Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айрис Мёрдок - Сон Бруно [1969]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: love_contemporary, prose_contemporary, Роман

Аннотация. Сам по себе человек - ничто. Только его любовь к кому-то имеет смысл. Эту простую истину предстоит понять Бруно и его близким. Через переживание бурных страстей, ревности и ненависти они находят путь к великому чуду любви. В романе Айрис Мердок «Сон Бруно» превосходно сочетаются интеллектуальное развлечение и великие традиции классической литературы.

Полный текст.
1 2 3 

Мердок Айрис Сон Бруно Посвящается Скотту Данбару Глава I Бруно проснулся. Казалось, в комнате совершенно темно. Затаив дыхание, он осмотрелся в потемках, пытаясь определить, что же сейчас – день или ночь, утро или вечер. Скверно, когда просыпаешься ночью, порой даже невыносимо. Невыносимо и после обеда просыпаться раньше времени. Возвращаться от сна к реальности было все труднее, и это особенно пугало Бруно теперь, когда сознание само по себе стало в тягость. Приходилось пускаться на хитрости. Он никогда не позволял себе дремать по утрам, боясь, что не уснет после обеда. Телевизора с его фальшивыми страстями и военными фильмами Бруно не признавал. Кажется, он задремал над книгой. Снилось все то же – Джейни, Морин, шляпная заколка. Бруно пошарил возле себя и начал понемногу приподниматься на подушках, задевая ногами в чулках металлический каркас, который удерживал над ним одеяла. От тяжелых одеял в основном и заболевают ноги. Впрочем, для Бруно это вряд ли теперь имело значение. Слава богу, не ночь. Скованные рассудок и тело смятенно пытались найти себя во времени. Бруно вспомнил, а может быть, просто ощутил, что скоро вечер. Окна были плотно зашторены, но холодный красноватый свет пробивался по бокам. Вероятно, снаружи сияет солнце, студеное весеннее солнце, заливающее своим беспощадным светом грешный Лондон, грозящую наводнением Темзу, закопченные кольчатые башни электростанции Лотс-роуд, которые станут видны из окна в пять часов, когда придет Аделаида и раздвинет шторы. Бруно протянул руку, достал очки и, поднеся часы к тусклому просвету у края, разглядел время – пятнадцать минут пятого. Не позвать ли Аделаиду, подумал он, но отказался от этой мысли. Можно кое-как продержаться до пяти, гоня от себя кошмары. Аделаида, раздражительная горничная, не любит, когда ее вызывают в неурочный час. А может, она сделалась такой раздражительной только в последний год? Неужели она нарочно бьет самую дорогую посуду? На подносе вечно осколки, а он слишком стар и изнуряюще долго болен. Писем сегодня нет. И едва ли будут с вечерней почтой. Зато в пять часов наступит самое приятное, самое лучшее время – принесут чай, булочки, бутерброд с анчоусами, какой-нибудь новый джем и газету «Ивнинг стандард», а потом вернется из типографии Денби. Зимой здесь, конечно, уютнее, когда в комнате топится камин, а на улице темно. Яркое весеннее солнце – враг Бруно, а нескончаемые летние вечера для него мучительны. Вот если бы и сейчас разожгли камин, но это стоит таких трудов, что не придет в голову даже Найджелу, который обо всем умеет позаботиться. Бруно по возможности растянет чаепитие, затем просмотрит, начиная с карикатур, «Ивнинг стандард», после чего в шесть часов послушает новости по радио и потолкует полчасика с Денби – не о деле, разумеется, а о забавных происшествиях в типографии. Там каждый день приключается что-нибудь забавное. Еще Бруно развлечения ради позвонит по телефону или станет разглядывать марки, в семь можно выпить шампанского, почитать книги о пауках или детектив, потом Найджел принесет ужин, они побеседуют, и Найджел уложит Бруно спать. Нежный, словоохотливый Найджел с его ангельскими пальцами. Денби сказал однажды, что Найджел ненадежен, и пригрозил его уволить. Как бы не обнаружилось, что Найджел разбил индийскую чашку. Надо будет обязательно сказать, что чашку разбил он, Бруно. Конечно, если Бруно не захочет, Денби не выгонит Найджела. Впрочем, Найджел – неопытная сиделка, раньше он был всего лишь санитаром или кем-то в этом роде, зато как он хорошо взбивает подушки и как заботливо помогает выбраться из постели. Денби – хороший зять. Он не из тех, кто отправляет стариков в богадельню. Бруно знает это. Несколько лет назад Денби решительно настоял на том, чтобы Бруно, который нуждался в присмотре, переехал к нему. Денби добр, но, в сущности, только в силу характера и отменного здоровья – он всегда голоден и не прочь выпить. Такой уж он человек – пусть гибнет у него на глазах цивилизация, но стоит предложить ему отбивную со стаканчиком джина, и он приободрится. Одному богу известно, что нашла его дочь в Денби; Гвен – серьезная девушка с сильным характером, а Денби – завсегдатай пивных. Женщины непостижимы. Тем не менее Денби и Гвен, видимо, любили друг друга. Бруно помнит это, хотя бедняжка Гвен давно умерла. Он различал уже в сумраке комнаты возвышение каркаса в изножье кровати, большую деревянную шкатулку на столе, в которой хранилась коллекция марок, бутылку шампанского на книжном шкафу с мраморной столешницей и рядом, на стене, в квадратной рамке, фотографию своей жены Джейни. Джейни умерла на двадцать лет раньше Гвен, но Бруно казалось, что обе они одинаково далеки от него. Фотография Гвен по-прежнему стоит в нижнем этаже на пианино. У него не хватало мужества попросить, чтобы ее принесли. Недели три назад Бруно случайно услышал, как Аделаида сказала Найджелу: «Он никогда уже не спустится по лестнице». Потрясенного несправедливостью Бруно охватил страх. Что значит «никогда»? Он не сходил по лестнице больше месяца. Но это вовсе не означает «никогда». До туалета он добирается пока довольно легко. Почему же Найджел твердит о каких-то суднах, о том, что обращаться с ними несложно, а порой и внушает: дескать, сегодня Бруно, конечно, слишком устал, чтобы выходить самостоятельно? Не подготавливает ли его Найджел к худшему? Ну, нет. Он был уверен в этом и не желал больше знать, о чем шепчутся на лестнице Денби с олухом доктором. Олух доктор сказал, что Бруно проживет еще много лет. «Да вы нас всех переживете», – убеждал он, заливаясь здоровым смехом и поглядывая на часы. Много лет – это что-то неопределенное. А он должен прожить три года, несмотря ни на что, ему просто необходимо перехитрить закон о подоходном налоге и прожить еще три года. Сейчас, когда пришло время размышлять о смерти, думал Бруно, меня заботят обязательства, с нею связанные. Это не альтруизм. Это скорее жалкая неспособность даже теперь отрешиться от чувства собственности. Слишком все запутано. Сегодня у него особенно неладно с головой. А все из-за таблеток, хотя они и снимают боль. Или дело в бромистом снотворном, которым он постепенно отравляется. Временами сознание Бруно помрачалось – какое-то странное ощущение, нечто совсем иное, чем эйфория, вызываемая шампанским, – он слышал, что разговаривает вслух, однако не понимал о чем. Начиная с двадцати пяти лет, у человека ежедневно разрушается миллион мозговых клеток, сообщил ему однажды Денби, прочитав об этом в воскресной газете. Может ли при такой скорости разрушения остаться хоть сколько-нибудь мозговых клеток у человека, которому далеко за восемьдесят, недоумевал Бруно. Бывали дни, когда у него совершенно ясно работала голова. А в последнее время и боли утихли. У науки поразительные возможности. Нужно разузнать, как оформить дарственную, и завещать кому-нибудь коллекцию марок, дабы она не досталась налоговому ведомству. За коллекцию можно выручить двадцать тысяч фунтов. Двадцать тысяч фунтов, не облагаемых налогом, никому не помешают. Отец перед смертью очень неохотно отдал ему эту коллекцию. В ореховой скорлупке памяти сохранилась отчетливая картинка – тонкая бледная рука двигает к нему по столу красного дерева шкатулку. Умирающий отец с горечью произносит: «Ты продашь ее, Бруно, ты растяпа, и тебя чудовищно надуют». Но Бруно не продал коллекцию, он даже немножко ее пополнил, он даже немножко ее любил, хотя никогда в отличие от отца не увлекался филателией всерьез. Бруно сберегал коллекцию про черный день, но жизнь подходила к концу, а черный день так и не наступил. Он мог совершить кругосветное путешествие. Покупать великие произведения искусства и наслаждаться ими. Есть каждый день икру и устрицы или передать коллекцию в комитет помощи голодающим. Нужно разузнать насчет дарственной, как это все делается, только не хочется спрашивать Денби: Денби очень добр, однако он слишком земной. Наверное, Денби волнует вопрос, кто получит марки. Бруно это тоже волнует. Зять Денби или сын Майлз? Но уже много лет прошло с тех пор, как Бруно в последний раз видел Майлза. Майлз давно отрекся от него. Конечно, все они постоянно причиняют ему боль, и с этим ничего не поделаешь. Бруно чувствует их неискренность, ему ясно, что их мысли устремлены мимо него в то невообразимое будущее, когда его не станет. Они видят в нем чудище. Давным-давно кто-то назвал Бруно «очаровательным стариком». Каков же он теперь? В собственном представлении он вообще не был стариком. Вот руки у него состарились. Однажды он с недоумением обнаружил это, проводя пятнистыми, высохшими, искривленными руками по одеялу. В зеркало Бруно уже не смотрел, но порой ощущал, будто у него прежнее молодое лицо, точно маска. Бруно догадывался, каков он на самом деле, по тому, как Аделаида и Денби отводят взгляд, по тем едва уловимым признакам отвращения, которых им не удается скрыть. Отталкивал их и запах, конечно, и весь его внешний вид. Бруно знал, что он стал чудищем со звериной головой, точнее, с головой быка – пленным Минотавром. Он похож на одного из своих раздутых, точно жабы, пауков вида xisticus или oxyptila. Огромная голова словно приросла к узкому, продолговатому телу, ныне он лишь хлипкое подобие человека, нечто бессильное, тщедушное, вытянутое, дурно пахнущее. Теперь он обитает в этаком коконе, как atypus, он сам сделался коконом. Soma sema[1]. Его тело, словно склеп, нелепый, ничем не украшенный склеп. Другой представлялась Бруно смерть три года назад, когда у него еще были седые волосы. У настоящей смерти нет ничего общего с ангелами и обелисками. Неудивительно, что все отводят от него глаза. Типография могла бы стать своего рода памятником Бруно, однако он считал ее творением отца. «Гейтер и Гринслив». Впрочем, сейчас, когда ее возглавляет Денби, типография должна называться «Гринслив и Оделл». Но Денби отказался изменить название, несмотря на то что старик Гейтер умер сорок лет назад. После войны наступили тяжелые времена, трудно было доставать запасные части для американских прессов, но потом дело пошло. Была ли в этом заслуга Денби? Секрет успеха заключался в разнообразии продукции и в том, чтобы не пренебрегать ничем: программы, каталоги, брошюры, афиши, карточки для бинго, студенческие журналы, почтовая бумага. Со своей стороны Бруно сделал все что мог. Его просто произвели на свет для типографии, для нее одной, практически даже в ней – грохот монотипных машин звучал в его младенческих ушах. Только он никогда не чувствовал себя своим среди печатников и не мог привыкнуть к их профессиональному жаргону, который так и остался для него чужим, непонятным языком. Он всегда немного побаивался типографии, как в детстве лошадей, когда отец заставлял его ездить на них. А вот Денби, казалось бы начисто лишенный каких бы то ни было склонностей и творческих способностей, даже не очень интеллигентный, женившись на Гвен, окунулся в типографское дело с головой, словно по-другому и быть не могло. Бруно, считавшего Денби дураком, возмущала его самоуверенность. Тем не менее именно Денби стал настоящим предпринимателем. Бруно хотел посвятить себя зоологии и не связываться с типографией. Отец же заставил его изучать древние языки и заняться типографией. И как это отцу удалось? Уже и не припомнить. С отцом он говорил лишь о деньгах и о работе. Поскольку тот был строг и часто наказывал Бруно, в памяти он остался лишь как источник неприятных переживаний, раздражения и обиды, остальное все улетучилось. И теперь Бруно краснел от возмущения, когда думал об отце, и теперь давняя слепая ненависть захлестывала его с прежней силой. Но мать была добра к Бруно, и спустя восемьдесят лет он отчетливо видел ту особенную, натянутую улыбку, с которой она пыталась переубедить в чем-то мужа, и отчетливо слышал, как она говорила: «Джордж, будь поласковее с мальчиком». Мне с моими пауками и книгами по теологии, думал Бруно, нужно было жить отшельником, вдали от города, наподобие священника восемнадцатого столетия. Собственное счастье, утраченное им, являлось ему в образе матери и в воспоминаниях о тех летних вечерах, когда он шестнадцатилетним мальчиком при свете электрического фонаря наблюдал торжественный ритуал кладки яиц, совершаемый крупным красавцем пауком dolomedes. О пауки, пауки! Бруно никогда не переставал любить этих аристократов ползучего мира, но как-то вышло, что он предал их с самого начала. Он так и не нашел eresus niger, хотя в отрочестве уверенность в том, что он отыщет его, казалось, была внушена самим богом. Он намеревался написать книгу «Механика сферической паутины», а вышла только небольшая статья. Еще более честолюбивый замысел – книга «Пауки Баттерси-парка» – сузился до двух статей. Так и не была опубликована и монография о жизни и творчестве С. А. Кларка. А книга «Большие пауки-охотники» замерла на стадии плана. Несколько лет Бруно переписывался с выдающимся советским энтомологом Владимиром Пуком, и большой двухтомник Пука «Пауки России» с дарственной надписью «Б. Гринсливу, английскому другу и истинному любителю пауков» хранится среди самых драгоценных реликвий. Но Бруно не принял приглашения Владимира Пука посетить Советский Союз и даже не ответил на его последнее письмо. Что со мной произошло, ради чего все это было и имеет ли это значение теперь, когда на самом деле все кончено? – спрашивал себя Бруно. Все это сон, думал он, жизнь каждого человека – сон, как это ни жестоко. Смерть доказывает несостоятельность индуктивного метода, поскольку нет ничего, что придавало бы смысл нашему существованию. Все только сон, атрибуты сна, его наполнение, и мы, уходя, продолжаем существовать во сне другого человека, тень внутри тени, постепенно бледнеющая, бледнеющая, бледнеющая. Странно, что Гвен, Джейни, его мать, да, наверное, и Морин, теперь, когда их не было рядом, жили гораздо ярче, реальнее в его сознании, чем прежде. Они – часть моей жизни-сна, думал Бруно, они погружены в мое сознание, точно препараты в раствор формалина. Женщины вечно молоды, а я состарился, как Тифон[2]. Вскоре они начнут растворяться во времени. Этот сон, этот такой напряженный сон в какой-то миг прервется, кончится, и никто никогда о нем не узнает. Усилия, затраченные на собственное становление, казались теперь, когда целей уже не было, суетными. Он усердно работал, изучал итальянский, немецкий, но это представлялось сейчас суетой сует, желанием в какой-то момент, который так и не наступил, кого-то потрясти, добиться успеха, вызвать восхищение. Ведь Джейни так чудесно говорила по-итальянски. С возрастом, думал Бруно, человек становится как бы менее щепетильным в вопросах морали, у него остается не так много времени, его уже мало что заботит, он делается равнодушным. Да и разве что-нибудь имеет значение теперь, в конце, – если и в самом деле по ту сторону сна ничего нет? Самого Бруно никогда не волновала религия, он оставлял ее женщинам, и понятие добра в его представлении было связано не с богом, а с матерью. Бабушка ежевечерне молилась в присутствии слуг. Мать ходила в церковь каждое воскресенье. Джейни посещала церковь на Рождество и Пасху. Гвен была рационалисткой. Бруно жил рядом с ними, и бог в его жизни и был и умер по воле случая. Стоит ли теперь снова копаться в себе, устанавливать, был ли он достаточно хорошим человеком, раскаиваться и тому подобное? Иногда ему хотелось помолиться, но что такое молитва, если там никого нет? Если бы только он мог поверить в то, что после раскаяния на смертном одре его ждет мгновенное спасение. Даже мысль о чистилище бесконечно утешительна: жить и страдать под сенью абсолютно справедливой любви; даже мысль о суде, о суде над его безжалостностью к жене, над его безжалостным отношением к сыну; даже мысль о том, что предсмертные проклятия Джейни обрекают его на адские муки. Должно быть, лет десять прошло с тех пор, как он виделся с Майлзом по делу о доме в Кенгсингтоне, который был сдан внаем и который Майлз хотел продать. Дом был записан на имя Джейни, куплен на ее деньги, и, конечно же, она все завещала детям. До этого Бруно встречался с Майлзом на похоронах Джейни, на похоронах Гвен и еще раз или два по поводу денег. Майлз холоден, неумолим, ко дню рождения и на Рождество регулярно присылает снисходительные письма: «Я всегда думаю о тебе с любовью и уважением». Это неправда. Бруно считал сына незаурядным человеком. Он был восхищен, когда Майлз отказался от работы в типографии, возможно, даже завидовал ему. Но Майлз немногого достиг в жизни. Трудно поверить, что ему уже за пятьдесят. Он оказался способным чиновником, как говорили Бруно, но не высокого полета. И вся эта поэтическая чушь, которой он увлекался, ни к чему не привела. Если б они не наговорили столько друг другу. Человек опрометчив в высказываниях, порой совсем не то имеет в виду, не то думает, даже не понимает, что говорит. Нужно прощать ему эту слабость. Ведь очень несправедливо, когда приходится страдать из-за неосторожно оброненного слова, страдать годами, пока страдание не станет страшной, неотъемлемой частью тебя. Бруно не хотел, чтобы Майлз женился на индианке. Но куда бы делась его предвзятость, доведись ему узнать саму девушку. Нужно было не обращать внимания на его высказывания, заставить его встретиться с Парвати[3], устроить эту встречу, а они убежали и возвели его проступок в непреодолимый барьер. Обращались бы с ним помягче, увещевали его, а они возгордились и озлобились. Все произошло слишком быстро, ему навязали роль и осудили за нее же. По словам Майлза выходило, что Бруно говорил такое, чего на самом деле – Бруно совершенно в этом уверен – он никогда сказать не мог. Они с сыном плохо понимали друг друга. Гвен – та еще немножко стремилась понять Бруно. Но она тоже спорила с ним зря, а тут еще и Парвати погибла вскоре после свадьбы. Только много времени спустя он увидел ее на фотографии: Парвати и Гвен в Гайд-парке стоят обнявшись, держа друг друга за талию. Гвен перекинула через свое плечо длинную черную косу Парвати. Обе смеются. Даже этот снимок мог бы переубедить его. Майлз ничего не простил. Пожалуй, именно смерть Парвати навеки укрепила в нем обиду. Он часто поминал «внуков цвета кофе». Это было выражение Бруно. Вот и пришло возмездие. У Бруно не было внуков. Гвен и Денби оказались бездетны, Майлз и Парвати тоже, Майлз и… Бруно не мог вспомнить имя второй жены сына, он никогда не видел ее. Ах да, Диана, Майлз и Диана бездетны. Стоит ли теперь мириться с Майлзом, независимо от того, что означало бы такое примирение. В конце концов, обязанность родителей и детей поддерживать хорошие отношения – просто условность. У каждого из них своя неповторимая индивидуальность, и нужно, отдавая ей должное, обращаться друге другом соответственно. Почему они лишены преимущества, которое есть у других, не связанных родственными узами людей, – безболезненно расстаться? Что-то вроде этого он говорил уже много лет назад Денби, когда тот поинтересовался его отношениями с Майлзом. Денби, вероятно, беспокоился о марках. Впрочем, Майлз давно затаил обиду еще и из-за Морин. Джейни ли рассказала детям о Морин, или они сами обо всем догадались? Хотелось бы все-таки узнать. Очаровательная темноглазая парочка, дети перешептывались, неулыбчиво смотрели на него. Некоторое время спустя, много позже, с Гвен все наладилось, но с Майлзом – никогда, старая горечь присоединилась к тому, что случилось потом, обе провинности как бы переплелись. Никто так и не понял, что же было у него с Морин, а теперь слишком поздно объяснять, да и кому объяснишь? Во всяком случае, не Денби, который просто рассмеялся бы, как смеется надо всем – над жизнью, даже над смертью. Денби как-то сказал, что смерть Гвен представляется ему смешной, смерть жены – смешной! Конечно, сказано это было годы спустя после ее ужасного, бессмысленного прыжка с моста. Сможет ли Бруно объяснить Майлзу историю с Морин и станет ли тот слушать? Майлз – теперь единственный человек в мире, для которого это имеет какое-то значение. Сможет ли Бруно растолковать наконец Майлзу, что было на самом деле? Сможет ли Майлз простить Бруно от лица всех остальных, или впереди только холод, беспощадность и мрак? Джейни обозвала Морин жалкой потаскушкой. Как далеко уводят слова, особенно сказанные в гневе, от того, ради чего они говорятся! Бесспорно, Бруно изрядно тратился на Морин. Потом Джейни заставила его все подсчитать. Но по-настоящему деньги не играли роли в его отношениях с Морин, и даже постель была в них не главным. Морин дарила ему радость. Она была сама прелесть, невинность, нежность, покой и отрада. Он покупал ей белье, новые занавески, посуду. Игра в семейную жизнь с Морин доставляла ему то удовольствие, которого с женой он был лишен с самого начала. Его участие в устройстве дома свелось к ссорам с тещей. Джейни обставила дом сама: ей и в голову не приходило, что это может интересовать Бруно. А Морин, тихо напевающая с ливерпульско-ирландским выговором держите тигра, держите тигра… Морин, важно расхаживающая в новых коротеньких юбках… Обнаженная Морин с голубым ожерельем на шее, танцующая чарльстон… Ее маленькая квартирка, заполненная принадлежностями шляпницы, напоминала гнездо экзотической птички. Однажды, вернувшись домой весь в перьях, что не укрылось от глаз Джейни, Бруно сказал, будто заходил в зоопарк. Джейни поверила. Морин хохотала до слез. Ну, положим, не