было подходящего знакомства. И они посмотрели на девушку. Но та продолжала читать, облизывая пальцы и перелистывая желтые страницы. На коленях у девушки лежала большая папка «мюзик». На ней лежала другая книжка. Антон заглянул на обложку книги, которую девушка читала, — Сенкевич, «Камо грядеши». Ничего, подходящая, хотя, правда, религии много, но зато — Урс! Такого силача не в каждой книжке сыщешь. — Можно посмотреть книжку? — вежливо попросил Антон. — Можно, — отвечала девушка и протянула ему книгу, лежавшую у нее на коленях. Антон многозначительно подтолкнул опять Карасика. — Гвидо де Верона, — прочитал вслух Антон. — «Жизнь начинается завтра»… А сегодня нельзя? Карасик жестоко ткнул его. — Женька, давай ты! — шепнул Антон. Карасик голосом «фиоловой воблы» сказал: — Как обворожительно прекрасна в эти весенние часы Волга, каким величавым спокойствием дышит она! Так как девушка все молчала, то Карасик спросил: — Правда, какая ширь, Антон? — Факт, — сказал Антон. — И глыбоко тут сейчас — тридцать сажен! Но и глубина не поразила девушку. Тогда Карасик решил действовать от себя. — Меня, собственно, интересует чисто живописная задача, — медленно сказал Карасик и, согнув палец, как на выставке, обвел им горизонт. — Хочется разложить на цветовые множители эту гамму оттенков… При слове гамма девушка подняла глаза на Карасика. — Смотри, — продолжал Карасик, — вот берлинская лазурь, кобальт, ультрамарин, краплак, лакфиоль… (Ой-ой, черт! Это, кажется, цветок вовсе…) Девушка с интересом смотрела на Волгу. — И вохрой[13] еще пройтись, — сказал Антон, считавший, что последнее слово должно всегда остаться за ним. — Песок вон… С низовьев, от Увека, донесся глухой пароходный баритон. Очень далеко показался пассажирский пароход. Девушка забеспокоилась. Сложив книжки, она всматривалась в даль. — Вы не знаете случайно, какой это пароход идет? — спросила она вдруг. Приятели вскочили. Теперь они могли себя показать! Но тут же они сели. Зачем, однако, нужен был ей пароход? — Встречаете кого? — ревниво спросил Антон. — Папу жду. — А, папу! Сейчас мы вам все узнаем с ручательством! — воскликнул Антон. — Ну, давай разберемся, Женя. — Что мы тут имеем? — сказал профессиональным тоном Женя. — Не теплоход — это ясно. — Факт. Колеса бьют. — А свисток, как у «Кавказ и Меркурия»… — По кожуху — бывший «самолетский», только в белый перекрашен. — Спереди у рубки поднято, значит, одно из двух — «Татьяна» или «Анастасия»… — «Татьяна» в ремонте. — Тогда ясно какой. Консилиум кончился. Друзья подошли к девушке. — Это «Володарский» идет, — сказал Карасик, — бывший «самолетский» «Великая княжна Анастасия Николаевна». Год постройки 1916. — Только, извините, не теплоход, — с сожалением сказал Антон. — Но это ничего, из «самолетов» самый лучший. — А как же вы отсюда узнали? — удивилась девушка. — Знаем уж, знаем, — отвечал скромно Антон. — Вы, наверное, заранее знали. — Кто же теперь знает заранее?.. Теперь и капитан свой пароход перепутает. Но оба друга немножко волновались, а вдруг ошиблись — не «Володарский». Пароход подходил ближе, разворачивался. У трубы забился ватный комочек пара, и в улицы, заглушая экзерсисы, вошел долгий гудок, медленно опадающий, как взброшенный песок. Антон предложил провести девушку на пристань, куда никого не пускали, но где Кандидов был своим человеком. Они сбежали вниз, пароход уже подчаливал. Все трое встретили папу и помогли ему вынести вещи — довольно тяжелые, так как папа был запаслив и вез из командировки картошку и соль. Но Антон легко ухватил два мешка и потащил их с пристани. Папаша сперва забеспокоился, но дочка поспешила всех перезнакомить. Тут произошло маленькое замешательство, так как выяснилось, что дочка еще тоже не знакомилась со своими новыми друзьями и не знала их фамилий. Но все быстро уладилось. Тоша и Карасик представились, узнав, в свою очередь, что девушку зовут Тосей, а фамилия папы Густоваров и он работник финотдела, бывший податной инспектор, как выяснилось впоследствии. Приятели геройски дотащили папашино добро до самого дома, на Приютской. При этом Карасик совершенно выбился из сил, хотя Антон отлично распределил кладь и, пристроив лямки, главную тяжесть взвалил на себя. Папаша стал рыться в кармане, но Тося покраснела, и папаша поспешно потряс руки Карасику и Антону. Приятели были приглашены на воскресенье. Они пришли, ели коржики с «арбузным медом», познакомились с Тосиной мамой. А Тося играла на рояле «Смерть Азы». В каждом хорошем городе есть свой заветный маршрут, обязательный для влюбленных. В Саратове он обычно начинался встречей на Немецкой и знакомством на углу у консерватории. Первая прогулка пролегала через «Липки», вторая приводила на площадку Народного дворца. Затем следовало свидание на волжском берегу. Тося училась в консерватории. Женя и Антон по очереди дожидались ее на углу у памятника Чернышевского. Оба, Антон и Карасик, в это время ходили в деревянных сандалиях-стукалках с сыромятными ремешками. Походка получалась звучная, как чечетка. Они встречали Тосю и, стуча на всю улицу, по очереди носили за толстые шнуры «мюзик» — черную папку с вытисненным медальоном Антона Рубинштейна, с белыми муаровыми закрышками. Деньги у приятелей водились очень редко, но все же им удавалось иногда угостить Тосю пирожными-безе в кондитерской Василевича на улице Республики. Пресловутый маршрут был уже пройден, и теперь они часто катались втроем на лодке по Волге. Антон греб. Лодочку легко несло вбок могучее течение. И было немножко страшно чувствовать, как там, под тонкоребрым и утлым донышком, огромная литая сила плыла в полупрозрачной глубине, хватала лодку и сносила в сторону, стоило только на секунду перестать грести. Но Антон легко выгребал на самом быстряке. С лодки были видны исподние части пароходов — мокрые, красные, как жабры, толстые плицы колес, скрытые кронштейны пароходных надстроек, ржавчина и сурик ватерлиний. У самого лица проходили крупные цифры на шкалах осадки судов. Карасику, конечно, доставалось место на руле. Тося поэтому сидела спиной к нему. Он тихо терзался, сидя позади, и правил плохо. — Куда ты правишь? Смотреть надо! — кричал ему обидно Антон. — Вы утопить меня хотите? — смеялась Тося оборачиваясь. Всегда в присутствии Антона она была насмешлива с Женей, говорила ему колкости и подчеркивала свое внимание к Антону. С Карасиком она говорила как с маленьким, и он чувствовал себя глубоко несчастным, Антон и в доме у Густоваровых имел больший успех, чем Женя. Ему наливали морковный чай в первую очередь, подавали в подстаканнике, а Карасику — в чашке. Папаша называл Кандидова Антоном Михайловичем, а к Карасику обращался официально: товарищ Карасик. Карасик страдал. Иногда вдруг, поймав себя на ревнивом чувстве к Антону, он жестоко распекал самого себя… Но странно, когда Женя оставался с Тосей вдвоем, она внезапно менялась. Внимательно слушала его рассказы, расспрашивала о живописи. У Карасика была привычка всегда кем-нибудь увлекаться, иметь предмет восхищения, живой или вычитанный. И всякий раз, когда Женя встречался с Тосей в отсутствие Антона, он беспрерывно повествовал о своем замечательном друге, не щадя красок, расписывал Антона, его