1 2 3
Владимир Карпович Железников
Каждый мечтает о собаке
Повесть
1
В тот день, когда началась вся эта путаница, эта история, из-за которой я так прославился в школе, я вышел из дому позже обычного.
Все утро я «танцевал» вокруг матери, ждал, когда она — без моих вопросов скажет, где вчера пропадала допоздна, но она почему-то молчала. Раньше если она где-нибудь задерживалась, то всегда, еще стоя на пороге в пальто, начинала докладывать, почему задержалась. А вчера она промолчала и сегодня продолжала играть в молчанку.
Я выскочил из дому и понесся галопом по Арбату. Хорошо еще, что в это время на улице нет дневной толчеи и можно бежать без особых помех. И никому ты не попадешь под ноги, и никто не толкает тебя в спину, и машин мало. И даже в воздухе еще не пахнет бензином.
Наша школа находится в переулке. А сам я живу на всемирно известном московском Арбате, рядом с домом, на котором висит серая мраморная доска с указанием, что здесь в 1831 году жил Александр Сергеевич Пушкин.
Раньше я пробегал мимо этого дома в день по сто пятьдесят раз и не замечал этой знаменитой надписи. Жил целых тринадцать лет и не замечал. А тут, в конце прошлого года, к нам пришел новый учитель по литературе и спросил меня как-то, где я живу. Я ответил. А он говорит: «Знаю, это рядом с домом Пушкина». Я как дурачок переспросил: «Какого Пушкина?» Вроде бы у нас с ним общих знакомых с такой фамилией нет. «Александра Сергеевича, — говорит он. — Того самого, главного… Ты, когда сегодня пойдешь домой, сделай одолжение, подыми голову и прочитай на доме пятьдесят три надпись на мемориальной доске».
Я потом около этой доски час простоял, глазам своим не верил. И представьте, эту доску повесили еще до моего рождения. Полное отсутствие наблюдательности.
А учитель такой симпатичный оказался, Федор Федорович, мы его зовем сокращенно Эфэф, и фамилий у него смешная: Долгоносик… Сам литератор, а фамилия зоологическая. То есть сначала он мне совсем не показался, потому что у него на каждый случай жизни припасена цитата из классической литературы, и мне это не понравилось. Что, у него своих слов нет, что ли! Но потом я разобрался, и это мне даже стало нравиться. Он как скажет какую-нибудь цитату, так и поставит точку. Коротко, и объяснять ничего не надо. И еще: когда он говорил эти цитаты, то волновался, а не просто шпарил наизусть. В общем, настоящий комик.
Сейчас все скажут, что про учителей нельзя так говорить, что они люди серьезные, а не комики. Но я говорю не в том смысле, что он смешной, какой-нибудь там хохотун вроде циркового клоуна. Наоборот, он редко смеется, хотя еще довольно молодой и не усталый, а комик в том смысле, что он какой-то необычный человек. А для меня все необычные — комики. И слова он особенные знает, и умеет слушать других, и не лезет в душу, если тебе этого не хочется. И глаза у него пристальные — разговаривая, он никогда не смотрит в сторону.
Ну, в общем, мы здорово с ним подружились, и я к нему часто забегал, в его «одиночку». Так он называет свою однокомнатную квартирку.
И в этой истории он мне здорово помог, как настоящий друг, а то после скандала с кладом меня прямо поедом ели. Проходу не давали. А он меня поддержал. Как-то толково объяснил, чего надо стесняться в жизни, а чего — нет. И я ему поверил, и это меня, можно сказать, спасло.
Собственно, все началось из-за клада.
Нет, все началось из-за Ивана Кулакова.
Нет, все началось, пожалуй, из-за матери.
А может быть, все началось из-за того, что я люблю воображать, придумывать то, чего никак не должно быть.
2
Я бежал до самой школы и прибежал, как всегда, ровно за пять минут до звонка.
Влетел в класс и вдруг увидел: на первой парте в моем ряду сидят сразу двое новеньких: он и она. Парень и девочка.
Парень обыкновенный, а девчонка рыжая-рыжая. Волосы у нее перепутаны. Не голова, а куст смородины. Сидят и мило беседуют.
Не знаю, как кто, а я люблю, когда появляются новенькие, потому что они пришли неизвестно откуда и это интересно.
Иду прямо к своему месту, а глаза влево, влево, влево — на новичков. У меня даже от этого голова закружилась. И тут ко мне сразу подскочила Левка Попова. Я насторожился: от нее ничего хорошего не жди.
— Здравствуйте, — пропела она сладким голоском. — С чем пожаловали? — А говорит нарочно громко-громко. Совершенно ясно, что играет на новичков.
«С чем пожаловали?» — какой милый вопросик, просто оригиналка… Мы-то известно с чем пожаловали: с портфелем, в котором сложены учебники и тетради. А вы-то чего так орете? И тут я вспомнил, что в этом самом портфеле, с которым я только что пожаловал, лежит тетрадка по алгебре с нерешенной задачкой…
Достал тетрадь, чтобы решить эту задачу. А Ленка не уходит, вертится и крутится возле меня.
— Хочешь, я тебе дам списать задачку? — заорала она снова на весь класс.
Рыжая оглянулась.
— Хочу, — ответил я.
Ленка бросилась к своей парте, достала тетрадь и услужливо протянула мне. Это было совершенно на нее не похоже. И тут я увидел, что она отрезала косы. Гром и молния! Еще вчера была с косами, а сегодня короткие волосы.
— Ты что это? — спросил я.
Просто так спросил, из вежливости.
— Ничего. — Притворяется, что ничего особенного не случилось, любит она из себя строить актрису.
— А где косы?
— В век атома и нейлона, — сказала Ленка, и опять громко-громко, чтобы эти новенькие обратили на нее внимание, — косы только мешают.
Конечно, мне было наплевать на ее косы. Девчонка с косами, девчонка без кос, не все ли равно, но просто неожиданно все это. Знаешь человека сто лет, как я Ленку, и вдруг он является в совершенно новом виде. Тоненькая, длинная шея, маленькие уши торчком.
— Ты их совсем остригла?
— Нет, на время, — ответила она. — Завтра приду с косами. — И засмеялась, что подловила меня.
Я видел, как эта новая улыбнулась и сказала что-то своему соседу. Видно, ей понравилась острота этой актрисули.
Все они одного поля ягоды. Рыжая оглянулась второй раз, и я на нее так посмотрел, что, думаю, у нее надолго отпала охота оглядываться. Если захочу, я умею посмотреть — заерзаешь. Хоть она и новенькая, а пускай знает свое место. А ты, Леночка, у меня еще попляшешь, мало я тебя таскал за косы, теперь потаскаю за короткие волосы.
Хотел тут же вернуть ей тетрадь с задачкой. Решил подойти, бросить тетрадь и заорать на весь класс: «Оказывается, я сделал задачку сам… — И добавить: — А без кос, между прочим, ты просто селедка…»
Я уже встал, чтобы осуществить свой план, но потом передумал. Неохота было связываться.
Тут последняя минута проскочила, точно одна секунда, и зазвенел звонок. Вошел Эфэф.
Он всегда входит стремительно, точно боится опоздать. Оглядит класс и скажет: «Не будем терять даром времени». Но сегодня у нас урок классного руководства. На этом уроке Эфэф разрешает говорить что хочешь. Можно даже шутить и нести всякую чепуховину, можно задавать любые вопросы.
Сразу за Эфэф в класс влетел Рябов. Его все зовут Курочка Ряба. Он хоть и мой сосед по парте — Эфэф почему-то посадил нас вместе, — но люди мы разные.
— Почему ты опять опоздал? — спросил Эфэф.
— Понимаете, Федор Федорович, — сказал Рябов, — задумался и проехал одну лишнюю остановку.
Он начал притворяться, что говорит чистую правду, а на самом деле врал и кривлялся.
— Что это ты, Рябов, стал привирать, — сказал Эфэф. — Раньше я за тобой этого не замечал.
Он сделал ударение на слове «этого». Значит, кое-что другое, что ему не очень нравилось, он за ним замечал. Видно, он намекал на то, что Рябов — зубрила и остряк-подпевала. Конечно, это никому не может понравиться.