такая уж невинность. На что она жила? Не похоже, чтобы ее шляпки продавались. Морин говорила, что иногда подрабатывает билетершей в кинотеатре, и она представлялась ему нимфой века кино, сивиллой в гроте призрачной любви. Но уж слишком много у нее было нарядов, слишком хорошая квартирка. Как-то раз Бруно попался на глаза мужской носовой платок. Морин объяснила, что это платок ее брата. Впрочем, ревность к ней и та была несерьезной, чем-то наподобие игры, интимной милой игры вроде шахмат, которые она расставляла в кафе – большие красивые белые и красные фигуры на огромной доске – в тот раз, когда он впервые ее увидел. Потом выяснилось, что играть она не умеет. Шахматные фигуры были просто средством обольщения. Это открытие совершенно очаровало Бруно. Морин сказала, что ей восемнадцать лет и что Бруно ее первый мужчина. Однако и эта ложь казалась сладкой, когда он пробовал ее на вкус вперемешку с губной помадой во время долгих, неторопливых, упоительных поцелуев. О боже, подумал Бруно, все это снова вернулось ко мне, способно вернуться даже теперь, прильнув теплой волной к сердцевине иссохших жалких останков. Физическое влечение все еще подкрадывалось, охватывало смутными и нереальными образами, иногда это были воспоминания о Морин или о цветных девушках, за которыми он следовал по улицам и которых с беспомощным вожделением обнимал в тускло освещенных комнатах в Килберне и Ноттинг-Хилле спустя много лет после смерти Джейни. Насколько избирательно чувство вины, думал Бруно. Мы помним и сожалеем только о тех проступках, которые бедственно отразились на нашей жизни. Люди, походя сбитые нами с ног, быстро забываются. Хотя их раны не менее глубоки. Нас интересует только собственная судьба. До того, как в Хэрродсе[4] мир вдруг словно перевернулся, Бруно не чувствовал за собой никакой вины. Лишь после отвратительной сцены, которую Джейни устроила Морин, услышав рыдания Морин за дверью, он осознал всю тяжесть, омерзительность и скандальность происшедшего. И вообще, зачем Джейни вышла за него замуж? Элегантная Джейни Девлин. Вероятно, влюбленность и честолюбие ненадолго превратили Бруно в остроумного, блестящего молодого человека, какой был ей нужен. Ее разочарование проявилось в насмешливости и холодности. Джейни запечатлелась в памяти Бруно главным образом в период его ухаживания и женитьбы, перед первой мировой войной. Самое же войну Бруно едва помнил. Бруно не воевал, ему было уже за тридцать, он страдал язвой желудка, и война его почти не коснулась. Отец уже умер, и Бруно управлял типографией, преуспевавшей на правительственных заказах. Мать, которая перебралась в Норфолк, испугавшись немецких цеппелинов, умерла в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Это потрясло Бруно больше, чем война. Отдаленнее и в то же время более ярко помнилась Джейни. Джейни на теннисном корте в белом платье из плотной льняной ткани, кромка которого за долгий летний вечер становилась зеленой от травы. Джейни, болтающая по-итальянски на дипломатическом приеме, посматривающая с усмешкой на мужчин дерзко блестящими глазами. Джейни, поигрывающая зонтиком, окруженная толпой поклонников на Брод-Уок. Джейни в Сент-Джеймском театре в тот вечер, когда Бруно сделал ей предложение. Каким радостным, милым и бесконечно далеким все это казалось теперь. Потом уже с Морин был связан период лихорадочного веселья в помрачневшем мире. Радость счастливых дней унес ты из жизни моей, оставив мне грусть одиноких ночей. В обществе как бы условлено, что брачующиеся всегда добродетельны. Брак – это символ добропорядочности, но тем не менее всего лишь символ. Бруно и Джейни наслаждались своей добропорядочностью довольно долго. «Она хорошая женщина?» – спросила у Бруно еще до женитьбы мать, которая впоследствии не особенно ладила с Джейни. Это был не совсем обычный вопрос. В смущении Бруно не знал, что ответить. Его отношения с Джейни делились на два периода. До Хэрродса для окружающих они выступали в роли элегантной пары, вызывающей восхищение и зависть, они жили не по средствам и старались казаться людьми с более высоким общественным положением, чем были, произвели на свет двух красивых, талантливых детей. После Хэрродса, одинокие и наконец-то поистине сроднившиеся, они в чудовищно замкнутом уединении сделались демонами друг друга. Джейни плохо поступала со мной, думал Бруно, пытаясь в тысячный раз безуспешно сформулировать обвинение. Агамемнона убили в первую же ночь по возвращении домой из Трои. Но Агамемнон был виновен, виновен. У Джейни вскоре обнаружили рак, и в болезни она обвинила Бруно. Память его не сохранила чувства любви к Джейни, но факты говорили о том, что любовь была. Очевидно, Джейни разрушила постепенно его чувство своей деспотичной властью. Теперь Бруно казалось, что он узнал о любви Джейни только тогда, когда она распинала ее у него на глазах. Он узнал, что Джейни хранила все его письма, только когда она разорвала их и расшвыряла по гостиной, а о том, что она сберегла записку с его предложением, он узнал, когда Джейни с плачем бросила ее в огонь. Несколько месяцев подряд Бруно раскаивался, плакал, умолял, дарил цветы, которые она выбрасывала в окно, заклинал простить его. «Не сердись, Джейни, я не вынесу этого, прости, Джейни, о прости, ради Христа». Видимо, он любил ее тогда. Морин исчезла, будто ее и вовсе не было. Бруно больше не заходил к ней. Только послал пятьдесят фунтов. Написать же записку так и не смог. Наверное, он любил тогда Джейни, хотя это была любовь в аду: Джейни неумолимо отказывалась простить его. Ни за какие грехи мать не наказала бы его так. Потом Бруно сделался необузданным и беспощадным. Джейни говорила: «Ты разбил мне жизнь». Бруно кричал в ответ: «Ты отвергаешь меня! Ты отвергаешь все, что во мне есть! Ты всегда так поступала! Ты никогда не любила меня!» Начались ссоры, и продолжались они даже тоща, когда Джейни заболела, даже коща оба знали, что она умирает. Он не должен был допустить, чтобы Джейни довела его до ненависти к себе. Это было самое худшее. Сердце его яростно колотилось. Бруно повыше приподнялся на подушках. Все это, передуманное миллион раз, еще ранило его, он задыхался и не в состоянии был думать ни о чем другом. Неужели нельзя размышлять об этом по-иному, чтобы смириться и обрести наконец покой? Джейни нет в живых уже сорок лет. Он хорошо знает эту свою способность думать об одном и том же. Ему нельзя, нельзя расстраиваться, он не сможет уснуть ночью, а бессонные ночи – это пытка. Бруно не любил звать Найджела по ночам, он пугался собственного голоса, звучащего в темноте. А если и звал, Найджел, случалось, не слышал и не приходил. Однажды в отчаянии Бруно кричал так громко, что не услышать было невозможно, но Найджел не явился. Наверное, его не было на месте, видно, он проводил ночь в объятиях женщины. В сущности, Бруно очень мало знает о Найджеле. После этого Бруно умолк, поскольку боялся, что разбудит Денби и тот обнаружит отсутствие Найджела. Бруно смотрел, не отрываясь, на поношенный красный халат, висевший на двери и в тусклом свете напоминавший большой саван. Теперь это было единственное его одеяние для единственно доступного путешествия, весь его гардероб. Почему халат сделался символом смерти? Денби предложил было купить новый, но Бруно отказался: «Теперь уже не стоит». Денби ничего не возразил. Старый халат Бруно так и будет висеть на двери, когда, вернувшись с похорон, они с облегчением откупорят бутылки, а потом кто-нибудь скажет: «Вот и нет Бруно, а его старый бедный халат все еще висит». А если бы с ним рядом кто-нибудь был? Скажем, девушка, женщина? Но откуда ей взяться? Если бы только кто-нибудь мог его полюбить. Но это невероятно. Кто полюбит его теперь, когда он стал этаким чудищем? Наверное, он будет умирать в одиночестве и будет звать, звать. Он оставил Джейни, когда она умирала, одну. Он не мог этого вынести. Он слышал, как она кричала, звала его. Но он не вошел. Он боялся ее предсмертного проклятия. А вдруг она хотела простить его, помириться с ним и он лишил ее этой минуты последнего драгоценного милосердия? Стоны и крики продолжались некоторое время и в конце концов утихли. По лицу Бруно катились слезы. Он бормотал: «Бедный Бруно, бедный, бедный Бруно…» Глава II О милая, милая Аделаида, а годы проходят, а годы уходят… – Тсс! Денби Оделл лежал в постели со своей служанкой. Аделаида была его любовницей уже почти три года. До нее у Денби была Линда. Замечательно аккуратная Линда с ее блестящими черными сумочками, в которых царил образцовый порядок, как в наборе инструментов. Нестрогих правил и divorcée[5], в ранг добродетели Линда возвела аккуратность и любовную связь, которой сама же явилась инициатором, организовала весьма педантично. Потом она возвратилась в Австралию. Они написали друг другу несколько писем. Через шесть месяцев появилась Аделаида. Аделаида была прелестна, она была рядом. Это не имело ничего общего с гнетом настоящей любви. Ничего общего с тем, что было у Денби с Гвен. Такое случается в жизни лишь раз, и это своего рода сумасшествие. Денби страдал. Даже женившись на Гвен, он страдал, как может страдать душа в присутствии божества, просто от сознания своего несовершенства. Гвен была натурой глубоко чувствующей, духовной и возвышенной. Денби любил ее духовность плотской любовью. Оба они страдали от боли, которую причиняло им их несоответствие. Даже когда ему удавалось рассмешить ее, а это случалось очень часто, у нее на лице вдруг появлялась гримаса боли, и они поспешно отводили глаза. Гвен любила его глубоко, напряженно вдумываясь в их непохожесть и несовместимость, простирая свою любовь и на его чужеродность, всегда помня об этом, как помнит святой о гноящихся своих язвах, скрытых под рубищем от собратьев. Денби так и не оправился после ее смерти. Однако жизненные силы переполняли его. Денби был привлекателен, высокого роста, правда, в последнее время несколько располнел. Округлое брюшко заметно выделялось пониже талии. Голова у него стала совершенно седая, хотя грудь по-прежнему покрывали золотистые волосы. У него были ярко-голубые глаза и превосходные ровные зубы, которыми он частенько любовался в зеркале, румяное лицо напоминало чуть-чуть сморщенное зимнее яблоко. Денби любил и поесть, и выпить, и поработать. В молодости он отлично танцевал и слыл хорошим теннисистом. Денби вырос в непритязательной семье торговца, и, хотя был единственным сыном, ни он сам, ни любящие родители особенно не задумывались о его будущем. Он окончил обычную школу и год проучился в провинциальном университете. Отец, а затем и мать умерли, не оставив денег. Только когда некому стало пилить его и браниться, Денби по-настоящему понял, как любил свою мать. Он поступил на службу в страховую компанию. От этой участи его спасла война, на которой он неплохо провел время. Потом, встретив Гвен, он посерьезнел. Денби занялся типографским делом с некоторым трепетом, однако вскоре неожиданно для себя обнаружил, что имеет несомненные способности к бизнесу и справляется с работой гораздо лучше самого Бруно. Тому было уже за шестьдесят, и он с радостью передал дела зятю. Денби начал преуспевать. Его привлекали не столько сами деньги, сколько нечто вроде домашней распорядительности и хозяйской рачительности: все расставить по местам, все наладить, преодолеть двадцать маленьких кризисов ежедневно. Приятели, с которыми Денби постоянно выпивал в баре под названием «Старый лебедь», любили его. Поистине почти все любили Денби, хотя кое-кто и считал его ослом. Денби и сам любил Денби. Отношения с Аделаидой не вызывали у него особенных угрызений совести. Денби полагал, что человек вообще волен поступать как заблагорассудится, если не причиняет никому зла, а какое зло мог он причинить Аделаиде? Она была в том возрасте, когда женщине необходимо быть желанной. Денби понятия не имел, нравится ли ей с ним спать, но он знал, что Аделаида влюблена в него, влюбилась сразу, когда пришла наниматься по объявлению. Бруно еще только начал прихварывать. Но оказалось, бедный старик заболел надолго. Аделаида помогала ухаживать за ним, а ее двоюродный братец, сиделка Найджел, сделался просто незаменимым. Денби и в голову не приходило (и Аделаиде, как он полагал, тоже), что мог встать вопрос о женитьбе. Не те у них были отношения. Однако он чувствовал, что стареет и приближается пора, когда требуется покой. Аделаида его вполне устраивала. Он пообещал обеспечить ее старость. Каждый вечер он ложился с ней в постель слегка навеселе и пребывал в совершенном блаженстве. Не первой молодости и уже полнеющая, Аделаида была тем не менее очень недурна, как мог убедиться Денби за время их близости. Живот и бедра, пожалуй, тяжеловаты, зато плечи и грудь просто классические. Круглое румяное лицо, густые длинные каштановые волосы. (Волосы были крашеные, однако Денби об этом и не догадывался.) Пристрастие к излишне нарядной одежде – в полную противоположность Линде – придавало Аделаиде в его глазах какое-то экзотическое, чуть ли не восточное очарование. На ней все звенело, бренчало и шелестело. Широко поставленные карие глаза смотрели на него с набожным вожделением, когда она сворачивала в затейливый пучок свои густые волосы. Ровный южнолондонский выговор Аделаиды звучал для него любовным призывом. Денби икнул. На улице мягко и дружелюбно шумел дождик. В этот день Денби по обыкновению выпивал с Гэскином в «Вороне». И конечно, немного перебрал. Он лежал на спине, согнув ноги в коленях. Он любил так лежать, испытывая блаженное ощущение расслабленности. Аделаида выключила свет и примостилась рядом, прилепившись к нему, точно Ева. Денби видел очертания своих коленей, возвышавшихся на фоне тонких занавесок, сквозь которые брезжил свет уличного фонаря, освещавшего двор. Они с Аделаидой спали в полуподвальном крыле, пристроенном прежним владельцем к дому на Стэдиум-стрит еще в те дни, когда все вокруг выглядело куда менее убого. Денби в этой убогости находил утешение. Красивый, ухоженный дом в Ноттинг-Хилле был домом Гвен, ее территорией, Денби сбежал оттуда и после нескольких лет скитаний по квартирам приобрел дом на Стэдиум-стрит именно потому, что он оказался таким обшарпанным, таким непохожим на тот. И конечно, неподалеку от типографии. Денби любил маленький, слегка осевший двор, в который смотрело окно спальни, всегда сумрачный, покрытый скользким зеленым мхом. Его называли двором, а не садом, хотя в нем росли кусты бирючины и лавра и даже выродившаяся в шиповник роза. На черном грунте травы не было. Только одуванчики и ноготки каждый год пробивались сквозь влажную корку мха. Громады труб электростанции Лотс-роуд как нельзя лучше гармонировали с этой мрачной, бесплодной землей. Типография находилась на другом берегу Темзы, в Баттерси, почти у самой реки, прямо напротив муниципальной верфи, неподалеку от электростанции, и каждый день, перейдя Баттерсийский мост, Денби попадал на другую территорию, такую же грязную и убогую, отличавшуюся разве что запахами навоза, пивоварни и гниющих в воде отбросов. Наследство Гвен продолжало приносить Денби радость. Он любил типографию, грохот машин, бумажную пыль, клановую независимость печатников. Любил исходные материалы ремесла – ровный срез девственной бумаги, мужественный свинец. Еще в детстве Денби больше нравилось расплавлять солдатиков, чем выстраивать их для игры, и процесс изготовления букв из свинца никогда не переставал доставлять ему удовольствие. Нравились ему и машины, особенно те, что были постарее и попроще, и он гордился своей решительностью и хозяйственной смекалкой, благодаря которой устаревшее предприятие еще не село на мель. Порой он отправлялся в Челси, во всяком случае добирался по набережной до Королевского арсенала, изредка ходил с Аделаидой в фешенебельный ресторан на Кингс-роуд, потому что ей там нравилось, но Денби чувствовал себя неуютно в этой части города. Фулем и Баттерси, где он знал каждое заведение, – вот Лондон, который всегда оставался для него привлекательным и загадочным. Денби вздохнул с облегчением, когда Бруно перестал настаивать на переезде. Денби не любил, когда возникали разногласия со стариком. Они всегда ладили. – Аделаида, тебе не холодно? – Нет. – А волосы у тебя холодные. Забавная штука – волосы. Не отрезай их, если любишь меня. – Ты бы подвинулся немножко. – У меня есть свежая рубашка на завтра? А то придут ребята Баутера. – Конечно, есть. – Радио в шесть часов слушала? Что там передают насчет реки? – Предупреждают о наводнении. – Не затопило бы наш двор, как два года назад. – Как у тебя прошел день? – Превосходно. А у тебя? Как старик? – Как обычно. Опять вспоминал Майлза. – Охо-хо. – Хочет увидеться с ним. – Только на словах. – Мне кажется, ему нужно встретиться с Майлзом. Все же родной сын. – Чепуха, Аделаида. Вряд ли это имеет смысл после стольких лет. Им не о чем говорить. Только расстроят друг друга. Кстати, ты не забыла спрятать марки? – Нет. Денби и в самом деле считал, что Бруно не имеет смысла встречаться с Майлзом. Не только потому, что Денби надеялся заполучить коллекцию. Хотя, конечно, он питал такую надежду. Любой бы на его месте надеялся. – Тебе не кажется, что он слегка свихнулся? – Вовсе нет. Даже если он что-то и путает иногда, разум все-таки у него очень ясный. – Он столько говорит о пауках. Просто бредит ими. – По-моему, он их даже притягивает. Ты заметила, в его комнате полно пауков? – Отвратительные твари! Как ты думаешь, он еще долго протянет? – Он угасает постепенно. Но это еще может длиться вечность. – Ты говорил, он больше не расспрашивает о типографии, а это плохой признак. – Может быть. Но бедняге все равно хочется жить. – Не понимаю, зачем жить, когда становишься такой развалиной. Чего еще ждать от жизни? – Очередной выпивки. – Ну да, с тебя станется. А меня старость приводит в ужас. Не хочу быть старухой. – Когда состаришься, милая, поймешь, что жить все равно хочется. – Вот моя тетушка совсем спятила. Вообразила себя русской княжной. Несет какую-то тарабарщину и думает, что это русский язык. – Сумасшедшие до смешного любят титулы. Кстати, твой двоюродный братец все еще без работы? – Уилл Боуз? Да он и не ищет ее. Выкачивает пособие из государства. Слишком уж много оно им дает. – Он мог бы подработать у нас маляром. Причем не обязательно сообщать об этом в комитет по пособиям. – Все-таки он учился в школе. Как и Найджел. – Ну уж извини, Аделаида, но в настоящее время я, к сожалению, не могу предложить Уиллу более творческой работы. – Ему обязательно нужно найти что-нибудь подходящее. Кстати, в прошлый раз ты ему слишком много заплатил. – Ну, помочь всегда приятно. Знаешь, он совсем другой, чем Найджел. Странно, что они близнецы. – Они не зеркальные близнецы. Лучше бы ты не брал сюда Найджела. Лично я была против. – Я ведь не для него старался. Он превосходно ухаживает за Бруно. Просто поразительно. – И о чем они столько говорят?.. – Не знаю. Они замолкают, как только я вхожу. – Может, о женщинах? – Найджел? О женщинах? Хм-м. – Неужели такой старик, как Бруно, может интересоваться женщинами? – Интересоваться женщинами не перестают никогда, дорогая. – Но Бруно же ничего не может. – Все мы по большей части живем в своем призрачном мире. Любят ведь тоже чаще всего в воображении. – Вот уж за тобой ничего такого не замечала. Я так думаю: если кто и разбирается в любви, так это Найджел. – В любви? Никто в ней толком не разбирается. Каждый понимает ее на свой лад. Сдается мне, если наш Найджел и дока в этих делах, то довольно необычного плана. – Да и какой нормальный мужчина захочет быть сиделкой? – Ты не права, Аделаида, это очень уважаемая профессия. – Ну, ты скажешь. А тебе не приходило в голову, что он наркоман или что-то в этом роде? – Сомневаюсь. Хотя он и склонен к мистике. Мути в мозгах у людей хватает и без наркотиков. А Найджелу в уме не откажешь. – Нет, что-то с ним не то. У него порой лицо какое-то перекошенное. – А по-моему, Найджел довольно симпатичный. – Ты с ума сошел. Он сущий дьявол. – А мне, между прочим, дьяволы по душе. – У меня от него мурашки по коже. Лучше бы его здесь не было. Догадается он про нас. – В пристройке мы одни, малышка. И не бойся Найджела. Он неплохой малый и совершенно безвредный. – Вот уж нет. Я его знаю. Нехороший он человек. Непременно про нас разболтает. – Ну и пусть. – Как это «пусть»? Ты же знаешь, я не хочу, чтобы кто-нибудь о нас догадался. – Ладно-ладно, малышка. Спи. Баю-бай. Едва Денби закрыл глаза, он увидел Гвен. Она медленно поворачивала к нему голову. Мелко вьющиеся каштановые волосы упали на плечо, зацепились за камею. Внимательный взгляд больших карих глаз остановился на нем. «Вот тебе и клоунада в драме, как ты когда-то говорила, милая моя Гвен». Иногда во сне являлся другой ее образ – страшный. Гвен утонула в Темзе. Она прыгнула с Баттерсийского моста, чтобы спасти ребенка, упавшего с баржи. Мальчик добрался до берега. А у Гвен случился сердечный приступ, она потеряла сознание и утонула. Денби опознал ее в морге, в мокрой одежде, со спутанными волосами. Как это в духе Гвен, говорил он себе потом долгие годы, броситься в марте с моста, чтобы спасти ребенка, который умел плавать. Только она могла выкинуть такое. В этом она вся. Действительно смешно. – Бруно говорит: пауки появились на сто миллионов лет раньше мух, – сказала Аделаида. – М-м-м. – Чем же они тогда питались? Денби уже спал, ему снилась Гвен. Глава III Найджел сидел, скрестив ноги, на полу у дверей спальни хозяина и слышал все, о чем говорили Аделаида и Денби. Он ловко, бесшумно поднялся на скрещенных ногах. Из спальни доносился теперь только храп. Найджел скользнул вверх по лестнице в свою комнату и запер дверь. В комнате темно. Дверь закрыта, толстые, как звериная шкура, шторы плотно задернуты. Где-то глубоко во тьме горит одинокая свеча. В черной рубашке, в черном трико, раскинув руки, кружит по комнате Найджел. У стены тускло поблескивает мебель. Коричневые стены отступают далекими