отвагу, силу, доброту. — Все Антон и Антон… Почему вы о себе никогда ничего не рассказываете? — говорила Тося. — О себе? — удивлялся Карасик. — А что я? У меня нет никакой биографии. В тот вечер, запомнившийся на всю жизнь, Антон был занят, и Карасик один отправился на свидание с Тосей. Стоял теплый летний вечер. Из «Липок» от английского цветника доносилась музыка. Женя и Тося сидели на паперти старого собора, у толстой белой колонны, исчерченной тоскующими парочками нескольких поколений. Вечер был душный и сладкий. Тося доверчиво положила голову на худое плечо Карасика. — Тося, — прошептал Карасик, — можно вас поцеловать? — Не надо, Женя. — Я вас сейчас поцелую, — сказал Женя решительнее. — Не надо лучше… — Почему не надо? — Так… зачем… — Нет, я все-таки поцелую, — упрямо сказал Карасик. Он осторожно коснулся губами ее щеки. Щека была такая нежная, такая беспомощная, что страшно было нечаянно сделать ей больно. У Карасика перехватило горло от восторженной жалости. — Тося, вы не рассердились? — спросил он. — Нет. — Ни капельки? — Ни капельки… И вдруг она резко повернулась к нему. Карасик почувствовал, как Тосина рука обхватила его шею, и понял, что его целуют. Но Тося сейчас же откинулась назад и так замотала головой, что концы тяжелых ее кос разлетелись в стороны. — Я нехорошая, Женя… — зашептала она. — Я очень плохая, Женечка, я скоро замуж выйду. За Василевича. За Василевича? Нэпач, владелец кондитерской. Человек с голыми сизыми надбровьями, хрящеватый весь, с тяжелым прикусом длинного рта. — За пирожное? — шепотом спросил Карасик, разом отодвигаясь. — Ну, так за пирожное… — Но ведь ваш папа… — Подумаешь, папа! — злобно перебила его Тося. — Спекулянт он, мой папа, вместе с Василевичем. Женечка, это очень гадко!.. — бормотала она, плача, тесно прижимаясь к Карасику. — Вы меня не будете презирать? Поймите, ведь это только так, для устройства… А так мы будем с вами. Вы ведь будете ко мне приходить? Только вы, пожалуйста, без Антона. Чего вы нашли в нем такого, не понимаю. — А вы сами? — поразился Карасик. — Я? Ничуть! Это папа его просил попридержать. Он через него провизионку получил, провоз на пароходе… Ему Антон свою отдал… — Придержать?! — с ужасом чуть не закричал Карасик. — Ну, обиделся уже за друга, сентиментальности какие! Вы ужасный мальчишка все-таки, Женечка, вы поймите, у вас душа хорошая… Ну что вы на меня так уставились? — Эх, Тося, противно даже! — тихо сказал Карасик, отодвигаясь, и его всего передернуло. …Женя шел по опустевшей улице Республики. Было тихо. Небо было ясное и светлое. Резким колючим силуэтом были вырезаны на нем готические шпили консерватории. Карасику прежде очень нравилось это здание, похожее на средневековый замок, у которого он поджидал принцессу. Сегодня фальшивая аляповатая готика раздражала Женю. Из ресторанчика, что напротив консерватории, из-за розовеющих занавесок в открытом окне доносилось: «Сшей ты мне из котика манто…» Он перешел на другую сторону, чтобы не проходить мимо вывески Василевича. Карасик еле достучался до Антона. Антон уже спал. Он открыл дверь совершенно голый, вернулся в комнату и сел почесываясь. В комнате носился легкий запах его чистого и ладного тела. — Ну, что такое? — сквозь зевоту спросил Антон. Карасик, глотая комки обиды, рассказал. Он скрыл лишь, что Тося говорила об Антоне. Антон сразу очухался. Он потянул штаны со стула. — Это допускать невозможно! — заорал он. — Она не такая! Силком ее хотят. Прошло такой петрушке время. Я им всем головы пообрываю! Айда сейчас же! Тогда Карасик рассказал все. Антон помолчал. — Так она и сказала? — Так и сказала. — Ну, а ты что? — Что ж я? Плюнул и… вот… Антон достал со стола коробку с махрой, бумажку, свернул и закурил. — Ну, спасибо, Женя! — И он крепко сжал плечо Карасику. — Ночуй уж у меня. Ложись к стенке, я с краю. И Карасик лег на узкую скрипучую койку. Антон примостился сбоку. Он лежал большой, жаркий, ровно и сильно дыша. Мерно отвешивало полновесные удары его сердце. Женя слушал жизнь этого здорового тела. — Женька! — сказал вдруг Антон, приподнимаясь. — Слушай, Женька… только откровенно. Ты с нею целовался когда? — Целовался. — И со мной целовалась… А мамаша-то, мамаша… Коржики… У-у, жаба!.. — И он уткнулся головой в подушку. Глава XIV В РАЗНЫЕ КОНЦЫ Карасик все ближе и ближе сходился с товарищами Антона. Бывать в затоне, толковать с затонскими ребятами — это скоро стало для него потребностью. И тут Карасик заметил странное обстоятельство. Раньше он шел в затон потому, что это казалось ему выполнением какого-то большого долга, без которого нельзя жить в такое серьезное время. Теперь он спешил туда, потому что ему было интересно там, интереснее, чем где бы то ни было. Дело тут было не только в Антоне. Женю влекли и восхищали эти грубоватые, крепко стоявшие друг за дружку, все очень разные и все-таки чем-то друг на друга похожие парни. Его уж давно в затоне считали своим. Никто не спрашивал у него пропуска. «Художник пришел!» — кричал сторож у ворот, возвещая о приходе Карасика. Но все-таки Женя чувствовал себя немножко гостем, пусть желанным и приятным, но тестем, а не хозяином. И в обращении с ним ребят тоже чувствовалось подчеркнутое гостеприимство. Это можно было бы устранить, надо было лишь записаться… Но Карасик не решался. Ему казалось, что он этим разжалует себя в рядовые, потеряет личную свободу. Ему хотелось быть похожим на этих затонских ребят, но оставаться все-таки не таким, особым. Объяснить бы это, вероятно, и сам Женя не мог. И поэтому Антон, не раз заводивший с ним разговоры на такую тему, ничего не понимал. Вскоре Антон получил новое назначение. Его направляли под Астрахань вести работу среди грузчиков на низовье. Дело было почетное. Жаль только было опять расставаться с другом. Но как раз в это время Карасику предложили командировку в вуз, в Москву. — Счастливый ты уродился, Женька! — вздыхал Антон, узнав об этом. — Ну вот… нашел кому завидовать, — говорил Карасик, стараясь скрыть прыгавшую в нем радость. — Нет, везет, везет тебе, Евгений! И так уже сколько всего выучил, а теперь уж вовсе образованный станешь… Ну, да ни черта. Дойдет черед и до меня. Под Астраханью Кандидов проработал несколько лет. Потом пришел год призыва. Антон мечтал о флоте, но комплект там был заполнен. Кандидова зачислили в части пограничной охраны. Ему довелось служить в отряде, охраняющем большую пограничную станцию. Антона тянуло в родные края — на Волгу. Отбыв срок службы, он вернулся в свой городок и снова стал работать комсоргом среди грузчиков. Он стал учиться и кончил курсы бригадиров Волгогруза. По его предложению, работа на пристанях была рационализирована. Антон был хитер на практические выдумки. И ему удалось многое сделать, чтобы облегчить и упорядочить хорошо знакомый с детства тяжелый труд грузчиков. Артели стали хорошо зарабатывать. Старые грузчики, знавшие его отца, величали теперь Тошку Кандидова Антоном-тамадой. Молодежная артель «Чайка», в которой был бригадиром-тамадой Антон Кандидов, ставила рекорд за рекордом. Она уже второй год подряд держала переходящее знамя Волгогруза. Приезжали подзанять опыт с далеких пристаней. Пробовали переманить Антона. Но