Эфэф склонился к своей старой солдатской полевой сумке, которая ему досталась в наследство от отца, и все примолкли и вытянули шеи.
И я вытянул шею: раз Эфэф полез в сумку, значит, будет дело. У него там такие вещички лежат — закачаешься. Он, например, однажды на уроке русского языка, когда всем до чертиков надоели разговоры об однородных членах предложения, вытащил из сумки какую-то тоненькую потрепанную книжонку и без всяких слов предупреждения стал ее читать.
Я до сих пор помню, как Эфэф ее читал, без выражения, тихо, однообразно, точно не читал, а рассказывал то, что видел сам. А потом, когда закончил, сказал: «Солдата, который написал эту книжку, уже нет в живых. — И в сердцах, с обидой добавил: — Рановато он умер».
Книжка пошла по рядам, и каждый ее рассматривал, а когда она дошла до меня, я открыл ее и прочел: «Эм. Казакевич. Звезда». А ниже от руки было написано: «Товарищу по землянке». И стояла подпись автора. Это отец Эфэф был товарищем по землянке. Да, настоящая это была книжка, вся правда про то, как воевали, и про то, как погибали. Может быть, кто-нибудь ее не читал, так советую прочитать.
Наконец Эфэф перестал копаться в своей исторической сумке и, к общему разочарованию, вытащил оттуда обыкновенную ученическую тетрадку в двенадцать листков.
— Вот тебе тетрадь, Рябов, — сказал он. — Будешь в нее записывать, сколько раз соврал.
Это точно, он не любил вралей. Он и другим уже давал такие тетради, но никогда потом про них не спрашивал. Дал тетрадь, и все, а дальше поступай как хочешь.
— Неплохо выпутался, — сказал Рябов, когда опустился за парту рядом со мной. — Думал, старик меня не впустит.
Я ничего ему не ответил, потому что Эфэф подошел к новеньким и поздоровался.
Новенькие встали.
— Как вас величают? — спросил Эфэф.
— Кулаковы, — сказала рыжая. — Его Иван, а меня Тоша. — Она говорила медленно и совсем не волновалась. — Мы брат и сестра.
Ох и длинный оказался этот Иван Кулаков! На голову выше своей сестры.
— Ну что ж, садитесь, Кулаковы, брат и сестра, надеюсь, мы будем с вами дружить… Брат и сестра, брат и сестра… — У него была привычка повторять то, что ему только что сказали, по нескольку раз.
Я же говорю — комик, он повторяет одни и те же слова, а сам в это время думает, вероятно, про новеньких, и они уже навсегда занимают какое-то место в его голове. Он теперь об этих Кулаковых будет думать, может быть, до самого вечера, хотя еще ничего про них не знает. Он всегда так. Он мне как-то сознался, что любит думать больше про незнакомых, чем про знакомых. Про знакомых все знаешь, а про незнакомых можешь придумать то, что тебе хочется.
Я теперь тоже часто, как он, думал про незнакомых. Раньше я всегда думал про деда, да про мать, да про свой класс, и все». А теперь я увижу какого-нибудь случайного паренька на улице, какого-нибудь симпатичного великана, вроде этого новенького, Ивана Кулакова, и целый день про него думаю и представляю, что он стал моим лучшим другом и мне все-все завидуют.
Я задумался про все это и представил себя уже лучшим другом новенького, даже не заметил, как вытащил из кармана детскую игрушку — маленькую деревянную лошадку. Вчера я случайно нашел ее в письменном столе, когда, поджидая мать, рылся в старых вещах. Люблю я рыться в старых вещах и вспоминать всякие забытые случаи из своей жизни, которые уже никогда не повторятся.
Ей было лет восемь, этой лошадке. Мне ее вырезал отец, после того как мы впервые побывали в цирке. Я до этого ни разу не видел живой лошади, ну вот он мне ее и вырезал, чтобы я мог с ней играть в цирк и вспоминать, как мы вместе туда ходили.
А тут Рябов нагнулся и выхватил у меня игрушку.
— Отдай, — тихо сказал я.
— Не отдам, — ответил Рябов. В это время к нам подошел Эфэф, и он добавил: — Сиди и слушай Федора Федоровича.
Ах, какой он был дисциплинированный! Схватил чужую вещь и еще выставлялся.
— В чем дело? — спросил Эфэф.
— Вот, — сказал Рябов и протянул мою игрушку.
Все тут же уставились на нас: очень им было интересно посмотреть, что такое держит Эфэф в руках.
— Маленький, маленький, маленький мальчик, — сострил Рябов. — Ему в классе скучно, и он принес с собой игрушку.
Все засмеялись. И новенькие тоже повернулись в мою сторону, только они не засмеялись. На всякий случай держали нейтралитет. А все остальные смеялись. В нашем классе умеют посмеяться, даже когда не надо.
Эфэф молча отдал мне лошадку.
Он тоже не смеялся. Он не любил, когда перед ним выслуживаются, — у некоторых учителей это проходит, но не у Эфэф.
Но тут вскочила Зинка Сулоева и сказала:
— Федор Федорович, а Лена остригла косы.
И все сразу переключились на Ленку и забыли про меня. Наконец-то она добилась своего, все-все смотрели на нее. А главное — эти Кулаковы!
— В век атома и нейлона романтические косы ни к чему, — вставил я. — Вообще голову надо развивать, а не завивать.
Я заметил, что Эфэф чуть подобрал губы, он всегда так делает, когда чем-нибудь недоволен. Потом он посмотрел на Ленку, потом перевел глаза на меня. Какие-то у него были странные глаза: они не видели меня, хотя смотрели на меня в упор.
Он сказал громко и так медленно:
Не властны мы в самих себе
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Странные стихи. Как это «не властны мы в самих себе…»?
На перемене ко мне подскочила Зинка и своим таинственным телепатическим голосом прошептала:
— Дай твою руку, и я догадаюсь, о чем ты сейчас думаешь, — и схватила меня за руку.
А я, точно по какому-то гипнотическому приказу, подумал об этой рыжей, об этой новенькой. А Зинка страшный человек. На вид обыкновенная толстуха, но иногда на нее находит, и она угадывает чужие мысли. Или мы в классе спрячем какой-нибудь предмет, а она находит его.
Пришлось довольно грубо вырвать у нее руку. Мне эти таинственные штучки были сейчас ни к чему.
— А я догадалась и так! — закричала Зинка.
— Ну чего ты кричишь? — сказал я тихо. — Подумаешь. — И добавил многозначительно: — Неизвестно еще, что и как…
— А мне известно, а мне известно!… — закричала снова Зинка уже совсем не телепатическим голосом, захохотала и выскочила из класса.
3
После уроков прибежал наш вожатый, десятиклассник Борис Капустин. Он возится с нами пятый год, еще со второго класса, и без конца таскает нас по каким-то биологическим музеям и промышленным выставкам, а один раз водил в институт. Там делали операцию собаке не хирургическим ножом, а лучом лазера. И потом целый час продержал нас на морозе, доказывая, что это была совершенно особенная операция. Луч лазера, рассекая кровеносные сосуды, закупоривает их, получается операция без крови. А когда его кто-то перебил, он огляделся и сказал, что наша компания ему надоела до макушки и что он мечтает поскорее кончить школу, чтобы избавиться от нас.
Он и правда собирался за один год два класса проскочить — не разрешили. Он в министерство гонял, там тоже оказались консерваторы. И Эфэф за него хлопотал, ничего не помогло. Ему сказали, что «закон есть закон», и точка. А то все начнут прыгать через класс, и в школах еще больше будет путаницы.
Смешно, как будто все люди одинаковые: ведь одни могут прыгать в год через два класса, а другие — за два года одного класса не могут одолеть, и им учителя с тоской тройки выставляют. Это же ни для кого не секрет.
Ну, в общем, влетел Капустин в класс, прогремел своими железными коробками, которыми он вечно набивает карманы. Он в них таскает всякую живность. И заорал:
— Братцы, выберем звеньевых. Только в современном темпе. Как говорят американцы «стресс» и «тенш», что значит «давление» и «напряжение».
Сначала образовали четыре звена. И я попал в четвертое. А потом Борис сказал:
— Всем, кто не попал в первые четыре звена, встать.