арками от мерцающего круга, в котором вращается Найджел, прямой, как игла, как натянутая нить, узкий, как щель, сквозь которую упрямый ослепительный свет стремится проникнуть в этот загадочный мир. Концентрическая вселенная. Круги завертелись быстрее и зазвенели. Священный город в экваториальном круге изумруда, в круге млечного пути жемчужины, в млечногалактическом круге, в галактике галактик, которая движется, застыв, где-то уже вне пространства. Частичка ржавчины, пылинка, невидимая пора в оболочке, через которую все просачивается, избывается. Свеча выросла в огромный сияющий цилиндр, словно сотворенный из алебастра или кокосового мороженого. Он светится изнутри, пульсирует и дышит. Найджел упал на колени. Коленопреклоненный, раскачивается он в ритме своей беззвучной песни. Вначале был Ом, Омфалос, Ом Фаллос, черный нераздельный шар, лишенный сознания и индивидуальности. Из недреманного чрева времени выползает мгновение, которое не имеет ни начала, ни конца. Время порождает мгновения. На мрак надвигается мрак – сознание выделяется из бытия, колебания бьют крылами – и возникает звук, глаз всматривается в глаз – и возникает свет. Найджел в сумраке стоит на коленях, он так велик, он затмевает собою небо. Маленькие руки трепещут, как волоски, но коленопреклоненный Найджел велик и размышляет о себе. Невольным движением он способен сокрушить миллион миллионов, когда почесывается, потягивается, разгоняет мириады суетливых ничтожеств, чей тысячелетний вопль для него лишь писк комара, попавшего между пальцами и случайно раздавленного, пока Найджел, стоя на коленях, размышляет о себе. Свете гудением прибывает, кромешная тьма рассеивается, гудение сменяется звуками хорала, возникает ослепительный нимб. Два невидимых, ужасных ангела обхватывают землю, обнимают, обвивают ее, пронизывая собою все земные пространства, единые, единящиеся в месмерическом торжестве. Любовь и Смерть, преследующие друг друга и преследуемые друг другом. Звуки стихают, и в пустынной мертвенно-бледной лазури меркнет золотой ореол. И вот он уже – лишь золотое пятнышко, сияющая крупинка, исчезающая вспышка, лазерный луч, мерцающая точка, вобравшая в себя весь свет. Обесцвеченная и обеззвученная тишь пульсирует и колеблется. Он уже близко. Найджела охватывает трепет, он чувствует удушье и содрогается. Широко раскрытые глаза ничего не видят – он, Найджел, теперь провидец всего сущего, жрец, слуга бога. Время и пространство медленно отступают. ОН все ближе. ОН все ближе. ОН все ближе. Время и пространство сжимаются и отступают. Любовь – это смерть. Они едины. Найджел хватается за сердце. Он задыхается, стонет, его шатает. Он падает ниц, ударяется лбом об пол. Глаза его скашиваются к переносице, он всматривается в сверкнувшую тьму. Существование – это агония, наказание, бич, бесконечно длящаяся пытка единого мига – мига уничтожения. Они едины. Из другого, далекого мира его зовет старик, зовет и плачет, один в темноте уныло текущих ночных часов. Найджел с поразительной ясностью слышит его зовы и плач. Он лежит, распростертый на полу вселенной. Глава IV Такой чудесный парень живет теперь у нас, такой чудесный парень. Напевая, Денби дружелюбно похлопал Найджела по спине. Найджел тряхнул длинными черными волосами, потупил глаза и, загадочно улыбнувшись, вышел. – Денби, я собираюсь позвать Майлза, – сказал Бруно. – О господи! Бруно сидел в постели, откинувшись на подушки. Светлое одеяло было сплошь усеяно разноцветными марками. Сверху лежал открытый том монографии Герхардта «Neue Untersuchungen zur Sexualbiologie der Spinnen»[6]. Сегодня с головой у Бруно было получше. Только ноги ныли; но тошнотворная боль где-то в глубине его существа, способная доставлять такие страдания, почти отпустила. Он даже чувствовал приятную расслабленность и вялость. Бруно обстоятельно побеседовал по телефону со служащим из бюро погоды, который заверил его, что наводнения не будет. Вежливый голос незнакомого человека подействовал успокаивающе. И сам Бруно, поскольку он не называл себя, был просто голос, голос некоего безликого гражданина. Потом он набрал еще несколько заведомо перевранных номеров. Ему нужно поговорить с Майлзом. Поговорить с сыном о самых обычных вещах – о делах в типографии, о его, Майлза, работе, рассказать, как добр Денби и какой молодец Найджел. Они бы говорили и говорили, в комнате бы постепенно смеркалось, и вот незаметно зазвучали бы имена Парвати, Джейни, Морин, и с тихой, сдержанной грустью они созерцали бы их призрачные тени. Майлз держался бы сначала несколько отчужденно, но, стоило бы ему услышать, как чистосердечно и смиренно говорит о них Бруно, он бы опустил голову, а потом поднял на отца взгляд, преисполненный нежности, и вот в доме воцаряется целительный дух примирения. Каждый раз, когда Бруно мысленно повторял «целительный дух примирения», на глазах у него выступали слезы. Ему теперь ничего не стоило расплакаться. Любая газетная заметка о потерявшейся собаке или кошке вызывала у него слезы. Даже очерки о жизни королевской семьи. Все возвращается на круги своя. Этим многое можно объяснить. Отец дал ему имя Бруно, с которым мать так и не свыклась, она называла его Топтыжкой, Медвежонком. Как он, сын своей матери, мог так испортиться, развратиться и вообще стать плохим человеком? Да и в самом ли деле он плохой человек, а если да, то до какой степени? По статистике большинство мужчин постоянно обманывают жен. У него была только Морин. После смерти Джейни он разве что несколько раз пожал руку женщины, это было еще в Ноттинг-Хилле. Он вел поистине целомудренную жизнь. Его терзали обвинители, а не собственная вина. Все, как теперь казалось, было игрой случая. Могла же сложиться его судьба иначе в тот вечер, когда он сделал Джейни предложение в Сент-Джеймском театре, где воздух был напоен комплиментами и Шекспиром, в сладком мороке лондонского сезона? Он написал на программке: «Джейни, выходите за меня замуж», сложил стрелой бумажку и бросил ее в ложу со своего места в партере. Она поймала записку на лету и, слегка улыбаясь, прочла ее, когда уже начал гаснуть после антракта свет. Давали «Двенадцатую ночь». Потом Бруно метался как угорелый, разыскивая Джейни в переполненном фойе. Она обернулась и, не оставляя своей компании, легонько хлопнула его веером по руке. «Мне нравится ваше предложение, Бруно. Приходите завтра, мы все обсудим». И это продолжалось – выкрутасы, острословие, искусственный блеск – вплоть, как ему теперь казалось, до того момента в наводненном толпой Хэрродсе, когда Морин вступила в единоборство с платьем. В то время еще только начинали входить в употребление молнии. Бруно, который часто покупал Морин наряды, привычно стоял перед зашторенной примерочной. Снимая через голову платье, Морин застряла в нем, потому что не расстегнула до конца молнию. Она выскочила к Бруно, запутавшись в платье, из-под которого виднелось кружевное белье, руки ее беспомощно болтались. «Быстрее, Бруно, стяни его, я не могу дышать». Бруно рассмеялся и начал стаскивать платье. Потом он вдруг испугался. «Подожди, Морин, глупышка. Да не задохнешься ты. Платье рвется». Платье снялось. И тут, взглянув поверх обнаженного плеча Морин, Бруно встретился глазами с Джейни. Она отвернулась и скрылась среди покупателей. Бруно, для которого Морин тотчас перестала существовать, бросился вслед за Джейни. Он с отчаянием стал разыскивать ее в неторопливой толпе, как много лет назад в театре. Вдруг он увидел ее, кинулся к ней, но не догнал. Бруно вернулся и расплатился с продавцом за порванное платье. Морин тоже исчезла. Ты научил меня любить. Теперь научи, как тебя забыть. Дома, ожидая возвращения Джейни, Бруно ощущал, что время изменило теперь свой ход, возможно навсегда, Джейни не было до позднего вечера. Она настояла на том, чтобы Бруно повел ее к Морин. И как это ей удалось? Невыносимо было чувствовать, что тебя наказывают. Джейни вошла в квартиру Морин, проскользнув впереди него, и заперла за собой дверь. Бруно слышал голос Джейни и потом плач Морин. Он постучал в дверь, требуя, чтобы его впустили. Из соседних квартир выглядывали любопытные жильцы. «Жена отчитывает его мадам!», «Попался, голубчик? – издевались они. – Плохи дела, старик». Им было смешно. Бруно ушел домой. И снова потянулось ожидание. Он никогда больше не видел Морин. А Джейни навещала ее несколько месяцев кряду. «Пусть поймет, что она натворила, я хочу, чтобы она знала, как мы были счастливы прежде. Я хочу ей помочь». Неудержимая в своей мстительности Джейни, слабая, беззащитная Морин. Через несколько лет после смерти Джейни он дал объявление в «Тайме»: «Морин. Радость счастливых дней. Пожалуйста, дайте о себе знать Б. Г. Только разговор о прошлом». Она не откликнулась. Ничего другого он и не ждал. Это была попытка снискать прощение у тени. Много лет спустя он наткнулся на страшную заметку в газете. Миссис Морин Дженкинс, вдову, проживавшую в Криклвуде, соседи нашли дома мертвой, она задохнулась, запутавшись в платье, которое снимала через голову. Помещена была и фотография толстой пожилой женщины. Он так и не смог разобрать, его ли это Морин. Денби подошел и присел на край кровати. Собрал горкой марки. – Будь поосторожнее с марками, Бруно. На днях я нашел на полу «Маврикий». – Ничего с ними не случится. – Они могут провалиться в щель. – Нет здесь щелей. Такая грязища в комнате, какие там щели. Они давно забиты. – По-моему, тебе незачем видеться с Майлзом. – Ты ничего не понимаешь. Есть вещи, о которых я могу говорить только с ним. – Хочешь исповедаться? Бруно промолчал. Он опустил глаза, любовно окинул взглядом невинные веселые личики марок. Потом посмотрел на крупное, красивое лицо Денби. Странные эти человеческие лица. Они разнятся даже по величине, не говоря уже о прочем. А Денби неглуп. – Может быть. – Ну так исповедуйся мне. А еще лучше – Найджелу. Он в ладах с потусторонним. – Почему ты против нашей встречи? Бруно почувствовал, что у нею дрожит голос. Ею охватил страх, как это случалось с ним порой, стоило ему представить себе полную свою беспомощность. Он пожизненный узник в этом доме. Не захотят допустить к нему Майлза – и не допустят. Могут не выполнить поручение. Не отправить письмо. Существует, правда, телефон. Но могут обрезать провод. Бредовые мысли, конечно. – Ты плохо представляешь себе это, – сказал Денби. – Вы только раздосадуете друг друга. Ты ведь возлагаешь большие надежды на эту встречу. А вы обязательно наговорите что-нибудь такое, отчего ты расстроишься. – Мне надо увидеться с ним, – сказал Бруно, перебирая марки и глядя на свои жалкие руки в пятнах. Руки похожи были на гигантских пауков. – Что это тебе вдруг приспичило, ты же столько лет обходился без него? Даже на письма не отвечал. – Не так уж много времени прошло. – Бруно невольно посмотрел на свой халат. – Майлз может и не прийти, – сказал Денби. – И это будет для тебя ударом. Об этом ты подумал? Об этом Бруно не подумал. – Конечно, подумал. Но, по-моему, он придет. Я должен видеть его. Пожалуйста, Денби. Денби, казалось, огорчился. Он встал, подошел к окну, приглаживая на затылке волосы. – Смотри сам, Бруно. Конечно, ты волен поступать как знаешь. Тебе совсем не нужно меня упрашивать. Ведь, надеюсь, ты не думаешь… Естественно, я допускаю… Это не… уверяю тебя, я беспокоюсь только о тебе. Не придется ли тебе потом мучиться? – Я и так мучаюсь. Лучше что-то предпринять. – Этого я не понимаю. Ну да ладно, действуй. Никто не станет тебе препятствовать. – Не сердись, Денби. Я не выношу, когда ты сердишься. – Да я не сержусь, боже избави. – Так ты пойдешь к нему? – Я? Почему я? – Не мешало бы сходить прощупать почву, – сказал Бруно. Мысль о том, что Майлз может попросту не явиться, очень испугала его, такое Бруно и в голову не приходило. Возможно, Денби прав, рисковать не стоит. Он слишком погружен в себя. А вдруг он напишет и не получит ответа? А вдруг сразу положат трубку, если он позвонит? Тогда его ждут еще большие мучения, вереницы, галереи мук. Те, что были, и вдобавок новые. – Ты имеешь в виду разузнать, придет ли он? Может быть, даже уговорить его прийти? – Да. Денби улыбнулся: – Бруно, дорогой, да какой же из меня посол? Мы с Майлзом не очень-то ладили. Да и не виделись столько лет. Он считал, что я недостоин его сестры. – Денби помолчал. – Был недостоин его сестры. – Но у меня больше никого нет, – сказал Бруно. Голос его сделался хриплым. Он откашлялся. – Ты член семьи. – Ну хорошо. Когда к нему пойти? Завтра? – Нет, не завтра, – сердце у Бруно бешено забилось. Что-то из всего из этого выйдет? Денби пристально посмотрел на него. – Доктор бы нас за это не похвалил. – Теперь это уже не имеет значения. – Может, тебе написать ему? – Майлзу? О чем? Спросить, примет ли он меня? – Да. Только не спеши. То есть дай ему время подумать. Сгоряча он может и отказаться. А если дать ему подумать, он придет. – Хорошо, хорошо. Ты сочинишь письмо? Я ведь не умею писать писем. – Нет, ты сам его сочинишь. Но не сегодня. Вошла Аделаида и бросила на кровать «Ивнинг стандард». Марки потоком хлынули на пол. – Минут через десять принесу чай. Вы что будете, булочки или бутерброды с анчоусами? – Пожалуйста, булочки, Аделаида. Дверь закрылась. Денби собрал марки и положил их в шкатулку. Отец Бруно не одобрял кляссеров, находя, что они портят марки, и всю жизнь безуспешно пытался изобрести что-нибудь другое; и хотя он был большим поборником эстетической стороны своего хобби и проповедовал сыну, что человек, у которого не возникает желания полюбоваться марками, всего-навсего жалкий лавочник, а не филателист, он тем не менее никогда не держал марки в кляссерах. Он заказал большую шкатулку из черного дерева с узенькими выдвижными ящичками, в которых марки лежали в целлофановых кармашках, сложенных гармошкой. Однако Бруно, еще больший эстет в отношении марок, чем отец, давным-давно внес неразбериху в эту тщательно продуманную систему. А с недавнего времени он и вовсе стал отбирать любимые марки и сваливать их в верхний запасной ящик. – Ладно, Бруно, – сказал Денби. – Все это пустяки. Не волнуйся. Посмотрим, что из всего этого получится. Помочь тебе дойти до туалета? – Нет, спасибо. Я сам. – Ну, я пошел. У меня встреча в «Шарике». Пока. Он думает, я не решусь встретиться с Майлзом, размышлял Бруно, потихоньку передвигая ноги к краю постели, но я решусь. Хотя встреча эта и страшит, поскольку она чревата последствиями, чем-то совершенно непредвиденным, грозит опасностью получить новую рану. Переместив ноги к краю постели, он передохнул. А вдруг Майлз не явится, вдруг пришлет враждебный ответ? А вдруг придет и будет неприветлив? А вдруг Бруно почувствует непреодолимую потребность заговорить о смерти Джейни и Майлз обрушится на него с проклятиями? Майлз способен на это, он ведь такой невыдержанный мальчик. Он умеет ранить, и пребольно. Пожалуй, Денби прав. Лучше умереть спокойно. Бруно свесил ноги в чулках с постели и опустил их на пол. Казалось, за время между прогулками до туалета он отвыкал ходить. Согнутые под одеялом ноги деревенели и теперь подкашивались. Приучаться каждый раз ходить заново было мучительно. Бруно постоял, согнувшись, и, цепляясь за кровать, двинулся к двери. Добравшись до спинки кровати, он мог уже, не теряя опоры, дотянуться до халата, висевшего на двери. Конечно, теперь, когда зима прошла, надевать халат было необязательно, но без халата как-то неприлично. Да и не так уж это и сложно. Продолжая держаться левой рукой за кровать, правой он снял с двери халат и быстро сунул ее в рукав. Потом приподнял руку повыше, и рукав наделся сам собой. Теперь, опираясь правой рукой о дверь, левой нужно было поймать пройму другого рукава. Если ему это не удавалось, халат падал на пол, свисая с правого плеча. Приходилось сбрасывать его и оставлять на полу. С пола поднять халат он уже не мог. Справившись с халатом, Бруно поудобнее натянул его на плечи левой рукой и запахнул полы. Он тяжело дышал от напряжения. Медленно опустив правую руку на погнутую латунную ручку, Бруно стал открывать дверь и выбираться по своей привычке бочком из комнаты. В конце концов он повернулся к ней лицом и какое-то мгновение созерцал свою тюремную камеру со стороны: старое индийское хлопчатое стеганое одеяло с выцветшим узором черных завитков, напоминающих каллиграфическую вязь древнего письма, деревянная со спинками кровать, донельзя неопрятная. Простыни сбились. Одинокое, убогое ложе инвалида, на время его покинувшего. В холодном, послезакатном свете на грязном, зашмыганном полу вырисовывался небольшой квадрат ветхого коричневого ковра, истертым краем засунутого под кровать. Линялые обои с потускневшими листьями плюща испещрены бурыми пятнами. Эта маленькая комната долгие годы пустовала. Бруно занял ее, потому что она была рядом с уборной. Справа – книжный шкаф с треснувшей мраморной столешницей, на которой среди пустых бутылок из-под шампанского стояла фотография Джейни. На верхних полках – книги в бумажных обложках, очень старые. Нижние полки заняты микроскопом и колбами на подставках с заспиртованными пауками. Слева, за дверью, – расшатанный раздвижной стол, и на нем – драгоценная шкатулка с марками. Денби обычно забирает ее на ночь к себе в комнату, надеясь, вероятно, что Бруно когда-нибудь не вспомнит о ней и можно будет отдать ее в банк. Под столом – нераскупоренные бутылки шампанского. По предписанию врача Бруно пьет его неохлажденным. Огромные книги о пауках, которым не хватало места в книжном шкафу, разбросаны по всей комнате – на комоде, на обоих стульях, вокруг лампы, на маленьком столике у кровати. В окно видны часть мокрой шиферной крыши, медленное, неуловимое коловращение облаков на кофейном небе и одна из трех труб электростанции Лотс-роуд, вырисовывающаяся черным силуэтом в меркнущем свете. Бруно повернулся и, опираясь рукой о стену, начал свое странствие в туалет. Туда вела темная длинная полоса на обоях, след множества подобных странствий. Дверь уборной, слава богу, открыта. То есть дверная ручка застопорена. Найджел хорошо придумал – не защелкивать дверь уборной, когда там никого нет. Он горазд на всякие выдумки, создающие удобства для Бруно. Рука Бруно ползет по стене. Наверняка Парвати не виновата, это Майлз посеял вражду. Парвати бы все поняла. Ее родители – брамины – тоже были против их брака. Они так и не захотели познакомиться с Майлзом. Если б только Бруно сам увидел Парвати, все бы уладилось, перед ним была бы живая девушка, а не какая-то там индианка. Да он и не собирался серьезно им мешать, просто сказал, что не хотел бы иметь цветную невестку. Он уже забыл, что чувствовал тогда. Если верить Майлзу, он был ярым противником их брака. Это неправда. Бруно смутно помнит, как отказывался от своих слов, и холодное, высокомерное негодование Майлза. Что само по себе несправедливо. В уборной Бруно закрыл дверь и прислонился к ней. Только он начал возиться с пижамой, как что-то упало на пол у самых ног. Он тотчас определил, что это pholcus phalangioides, лишившийся из-за него гнезда на двери или, может быть, в углу, где он свил причудливую, едва заметную паутину, которую не увидела во время уборки Аделаида. Паук не шевелился. Странно, неужели он мог зашибить его рукавом? Бруно осторожно тронул паука ногой в чулке. Насекомое лежало неподвижно со скрюченными длинными лапками. Возможно, паук притворялся мертвым. Стараясь не наступить на него, Бруно опустил стульчак и сел. Он оторвал клочок туалетной бумаги, наклонился и аккуратно подцепил крохотное тельце. Паук соскользнул в бумажку вместе с ворохом ворсинок и пыли. Слегка шевельнулся. Наверное, Бруно повредил ему что-то. Но без микроскопа или увеличительного стекла он не мог определить, что именно. Он попытался вглядеться в паучью физиономию, однако без очков все сливалось в одно пятно. Теперь он не держал пауков в неволе подолгу. Год назад ему вдруг страстно захотелось снова повидать красавца micromatta virescens, и он отправил Найджела, снабдив его фотоснимком, в Баттерси-парк. Найджел вернулся без micromatta, зато банка была битком набита самыми разнообразными пауками, два из которых, бедняжки ciniflo ferox и oonops pulcher, уже умерли; возможно, их прикончил свирепый drassodes lampidosus, вместе с которым они оказались в заточении. Бруно отложил увеличительное стекло и велел Найджелу сейчас же выпустить их всех во двор. Да, никогда он не был настоящим ученым. Pholcus phalangioides не подавал больше признаков жизни. Должно быть, Бруно придавил его, когда прислонился к стене. Он бросил паука на пол и, оторвав еще туалетной бумаги, накрыл его и придавил едва ощутимый комочек пяткой. Бруно снова почувствовал, как подступают слезы. Женщины были по-прежнему молоды, он же стал безобразным, как Тифон. А вдруг, умирая, Джейни хотела его простить? Вот она протягивает к нему руки: «Бруно, я прощаю тебя. Прости, пожалуйста, и ты. Я люблю тебя, мой дорогой, люблю, люблю». Теперь он этого никогда не узнает. Самое главное в жизни упущено без возврата. Глава V – Как там мой ненаглядный братец? – спросил Уилл Боуз свою сводную сестру Аделаиду де Креси. – Ничего, – недоверчиво взглянула на него Аделаида. Она плохо себе представляла, как близнецы относятся друг к другу. Порой они казались врагами, но определить их истинные чувства было невозможно. – Ну и работенка у него. Уму непостижимо, как он выносит этого старого идиота. – Он так добр к Бруно, – сказала Аделаида. – Это что-то невероятное. – У Найджела не все дома, если хочешь знать. Лучше бы он оставался в театре. – Посмотри, до чего тебя довел твой театр! – Будь я одет поприличней, мне бы дали хорошую роль. – Во всяком случае, денег ты у меня больше не получишь. – А я прошу, что ли? – Просто ты добрался уже и до тетушкиной пенсии. – Да ладно тебе! – Денби сказал: если хочешь, можешь покрасить фасад. – Передай ему, пусть сам красит. – Не будь дураком, Уилл. Денби прошлый раз хорошо тебе заплатил. Слишком даже. – Вот именно. На черта мне его подачки. – Но