Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Решат Нури Гюнтекин - Королёк — птичка певчая [1922]
Язык оригинала: TUR
Известность произведения: Высокая
Метки: love_history, Драма, О любви, Приключения, Проза, Роман

Аннотация. Эта книга принесла автору мировое признание. Художественный фильм по мотивам этого произведения имел огромный успех у телезрителей. В центре романа сложная судьба рано осиротевшей турецкой девушки. Несмотря на превратности судьбы, она своим трудом, упорством и добротой, добивается признания в обществе, к ней возвращается любовь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Решад Нури Гюнтекин Птичка певчая ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Б…, сентябрь 19… г. Перевод[1]: И.Печенев Я училась в четвёртом классе. Мне было лет двенадцать. Как-то раз учительница французского языка, сестра Алекси, дала нам задание. — Постарайтесь описать ваши первые детские впечатления, — сказала она. — Интересно, что вы вспомните?.. Это хорошая гимнастика для воображения! Насколько я себя помню, я всегда была ужасной проказницей и болтуньей. В конце концов воспитательницам надоели мои проделки, и меня посадили отдельно от всех за маленькую одноместную парту в углу класса. Директриса сделала внушение: — Пока не перестанешь болтать и мешать своим подружкам, пока не научишься вести себя примерно на уроках, будешь сидеть отдельно, вот здесь — в ссылке. Справа от меня тянулся к потолку здоровенный деревянный столб, мой серьёзный, безмолвный, долговязый сосед. Он без конца вводил меня в искушение и поэтому вынужден был стоически переносить все царапины и порезы, которыми награждал его мой перочинный ножик. Слева — узкое высокое окно, всегда прикрытое наружными ставнями. Мне казалось, его назначение — специально создавать прохладу и полумрак, неизбежные атрибуты монастырского воспитания. Я сделала важное открытие. Стоило прижаться грудью к парте, чуть-чуть приподнять голову, и сквозь щель в ставнях можно было увидеть клочок неба, ветку зелёной акации, одинокое окно да решётку балкона. По правде говоря, картина не очень интересная. Окно никогда не открывалось, а на балконной решётке почти всегда висели маленький детский матрасик и одеяльце. Но я была рада и этому. На уроках я опускала голову на сплетённые под подбородком пальцы, и в такой позе учителя находили моё лицо весьма одухотворённым, а когда я поднимала глаза к небу, настоящему голубому небу, которое проглядывало сквозь щель в ставнях, они радовались ещё больше, думая, что я уже начала исправляться. Обманывая так своих воспитательниц, я испытывала удивительное наслаждение, я мстила им. Мне казалось, что там, за окном, они прячут от нас жизнь… Пояснив, как надо писать, сестра Алекси предоставила нас самим себе. Первые ученицы класса — украшение передних парт — тотчас принялись за работу. Я не сидела рядом с ними, не заглядывала через плечо в их тетради, но я точно знала, о чём они пишут. Это была поэтическая ложь примерно такого содержания: «Первое, что я помню в жизни, — это златокудрая нежная головка дорогой мамочки, склонённая над моей маленькой кроваткой, и её голубые, небесного цвета глазки, обращённые ко мне с улыбкой и любовью…» На самом же деле бедные мамочки, кроме золотистого и небесно-голубого, могли быть обладательницами и других цветов, однако эти два были для них обязательны, а для нас, учениц soeurs[2], такой стиль считался законом. Что касается меня, то я была совсем другим ребёнком. Матери я лишилась очень рано, о ней у меня сохранились самые смутные воспоминания. Одно несомненно, у неё не было златокудрых волос и небесно-голубых глаз. Но всё равно никакая сила на свете не могла заставить меня подменить в памяти подлинный образ матери каким-нибудь другим. Я сидела и ломала голову. О чём писать?.. Часы с кукушкой, висевшие под изображением святой девы Марии, ни на минуту не замедляли своего бега, а мне всё никак не удавалось сдвинуться с места. Я развязала ленту на голове и теребила волосы, опуская пряди на лоб, на глаза. В руке у меня была ручка. Я мусолила её, грызла, водила ею по зубам… Как известно, философы, поэты имеют привычку почёсывать во время работы нос, скрести подбородок. Вот так и у меня: грызть ручку, напускать на глаза волосы — признак крайней задумчивости, глубокого размышления. К счастью, подобные случаи были редки. К счастью?.. Да! Иначе жизнь походила бы на спутанный клубок, который так же трудно распутывается, как и сюжеты наших сказок о Чаршамба-карысы и Оджак-анасы. * * * Прошли годы. И вот сейчас, в чужом городе, в незнакомой гостинице, я одна в комнате и пишу в дневнике всё, что могу вспомнить. Пишу только для того, чтобы победить ночь, которая, кажется, длится вечность!.. И опять, как в далёком детстве, я тереблю свои волосы, опускаю прядь на глаза… Как родилась эта привычка?.. Мне кажется, в детстве я была слишком беспечным, чересчур легкомысленным ребёнком, который бурно реагировал на все проявления жизни, бросаясь в её объятия. Вслед за этим неизменно наступали разочарования. Вот тогда-то, стараясь остаться наедине с собой, со своими мыслями, я пыталась сделать из своих волос покрывало, отгородиться им от всего мира. Что касается привычки грызть ручку, точно вертел с шашлыком, этого, откровенно говоря, я объяснить не могу. Помню только, что от чернил губы у меня постоянно были фиолетового цвета. Однажды (я была уже довольно взрослой девочкой) меня пришли навестить в пансион. Я вышла на свидание с намалёванными под носом усами, а когда мне сказали об этом, чуть не сгорела от стыда. О чём я рассказывала?.. Да… Сестра Алекси дала нам задание: вспомнить свои первые впечатления в жизни, написать сочинение. Никогда не забуду: несмотря на все мои старания, я смогла написать только следующее: «Мне кажется, я родилась в озере, как рыба… Не могу сказать, что я совсем не помню своей матери… Помню также отца, кормилицу, нашего денщика Хюсейна… Помню чёрного коротконогого пса, который гонялся за мной по улице… Помню, как однажды я воровала из корзины виноград, и меня ужалила в палец пчела… Помню, у меня болели глаза, и мне их закапывали красным лекарством… Помню наш приезд в Стамбул с любимым Хюсейном… Помню многое другое… Но не это — мои первые впечатления, всё это было гораздо позже… Совсем, совсем давно, мне помнится, я барахталась нагишом в своём любимом озере среди огромных листьев. Озеро не имело ни конца ни края и походило на море. По нему плавали громадные листья, оно было со всех сторон окружено деревьями… Вы спросите, как может озеро с листьями на поверхности и высокими деревьями вокруг походить на море?.. Клянусь, я не обманываю. Я сама, как и вы, удивляюсь этому… Но это так… Что поделаешь?..» Когда потом моё сочинение читали в классе, все девочки поворачивались ко мне и громко смеялись. Бедной сестре Алекси с трудом удалось успокоить их и добиться тишины в классе. А ведь предстань теперь передо мной сестра Алекси, похожая на обуглившуюся жердь в своём чёрном платье с ослепительно белым воротничком, с бескровным прыщеватым лицом в обрамлении капюшона, напоминающего женскую чадру, откинутую на лоб, с губами, красными, как гранатовый цветок, — предстань она теперь передо мной и задай тот же самый вопрос, я, наверно, не смогла бы ответить иначе, чем тогда на уроке французского языка, и опять стала бы доказывать, что родилась, как рыба, в озере. Уже позже я узнала, что это озеро находится в районе Мосула, возле маленькой деревушки, название которой я всегда забываю; и моё бескрайнее, безбрежное море — не что иное, как крохотная лужица, остатки пересохшей реки, с несколькими деревцами на берегу. * * * Отец мой служил тогда в Мосуле. Мне было года два с половиной. Стояло знойное лето. В городе невозможно было оставаться. Отцу пришлось отправить нас с матерью в деревню. Сам он каждое утро верхом уезжал в Мосул, а вечером после захода солнца возвращался. Мать настолько тяжело болела, что не могла присматривать за мной. Долгое время я была предоставлена самой себе и ползала с утра до вечера по пустым комнатам. Наконец в соседней деревушке нашли одинокую женщину-арабку по имени Фатма, у которой недавно умер ребёнок; и Фатма стала моей кормилицей, отдав мне любовь и нежность материнского сердца. Я росла, как все дети этого пустынного края. Фатма, привязав меня, точно куль, за спину, таскала под знойным солнцем, взбиралась со мной на вершины финиковых пальм. Как раз в то время мы перебрались в деревушку, о которой я уже говорила. Каждое утро, захватив с собой какую-нибудь еду, Фатма уносила меня в рощицу и голышом сажала в воду. До самого вечера мы возились, барахтались с ней в озере, распевали песни и тут же подкреплялись едой. Когда нам хотелось спать, мы сооружали из песка подушки и засыпали в обнимку, прижавшись друг к другу. Тела наши были в воде, а головы на берегу. Я так привыкла к этой «водяной» жизни, что, когда мы вернулись в Мосул, я почувствовала себя рыбой, которую вытащили из воды. Я без конца капризничала, была возбуждена или, сбросив с себя одежду, постоянно выскакивала на улицу нагишом. Лицо и руки Фатмы были разукрашены татуировкой. Я так привыкла к этому, что женщины без татуировки казались мне даже безобразными. Первым большим горем в моей жизни была разлука с Фатмой. Переезжая из города в город, мы наконец добрались до Кербелы. Мне исполнилось четыре года. В этом возрасте уже почти всё понимаешь. Фатме улыбнулось счастье, она вышла замуж. Как сейчас помню день, когда она вновь стала новобрачной: какие-то женщины, казавшиеся мне удивительными красавицами, так как на лице у них была татуировка, как у Фатмы, передают меня из рук в руки и наконец усаживают рядом с кормилицей. Помню, как мы едим, хватая руками угощения с больших круглых подносов, которые ставили прямо на пол. Голова моя гудит от звона бубнов и грохота медных барабанов, похожих на кувшины для воды. В конце концов усталость берёт своё, и я засыпаю прямо на коленях у своей кормилицы… Не знаю, была ли жива святая наша матерь Фатма, когда её