Встали: Рябов, Ленка, Зинка-телепатка и двое новеньких.
Неплохая компания подобралась…
Этот Иван Кулаков посмотрел на меня и улыбнулся. Не кому-нибудь улыбнулся, не остряку Рябову и даже не расстриге Ленке, а мне. И я ему, конечно, улыбнулся и встал, как будто я еще не попал ни в какое звено.
— А ты чего встал? — спросил Борис.
Я промолчал. Не скажешь ведь, что, по-моему, Кулаков хороший парень и я хочу быть с ним в одном звене. Борис внимательно оглядел всех стоящих, понимающе хмыкнул — каждому человеку приятно догадаться — и сказал:
— А звеньевых выберете сами. — Он уже вскочил, чтобы уйти, он уже был на ходу, но что-то грохнуло у него в кармане, и он тут же вытащил здоровую железную коробку из-под монпансье.
Мы окружили его.
Он осторожно открыл коробку: там в горстке земли возился какой-то червяк. Довольно противно так извивался.
Ленка испуганно взвизгнула, а новенькая, эта рыжая, видно бойкая на язычок, сказала:
— Обыкновенный дождевой червяк.
— Не червяк, а лумбрикус террестрис. Интереснейшее существо: создатель чернозема.
Ну и тип этот Капустин: «Интереснейшее существо»!
— Мой папа на таких лумбрикусов рыбу ловит, — сказала новенькая и засмеялась. А смех у нее такой ехидный, и глаза тоже издевательски смеялись.
Другая бы на ее месте ни слова не произнесла, а эта даже на Бориса замахнулась. А Борис, тоже размазня, вместо того чтобы сказать ей какое-нибудь «ласковое» слово и мигом осадить — таких надо сразу осаживать, — смутился и торопливо ушел.
А она посмотрела на меня, и я на всякий случай отвернулся. Попадешь еще ей на язык, сделает из тебя посмешище на виду у всех.
Когда Борис ушел, мы сели в угол и выбрали по моему предложению звеньевым Ивана Кулакова. Выбрали единогласно, даже слишком единогласно, потому что Ленка подняла за него сразу две руки.
— Ладно, ребята, я согласен, — сказал Иван. — Только, чур, один за всех и все за одного. — Он записал в тетрадь наши фамилии и добавил: — Для начала запишем, чем занимаются наши родители. Будем по очереди ходить друг к другу, пусть они нам рассказывают про свою работу.
— Ой, как интересно! — сказала Ленка. — Это просто замечательная идея.
— Наш отец летчик-испытатель, — сказал Иван. — Он может рассказать об авиации, а мама врач.
«Ничего себе семейка», — подумал я.
— У меня отец инженер-конструктор по автомобилям, — сказала Ленка.
— Это нам пригодится, — сказал Иван и посмотрел на Ленку.
Ленка вспыхнула от радости, точно он сказал ей, что она первая красавица в мире, а Тошка довольно громко хихикнула.
— Мой отец электросварщик, — сказала Зинка. — А мама лаборантка.
— Мои предки экономисты, — сказал Рябов.
— А твои? — спросил Иван у меня.
Хорошо бы сейчас их всех сразить и сказать, что мой отец, например, космонавт, а мать хотя бы заслуженный мастер спорта.
— Мама у меня машинистка, — сказал я.
Они все как-то сразу замолчали, видно, я их разочаровал. Может быть, они меня просто пожалели: мол, у них у всех такие великие отцы и матери, а у меня мама обыкновенная машинистка. А я ненавижу, когда меня жалеют, это у меня от отца: он тоже не любил жалости.
— Она каждый день что-нибудь печатает, — сказал я. — И узнает новое.
— Мамы всякие нужны, мамы всякие важны. — Это выступил Рябов.
Он посмотрел на Тошку, я заметил, что он все время сверлил ее глазами, и захохотал.
— Остроумная Курочка Ряба, — сказал я. — Снесла яичко не простое, а золотое.
— Слушай, Рябов, это неблагородно, — сказал Иван и выразительно положил Рябову руку на плечо.
— А что? — замелькал Рябов. — Я ничего плохого не думал… Просто решил пошутить… Это же всем известные стихи…
— Больше так не шути, — сказал Иван. — Хорошо?
— Хорошо. Пожалуйста, — сказал Рябов.
Мне, конечно, плевать на шуточки этого остряка, и за себя я могу сам постоять, но все-таки приятно, что этот новичок за меня заступился.
Домой мы возвращались с Иваном Кулаковым. Вблизи он был здорово похож на свою сестру: такие же блестящие глаза и густая шапка волос. Он налетел на меня, как ураган.
— Ты мне понравился, — сказал он. — И твоя лошадка мне понравилась…
Я решил, что он надо мной просто смеется, поэтому и вспомнил про лошадку. Видно, они были с сестричкой два сапога пара: любили посмеяться над другими… Надо было что-то сказать ему резкое и обидное, чтобы он не лез в чужие дела, но я не умел придумывать такие слова на ходу. Незаметно покосился на него, и удивительно: его лицо было совершенно серьезно.
— Старая игрушка, — сказал я. — Отец вырезал.
— Я так и подумал, что она дорога тебе как воспоминание, — сказал он. — Ты, видно, мечтатель?… — Он не дал мне вставить ни одного слова. Трещал, как хороший скорострельный пулемет. Бил бронебойными. Ничего себе стрелок, высший класс. — А я уже нашел свою мечту. Вот в чем наше различие, но все равно я предлагаю тебе дружбу… Согласен?
— Согласен, — сказал я.
Ох, до чего же длинный он был, его подбородок болтался где-то над моей головой. Я отодвинулся, чтобы это было не так заметно. По-моему, он заметил, что я отодвинулся от него, и догадался почему.
— У тебя неплохой рост, — сказал я. — Пожалуй, возьмут в баскетбольную команду. У нас там все такие жирафы.
Он ничуть не обиделся, что я обозвал его «жирафом».
— Рост — ерунда. Самое главное — цель в жизни.
Вот это был человек! Я такого еще никогда не встречал, первый за всю мою жизнь. И мой лучший друг. Ничего себе, повезло.
— А какая у тебя цель в жизни? — спросил я.
— Я буду любить людей, буду стараться делать для них что-нибудь необыкновенное, — сказал он. — И никогда ничего не просить себе взамен. Как ты думаешь, это выполнимо?
— Не знаю, — ответил я.
Просто я не готов был к этому разговору, сам я никогда об этом не думал и не знал, что ему ответить.
— А я каждый день об этом думаю, — сказал он. — Вот только время медленно тянется. Представляешь, сейчас бы махнуть куда-нибудь на Крайний Север или на Камчатку, на передовое строительство. А нам всего тринадцать. Жди-поджидай у родителей за спиной. Надоело.
— Да, — сказал я. — Ждать не очень-то интересно.
Мне хотелось узнать что-нибудь про его жизнь: откуда он появился такой? Но неудобно было расспрашивать.
Мы остановились около замечательного нового дома в Плотниковом переулке. Это такой роскошный дом — его знает вся Москва, — широченные окна, балконы под навесами. И оказалось, что он жил в этом доме. Прямо не человек, а какой-то волшебник.
— Зайдем, — сказал он.
И я, конечно, согласился. Да и кто вообще бы на моем месте отказался от такого предложения?
4
Когда я вышел от Кулаковых, был уже шестой час. Самая толкучка на Арбате, потому что после работы все спешат домой. Толкаются беспощадно, а в магазинах — как в метро, когда едут на футбол. Я и на футбол не хожу поэтому, только об этом никому не говорю, а то засмеют: скажут, маленький мальчик, боится, что ему кости поломают. А мне просто не хочется толкаться. И потом, если совсем честно, то, когда я смотрю на футболистов, которые бегают по полю, я всегда думаю о своем. Никак не могу себя заставить следить за игрой.
Иду себе потихоньку, а впереди меня какая-то парочка: он и она. Смотрю в спины этой милой парочки, а сам думаю об Иване. Здорово у него все продумано, а здесь живешь без всякой цели. И вообще-то семейка: отец летчик-испытатель!
И вдруг я услыхал, что женщина, которая шла впереди меня с мужчиной, засмеялась. Тут я просто остолбенел, и у меня из головы сразу все выскочило, потому что эта женщина была моей матерью.