ты же должен зарабатывать на жизнь, как все люди. – Все люди слишком много думают о деньгах. – А ты побираешься. – Господи ты боже мой! Я еще продам свои рисунки. Вот увидишь. – Эту порнографию, на которую ты даже и взглянуть мне не дал? – Порнография никому не приносит вреда. В том числе и тебе. Если бы все политиканы увлеклись порнографией, мир бы от этого только выиграл. – Да кто купит такую гадость? – Покупатель есть. Выйти бы на него. – По-моему, тебе надо заняться чем-то одним, а не хвататься за все без разбору. – Что поделаешь, Ади, такой уж я разносторонний. – Ты и в стрельбе продолжаешь упражняться? – Мужчина должен уметь постоять за себя. – Витаешь в каких-то снах. Такой же глупый, как и Найджел. – Подожди, Ади. Вот куплю себе камеру что надо. Фотографией тоже можно заработать. – Сначала порнография, потом фотография. Камеру «что надо» тебе никогда не купить. – Ладно, ладно! – Vot serdeety molodoy![7] – Тебя тут только не хватало, тетя, с твоими бреднями. – Shto delya zadornovo malcheeka! – По-моему, она совсем чокнулась. – Не тараторь, тетушка, а не то затолкаем тебя в мусорный ящик. Иди пиши свои мемуары. Аделаида приезжала каждое воскресенье готовить обед тете и Уиллу. При нем она предпочитала называть это ленчем. Вообще-то квартира была тетина. Уилл поселился здесь, когда потерял работу. Тетя была немного не в своем уме, но с домашними делами вполне справлялась. Аделаида готовила незамысловатый обед, поскольку ни Уилл, ни тетя не были особенно привередливы, а Уилл интерес к еде вообще считал буржуазным предрассудком. Тетушка, на самом деле им вовсе никакая не родственница, а просто поклонница таланта братьев еще во времена их увлечения театром, когда она сдавала комнаты актерам на севере Англии, в последние годы была не совсем в ладах с реальностью. Почитала себя русской княжной, заявляла, что намерена продать свои драгоценности, что пишет мемуары о царском дворе. А в последнее время ей, казалось, вообще изменила способность изъясняться вразумительно. Зайдя в магазин, она тыкала пальцем в то, что хотела купить, или разражалась потоком никому не понятных слов. Правда, известные им русские «да» и «нет» она вполне могла вычитать в газетах. Тетя занимала темную полуподвальную квартиру в Кемден-Тауне. Выглядело ее жилище весьма необычно. В нем всего было слишком много, в том числе и фарфоровых безделушек, которых не убывало, даже несмотря на обыкновение Уилла разбивать все вдребезги в припадке ярости. Мебель не помещалась у стен. Длинный сервант и высокий шкаф стояли поперек гостиной, что мало кому мешало, поскольку туда редко кто заходил. Жизнь в основном протекала на кухне. Уилл хотел было «подсовременить» квартиру, но его хватило только на покупку невообразимо уродливого металлического стула, который стоял теперь в прихожей, милосердно скрытый от чужих взоров наваленной на него одеждой. В кухне, и так темной, сегодня было еще темнее обычного из-за дождя, пришлось включить электричество. Лампочка без абажура уныло освещала кухонный стол, за которым они сидели, доедая жареную баранину. Тетушка, в очках с толстыми стеклами в металлической оправе, рассеянно улыбалась, более чем обычно погруженная в мысли о «царском дворе». У нее была привычка всматриваться в стекла очков, словно на них запечатлелись одной ей видимые сцены. Когда-то она была красивой. Высокая, со слегка отливающими голубизной волосами, тетушка носила длинные юбки и очень длинные кофты, которые вязала себе из оранжевой шерсти. Ее лицо приобрело землистый оттенок и расплылось, но глаза оставались яркими и живыми. Казалось, потеря рассудка не сделала ее несчастной. Аделаиду тяготила собственная аристократическая фамилия. Ее мать Мэри Боуз вышла замуж за благопристойного зажиточного плотника по имени Морис де Креси. «Мы ведем свой род от гугенотов», – заученно повторяла еще девочкой Аделаида, хотя даже не знала толком, кто такие гугеноты и как пишется это слово. В школе, где она стояла в списке между Минни Даукинс и Доррис Добби, по поводу ее фамилии часто острили, и вскоре Аделаида заметила, что первоклассницы и те с любопытством поглядывают на нее. Вероятно, из-за фамилии Аделаида стала задумываться о социальной иерархии и о том, кто же она такая на самом деле. Всю жизнь ей не давали покоя эти вопросы. Ее родители, простые люди, жили в Кройдоне и обедали на кухне. Когда Аделаида подросла, она тщетно пыталась уговорить их есть в столовой. Потом сама заняла столовую и, назвав ее кабинетом, уставила безделушками из антикварных лавок. Но выглядела эта комната как-то неестественно. Брата Аделаиды, который был старше ее на десять лет, не тревожили подобные проблемы. Он стал программистом, женился и переехал в Манчестер, где жил на окраине, без всяких претензий. Аделаида была способной ученицей, однако в пятнадцать лет бросила школу и пошла работать в страховую компанию. Она научилась печатать на машинке в расчете устроиться секретаршей какого-нибудь босса. Когда компания переехала из Лондона в другой город, Аделаида нашла место продавщицы в фешенебельном магазине, надеясь со временем стать его покупательницей. Но никто не оценил ее талантов, и она поступила на почту. У нее появилось чувство, что она осталась за бортом. В минуту отчаяния Аделаида откликнулась на хитро составленное объявление Денби о том, что требуется домоправительница. Она ожидала попасть в респектабельный дом. А когда оправилась от удивления, было поздно. Она влюбилась в Денби. Домоправительницей она, по сути, не стала, потому что Денби, у которого были наклонности старой девы, всем занимался сам, включая покупки. Аделаида лишь убирала в доме и готовила. Была прислугой. Денби называл ее Аделаида Прислужница и сочинял про нее шуточные песенки. Сочинил он их с полсотни. Денби относился к ней несерьезно, как почти ко всему на свете, и это задевало ее. Однажды он сказал: «У тебя фамилия шлюхи из знаменитого романа». Аделаида ответила: «Ну что ж, я и есть шлюха». «Все хорошенькие девочки такие», – признал он вместо того, чтобы опровергнуть, Аделаида не стала расспрашивать о своей однофамилице, она знать ее не хотела. Только думала с горечью: «Я всего лишь жалкое подобие знаменитой шлюхи». Отец Аделаиды умер, когда ей не было двенадцати лет, и мать, беспомощная и неуверенная в себе, вместе с Аделаидой перешла на иждивение Джозефа Боуза, отца Уилла и Найджела. Брат жил уже в Манчестере. Жена Джозефа, в прошлом актриса, не вынесла раздражительного характера супруга и, оставив семью, вернулась на сцену. Трое Боузов приковали к себе все помыслы осиротевших матери и дочери. Это семейство и раньше волновало воображение Аделаиды; мальчики-близнецы, которые были старше ее всего на три года, стали ей ближе родного брата. Она влюбилась одновременно в обоих, в те времена слегка отдавая предпочтение Найджелу. Была она влюблена и в дядю Джозефа, хотя относилась к нему не без страха из-за его вспыльчивости. Он был неотразим со своими черными усами и бородой, служил в навигационном бюро и держал себя заправским моряком. Детство, проведенное с близнецами, было не только самой счастливой порой, но, как часто казалось Аделаиде, оно было и наиболее подлинной частью ее жизни. Она была сорвиголовой и наравне с мальчиками принимала участие во всех их играх – рыскала по строительным площадкам, взбиралась на леса, оставляла следы на незатвердевшем цементе, удирала от сторожей и воровала кирпичи. «А можно Уилл и Найджел придут к нам пить чай? А можно я пойду пить чай к Уиллу и Найджелу?» По субботам они приглашали ребят играть в крикет на заднем дворе Боузов. И конечно, всегда выходили победителями. Они составляли маленькое тайное сообщество. Все трое были будто созданы друг для друга. Потом, когда близнецам исполнилось девятнадцать лет, они удрали от дяди Джозефа к матери и поступили в театр. Аделаида работала тогда в страховой конторе. Их бегство ошеломило ее. Ведь и после того, как миновали времена, когда они воровали кирпичи, они по-прежнему оставались дружны. Ходили в театр, в кино, и мальчики, будучи старше Аделаиды, незаметно оказывали влияние на ее развитие. Она прислушивалась к их разговорам, читала книги, о которых они говорили. Братья будто не замечали, что она взрослеет, хотя порой отпускали шуточки по поводу ее миловидности. Аделаида ревновала их к девочкам, с которыми они дружили. Она уже подумывала о том, чтобы выйти замуж за одного из них, только не могла решить, за которого. И вот близнецы исчезли из жизни Аделаиды, хотя слухи о них иногда доходили до нее. Им прочили блестящее будущее. А потом оказалось, что Найджел оставил сцену и работает кем-то в Лидсе. Уилла как-то раз показывали по телевидению в небольшой роли, но Аделаида была тогда на работе и не смогла его увидеть. Мать близнецов умерла, говорили, что она спилась. Когда и ее мать умерла, Аделаида сняла комнату. Она меняла одну работу за другой. У нее было много поклонников, порой весьма настойчивых, но она не доводила дело до постели. По сравнению с близнецами все они казались посредственными, недалекими, неинтересными. Уилл устроился в какую-то труппу в Шотландии. И неожиданно начал писать ей любовные письма. Ему одиноко, он с грустью вспоминает детство; ну и что, думала Аделаида, может, это ничего и не значит. Все же ей было очень приятно. Она сердечно отвечала, первое время стараясь быть сдержанной, но вскоре ее письма стали не менее романтичными, чем его. Оба с наслаждением писали друг другу, их послания превратились чуть ли не в произведения искусства. Аделаида даже оставляла себе копии. Уилл твердил, что собирается на юг, но все не приезжал. Дядя Джозеф уволился из навигационного бюро и перебрался в Портсмут. Уилл намекал на какую-то хорошую должность в Уэст-Энде. Наконец он вернулся в Лондон безработным, поселился у тети и сделал Аделаиде предложение. Аделаида не могла разобраться в своих чувствах. Они долго не виделись, и Уилл изменился. Он стал очень привлекателен и напоминал дядю Джозефа. Возмужал, отпустил усы. И всегда-то более плотного сложения, чем Найджел, теперь он напоминал игрока в регби викторианских времен. Крупный, румяный брюнет с аккуратно подстриженными довольно длинными волосами и размеренными движениями. И еще, как вскоре заметила Аделаида, в нем проявился нрав дяди Джозефа, и она не могла не признать, что это очень ее смущает. Все осложнилось еще и тем, что Аделаида, встретившись с Уиллом, тотчас решила, что предпочитает Найджела. Если бы только их не было двое! Она не видела Найджела несколько лет, ничего не слышала о нем, и никто не знал, где он. Ее преследовал образ темноволосого стройного юноши, и она не могла разобраться, Найджел это или Уилл, каким он был прежде. Она надеялась, что Уилл не почувствует этого. Но Уилл почувствовал и расколотил всех тетиных фарфоровых попугайчиков. Найджел вернулся в Лондон, поступил санитаром в Королевскую больницу для бедных[8]. Аделаида наврала Уиллу с три короба и тайком отправилась на свидание с Найджелом. Ничего хорошего из этого не вышло. Найджел держался холодно, был рассеян, вял, отнюдь не ласков. Аделаида совершенно растерялась. Как раз тогда она и нанялась к Денби. И влюбилась в него. Уилл весьма кстати уехал в Ист-Гринстед сниматься в фильме. Когда он вернулся, Аделаида была уже любовницей Денби. Аделаида если и упоминала Денби об Уилле, то лишь вскользь, и, разумеется, скрывала от Уилла свои отношения с хозяином. Ей удалось внушить Уиллу, что он зря ревнует ее к Найджелу, и это оказалось легко, поскольку было правдой. Аделаида уже не испытывала влечения к Найджелу, хотя иногда он вызывал у нее какое-то смутное чувство тревоги. Она не могла простить ему того, что он не откликнулся на ее жалкий откровенный призыв. Найджел тоже изменился, и она побаивалась его. Он будто жил в ином мире. Она весьма неблагоразумно обмолвилась Денби, что у Найджела есть кое-какой опыт по уходу за больными и что сейчас он без работы. Денби, несмотря на все отговорки Аделаиды, тут же ухватился за идею нанять Найджела. Поначалу Аделаида думала, что присутствие Найджела в доме сделает ее жизнь невыносимой, но потом привыкла, хотя все же это тревожило и пугало ее. Впрочем, откуда Найджелу знать, что происходит ночью в пристройке, а если б он и догадался, то все равно ничего не стал бы рассказывать Уиллу, с которым, кажется, у него прервались всякие отношения. Не рассказал же он Уиллу об их свидании. К Денби она уже относилась по-иному, что, однако, нисколько не уменьшило ее рабской любовной привязанности к нему. Аделаида по-прежнему оставалась в плену его обаяния, красоты, жизнерадостности. Она была до странности растрогана рассказом о его погибшей жене, чью фотографию на рояле в гостиной она ежедневно протирала. Большие задумчивые глаза, густые, мелко вьющиеся темные волосы, бледное выразительное лицо, припухший, хорошо очерченный рот. Когда бы ни заговаривал Денби о жене, а это случалось очень часто, голос его менялся, менялось и выражение глаз, в них появлялось что-то серьезное, почти несвойственное ему, даже если они искрились смехом. Аделаиде это нравилось. Загадочный отсвет ложился как бы и на их откровенно легкую связь. Ей виделось в Денби нечто от смеющегося, увенчанного виноградными листьями лесного бога, веселого, но также исполненного мощи. С самого появления ее в доме он держался с ней дружески-фамильярно, постоянно похлопывая по плечу или по спине; как оказалось потом, он вел себя точно так же и с типографскими рабочими, и с официанткой в «Шарике», и с девчонкой из табачной лавки, и с временной прислугой, и с молочником. Как-то раз он вошел к Аделаиде, долго смотрел на нее, сосредоточенно и молча, потом поцеловал и сказал: «Как ты насчет этого, Аделаида?» Она чуть в обморок не упала от радости. Любовником Денби оказался далеко не богоподобным. Дело было совсем не в том, что она тревожилась за свое будущее. С самого начала он всерьез заверил ее, что рассчитывает на длительные отношения и что в старости она будет обеспечена. Аделаида, которая не думала о старости и приняла бы предложение Денби в любом случае, выслушала эти торжественные заверения с некоторым замешательством. Позже она стала черпать в них отраду. В те минуты, когда Аделаида чувствовала, особенно впоследствии, что она многим пожертвовала ради Денби, утешительно было думать, что по крайней мере в итоге она хоть что-то да выиграла. Неполное наслаждение в постели устраивало ее. Она боялась забеременеть. Ей доставляло радость, что ему хорошо с ней, ее трогали его нежность и восторг оттого, что он у нее первый. Так уж оно устроено, думала Аделаида, любой мужчина, когда узнаешь его как следует, оказывается законченным эгоистом. Денби делал все, как ему хотелось, нимало, казалось, не заботясь о том, что это может не нравиться Аделаиде. Она затруднилась бы точно припомнить, чем он сердил ее, но в глубине души понимала, что не много для него значит. Пожалуй, если все взвесить, высокомерие Денби основывалось на том, что она ему неровня. Аделаида чувствовала порой это высокомерие, едва уловимое и вместе с тем постоянное, вездесущее. Она ощущала почти физически эгоизм Денби и свою беззащитность, лежа без сна долгими ночами после близости с ним и не понимая, почему с ней рядом в постели это толстое, потное, волосатое тело. Но открытие его изъянов, даже его посредственности, только усиливало ее любовь. Уилл между тем был поразительно настойчив. Упорство же Аделаиды оставалось для него непостижимым, и он самоуверенно ожидал ее неминуемой капитуляции. Она положила много сил, дабы внушить ему, что у нее никого нет. Сначала разыгрывала из себя старую деву. Потом как-то попробовала намекнуть, что она лесбиянка, но Уилл так расстроился и разбушевался, что она больше к этому не возвращалась. Денби никогда не вызывал у него подозрений – скорее всего, потому, что Уилл принадлежал к числу людей, нечувствительных к его обаянию. Уилл считал его ослом. Время, которое все сглаживает, превращает самые невероятные ситуации в привычные и обыденные, и тут сделало свое дело. Аделаида перестала постоянно бояться, что Уилл узнает о Денби, хотя порой ее еще и охватывал страх. По воскресеньям она приходила к тете, где ее преданно ждал пылкий, обидчивый и напористый Уилл. Она оделяла его деньгами из скромных сбережений, накопленных от щедрот Денби, который давал ей деньги на наряды. После ленча наступало самое неприятное время, когда тетя уходила отдыхать и Уилл становился особенно навязчивым и ершистым. Но Аделаида научилась с ним управляться. Не вполне это сознавая, она была даже немножко рада, что у нее есть еще и Уилл. Хотя Аделаида и видела, что Уилл такой же себялюбец, как и Денби, брат по-прежнему казался ей благородным и незаурядным человеком. Она восхищалась его равнодушием к неустроенности, его здоровым убеждением, что он «рабочий класс». На самом деле это было совсем не так. Обладая самыми разнообразными артистическими наклонностями, он, скорее, принадлежал к богеме. Аделаиду восхищало даже то, что он не боялся оставаться без работы. Несомненно, он был талантлив. Как-то он показал ей целую серию своих рисунков, на которых были изображены чудища, странные эмбрионы и отвратительные щетинистые существа с человекоподобными лицами, напугавшие и поразившие ее. Были у него и порнографические рисунки, один из них попался однажды ей на глаза, и ее едва не стошнило. В Уилле была какая-то сокрушительная сила, которой она побаивалась и которая вместе с тем ее волновала. Но она была осторожна и осмотрительна в отношениях с ним и усвоила для себя роль ворчливой сестрицы. Тетушка слонялась по квартире, перед тем как уйти отдыхать. Аделаида мыла посуду. Уилл сидел за столом и курил. – Ну и что Бруно делает целыми днями? – Возится со своими марками. Без конца читает о пауках. Звонит по телефону кому попало. Читает газеты. – Ужасно быть беспомощной развалиной. Я надеюсь не дожить до таких лет. – К тому же он страшон до невозможности. Похож на твоих чудищ. – Ну, я думаю, теперь уже не имеет значения, на кого похож бедный старикан. А марки-то, наверное, стоят кучу денег. – Денби говорил – двадцать тысяч. – И кому они достанутся? – Наверное, Денби. – Ты хоть немножко разбираешься в марках, Ади? – Нет. А помнишь, ты тоже собирал марки? – Да, и самые лучшие всегда воровал Найджел. Найджел – форменный жулик. – А ты всегда лупил его. Ты форменный хулиган. – Может быть. Интересно, есть у Бруно «Треугольный Мыс»? – Что это такое? – Мыс Доброй Надежды, треугольные марки. – Какие-то треугольные у него есть. Я видела. Только не знаю какие. Чашка тебе больше не нужна? – Ади, и ты видела все его марки? – А как ты думаешь? Конечно. Я трачу на них полжизни: собираю с пола, кладу на место, приношу опять… – Где он их держит? В кляссерах? – В шкатулке с ящичками, в целлофановых кармашках. А некоторые валяются в шкатулке просто так. Они у него в ужасном беспорядке. – Может, ты посмотришь, есть ли там «Треугольный Мыс»? Я тебе покажу, как он выглядит. – А почему тебя это интересует? Ты же давно забросил марки. Все это детские игрушки. – Двадцать тысяч фунтов – не детские игрушки, Ади. – Люди с ума посходили. Платят такие деньги. – «Треугольный Мыс» на прошлой неделе купили за двести фунтов, я в газете читал. – Тебе бы его иметь, да? – Я и собираюсь заиметь его, Ади. – Каким образом? Как ты его добудешь? – Ты мне добудешь его из коллекции Бруно. – Уилл! – Только одну марку. Аделаида перестала мыть посуду. Она обернулась и прямо взглянула на Уилла. Он сидел, вытянув свои крупные ноги, каблуки тяжелых ботинок вдавились в мягкий коричневый линолеум, где уже виднелась не одна пара вмятин. Уилл смотрел на Аделаиду тем мечтательно-задорным взглядом, который она помнила с детства. – Ты хочешь, чтобы я украла у Бруно марку? Ты шутишь! – Нет, Ади, не шучу. Я уже говорил тебе о фотоаппарате. В общем-то я его уже раздобыл. Осталось только заплатить за него. Мне нужно двести фунтов. – Ты с ума сошел. Бруно так или иначе заметит. – Не заметит. Ты же сама говоришь, он совсем спятил и стал страшно рассеян. И говоришь, лежат они как попало. И никто, кроме него, ими не занимается, так? – Никто. Но я думаю, Бруно заметит. Да и в любом случае это низость – красть у старика. – Гораздо меньшая, чем красть у молодого. Ты слюнтяйка, моя дорогая. Не заметит он ничего. И это наверняка никак не повлияет на ценность всей коллекции. А я куплю фотоаппарат. – Отстань, не буду, и все! – Ты эгоистичная дрянь! Не хочешь, чтобы у меня был заработок? Сколько можно заработать этим фотоаппаратом, у меня полно идей! – Почему ты тогда не продашь свои дуэльные пистолеты? – Потому что не хочу. – Или купи аппарат подешевле. Я могу дать тебе десять фунтов. – Ади, я же не прошу тебя украсть всю коллекцию. И потом, Бруно ведь не сам собирал эти марки. Они достались ему по наследству. А это несправедливо. Каждый собственник – вор. Правда, тетушка? Тетушка зашла в кухню за своей оранжевой кофтой. – Seezara seezaroo, boga bogoo. – А ну тебя. – Уилл, по-моему, ты спятил. – Значит, ты не сделаешь этого, даже ради меня? – Нет. – Ты всегда говоришь «нет», Аделаида. Посиди со мной немножко, пока нет тетушки. Брось эту посуду. Я домою ее потом. – Мне скоро пора уходить. – Замолчи, а то получишь у меня. Иди сядь сюда. Они неловко сидели рядом на стульях с прямыми спинками, под электрической лампочкой, болтавшейся на шнуре. Аделаида положила руки на стол, на скатерть в красно-белую клетку, и чувствовала крошки сквозь рукава. Она смотрела в окно, за которым было темно и шел дождь, на грязно-бурый штакетник соседнего дома, на мокрую серую оштукатуренную стену. Уилл, повернувшись к ней, не сводил с нее глаз, коленом он уперся ей в бедро, а руку положил на плечо, потом опустил ее, придавил к столу запястье. Крошки больно впились ей в локоть. Другой рукой он водил по юбке. Аделаида вырвалась, схватила Уилла за руки и стиснула их, продолжая рассеянно глядеть в окошко. – Ади, ты же знаешь, я с ума по тебе