Кандидов оставался верен себе и своей «Чайке». Глава XV «АРАПСКИЙ НОМЕР» Сперва Карасику в Москве пришлось туго. Когда прошли волнения первых хлопот и улеглись восторги от московской новизны, для Жени наступили дни жестокого разочарования. Его провинциальные успехи по части живописи никого здесь не удовлетворили. Во многом ему пришлось переучиваться. Он увидел, что умение его пока не выходит за пределы любительства. Когда же его призвал к ответу голос настоящего искусства, он почувствовал себя немощным и вскоре — сперва это было мучительным подозрением, но потом оно превратилось в жестокую уверенность — он понял, что художником ему не стать. Он поступил в университет на физико-математический факультет. Здесь он сперва учился с огромным увлечением, пораженный величием высшей математики, ее стройностью и таинственными умозрительными красотами. После расплывчатых, выписанных в воздухе большим пальцем деклараций искусства его потянуло к формулам точного знания, высеченным словно из твердых кристаллов. Но все-таки в душе он все время ощущал, что это еще не то, не настоящий путь, это лишь промежуточная станция. Иногда на самой интересной лекции, очнувшись и оглядывая сидящих вокруг него, он вдруг понимал, что забрел сюда случайно, что впереди его ждет что-то другое. И долгие часы просиживал он в большом зале библиотеки, полном тишины и премудрости, часами рылся на развалке у букинистов Китайгородской стены и выискивал редкие книжки, предаваясь величайшему из наслаждений — блужданию по книгам. Теперь он с жадностью перечитывал как раз те страницы, которые в детстве они с Тошкой пропускали. Оказалось, что там-то и находились слова, объяснявшие жизнь, оказалось, что там-то и скрывалась вся мудрость, скромная, остающаяся в тени, не лезущая в глаза. Он читал книги по истории. Теперь его интересовали не только баррикады и битвы, не только великолепные поступки, афоризмы и исторические тирады, но и заседания, но и съезды, но и цены на товары. Так незаметно для себя он взрослел. Жилось ему нелегко. Им «уплотнились» дальние родственники отца. Он жил в кабинете врача, весело посмеиваясь над собой и уверяя, что для него все входы и выходы в жизни плотно забиты докторами. От четырех до семи врач принимал, и Карасик должен был три часа гулять по улицам, если он был свободен от лекций. Поэтому он очень быстро и хорошо узнал Москву. Ему давно уже сказали, что у него «скорее графические способности, нежели живописные». Однако совсем бросить рисование ему в то время еще не пришлось — он писал плакаты для магазинов и желто-зеленых пивных: «Всегда свежие раки» — и выводил устрашающие клешни. Вечером после лекций он возвращался в докторский кабинет, пахнущий йодоформом, и ложился спать на врачебную клеенчатую кушетку, неуютную и холодную. Что может быть лютее, чем холод операционной клеенки, проникающий сквозь простыню! Над головой Карасика висела эсмархова кружка с клистиром, огромным, как брандспойт. В университете он мало с кем сошелся. Но один человек его внезапно заинтересовал. Это был Димочка Шнейс, «великий арап», как он сам себя отрекомендовал. Димочка Шнейс с удовольствием слушал и о Волге, и о пароходах. Но он нашел, что Карасик ничего не умеет брать от Москвы, взялся руководить воспитанием Жени и сделать его настоящим москвичом. «Жизнь — это сплошной арапский номер, — говаривал Димочка Шнейс. — Жизнь надо разыгрывать». Для него не было ничего серьезного в жизни. Все он обращал в шутку, обо всем говорил, как о пустяках. Язык у Димочки был тоже свой, особенный, «арапизированный», как он выражался. Он переиначивал слова, подхватывал каждое ходячее новое выражение. «Блатовать», «красота, кто понимает», «во, и 6оле ничего». Речь Димочки была до .отказа перегружена этой дребеденью. Он ходил в театры принципиально лишь по контрамаркам. Не было такого места, куда бы он не мог проникнуть. Он хвастался тем, что ему знакомы все милиционеры в Москве, и на пари здоровался с каждым постовым за руку. Милиционеры удивлялись, но вежливо козыряли. Входя в трамвай, он раскланивался с кондукторшей, снимал калоши, ставил их у входа и вешал кепку на поручень. У Димочки была очень веселая компания. Он называл ее «содружество арапов». Он работал репортером в ведомственной газетке. Деньги у него водились, но он не вел им счета и вечно сидел в долгах, которых, кстати, никогда не отдавал. Он развлекался как мог: мистифицировал незнакомых людей по телефону, рассказывал невероятные, самим им выдуманные истории и клялся при этом, что он «очевидец и ушеслышец» происшествия. Жил он налегке, весь как будто подбитый ветром. — Димочка дома? — спрашивал Женя, придя к нему. — Нет, — говорили ему, — за папиросами ушел. — Давно? — Дня два. Карасик был сперва подавлен великолепием Димочкиного нахальства, обилием контрамарок во все театры, количеством анекдотов, записанных в специальной тетрадке, невозмутимой наглостью, всем блеском арапского аксессуара Димочки Шнейса. Неизвестно каким образом и непонятно для чего Димочка оказался студентом и даже ухитрялся иногда сдавать зачеты, тоже, разумеется, на арапа. Первое время Женя с увлечением сопутствовал Димочке в его похождениях. Они проникали бесплатно во все театры, знакомились с каким-нибудь захмелевшим посетителем в пивной, пили сообща, а затем уходили с черного хода, предоставляя случайному собутыльнику расплачиваться за троих. Но вскоре Женя обнаружил, что Димочка Шнейс, помимо всего, грязный человек. Не стесняясь, он рассказывал вслух о таких своих похождениях, о которых другим бы даже про себя вспомнить было совестно. И была за всем этим ухарством, бесстыдством и пошлостью страшная пустота, тоскливая и неприкаянная. Разглядев ее, Карасик опомнился, испугался и понял, что попал в скверную компанию. С тоской вспоминал он о своей дружбе с Кандидовым. Тошка как в воду канул. Конечно, можно было бы, если постараться, найти его, но Карасик был самолюбив. Он был уверен, что Антон вышел в большие люди. И Жене не хотелось предстать перед старым другом вот таким, никак еще не получившимся, ни до чего не дошедшим. Но он часто вспоминал о Кандидове. Антон спился ему в окружении сугробов, пароходных труб. Ему сопутствовали в снах Карасика толпы и бури. После этого Димочка казался Карасику еще мельче и пустее. Глава XVI ЕВГЕНИЙ КАР В то время Карасик стал ощущать с каждым днем все растущую потребность записывать свои мысли, впечатления, особенно поражавшие его события. К стихотворениям он давно остыл. Вести дневник ему не хватало терпения. Кроме того, ему казалось нелепым писать, адресуясь к самому себе. Он должен был видеть сквозь строки написанного глаза читающего, иначе он не мог выдавить из себя ни слова. Он старался ставить себе читателя. Читатель сидел в высокой просторной тишине Ленинской библиотеки, тихо шелестел страницами и делал выписки. Иногда это был суровый и лохматый юноша, в железных очках, с проступающей тенью бородки, или серьезная стриженая девушка в верблюжьем свитере, беззвучно шевелившая нежными губами. И Карасику страшно захотелось быть прочитанным и узнанным этими читателями. Ему захотелось писать, ему захотелось «глаголом жечь сердца людей». Он написал рассказ об