Неизвестно, что было делать: подойти или нет. Это был первый случай в моей жизни, когда я встретил маму с мужчиной. Ничего, конечно, особенного, но все же почему-то неприятно. Может быть, потому, что они не просто шли, а гуляли? И мама мне показалась какой-то другой, необычной: даже в походке, даже в том, как она держала голову.
На всякий случай я решил отстать, и теперь они маячили немного впереди меня. Он шел внушительным, размашистым шагом, а мать сыпала рядом с ним. Она тоже маленькая, вроде меня, и худенькая. На девчонку похожа, у нее на носу веснушки. Ее на работе поэтому до сих пор зовут просто Галей, хотя ей уже тридцать три года.
Они свернули в наш двор, а я, чтобы скоротать время, пока они там будут прощаться, зашел в галантерейный магазин, что находится в бывшем пушкинском доме. Теперь я этот дом хорошо изучил: он небольшой, всего в два этажа. В правом его крыле — квартиры, в левом — трикотажный магазин величиной с небольшую комнату. Если туда заходит сразу пять человек, то повернуться нельзя.
Как-то я придумал, что именно здесь, где сейчас находится этот самый крохотный магазинчик, когда-то была комната Пушкина. И после этого я сюда стал захаживать. Интересно ведь. Приду и стою. Продавщицы, их всего две, меня уже запомнили. Одна постарше, другая помоложе, у нее на голове башня из волос. Я с ними здороваюсь и даже собирался рассказать им, в каком необыкновенном месте они работают. Возможно, они об этом не знают.
Зашел, встал у окна. Почему-то, когда смотришь в окно, люди кажутся другими, чем они есть на самом деле. Иногда даже знакомых не сразу узнаешь.
Ко мне подошла одна из продавщиц, та, что помоложе, с башней на голове. Она заглянула в окно через мое плечо: мол, интересно, что я там увидел такое особенное.
— Что ты все у нас высматриваешь? — спросила она.
— Я? Ничего…
— Ходят здесь всякие, — сказала она, и все, кто был в магазине, посмотрели в нашу сторону, — а потом с прилавка пропадают вещи.
— Что вы!… — Я хотел ей объяснить, почему я к ним захожу, но тут я понял, что она просто меня обозвала вором, а я еще хотел ей про Пушкина рассказать. — Эх, вы, — сказал я и пошел к выходу.
Потом какая-то сила повернула меня обратно, и я снова подскочил к ней.
— Может быть, вы хотите заглянуть в мой портфель? Пожалуйста. — Я открыл перед ней портфель и начал тыкать им ей в лицо. — А может быть, вывернуть вам карманы?… — Я стал выворачивать перед ней карманы своих брюк и уронил на пол лошадку.
Поднял ее и вышел. Дотащился до нашего двора, вошел в арку и выглянул: они все еще стояли у подъезда и разговаривали. Холодно было стоять: в этой арке вечно сквозняк и пахнет подвалом, а они там беседовали, руками размахивали, смеялись, видно, ударились в воспоминания.
Но вот он наконец оторвался от моей матери. Она скрылась в подъезде, а он стал быстро приближаться ко мне. Прошел мимо все тем же размашистым шагом, что-то напевая себе под нос. Певец какой, распелся! Не люблю я таких, очень он гладкий и аккуратный и шел по двору без всякого любопытства. И мне, между прочим, чуть по носу рукой не съездил — хорошо, я успел отскочить, — и даже не посмотрел в мою сторону.
Я вошел во двор и посмотрел на окна нашей квартиры. Окна как окна. Ничего на них не написано. Отец просил меня: «Береги мать». А как это делать? Неизвестно. Она и вчера, видно, из-за него поздно вернулась домой, а мне ничего не рассказала, хотя мы всегда все выкладываем друг другу. Она любила мне рассказывать и про сослуживцев, и даже про их семьи. Я никогда никого не видел из ее сослуживцев, но всех представлял. А тут она, значит, что-то скрывала от меня.
Двор мне показался коротким: не успел опомниться — и уже стоял перед нашим подъездом. Ноги мои приросли к месту. Может быть, к тому самому месту, где только что стояла мать, где три года назад последний раз прошел отец.
И вдруг я почувствовал плечо отца, меня даже качнуло от того, как он резко и неожиданно прижался ко мне плечом. А теперь его рука обняла меня. Так хорошо, когда на плече его рука!
Он часто ко мне приходит. Первое время это было всегда ночью. Встанет, бывало, в самом тесном углу моей комнаты и стоит. Ему там неудобно, потому что он большой и толстый, а он стоит. Сначала я старался от него отделаться, начинал вспоминать всякие дневные истории, или содержание каких-нибудь книг, или просто пел про себя. Но это не помогало, и тогда я стал с ним разговаривать, вот как сейчас. Одевал его в военные костюмы, нравился он мне в военном, и развешивал на его груди ордена. Он всю войну был на фронте, и у него было много орденов. Его два ордена Отечественной войны и польский «Крест храбрых» до сих пор хранятся у нас, а два ордена Боевого Красного Знамени пришлось отдать в военкомат. Такой порядок. А жалко, мне нравились эти ордена.
Он умер три года назад, и все, может быть, думали, что я его забыл, а он, наоборот, за эти три года крепко засел в моей памяти, и не проходило дня, чтобы я его не вспомнил. Вот и сейчас он шел рядом со мной, и его рука приятно грела мне плечо. Какая у него тяжелая рука — это оттого, что он вырос в семье лесорубов, а на войне был артиллеристом. На таких работах рукам некогда отдыхать.
Пойти посидеть с ним в сквере, где играют малыши. Они там здорово пищат, но мне это не мешает думать.
5
Мать сидела около окна и читала книгу. Можно было подумать, что она так сидела уже два часа, а можно было подумать, что она схватилась за книгу, когда услыхала, что я открываю дверь.
— Ты почему так поздно? — спросила она, а сама трогала пальцами одной руки кончики пальцев на другой. Вечно у нее болят кончики пальцев от клавиш машинки.
Я уже хотел ей ответить, что был у Кулаковых, но тут она выскочила вперед и сказала:
— Я волновалась.
Ловко придумала, сама только что пришла и обо мне-то, может быть, не помнила, а говорит: «Я волновалась». Повернулся и пошел в ванную. Что-то ведь надо было делать. Пришел в ванную и начал мыть руки, три раза намылил, все старался придумать, как же мне поступить.
Ужас до чего я нерешительный и жалостливый. Я поэтому всегда во все игры проигрываю, в шахматы, например, потому что мне жалко противника.
Я не слышал из-за шума воды, как она вошла в ванную. Она выросла передо мной неожиданно и так неожиданно заглянула мне в глаза, что поняла, о чем я думал. Вот бывает так, другой человек посмотрит тебе в глаза и все прочтет в них, и она прочитала все по моим глазам и догадалась, что я ее видел с провожатым, но сделала вид, что ничего не поняла.
— Ты голодный? — спросила она, точно это было сейчас самое главное.
— Нет, — ответил я и намылил руки в десятый раз.
Она все еще стояла за моей спиной.
— Мне повезло, получила большую работу на дом. Диссертацию одного молодого ученого. Заработаю деньги и куплю тебе новую лыжную куртку. А то скоро зима.
Видели мы этого молодого ученого. Руки у меня окоченели от воды, и я стал их вытирать. По-моему, было что-то унизительное в том, что она будет печатать его работу, а потом купит мне на эти деньги куртку.
— У меня и старая куртка не такая уж плохая, — сказал я.
Она помолчала, потом прижала кончики пальцев к вискам. Это значит, у нее заболела голова. Я увидел, как на левом виске, под ее тоненькими прозрачными пальцами нетерпеливо билась жилка. У нее даже веснушки на носу побелели.
Мы вернулись в комнату и сели по разным углам. Мы, даже когда ссоримся, все равно сидим в одной комнате. Мама мне говорила, что когда она меня обидит, то моя боль тут же передается ей.
— Гвоздик! — окликнула она меня. Она всегда придумывает мне разные имена, когда у нее хорошее настроение или когда она, наперекор всему, хочет его сделать хорошим. — Гвоздик, может быть, ты все же расскажешь мне, где ты был и почему ты не хочешь есть?