схожу. Ничего не могу с собой поделать. Когда же ты скажешь «да»? – Отстань от меня, Уилл, мне неприятно. – Я и не пристаю к тебе, черт побери. У меня ведь это серьезно, по-настоящему. Иногда мне кажется, что ты живешь как во сне. Тебя нужно как следует встряхнуть. – Прости, Уилл. Я бы и сама рада, но ведь себе не прикажешь. – А ты постарайся, моя милая. Я же люблю тебя. Просто жить не могу без тебя. Без тебя так пусто. Ну, Аделаида, в чем дело? – Не хочу, и все. – Странно. Ты должна меня любить. – Мы слишком в большом родстве. Ты мне как брат. – Ерунда. Я знаю, что волную тебя. Ты вся дрожишь. – Ты только выводишь меня из себя. Пожалуйста, Уилл, не будь таким противным, не затевай ссоры. В прошлый раз мы поссорились, и это было очень глупо. – Аделаида, у тебя кто-то есть? Скажи, пожалуйста, правду. Есть? – Нет. – О господи, если бы у тебя кто-то был, я бы его прикончил. Глава VI «Почему никто никогда не видит мертвых птиц? Куда же они прячутся, когда приходит время умирать?» Майлз закрыл тетрадь и подошел к окну. Только что он пробовал описать увядший лист, прилипший во время дождя к стеклу. Прошлогодний лист, темно-коричневый, прозрачный, как тонкие чулки, наводил на мысль о женских ногах. Прожилки на листе напоминали ветви дерева, а черенок – его ствол. Черенок выгнулся, отделившись от стекла, образовался узкий проток, в золотистом устье которого мерцала серая дождевая капля. Как трудно описать предмет. Как трудно его увидеть. Интересно, стал ли он наблюдательнее, бросив пить? Не то чтобы он очень уж пил, но любое отклонение от трезвости искажает восприятие. Даже бросив пить, он не был достаточно трезв, был недостаточно трезв, чтобы постичь окружающие его чудеса – экстатическую красоту полета голубя, нерушимое единство сброшенных с ног башмаков, узор на срезе сыра. Его «Книга замет» была уже третьей по счету, а он все еще только учился видеть. Он понимал, что пока в этом состоит вся его задача. Великие произведения он сможет создать только тогда, когда будет к этому готов. Майлз приоткрыл створку окна. Наступал вечер, начинало смеркаться – его любимое время суток. Было тепло и сыро. Он протянул руку в открытое окно, согнул ее в запястье, ухватил чулочный лист за черенок и оторвал его от стекла. Лист отлепился, слабенько чмокнув. Какое-то мгновение Майлз всматривался в него, потом кинул в темноту. Дождь кончился, багрово светилось небо над огромной горбатой крышей выставочного комплекса Эрлз-Корт. Мокрая металлическая крыша блестела, отражая городское зарево. Внизу узенький, зажатый оградой сад уже погрузился во тьму, только слабо отсвечивали окна летнего домика. Майлз построил это похожее на короб строение у ограды неподалеку от дома в надежде, что там ему будет лучше работаться. Но оказалось – что ничуть не лучше, а зимой в нем было страшно сыро. Сад тонул уже в дрожащих сгущающихся сумерках, и Майлз различал лишь сереющие заросли иссопа, лаванды да кустик руты, посаженные в аккуратных квадратных гнездах на асфальтовой площадке. За ними была разбита лужайка, рассеченная надвое выкошенной в траве тропинкой, бегущей через проход в тисовой изгороди к сараю, где Диана хранила садовый инвентарь. Благодаря этому проходу, над которым пышные ветви тиса смыкались, образуя арку, создавалась иллюзия, будто маленький этот садик простирается вдаль, а за ним должен быть еще садик, еще и еще. Сейчас проход под аркой зиял чернотой и тисы были почти такие же черные – прямо сгустки тьмы. Сколько же это может длиться? – думал Майлз. Сколько же еще потребуется выдержки? Придет ли ОН, явится ли в конце концов? Уже около года у Майлза росла уверенность, что вот-вот он снова начнет писать, и гораздо лучше, чем раньше, это будет наконец настоящее. И он ждал. Он пытался предуготовить себя. Перестал пить, свел почти на нет свои и без того скудные связи с внешним миром. Все главное, полагал он, человек находит в себе самом. Он проводил вечера наедине со своей тетрадью, и, если к нему заходили Диана или Лиза, он с трудом удерживался, чтоб не закричать, не выгнать их вон. Он ничего им не объяснял. Они решили было, что он болен. И только молча смотрели на него и переглядывались. Иногда он набрасывал несколько строк – так музыкант берет два-три аккорда, пробуя инструмент. Случалось, приходили прекрасные строчки. Но все никак не наступал тот миг, когда осеняет сам бог. Юношеские стихи Майлза выглядели сейчас вялыми, надуманными. И поэма, которую он написал после смерти Парвати, представлялась уже ему выспренней, бутафорской. Им двигало стремление перенести в сферу искусства, осмысленности и красоты ужас этой смерти. Это была поэма уцелевшего, порожденная неистовой жаждой жизни. Порой ему казалось, что писать ее было преступлением, она словно бы затмила то, во что он обязан был всмотреться и во что так избегал всматриваться, – истинное лицо смерти. Но поэма подступила к нему с той силой внутренней необходимости, какой он не знал ни до этого, ни потом. Он назвал поэму «Парвати и Шива». «Бог Шива», – словно бы слышит он голос Парвати, с характерным акцентом рассказывающей ему об особенностях индуистской религии. – Ты веришь в Шиву, Парвати? – Истина есть во всех религиях. – Да, но веришь ли ты в Шиву, именно в Шиву? – Возможно. Кто знает, что такое вера? Чисто восточная способность Парвати видеть, с определенной точки зрения, за всем что-то еще озадачивала Майлза и в то же время привлекала его западный, воспитанный на Аристотеле ум. Они познакомились в Кембридже, где он изучал историю, а она – экономику. Оба были, конечно, социалисты. Она – более убежденная. Вот Парвати холодными кембриджскими вечерами у газового камина в серой, тонкой, как паутина, кашмирской шали, наброшенной на голову и плечи, говорит о неминуемом кризисе капитализма. Они уедут в Индию и будут служить людям. Парвати станет учительницей. Майлз – инженером-агротехником. Они поселятся в деревне, среди народа. Майлз начал учить хинди. Они поженились сразу же после выпускных экзаменов. Им обоим было по двадцать два года. Парвати выросла в семье богатых браминов, в Бенаресе. Родители воспротивились ее браку с Майлзом, он так и не понял почему. Социальные, расовые, религиозные мотивы или, может быть, финансовые соображения послужили тому причиной? Он тщетно выспрашивал об этом Парвати. «Тут много всего. Они не могут этого принять. Мама всегда была далека от современной жизни». Как-то раз она перевела ему письмо от брата. Оно было уж очень высокопарным. Кажется, брат и не подозревал, насколько серьезно решение Парвати. «Грех противен человеческому естеству…» Что они подразумевали под грехом? Парвати расстроилась и хотела отложить замужество. Но они слишком любили друг друга, и Майлз восстал против отсрочки. Он сердился на ее родных, поведение которых казалось ему странным. Но собственный отец вывел его из себя еще больше, грубо заявив, что не желает иметь цветную невестку и внуков цвета кофе. Майлз порвал отношения с отцом. Они с Парвати поженились и написали несколько примирительных писем в Бенарес. Через некоторое время мать ответила дочери и пригласила ее домой. О Майлзе она не упоминала. Парвати обрадовалась. Они были уверены – уж теперь-то все образуется, особенно когда Парвати скажет им, что ждет ребенка. Майлз проводил ее в Лондонском аэропорту. Самолет разбился в Альпах. Майлз никогда никому не говорил, даже Диане, что Парвати была беременна. Майлз не поехал к ее родителям. Конечно, они считали его виновником гибели дочери. Он написал им много времени спустя, уже когда был женат на Диане, но они не ответили. Майлз остался в Кембридже, занялся каким-то исследованием, но так и не довел работу до конца и не получил места в университете. Началась война, стоившая Майлзу семи лет тяжких испытаний. Он не участвовал в военных действиях. Жил лагерной жизнью, не имея возможности ни сочинять стихи, ни читать, и все более страдал непонятным заболеванием кишечника. Его перевели в канцелярию. Он дослужился до капитана. Когда война кончилась, поступил в гражданское ведомство. Работа над поэмой, занявшая более года, несмотря на душевные муки, продлевала ощущение жизни, преисполненной любви. Он передал крушение самолета ослепительным вихрем эротических образов. Но поэма знаменовала Liebestod[9], и, хоть искусство обычно дарует утешение, когда, обращаясь к нему, оплакивают свое горе, завершение работы над поэмой принесло ему чувство смертельной усталости и абсолютной убежденности в том, что любить он больше не сможет. Его одиночество в армии обострялось тайным болезненным отвращением к распутной легкости, с какой собратья-офицеры относились к сексу. Майлз избегал женщин. Когда начинались разговорчики определенного толка, он выходил и хлопал дверью. В результате его сторонились и даже относились к нему враждебно. Он не то чтобы желал смерти, но вечерами его охватывала какая-то безотчетная тоска, причину которой он вряд ли смог бы объяснить. Никакой другой женщины, кроме Парвати, для него быть не могло. Парвати, заплетающая длинную черную косу. Парвати, легко и изящно поправляющая сари. Парвати, сидящая, как кошечка, на полу с чуть высунутым языком. Он любил ее утонченное, полное орлиной гордости лицо, медового цвета кожу; чувствовал, что в ней он обрел особый, драгоценный мир. В серьгах у нее, о чем он с изумлением узнал, играли настоящие рубины и изумруды. Он удивлялся, и это ее смешило. Вот Парвати гладит сари в их квартире в Ньюнеме. Потом гладит его рубашки. «Ты послана мне богом». – «Каким богом?» – «Богом Шивой, Эросом… У каждого поэта есть свой ангел. У меня – ты». Он помнил ее смуглые маленькие ловкие руки, босые ноги в легких сандалиях, мелькающие на мокром осеннем тротуаре. Красно-коричневую помаду на губах. Рядом с грациозной Парвати любая западная женщина казалась неуклюжей, топорной. Грубо скроенными, унылыми и неприятно розовыми выглядели по сравнению с ней сокурсницы. Еще и теперь он ощущал у себя в руке ее толстую косу, вспоминая, как впервые отважился игриво и в то же время трепетно дернуть за нее. Он поцеловал косу. Потом поцеловал край шелкового сари, соскользнувшего с тонкой руки. Она, засмеявшись, оттолкнула его. Парвати была умной девушкой и намеревалась самым серьезным образом изучить экономику, но в то же время слишком многое связывало ее с отгороженным от мира домом в Бенаресе, где ее мать украшала гирляндами изображения богов. Парвати горячо говорила о сварадж[10] и о проблемах сельскохозяйственной экономики. Майлз сочинил сотни любовных стихов, посвященных Парвати. После войны казалось, что с поэзией покончено, как и со многим другим. На смену Эросу пришел Танатос[11], а позднее даже лик Танатоса подернулся дымкой. Единственным человеком, к которому у Майлза сохранилась какая-то привязанность, была Гвен. В детстве они с сестрой не очень дружили. Она была на несколько лет моложе, а он большую часть времени проводил вне дома, в школе. Впервые он поистине обрел Гвен, по-настоящему разглядел ее, когда она так решительно вступилась за него перед отцом, который воспротивился его женитьбе. Гвен любила Парвати, восхищалась ею. Она приняла их сторону и донимала отца длинными проповедями. Позже, когда Майлз начал сожалеть о разрыве с отцом, ему пришла в голову мысль, что, возможно, Гвен принесла больше вреда, чем пользы. Бруно нужно было не нотации читать, а ласково его уговорить, и другая дочь сумела бы это сделать. Майлз и не помышлял уговаривать отца. Он просто послал его к черту. После гибели Парвати Майлз никого не хотел видеть, даже Гвен. Гвен уехала тогда в Кембридж, занялась этикой и готовила докторскую диссертацию по Фреге[12]. Началась война, Гвен пошла в гражданскую противовоздушную оборону. Потом, когда в конце войны Майлз приехал в Лондон и, не сменив военной формы на штатский костюм, поступил на гражданскую службу, между ними возникла духовная близость. Гвен обычно уставала до изнеможения. Майлз испытывал чувство вины за легкую жизнь, какую вел теперь в отличие от Гвен. Они жили в разных местах, но он почти каждый вечер заходил после работы в ее маленькую квартирку в одном из переулков Бейкер-стрит и, поджидая сестру, готовил ей что-нибудь горячее. Порой она сильно задерживалась, и он сидел, напряженно прислушиваясь к бомбежке и стараясь не давать воли воображению. Порой она работала ночами, и он ее почти не видел. Они о многом говорили, но не о себе, и никогда о Парвати, а на успокоительно-отвлеченные темы: о поэзии, философии, об искусстве. По большей части их разговоры замыкались в круге философских и теологических проблем: Карл Барт[13], Витгенштейн[14]. Их дружбу перед самым концом войны нарушил Денби. Майлз никогда не мог понять, что общего между Гвен и Денби. Все произошло очень быстро. Они познакомились в метро. На кольцевой линии, чему оба, казалось, придавали большое значение. Во всяком случае, они твердили об этом с идиотской ритуальной торжественностью. Гвен и Денби разговорились. Во время войны люди были общительнее. Денби не заметил, как проехал свою остановку. Гвен не заметила, как проехала свою. Когда кольцо замкнулось, им пришлось признать, что все это неспроста. Их знакомство началось с нелепости, и Майлз считал, что все, происшедшее между ними, было нелепостью от начала до конца. Денби по сути своей был нелепый, случайный человек, и Майлза возмущало, что этот пустоцвет, эта вялая водоросль прилепилась к такому близкому и вовсе не случайному существу, как его сестра. Майлз чувствовал себя обманутым. Гвен не должна была сразу выходить замуж за Денби, должна была посоветоваться с ним. Она же – правда, со слегка виноватым видом – ни с того ни с сего представила Майлзу Денби как жениха. Майлз был вежлив, однако глядел хмуро на этого пухлого, постоянно улыбавшегося и явно самодовольного блондина в форме артиллерийского офицера. В те дни у Денби были золотистые волосы, свежий цвет лица. Он выглядел курсантиком. Майлз прямо спросил, что у него за профессия и какое образование. Денби оказался сыном лавочника из Дидкота. Окончил местную среднюю школу, потом поступил в провинциальный университет и бросил его, проучившись год на отделении английской литературы. Потом работал в страховом агентстве, откуда ушел на войну, тихо-спокойно, без отличий и наград, прослужил в артиллерии и, как говорил Майлзу, армией остался очень доволен. Интеллектом он не блистал. После женитьбы Денби сразу, ничтоже сумняшеся, занялся типографским делом, что раздражало, да к тому же и преуспел, что раздражало еще больше. Майлз не мог представить себе, чтобы у Денби вообще был серьезный raison d'être[15]. «Не понимаю, что ты нашла в этом Денби?» – сказал он сестре однажды. «Ну что ты, Денби такой забавный», – ответила Гвен. Майлзу этот ответ ничего не объяснил. Отцу, с которым у Гвен теперь наладились отношения, Денби, говорили, пришелся по душе, и со временем Майлз сделался терпимее к зятю. Денби стремился ему понравиться, и после того, как Майлз ясно дал понять, что он думает о мужланских шуточках, которыми Денби с самого начала пытался снискать его расположение, между ними установилось некоторого рода взаимопонимание, основанное на том, что Денби по-своему принял роль подконтрольного и подцензурного дурачка. Чувствуя отношение к себе Майлза, Денби приноровился выказывать перед ним, дабы его умиротворить, свою неполноценность, которую поистине ощущал перед Гвен. Он признавал превосходство Майлза, принимал и разделял точку зрения Майлза, что ему неправдоподобно и в высшей степени незаслуженно посчастливилось получить в жены сестру Майлза. На этом они и остановились, но Майлз виделся с Гвен и Денби все реже и реже. А после смерти Гвен ему вообще незачем стало встречаться с Денби. Диана появилась позднее, нежданно-негаданно, как чудо. Майлз мучительно переживал гибель Гвен, его снова преследовали мысли о смерти, от которых его избавила когда-то работа над поэмой. Но он нашел в себе силы закрыть на все глаза, заткнуть уши и повел отрешенную, полностью отупляющую жизнь. Писать было немыслимо. Он по привычке много читал, в основном историческую литературу и жизнеописания великих людей, без всякого увлечения. Он выполнял свою работу, сторонился сослуживцев, считался оригиналом и пренебрегал карьерой. Начальство стало замечать в нем какую-то неуравновешенность, но в общем на него мало обращали внимания. Порой он страдал от приступов глубокой депрессии, впрочем не таких уж частых. И вот однажды в магазине на Эрлз-Корт-роуд, куда он дважды в неделю заходил за продуктами, какая-то девушка сказала ему: «Не грустите». Майлз вздрогнул оттого, что к нему обратилась девушка, и сейчас же вышел из магазина. Она догнала его. «Вы меня извините, я вас часто здесь вижу. Можно пройтись с вами немножко?» А потом спросила: «Вы живете один?» А потом еще: «Вы были женаты?» Диана все взяла на себя. Позднее она рассказывала Майлзу, что видела его несколько раз в магазине, рассеянного и грустного, и представила себе его жизнь именно так, как и оказалось: что он, должно быть, остался один, что у него большое горе, что он избегает общества, сторонится женщин. Просто-таки чудесное воплощение ее мечты. Она давно искала такого Майлза. Она узнала его сразу. Она увидела в нем своего суженого, благодаря чему они и познакомились. У Дианы было ясное представление о своей женской роли. Эта роль была для нее главной в жизни, и она отдалась ей целиком после окончания школы. Она выросла в Лестере, отец ее служил клерком в банке. Родители были людьми не строгими, и они с сестрой делали все что заблагорассудится. Диана поступила в художественное училище в пригороде Лондона и получала стипендию, но через два года бросила занятия. Из нее не вышло хорошего дизайнера, она пошла работать в рекламное агентство. Но главным образом просто жила. Переехала в Эрлз-Корт. У нее были романы. Она сходилась с мужчинами, среди них встречались и богатые, которые находили в ней что-то особенное и делали ей дорогие подарки, и бедные, которые вытягивали из нее деньги, пьянствовали и плакались ей на судьбу. Все это она со временем поведала Майлзу, с удовольствием отмечая, с каким недоумением он слушал ее, как у него неодобрительно подергивалось лицо. Она рассказала ему, что искала все это время только его. Она мечтала о необыкновенном человеке, печальном, суровом и одиноком, о человеке, пережившем горе, об отшельнике. Она была бабочкой, которая хотела сгореть в холодном-холодном огне. Она очень полюбила Майлза, и, хотя он говорил ей с самого начала, что он порожний сосуд, и больше ничего, и что любовь ее ему не нужна, ей удалось в конце концов увлечь его. Майлзу было тридцать пять. Диане – двадцать восемь. Он видел, что она хороша собой: кареглазая, с чудесными волосами, широкими бровями и прямым носом, с большим, хорошо очерченным ртом; крупное малоподвижное лицо цвета слоновой кости имело выражение несколько холодное и загадочное. Волосы Диана аккуратно зачесывала назад и смело преподносила миру свое бледное, гладкое, большеглазое лицо. В ее кажущемся бесстыдстве Майлз позднее стал усматривать скорее отвагу. В первые дни, когда она начала вызывать у него интерес, он не без тайного удовольствия видел в ней куртизанку; а потом, когда убедился в искренности ее чувства, понял, что «похождения» Дианы как бы обострили, а не ослабили ее способность любить. Когда Майлз женился на ней, он все еще воспринимал ее как любовницу, и это нравилось им обоим. Конечно, Диана понимала, кем была для Майлза Парвати. Не просто большая земная любовь, но нечто высшее. Она покорно признала превосходство Парвати, и это тронуло сердце Майлза, заставило его по-настоящему поверить в любовь Дианы. Она приняла как должное, что ни о каком соперничестве между нею и Парвати не может быть и речи. Та его жизнь, та часть его самого, вероятно лучшая часть, была ей просто недоступна. Майлз объяснил ей это, когда пытался отлучить ее от себя. Потом, а возможно, даже уже тогда он с облегчением обнаружил, что, сколько бы он ни выказывал ей досаду, какую бы горькую правду ни выкладывал, отлучить ее было невозможно. В конце концов он перестал сопротивляться и позволил ей употребить всю недюжинную силу ее женственности на то, чтобы утешить его, выманить из мрачного закута, в который он забился. Она восхищалась, как дитя, тем, что это ей удалось, и он тоже радовался, глядя на нее, впервые за последние много лет. Они поселились на Кемсфорд-Гарденс, и с течением времени Майлз понял, что Диана надеется обзавестись ребенком, хотя сама она ничего об этом не говорила. Майлз не знал, как он относится к детям. Его ребенок, его единственный ребенок погиб в Альпах. Мог ли быть другой? Он смутно стал помышлять о сыне. Но годы шли, а все оставалось по-прежнему. Они вопрошающе смотрели друг на друга в пустом доме. Жизнь их была проста. Майлз никогда не жаждал общества других людей. Теперь же он вполне довольствовался тем, что с ним была Диана. Он рад был бы вообще никого больше не видеть. Диана встречалась со своими друзьями днем. Они почти не знали развлечений. Диана установила и неукоснительно поддерживала определенный жизненный порядок. Она завела в их маленьком домике на Кемсфорд-Гарденс церемониал, как в старинном поместье. Еда подавалась вовремя и со всею тщательностью сервировки. Майлз не допускался на кухню. В доме всегда были свежие цветы. Майлзу пришлось приспособиться к сверхъестественной аккуратности, которую он всегда считал абсурдной и которую теперь полностью усвоил. Диана как бы взялась дать ему почувствовать, что живет он на широкую ногу, и скоро ей это и впрямь удалось. В ее власти было сделать маленькое большим, подобно тому как их садик словно по волшебству казался большим, бесконечным, как в сказке. Майлз догадывался, что Диана пыталась таким образом создать комфорт, которого недоставало ей в детстве, в Лестере. Как-то она сказала ему задумчиво: «Ты самый незаурядный человек из всех моих поклонников». У Дианы был свой строгий распорядок дня, ею самою установленные