сына, имама Хюсейна, убили в Кербеле;[3] но даже если бедная женщина и дожила до того чёрного дня, всё равно, я думаю, её стенания были ничто по сравнению с теми воплями, которые испускала я на следующий день после свадебного пира, проснувшись на руках у какой-то незнакомой женщины. Словом, сдаётся мне, Кербела со времён своего основания не была свидетелем столь бурного проявления человеческого горя. И когда у меня от крика пропал голос, я, как взрослая, объявила голодовку. Тоску по моей кормилице помог мне забыть спустя много месяцев кавалерийский солдат по имени Хюсейн. Во время учебных занятий он свалился с лошади и стал инвалидом. Отец взял его к себе денщиком. Хюсейн был чудаковатый малый. Он быстро привязался ко мне, я же на его любовь вначале отвечала непростительным вероломством. Мы не спали с ним вместе, как с Фатмой, но каждое утро, открыв глаза с первыми петухами, я вскакивала и стремглав бросалась в комнату Хюсейна, садилась верхом ему на грудь, как на лошадь, и пальцами открывала веки. Прежде Фатма ходила со мной в сад, водила в поле. А теперь Хюсейн приучил меня к казарме, к солдатскому быту. Этот огромный длинноусый человек обладал удивительной способностью и искусством придумывать всевозможные игры. И вся прелесть заключалась в том, что большинство этих игр напоминало опасные приключения, от которых сердце уходило в пятки. Например, Хюсейн бросал меня вверх, словно я — резиновый мячик, и ловил у самой земли. Или же он сажал меня к себе на папаху и, придерживая за ноги, прыгал, затем быстро вертелся на одном месте. Волосы у меня лохматились, в глазах рябило, захватывало дыхание, я визжала и захлёбывалась от восторга. Подобного наслаждения я больше никогда не испытывала в жизни!.. Конечно, не обходилось и без несчастных случаев. Но у нас с Хюсейном был твёрдый уговор: если во время игры мне доставалось, я не должна была плакать и жаловаться на него. Я, как взрослая, научилась хранить тайну. Дело не столько в моей честности, просто я боялась, что Хюсейн перестанет со мной играть. В детстве меня называли задирой. Кажется, это соответствовало действительности. Играя с детьми, я всегда кого-нибудь обижала, доводила до слёз. Очевидно, эта черта была следствием игр, которым меня научил Хюсейн. От него же я унаследовала ещё одно качество: не падать духом в трудную минуту, встречать беду с улыбкой. Иногда в казарме Хюсейн заставлял анатолийских солдат играть на сазе[4], а сам сажал меня на голову, точно я была кувшином, и исполнял какие-то странные танцы. Одно время мы с Хюсейном занимались «конокрадством». В отсутствие отца он тайком уводил из конюшни его лошадь, сажал меня впереди себя на седло, и мы часами ездили по степи. Однако нашим развлечениям скоро пришёл конец. Не могу точно утверждать, но, кажется, повар выдал нас отцу. Бедный Хюсейн получил две оплеухи и больше никогда не осмеливался подойти к лошади. Говорят, настоящая любовь не бывает без драки и крика. Мы с Хюсейном ссорились на дню раз по пяти. У меня была своеобразная манера дуться. Я забивалась в угол, садилась на пол и отворачивалась к стенке. Хюсейн сначала, казалось, не обращал на меня внимания, потом, сжалившись, подхватывал меня на руки, подбрасывал вверх, заставляя оглушительно визжать. Я ещё некоторое время капризничала на руках у Хюсейна, ломалась, потом наконец соглашалась поцеловать его в щёку. Так мы мирились. Наша дружба с Хюсейном продолжалась два года. Но те годы совсем не похожи на теперешние. Они были такие долгие, такие бесконечные!.. Может, нехорошо, что, вспоминая своё детство, я всё время говорю про Фатму и Хюсейна?.. Мой отец был кавалерийский офицер, майор. Звали его Низамеддин. Вскоре после женитьбы на моей матери его перевели в Диарбекир. Мы уехали из Стамбула и больше туда не вернулись. Из Диарбекира отца перевели в Мосул, из Мосула в Ханекин, оттуда в Багдад, затем в Кербелу[5]. Ни в одном из этих городов мы не жили больше года. Все говорят, я очень похожа на мать. У меня есть фотография, где отец и мать сняты в первый год после свадьбы. Действительно, я — её копия. Вот только здоровьем несчастная женщина никак не походила на меня. Болезненная от природы, она не могла привыкнуть к суровому климату гор и зною пустынь, ей было трудно переносить переезды. Кроме того, я думаю, она была чем-то тяжело больна. Вся замужняя жизнь бедной мамы прошла в том, что она старалась скрыть свой недуг. Понятно: она очень любила отца и боялась, что её насильно разлучат с ним. Отца отсылали всё дальше и дальше от Стамбула. Каждый раз перед дорогой он говорил маме: — Поезжай ты на сезон, ну хоть месяца на два, к матери. Бедная старушка… Она, наверно, так соскучилась по тебе!.. Но мать только сердилась: — Разве у нас был такой уговор?.. Мы же собирались вместе вернуться в Стамбул!.. Когда разговор заходил о её болезни, она протестовала: — Ничего у меня не болит. Устала немного. Погода переменилась, поэтому… Пройдёт… Она скрывала от отца свою тоску по родному Стамбулу. Но возможно ли было это скрыть? Стоило ей вздремнуть хотя бы минутку, проснувшись, она уже начинала рассказывать бесконечный сон про наш особняк и рощу в Календере, о водах Босфора. Какая, надо думать, тоска гложет сердце человека, если он в несколько минут умудряется видеть такие длинные сны! Моя бабка не раз обращалась в военное министерство, ходила к большим начальникам, плакала, умоляла, но все её хлопоты о переводе отца в Стамбул не дали никаких результатов. Неожиданно болезнь матери обострилась. Отец решил везти её в Стамбул, подал рапорт об отпуске и, не дожидаясь ответа, двинулся в путь. Хорошо помню наш переезд через пустыню на верблюдах в махфе[6]. Когда мы добрались до Бейрута и увидели море, матери стало как будто полегче. Мы остановились у знакомых. Мать сажала меня к себе на кровать, расчёсывала волосы, прижималась головой к моей груди и плакала, глядя на мои грязные руки и платьице без единой пуговицы. Дня через два ей стало лучше, она смогла встать, даже вынула из сундука новые платья, принарядилась. Вечером мы спустились вниз встречать отца. Отец остался жить в моей памяти как суровый солдат, строгий, немного дикий. Но никогда не забуду, как он обрадовался, увидев мать на ногах, как он плакал, схватив её за руки, словно ребёнка, который только начинает ходить. Это был последний вечер, когда мы были вместе. На следующий день мать нашли у открытого сундука мёртвой с кровавой пеной на губах. Голова её покоилась на узелке с бельём. Шестилетний ребёнок должен понимать уже многое. Но я почему-то оставалась спокойной, словно ничего не замечала. В доме, где мы поселились, было много обитателей. Помню, я каждый день дралась с ребятишками в большом саду. Помню, как мы с Хюсейном бродили по улицам города, по набережной, заходили во дворы мечетей, любовались куполообразными крышами. Мать похоронили на чужбине. Отцу уже незачем было ехать в Стамбул. Видно, ему также не очень хотелось встречаться с моей бабушкой и многочисленными тётушками. Однако он счёл своим долгом отправить к ним меня. Возможно, он решил, что жизнь среди солдат в казармах не слишком подходяща для взрослой девочки. * * * В Стамбул меня отвёз наш денщик Хюсейн. Представьте себе роскошный пароход и маленькую девочку на руках у плохо одетого солдата-араба. Кто знает, какой жалкой и смешной казалась эта картина со стороны. Но сама я была страшно счастлива оттого, что совершаю путешествие с Хюсейном, а не с кем-нибудь другим. Наша дача стояла на берегу моря. В роще за домом был каменный бассейн, украшенный статуей, изображавшей нагого мальчика с отбитыми по плечи руками. В первые дни нашего приезда эта почерневшая от солнца и сырости изуродованная фигурка казалась мне маленьким арабчонком-калекой. Кажется, стояла осень, так как зеленоватая вода бассейна была покрыта красными листьями. Разглядывая их, я заметила на дне несколько золотых рыбок. И тогда я прямо в новых ботинках и шёлковом платье, которое бабушка накануне так старательно разгладила, прыгнула в бассейн. Роща моментально огласилась дикими криками. Не успела я опомниться, как тётушки вытащили меня, подхватили на руки, начали переодевать. Они бранили меня и целовали одновременно. Эти крики и причитания сильно напугали меня, и отныне я уже не осмеливалась лезть в бассейн, а только ложилась животом на край, обсыпанный галькой, и свешивала вниз голову. В один из дней я опять лежала на краю бассейна и наблюдала за рыбками. Позади меня на садовой скамье сидела бабушка в своём неизменном чёрном чаршафе[7]. Возле неё, поджав под себя ноги, как во время намаза, примостился Хюсейн. Они тихо о чём-то говорили, поглядывая в мою сторону. Надо полагать, разговаривали они по-турецки, так как я не понимала ни слова. Интонация их голосов, их непонятные взгляды заставили меня насторожиться. Я, как зайчонок, навострила уши и уже не видела золотых рыбок, сбившихся вокруг крошек бублика, который я разжевала и бросила в бассейн. Я смотрела на отражение бабушки и Хюсейна в зеленоватой воде. Хюсейн смотрел на меня и вытирал глаза огромным платком. Порой у детей не по годам развита необыкновенная интуиция. Я заподозрила неладное: меня хотят разлучить с Хюсейном. Почему?.. Я была слишком мала, чтобы разбираться в подобных тонкостях. Однако я чувствовала, что эта разлука является таким же неотвратимым несчастьем, как наступление тьмы, когда приходит её час, как потоки дождя в ненастный день. В ту ночь я неожиданно проснулась. Моя маленькая кроватка стояла рядом с бабушкиной. Ночник под красным колпаком у нашего изголовья потух. Комната была залита лунным светом, который проникал сквозь окна. Спать не хотелось. Меня душила невыносимая обида. Приподнявшись на локтях, я смотрела некоторое время на бабушку. Убедившись, что она спит, я осторожно сползла с кровати и на цыпочках выскользнула из комнаты. Я не боялась темноты, как многие мои сверстники, не боялась ходить ночью одна. Когда деревянные ступеньки лестницы, по которым я спускалась, начинали скрипеть у меня под ногами, я останавливалась