арапах, где изобразил под вымышленными именами себя и Диму. Рассказ был написан очень пышными и густо взбитыми словами. Фразы были усеяны сравнениями. В постскриптуме автор сообщал, что рассказ этот основан на истинном происшествии. Но это не помогло. Рассказ через три недели был возвращен из журнала, куда его сдал Карасик, и на полях рукописи красным карандашом начертаны были две зловещие буквы: «НП». Карасик переписал рассказ заново и послал в другой журнал. И оттуда рукопись вернулась через месяц, неся на себе таинственные инициалы — «НП». Куда бы ни посылал свой злополучный рассказ Женя, всюду настигали его эти таинственные «Н» и «П». «Что это такое? — доискивался Женя. — Николай Палыч, Никита Петров…» И, получив уже сам, лично, в пятой редакции возвращенную рукопись, он осмелился спросить у секретарши: — А кто это — НП? — Не кто, а что. Это значит не пойдет, — отвечала секретарша. Карасик уничтожил рассказ, но писать не бросил. Он почувствовал, что ему интересно писать о вещах, мимо которых, не замечая их, проходят люди, в то время как мелочи эти раскрывают огромный смысл времени. Когда он говорил кому-нибудь об этом, люди сперва с удивлением смотрели на него, а потом говорили: — А действительно!.. Вот странно, никому это в голову не приходило. Тогда Карасик понял, что он видит многое из того, что другие не подмечают. Он стал внимательно присматриваться к окружающему и уловил множество замечательных черточек, мелочей, признаков, качеств, которыми можно было определить существо происходящего гораздо точнее, ярче и убедительнее, чем простым подробным описанием. Он стал писать, стремясь всегда по-своему увидеть предмет. Он писал о Москве, о ее улицах, старых бульварах, схватывал трамвайные разговоры, уличные шутки. Когда он писал, он всегда видел тех своих читателей из Ленинской библиотеки, скромных и вдумчивых, или ему казалось, что он пишет своему другу, и, может быть, Антон где-нибудь найдет и прочтет написанное. Поэтому ему хотелось отыскать особенно теплые слова, и он вскакивал, отбрасывая в отчаянии ручку, шалея от помарок, судорожно сжимая голову, подыскивая нужное, искомое, единственно верное понятие или звучание. Ему не хотелось писать про выдуманное. Ему хотелось лишь передать по-своему, как можно убедительнее, настоящее, виденное, узнанное. Так, он написал большой очерк о Моховой улице, о книжных развалках, о студентах, бегущих на лекции, о чугунных глобусах университетской решетки, о Ломоносове, глядящем с постамента на новых пришельцев. Он отнес очерк в редакцию большой газеты, где у него был знакомый журналист. С ним Карасика когда-то познакомил Дима. По тому, как пренебрежительно говорил тогда этот человек с великим арапом, Карасик понял, что он ничего общего с Димой не имеет. Знакомый этот встретил Карасика довольно хмуро. — Ага, — припомнил он, — вы, кажется, приятель этого… Шнейса… Где он, кстати, обретается? Вот арап! Журналист обещал прочитать рукопись и через три дня дать ответ. Карасик пришел в назначенный день, но журналист сказал, что он еще не успел прочесть, и просил зайти через недельку. Карасик явился через неделю, но журналист был занят, и Карасик не смог его дождаться. Он решил плюнуть на эту затею. Но через два дня Карасик получил городскую телеграмму, в которой его просили немедленно зайти в редакцию. Карасик опрометью кинулся. Он влетел в подъезд, ворвался в подъемник, едва не опрокинул лифтера. Лифт полез невероятно медленно, слегка пощелкивая на этажах. Карасик был полон надежд. Ему казалось, что он поднимается на воздушном шаре к облакам, но уже у четвертого этажа его охватило сомнение. На седьмом этаже он вылез. — Молодец! — сказал, увидя его, знакомый, оказавшийся заведующим отделом. — Мы тут все читали вслух. Мнение общее. Давно вы пишете? Мы сдаем в завтрашний номер. Тут кое-что надо выправить и подсократить. И он защелкал огромными портновскими ножницами. — Подпись какую поставим? — Если можно, то Евгений Кар, — сказал Карасик и почувствовал, что он готов кинуться на шею заведующему и перецеловать всех сидевших в этой прокуренной и забросанной бумагой комнате. Утром он встал чуть свет и долго стоял у киоска, дожидаясь, когда принесут свежие газеты. Он схватил еще пахнущий типографской краской лист и развернул. Сердце у него оборвалось. Очерка не было. Он пробежал всю страницу, ища заголовок «Проспект юности и книги», но такого не было. И вдруг ему бросилось в глаза: «Моховая улица. — Евгений Кар». Напечатали, напечатали! Правда, название заменили, и от очерка осталось меньше половины. Начинался очерк с середины и кончался фразой, которую Карасик никогда в жизни не писал. «Это заставляет со всей решительностью поставить вопрос об организации разумного досуга студентов», — с изумлением прочел он. И после первой минуты восторга он почувствовал страшную обиду и разочарование. Пропали замечательные образы и сравнения, над которыми столько трудился Карасик. Все это осталось в зловещей редакционной корзине. Но в редакции все поздравляли Карасика. В комнату специально приходили сотрудники, чтобы взглянуть, кто это такой — Евгений Кар. Карасику сообщили, что звонили уже из университета, Наркомпроса, что досуг студентов будет организован. Из секретариата принесли первые письма студентов, отклики. Потом Женю вызвал сам редактор. Карасик заробел. Редактор, человек с полулегендарным именем, ученый, большевик, желал видеть Евгения Кара. Кар вошел в большой кабинет. Высокий человек, с прямыми плечами и военной выправкой, в сапогах и в тужурке со стоячим воротничком, голубоглазый, усатый, приветливо встретил Карасика, усадил его в большое кожаное кресло, а сам сел напротив, на диван. — Это у вас очень здорово получилось, — сказал редактор. — Давно пишете? Связаны с какой-нибудь редакцией?.. Нет? У нас хотите? Тогда я скажу, чтобы вас оформили… Там заполните, что надо… И редактор позвонил. — Очень здорово написали! И язык у вас хороший, острый. Только меньше сравнениями щеголяйте. — От них же ничего не осталось, — не выдержал Карасик. — Ничего, ничего, хватит, больше чем достаточно, — сказал редактор. Так Женя Карасик превратился в Евгения Кар. Его знакомый, заведующий отделом информации, рекомендовал ему использовать для фельетона похождения арапов. Он помог Жене раскусить истинный смысл этого 'безобидного как будто озорства. Женя писал фельетон и помнил своих читателей за столиком в Ленинской библиотеке. Он писал, и ему нестерпимо хотелось, чтобы эти читатели согласились с ним, чтобы они были убеждены и поверили Карасику. Фельетон Евгения Кара «Арапы», напечатанный подвалом, прошел с шумом, вызвал поток писем и дискуссии в вузах. Карасик слышал свое имя на улицах, в трамвае. После этого Карасику пришлось написать ряд мелких полуделовых, полухудожественных очерков. Его гоняли и по репортерским заданиям. Он не отказывался. Корреспондентский билет открывал ему все двери. Он написал очерки о советских исправительных учреждениях, ездил в карете скорой помощи, сидел в школе на уроках, принимал участие в перелете нового пятимоторного самолета. Раз от разу он писал все проще и проще. Охота за диковинными образами, ошеломляющими сравнениями прискучила ему. Он