обязанности. Не имея других занятий, она проводила время в домашних трудах и развлечениях. Были у нее определенные часы для работы в саду, часы, когда она занималась цветами в доме, когда рукодельничала, когда усаживалась в гостиной и читала книгу в кожаном переплете или слушала пластинки со старыми популярными мелодиями, которые Майлзу не нравились, но с которыми он тоже постепенно свыкся. Диане подошел бы помещичий уклад жизни в восемнадцатом веке с ее мирной, томительной скукой и чинным однообразием, с праздными, затяжными визитами. И в одном из самых густонаселенных районов Лондона каким-то чудесным образом Диане почти что удавалось вести такую жизнь. Однако и к ним пришли перемены. Возможно, они даже обрадовались им, хотя поначалу были очень встревожены. У Дианы была младшая сестра Лиза, которая совершенно по-иному построила свою жизнь. Она изучала классическую литературу в Оксфорде и с отличием окончила университет. Потом уехала работать учительницей в Йоркшир и вступила в коммунистическую партию. Диана, которая очень любила сестру, на время потеряла с нею связь. Лиза приехала с севера к ним на свадьбу и познакомилась с Майлзом. Потом она снова исчезла, и до них дошли слухи, что Лиза приняла католичество и вошла в религиозную общину «Бедные девы». «Уверена, что ее привлекло название, – говорила Майлзу Диана. – Она всегда была книжной девушкой». Через несколько лет Лиза, разочаровавшись в католицизме, уехала в Париж. Вернулась она в Англию больная туберкулезом и поселилась у Дианы с Майлзом на время лечения. Получила место учительницы в Ист-Энде. Постепенно становилось ясно, что она может так и остаться у Дианы и Майлза. И она осталась. Они не были полностью убеждены, что приняли правильное решение – жить вместе, но в конце концов укрепились в нем, и вскоре все стало казаться само собой разумеющимся. Возможно, Лиза восполняла отсутствие у супружеской четы ребенка. Сестры были глубоко привязаны друг к другу, и Майлз, на которого благотворно влияло присутствие Лизы в доме, полюбил свояченицу. Ему приятна была близость сестер, их неуловимое сходство. Ему нравилось вечерами заставать их за шитьем. Лиза, более беспорядочная, чем Диана, капитулировала даже быстрее Майлза перед домашней тиранией сестры. Хорошо, что после стольких лет á deux[16] в доме есть кто-то еще, что в доме две женщины и обе о нем заботятся. Возможно, они слишком долго были вдвоем с Дианой. Лиза внесла разнообразие в их жизнь и позволила ему по-новому увидеть жену. Да и Лиза явно нуждалась в заботе. Диана склонна была считать сестру неудачницей: «Она из тех, кто всегда остается за бортом», «Такие если уж падают, то все кости ломают», «У нее нет инстинкта самосохранения», «Она птица с перебитым крылом». Лиза была серьезнее, суше, мрачнее Дианы, и обычно ее принимали за старшую. Но эта нервная, скрытная, молчаливая и замкнутая Лиза отстаивала свои позиции в философских спорах с Майлзом куда горячее, чем он. Иногда дело доходило до ссор, и Диане приходилось их разнимать. Лизу, видимо, устраивала работа в школе, а по выходным она добровольно помогала участковому инспектору, в ведении которого находились условно осужденные. Майлзу нравилось ее общество. Она была для него загадкой, и ему было жаль ее. Она казалась окропленным росой увядшим цветком. Иногда она представлялась ему просто призраком, тенью рядом с полной жизни сестрой. Майлз вместе с Дианой тревожился за Лизу, отчего она делалась им только дороже. В небе, теперь уже почти черном, сверкала большая вечерняя звезда в окружении мелких блесток других звездочек. С Олд-Бромптон-роуд доносился ровный шум машин. Дрозд, начинавший петь с наступлением темноты, выводил на ближнем дереве свое пронзительное неугомонное «кирие»[17]. Сырой воздух к ночи стал холодным. По саду двигалась какая-то светлая тень – женщина в светлом платье медленно пересекла асфальтовую площадку и пошла через лужайку по выстриженной в траве тропинке к тисовой арке. Кто это? Диана? Лиза? Он молча стоял у окна, не в силах разглядеть движущуюся в темноте фигуру. Вдруг в комнате зажегся свет. Майлз резко обернулся, захлопнув окно и задернув штору. – Диана, я просил тебя никогда так не делать. – Извини меня. Диана была одета в голубое вышитое кимоно в духе японской старины. Ее гладко причесанные волосы, еще не седые, выцвели, не потеряв блеска, сделались песочно-жемчужными. Матовое лицо было гладким, без морщин, как на миниатюре. – Извини меня, я не знала, что ты здесь. – Где же мне еще быть в такое время, черт побери? Прошу тебя, не входи ко мне неожиданно. Я пытаюсь работать. Что тебе? – Кто-то бросил письмо в почтовый ящик. Написано «срочно», вот я и пришла отдать тебе его сейчас же. – Не уходи, дорогая. Прости меня. От кого же это? Дьявольщина, почерк незнакомый. Майлз вскрыл конверт. Дорогой Майлз! Представляю себе, как ты будешь удивлен, неожиданно получив мое письмо. Дело в том, что отец твой, как тебе известно, болен, и, хотя в данный момент нет особых причин для беспокойства, он, естественно, думает о последних распоряжениях и все такое. Ему хочется повидаться с тобой. Он велел мне подчеркнуть, что не имеет в виду ничего особенного, просто хочет видеть своего сына. Очень надеюсь, что ты изъявишь готовность встретиться с ним, раз он к этому так стремится. Поскольку вы долго не виделись, я думаю, неплохо было бы нам с тобой предварительно встретиться и потолковать, я бы ввел тебя в курс дела. Очень надеюсь, что ты на это согласишься. Если можно, я позвоню тебе на работу завтра утром, чтобы узнать, когда удобней к тебе прийти. Очень надеюсь, что мы сможем обо всем дружески договориться. Твой отец стар и, увы, очень болен. Искренне твой Денби Оделл – О господи, – сказал Майлз. – Что такое? – Письмо от Денби. – От Денби? А, Денби Оделла. Что ему нужно? – Чтобы я сходил к отцу. – Не странно ли, – сказала Диана, приглаживая волосы на висках, – за все эти годы я ни разу не видела ни твоего отца, ни Денби Оделла. Это что, спешно? Старик при смерти? – Да вроде бы нет. – Ты сходишь к нему, конечно? Я всегда считала, что вам нужно помириться. Майлз бросил письмо на стол. Все это было неприятно, тягостно и страшно. – Черт-те что, я все эти годы почтительнейше писал старому ослу, и он не отвечал мне. А теперь этот идиот Денби изображает дело так, будто я же во всем и виноват. Диана взяла со стола письмо. – По-моему, очень милое письмо. В нем и намека нет на твою вину. – Как бы не так! О господи. Майлзу это было сейчас ни к чему. Ни к чему переживания, воспоминания, сцены, вообще тяжелые впечатления. Ни к чему обвинения и разглагольствования о прощении. Одно позерство. И грязь. А между тем все это может отсрочить, спугнуть, может окончательно отвратить тот бесценный миг, когда осеняет Бог. Глава VII Денби поправил галстук и нажал на кнопку звонка. Майлз открыл дверь. – Надеюсь, я не слишком рано? – Входи. Майлз повернулся и пошел наверх, предоставив Денби самому закрыть дверь. Слегка помешкав, Денби закрыл ее и последовал за хозяином вверх по лестнице. Майлз уже исчез в комнате. Денби подошел к отворенной двери и увидел Майлза, стоящего у окна вполоборота к нему. Денби вошел в комнату и притворил за собой дверь. Денби решил явиться в полседьмого в расчете на то, что Майлз, конечно же, предложит ему выпить и это облегчит беседу. Он не преминул, однако, пропустить две большие порции джина в «Лорде Кларенсе», прежде чем свернул на Кемсфорд-Гарденс. В комнате было темно. Серовато светилось небо за окном. В последний миг мысль о том, что сейчас он увидит Майлза, весьма взволновала Денби. Не то чтобы он беспокоился о марках. Судьба их вряд ли зависела от того, придет или не придет Майлз к Бруно, Денби не очень-то верил, что Бруно всерьез собирается встретиться с сыном. Бруно и раньше заводил разговоры о встрече с Майлзом, и ничего из этого не вытекало: он помышлял о том, чтобы помириться с Майлзом, еще в те времена, когда был куда предприимчивее и решительнее, чем теперь. Денби полагал, что Бруно настроен под конец жизни на мирный лад и вполне довольствуется своими марками, телефоном и вечерними газетами, своими размышлениями, если не о вечности и Страшном суде, то по крайней мере о том моменте великого успокоения и надвигающегося небытия, с приходом которого кончаются все треволнения, недомолвки и неожиданности. Денби недооценивал Бруно и, когда вдруг постиг всю силу порывов, которые владели этим истаявшим стариком с распухшей головой, был потрясен и тут же пересмотрел свою точку зрения на то, что значил для Бруно Майлз. Уже много лет Денби считал Майлза отрезанным ломтем. Особенно не рассуждая, он просто решил, что вряд ли им придется встретиться снова. У них не было на то причин, разве что похороны Бруно. Случалось, Денби представлял себе эти похороны. Представлял себе торжественность обстановки, и как он молчаливо кланяется Майлзу, и какие будет испытывать чувства: нежность, жалость и вместе с тем облегчение. А дело неожиданно повернулось так, что вот он странно нервничает и волнуется, воочию видя перед собой этого чужого, но тем не менее, как понимал теперь Денби в связи с решением Бруно, глубоко вовлеченного в его жизнь человека. Он мог оставаться безразличным к Майлзу только на расстоянии. Вблизи же Майлз снова притягивал его, будоражил, даже страшил. Хотя Майлз и Денби были почти ровесниками, Денби всегда казалось, будто Майлз старше. Это ощущение передалось ему от Гвен, которая глубоко уважала брата и взирала на него как на оракула. Денби еще тогда привык считать Майлза выдающейся личностью и теперь старался внушить себе, что, в сущности, Майлз самый обыкновенный человек, в некотором смысле даже неудачник. Еще до знакомства Денби немного побаивался Майлза и весьма обоснованно опасался его власти над Гвен. А Майлз и не скрывал своего отношения к Денби, что причиняло Денби ощутимую боль даже после того, как он убедился, что Гвен не позволит брату воспрепятствовать их женитьбе. Теперь же, стоя в темноте и глядя на спину Майлза, Денби отчетливо осознал, еще раз убедился в том, что он просто забыл, как искренне восхищался когда-то Майлзом. Встретившись с ним, Денби снова испытал старое, знакомое чувство унижения, смешанное со страхом, восхищением и горькой обидой. Майлз обернулся, указал на кресло у камина, и Денби сел. – Ну-с, – произнес Майлз и опустился на стул, стоявший у окна. – В чем дело? – По-моему, ясно, – сказал Денби. – Бруно хочет тебя видеть. – Неужели? – Ну, он так говорит, просит об этом постоянно. А мыслей читать я не умею. Денби, много думавший об этой беседе с Майлзом, так и не смог решить, какой ему выбрать тон, и махнул на это дело рукой – как получится. И теперь он был весьма напорист. – Бессмысленно встречаться через столько лет, – промолвил Майлз. Он аккуратно складывал лист бумаги, не глядя на Денби. В комнате становилось все темнее. – Он умирает, – сказал Денби. На него вдруг нахлынула щемящая тоска, соединившая в его представлении и Бруно, и Гвен, и профиль Майлза, вырисовывающийся на фоне сереющего окна. – Да, да, – раздраженно сказал Майлз. – Но у отцов и детей не всегда есть что сказать друг другу. А на условности мне плевать, да и отцу, по-моему, тоже. Он произнес слово «отец» так же, как Гвен – казалось, Денби услышал ее голос. Он сказал: – Отец хочет тебя видеть. Какие бы то ни было рассуждения по этому поводу просто неприличны. Майлз с высокомерным видом бросил на стол сложенный лист бумаги, и Денби подумал: как странно и удивительно, что ему приходится напоминать Майлзу о приличиях. Денби не без удовольствия отметил, что некогда густая шевелюра Майлза слегка поредела, образовалась плешь. – Боюсь, ты не отдаешь себе ясного отчета в ситуации, – сказал Майлз. – Я забочусь о благе отца. Встреча со мной может плачевно отразиться на его состоянии. Все это нужно как следует взвесить. Он что, думает, я каждый день должен являться, или как? Господи, вот чинуша бессердечный, пронеслось в голове у Денби. – Мне кажется, Бруно ни о чем таком не думает, он просто хочет тебя увидеть. – Не вижу смысла в подобной встрече. – Ну, потом вы сами решите, что дальше. – Это может оказаться настоящей пыткой для отца, и я удивляюсь, почему ты не отговорил его. Ты ведь теперь, должно быть, имеешь на него влияние. Это что, намек на марки? – Бруно сам себе голова, я не вожу его на помочах. – Эта наша встреча может нанести ему такой вред, что потом ничем не поправишь – хоть ходи, хоть не ходи. Только тут Денби пришло в голову, что Майлз, пожалуй, прав. Как и Бруно, он не шел в мыслях дальше первого шага. – Ты усложняешь дело, – сказал Денби. – Ты, в конце концов, его единственное дитя, он при смерти и хочет тебя видеть. Мне кажется, твой прямой долг навестить отца, как бы то ни было. – Всегда надо помнить о последствиях. – Ох, ладно, – сказал Денби; он резко встал и отодвинул кресло. – Значит, я пойду и скажу ему, что ты не придешь? – Сядь, Денби. Денби постоял, переступая с ноги на ногу, и медленно опустился в кресло. – Извини меня, – сказал Майлз. – Вероятно, я кажусь тебе бессердечным, но я хочу все предусмотреть. Давай зажжем свет. Он задернул шторы и пошел к выключателю. Денби стиснул зубы. Майлз был не так уж похож на Гвен, и все же отдельные ее черты, которые память и даже фотографии хранили только в туманной обобщенности, были сейчас неожиданно явлены перед Денби: резко очерченный рот, глубокая бороздка, тянувшаяся к нему от носа, сросшиеся на переносице брови, сосредоточенный взгляд, мелко вьющиеся темные волосы. Денби отвел взгляд от Майлза и бегло осмотрел комнату, которую освещали теперь две лампочки под зеленым абажуром. Судя по множеству полок с книгами, это был кабинет. Аккуратные стопки бумаги, тетради, стройный ряд шариковых ручек на столе у окна, под самым подоконником. Вычищенный открытый камин с пирамидой еловых шишек, облицованный изразцами Уильяма Морриса[18], сиял голубыми и пурпурными бликами. Гвен бы понравились эти изразцы. Она бы с удовольствием собирала шишки. На белой крашеной каминной полке – ваза с желтыми нарциссами, над ней – небольшое квадратное зеркало в золоченой раме. Тут и там на книжных полках поблескивали фарфоровые вазочки, ультрамариновые утки, собачки, драконы. Немыслимая чистота и порядок. Образцовое жилье, но и цветы, и утки, и еловые шишки – все это мало похоже на Майлза. Денби смутно припомнил, отчего-то встревожившись, что Майлз женат. – Откровенно говоря, – Майлз сел и снова принялся сосредоточенно складывать бумагу и тщательно разрезать ее острым ножичком, – откровенно говоря, меня несколько пугает эта затея не только потому, что она может принести вред отцу, но и потому, что она выбьет меня из колеи. Я довольно-таки сильно подвержен эмоциям, а мне надо работать. Отец собирается говорить со мной о деньгах? – О деньгах? – переспросил Денби. – Господи, да нет же! А может быть, да? Не исключено, что Бруно хочет решить судьбу марок. Проклятые марки, все они усложняют. – Видишь ли, – сказал Майлз, старательно и точно разрезая сложенную бумагу. – Видишь ли, не знаю, известно ли тебе, что я регулярно писал отцу и никогда не получал ответа. Я понимал это так, что он вычеркнул меня из своей жизни. Его желание встретиться несколько неожиданно. Он очень сдал? – Нет, – сказал Денби. – Ему приходится пить всякие лекарства, и бывают дни, когда он слегка рассеян и заговаривается, но в основном у него совершенно ясная голова. Он безусловно в здравом уме. – Он сильно изменился? – Внешне да. Но вообще – нет. Я думаю, ты знаешь, что с ним? – Знаю, как это ни странно, – медленно произнес Майлз, устремив на Денби серьезный, задумчивый взгляд, что очень напомнило Гвен. – Да, как это ни странно, знаю. Я писал его врачу примерно полтора года назад. Надеюсь, с тех пор ничего нового не случилось? – Нет. Только прогрессирует эта… штука. Они замолчали. Денби смотрел на Майлза, а Майлз внимательно оглядывал разрезанную бумагу. – Хорошо. Я навещу его. Но думаю, что это будет ужасно. Ужасно. Денби встал. Он испытывал необычайную нежность к Бруно, желание его защитить, и в то же время ему страстно хотелось, чтобы Майлз предложил ему выпить. Хотелось, чтобы его пригласили остаться, приветили, чтобы Майлз утешил его. Хотелось поговорить с ним о прошлом. – Бруно держится молодцом. – Не сомневаюсь, не сомневаюсь. Так когда мне прийти? – Майлз тоже поднялся. – Конечно, Бруно может переменить решение, когда узнает, что ты собираешься навестить его. Может струсить. – Ты полагаешь, он тоже боится? – Да. – Забавно, – сказал Майлз. – А я-то думал, что он и не вспоминает обо мне, особенно теперь. Он улыбнулся. Зубы у него были острые, неровные, их было больше, чем нужно, впереди они находили один на другой, и это придавало его улыбке, которую Денби успел забыть, что-то неукротимое, волчье. Денби обычно презирал людей с некрасивыми зубами, но Майлза это не портило. – Во всех случаях я позвоню тебе, – сказал Денби, продолжая неловко стоять. Он был выше Майлза. Об этом Денби тоже как-то забыл. Самое время для благословенного стаканчика джина. Если Бруно отменит встречу, пронеслось в голове у Денби, в следующий раз я увижу Майлза разве только на похоронах. И Денби слегка отодвинул кресло, что можно было расценить и как готовность попрощаться, и как готовность снова сесть. При этом он увидел голубой комочек во впадине между сиденьем и спинкой. Это был женский платок. – Я никогда не видел твоей жены, – сказал Денби. Майлз рассеянно взглянул на него и взялся за дверную ручку. Я должен остановить его, подумал Денби, я хочу поговорить с ним о Гвен. С чего бы начать? Но он так и не смог ничего придумать. Сказал только: – Бруно хотел познакомиться с твоей женой. Ничего подобного Бруно не хотел. – Ненужные эмоции, – сказал Майлз. – Все это совершенно бессмысленно. Совершенно. И он стал спускаться по лестнице. – Значит, вы говорили обо мне? – спросил Бруно, подозрительно взглянув на Денби. – Да, – ответил Денби раздраженно. – Конечно, говорили. Денби вернулся от Майлза сердитый, и Бруно не мог добиться, что же там произошло. Денби стоял у окна с незадернутыми шторами, глядя в бурую тьму лондонской ночи. Бруно сидел, удобно устроившись среди подушек. Оба они потягивали шампанское. Светлое, небрежно накинутое покрывало усеяно было марками и разрозненными страницами «Ивнинг стандард», сверху лежал первый том «Пауков России», открытый на главе «Пауки Балтийского побережья». – Ну и что вы обо мне говорили? – Он спросил, как ты поживаешь, я рассказал ему про тебя, передал, что ты очень хочешь с ним встретиться, и… – Не нужно было этого говорить. – О боже… – Я не уверен, что очень хочу с ним встретиться, – рассудительно произнес Бруно. – Ну так определись же ты наконец, бога ради. – Не понимаю, отчего ты так расстроен. – Да не расстроен я, черт побери. С тех пор, как он решил повидаться с Майлзом, или, во всяком случае, с того момента, как он отправил Денби к Майлзу, Бруно испытывал противоречивые чувства. С одной стороны, надвигающаяся встреча с сыном вызывала у него какой-то животный страх, а с другой стороны, он боялся того, что ему придется пережить, если Майлз откажется прийти. С ума можно сойти. Но тут Денби, вернувшийся от Майлза, сразу успокоил его. Бруно к тому же охватывала жгучая досада при мысли о том, что Майлз и Денби, чего доброго, могут объединиться и начать строить против него козни. Денби скажет: – Старый болван хочет увидеться с тобой. Ты уж потрафь ему. – Он что, совсем спятил? – ответит Майлз. – Ну и сколько же он еще собирается коптить небо? А почему бы им и не говорить о нем в таком тоне. Они молоды, здоровы, ничем не связаны. Еще он растроганно удивлялся – надо же, столь острые и разнообразные чувства могут возникать у такого старика. «Такого старика», – мысленно повторял он, пока не выступили слезы. Ему было приятно, что он не обратился в примитив под влиянием возраста и болезней. Он был таким же сложным, развитым существом, как и раньше. И даже еще более сложным, много более. Он плел паутину своих чувств, не обрывая ни единой ниточки. Хорошо, он увидится с Майлзом. Однако ничего нельзя было предсказать заранее, и это его пугало. – Конечно, я хочу его видеть, – рассудительно продолжал Бруно, – и все же мне как-то не по себе. Не думай, что я помешался. – Да я и не думаю. Мы с ним откровенно поговорили. – Что значит откровенно? Как он выглядит? – Слегка облысел. – Ты всегда не любил его, Денби. – Это он меня не любил. Я-то его как раз любил. Он был похож на Гвен. Да и сейчас тоже. – Вот почему ты расстроился. – Да. Еще шампанского? – Спасибо. И как же он выглядит? – Раздраженный, озабоченный. Но с тобой он, конечно, будет ласковее. – Не представляю, о чем только с ним говорить, – сказал Бруно. Левой рукой он безотчетно шарил по покрывалу, а дрожащей правой подносил к губам стакан. Шампанское бодрило его. – Всего лучше пригласить Майлза как-нибудь утром. По утрам ты прекрасно себя чувствуешь. – Да-да. Тогда это нужно сделать в субботу или воскресенье. Ты дашь ему знать? – Да. Ну, я пойду, ладно, Бруно? Меня ждут в баре. А вот и сиделка Найджел. Осторожно ступая, явился Найджел, и Денби ушел. Прямые темные волосы Найджела мягко обрамляли его бледное неправильное лицо и сходились дугой под подбородком. Темные глаза были сонными, но он расторопно и заботливо наводил у Бруно порядок перед ужином. Убрал марки, аккуратно сложил «Ивнинг стандард», снова наполнил до краев стакан Бруно золотым пузырчатым шампанским. Оно немного расплескалось на белую, поправленную Найджслом простыню, потому что державшая его пятнистая рука бессильно дрожала. Такая старая-престарая была эта рука. – В туалет хотите? – Нет, не хочу, Найджел, спасибо. – Судорог не было? – Нет, не было. Найджел порхал, как мотылек. Застегнул пуговицы на пижаме Бруно, подставил ему под лопатки подпорку и взбил подушки, отодвинул подальше от кровати лампу и телефон. Закрыл и убрал «Пауков России». Тыльной стороной руки Найджел вытер Бруно