с замирающим сердцем и пережидала. Моя осторожность могла сделать честь любому взрослому человеку. Наконец я добралась до передней. Дверь оказалась на запоре. Но меня выручило окошко рядом с дверью, ведущей в сад. Оно было распахнуто. Выскочить через него в сад для меня было минутным делом. Хюсейн спал в сторожке садовника в конце сада. Я побежала прямо туда. Длинный подол белой ночной рубашки путался у меня в ногах. Войдя в сторожку, я забралась на кровать к Хюсейну. У Хюсейна был очень крепкий сон. Я узнала об этом, ещё когда мы жили в Арабистане[8]. Разбудить его по утрам было нелёгким делом. Чтобы заставить его наконец открыть глаза, приходилось садиться верхом ему на грудь, словно на лошадь, тянуть за длинные усы, как за поводья, и при этом оглушительно кричать. Однако в эту ночь я побоялась будить Хюсейна. Я была уверена, что, проснувшись, он не позволит мне, как прежде, лежать у себя под боком, возьмёт на руки и, не обращая внимания на мои мольбы, отнесёт к бабушке. А у меня было одно желание: провести последнюю ночь перед разлукой рядом с Хюсейном. У нас в семье до сих пор ещё вспоминают о моей проделке. Под утро бабушка проснулась и увидела мою кровать пустой. Старушка чуть не сошла с ума. Через несколько минут весь дом был поднят на ноги… Зажгли лампы, свечи, обыскали сад, берег моря, обшарили всё — чердак, улицы, сарай, где хранились лодки, дно бассейна. В колодец для поливки огородов на соседнем пустыре опускали фонарь… Наконец бабушка, вспомнив про Хюсейна, бросилась в садовую сторожку, где и нашла меня спящей на груди у солдата. У меня хорошо сохранился в памяти день нашего расставания. Это была настоящая трагедия. Сейчас я смеюсь… Никогда в жизни я так не унижалась, так не заискивала перед взрослыми, как в тот день. Хюсейн сидел у дверей на корточках и, не стесняясь, плакал. Слёзы текли по его длинным усам. Выкрикивая заклинания, которым я научилась у нищих-арабов в Багдаде и Сирии, я целовала полы бабушкиного и тёткиных платьев, умоляла не разлучать нас. Романисты любят так изображать людей в горе: опущенные плечи, угасший взор, неподвижность и безмолвие — словом, жалкие, немощные существа. У меня же всё было как раз наоборот. Стоит со мной приключиться беде, как глаза мои начинают сверкать, лицо становится весёлым, движения резкими, я шучу и проказничаю, от хохота теряю рассудок, словно мне всё нипочём на этом свете. Язык мой болтает без устали, я готова совершить любые глупости. И всё это потому, как мне кажется, что для человека, неспособного поведать о своём горе первому встречному или даже кому-нибудь близкому, так жить легче. Помню, что, расставшись с Хюсейном, я вела себя именно таким образом. Невозможно описать всех моих буйных шалостей. Я словно взбесилась. Ну и досталось же от меня моим маленьким родичам, которых взрослые приводили специально развлекать меня. Однако я очень скоро перестала тосковать по своему Хюсейну, — беспечность, достойная всяческого осуждения. Не знаю, но, может, я действительно была на него обижена. Стоило кому-нибудь упомянуть в моём присутствии его имя, как я начинала морщиться, бранить его на ломаном турецком языке, который только что начала усваивать: «Хюсейн плохой… Хюсейн нехороший…» — и плевать на пол. Тем не менее коробка фиников, присланная мне беднягой, «плохим и нехорошим» Хюсейном, тотчас по прибытии в Бейрут, как будто несколько смягчила мой гнев. С тоской я смотрела, как коробка пустеет, и всё-таки в один присест уплела все финики. К счастью, остались косточки, которыми я потом забавлялась много недель. Часть их я перемешала с большими разноцветными бусами, которые обычно вешают на шею мулов от сглаза, и нанизала всё это на нитку. У меня получилось замечательное ожерелье, похожее на те, какие носят людоеды. Оставшиеся косточки я повтыкала в землю в разных местах сада и много месяцев подряд каждое утро поливала их из маленького ведёрка, ожидая появления финикового леса. Трудно приходилось моей бедной бабушке. Со мной действительно было невозможно совладать. Я просыпалась очень рано, на рассвете, шумела и бесилась до позднего вечера, пока не валилась замертво от усталости. Как только умолкал мой голос, всех охватывало беспокойство. Это означало, что я или обрезала себе руку и втихомолку пытаюсь остановить кровь, или упала откуда-нибудь и корчусь от боли, стараясь не кричать, или же совершаю очередное преступление: отпиливаю у стульев ножки, перекрашиваю чехлы от тюфяков и т.д. Я взбиралась на верхушки деревьев и мастерила из тряпок и щепок птичьи гнезда, лазила на крышу и бросала в трубу камень, чтобы попугать повара. Иногда к нам в особняк приезжал доктор. Однажды я вскочила в пустой фаэтон, оставленный доктором у ворот, хлестнула лошадей кнутом и пустила их вскачь. В другой раз я приволокла на берег моря большое корыто для стирки, спустила его на воду и поплыла по волнам. Не знаю, как в других семьях, но у нас считалось грехом поднимать руку на сироту. Если я совершала какой-нибудь очень тяжкий проступок, меня наказывали: брали за руку, отводили в комнату и запирали там. У нас был очень странный родственник, которому дети дали прозвище «бородатый дядя». Так вот этот самый бородатый дядя называл мои руки «решёткой святых» [9]. Они всегда были у меня в синяках, порезах, ссадинах, постоянно обмотаны тряпичными бинтами, как у женщин, красящих ногти хной. Со своими сверстниками я никогда не ладила. Меня боялись даже дети, которые были намного старше. Если же вдруг в моём сердце вспыхивала любовь, что случалось очень редко, то предмету моей страсти это сулило одни неприятности. Я не научилась любить обычной человеческой любовью и относиться с нежностью к приятному мне существу. Я бросалась на объект своей любви, как волчонок, царапала и кусала его, словом, обращалась так грубо, что человек терялся. Среди моих маленьких родственников был только один, в присутствии которого я испытывала непонятную робость и смущение, — это сын моей тётки Бэсимэ — Кямран. Впрочем, было бы не совсем правильно называть его ребёнком. Во-первых, Кямран был намного старше меня, а во-вторых, это был очень послушный, очень серьёзный мальчик. Он не любил играть с детьми, всегда в одиночестве бродил по берегу моря, засунув руки в карманы, или читал под деревом книжку. У него были русые вьющиеся волосы и нежное белое личико. Мне почему-то казалось, что если ухватить его зубами за ухо и взглянуть вблизи в эти мраморные щёки, то увидишь в них, как в зеркале, своё отражение. И всё-таки, несмотря на робость перед Кямраном, у меня однажды произошла неприятность даже с ним. Случилось мне раз таскать с берега моря обломки скалы в плетёной корзине. И вот камень каким-то образом вывалился из корзины и ударил Кямрана по ноге. То ли камень был очень тяжёл, то ли нога моего кузена слишком хрупкой, но вопль, последовавший вслед за этим, невероятно испугал меня. С проворством мартышки я вскарабкалась на громадную чинару, которая росла в нашем саду. Ни брань, ни угрозы, ни мольбы не могли заставить меня спуститься вниз. Наконец садовнику приказали снять меня с дерева. Но по мере того, как он поднимался, я лезла всё выше и выше к самой макушке. Бедняга понял, что, если погоня будет продолжаться, я не остановлюсь, заберусь на такие тонкие ветки, которые не выдержат меня, и произойдёт несчастье. Садовник спустился вниз. А я до самых сумерек просидела на ветке дерева, словно птица. Моя бедная бабушка лишилась из-за меня покоя и сна. Ну и доставалось же несчастной старушке! Иногда по утрам её будила моя возня, и она вставала усталая и разбитая. Бабушка хватала меня за плечи и трясла, причитая и вспоминая мою бедную маму: «Ах, дочь моя, ты покинула нас и оставила мне на голову это чудовище!.. Это в мои-то годы!..» Но я знаю точно: предстань перед ней в этот момент моя покойная мать и спроси: «Кого ты предпочтёшь: это чудовище или меня?..» — бабушка, несомненно, выбрала бы внучку, отказавшись от дочери. Конечно, болезненной старушке было тяжело вставать каждое утро усталой, не отдохнув от вчерашнего дня… Однако не надо забывать, что ещё горше просыпаться в одиночестве, хотя бы и отдохнув за ночь, скорбеть душой об ушедших, предаваясь грустным воспоминаниям. Словом, я уверена, несмотря на все неприятности, которые я причиняла домашним, бабушка была счастлива со мной, я стала утешением для неё. Мне было девять лет, когда мы потеряли бабушку. Отец случайно в это время находился в Стамбуле, его переводили из Триполи в Албанию. В Стамбуле он мог задержаться только на неделю. Смерть бабушки поставила отца в очень затруднительное положение. Не мог же холостой офицер таскать за собой в бесконечных скитаниях девятилетнюю дочь. Оставить же меня на попечении тёток ему почему-то не хотелось. Возможно, он боялся, что я попаду в положение нахлебницы. И тогда отец придумал следующее… Однажды утром он взял меня за руку, и мы вышли из дому; добрались до пристани, сели на пароход и приехали в Стамбул. У Галатского моста мы сели в фаэтон, который долго возил нас по каким-то холмам, мимо многочисленных базарчиков. Наконец мы очутились у дверей большого каменного здания. Это была так называемая «школа сестёр», которая готовила мне заключение на десять лет. Нас провели в мрачную комнату рядом с прихожей. Портьеры на окнах были спущены, наружные ставни плотно прикрыты. Очевидно, всё было заранее оговорено и согласовано. Через минуту в комнату вошла женщина в чёрном платье. Она наклонилась ко мне, и поля её белого головного убора, словно крылья какой-то диковинной птицы, коснулись моих волос. Женщина заглянула мне в лицо, погладила по щеке… Помню, день моего появления в пансионе тоже ознаменовался происшествием. В то время как отец разговаривал с сестрой-директрисой, я бродила по комнате, всё разглядывала, всюду совала свой нос. Моё внимание привлекла пёстро разрисованная ваза, и мне захотелось потрогать рисунки рукой. В конце концов ваза упала на пол и разлетелась вдребезги. Отец, звякнув саблей, вскочил со стула, поймал меня за руку. Трудно передать, как