А вдруг он вправду только отдал ей перепечатать свою диссертацию?
— У Кулаковых я был. Это новенькие из нашего класса. Брат и сестра. Иван и Тошка. Они живут в Плотниковом переулке, в новом доме…
Она слушала меня и чему-то улыбалась. Не понял я, мне она улыбалась или нет.
— Мы там под руководством Ирины Тимофеевны, это их мать, жарили мясо. Здорово получилось. А отец у них летчик-испытатель, его дома не было, но фотографии я его видел. У Ивана над столом ими вся стена увешана.
Она снова чему-то улыбнулась. Мне даже захотелось оглянуться, потому что выходило, что она улыбалась кому-то, кто стоял позади меня. У меня так бывает. Например, мне иногда кажется, что я войду в свою комнату, а там сидит отец. Вот и сейчас мне захотелось оглянуться, и я бы оглянулся, но тут хлопнула входная дверь, и в комнату вошел дед.
Он пришел не один, а с шофером такси, и они втащили большой картонный ящик. Я сразу узнал, что это за ящик, но все это было настолько неожиданно, что и надеяться боялся.
Наконец шофер ушел, и дед сказал:
— А что вы на это скажете?
Я подошел, развязал веревку, приоткрыл ящик, увидел полированную стенку телевизора и сказал:
— Порядок.
— «Порядок»! — передразнил меня дед. — Какое куцее слово подыскал для выражения чувства восторга и радости.
Я промолчал, нечего было говорить, когда и так все ясно: телевизор стоит посередине комнаты и это действительно порядок. Наивысший, восхитительный, потрясающий, необыкновенный порядок!
Мама тоже подбежала к ящику, провела рукой по его гладкой, полированной поверхности и сказала:
— Такой дорогой. Спасибо, отец… Теперь мы не будем скучать вечерами. А для Юры это даже полезно: по телевизору все время идут передачи для детей. А то у Рябовых есть телевизор и у Поповых, у всех его приятелей, так он может в своем развитии отстать от них.
— Ну ладно, ладно, — сказал дед. — Где мы поставим сей предмет?
— Вон, в углу. Пока на пол, — сказала мать. — А потом купим маленький столик. — Она с беспокойством посмотрела на деда, какой-то у нее был виноватый вид. — Я получила на дом работу, перепечатаю, получу деньги, и купим столик. А ты, Юра, немного подождешь с курткой? Ладно?
— Могу подождать, — сказал я. Мне было обидно за мать, чего она так перед дедом… — А вообще-то я могу сделать столик сам, на уроке труда. У нас Роман Иванович любит, когда мы на уроке что-нибудь делаем для дома.
— Знаю я вашу работу. Один обман, — ответил дед. — На твой столик поставь эту вещь, цена которой сто девяносто рублей, а твой столик хряк… и нет телевизора.
— Мы делаем крепко, — сказал я. — Роман Иванович говорит, что у нас золотые руки.
— «Золотые руки»! Отойди, пожалуйста, от телевизора. Понял? Не ты купил, не тебе ломать.
— А я разве собираюсь ломать? — удивился я.
— Иди, иди, мы вдвоем с матерью все сделаем…
Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. «Ну и пусть себе проверяет, — подумал я. — Не знает даже, что проверять». Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки — не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.
— Что это ты вдруг расщедрился? — спросила мать.
— Кто же вас пожалеет, если не я, — сказал дед.
— Спасибо, отец, — сказала мать.
— Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают…
— Конечно. После них разве что лишняя работа, — в тон деду поддакнула мать. — Полы все затопчут…
Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.
Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом, как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это… Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.
— Эй, Юрий! — крикнул дед. — Подойди, помоги.
Я даже не оглянулся.
— Кажется, я попал в немилость, — сказал дед. — Они очень чувствительны.
— Юра, будь справедлив к деду, — сказала мать. — Без него мы просто пропали бы.
Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.
— Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, — сказал дед. — Я на него не обижаюсь. Вырастет — поймет и меня еще вспомнит добрым словом.
В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.
— Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? — спросила она.
Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей нравится, что я на все имена откликаюсь без запинки.
— Не плохо, — сказал я.
Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.
Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:
— Я ненадолго.
Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.
— В магазин, — сказала она. — И еще кое-куда…
Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, — так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.
Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно-умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.
И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.
Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил…
Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.
— Я ненадолго, — сказал я, подражая матери. — К товарищу и еще кое-куда.
— Не тебе судить мать, — сказал дед. — Мал еще.
Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.
6
Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: «С чем пожаловали, дорогой мой или милый мой?» По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит, пожаловали. Значит, надо.
Мы помолчали.
Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был «любезным и прекрасным».
Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.
— Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. — Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. — И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего… Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню…
Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.
Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.
С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала…
Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.
И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал… Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс… Подорвался на немецкой мине.
Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.
— Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, — снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) — Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили… Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой… В поисках истины, которую нелегко найти… А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?
— Не знаю, — ответил я.
— По-моему, хорошо, — сказал Эфэф. — Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. — Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: — Что до матери…
Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:
— «Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого… С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!…» Ты что, подружился с Кулаковыми? — вдруг спросил Эфэф.
Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.
— Не с Кулаковыми, — уточнил я. — А с Кулаковым.
— Надежный парень?
— Надежный… Еще какой… И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель… На сверхзвуковых…
— Летчик? — перебил меня Эфэф. — А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков… Кулаков, вот оно что.
— А вы что, знаете его отца?
— Нет… На фотографиях видел… И даже один раз в кино… Этот Кулаков знаменитый летчик… Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час…
Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.
Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.
Сначала я ему поверил, правда, мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.
Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь — последствие контузии.
— Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? — спросил я. — Это ведь интереснее, чем возиться с нами.
Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было понять, дрожит она или нет, потом сказал:
— Нет во мне ничего геройского… Поэтому не пошел…
Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.
Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:
— Люблю погреть спину. — Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.
7
Когда я вернулся домой, дед уже спал, а матери еще не было.
Я сел и стал ее ждать…
Походил по комнате, зачем-то попрыгал на одной ноге, поиграл с лошадкой, как трехлетний пацан, привязал к ее шее нитку и таскал по столу.
Хуже всего ждать и замирать каждый раз, когда где-то внизу хлопает дверца лифта, и надеяться, что лифт остановится на нашем этаже.
Потом покривлялся перед зеркалом.
Потом потушил в комнате свет, и долго смотрел в темный двор, и считал несколько раз до тысячи и один раз до пяти тысяч.
А потом мать наконец пришла, и я, как был одетый, только скинув ботинки, нырнул под одеяло.
Она осторожно разделась, подошла ко мне, нагнулась, и на меня пахнуло свежим воздухом от ее щек и губ. И я уже хотел закричать ей, что она может идти к нему, раз она без него не может жить! А я как-нибудь проживу и один! Но я не открыл глаза и ничего не закричал, и она, еще немного постояв надо мной, неслышно ступая на носках, прошла в ванную комнату. И оттуда до меня донесся еле уловимый ее смех — ей так было хорошо и весело, что она смеялась наедине с собой.
После этого я каждый день ждал, что она мне все расскажет сама, как бывало раньше, но она молчала. Не могла, вероятно, набраться храбрости, она ведь нерешительная, но с работы теперь она всегда приходила с опозданием и часто исчезала из дому вечерами.
Мне бы надо было ей крикнуть: «Эй, мама, отзовись, расскажи, какая ты, когда одна, днем или ночью в темноте, о чем ты думаешь? Давай посидим вдвоем и все обсудим. Я ведь уже не маленький, и отец мне приказал, чтобы я берег тебя».
Но легко сказать крикни, а трудно крикнуть, потому что неизвестно, как на твой крик ответят. А вдруг она меня не поймет, и я молчал и думал, что она… «горькая любовь всей моей жизни».
8
Теперь, прежде чем открыть дверь класса, я всегда думаю о том, что увижу за первой партой Кулаковых. Ивана, этого необыкновенного человека, моего лучшего друга, и его прямую противоположность — его ехидную сестричку, рыжую бестию Тошку.
Вхожу в класс, а глаза влево, влево, влево. Это у меня рефлекс, даже не хочу косить, а кошу. Я бы мог, конечно, просто подойти к Ивану, и все, но мне нравится, когда он на виду у всего класса окликает меня.