щеку. Нежность – восхитительна. У Бруно на глазах выступили слезы. – Я собираюсь повидаться с сыном, Найджел. – Вот это хорошо. – Как ты думаешь, Найджел, возможно ли прощение? Существует ли оно на самом деле, или за этим словом ничего не стоит? Что-то спать хочется. Нельзя ли побыстрее поужинать? Слишком много шампанского. Найджел пьет его из стакана Денби. Найджел порхает, словно мотылек, как бы наполняя комнату мягким, едва слышным шелестом больших крыльев. Глава VIII Денби поправил галстук и нажал на кнопку звонка. Дверь открыла крупнолицая женщина с бледно-песочными волосами, гладко зачесанными назад. Денби тут же забыл о Майлзе. – Я… Здравствуйте… Я… – Вы Денби. – Да. А вы – Диана. – Да, вот и хорошо. Очень хотела с вами познакомиться. Входите. К сожалению, Майлза нет. Откуда-то из глубины дома доносилась тихая музыка. Денби прошел следом за Дианой через темный холл в комнату, которую слабо озаряли последние лучи заходящего солнца. За большими двустворчатыми окнами виднелась асфальтовая площадка, мокрая от недавнего дождя, густые заросли дымчатой, голубоватой зелени. От нагретого солнцем асфальта поднимался легкий пар. Денби не сводил глаз с Дианы. Денби узнал мелодию, это была старая танцевальная музыка, фокстрот времен его юности, и Денби словно окутал туман прошлого. Медленный фокстрот. Диана убавила звук, и музыка стала едва слышна. – Как это мило, что вы заглянули. – Можно было и позвонить. Но я шел мимо и подумал: дай-ка зайду. На самом же деле Денби мучительно хотелось снова увидеться с Майлзом. – Вы насчет встречи Майлза с Бруно? Я так рада, что Майлз собирается пойти к отцу, а вы? – И я рад. Хотел вот узнать, подойдет ли субботнее утро. Майлз по субботам не работает? – Иногда работает, но может освободиться, если нужно. – Что-нибудь к одиннадцати. – А знаете, вы совершенно не такой, каким я вас себе представляла. – Каким же вы меня представляли? – Таким каким-то… Ну, трудно сказать. – Что, Майлз не очень-то лестно отзывался обо мне? – Нет-нет-нет, не то. Я полагала, вы старше и не такой… – Красивый? Они рассмеялись. В убранстве гостиной с мягкими круглыми креслицами, обтянутыми ситцем, смело сочетались яркие тона. Высокий белый камин в стиле «art nouveau»[19] был уставлен блестящими фарфоровыми статуэтками. На стенах в желтую и белую полоску висели вперемежку небольшие картины поздней викторианской поры, силуэты и миниатюры. Продуманная эклектика, стилизация, комната в духе этакого строгого гедонизма, которая могла существовать в XIX веке в Кембридже, в тех пасмурных болотистых местах. Девочка, как сразу же мысленно назвал он Диану, была в шерстяном коротком голубом платье без пояса. Она выглядела пухленькой в этом облегающем платье – округлости груди, живота, бедер четко обрисовывались плавно расширяющимся платьем. У нее были чистые темно-карие глаза, правильный прямой нос, длинные, гладко зачесанные назад волосы, которые сейчас, на солнце, отливали серебристо-золотым блеском. Лицо – непроницаемое, сосредоточенное, как бы жаждущее чего-то. Денби тотчас уловил ее неудовлетворенность, ее готовность к решительным поступкам. Чувственная, соблазнительная девочка, каких теперь не часто встретишь. Истинная гедонистка. – А меня вы такой себе представляли? – Признаться, я вообще не много о вас думал. Зато буду думать теперь. – Вы очень любезны. Они снова рассмеялись. – Хотите выпить? – спросила Диана. – Майлз бросил пить. Вот ужас, правда? Она достала из белого буфета бутылки с джином, вермутом, ликером и небольшие хрустальные бокалы. Денби был благодарен Диане за приглашение. Выпивка в этот час дня была для него ритуалом; после первой вечерней порции всегда наступали минуты блаженства, которое разливалось по всему телу. А сейчас ему было приятно вдвойне, поскольку он не ждал ничего подобного. – Я люблю выпить вечером, но только не в одиночестве. – В таком случае я рад, что зашел и могу составить вам компанию. – И я рада, что вы зашли! А то Майлз совсем оторвался от своей семьи. – От семьи? Да, я, пожалуй, сойду за родственника. – По-моему, семейные узы очень важны. – Смотря какая семья. А чем вы занимаетесь, Диана? – Чем? Я домохозяйка. А вот чем вы занимаетесь, я знаю. – Наверное, я бизнесмен. Или печатник. Все не пойму как следует, кто же я такой. – Я тоже не пойму как следует, кто я такая. Но кажется, это потому, что я вообще никто. – И вы нигде не работаете? – Да нет же. Я сижу дома. – Пылинки сдуваете? – Да. Слежу за домом, за садом, готовлю, навожу красоту. – Творите. – Не валяйте дурака. Выпейте еще. – Майлз когда придет? – Он вернется поздно. У них какое-то сборище на работе, от которого он не смог отвертеться. Он терпеть не может этих сборищ. – Майлз не очень-то общителен, да? – Да, он не выносит людей. – А вы, по-моему, наоборот. – Да, я гораздо общительнее Майлза. Можно мне тоже навестить Бруно? – Конечно. Он очень хочет вас увидеть. – Правда? Я думала, он и не подозревает о моем существовании. – Ну что вы, ему не терпится с вами познакомиться. – Это меня радует. Только пусть сначала Майлз сходит к отцу. А мне всегда хотелось познакомиться с вами и Бруно. Он очень страдает? – И да, и нет. У него нет болей, и он в здравом уме. Он вас полюбит. – И я его полюблю. Какой же я дурак, думал Денби. Даже представить себе не мог, что встречу здесь такую девочку. Просто счастье для Бруно. Она найдет подход к старику. Женщины в этом смыслят гораздо больше. Он снова оглядел комнату. Женщина, которая ничем не занята, сидит в обитом ситчиком кресле и читает. Он увидел книгу на одном из кресел. Джейн Остин. Женщина, которая, наверное, немного скучает. Которая чего-то ждет. – Очень рад, что мы наконец познакомились, – сказал Денби. Господи, какая сексуальная музыка, подумал он. Что же это такое? Очень знакомая мелодия. – Что это за пластинка? Диана усилила звук. Это был медленный фокстрот, классический, благородный, чрезвычайно сладкозвучный, всколыхнувший в душе Денби драгоценный, хотя и не очень уместный, отзвук прошлого. Ноги его сделали заразительное скользящее движение по устилавшему пол гладкому ковру. Он шагнул к Диане, обвил рукой ее талию; они танцевали молча – вперед, назад, поворот, медленно, ритмично, слаженно, их тени, слитые воедино, порхали по стенам следом за ними. Музыка кончилась, и они отстранились друг от друга. Взгляд голубых глаз погрузился в карие, и карие потупились. – Вы прекрасно танцуете, Диана. – Вы тоже. – По-моему, медленный фокстрот – это самый лучший танец на свете. – Да. И самый трудный. – Сто лет не танцевал. – Я тоже. Майлз не выносит танцев. – В свое время я побеждал на танцевальных состязаниях. – Я тоже. – Диана, а что, если я приглашу вас как-нибудь днем в танцевальный зал, знаете, в такой, для всех. Вы придете? – Конечно, нет. – Майлз ведь не будет возражать, как вы думаете? – Денби, не валяйте дурака. – Диана, медленный фокстрот? – Нет. – Медленный фокстрот? – Нет. – Слоуфокс? – Нет. Глава IX Босоногий Найджел сидит на корточках у ограды и смотрит куда-то вниз. Руки в ржавчине, ноги заляпаны грязью. Случайный в этот поздний час прохожий подозрительно оглядывается на него. Найджел, не меняя позы, улыбается, его зубы блестят в полутьме, отражая свет отдаленного уличного фонаря. Прохожий, постояв в нерешительности, пятится и бросается прочь. Продолжая улыбаться, Найджел возвращается к прерванным наблюдениям. За незашторенным окном жилец полуподвальной квартиры укладывается спать. Вот он снимает брюки, небрежно бросает их на пол, подходит к умывальнику, оправляется. Стягивает с себя рубашку с обмахрившимся подолом и принимается деловито чесать подмышки. Вот он перестает чесаться и с серьезным видом нюхает пальцы. Прямо поверх грязного нижнего белья надевает мятую пижаму и неуклюже забирается в постель. Некоторое время он лежит, равнодушно уставившись в потолок и почесываясь, потом выключает свет. Найджел поднимается на ноги. Вот они, достопримечательности его ночного города, места, куда стекаются паломники, места, где грешат, места, где отпускаются грехи. Босоногий Найджел бесшумно скользит по тротуару, прикасаясь к каждому фонарному столбу. Он видел людей попранных, обессиленных, проклинающих, молящихся. Он видел, как человек, подложив мягкую подушечку, становится на колени, складывает в молитве ладони и закрывает глаза. Повсюду из человеческих сот священного города исторгаются молитвы любви и ненависти. Отрешившийся от собственного «я», Найджел тихо обходит семимильными шагами город, а вокруг него со слабым шелестом устремляются ввысь молитвы. Какую бы религию ни исповедовал человек, она всегда возвышает душу. По темным проулкам смуглые почитатели культа в белоснежных одеждах безмолвно несут белые благоухающие гирлянды, дабы прикрыть ими наготу Великого Шивы. Найджел неслышно ступает, перешагивает через улицы, его босые ноги не касаются земли, он невидимый зритель в театре жизни. Вот он у священной реки. Она течет у его ног, черная и полноводная, река слез, уносящая человеческие трупы. Река слез, но Найджел не из тех, кто плачет. Широкая река, исполинская, черная, несет свои воды под звуки надтреснутых церковных колоколов. Эти звуки взлетают стаями летучих мышей, застилая темно-бурое небо. Мутная река покрыта рябью, набухла, вспучилась у берегов. Найджел совершает жертвоприношение: цветы. В каких садах под покровом ночи собирал он их? Он бросает цветы во вздыбившиеся воды, вслед за ними бросает все, что есть у него в карманах: перочинный нож, носовой платок, пригоршню монет. Река принимает со вздохом и цветы, и белый платок, медленно унося их в тоннель ночи. Найджел – бог, раб – стоит прямо, он страдалец за грехи больного города. Он ложится на тротуар, и волны подносят к его зорким глазам иллюминатор баржи. На кровати сидят мужчина и женщина, женщина – голая, мужчина одет. Он ругается, грозит женщине кулаком. Она отрицательно качает головой, с усилием отводит его руку, от натуги и страха лицо ее искажается. Мужчина начинает раздеваться, срывает с себя с проклятиями одежду. Он откидывает одеяло, и женщина ныряет в постель, как зверек в нору, скрывается в ней, натянув одеяло до самых глаз. Мужчина стаскивает с нее одеяло и выключает свет. Найджел лежит на мокром тротуаре, скорбя о грехах человечества. Вот он приподнимает голову, чтобы заглянуть в другое незашторенное окно над самой землей. За неубранным столом бранятся Уилл и Аделаида. Уилл держит за руку Аделаиду, она упрямо пытается вырваться. Уилл отшвыривает ее руку. Тетушка вяжет оранжевую кофту. – Ну так есть у него «Треугольный Мыс»? – Да, их несколько. – Ты должна будешь взять именно тот, что мне нужен. Я тебе покажу, как он выглядит. – Да не собираюсь я брать никакого. – Нет, ты возьмешь, Ади. – Нет, не возьму. – Прямо убил бы тебя, Аделаида. – Отпусти руку, больно. – Так тебе и надо. – Ух, и гад же ты. – А зачем ты приходишь мучить меня? – Отпусти руку. – Тебе доставляет удовольствие меня мучить. – Отпусти. Тетушка не впервые замечает лицо Найджела, застывшее за окном, как луна; она загадочно улыбается и продолжает вязать. А вот Найджел в другом месте простерт перед стеклянной дверью среди густой дымчатой зелени. Сквозь просвет между гардинами ему удается разглядеть худощавого бледного мужчину с узкими продолговатыми глазами, залысиной в густых темных волосах, он спорит о чем-то с худенькой женщиной, у которой руки словно тростинки и лицо изможденное, упрямое, страстное. Это лицо окружают бесформенным темным облаком растрепанные каштановые волосы. – Мир совершенно независим от моей воли. – Да, он, должно быть, замыслен извне. И в нем все идет как идет и происходит как происходит. Без какого-нибудь особенного смысла. – А если бы он и был, этот смысл, то и в нем не было бы ни малейшего смысла. – Если добрая или злая воля и меняет что-то в мире, то только его границы. Он либо увеличивается, либо уменьшается. – Мир счастливого совершенно иной, чем мир несчастного. – Здесь, как со смертью, мир не меняется, а прекращает свое существование. – Смерть – не факт жизни. Ее нельзя пережить. – Но если вечность понимать не как бесконечную временную длительность, а как отрицание времени, то всякий, живя в свой век, одновременно живет и в вечности. – Загадка не в том, что и как в нашем мире, а в том, что он вообще существует. – А уж об этом нам нечего говорить. – А значит, нам следует молчать[20]. В комнату входит прекрасная женщина с лицом крупным и ласковым, как рассвет, в длинном пеньюаре цвета полуночной синевы. Она ставит поднос перед спорящими, садится между ними и примирительно гладит по плечу одного и другого. Глядя на нее с любовью, они маленькими глотками потягивают горячее какао и едят пирожные с заварным кремом. Найджел идет домой. Он становится на колени на мокром скользком мху и видит, как Денби рассматривает себя в зеркале. Денби, улыбаясь, любуется своими ровными белыми зубами. Стоящий на коленях рядом с ним невидимый Найджел тоже улыбается нежной, прощающей, бесконечно грустной улыбкой всемогущего Бога. Глава X Медленный фокстрот. Обнявшись, с полузакрытыми глазами, мечтательно кружатся в танце Денби и Диана. В зале множество отрешенно скользящих немолодых пар, все танцуют очень хорошо. В красноватом приглушенном свете едва различимы сквозь облака сигаретного дыма мраморные колонны, увенчанные позлащенными рогами изобилия, как бы изливающимися на танцующих. Бархатный пурпурный занавес между колоннами спадает мягкими складками, на стенах золоченая мозаика с бирюзово-голубым цветочным орнаментом. Пышные пальмы и папоротники расставлены по углам, скрывают вход. В зале стоит тяжелый приторный дух дешевой косметики и парфюмерии. Отдельные посетители расположились в стороне за столиками, но большинство молча танцуют, полузакрыв глаза, щека к щеке. Переговариваются шепотом. Все это происходит днем. – Денби! – Да. – Мы здесь моложе всех. – Да. – Вы думаете, все эти женщины танцуют со своими мужьями? – Нет, конечно. – А они расскажут об этом своим мужьям? – Нет, конечно. А вы расскажете своему мужу? – Странно думать, что на улице еще день и светит солнце. – Да. – Грешное время. Наверное, в аду всегда это время дня. Диана говорила едва слышно, будто во сне, она вся растворилась в своих ощущениях: щека Денби, прижавшаяся к ее щеке, его правая рука, которая лежала у нее на спине, мягко, легко и уверенно направляя ее в танце. Диана сама не знала, как и почему она оказалась здесь, в танцевальном зале с Денби. Он позвонил. У нее возникло вдруг чувство фатальной неотвратимости их встречи, ее охватило властное, острое и отчетливое желание, чтобы уверенное, как у музыканта, прикосновение пальцев Денби к ее спине повторилось снова. Все было очень необычно. Столько лет прошло в ожидании детей, и лишь недавно она решила, что ждать больше нечего. Чем-то ведь были заполнены эти годы – так чем же? Они были заполнены Майлзом: одиночеством Майлза, неуверенностью Майлза в себе, его нервным истощением, его неспособностью хоть как-то примениться к жизни. Она очень скоро рассталась с честолюбивыми помыслами относительно его карьеры. Но ей хотелось как можно дольше не утратить своего стремления опекать его, согревать ему жизнь. Между тем она немножко кокетничала с друзьями. Она сознавалась себе, что моногамия не в ее натуре, и в то же время хранила верность мужу. Диана замечала, что порой она мечтает о ком-то неведомом, но не о Майлзе. И в то же время она была всецело поглощена им, постоянно, самозабвенно, страстно. Пуповина ее ранней влюбленности в него не обрывалась никогда. Она по-прежнему считала себя счастливой. Хотя со временем, размышляя вечерами на кухне, она обнаружила, что видит их жизнь уже несколько в другом свете, ощущала необходимость перемен и чувствовала, что начинает скучать. Она жила своей неистощимой любовью к Майлзу. Еще она жила какой-то другой, воображаемой жизнью, хотя воображение ее не было столь уж неистощимо. Годами она занималась благоустройством дома и все эти годы сама себе позировала. Позировала в гостиной в шелковом вечернем платье, позировала в нейлоновом пеньюаре в спальне. Составляя букет, она изображала леди, составляющую букет. Она часами красилась, сидя дома одна. Майлз терпеть не мог общества, и они почти не знали развлечений. Она была как проститутка, которая проводит время в ожидании мужчины среди безделушек, сопутствующих ремеслу, только мужчина, которого ждала Диана, был ее муж. Долгие годы она фанатично верила, что для нее было огромным счастьем встретить Майлза. Она и не чаяла заполучить такого незаурядного, аристократического мужа. Ее бы устроила и гораздо более скромная партия. Отец Дианы умер, но она по-прежнему навещала мать в родительском доме; она была ласкова со старушкой, хотя с удовлетворением отмечала, какая пропасть между жизнью матери и ее собственной. Майлз, не помышляя о том, перетащил ее через эту пропасть. И она принялась создавать красивый, элегантный дом, где они сживались годами, как два зверька, уже неотделимые друг от друга. Уяснив себе, что она теперь для Майлза вторая самая любимая, Диана лучше осмыслила свою роль любящей женщины, завоевавшей ответное чувство. Мысли о Парвати не угнетали ее, наоборот. Диана увлеклась этой своей ролью – ролью исцелительницы: она не героиня, заточенная в замке, нет, она таинственная дева у родника, исцеляющая странствующего рыцаря от ран, которые не залечишь никакими снадобьями. Ролью тем более благодарной, что незабвенная героиня из замка давным-давно умерла, милосердно сойдя со сцены. Осталась только дева у родника. Неистребимость же памяти о Парвати была гарантией верности мужа. Покойная Парвати счастливо покровительствовала их союзу. Лиза, бедняжка Лиза, тоже требовала заботы, как и в те далекие дни детства, когда Лиза с ее идеализмом и нехваткой здравого смысла постоянно попадала в затруднительные положения, доставлявшие Диане массу хлопот. Диана была предана сестре, восхищалась ею, опекала ее, и Лиза отвечала ей такой же искренней любовью, что помогало Диане жить, поддерживало ее. Она отдыхала душой, ощущая всем своим естеством близость и родство Лизы, чего в отношениях с Майлзом добилась лишь через долгие годы. В зрелом возрасте жизнь разлучила сестер, и во время редких встреч у них все меньше находилось о чем говорить друг с другом, хотя чувство прежней близости все же сохранилось. Диана радовалась, что Майлз полюбил Лизу; когда Лиза заболела, со стороны супружеской четы было естественно предложить ей, по крайней мере на время, поселиться у них. Они так спорили друг с другом, Лиза и Майлз! Это была какая-то новая, счастливая жизнь. Диане было бесконечно жаль Лизу, однако к ее сочувствию примешивалось понимание того, что сестра – полная ей противоположность, и убежденность в том, что собственная ее удачливость является прямым следствием характера. Приветливая, спокойная, привлекательная Диана казалась всем довольной. Легкая загадочная улыбка купидона, которая не сходила с ее уст, и была улыбкой довольства, лучащимся знамением благополучия, здоровья, удовлетворенности, олицетворением радости бытия. Лиза, никогда не блиставшая красотой, с болезнью утратила и прежнюю свою миловидность. Она была умной, конечно, и, по всей видимости, не такой уж слабой, если справлялась с работой учительницы в одной из истэндских школ, от посещения которой Диане делалось дурно. И все же, несмотря на это, Диана ощущала в Лизе какую-то обреченность. Диана диву давалась, что сестра выздоровела. «Лиза ищет себе смерти», – сказала как-то Диана Майлзу. «Лиза ищет себе страданий, – ответил Майлз, – что далеко не одно и то же». «Она настроена мистически и стремится к самоуничтожению», – заключила Диана. «Мазохистка она, это уж точно», – согласился Майлз. «Я уже пожилая женщина», – думала Диана, оглядывая скользящие мимо, словно погруженные в сон пары. Такая же, как они. Оживление, привнесенное появлением в доме Лизы, улеглось. Уж не дожила ли она, Диана, до того возраста, когда остывшие чувства постоянно требуют обновления? Или сказывается ее испорченность? Она не могла разобраться в себе. Ясно было одно: в ней проснулось волнующее ощущение молодости, которым она обязана неожиданному, чудесному появлению Денби. Конечно, у нее и раньше возникали мысли о Бруно, о Денби, но Денби безотчетно представлялся ей именно таким, каким рисовал его Майлз. Даже после первого появления Денби в их доме она доверчиво выслушивала восклицания Майлза о жирном дураке и клоуне, скалящем зубы. Она не ждала, что будет мгновенно очарована Денби. Это был настоящий сюрприз, в нее словно вдохнули жизнь. Загорелое веселое лицо Денби, его пышная седая шевелюра, подкупающая улыбка уверенного в себе человека стояли у нее перед глазами, пока она молча выслушивала поток саркастических восклицаний Майлза, которому сдержанно сообщила о визите Денби. Образ Денби преследовал ее и в постели. – Соприкосновение тел – это соприкосновение умов. – Вы философ, Денби. – Подумать только, что все эти дурацкие годы мы не знали друг друга. – У меня такое ощущение, что я знаю вас всю жизнь. – У меня тоже. Мне кажется, мы с вами одного склада люди. Правда? – Может быть. С вами мне так легко, никаких тревог. Ведь для женщины моего возраста вовсе не просто позволить себе такой… праздник. – Легко. То есть что-то легкомысленное, несерьезное? – Нет, легко – это значит легко. Вы меня смешите. – Ну и замечательно. Давайте заведем роман. – Нет, Денби, никакого романа. Я люблю мужа. Я не свободна. – Ох. А по-моему, это дурной тон – вести такие речи, тайно танцуя с другим мужчиной. – Боюсь, вы правы, дорогой. – Позвольте ответить искренностью на искренность: вы причинили мне боль. – Позвольте отплатить вам признанием, что я взираю на вашу боль с удовольствием. – Это уже кое-что для начала. – Нет-нет… – Вы уже говорили «нет», потом «да», так что я не теряю надежды. – Напрасно. Мне было приятно, что вам захотелось со мной потанцевать, вот и все. – Нет, не все, раз уж мы оказались в этом прелестном вертепе. – Ну, а