он был огорчён и сконфужен. Что касается сестры-директрисы, хозяйки разбитой вазы, то она, напротив, весело улыбнулась и замахала руками, стараясь успокоить отца. Ах, сколько мне предстояло разбить в пансионе ещё всякого добра, кроме этой злополучной вазы! Короче, мои домашние проказы продолжались и там. Наши сёстры-воспитательницы или действительно обладали ангельским терпением, или просто симпатизировали мне. Иначе я не понимаю, как они могли прощать все мои выходки. Я без умолку болтала на уроках, разгуливала по классу… Спокойно спускаться и подниматься по лестнице, как это делали другие девочки, — было не по мне. Я должна была сначала переждать, куда-нибудь спрятавшись, пока спустятся все мои подруги, после этого вскакивала на перила верхом и молниеносно слетала вниз. Наверх же я взбиралась так. Складывала ноги вместе, солдатиком, и прыгала сразу через несколько ступенек. У нас в саду стояло старое сухое дерево. При всяком удобном случае я взбиралась на него и скакала с ветки на ветку, не обращая внимания на угрозы наставниц. Наблюдая как-то за моими гимнастическими упражнениями, одна из сестёр воскликнула: — Господи, что за ребёнок?! Ведь это не человек, а чалыкушу[10]. И с того дня моё настоящее имя было словно забыто. Все называли меня только Чалыкушу. Не знаю, как это случилось, но мои домашние тоже потом начали звать меня по прозвищу. А моё подлинное имя, Феридэ, сделалось официальным и употреблялось очень редко, точно праздничный наряд. Имя Чалыкушу нравилось мне, оно даже выручало меня. Стоило кому-нибудь пожаловаться на мои проделки, я только пожимала плечами, как бы говоря: «Я тут ни при чём… Что же вы хотите от Чалыкушу?..» К нам в школу приходил аббат в очках, с маленькой козьей бородкой. Как-то раз ножницами для рукоделья я выстригла у себя клок волос и прилепила его клеем на подбородок. Когда священник смотрел в мою сторону, я прикрывала подбородок руками, но стоило ему отвернуться, как я тотчас открывала лицо, мотала головой из стороны в сторону, подражая нашему аббату. Класс умирал со смеху. Аббат никак не мог понять причин нашего веселья, выходил из себя и даже бранился. Я случайно повернулась к окну, выходящему в коридор, и вдруг увидела, что за мной из коридора наблюдает сестра-директриса. Я растерялась, но, как вы думаете, что я сделала?.. Прижалась грудью к парте, приложила палец к губам, словно подавая знак молчать, затем послала ей воздушный поцелуй. Сестра-директриса была главной в пансионе. Все, даже самые престарелые воспитательницы, боготворили её. Несмотря на своё высокое положение, строгая дама улыбнулась, её позабавила моя смелость. Ведь я приглашала её стать соучастницей моей проделки. Мне показалось, будто директриса боится, что, войдя в класс, ей не удастся сохранить серьёзный вид. Она только погрозила мне пальцем и скрылась в коридорном полумраке. Однажды сестра-директриса поймала меня на месте преступления. Дело было в столовой. Я складывала объедки в корзину для бумаг, принесённую тайком из класса. Строгим голосом директриса подозвала меня. — Подойди сюда, Феридэ. Объясни мне, что ты делаешь. Я не видела ничего дурного в моём занятии, взглянула прямо в глаза директрисе и спросила: — Разве кормить собак — это плохо, ma soeur? — Каких собак?.. Зачем кормить?.. — Собак… На пустыре… Ах, ma soeur, знали бы вы, как они радуются, завидев меня! Вчера вечером псы встретили меня на самом углу. Как они начали крутиться вокруг меня!.. Я им говорю: «Потерпите… Что с вами?.. Пока не придёте на пустырь, ничего не дам…» Но злюки ни за что не хотели понимать человеческого языка. Они чуть не свалили меня на землю… Ну и я заупрямилась… Зажала корзину между ног… Они меня едва не разорвали. На моё счастье, мимо проходил продавец бубликов… Он спас меня. Директриса слушала, пристально глядя мне в глаза. — Хорошо, но как ты вышла из пансиона? — Перелезла через забор возле прачечной… — не задумываясь, ответила я. — Да как ты осмелилась? — ужаснулась директриса, хватаясь руками за голову, словно услышала страшное известие. — Не волнуйтесь, ma soeur, забор очень низенький… А потом, что же вы хотите?.. Разве я могу выйти через калитку… Неужели привратник выпустит меня?.. Правда, однажды мне удалось его обмануть… Я сказала: «Тебя зовёт ma soeur Тереза». Так и убежала. Только прошу вас, не выдавайте меня. Ведь это очень опасно, если псы будут голодными!.. Странные существа наши сёстры. Соверши я подобное в какой-нибудь другой школе, меня посадили бы в карцер или ещё как-нибудь наказали. Директриса опустилась передо мной на корточки, и мы оказались с ней лицом к лицу. — Покровительствовать животным — очень похвально! Но непослушание?! Это очень плохо! Оставь мне эту корзину. Я отошлю объедки с привратником. Мне кажется, никто в жизни не любил меня так, как эта женщина. Подобные воспитательные методы действовали на меня тогда не больше, чем лёгкий ветерок на скалу. Вряд ли они могли повлиять на мой буйный, необузданный характер. Но со временем атмосфера пансиона, уклад жизни, созданный сёстрами, помимо моей воли проникали в мою душу, оставляя неизгладимые следы, вызывая во мне чувство нежности и сострадания. Да, я была действительно очень странной и сумасбродной девочкой. Я хорошо изучила слабости наших воспитательниц и изобретала всевозможные пытки, зная, кого как надо изводить. Например, у нас была старая, крайне набожная учительница музыки — сестра Матильда. Так вот, когда она со слезами на глазах усердно молилась перед изображением святой девы Марии, я показывала на мух, которые кружились в воздухе, и говорила, стараясь уязвить бедную старушку: — Ma soeur, нашу дорогую пресвятую мать посетили ангелы... Одна из наших воспитательниц, дама крайне раздражительная и капризная, слыла страшной чистюлей. Поэтому всякий раз, проходя мимо неё, я энергично встряхивала ученической ручкой, словно досадуя, что она плохо пишет, и белоснежный воротник несчастной женщины покрывался чернильными кляксами. Другая наша молоденькая воспитательница до смерти боялась насекомых. В какой-то книге мне попался цветной рисунок скорпиона. Я аккуратно вырезала его ножницами, затем поймала в столовой большого слепня и приклеила ему на спину этот рисунок. На вечерних занятиях я под каким-то предлогом подошла к нашей воспитательнице и подбросила «скорпиона» на кафедру. Пока я отвлекала воспитательницу разговором, слепень начал двигаться. И вдруг бедная женщина увидела при свете керосиновой лампы, как страшный скорпион, потрясая клешнями и хвостом, ползёт прямо на неё. Она испустила дикий вопль, схватила линейку, лежавшую рядом, и одним махом пригвоздила слепня к кафедре. После этого прислонилась спиной к стене, закрыла лицо руками и на мгновение лишилась чувств. В ту ночь я долго не могла заснуть, ворочаясь в постели с боку на бок. Мне было уже двенадцать лет, и я успела усвоить кое-какие понятия стыда и совестливости. Я мучилась, вспоминая проделку с воспитательницей. На этот раз мой проступок был не из тех, которые проходят безнаказанно. Я чувствовала: утром меня непременно вызовут на допрос и что-то будет!.. Во сне я несколько раз видела сестру-директрису. Её сердитое лицо с широко раскрытыми глазами надвигалось на меня, она что-то кричала. На следующий день первый урок прошёл без происшествий. В конце второго дверь приоткрылась, вошла одна из сестёр. Она что-то шепнула учительнице, затем жестом пригласила меня последовать за ней. Какой ужас!.. Не оглядываясь по сторонам, вобрав голову в плечи и прикусив язык, я поплелась к выходу. Девочки за моей спиной хихикали, учительница легонько стучала линейкой по кафедре, призывая класс к спокойствию. Минуту спустя я уже стояла в кабинете сестры-директрисы. Но, удивительно, её лицо нисколько не походило на то, которое я видела во сне. Мне даже вдруг показалось, что это не я, а она напроказила, придумав шутку с оводом-скорпионом, и довела воспитательницу до обморока. Лицо сестры-директрисы было печальное, губы дрожали. Она взяла меня за руку и чуть притянула к себе, словно собиралась обнять, затем отпустила мою руку и сказала: — Феридэ, дитя моё. Мне надо тебе что-то сообщить… Неприятное известие. Твой папа как будто немного болен… Я говорю «немного», но, кажется, он очень болен… Сестра-директриса комкала в руках какое-то письмо. Видно, ей трудно было договорить до конца. Вдруг воспитательница, которая привела меня из класса, закрыла лицо платком и выбежала из комнаты. Тогда я всё поняла. Мне хотелось что-то сказать, но у меня, как и у сестры-директрисы, отнялся язык. Отвернувшись, я посмотрела через открытое окно на деревья. Меж ветвей, залитых солнечным светом, стремительно проносились ласточки. Неожиданно мной овладела какая-то непонятная резвость. — Мне всё ясно, ma soeur… — сказала я. — Не огорчайтесь. Что поделаешь? Все мы умрём. Директриса прижала мою голову к груди и долго не отпускала. Вскоре в пансион прибыли мои тётки, хотя в этот день посещения не полагались. Они просили разрешить им забрать меня домой. Но я наотрез отказалась, сославшись на предстоящие экзамены. Однако эти экзамены не помешали мне в тот день буйствовать больше, чем обычно. Дело дошло до того, что на вечерних занятиях у меня поднялась температура. Скрестив руки на парте, я положила на них голову, как это делают лентяи, да так и заснула, даже не поужинав. * * * Летние каникулы я провела в Козъятагы на даче у тётки Бесимэ. Здешние дети были для меня неподходящей компанией. Двоюродная сестра Неджмие, молчаливая, болезненная девочка, не слезала с колен матери. Она, как две капли воды, походила на своего старшего брата Кямрана. К счастью, по соседству жило много переселенцев с Балкан. Их дети собирались у нас в саду каждый день. Я верховодила этими ребятами, бесилась вместе с ними до позднего вечера. Но мои бедные товарищи пришлись не ко двору и были вскоре изгнаны из особняка нашим садовником. Однако ребята не очень обиделись на такое обхождение, они были негордые и по-прежнему приходили и похищали меня из особняка. Мы целый день