Значит, иду я прямо, а глаза влево, влево, влево. Но вот Иван увидел меня и окликнул. А я, когда вижу его, всегда почему-то хочу улыбаться.
— Здорово, — говорю и крепко жму ему руку.
— Привет. — Он тоже крепко жмет мне руку в ответ.
И вдруг эта Тошка, эта рыжая бестия, — до сих пор она сидела к нам спиной — поворачивается и протягивает мне ладошку. У всех на виду! Желает поздороваться. Каково? А сама на меня так нежно и лукаво смотрит и жеманно улыбается. И прическа у нее новая: на макушке бантик, а волосы болтаются до плеч. Взял и тряхнул ее ладошку изо всех сил, чуть не вырвал руку, чтобы в следующий раз не лезла. А она захохотала на весь класс и сказала:
— Сократик у нас самый вежливый мальчик во всем классе. Прямо французский мушкетер граф де ла Фер.
Я даже покраснел от ее слов.
— Хватит дурачиться, — сказал Иван.
Она презрительно оглядела брата, ловко у нее это получилось: сощурила глаза, ногу на ногу закинула, чтобы все видели ее настоящие капроновые чулки, и отвернулась.
— Вообще-то я за мужскую дружбу, — громко сказал я.
— Я тоже за мужскую дружбу, — ответил Иван.
Тошка по-прежнему сидела к нам спиной. А спина у нее худущая; по ней хорошо считать позвонки, как у скелета. Ну, думаю, позвоночная твоя душа, сейчас я тебя доконаю.
— Мужская дружба — это надежно! — и заметил, что она напряглась, выпрямила спину и позвонки у нее пропали. Самое время было уходить, пока она не бросилась в атаку. Но какой-то отчаянный черт крутнулся во мне, и я добавил: — А на девчонок лично мне наплевать, я на них плюю с самой высокой вершины мира.
И тут она ко мне повернулась и при всеобщем внимании сказала:
Не властны мы в самих себе
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Значит, она запомнила эти стихи, когда их прочитал Эфэф, и теперь намекала, что некоторые мальчишки ругают девчонок, а потом сами же пишут им всякие записочки.
Девчонки, конечно, захохотали и захлопали в ладоши. Ах, как остроумно, ах, как ловко и смело!
— Это, может быть, вы «не властны в самих себе», — сказал я и скрестил руки на груди, принял позу нашего любезного историка Сергея Яковлевича. — А мы-то властны.
Дело в том, что все наши девчонки от него без ума, млеют и блеют, как овечки, когда его видят. У них у всех по истории только пятерки. Нет, правда. Вы когда-нибудь слышали о классе, в котором учатся семнадцать девчонок и у всех пятерки по истории? Прямо неповторимое историческое чудо. Такого необыкновенного класса не отыскать во всем Советском Союзе и, может быть, даже во всем мире.
И эта рыженькая штучка тоже уже успела схватить пятерку.
Девчонки начали нервно хохотать и визжать. А Зинка-телепатка сказала, что сейчас она докажет, что это не совсем так, и сделала несколько шагов в мою сторону. Вот привязалась…
— Уйди ты, надоело, — сказал я.
— Девочки, — таинственно зашептала Зинка, — он боится.
И действительно, я боялся. Неизвестно, что она могла еще наплести, и самое главное, что девчонки в нашем классе крикливые, они кого хочешь на смех подымут.
— Ребята, ладно, — сказал Иван и нагнулся к нам: — Экстренное заседание пятого звена считаю открытым. Сногсшибательная новость. — Мы стояли кружком, как баскетболисты во время перерыва, склонив головы к Ивану. — Если наше звено выйдет на первое место, — продолжал Иван, — то нас всех к Октябрьским праздникам примут в комсомол.
— Вот здорово! — сказал я.
— Здорово, — сказала Тошка совсем уже не жеманным голосом.
— Вырвемся? — спросил Иван.
— Вырвемся, — ответила Ленка.
Когда мы отошли от Ивана, Зина наклонилась ко мне и жалобно сказала:
— Сократик, я сегодня не выучила истории.
Не хватало того, чтобы она схватила двойку.
— Десять минут тебе достаточно? — спросил я.
— Достаточно, — ответила Зинка.
— Можешь на меня положиться, — сказал я.
Действительно, совсем было бы неплохо вырваться на первое место и вступить в комсомол. Может быть, тогда можно будет летом вместе со студентами махнуть на целину или организовать хор и рвануть на Сахалин и Камчатку — для комсомольцев все дороги открыты. Я читал в какой-то газете про такой молодежный хор. Они выучили несколько песен и поехали на Дальний Восток — их там здорово принимали. Конечно, петь — это не работать, но все-таки…
Прозвенел звонок, и в класс вошел историк.
Сергей Яковлевич сегодня был как картинка. В новом темно-сером костюме и синем галстуке с какими-то блестящими звездочками. Когда он повернулся ко мне спиной, я увидел, что пиджак у него с двумя длинными разрезами по бокам — писк моды! — и затылок так аккуратно подстрижен, как на фотографиях, которые выставлены в парикмахерских. Вот если бы я был такой!… Тогда бы мы с Тошкой поговорили!…
— Ребята, — сказал Сергей Яковлевич. — Прежде чем начать урок, я открою вам маленькую тайну… — Он помолчал. — Дело в том, что я пишу диссертацию на тему: «Новые методы ведения уроков». Понимаете, многие наши ученые изучают проблемы, как бы вас учить так, чтобы вы побольше знали… Ну, и я вот тоже решил приложить к этому руку, — скромно закончил свою речь Сергей Яковлевич.
— Сергей Яковлевич, можно вопрос? — спросил я. Надо было выручать Зинку. — Сергей Яковлевич, а как вы относитесь к проблеме обучения во сне?
Историк стоял возле парты Кулаковых, заложив руки в карманы, и издали был очень похож на доктора Зорге. Тошке, видно, он очень нравился, она ела его глазами.
— Это сложная проблема, — сказал Сергей Яковлевич. — В другой раз, Палеолог.
Зинка сделала страшные глаза. Она оглянулась и прошептала:
— Сейчас вызовет меня.
Это уже было опасно. Я снова встал и сказал:
— А все же, Сергей Яковлевич?
— Я же сказал — это в другой раз. — Сергей Яковлевич чуть повысил голос.
Зинка опять сделала круглые глаза: эта несчастная телепатка никак не могла дочитать заданную страницу.
— И еще одно, ребята, — снова начал Сергей Яковлевич. — У нас на уроке будет присутствовать доцент из Академии педагогических наук — Нина Романовна Байкова. Она контролирует мою диссертацию… Так что я на вас надеюсь…
Зинка в ужасе схватилась за свою телепатическую голову, а Сергей Яковлевич подошел к дверям и громко сказал:
— Нина Романовна, пожалуйста!
В дверях появилась — о ужас! — женщина из нашего подъезда. Я ее знал сто тысяч лет, она жила в нашем доме на первом этаже и всегда боялась, что мы выбьем ей окно футбольным мячом, и поэтому, высунувшись в окно, часто ругала нас и грозила милицией. Мы все встали, и она оглядела класс; пришлось скорчить рожу, чтобы она не узнала меня.
— Здравствуйте, ребята, — сказала Нина Романовна совсем не своим голосом, не сказала, а пропела. (Ее-то голос уж я знаю отлично.) — Садитесь, садитесь. — Она скромно прошла к последней парте и с трудом, смущенно улыбаясь, втиснулась в парту.
Мы замерли… Урок начался.
Сергей Яковлевич склонился к классному журналу и стал шарить глазами, кого бы вызвать… Видно, он колебался, видно, ему совсем не хотелось ударить лицом в грязь, чтобы подорвать свою диссертацию «Новые методы ведения уроков». Наконец он поднял голову и сказал:
— Сулоева.
Зинка медленно встала, оглянулась на меня и гордо пошла к доске. А я чуть не упал с парты: это же надо, это же телепатия в действии, чтение чужих мыслей на расстоянии! Все-таки я всегда был прав, когда держался от нее подальше: этак она все тайное в одну минуту сделает явным. Ее бы в разведчики, она просто пропадает в школе.