понял, что в конце концов все на свете похоже на что-нибудь — находить сравнения не представляет большого труда. Мир был полон совпадений, созвучий, сходств. Стоило лишь прислушаться внимательно и настроить себя на этот лад. И вот, лежа утром на колхозном сеновале, во время своих корреспондентских странствий, Карасик, играя созвучиями, слышал, как петух распевал свой «курикулюм», лягушки кричат «кэкуок», воробей чирикает «Рейкьявик», «рококо» бормочет курица и баран вспоминает «Мекку». Это были скучные книжные, вычитанные ассоциации. Они начинали раздражать Карасика. Ему теперь казались отвратительными и безвкусными «игрища слов», в которых был таким специалистом его прежний приятель Димочка. У Жени появлялся настоящий вкус к словам. И слова стали открывать ему свой полный смысл, ничего не утаивая. Работа газетчика, нервная и неблагодарная, сегодня требующая бешеного напряжения всех сил, а завтра, казалось, исчезавшая бесследно, увлекала Карасика, хотя он проклинал бессонными ночами свою газетную судьбу, ссорился и хлопал дверьми, когда его очерки сокращались и уродовались в суматохе боевых ночей редакции, грызся с критиками на летучках[14], но в душе он любил газету и только здесь чувствовал себя на месте, в своей тарелке. На летучке аплодировали его задорным тирадам, посмеивались, но не старались особенно охладить пыл Карасика. «Невзрачен, но взрывчат», — говорили о Жене. Однако после первых удачных лет Карасик почувствовал серьезные затруднения в работе. Он посещал заводы, рабочие клубы, подолгу беседовал с молодыми рабочими, работницами, комсомольцами, но всегда в самую душевную беседу проникал холодок интервью. Чутье Карасика подсказывало ему, что люди при нем держатся не так, как обычно. Все они начинали говорить неестественными, книжными фразами и старались выглядеть похожими на тех людей, которых они вычитали в очерках. В то же время это на самом деле были люди замечательных биографий, люди замечательного трудового примера, а Карасик, бывая среди них, с болью чувствовал, что он все-таки посторонний, свой, но не совсем. Это чувство было ему знакомо еще с того времени, когда он вел кружок в саратовском затоне. — Я человек без биографии, — жаловался он товарищам. — У меня огромная личная заинтересованность в построении социализма, но решительно никакой биографии. Все эти люди, о которых я пытаюсь писать, они родные дети страны, они росли вместе с ней, их биография — это часть истории. — Ерундите вы, — говорил ему редактор. — Что это значит — нет биографии? Это все старомодная интеллигентщина, дорогой мой. Не биография делает человека, а человек — биографию. С биографией родятся только наследные принцы. Вы ведь не наследный принц? — Нет, — смущенно смеялся Карасик. — Я тоже так думаю, а то вот с такой биографией мы бы вас выкинули из редакции. Однажды редактор вызвал к себе Карасика. — Слушайте, Карасюк, — начал редактор, любивший шутливо переиначивать фамилии сотрудников, — как это вы на днях толковали, что ищете, мол, мужественный… — Коллектив, — подсказал Карасик. — Да, коллектив… Ну что же, я вам могу кое-что предложить. Вы плаваете? — На воде держусь, — уклончиво ответил Карасик. — Ну, держитесь, — сказал редактор. — Мы вас хотим направить спецкором в поход глиссеров. Знаете, что такое глиссер?.. Слышали? Ну так вот, послезавтра начинается большой испытательный пробег. Дело это очень интересное. А вам это будет полезно — вы какой-то нестроевой все-таки… Карасик слышал о глиссере еще на физмате. Глиссер — замечательное вездеходное судно с особым устройством плоского днища, позволяющим ему на ходу почти совершенно вылезать из воды. Глиссер — новое слово в судостроении, машина огромной скорости, не страшащаяся мелководья… Люди, вероятно, на глиссере особенные. Карасик с восторгом согласился. Он много раз собирался начать новую жизнь: вставать рано, делать утреннюю зарядку, посещать каток, ходить на лыжах. Он назначал себе сроки, устанавливал точный день, когда откроет новую эру в своей биографии, но как раз в этот день назначалось какое-нибудь важное заседание или ему поручались спешные задания, и все планы шли прахом. Но на этот раз сама судьба благоприятствовала: редакция направляла его на искомый путь. Решено! Завтра начинается совсем иная, настоящая жизнь — жизнь с людьми мужественными и суровыми. Ночью, накануне старта, он ехал домой в машине. День был каторжный. Фельетон его десять раз сокращали, ночью пришли какие-то срочные материалы. Фельетон гулял с полосы на полосу. Надо было его резать с мясом… А в самую последнюю минуту пришлось неожиданно дописывать несколько строк, так как весь макет номера полетел к черту и условия верстки требовали добавочных строк. Все в редакции сбились с ног. На столах давно остыл недопитый чай. В окна уже смотрело залитое бледной голубизной рассветное небо. Сонный Карасик ехал на машине рядом с шофером. Он любил эти поздние возвращения. В эти минуты, когда каждый сустав пел и гудел на свой манер от усталости, Карасику казалось, что и он является сейчас маленьким носителем огромной ответственности за мир и покой спящей страны. Ему было приятно, что он на дозоре, что он бодрствует вместе с постовыми милиционерами, стынущими на перекрестках; вместе с дворниками, вышедшими уже подметать улицы; вместе с ночными сменами на заводах; вместе с шофером Гришиным, который легко держал рулевую баранку в пяти сантиметрах от локтя Карасика. Выехали на Красную площадь. Дремали пепельно-синие ели у стены Кремля; лицом друг к другу, неподвижно, словно сращенные с гранитом, стояли часовые у входа в Мавзолей. За зубцами Кремлевской стены горел медленным огнем флаг, подсвеченный снизу. Кричали галки над Александровским садом. Москва спала, спали миллионы наработавшихся за день людей. А вот он, Карасик, бодрствовал. Когда они подъезжали к дому, совсем было светло. Дворники начинали поливку. Бородачи в фартуках хлестали улицу длинными водяными бичами. Первый солнечный луч ударил из-за крыш, и теперь каждый дворник держал в руке по радуге. Глава XVII СТАРТ Карасик носил шляпу. Он носил ее с жестоким упорством и никогда не изменял ей, хотя шляпа весьма осложняла ему жизнь. Его часто принимали за иностранца. Мальчишки окружали его излишним вниманием. Куда бы ни шел Карасик, где бы он ни появлялся, все равно шепотом или вслух, в лицо ему или за спиной, произносилось: «Чемберлен… американец!.. Джентльмен… Чарли Чаплин…» Эти уличные прозвища страшно допекали Карасика. Он стал так мнителен, что ему всегда чудились за спиной эти шепотом произнесенные слова. В конце концов он привык к этому и переносил насмешки с грустной стойкостью. И сейчас, направляясь к месту старта, он знал заранее, что кто-нибудь да уж непременно ляпнет Чемберлена (или Чарли Чаплина) и испортит торжественные минуты. Глиссеры стояли у пристани водной станции. В походе участвовали две машины. Это были сильные спортивные суда. Все у них стремилось вперед, все было скошено, зализано, подобрано. Одна из машин была изящно отделана. Вся она словно только что соскользнула с цветной обложки технического журнала. Отливал красный лак, под которым струились прожилки благородного дерева. Играли на солнце медь