бродяжничали по полям, лазили через заборы в сады, воровали фрукты. Домой я возвращалась в сумерках. Лицо моё было сожжено солнцем. Израненными руками я старалась прикрыть дыры на платье. Завидев меня, тётка Бесимэ приходила в неистовство; она без конца ставила мне в пример Неджмие, которая только и делала, что зевала, раскрывая свой розовый ротик, потряхивая копной блестящих волос, и поэтому была похожа на глупую и ленивую кошку. Мало того, тётка постоянно твердила мне о воспитанности, вежливости, начитанности и ещё бог знает каких качествах и достоинствах братца Кямрана. Ну ладно, Неджмие… всего-навсего тёплая, мягкая, зябкая кошка, выросшая на коленях у матери. В душе я и не могла отрицать, что девушки должны быть именно такими. Но вот Кямран. Великовозрастный Кямран!.. Ему шёл двадцатый год. Над тонкими губами, похожими на серп луны, уже появились реденькие усы. Он носил шёлковые чулки и замшевые туфли, в которых его крошечные, словно девичьи, ножки казались ещё меньше. Когда Кямран шёл, стройный стан его сгибался, точно тонкая, гибкая ветвь. Из расстёгнутого ворота шёлковой сорочки выглядывала длинная белая шея. Нет, это была какая-то девица, а не мужчина. Ах, как он меня раздражал! Я просто выходила из себя, когда наши родственники или соседи наперебой расхваливали его добродетели. Сколько раз, помнится мне, пробегая мимо, я толкала его, делая вид, что споткнулась. Сколько книг я у него изорвала! Чего только я не придумывала, чтобы сцепиться с ним! Как я молила в душе: «Ну, оживись хоть немного, божий раб! Девчонка! Ну, возрази, сделай что-нибудь мне наперекор? И тогда я, как кошка, кинусь на тебя, заставлю валяться в пыли… Вырву твои волосы, выцарапаю зелёные змеиные очи!..» Вспоминая, как он корчился от боли в тот день, когда я ушибла ему ногу камнем, я дрожала, радуясь. Но Кямран считал себя уже взрослым мужчиной, смотрел на меня свысока и говорил, нагло и презрительно улыбаясь: — До каких пор будет продолжаться это ребячество, Феридэ? «Хорошо, а до каких пор ты будешь таким слюнтяем? Когда ты перестанешь жеманиться и кокетничать, как девица на смотринах?..» Конечно, этого я не говорила вслух. Тринадцатилетняя девочка не будет надоедать молодому человеку, если её грубость постоянно наталкивается на холодную вежливость. Часто, боясь, как бы у меня с губ невольно не сорвались какие-нибудь грубые слова, я зажимала рот рукой и бежала в глубь сада, чтобы в укромном уголке вволю отругать Кямрана. Однажды в дождливый день на нижнем этаже особняка собрались женщины и заспорили о модах. Тут же был и Кямран. Внимательно прислушиваясь к разговору, я сидела в углу и, скосив глаза и высунув язык, зашивала порванный рукав блузки. Женщины попросили Кямрана высказать своё мнение о зимних туалетах, которые они заказали. Я не выдержала и громко расхохоталась. — Чего смеёшься? — спросил мой кузен. — Так. Пришло кое-что в голову… — Что именно? — Не скажу… — Ну, не кривляйся. Впрочем, ты болтушка, всё равно не вытерпишь, скажешь! — Ну что ж, тогда не гневайся. Ты так увлёкся разговором о туалетах, что я подумала: аллах по ошибке создал тебя мужчиной. Совсем как девчонка! Да и годы тебе надо сбросить. За тринадцатилетнюю сойдёшь. — Ну, а дальше что? — Дальше вот что… Я тут зашиваю какой-то пустяк и то исколола себе все пальцы. Значит, я — парень. И мне лет двадцать — двадцать два. — Ну, а дальше? — Дальше? Дальше я, по воле аллаха, по решению пророка, женилась бы на тебе. Вот и делу конец. Стены комнаты задрожали от дружного смеха. Я подняла голову: все глаза были устремлены на меня. — Но это и сейчас возможно, Феридэ, — зло пошутил кто-то из гостей. Я недоумённо вытаращила глаза. — Каким образом? — Как каким образом?.. Выйдешь замуж за Кямрана. Он будет заведовать твоими туалетами, штопать дыры. А ты будешь заниматься делами… Я вспыхнула и вскочила с места. Больше всего я была сердита на себя. Красноречие моё вдруг иссякло. Вот что значит неопытность в искусстве пустословия. Да ещё эта предательская заплатка на рукаве совсем меня замучила. Тем не менее я нашла в себе силы броситься в контрнаступление. — Что ж, вполне возможно, — сказала я, — но, думаю, Кямрану-бею придётся худо. Не дай аллах, дома начнётся драка… Что станет с моим кузеном?.. Кажется все помнят, что было, когда я ушибла камнем его нежные ножки… В комнате опять раздался взрыв смеха. Сохраняя серьёзность, я направилась к себе, но на пороге обернулась и сказала: — Прошу прощения. Девочке, которой едва исполнилось четырнадцать, говорить такие вещи не пристало. Вы уж извините. Стуча каблуками по деревянным ступенькам лестницы, хлопая дверьми, я добежала до своей комнаты и бросилась на кровать. Внизу продолжали хохотать. Кто знает, может, они смеялись надо мной… Но ничего, я не останусь в долгу! Мне кажется, было бы неплохо выйти замуж за Кямрана. Время шло, мы взрослели, и случай сразиться с ним всё больше и больше отдалялся. Кроме замужества, пожалуй, не было другой возможности свести с Кямраном счёты, выместить на нём свою злобу. Первые три месяца после летних каникул наш пансион напоминал вулкан, в недрах которого кипят и бурлят страсти. Разрядка наступала только к экзаменам. Дело в том, что весной на пасху мои подружки, исповедующие католичество, совершали своё первое причастие. В длинных белых шёлковых платьях, в газовых, как у новобрачных, покрывалах они шли в церковь обручаться с пророком Иисусом. Храм был ярко освещён огнями свечей. Звучал орган. В воздухе плыли звуки религиозных гимнов. Повсюду был разлит запах весенних цветов. Его перебивал терпкий аромат ладана и алоэ. Сколько было прелести в этом обряде обручения! И как жаль, что сразу же после пасхи, вырвавшись на каникулы, неверные девушки тотчас изменяли своему наречённому, голубоглазому Иисусу с восковым личиком, обманывали его с первым встречным мужчиной, а иногда и не с одним. Возвращаясь после каникул в пансион, мои подружки привозили в своих чемоданах умело спрятанные записки, фотокарточки, сувениры в виде засушенных цветочков и многое другое. Мне было известно, о чём они шептались, разгуливая в обнимку парочками по саду. Нетрудно было догадаться, что под цветными раззолочёнными открытками с изображением Христа и ангелочков, которые дарили обычно самым невинным и набожным девушкам, прятались фотографии молодых людей. В укромном уголке сада можно было часто видеть шепчущихся учениц пансиона; там подружки поверяли свои сердечные тайны, чтобы никто, даже летающие вокруг букашки, не могли услышать их признаний. В эти осенние месяцы девушки ходили не иначе, как в обнимку, тесно прижавшись друг к другу. Лишь я, несчастная, вечно была одна — в саду и в классе. В моём присутствии девочки вели себя очень сдержанно и осторожно. Они избегали меня больше, чем сестёр. Спр́осите почему? Потому что, как говорил друг нашего дома «бородатый дядя», я была болтлива. Если, например, я замечала, что какая-нибудь воспитанница обменивается с молодым человеком цветком через садовую решётку, то кричала об этом на весь сад, словно глашатай. И всё это потому, что подобные истории меня ужасно раздражали. Не забуду, как однажды зимним вечером мы готовили в классе уроки. Моя подруга Мишель, очень способная девочка, получив разрешение сестры сесть на заднюю парту, объясняла нерадивой ученице урок по римской истории. Неожиданно гробовую тишину класса нарушили частые всхлипывания. Воспитательница подняла голову и спросила: — В чём дело, Мишель? Ты плачешь? Мишель закрыла руками мокрое от слёз лицо. Вместо неё ответила я: — Мишель взволнована поражением карфагенян, потому и плачет. В классе раздался хохот. Словом, мои подружки были правы, не принимая меня в свою компанию. Не очень-то приятно находиться в стороне, видеть, что к тебе относятся как к легкомысленной девчонке, хотя я была уже совсем взрослой. Мне шёл пятнадцатый год — возраст, в котором наши матери становились невестами, а бабки бегали к колодцу заветных желаний в Эйюбе[11] и в тревоге молились: «Господи, помоги! Засиживаемся дома!» Ростом я не вышла, но тело моё уже сформировалось и было развито не по летам… У меня был удивительный цвет лица, казалось, все краски природы переливались, светились на моем лбу, щеках, губах… Наш «бородатый дядя» при встрече брал меня за руку, тащил к окну и, уставившись своими близорукими глазами, внимательно разглядывал, приговаривая: — Ах, девочка, ну что за лицо у тебя! Какие краски! Такие не поблекнут! «Господи, — думала я, глядя на себя в зеркало, — разве такой должна быть девушка? Фигура похожа на волчок, а лицо словно раскрашено кистью художника». И мне казалось, будто я рассматриваю куклу на витрине универсального магазина. Потешаясь над собой, я высовывала язык, косила глазами… Больше всего я любила пасхальные каникулы. Когда я приезжала в Козъятагы, чтобы провести там эти две недели, черешни, растущие в большом саду сплошной стеной вдоль забора, были густо усыпаны спелыми ягодами. Ах, как я любила черешню! В течение пятнадцати дней я, как воробей, питалась почти одной черешней и не возвращалась в пансион до тех пор, пока не уничтожала последние ягоды, оставшиеся на самых макушках деревьев. И вот однажды под вечер я опять сидела на верхушке дерева. Уписывая за обе щеки черешню, я развлекалась тем, что щелчком выстреливала косточки на улицу за забор. И надо же было, чтобы косточка ударила по носу проходившего мимо старичка соседа. Сначала старичок ничего не понял, растерянно глянул по сторонам. Ему никак не приходило в голову поднять глаза. Сиди я тихо и не подай голоса, возможно, он так и не заметил бы меня, решив, что какая-то птица пролетала мимо и уронила случайно косточку. Но я не выдержала и, несмотря на испуг и смущение, расхохоталась. Старичок поднял голову и увидел, что верхом на суку сидит здоровая девица и нагло хохочет. Брови его гневно зашевелились. — Браво, ханым[12], браво, дочь моя! — воскликнул он. — Не пристало, скажу тебе, такой великовозрастной девице проказничать… В ту минуту мне хотелось провалиться сквозь землю. Представляю, какие