— Сулоева, — сказал Сергей Яковлевич, — расскажи нам про поход Суворова через Альпы… Как всегда, совершенно не обязательно, чтобы ты говорила только по учебнику… Свободно, свободно преподноси материал…
И вдруг Зинка, та самая Зинка, которая только что просила меня выручить ее и говорила, что ничего не знает, и умирала от страха, затараторила, как хорошо заряженный автомат: та-та-та! — очередь по представительнице из Академии педагогических наук; та-та-та! — снова очередь.
Она рассказала и про Альпы, и попутно про самые высокие вершины этих расчудесных, распрекрасных гор, и про знаменитых альпинистов, которые штурмовали Монблан, и даже сколько этих храбрых альпинистов погибло, и про новый тоннель, который пробит сквозь Альпы и на двести пятьдесят километров сократил путь из Франции в Италию… И, конечно, про суворовский поход.
Сергей Яковлевич улыбнулся. Вот что значит свободно преподнести материал, вот она, новая система в действии. И Иван улыбнулся — наше звено вырвалось на первое место.
Я скосил глаза на представительницу. Она была довольна ответом и тоже улыбалась, на моих глазах впервые в жизни: значит, оценила нашу Зиночку.
А Зинка тем временем, опустив долу очи, как какая-нибудь царевна морская, прошла к своему месту.
— От лица нашего звена, — прошептал Рябов, — объявляю благодарность…
— Чудак, — тихо ответила Зинка. — Я ведь ничегошеньки не знала… Просто прочитала мысли Сергея Яковлевича…
У меня прямо зубы щелкнули от возмущения — ох эти девчонки, любят притворяться! Все выучила, а притворилась и из меня еще дурачка сделала.
Мне почему-то стало чуть-чуть скучно. Все-таки обидно, когда ты всем сердцем, а из тебя делают дурачка. Другие не обижаются, когда их разыгрывают, а я почему-то обижаюсь. Я и сам поэтому никого не разыгрываю. Говорят, что я юмора не понимаю, но при чем тут юмор, когда идет просто вранье. Не ожидал я этого от Зинки.
Сергей Яковлевич снова стал шарить по списку, но теперь я был спокоен, я знал, что все эти «поиски» — просто искусный суворовский маневр, военная стратегическая хитрость. Совершенно ясно было, что для закрепления своей полной победы он вызовет зубрилу Рябова. А Сергей Яковлевич продолжал напряженно искать, кого бы вызвать, но вот он поднял глаза…
— Рябов, — прошептал я.
Я тоже был неплохой телепат.
Сергей Яковлевич услышал, что я прошептал фамилию Рябова, но притворился, что не понял.
— Ты что там шепчешь, Палеолог? — строго спросил он.
— Ничего, — ответил я.
— Рябов, — вызвал Сергей Яковлевич.
Рябов бодрым шагом вышел к доске. У него голова была круглая, как ядро от старинных пушек-мортир, какая-то историко-археологическая голова, и лицо у него было круглое, и глаза круглые.
— Скажи мне, Рябов, чем прославил Россию Суворов? — спросил Сергей Яковлевич.
Теперь надо было внимательно слушать, потому что я урок не очень-то хорошо выучил, а эта милая Курочка Ряба всегда шпарит точно по книге, и с его помощью можно слегка укрепить свои позиции.
— Во второй половине восемнадцатого века прославился русский полководец А. В. Суворов, — процитировал Рябов. — Многими своими успехами обязана ему Россия. Он не потерпел ни одного поражения и выиграл все сражения, в которых участвовал. Знамениты его победы во время русско-турецкой войны на реке Рымнике в 1789 — ему присвоили за них почетное наименование «Рымникский». Он прославился взятием неприступной турецкой крепости Измаил в 1790 году, знаменитым походом через Альпы во время швейцарского похода в 1799 и многими другими подвигами…
— Хорошо, хорошо, — перебил его Сергей Яковлевич. — Достаточно… А теперь расскажи нам о Ломоносове…
И Рябов начал, не вздохнув:
— Михаил Васильевич Ломоносов родился в 1711 году в деревне близ города Холмогоры…
Тут я вспомнил фильм «Сережа» и вспомнил, как «мальчишка, герой этого фильма, ревел, когда родители уезжали в эти самые Холмогоры, а его оставляли на старом месте, и он так жалобно повторял: «Хочу в Холмогоры, хочу в Холмогоры…» И мальчишка был беленький, симпатичный. Я совсем забыл про Рябова и вспомнил почему-то пацана с нашего двора, который вместо буквы «д» говорил букву «г». Однажды я его застал в подъезде, когда он дрался с кошкой, и сказал ему: «Нашел с кем драться». А он мне в ответ: «Гля кого кошка, а гля меня тигр».
— Все возбуждало пытливую любознательность маленького Ломоносова. — Это был снова Рябов. — Северное сияние, льдины, с шумом и грохотом сталкивающиеся между собой, морской прилив и отлив. Мальчик жадно хотел учиться, а учиться было негде.
До чего же этот Рябов трещал, у меня голова закружилась. Он так шпарил по книге, что противно было слушать. Я зевал так, что мог проглотить Сергея Яковлевича, представительницу и за компанию Рябова. Вот тогда-то наступила бы тишина.
— С большим трудом достал он книги, очень обрадовался, — продолжал Рябов, — когда добыл учебники — грамматику и арифметику, жадно читал их и перечитывал…
До чего же этот великий Михаило Ломоносов был жадный до всего: жадно хотел учиться, жадно читал и перечитывал учебники.
— Достаточно, — сказал Сергей Яковлевич.
Потом он галантно повернулся к представительнице и спросил:
— Нина Романовна, может быть, у вас будет какой-нибудь вопрос к Рябову?
Нина Романовна задумалась, а мы все уставились на нее: неужели она будет так жестока?
— Скажите мне, Рябов, — у нее был такой милый голос, просто нежнейший тоненький голосок, — когда был основан город Петербург, нынешний Ленинград?
— Только свободнее, свободнее, Рябов, — попросил Сергей Яковлевич.
И вот тут-то Рябов дал на полную железку:
— На Заячьем острове, близ правого берега Невы, в мае 1703 года заложили по чертежу Петра I Петропавловскую крепость. Около этой крепости на болотистых берегах Невы Петр решил основать новую столицу государства.
И думал он:
— вдруг завыл Рябов стихами, —
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Так писал Пушкин об основании Петербурга в своей поэме «Медный всадник». Новая столица была основана в 1703 году и названа городом Петра — Петербургом. Позже она стала называться Санкт-Петербургом или просто Петербургом. «Санкт» — означает святой. Точный перевод названия «Санкт-Петербург» — святой Петра город.
— Отлично, Рябов, — сказал Сергей Яковлевич. — У вас будут еще вопросы, Нина Романовна? Нет? Садись, Рябов.
Когда же Рябов бодрым солдатским шагом прошел к своему месту, началось самое главное. Сергей Яковлевич стал возбужденно ходить по классу, поворачиваясь то к одному, то к другому ученику, и быстро говорил:
— Смирнова, детальку про Суворова?
— Суворов очень любил простую солдатскую пищу, — сказала Смирнова. — Особенно гречневую кашу…
— Кулакова?
— Где проходит огонь, там пройдет и солдат. — Она, по-моему, улыбнулась Сергею Яковлевичу. Эти девчонки из-за него готовы были идти на эшафот.
— Матвеева?…
— «Русак не трусак!»
— Коршунов?
— «Вы — орлы, вы — чудо-богатыри!» — так любил говорить солдатам Суворов.
Ребята рвались отвечать, каждому хотелось легко и просто отличиться, каждому охота была покрасоваться, сказал три или четыре слова — и сразу в умниках… А Сергей Яковлевич улыбался, урок проходил на славу… Он был как ловкий кукольник: дернет за веревочку, кукла вскакивает и говорит именно то, что надо кукольнику…
И тут он тыкнул в меня, и я вскочил, и все стали смотреть мне в рот, и эта представительница. А у меня в голове вдруг неизвестно откуда стала вертеться фраза: «Ненавистница футбола». Я даже испугался, что она у меня сама по себе выскочит и обидит ее, потому что, может быть, если бы под моими окнами каждый день играли в футбол, так я бы тоже таким голосом заговорил, как громкоговоритель, или завыл бы сиреной, как «скорая помощь»…
— Ну? — Сергей Яковлевич посмотрел на меня жалобными глазами: мол, не подведи, эксперимент погубишь.