и хромировка. Маленькая уютная каютка была отлично скомпонована с корпусом, Карасика сразу потянуло к этой элегантной машине. Второй глиссер был проще. У него были строгие аскетические очертания — суровые линии рывка. Тут все предназначалось исключительно для движения. Все жило за свой счет. Не было ни каюты, ни мягких сидений. Все было наружу, все обнажено в своем машинном естестве, как на паровозе. Здесь, по-видимому, не помышляли об удобствах. Видно было, что этот глиссер готовится в поход, а не на прогулку. «Этот повоенней», — подумал Карасик. Пахло рекой, нагретой водой. Солнце калило сверху и, отражаясь в слепящей глади, жгло снизу. Карасик в шляпе, с чемоданом в руке, пробирался среди полуголых юношей и девушек. На дощатых мостках не просыхали мокрые следы купальщиков. Карасик привык видеть все это издали, с трибуны стадиона, из-за барьера. А тут он сам, как-никак, был участником похода, законным обитателем этого чудесного, отраженного в воде и оттого дважды прекрасного мира. Карасик ощутил необычайный прилив сил. Он воодушевился, расправил плечи. Ноздри его воинственно раздулись, вдыхая запах воды. Облака неслись над флагштоками станции. Казалось, что сама станция уже плывет куда-то. Ветер рвал полотнище транспаранта, мотая его из стороны в сторону, как щенок, вцепившийся в подол, и транспарант хлопал, подобно парусу на рее. Все это напомнило Карасику о предстоящем путешествии. Ожидание странствий, опасностей, приключений развеселило его. Вот она начинается — настоящая жизнь! Участники похода стояли на плоту у машин. Большинство были в синих комбинезонах с вышитыми серебряными значками на груди. Белели верхи фуражек-капитанок. Из-под лакированных козырьков глядели смуглые лица с резкими и уверенными, точно размеченными, чертами. У матросов, летчиков, чекистов видел Карасик такие лица. Среди глиссерщиков Карасик заметил строгую ясноглазую девушку в авиационном шлеме. Тоненькая, подвижная, она легко спрыгнула в нарядную машину. Карасик еще пуще приосанился. Надо было представиться, а он внезапно заробел. Вот сейчас кто-нибудь непременно крикнет: «Чарли Чаплин, Чемберлен, американец…» Однако делать было нечего. Да и хотелось как можно скорее сблизиться с этими людьми, скорее уж считаться среди них своим. Глиссерщики стояли, картинно обнявшись, и принужденно улыбались. — Здравствуйте, — сказал Карасик. Но те и глазом не моргнули. — Товарищ, вы мешаете, — услышал Карасик сзади. — Будьте добры, в сторонку. И Карасик послушно отошел в сторону. Тут только он увидел позади себя несколько фоторепортеров. Они снимали группу участников. Щелкнули затворы, и к смущенному Карасику подошел высокий человек. Лицо его показалось Карасику страшным. Нос его был перебит и расплющен. Растекшаяся переносица закрывала углы глаз. — От газеты, да? — спросил высокий. — Очень приятно. Командор пробега — Баграш. — Кар… — пробормотал Карасик, краснея от пяток до макушки. (Черт его знает, зачем он взял этот каркающий псевдоним!) — Какой Кар? Евгений? — спросил Баграш. Он внимательно оглядел Карасика и удовлетворенно отметил про себя, что на корреспонденте нет штанов-гольф, краг, круглых очков. Все это, по мнению Баграша, было непременным признаком щелкоперов. Но редакция обещала командировать в поход Грохотова. Грохотов был парень здоровый. Поехал бы — мог сгодиться, а это… Ну и послали дохлика! — Как же, читаем, читаем, — сказал он однако. — Очень приятно. Это вы недавно насчет воробьев писали?.. Что? Это Кольцов? Возможно, возможно… Значит, вы с нами, а не Грохотов? Он еще раз внимательно оглядел Карасика и вздохнул. Мозгляк… — Шляпу придется оставить, — сказал он грубовато. — А я ее в чемодан, — поспешно сказал Карасик. — И чемодан тоже, — сказал Баграш, прикинув на руке багаж Карасика. — Для нас каждый килограмм — обуза. — Так выходит — я шестьдесят три килограмма обузы? — А вы как думаете? — сказал не очень любезно командор, но, решив исправить неловкость, смягчился и добавил: — Ну, вы, так сказать, полезная нагрузка. Так? Ну, вот познакомьтесь. Это наша, так сказать, центровая тройка, а в жизни техники, механики, вообще ребята хоть куда. Вот прошу… Карасик сжимал одну за другой горячие шершавые ладони, стесняясь, как всегда, своих белых и мягких рук. Он старался стискивать как можно крепче. Но вдруг почувствовал в своей руке такую тонкую нежную кисть, что невольно ослабил пожатие и поднял глаза. Девушка смотрела на него ободряюще, очень славная девушка. — Это наша конструкторша, Валежная Анастасия Петровна, — представил ее Баграш. — Наша Настя. Она на том, американском глиссере идет. Там каютка есть… Да и спокойнее на том, — добавил вполголоса Баграш, когда они с Карасиком отошли в сторону, — безопаснее, а то ведь наша — экспериментальная машина, мало ли что… Вы, кстати, как, плаваете? — На воде держусь… — глядя в сторону, пробормотал Карасик. — Хорошо, если есть, за что держаться, — сказал Баграш. — Ну ладно, вон там пояс лежит в носу. Вот за него и будете держаться, если перекинемся. Так? Карасик вздохнул, посмотрел на красивую, сверкающую машину и направился к утлому, неприветливому глиссеру. — Ты не гляди, что тот с виду покрасивше, — горячо и слегка заикаясь, сказал толстый парень со смешливой веснушчатой физиономией. — Отделка у них, это верно, шикозная, зато перетяжелена машина. Поглядишь вот, наплачутся на перекатах, как чай пить дать. А у нашей, знаешь, осадка!.. Восемь сантиметров — кругом проходимость имеет. В чайном блюдечке пройдет — дна не чиркнет! Вот только вы там напишите, что жеклеры[15] администрация хорошие не дает, а мотор сношенный. — Фома! — деловито позвал его хмурый механик. — Чего? — откликнулся Фома. — Опять? — Чего опять? — Опять заливаешь? — сказал хмурый. Все засмеялись. Фома с сердцем плюнул. — Ну, устраивайтесь, — радушно сказал Баграш. — Ехать будете вот тут… — И он весело указал на ребристую алюминиевую скамью. — Бухвостов, подложи под товарища кошму, а то, знаете, гофра… она весь зад исполосует. А подушки мы кожаные сняли — лишний вес, баловство. — А каюты нет? — На кой она нужна… — А если дождь? — спросил Карасик и тут же пожалел — не надо было спрашивать. — Если дождика бояться, — сказал угрюмый механик, — тогда, чтобы сверху не промокнуть, надо в воду по шею лезть… У машины сгрудились провожающие. Толкались под локтями мальчишки. Вдруг все расступились. — Здравствуйте, здравствуйте!.. — послышалось со всех сторон. В сопровождении дамы, занимавшей много места, и белокурой смазливой девицы подошел человек в светлой щегольской панаме и кремовом костюме, с дорогой тростью. Он приподнял шляпу, приветственно помахал ею. Седые волосы его подчеркивали румяный загар веселого лица. Глаза были живые и хитрые. Человек, видно, знал себе цену. С юношеской легкостью он спрыгнул в машину. — Арди, ты выпачкаешься весь! — воскликнула дама. — Это технический директор наш, — шепотом пояснил Карасику Фома, толстый белобрысый парень в комбинезоне. — Профессор Токарцев, знаменитый. А это его семейство. Профессор потрогал рулевую баранку глиссера, поднял стлань, посмотрел, нет ли воды, сел на корточки, заглянул в носовую часть, просунув туда руку, вылез с побагровевшим от натуги