краски выступили на моём и без того цветущем лице. Рискуя свалиться с дерева, я сложила руки на груди, прижала их к своей школьной кофте и, склонив голову, сказала: — Простите, бей-эфенди[13], честное слово, нечаянно… Право, моя рассеянность… Трюк с подобной невинной позой был уже много раз проверен и испытан. Я заимствовала её у сестёр и набожных учениц, когда они молились деве Марии и Иисусу Христу. Судя по тому, что такая поза вполне устраивала и пресвятую мать, и её сына уже много веков, старичка она и подавно должна была растрогать. Я не ошиблась, сосед попался на удочку. Лицемерное раскаяние и умелая дрожь в моём голосе ввели его в заблуждение. Он смягчился и счёл необходимым сказать мне что-нибудь приятное. — А не думаете ли вы, ханым, — улыбнулся он, — что подобная рассеянность может повредить такой взрослой симпатичной девушке? Я прекрасно понимала, что старичок хочет пошутить со мной, однако широко раскрыла глаза и удивлённо спросила: — Это почему же, эфендим? Заслонившись рукой от солнца, старик пристально смотрел мне в лицо, продолжая улыбаться: — А вдруг я буду колебаться: годитесь ли вы в невесты моему сыну? — О, тут я застрахована, бей-эфенди, — засмеялась я в ответ. — Вы бы не выбрали меня, даже если бы считали очень воспитанной девушкой… — Почему вы так думаете? — Что там по деревьям лазить и бросаться косточками?.. У меня есть куда более тяжкие грехи. Прежде всего, я не богата, а, как я слышала, небогатые девушки не в почёте. Потом, я не обладаю красотой… И, на мой взгляд, это куда более существенный недостаток, чем бедность. Мои слова окончательно развеселили пожилого господина. — Неужели вы некрасивы, дочь моя? — спросил он. — Вы можете говорить что угодно, — запротестовала я, — но я-то знаю себя. Разве такой должна быть девушка? О, девушка должна быть высокой, светловолосой, голубоглазой или даже зеленоглазой… Видимо, этот старичок был некогда шаловлив. Он как-то странно посмотрел на меня и сказал дрогнувшим голосом: — Ах, моё бедное дитя, вы ещё слишком малы, чтобы оценить себя и понимать, что такое красота. Ну, да что там… А скажите-ка мне, как вас зовут? — Чалыкушу. — Это что за имя? — Простите, так меня прозвали в пансионе… А вообще меня зовут Феридэ. Кругленькое, неизящное имя, как я сама… — Феридэ-ханым… Уверяю, у вас такое же красивое имя, как и вы сами. Если бы мне удалось найти такую невесту моему сыну!.. Не знаю, мне почему-то нравилось болтать с этим человеком, обладающим благородными манерами и приятным голосом. — В таком случае нам ещё представится возможность закидать молодых черешневыми косточками, — сказала я. — Конечно, конечно… Несомненно! — А теперь позвольте угостить вас черешней. Вы должны непременно попробовать её, чтобы доказать, что простили меня. Одну минуту… — И я принялась прыгать с ветки на ветку, как белка. Старичок сосед пришёл в ужас; заслоняя глаза руками, он завопил: — Господи, ветки трещат… Я ещё виноват буду… Упадёте, Феридэ-ханым… Не обращая внимания на причитания старика, я отвечала: — Не бойтесь. Я привыкла падать. Вот если б мы действительно породнились, вы увидели бы у меня шрам на виске. Он дополняет мои прелести. — Ах, дочь моя, вы упадёте! — Всё, эфендим, всё… Вот только как передать вам ягоды? Придумала, эфендим. Вытащив из кармана передника носовой платок, я завязала в него черешни. — Насчёт платка не беспокойтесь. Он совсем чистый… Я ещё не успела вытереть им нос… А теперь ловите, смотрите не уроните на землю. Раз… Два… Три… Старичок сосед с проворством поймал узелок. — Большое спасибо, дочь моя! — сказал он. — Только как теперь вернуть вам платок? — Ничего… Пусть это будет моим подарком. — Ну зачем же? — А почему?.. Это даже очень хорошо… И знаете, в чём дело?.. Через несколько дней я возвращусь в пансион. А у нас там принято, чтобы девушки на каникулах заводили романы с молодыми людьми и потом, когда начнутся занятия, рассказывали об этом друг другу. У меня еще ничего подобного не было, и подружки ни во что меня не ставят. Подтрунивать надо мной открыто они боятся, но за спиной, я знаю, посмеиваются. На этот раз я тоже кое-что придумала… Вернусь в пансион, буду ходить задумчивая, опустив голову, точно у меня заветная тайна, буду грустно улыбаться. Девушки скажут: «Чалыкушу, с тобой что-то стряслось!» А я им небрежно: «Да нет… Что со мной может случиться?..» Они, конечно, не поверят, станут допытываться. Вот тогда я и скажу: «Ну ладно… Только поклянитесь, что никому не расскажете». И сочиню какую-нибудь небылицу. — Ну, например… — Знакомство с вами поможет мне… Я скажу подружкам так: «Мы флиртовали с высоким светловолосым мужчиной, переглядывались с ним через решётку забора». Разумеется, я не скажу, что у вас седые волосы. Впрочем, в детстве, наверно, вы были блондином… О, я хорошо знаю своих подружек. Они спросят: «О чём же вы разговаривали?» Я отвечу, подтвердив слова клятвой: «Он сказал, что считает меня красивой». Что я подарила вам в платке черешню, рассказывать не стоит. Скажу лучше — розу… Впрочем, нет. Розы в платках не преподносятся. Скажу просто, что подарила вам на память свой платок, вот и всё… Пять минут назад мы чуть было не поссорились со старичком соседом, а сейчас весело смеялись и на прощанье помахали даже друг другу рукой. Тем же летом моя страсть лазать по деревьям привела ещё к одной истории. Сияла лунная августовская ночь. В особняке было полным-полно гостей, среди которых выделялась молодая вдова по имени Нериман, изредка оказывавшая нам честь своим посещением. Её визиты всегда являлись большим событием для нашего дома. Все восхищались этой женщиной, начиная от моих тётушек, которым никто на свете не нравился, кроме них самих, и кончая глуповатыми горничными. Муж Нериман (говорили, что она его очень любила) умер год назад. Поэтому вдова была всегда в чёрном. Но мне почему-то казалось, что, если бы чёрный цвет не шёл так к её белокурой головке, траур давно бы кончился, и все эти чёрные одеяния были бы выброшены на свалку. Нериман заигрывала со мной, точно с собакой или кошкой. Но у меня как-то не лежала к ней душа, и отношения между нами были очень натянутые. Все её знаки внимания я принимала весьма холодно. Хотя отношение к ней не изменилось и по сей день, однако я вынуждена признать, что Нериман была дьявольски красива. Больше всего меня бесило в ней чрезмерное кокетство. Только в обществе женщин она немного успокаивалась. Но стоило появиться какому-нибудь мужчине, как лицо её, голос, смех, взгляд, — в общем, всё менялось. Словом, моим школьным подругам, привыкшим действовать исподтишка, было далеко до этой особы. Боже, какую безутешную вдову начинала разыгрывать Нериман, когда разговор заходил об её муже, как лицемерно причитала она: «Ах, для меня жизнь уже кончилась!..» Всё во мне переворачивалось от злости, когда она ломала эту комедию, и я говорила себе: «Погоди, вот приглянётся тебе кто-нибудь, посмотрим, как ты будешь себя вести…» В доме у нас не было сверстников Нериман. Неженка Неджмие не могла идти в счёт. Тётушки были в летах, головы их давно поседели, они только сплетничали о знакомых, других тем для разговоров не было. В таком случае, в таком случае!.. Кажется, я начала догадываться, почему этой Нериман вдруг полюбился наш особняк. Очевидно, она наметила своей жертвой моего глуповатого кузена. Чтобы выйти замуж?.. Не думаю. Смеет ли вдова, которой уже под тридцать, мечтать о замужестве с двадцатилетним юнцом? Какой позор! Впрочем, если бы она даже и решилась на подобный поступок, неужто мои хитрые тётушки допустили б, чтобы ребёнок попал в когти этого коршуна в юбке? В таком случае, в таком случае!.. Да что там — в таком случае. Счастливая вдовушка решила развлечься с моим кузеном, пока судьба не улыбнется ей и не пошлёт солидного жениха, который будет исполнять все её прихоти. Я назвала Кямрана глуповатым, но это от злости. В действительности же это был коварный жёлтый скорпион, да ещё из той породы, которые незаметно подкрадываются и больно жалят. Разговаривая с Немиран, он всегда словно что-то недосказывал, и это не могло ускользнуть от моего внимания. Играла ли я с детьми, прыгала ли через веревочку, гадала ли на картах, лежа на полу, я всегда следила за ними. Мой кузен уже был накануне того, чтобы очутиться у неё в когтях. Когда порой я делала вид, будто ничего не замечаю, и проходила мимо, они замолкали или же меняли тему разговора. «Пусть делают что хотят, тебе-то что?» — скажете вы. Что мне?.. Допустим, Кямран мой враг, но всё-таки он — мой кузен… Могла ли я безразлично относиться к тому, как какая-то неизвестно откуда появившаяся особа хочет совратить его? О чём я рассказывала?.. Да, итак, была лунная августовская ночь. Гости сидели на веранде, залитой светом большой керосиновой лампы, — кстати, совсем ненужным, — и весело болтали. Звонкий, музыкальный смех Нериман раздражал меня, и поэтому я ушла в глубь сада, под тень деревьев. В самом конце сада, у забора, отделяющего нас от соседей, стояла старая развесистая чинара. Дерево давно уже перестало давать плоды, но я любила его за величественный вид, часто взбиралась на него, лазила по могучим веткам, где можно было сидеть, как на диване, или даже ходить без опаски. В этот вечер я вскарабкалась довольно высоко и примостилась на ветке. Вдруг до меня донесся лёгкий звук шагов, а затем приглушённый смех. Я напрягла зрение… И как вы думаете, что я увидела?.. Прямо к старой чинаре шёл мой кузен, а впереди него шагала счастливая вдовушка. Я сразу насторожилась, точно рыбак, заметивший, что к крючку приближается рыба. Как я боялась, что ветка, на которой я сижу, затрещит! Напрасный страх!.. Молодые люди были так заняты самими собой, что, казалось, застучи я на вершине дерева в барабан, они, наверно, не обратили бы внимания. Нериман шла впереди. Кямран, как невольник-араб, следовал за ней шагах в четырёх. Перелезть через забор, чтобы продолжать путь, они не могли, поэтому остановились под чинарой, на которой я сидела. Идите, мои милые, идите, дорогие!.. Вас ко мне послал