Я хотел сказать, что я не могу так, что мне надо подумать, но в этот момент я вспомнил поговорку, вроде бы суворовскую: «Смелого штык не берет, смелого пуля боится»; я уже приготовился ею выстрелить в историка, только мне показались эти слова до обидного несправедливыми. Сколько храбрых людей погибло, а здесь вдруг такая поговорка. И Суворов, конечно, ее никогда не придумывал…
— Суворов, — сказал я. — Суворов… — В голове завертелось, и я напрочь забыл все про Суворова; если бы меня сейчас спросили, кто такой Суворов, то я бы вообще ничего не ответил или сказал бы какую-нибудь чушь. И тут я вспомнил такую картинку: в большой железной клетке везут человека — это Пугачев… А рядом гарцует на коне офицер — это Суворов, и я сказал: — Суворов привез в железной клетке Пугачева. — Потом мне этого показалось мало, и я добавил: — Чтобы казнить его на Лобном месте в Москве…
В классе наступила мертвая тишина, будто я сказал что-то ужасное, будто я оклеветал великого полководца и все теперь не знают, как им поступить со мной.
Первым нашелся Сергей Яковлевич.
— Так, — сказал он. — Этот случай был в жизни Суворова… Мрачный случай… Он потом переживал его всю жизнь… История наша не любит фальсификаций… Суворов тогда был молод, неопытен… Так. Ну а что ты еще знаешь о Суворове? О полководце Суворове, народном герое, гордости русского народа?…
Я промолчал. Не хотелось почему-то ничего говорить, язык перестал ворочаться, и я забыл все буквы и разучился складывать их в слова.
— О походе через Альпы?
— …
— О взятии Измаила?
— …
— О взятии Константинополя?
— …
— Я вынужден буду тебе поставить двойку, — сказал Сергей Яковлевич, четким шагом подошел к учительскому столу и влепил мне двойку.
И наше звено благодаря мне шарахнулось на последнее место. Я покосился на представительницу, она что-то писала в толстую тетрадь. Потом подняла глаза, и наши взгляды встретились.
По-моему, она меня узнала, потому что на секунду превратилась в «ненавистницу футбола». А когда проходила мимо меня, даже укоризненно покачала головой. Определенно узнала. Теперь разнесет по всему двору. Но это все было ерундой по сравнению с тем, что случилось дальше…
Не успела захлопнуться дверь за Сергеем Яковлевичем и его спутницей, как Иван подскочил ко мне и, еле сдерживаясь, почти закричал:
— Ну, что ты скажешь в свое оправдание?
— Иван, ты потише можешь? — попросил я. — Я тебе потом все объясню.
— Ах, какой нежный, он боится огласки! — снова в полный голос сказал Иван. — Размазня… Всех подвел.
Глаза у него стали какие-то чужие и даже потеряли свой цвет. Обычно они у него, как у Тошки, синие, а тут как-то побелели.
— Да брось, Иван, — сказал я. — Да я… да я… завтра исправлю двойку. Иван, я же не хотел. — Я захохотал, решил превратить все в шутку. — Ты же не знаешь самого главного… Эта представительница из академии, Нина Романовна, из нашего дома… Страшная женщина, она все время нас гоняет, потому что мы под ее окнами играем в футбол. Ну, я как увидел ее, испугался, решил: сейчас она на мне отыграется, и все сразу из головы выскочило. Ты не знаешь этой женщины… — Хохотал прямо до слез, а он смотрел на меня по-прежнему чужими глазами и совсем не смеялся.
— Слушай, малютка Сократик, ты просто дурачок какой-то, — сказал Иван.
Честно, этого я не ожидал. Зачем он так унижает меня? Подошел бы и высказал все потихоньку, а то орет на весь класс. Он бы еще на всю школу заорал. А тем временем все наши столпились вокруг нас, и даже кое-кто из чужих, и в первых рядах, конечно, торчала шарообразная голова вездесущего Рябова. И все уставились на меня, и те, кто собирался выйти в коридор, повернули оглобли обратно. Интересно, неразлучные друзья и вдруг крики и драка.
— И не подумаю исправлять, — сказал я.
А все-все смотрели на меня. Тошка, та прямо развернулась в мою сторону. Против ее Ивана, ах, ах, ах!
— Нет, вы слышите? — возмутился Иван. — Вы все слышали?… Ничего, мы тебя проучим…
— Но ведь я правду сказал про Суворова, а он придрался, — сказал я.
— Ну и что? — ответил Иван. — Кто тебя за язык тянул при посторонних?
— Выходит, на правде далеко не уедешь, — сказал я. — Выходит, для своих одна правда, а для посторонних другая? Здорово у тебя получается.
— Еще один воспитатель на мою бедную голову… Ребята, видали вы этого правдолюбца-двоечника? — Иван засмеялся своей остроте. — Вот мы вышибем тебя из звена, тогда поплачешь.
— Точно, — подхватил Рябов. — Правдолюбец-двоечник. Типичный ты, братец, Хлестаков. Без царя в голове и одет по последней моде.
Все, конечно, стали хохотать. А Иван, вместо того чтобы одернуть Рябова, тоже засмеялся.
9
После уроков я первым выскочил во двор, чтобы перехватить Ивана и объясниться с ним с глазу на глаз.
За двойку, пожалуйста, казните меня, но не за правду.
Сел на скамейку и стал ждать. Небрежно так постукивал рукой по спинке скамейки, изображая полное безразличие, хотя от напряжения внутри все дрожало.
Другие скажут, из-за какой-то ерунды волноваться в наше время, но для меня это не легко и не просто. Из-за чего же тогда надо волноваться в наше время, если не из-за этого?! Это же самый принципиальный вопрос.
Я ему все равно докажу свою правоту. Я уже кое-какие слова придумал: когда заранее придумаешь, всегда надежнее.
«Выходит, ты считаешь, что победу можно завоевывать любыми средствами?» — спрошу я его.
Он ответит, конечно, утвердительно.
«Выходит, победителей не судят, Ванечка?»
«Ну, предположим», — ответит он.
«А ты знаешь, дорогой друг, кто так поступает?»
«Интересно, кто же?» — наивно переспросит он.
Он любит прикидываться наивным, это у них с Тошкой общее. Вообще чувствуется, что она на него плохо влияет.
«Фашисты!» Если я захочу, я умею убить фактом.
Наконец толпа ребят схлынула. Прошли все наши: и Рябов, и Зинка, и Тошка, а потом только появился Иван. Но он был не один. К нему пристала Ленка Попова. Я ему помахал рукой, но он скользнул глазами мимо меня и прошел, и что-то рассказывает ей, рассказывает… А она идет с ним рядом, размахивая своей новенькой синей сумкой на длинном ремне. Видно, считает, что очень у нее это красиво получается.
Я подумал, что Иван меня не заметил, и крикнул:
— Эй, Иван!
Он даже не оглянулся, а Ленка оглянулась, не выдержала, что-то сказала ему, и они пошли дальше.
Я пошел за ними. Надо было все же поговорить с Иваном.
И тут меня нагнал Эфэф. На улице он совсем не такой, как в классе. В классе он какой-то громкий и уверенный, а на улице превращается в обыкновенного человека небольшого роста, худенького. И пальто у него старое, вроде моего, и кепка со сломанным козырьком.
Он, конечно, великолепно видел, кто шел впереди нас, видел эту стриженую Ленку Попову, с ее распрекрасной синей сумкой, и Ивана Кулакова, который всеми силами старался ее развеселить, а иначе почему он так размахивал руками и так увлекся разговором, что столкнулся с прохожим. Значит, забыл обо всем на свете. А сам говорил: «Я твой лучший друг. Я за мужскую дружбу».
Ничего не скажешь, здорово получилось. Только на днях я ему расписывал, какая у нас надежная дружба с Иваном, а сегодня он видит эту любопытную картинку.
|
The script ran 0.009 seconds.