лицом. — Пробные ездки были сегодня?.. — спросил он. — Ну как, не зарывается теперь? — Нет, теперь, как бачок переставили, скулы выправили, он так и прет на редан… Да и центровка теперь иная. — Я говорил на канале еще. Все дело в обводах. Мидель немножко перехватили все-таки. Что? Карасик, как непосвященный, с благоговением вслушивался во все эти реданы, скулы, обводы… Ничего, ничего, к вечеру он тоже все это будет знать. — Надо журнал завести и чтобы точно все было. Хорошо прикинуть расход горючего, — сказал профессор. — Журнал у нас поведет по специальности товарищ корреспондент. — А! — сказал профессор и весело тряхнул руку Карасику. Карасика познакомили с семейством. Профессорша очень милостиво улыбнулась журналисту, дочка подарила Карасику благосклонный взгляд и сказала, протянув руку: — Лада. А мы о вас много слышали. Нам про вас рассказывал ваш друг Димочка Шнейс. — О, Димочка! — сказала профессорша. — Он у нас в доме совсем как свой. Ужасный шалопай, не правда ли? Но блестящий человек. — Да, — сказал Карасик. — Ну, с богом, ни пуха ни пера, — сказал профессор. — Только не резаться. Прошу вас… Что? Впрочем, проси вас не проси, все равно будете гнаться. — Экипаж по местам, машины на старт! — раздался откуда-то сверху безличный и пресный голос мегафона, голос, никому не принадлежащий, но всех касающийся, вещий, как сама судьба. Загремел оркестр, глиссерщики попрыгали в машины. Они снимали кепки и надевали шлемы. Стартер поднял свой флаг. Вот она, торжественная минута старта. Карасик поспешно выгребал из чемодана все самое необходимое и запихивал вещи в принесенный кем-то берестяной баульчик, напомнивший ему детский ботанический короб. Ужасно унизительно было при всех ворошить свое белье, вытаскивать галстуки, подтяжки. — Товарищ корреспондент, займите место. — Есть занять место! — браво ответил Карасик… и, оступившись, свалился в воду, так как освобожденная от пут машина слегка отплыла и между ней и мостками образовался просвет, полный воды. — Корреспондент за бортом! — закричал кто-то. — Стоп, отставить! — приказал Баграш. Все бросились к плоту. Карасик барахтался и ухватился за борт. Толстый белобрысый глиссерщик, которого звали Фомой, легко втащил его на машину. С Карасика текло и капало. Все смеялись. — Шляпа! — закричал чей-то женский голос. Шляпа Карасика, покачиваясь, плыла вдоль плота. Кто-то выловил ее и подал Карасику. Тот машинально надел ее, мокрую, и тотчас сдернул. Но было поздно… — Чарли Чаплин! — закричали мальчишки сверху. Карасик готов был разорвать себя на части. Тут он увидел Настю Валежную. Она стояла на нарядной американской машине и, вытянув подбородок, с любопытством глядела на Карасика. Карасик видел, что она кусает губы, чтобы не рассмеяться. Потом вдруг она закрыла лицо руками и присела за каюту. Она понимала, что нельзя смеяться, что сию же минуту надо сделаться серьезной, но ничего не могла поделать с собой. — Ну ничего, на воде дйржитесь, — сердито сказал Баграш. — Идите, быстренько переоденьтесь и больше таких номеров не отрывайте. Карасик сбегал в раздевалку, напялил на себя все чужое и, путаясь в длинных штанах, завернув рукава непомерно огромного пиджака, снова появился на мостках. Все пошло к черту. И как это его угораздило плюхнуться? «Ах, будь я проклят, шляпа несчастная!» — ругал себя Карасик. Все смотрели на него, улыбались и почему-то отворачивались. Только мрачный механик Бухвостов с завода Гидраэр смотрел на него ненавидящими и презрительными глазами. Нахлобучив на голову шлем с очками, Карасик в отчаянии влез на свое место. — Ну, сели? — оглядываясь, спросил Баграш и взялся за пусковую рукоятку стартера. — От вин-та! Командующий стартом поднял флаг: — Стартует глиссер Гидраэра! Стало тихо, так тихо, что Карасик слышал, как прежний мальчишка сказал сверху: — Гарри Пиль! — Эй, вы! — закричал вдруг сверху шикарно одетый молодчик, с нагловатым лицом, с подбритыми под бокс висками. — Вы зря большой-то чемодан не берете! Куда голы складывать будете? Тут наступила очередь смущаться всем глиссерщикам. Все они делали вид, что не слышат насмешливого голоса, что все это вообще не к ним относится. — Они сухую везут, думают — на воде размочат! — опять закричали сверху. Все это было непонятно Карасику. Он не знал, что футбольная команда гидраэровцев недавно отчаянно проиграла магнетовцам, вбившим глиссерщикам три сухих, то есть совершенно неотыгранных мяча. — Максим Осьпич, — умоляюще зашептал механик, — запусти ты скорее! На глиссере шел традиционный разговор моторного старта: — Выключен? — Выключен. — Контакт? — Есть контакт… Грохот, рев, рывок вперед. Мотор, вода и воздух взбеленились. Откинутая в пену и брызги, ушла пристань в. мельканье рук, платков, шляп. Там остался позор Карасика, все там осталось. Начался поход. Началась новая, настоящая жизнь. Баграш повернул рычаг: — Полный газ! Позади вскинулся белый смерч. — Скорость семьдесят. Старт взят! Глава XVIII НА РЕДАН! — На редан вышел! — кричит сквозь оглушительный скрежет мотора Бухвостов. На редан — значит машина касается воды лишь в двух местах: уступом днища и кормой. Все остальное в воздухе. Баграш наклоняется над бортом, опускает руку, подводит ее под днище. Потом он показывает руку Карасику — рука сухая. Машина вышла на редан. — На редан, на редан! — Карасик сам вышел на редан. Он поет какую-то чушь: — Как сказал Шеридан, сам я вышел на редан. Никто не слышит. Мотор ревет. Вкусный воздух рвется в легкие. — Видали, как прет? — орет ему в ухо Баграш. — Здтрово!.. А «американец»? Красота!.. Пронесясь под гулким решетчатым сумраком Крымского моста, они прогремели по водоотводному каналу и через шлюз у островка снова вылетели на реку. После тесной канавы река показалась просторной и светлой. Баграш газанул. Ревущий скрежет мотора оглушил Карасика. Река зеркально гладка, как студень. Карасику мнится, будто он ощущает упругое натяжение этой сверкающей плевы. Рой маленьких радуг сопровождает их. Сзади бежит хрустальный столбик взвинченной воды. Редан высекает из воды искрящиеся выгнутые струи. Два широких водяных крыла. У борта, где сидит Карасик, солнце подсвечивает струю снизу, и хрустальное крыло становится лазоревым, как у сизоворонки. Ленивое утро выходного дня лежит на берегу. Взволнованная собачонка со всех ног улепетывает по песку. Чайка тяжело пытается уйти от настигающего глиссера. Она висит в воздухе на неподвижных крыльях, ветер сносит ее, и она сползает, скользит по невидимому откосу. — Хорошо! — кричит во все горло Баграш. — Хорошо! — орет Карасик. — А они злы на меня, как собаки!.. — кричит Баграш и подмигивает на сидящих сзади Фому и Бухвостова. — За что?! — Вы им не говорите!.. Это я нарочно Настю на «американца» посадил. Теперь наши не отстанут, расшибутся, но не отстанут! И гначки не будет, а то бы непременно гоняться стали. Я их как облупленных знаю. Так они секретничают во все горло, надсаживая глотки. Но гром мотора плотно законопатил уши и заложил все щели вокруг. — Они славные! — орет опять Баграш. — Узнаете поближе… Ребята отличные. Культуры бы им набраться только. Не хватает иногда. Вот вы с нами свяжитесь крепче… Люди нам нужны до смерти, да и вам полезно