аллах. Мы с вами скоро увидимся. Я сделаю всё, чтобы эта прекрасная лунная ночь запомнилась вам навеки! Вдруг совсем рядом застрекотал кузнечик, заглушая слова, которые говорил мой кузен счастливой вдовушке. Я чуть с ума не сошла от досады. Мне хотелось крикнуть: «Негодяй, чего боишься?.. Здесь никого нет!.. Говори громче!..» Мне удалось услышать только несколько слов Кямрана: «Нериман… Милая… Ангел мой…» Меня охватила дрожь. Ах, как я боялась выдать себя, как я боялась, что они услышат шорох листвы!.. Изредка до меня доносились и слова Нериман-ханым: «Прошу вас, Кямран-бей…» Наконец голоса смолкли. Нериман осторожно подошла к забору, встала на цыпочки, заглянула в соседский сад, словно хотела убедиться, что за ними никто не наблюдает, затем обернулась к Кямрану, который, кажется, не знал, как ему вести себя дальше. Вдруг вижу: мой кузен раскинул руки и шагнул к Нериман. Сердце моё забилось ещё сильнее… «Наконец-то Кямран образумился! — подумала я. — Сейчас он залепит пощёчину этой скверной женщине». Ах, сделай он это, я, наверно, заплакала бы, спрыгнула с дерева и помирилась с ним навеки. Но это чудовище и не думало бить Нериман. С неожиданной для его тощих белых девичьих рук силой он схватил молодую женщину за плечи, затем за кисти рук. Затем короткая борьба, объятие… В лунном свете, который пробивался сквозь густую листву чинары, мне было видно, как смешались их волосы. Господи, какой ужас!.. Какой кошмар!.. Минуту назад я собиралась сыграть с ними злую шутку, а сейчас меня всю трясло, я обливалась холодным потом, боясь, что они меня заметят… Как бы я хотела стать в этот момент птицей, взлететь в небо, раствориться в лучах луны и не видеть больше людей этого мира! Хотя я зажимала рот руками, из горла у меня вырвался какой-то звук. Очевидно, это был вопль. Однако он тут же превратился в хохот, стоило мне увидеть, какое действие произвел мой крик на молодых людей. Ах, видели бы вы испуг и растерянность этих бессовестных!.. Несколько минут назад счастливая вдовушка шла сюда, едва касаясь ногами земли, скользя, словно прозрачный лунный луч, а сейчас она мчалась от чинары сломя голову, не разбирая дороги, натыкаясь на стволы деревьев. Мой кузен последовал было её примеру, но, пробежав несколько шагов, вдруг остановился и конфузливо поплёлся назад. Я продолжала хохотать, так как просто не знала, что мне ещё делать. Кямран, подобно коварному персонажу из знаменитой басни «Ворона и лиса», принялся обхаживать дерево. Наконец, поборов смущение и отбросив стыдливость, он обратился ко мне: — Феридэ, дорогая, спустись-ка пониже… Я перестала смеяться и серьёзно спросила: — С какой стати? — Так… Хочу с тобой поговорить… — Нам не о чем с вами разговаривать. Не мешайте мне… — Феридэ, брось шутить! — Шутить?! Какие могут быть шутки?.. — Ну, это уже слишком! Если ты не хочешь спуститься вниз, тогда я могу подняться к тебе. Уж не ослышалась ли я? Если на дороге попадалась крохотная лужа, мой кузен хватался за голову; а прежде чем решиться перепрыгнуть через эту лужу, он раз десять примерялся, переводя взгляд с ботинок на воду. Перед тем как сесть, он пальчиками подтягивал вверх штанины. Как же тут было не развеселиться, услышав, что мой нежный, избалованный кузен собирается лезть на дерево?! Но в этот вечер Кямран действительно озверел. Ухватившись руками за нижний сук, он вскарабкался на него и собрался лезть ещё выше. На миг я представила, как вот сейчас, ночью, встречусь с ним лицом к лицу на этом дереве, и чуть не сошла с ума. Это было бы ужасно! Увидеть вблизи его зелёные глаза… Да я вцепилась бы в него, и мы превратились бы в хищных птиц, бьющихся между ветвей не на жизнь, а на смерть. Выцарапав ему глаза, я непременно швырнула бы его на землю и бросилась бы сама. Но в следующую минуту я подумала, что так поступать не следует. Перегнувшись с ветки, я приказала: — Стойте!.. Ни с места!.. Кямран не обратил внимания на мои слова, даже не удостоил меня ответом. Встав ногами на ветку, он высматривал наверху следующее удобное местечко. — Стойте! — решительно повторила я. — Не то будет хуже!.. Вы ведь знаете, что я — Чалыкушу… Деревья — это моё царство, и я не переношу, когда кто-нибудь вторгается в него. — Какой странный разговор, Феридэ… Действительно, разговор был очень странным. Мне пришлось невольно взять шутливый тон. Приготовившись лезть ещё выше, если Кямран не остановится, я сказала: — Вам известно, что я вас просто обожаю! Поэтому будет очень неприятно, если мне вас придётся спустить с дерева. Весьма печально, когда молодой человек, читавший пять минут назад любовные стишки, начинает вдруг кричать не своим голосом: «Помогите, помогите!..» Слово «помогите» я произнесла, громко смеясь и подражая голосу Кямрана. — Сейчас мы встретимся! — воскликнул Кямран, не обращая внимания на мои угрозы, и продолжал карабкаться вверх по веткам. Страх сделал его смелым и проворным. Казалось, мы играли на дереве в горелки. Кямран приближался, а я лезла всё выше и выше, ветви становились всё тоньше и тоньше… Внезапно я подумала, что можно спрыгнуть на забор и убежать. Но тогда я рисковала сломать себе руку или ногу. Тогда не мой кузен, а я сама плакала бы и стонала. Однако ни за что на свете мне не хотелось встречаться с Кямраном на дереве. Пришлось пойти на хитрость. — А нельзя ли узнать, — спросила я, — почему это вам так хочется поговорить со мной? Манёвр удался. Кямран сразу же остановился и серьёзно сказал: — Мы с тобой шутим, Феридэ, а вопрос очень серьёзный. Я боюсь тебя. — Вот как? Чего же тебе бояться?.. — Боюсь, будешь болтать. — Разве это не то, что я делаю каждый день? — Боюсь, что на этот раз твоя болтовня будет не совсем обычной… — А что чрезвычайного произошло сегодня вечером? Кямран устал, выбился из сил. Не заботясь уже больше о наглаженных брюках, он сел на ветку. Вид у него был подавленный, унылый, но он всё ещё пытался шутить. Мне не было жалко Кямрана, просто я не могла его больше видеть и хотела как можно скорей остаться одна. — Успокойся. Поверь мне, бояться нечего. Ступай сейчас же к гостям. Неудобно. — Ты даёшь слово, Феридэ?.. Даёшь клятву? — Да, и слово и клятву… Что хочешь. — Могу ли я верить? — Мне кажется, надо поверить. Я уже не ребёнок. — Феридэ… — Да и откуда мне знать, чего ты боишься? Что я могу разболтать? Я сижу одна на дереве… — Не знаю, но я почему-то не верю… — Говорят тебе! Я уже выросла и стала совсем взрослой. Значит, надо верить. Ступайте, мой дорогой кузен, не волнуйтесь, есть вещи, которые видит ребёнок, но молоденькая девушка ничего не заметит. Идите и успокойтесь. Испуг Кямрана, кажется, сменился удивлением, он непременно хотел меня увидеть и упрямо тянул голову вверх. — Ты как-то совсем по-новому говоришь, Феридэ… — сказал он. Боясь, что мы так и не кончим разговора, я закричала, притворно гневаясь: — Ну довольно… Будешь тянуть — возьму слово назад. Решай сам. Угроза подействовала на Кямрана. Медленно и неуверенно ища ветки ногами, он спустился с дерева и, стесняясь идти в ту сторону, куда убежала Нериман, зашагал вниз по саду. * * * После этого происшествия счастливая вдовушка перестала появляться у нас в доме. Что касается Кямрана, то, я чувствовала, он побаивается меня. Всякий раз, возвращаясь из Стамбула, он привозил мне подарки: то разрисованный японский зонтик, то шёлковый платок или шёлковые чулки, то туалетное зеркало сердечком или изящную сумочку… Все эти безделушки больше предназначались взрослой девушке, чем проказливой девчонке. В чём же был смысл этих подношений? Не иначе, он хотел задобрить Чалыкушу, зажать ей рот, чтобы она никому ничего не разболтала! Я была уже в том возрасте, когда мысль, что тебя помнят, не забывают, доставляет удовольствие. Да и красивые вещи мне очень нравились. Но мне почему-то не хотелось, чтобы Кямран или кто-нибудь другой знал, что я придаю значение этим подаркам. Если в пыль падал мой зонтик, разукрашенный бамбуковыми домиками и косоглазыми японками, я не спешила его поднимать, и тогда одна из моих тётушек выговаривала мне: — Ах, Феридэ, вот как ты ценишь подарки! Среди подношений Кямрана была сумочка из мягкой блестящей кожи. Невозможно передать, какое наслаждение мне доставляло гладить её рукой, но однажды я сделала вид, будто хочу набить её сочными ягодами. Ну и крик подняли мои тётушки!.. Была бы я похитрее, то, наверно, ещё долго пользовалась бы испугом Кямрана и выманивала у него всякие безделушки. Я очень любила подаренные им вещички, но иногда мне хотелось разорвать их, растерзать, швырнуть под ноги и топтать, топтать в исступлении. Моё отвращение, моя неприязнь к кузену не ослабевали. Если в прежние годы приближающийся отъезд в пансион вызывал во мне грусть, то на этот раз я, наоборот, с нетерпением ждала момента, когда расстанусь со своими родственниками. В первый же воскресный день после возобновления занятий нас повели на прогулку к Кяатхане[14]. Сёстры не любили долгие прогулки по улицам, но в этот вечер мы почему-то задержались до темноты. Я плелась в самом хвосте. Вдруг смотрю, вокруг никого нет. Не понимаю, как я умудрилась так отстать и меня никто не хватился. Сёстры, наверно, думали, что я, как обычно, иду впереди всех. Неожиданно возле меня вырос чей-то силуэт. Присмотрелась: это Мишель. — Чалыкушу! Ты?! — удивилась она. — Почему так медленно плетёшься? Почему одна? Я показала на свою правую ногу, перевязанную у щиколотки платком. — Разве ты не знаешь? Когда мы играли, я упала и разбила ногу. Мишель была славная девушка. Ей стало жаль меня, и она предложила: — Хочешь, помогу тебе? — Уж не собираешься ли ты предоставить в моё распоряжение свою спину? — Конечно, нет. Это невозможно… Но я могу взять тебя под руку. Что ты скажешь?.. Нет, нет, по-другому… Положи мне свою руку на плечо. Держись крепче, я обниму тебя за талию. Так тебе будет легче. Ну как? Меньше болит? Я послушалась Мишель, — действительно, идти стало легче. — Спасибо, Мишель, — улыбнулась я. — Ты замечательный товарищ! Немного погодя Мишель сказала: — А знаешь, Феридэ, что подумают наши