будет! Верно? Карасик что есть силы мотает утверждающе головой. — Конечно, — слышит он сквозь неистовство мотора, — а то вы немножко, заметно, небоевитый какой-то… Но тут в реве мотора происходит какая-то заминка. Мотор дает перебои. Карасик бы ничего не заметил, но у Баграша приподнимается с одной стороны клапан шлема, как ухо у умного пса. Водитель вслушивается в путаницу ревов и тресков. Карасик смотрит на него. Водитель очень худ и мускулист. Типичный человек машинных скоростей, человек точной жизни, где части плотно пригнаны одна к другой. Лицо грубоватое, расплющенный нос уродует его. Но глаза хороши — зоркие, развеселые глаза лоцмана и хорошего товарища. У него цепкие, длинные руки. И по тому, как ведет он машину, как, не глядя, тянется к нужной рукоятке, видно, что человек любит свое дело и знает его до конца. Фома, перегнувшись через сиденье, что-то кричит под самый шлем водителю. Баграш вслепую спокойно берется за рычажок. Грохот сразу резко спадает, машина делает кивок и, козырнув, как змей, зарывается носом в воду. Глиссер подруливает к берегу. Лопасти винта два раза рубанули воздух и сразу стали неподвижными. Мотор смолк. И Карасику сперва кажется, что он оглох, Мир невероятно тих. Потом возникает звон в усталых ушах, и до слуха Карасика начинают пробиваться шумы оседлой жизни, лай собак и скрип телеги. Он разбирает уже голоса переругивающихся между собой гидраэровцев. — Жеклеры? — спрашивает Баграш. — Это тоже надо отметить, — говорит Бухвостов. — Масло какое дали! Жеклеры промывают в керосине. Все снова усаживаются в машину, запускают мотор — и снова грохот, скольжение, воздух, рвущий ноздри. Карасика смущает нос Баграша. Он старается не смотреть на этот изъян в физиономии командора, но глаза, как нарочно, так и косят сами, куда не надо. Баграш, очевидно, заметил в конце концов это. — Отметиной моей интересуетесь? Капот! — кричит Баграш, показывая на свой нос. — Капут? — переспрашивает Карасик. — Действительно, мог капут, а вышел капот… — Но тут Баграш опять насторожился: — Слышите, барахлит? Опять надо останавливаться, снова лезть в мотор, мазаться, утирать тыльной стороной руки и сгибом локтя пот со лба — руки в масле. И каждый раз Карасик боится, что мотор вдруг возьмет да и не заведется. Они так и не пойдут дальше. В нем еще живет смутное неверие. Ему кажется, что должно что-нибудь случиться: один раз завелся, а другой раз возьмет да и нет. Его поражает спокойствие гидраэровцев, их ангельское терпение. — Вот проклятый! — говорит он, чтобы посочувствовать. — Мотор не виноват, — убежденно говорит Бухвостов. — Масло паршивое, а мотор — будьте покойны. Глиссерщики относятся к неполадкам мотора как к капризам ребенка. Если все в порядке, мотор должен работать. Надо найти, в чем дело. Безропотный Фома в десятый раз сегодня лезет в мотор, копается там, отвинчивает, продувает. Карасику неловко сидеть без дела. Он предлагает помощь. В его голосе слышится такая мольба, что ему дают промыть свечу. Карасик счастлив. Чумазый, заляпанный — рукава засучены до локтя — он утирает взмокший лоб великолепным жестом, подняв локоть. «Машина — великий коллективизатор, — заносит он в блокнот для своего первого очерка, — она сплачивает, Прошли первый километр нашего знаменитого пути, и все мы четверо уже одно целое, люди одной машины и единого движения». Они проходят через шлюзы. Карасику доверяют багор, он неумело отпихивается от наседающих на машину осклизлых берегов. При этом приходится стоять на борту, не держась, а это, конечно, дело нелегкое. Но Карасик готов снести что угодно. К вечеру Карасик знает уже решительно все. Со смаком, надо и не надо, произносит он новые, узнанные за этот день слова и беспрестанно уснащает свою речь столь приятными на слух выражениями, как редан, обводы, жеклер, топливо. — Не топливо, а горючее, — поправляет его сердито Бухвостов. На стоянке Карасик, между прочим, узнает, что Максим Баграш, Николай Бухвостов и Фома Русёлкин не только глиссерщики, но и первоклассные футболисты, центровая тройка нападения команды Гидраэра. Карасику втолковывают, что это команда классная и только происки врагов задвигают ее в группу «Б». А по игре ей давно место в группе «А». Правда, тут недавно пришлось проиграть магнетовцам. — Судья, скот, подыгрывал! — сказал Фома так убежденно, что нельзя было ему не поверить. — Два гола неправильные, а один так, дуриком. — И состав не полный, — сказал Баграш. — Вообще случайность и чистое невезение, — добавил Бухвостов. — Первый мяч — офсайд[16] чистейший, даже публика и то свистела. — А так мы их, как мальчиков! — вошел в раж Фома. — Опять? — спросил Бухвостов иронически. — Чего опять? — Опять заливаешь? Карасик чувствует, что ему уже немножко неприятно: почему это гидраэровцы проиграли магнетовцам? Было бы лучше, если бы они выиграли. Он чувствует искреннюю ненависть к судье, который неправильно судил матч. О футболе говорят много и ожесточенно. Потом начинают таким же тоном, с таким же увлечением спорить о достоинствах глиссера Гидраэра. Оказывается, это совершенно непобедимая машина и может идти черт знает как быстро. Карасику непонятно лишь, почему в походе глиссер Гидраэра все время немножко отстает от нарядного «американца». — Странный вопрос! — говорит Бухвостов. — У них какая отделка! — Скольжение иное, — поясняет Баграш. — А мы водовозы! — горячится Фома. — Это верно, — говорит Баграш, — воды с собой много тащим. Отделка не только для красоты важна. Тут вопрос скольжения. — А по проходимости мы им сто очков дадим! — говорит Фома и сам смотрит на Бухвостова. — Опять? — говорит Бухвостов. Фома машет рукой. Жеклеры, свечи — все промыто. И более частные сведения доходят до Карасика уже на полном ходу, обрывками пробиваясь сквозь дрожкий, вибрирующий скрежет. Маленький флажок Осоавиахима фамильярно и больно хлопает Карасика по макушке. Пространство впереди распахивается. Глиссер несется на грани двух стихий. На ходу он весь принадлежит воздуху, лишь легонько касаясь воды. Он скользит по реке, слегка ссаживаясь налево и направо. Он бежит, как капля по раскаленной сковородке. Река извилиста — берега то раздвигаются вширь, то сдвигаются. Глиссер молниеносно огибает один из поворотов, и вдруг все видят, что в нескольких метрах перед машиной неожиданный паром поднимает из воды протянутый через реку трос. Стальной жгут уже начинает рисоваться над поверхностью воды, вспарывая ее. С него капает. Гидраэр полным ходом несется прямо на трос. Остановиться уже немыслимо. У всех четверых в то мгновение одна и та же мысль, сверкнувшая, как занесенный топор: сейчас наскочим, разобьемся, или трос срежет всем… — Головы!!! — кричит Баграш и порывисто до отказа нажимает рычаг. Взревев, глиссер, совсем почти отделившись от воды, проносится над тросом. Что-то взвизгнуло под ногами, и машина уже далеко оставила за собой паром, где, сбившись у борта, кричат что-то и машут руками перепуганные люди. Баграш слегка сбавляет газ. — Без пяти минут гроб был!.. — кричит он и снимает левой рукой шлем. Лоб у него совершенно мокрый. — Запишите: машина легко прошла над тросом, совершив прыжок в два — два с половиной метра по горизонтали.

The script ran 0.007 seconds.