девочки, увидев, как мы идём? — Что? — Они скажут: "Феридэ тоже влюбилась и делится с Мишель своими секретами." Я остановилась. — Ты это серьёзно говоришь? — Ну да… — В таком случае отпусти меня. Немедленно! Я сказала это повелительным тоном командира, отдающего приказ. — Ах, большая глупышка! — засмеялась Мишель, не отпуская моей талии. — Неужели ты не понимаешь шуток? — Глупышка? Это почему же? — Неужто девочки не знают тебя? — Что ты хочешь этим сказать? — Да ведь все знают, что у тебя не может быть романов. Виданное ли дело — любовная интрижка у Чалыкушу! — Это почему же? Вы считаете меня некрасивой? — Нет. Почему некрасивой? Ты очень даже хорошенькая. Но ты ведь… глуповата… и неисправимо наивна. — Ты действительно так думаешь обо мне? — Не я одна, все так думают. Девочки говорят: «В любовных делах Чалыкушу настоящая gourde…» В турецком языке я не блистала. Но французское слово gourde мне было знакомо: «фляга», «кувшин», «баклажка», — словом, во всех значениях вещь мало поэтическая. К тому же нельзя сказать, чтобы моя плотная, приземистая фигура чем-то не напоминала один из подобных сосудов. Какой ужас, если вдобавок к «Чалыкушу» мне прилепят ещё и прозвище «gourde»! Надо во что бы то ни стало спасать свою честь. И тут я положила голову на плечо Мишель — манера, заимствованная от моих подруг, — потом, бросив на неё многозначительный взгляд, печально улыбнулась. — Ну что ж, можете так думать… Мишель остановилась и изумлённо глянула на меня. — Это говоришь ты, Феридэ? — Да, к сожалению, это так, — кивнула я и глубоко вздохнула, чтобы моя ложь выглядела более правдоподобной. Теперь Мишель от удивления даже перекрестилась. — Это прекрасно, чудесно, Феридэ! Но только очень жаль, я никак не могу тебе поверить! Бедняжка Мишель была такой страстной почитательницей любовных историй, что ей доставляло удовольствие быть даже просто свидетелем сердечных переживаний других. Но, увы, я так мало ещё сказала, что она не решилась мне поверить и открыто выразить свою радость. Впрочем, я, кажется, зашла в своих признаниях слишком далеко. Отступать было бы просто нечестно. — Да, Мишель, — подтвердила я, — я тоже люблю!.. — Всего-навсего только любишь, Чалыкушу? — Ну, разумеется, не без взаимности, grande gourde. Итак, я возвратила Мишель прозвище «gourde», которым она меня только что наградила, да ещё в превосходной степени, и ей не пришло в голову возразить: «Это ты gourde. Это твоё прозвище». Стоит начать лгать, как сразу же удаётся ещё больше расположить к себе человека. Вот чудо! Теперь Мишель поддерживала меня за талию ещё нежнее. — Расскажи, Феридэ… Расскажи, как это было. Выходит, и ты тоже… Правда, любить — это чудесно, не так ли? — Конечно, чудесно… — А кто он? Он очень красив, этот юноша, которого ты любишь? — Очень красив… — Где ты с ним встретилась? Как вы познакомились? Я не отвечала. — Ну… не скрывай… Я прямо из кожи лезла, чтобы не скрывать. «Ах, что придумать? Что сказать?» Но мне ничего не приходило в голову. Нужен возлюбленный, который существует на самом деле, чтобы поразить всех моих подруг. А ведь так трудно, так невероятно трудно найти… хотя бы даже просто в воображении! — Ну, Феридэ, не тяни. А то я всем скажу, что ты пошутила со мной. Мне сразу стало не по себе. Пошутила? Не дай господи! Тогда прозовут не только «фляжкой» или «кувшином»! Я тут же решила: «Надо срочно сочинить любовную историю, от которой бы у Мишель дух захватило». Как вы думаете, кого я представила Мишель в качестве своего возлюбленного?.. Кямрана! — У нас роман с кузеном… — сказала я. — Это тот светловолосый юноша, которого я видела год тому назад у нас в прихожей? — Ну да… — Ах, он такой красивый! Я вам уже сказала, что Мишель была помешана на любовных историях. За всё время Кямран навестил меня в пансионе раза два-три. Очевидно, Мишель почуяла присутствие в пансионе молодого человека, как кошка мясо, и тайком подсматривала за нами, когда мы болтали в прихожей. Как странно, не правда ли? На небе зажглись звезды. Стояла осень, но было тепло; казалось, что в воздухе пахнет нескошенной травой. Я всем телом навалилась на Мишель, моя щека была крепко прижата к её щеке. Я принялась рассказывать ей историю своей несуществующей любви: — Была ночь ещё более прекрасная, чем эта. Мы покинули нашу шумную компанию, которая осталась у дома. Я шла впереди, мой кузен сзади… Он говорил мне красивые слова. Сейчас я не в состоянии повторять их, просто не хочу… Оглушительно трещали кузнечики. Мы шли и шли… Аллеи, по которым мы проходили, были залиты лунным светом. Потом мы оказались в тени деревьев, затем снова под светом луны, чтобы через минуту опять погрузиться в темноту… — Господи, какой у вас большой сад, Феридэ! — вставила нетерпеливая Мишель. Я испугалась: «Может, у меня получается неестественно?» — Не такой уж он большой. Просто мы не торопились, — продолжала я. — Наконец мы очутились… в конце сада, у забора, отделяющего нас от соседей, где растёт огромная чинара. Дойдя до неё, мы остановились. Я привстала на цыпочки и сделала вид, будто смотрю через забор. Мой кузен нерешительно потирал руки, словно хотел что-то сделать и не мог осмелиться… — Но ведь ты смотрела в соседский сад! Как ты могла всё это заметить? — На забор падала тень кузена, мне было всё видно. Очевидно, я неплохо вошла в роль: тело моё вздрагивало, голос прерывался, на глаза набегали слёзы. — Ну, а дальше, Феридэ, дальше… — Потом вдруг кузен схватил меня за руки… — Ах, как чудесно! Дальше… — Дальше? Откуда я знаю… — Боже, ты остановилась на самом интересном месте! — Потом вдруг на дереве закричала какая-то птица, гадкая, отвратительная птица… Мы испугались и убежали. Я не смогла сдержать слёз, припала к груди Мишель и разрыдалась. Неизвестно, сколько бы я так плакала, но, к счастью, наше исчезновение было замечено. Послышались крики девочек, нас разыскивали: Мишель откликнулась: — Идём!.. Мы не можем быстро!.. У Чалыкушу болит нога!.. — Ты правильно сказала, Мишель… И я плачу именно поэтому. Теперь мы можем пойти быстрее… В ту ночь я ревела и в постели, когда все уже спали. Только теперь слёзы уже не нужны были для роли, просто я сердилась на себя. Допустим, мне надо было солгать, чтобы доказать подружкам, что я не gourde. Но неужели на свете нет других имен? Почему я заговорила о своем кузене, о Кямране, которого я ненавидела больше всего в жизни? Я поклялась, что завтра утром, как только проснусь, возьму Мишель за руку, отведу её в сторонку и скажу, что мой любовный рассказ — выдумка. Но, увы, проснувшись на другое утро, я почувствовала, что от моего стыда и гнева не осталось и духу. Так я и не осмелилась сказать правду Мишель, которая теперь смотрела на меня совсем другими глазами и относилась, как к больному ребёнку. Постепенно эта легенда стала известна всем. Правда, Мишель, видимо, строго наказывала хранить тайну, так как в глаза мне никто ничего не говорил. Но по взглядам девочек, по их смеху я понимала, чт́о они хотят сказать. Это наполняло меня удивительной гордостью. Мне пришлось даже отказаться от болтовни и проказ. Теперь в глазах подружек я стала молодой девушкой, влюблённой в кузена. В этой роли мне никак не подходило прыгать, точно кукла на веревочке, проказничать и беситься. Но, как говорится, от самой себя не убежишь. Когда по вечерам на последней перемене я брала Мишель под руку и продолжала шёпотом выдумывать всё новые и новые небылицы, я иногда снова становилась похожей на бесёнка. Однажды мы опять возвращались с прогулки. Мишель в тот день почему-то не ходила с нами. Она встретила меня у ворот, схватила за руку и стремительно потащила в глубь сада. — У меня для тебя новость, — сказала она. — Она тебя обрадует и огорчит. Лицо моё выразило недоумение. — Сегодня в пансион приходил твой блондин-кузен. Я была поражена. — Разумеется, он хотел повидаться с тобой. Ах, если б и ты осталась!.. Я не могла поверить. Разве Кямран пришёл бы в пансион, не будь на то какой-нибудь важной причины? Наверное, Мишель ошиблась. Однако я не высказала Мишель этих сомнений и, сделав вид, будто верю, сказала: — Что же, вполне естественно. Молодой человек пришёл повидать девушку, за которой ухаживает. — Как, наверное, досадно, что тебя не было, да? — Разумеется. Мишель погладила меня по щеке. — Но ведь он опять придёт, раз любит… — Несомненно. В тот же вечер сестра Матильда вызвала меня и передала две разрисованные коробки конфет, перевязанные серебряной тесьмой. — Это принёс твой кузен, — сказала она. Я не любила сестру Матильду, но в эту минуту с трудом удержала себя, чтобы не броситься ей на шею и не расцеловать в обе щеки. Значит, Мишель не ошиблась: Кямран действительно приходил в пансион. Если среди воспитанниц ещё и оставались такие, которые сомневались в достоверности моей сказки, то теперь, увидев эти две коробки, они должны были подумать иначе. Как чудесно!.. В одной коробке были разноцветные конфеты с ликером, в другой — шоколад в позолоченных бумажках. Случись это полгода назад, я утаила бы сладости даже от самых близких подруг. Но в этот вечер, когда мы готовили в классе уроки, мои коробки ходили по рукам. Каждая девочка брала одну, две или три конфетки, кому сколько совесть позволяла. Некоторые девочки издали делали мне многозначительные знаки. Я же, изображая смущение, отворачивалась в сторону, улыбалась. Как чудесно!.. Возвращая мне назад коробки, в которых, к сожалению, уже виднелось позолоченное дно, Мишель зашептала: — Феридэ, представь, будто эти конфеты преподнесли тебе по случаю обручения. Моя сказка обошлась мне слишком дорого. Но что поделать? Прошло три дня. Шёл урок географии. Я трудилась над цветной картой для экзаменов. Рисовать красками мне всегда было трудно; от неловкости я без конца путала краски, пачкала себе руки и губы. И вот, когда я была занята этой мазнёй, вошла дочь привратника и сказала, что в прихожей сидит мой кузен, который хочет меня видеть. Помню, я растерянно оглянулась по сторонам, обернулась к воспитательнице, не зная, как поступить.

The script ran 0.026 seconds.