мы же не грешим на самом деле. – Так давайте грешить на самом деле. – Денби, у вас есть кто-нибудь? – Женщина? Нет. – Может, у вас другие наклонности? – Боже упаси. Вы меня прямо в краску вогнали. – Значит, так-таки и никого? – Так-таки и никого. Была одна девочка, но она уехала в Австралию. Я скучаю. – Бедный Денби. Только, по-моему, не стоит придавать значения всем нашим чувствам и помыслам. – Моим стоит, поскольку они обращены к вам. И как вы собираетесь с ними обойтись? Вы же понимаете, что я увлечен вами? – Мне уже под пятьдесят. Такого не бывает. – А мне за пятьдесят. Значит, бывает. – Вы все осложняете. Просто на какое-то мгновение я почувствовала себя снова молодой. – Это из-за музыки. Здесь все принадлежит прошлому. Мы встречаемся с нашей молодостью. Я тоже чувствую себя молодым, точнее, человеком без возраста. – Без возраста? Да. Вы очень привлекательны. – Ну так заведем роман? – Нет-нет. – Не собираетесь ли вы рассказать обо всем Майлзу и после этого написать мне записку, что мы не должны больше видеться? Если вы это сделаете, вот тогда я действительно все осложню. – Нет, конечно, я этого не сделаю, это вам не грозит. Но все должно быть спокойно, пристойно, романтично. – Не понимаю я этих слов. Вы имеете в виду шоколад, цветы? – Я имею в виду что-то вроде романтической дружбы. – Романтической дружбы между мужчиной и женщиной не бывает. Я хочу тебя в постели. – Вы не влюблены в меня по-настоящему, и я в вас – тоже. Мы слегка увлеклись друг другом. – Нам пока рано говорить о любви. А что же плохого в том, что мы увлеклись друг другом? Откровенно говоря, я не из тех, кто часто увлекается. – Поддавшись искушению, мы потеряем самое существенное друг в друге, а получим самое несущественное. – Ну вот, теперь уж ты ударилась в философию. Я провожу тебя домой? – Нет. – Майлза еще не будет, слишком рано. – Нет. – Диана, мне бы хоть на минутку остаться с тобой наедине. Я хочу тебя поцеловать. – Нет. Глава XI – Найджел! Три часа, страшный омут ночи. Бруно спал. Ему снилось, что он убил кого-то, женщину, но он не мог вспомнить, кто она, он зарыл ее в саду перед домом в Туикенеме, где провел детство. Прохожие останавливались, смотрели туда, где зарыто тело, показывали на это место пальцами, и Бруно с ужасом заметил, что очертания тела ясно проступают на земле красноватым мерцающим абрисом. Потом был суд, и судья, которым оказался Майлз, приговорил его к смерти. Бруно проснулся с бьющимся сердцем. Когда он уразумел, что это был сон, ему полегчало, но минуту спустя он подумал, что, в сущности, так оно все и есть. Он приговорен к смерти. В комнате с плотно задернутыми шторами царила смоляная тьма, но время можно было узнать по часам с фосфоресцирующими стрелками. Бруно протянул руку, чтобы включить свет, однако лампы рядом не оказалось. Ее, должно быть, перенесли со столика у кровати на стол, который стоял у окна. Порой Аделаида, закончив уборку, забывала поставить лампу обратно. В одиннадцать часов Найджел погасил свет. Бруно лежал, прижав руку к груди. Его сердце бешено колотилось, неровно, с перебоями – как если бы бегун бежал что есть мочи и все время спотыкался. Бруно мучила острая боль в области сердца, к тому же грудь его точно обвили проволокой, которую стягивали все туже и туже. Он шевельнул ногой внутри каркаса, собираясь встать и отыскать лампу, но слабость была так велика, что он не смог двинуться, а левую ногу свело судорогой. Чтобы облегчить боль, он попытался потереть одну ногу о другую. Вот и настало это время, думал Бруно, время беспомощности, неподвижности, ночных горшков: время халата. Подумать только, что ему никогда больше не понадобится халат! Халату предстоит быть сторонним наблюдателем, ожидающим своего часа. Но это же абсурд. Он и прежде чувствовал слабость, и она проходила. Жизнь – это вереница всяких неприятностей, которые проходят. За исключением той одной, последней, которая не пройдет. Бруно сделал усилие, чтобы сдержать слезы. Странное дело, сдерживая их, устало размышлял он, слезы живут где-то в глубине глаз, ты ощущаешь, как они копошатся там, внутри, точно муравьи. Затем наступает легкая разъедающая слабость от теплого прилива, который все прибывает, и вот уже влага струится по щекам. Слезы почти не приносили облегчения. Он с трудом поднял руку, коснулся щеки и поднес соленый палец к губам. Может, я больше и не увижу Майлза, подумал Бруно. Сын казался ему теперь олицетворением смерти. Сердце все продолжало спотыкаться. Что же это за шум, прерывистое жужжание, словно где-то работает мотор. Прислушиваясь, Бруно все никак не мог определить, был ли это громкий звук, доносившийся издалека, или слабый, раздававшийся поблизости. Потом он понял, что это такое. Муха жужжала, запутавшись в паутине. Видимо, она попала в паутину большого tegenaria atrica, который, как было известно Бруно, по-соседски устроился в углу потолка. Муха, отчаянно борясь за жизнь, сопротивлялась все слабее и наконец затихла. Ужас снова охватил Бруно. Час халата. И он снова закричал: – НАЙДЖЕЛ! Дверь тихонько отворилась. – Шшш, вы разбудите Денби. Найджел щелкнул выключателем у двери, подошел к столу, стоящему у окна, включил лампу под зеленым абажуром и погасил верхний свет. Бруно сразу стало легче, он расслабился, но лежал совершенно обессиленный. – Найджел, будь добр, поставь лампу около меня. Кажется, я опрокинул стакан. Вытри, пожалуйста, воду. Надеюсь, она не залила книги? – Вы себя плохо чувствуете? – Нет, ничего. Просто испугался. У меня свело левую ногу. Будь добр, надави вот здесь. Сильнее. Вот так, хорошо. Крепкие теплые руки Найджела сжали больную ногу, и судорога тут же отпустила. – Спасибо, все прошло. Извини, что я тебя разбудил. – Я все равно не спал. – Найджел, приподними меня немножко, я хочу посмотреть, могу ли я двигаться. Бруно, тяжело опираясь на руки, медленно сел в постели, в то время как Найджел поддерживал его под мышки. Потом Найджел поднял одеяло, и Бруно также очень медленно переместил ноги к краю кровати. Оказалось, получается довольно неплохо. – Хотите пройтись? – Нет. Мне только нужно было проверить, могу ли я двигаться. У меня сильная слабость. Мне приснился дурной сон. Ну вот и прекрасно, отпусти меня. Найджел, не мог бы ты побыть немного со мной, пока мне не станет лучше? Посиди, пожалуйста, около меня. – Хорошо. Найджел пододвинул кресло и сел у постели Бруно. Он взял его руки, ползавшие по покрывалу, точно пауки, и стал их гладить. Ласковое, сильное поглаживание от кисти к кончикам пальцев снимало напряжение, благоприятно действуя на больные суставы. Они вполголоса разговаривали. – Отчего ты так добр ко мне, Найджел? Я же знаю, что вызываю отвращение. Никто, кроме тебя, не прикоснулся бы ко мне. Ты что – умерщвляешь плоть? – Не говорите глупостей. – Это ведь так обременительно – возиться со мной. – Я для того и существую. – Странный ты парень, Найджел. Ты ведь верующий, ты веришь в НЕГО. – В НЕГО? Да. – Удивительно, как ОН меняется. Когда я был маленьким, – говорил Бруно, – Бог представлялся мне необъятной пустотой, как небо, да он, возможно, и был в моем представлении небом с его бесконечным дружелюбием, покровительством и любовью к детям. Мне вспоминается мама с указующим вверх перстом и чувство необыкновенной защищенности и счастья, которое я испытывал. Я не особенно много размышлял об Иисусе Христе, хотя, скорее всего, просто я, не задумываясь, в него верил. Но дарило мне счастье и защищало меня огромное пустое яйцо неба. Сам я казался себе сжавшимся комочком внутри этого яйца. Потом, когда я начал наблюдать за пауками, все изменилось. Знаешь, Найджел, есть такой паук amaurobius, он обитает в норке и обзаводится потомством в конце лета, а с наступлением морозов умирает; его потомство переживает холода, питаясь мертвым телом родительницы. Трудно поверить, что тут нет чьего-то умысла. Не знаю, представлял ли я себе дело так, что все это воля Божья, но каким-то образом ОН связывался для меня с этим amaurobius, он сам был amaurobius или теми пауками, которых я наблюдал летними ночами при свете электрического фонарика. Это было дивно, ни с чем не сравнимо, божественно – созерцать пауков, живущих своей, ни на что не похожей жизнью. Позже, в юности, Бог ассоциировался у меня с чувствами. Я думал, что Бог – это любовь, огромная любовь, которая покрывает землю большими влажными поцелуями и все устраивает к лучшему. Я виделся себе преображенным, очищенным, возвышенным. Я никогда не задумывался о непорочности, но в те времена я был непорочен. Я был лучезарно молод. Жил исключительно своими чувствами. Я любил Бога, был влюблен в него, и повсюду в мире царила любовь. Всюду был Бог. Потом он перестал представляться таким всеблагим, сделался суше, мельче походил уже на чиновника, издающего законы. Нужно было жить с оглядкой на него. Он напоминал теперь клерка, который выписывает чеки и счета. И сам я не был уже непорочен и лучезарен. Я больше не любил Бога, он стал наводить на меня уныние. И вот он совершенно отступился от меня, он повел себя как женщина, которую разлюбили, хотя иногда я и встречался с ним – большей частью в деревенских церквах, будучи один, я неожиданно обнаруживал его там. В эти встречи он приобретал иное обличье. Он уже не походил на чиновника, а был растерянным и трогательным, пожалуй, слегка сумасшедшим и каким-то маленьким. Я испытывал к нему жалость. Если бы можно было взять его за руку, я бы повел его, как ребенка. Все же он обитал где-то, в каких-то норах и щелях, и порой я испытывал удивление, натыкаясь на него там. Потом опять он скрылся и представлялся мне уже не более чем плодом художественного вымысла, древней легендой, литературным персонажем. В комнате было тихо. Тускло светила лампа под зеленым абажуром. Найджел перестал массировать Бруно суставы и сидел, подобрав под себя ноги, впившись в него взглядом, с расширенными глазами, с затуманенным взором, оттопырив тонкие губы, покусывая кончик прямых темных волос. Этакая частичка рода человеческого. Он вздохнул – как бы в знак понимания того, о чем говорил Бруно. – Странно, – сказал Бруно, – с одними людьми можно говорить только о сексе, а с другими – только о Боге. С тобой я частенько беседую о Боге. Другие бы этого не поняли. Найджел снова вздохнул. – Найджел, так что же такое Бог? – А почему бы и не пауки? Это была очень хорошая мысль, о пауках. – Хорошая-то хорошая, но у меня недостало выдержки и мужества сохранить верность паукам. Возможно, с этого все и началось. – Неважно, что ОН такое. – Может быть, Бог – это именно секс. Любая энергия имеет сексуальное начало. Как ты думаешь, Найджел? – Может, и секс, не важно что. – А если это так, то как же мы можем быть спасены? – Да и это неважно. – Что поделаешь, – сказал Бруно, – я хочу быть спасенным. Ты любишь ЕГО, Найджел? – Да, я люблю ЕГО. – За что? – Он заставляет меня страдать. – И ты любишь ЕГО за это? – Я люблю страдания. Помолчав, Бруно сказал: – На мой взгляд, каждый походит на то, что любит. Или любит подобное себе. У каждого свой бог. Ты молишься, Найджел? – Я служу. Лучшая молитва – это служение. Полный отказ от себя. – Ты считаешь, нужно обязательно чему-нибудь служить? – Да. Но служение подразумевает еще и терпеливое ожидание. Если ты терпеливо ждешь, ОН придет, ОН найдет тебя. – Мне не довелось сильно страдать, – сказал Бруно. – Но сейчас я готов был бы страдать, если б полагал, что в этом есть какой-то смысл, что этим можно искупить вину; я бы, не колеблясь, предпочел смерти вечное страдание. – Мне кажется, смерть должна быть чем-то прекрасным, чем-то таким, что можно любить. – Ты молод, Найджел. Ты не понимаешь, что такое смерть. – Когда я думаю о смерти, она представляется мне оргазмом тьмы. – Ничего общего с этим смерть не имеет, ничего. – Бруно подумал, не рассказать ли Найджелу о халате, но решил, что не стоит. И добавил: – Я собираюсь встретиться с сыном. Нам надобно простить друг друга. – Это великолепно. Будет ли это так уж великолепно? Достижимо ли абсолютное прощение? И достижимо ли вообще все, к чему мы стремимся? – Ты почти все понимаешь, Найджел. – Я все люблю. – Но ты не понимаешь, что такое смерть. Знаешь, что мне кажется? – сказал Бруно, пристально глядя на халат, едва различимый в тусклом свете. – Мне кажется, Бог – это смерть. Да. Бог – это смерть. Глава XII Денби вошел в гостиную, закрыл за собой дверь и прислонился к ней. Его сердце стучало, как паровой молот. Диана напряженно и прямо стояла у окна. Они пристально, серьезно смотрели друг на друга. Их притягивало друг к другу словно магнитом. Денби стал медленно приближаться к Диане, сшибая по пути круглые, обитые ситцем креслица. Диана не двигалась с места. Приблизительно в метре от нее он остановился. Потом медленно-медленно подошел ближе, раскрыл объятия; и жест этот был не победный, а скорее молящий или, быть может, благословляющий. Словно огладив Диану на расстоянии, благословляющие руки опустились. Глубоко вздохнув, Денби спрятал их за спину. Еще шаг – и отворот его пиджака слегка коснулся ее груди. Она медленно отклонила голову, и он поцеловал ее в губы, продолжая держать руки за спиной. На какое-то время они застыли с закрытыми глазами, припав к устам друг друга. – Метафизика поцелуев, – сказал Денби. Он обнял ее, погладил ее красивую шею и медленно-медленно провел руками по спине. Хрупкая, податливая человеческая шея. Он ощущал, как бьется сердце Дианы. – Прямо целая церемония. – Еще бы, я ведь целую тебя впервые. Первый поцелуй из тысячи. – Или первый из немногих. Кто знает? – Что я говорю? Из миллионов! Диана стояла, по-прежнему опустив руки. – Я истинный и изощренный любитель наслаждений, Диана. – Но мы же не влюблены друг в друга! – Нет, влюблены. Именно так, как подобает в нашем преклонном возрасте. – Когда «Разгул в крови утих»?[21] – Вовсе нет, дорогая. Ну так как насчет романа? – Я же сказала. Я люблю своего мужа. – Совсем недурной поцелуй для девочки, которая любит своего мужа. Ну, будь человеком, обними меня! Или если тебе это не под силу, то хоть улыбнись мне! – Милый, милый, Денби! Господи, как ты прелестен! – Она рассмеялась. Затем порывисто обняла его, спрятав лицо у него на плече. Денби попытался приподнять ее голову, потянул за волосы и поцеловал ее снова. – Поцелуй номер два. Может быть, присядем? – У стены стоял небольшой, отороченный бахромой мягкий диванчик. Это была подходящая комната для свидания. Ее освещали косые лучи холодного заходящего солнца. – Поцелуй номер три. – Я не должна была позволять тебе входить сюда, – сказала Диана. Ей было хорошо в его объятиях, она поправила ему выбившуюся седую прядь. – Ты позволила мне войти сюда, потому что хотела меня видеть. – Боюсь, я очень хотела тебя видеть. – Ну и чудесно! – Но это же нелепо, Денби! Такие разговоры кончаются постелью… – Ну и замечательно! – Но это не то, к чему мы стремимся. – Посмотрим. Это не к спеху. Я пока что три раза тебя поцеловал. Очередь за четвертым поцелуем. Денби начал расстегивать ее платье. Ее рука затрепетала, пытаясь остановить его, и затихла. Пробравшись сквозь белые кружева, он прикоснулся к ее груди. Они замерли, пристально глядя друг на друга широко открытыми затуманенными глазами. В то же мгновение Диана с силой высвободилась из его объятий и выпрямилась. Однако платье она не поправила, и оно так и осталось расстегнутым на груди. – Попробуем поговорить разумно. Расскажи мне о себе. У тебя была девушка, и она уехала в Австралию, так? Когда она уехала? – Около четырех лет назад. – Вы долго были вместе? – Три года. – Как ее звали? – Линда. – И ты не собирался на ней жениться? – Нет. – Почему? Денби подумал. Между тем рука его, отброшенная резким движением Дианы, подкралась к краешку юбки и тихонько скользнула вверх по ноге. Диана была одета сегодня в другое платье, еще более элегантное, из светло-бежевого плотного шелка, с пуговицами сверху донизу. Удобное. – Она не хотела. И я считаю, что мне невозможно жениться снова. – После… Гвен? – После Гвен. Диана вздохнула. – Линда не ревновала тебя к Гвен? – Ни к кому она не ревновала. Она была веселая девочка. – Интересно, может, ты и обо мне так же думаешь? И ты с тех пор один? – С тех пор один. В сущности, Денби не чувствовал себя лгуном. Ну, кое в чем соврал мимоходом. Когда тот же вопрос Диана задала ему в танцевальном зале, он сбросил со счетов Аделаиду, покамест, конечно. Возможно, его побудила к этому и забота о той же Аделаиде. Диана была прелестным подарком. Там видно будет, как у них все сложится, а пока беспокоиться не о чем. Нет нужды отпугивать Диану с самого начала. Денби играл свою роль дерзкого обольстителя как во сне. Он и сам точно не знал, чего он добивается от Дианы. То есть добивался он близости с нею, и не какой-то платонической, а самой земной, откровенной близости. Но как осуществить это, он не задумывался и даже не представлял себе. Он просто шел на поводу у своих чувств, поступал как заблагорассудится; нынче утром он почувствовал непреодолимое желание позвонить Диане, и он позвонил и попросил ее встретиться с ним. Денби не испытывал особенных угрызений совести из-за того, что соблазняет чужую жену, хотя вообще-то предпочитал этим не заниматься. Он считал, что нельзя никому причинять боли, но, если сохранять благоразумие, никто и не пострадает, зато любовники принесут друг другу много счастья, свежего, нежданного, можно сказать, дарового. Была особая прелесть в том, чтобы провести безмозглую старуху жизнь, и Денби очень радовался, когда ему это удавалось, он чувствовал себя поистине благодетелем – благодетелем Линды, благодетелем Аделаиды. А почему бы не облагодетельствовать и Диану, если все в ней выдает скучающую женщину, которой некуда себя деть? Было очевидно, что ей очень хочется встретиться с ним снова. Что же касается Аделаиды, то почему бы не совместить их обеих? Да и рано ломать над этим голову. Вдруг у них с Дианой ничего не получится. А если получится, он может увлечься ею гораздо сильнее, чем теперь. Решать проблемы он будет по мере их возникновения. Кроме того, мысль о том, что он наставит рога Майлзу, не замедлившая прийти ему в голову, была очень заманчива. Так его ничего не связывает с Майлзом. А теперь открывалась прекрасная возможность сопричастности Майлзу, пусть без его ведома, без его на то доброй воли. – Любовь имеет начало, середину и конец, – сказала Диана. Она удержала его нетерпеливую руку. – Хорошо, ну так давай же хотя бы начнем. – Женщины всего хотят навечно. – Женщины имеют несносную привычку уходить от конкретного разговора. Так когда и где мы начнем? Безусловно, в этом-то и заключалась вся сложность. Он бы предпочел не встречаться с Дианой в доме у Майлза. Однако в его собственном была Аделаида. – Мне бы хотелось избежать всяких недоразумений, Денби. Ты мне очень нравишься. Я чувствую себя счастливой… – Вот это ты замечательно говоришь! – Я хочу продлить это счастье. Не испортить его… Ты мог бы стать моим другом… Таким романтическим другом, знаешь… Пожалуйста, давай останемся друзьями. – Ну что ты мне заладила про дружбу, это ведь кощунственно – все равно что транжирить жизнь и совершенно не чтить богов. Признайся, ты сама себе не веришь, Диана. Мы же прекрасно ладим, правда? Это не часто бывает, согласись. Денби и в самом деле поражала необыкновенная легкость их общения – прямо-таки безукоризненный импровизированный спектакль. Он упивался их разговором. Он уже совершенно забыл, как восхитительно флиртовать с умной, тонкой женщиной. – Мне бы хотелось, чтобы ты был моим другом, близким человеком, без всяких неприятностей, был бы… – С таким же успехом я могу быть близким человеком, став твоим любовником, даже еще более близким, надеюсь. – Нет. Это приведет к неприятностям, и я тебя потеряю. – По крайней мере меня радует, что ты перешла от сослагательного наклонения к будущему времени. – Нет-нет, я не имела в виду… – Во всяком случае, я не вижу особенной разницы между тем, чем мы сейчас занимаемся, и постелью. – Мужчины всегда так говорят. Сам знаешь. – Так что же, нам встречаться, не притрагиваясь друг к другу? – Нет, я хочу к тебе притрагиваться, целовать тебя. И больше ничего. То есть я хочу большего, но считаю, что это будет безумие. – В таком случае давай будем безумными. Я знаю, чего хочу. От всех этих объятий и поцелуев я на стенку полезу. – О господи. Наверное, мне не нужно было с тобой встречаться. – Ну-ну. Ты слишком далеко зашла, Диана. Ты ведь любишь жизнь, как и я. Ты не сможешь отобрать меня у себя теперь, когда ты заполучила меня. Правда? Она долго вглядывалась в окно, залитое холодным солнечным светом, потом медленно повернула голову к Денби: – Нет. Она порывисто обняла Денби и припала к его груди. Денби смотрел на серебристо-золотые волосы, которые разметались по рукаву его пиджака. Крепко сжав Диану в объятиях, он провел подбородком по ее лицу, пытаясь поймать губы. – Поцелуй номер… Диана, уклоняясь от поцелуя, опустила голову, и Денби неожиданно увидел прямо перед собой темноволосую худенькую женщину, которая в полной растерянности стояла на пороге гостиной. Он отстранился от Дианы, легонько сжал ее руку и кашлянул. Диана медленно подняла голову, оглянулась и с затуманенными глазами, в которых угадывалось отчаяние, принялась совершенно спокойно поправлять платье. – О, простите, пожалуйста, – натянуто, чуть заикаясь, сказала стоящая в дверях женщина. Она нерешительно повернулась, собираясь уйти. – Не уходи, – сказала Диана. Она поднялась с диванчика, Денби тоже встал. – Денби, это моя сестра, Лиза Уоткин. А это – Денби Оделл. – А, привет… – поколебавшись, она протянула руку, и они обменялись с Денби крепким рукопожатием. – Здравствуйте. Я и не знал, что у тебя есть сестра, – произнес Денби, стараясь вести себя как можно непринужденнее. Лиза, которая стояла, прижав руку к груди, казалась более огорошенной и расстроенной, чем Диана. Она озабоченно смотрела на сестру. Неожиданно они улыбнулись друг другу, и улыбка обнаружила их неуловимое сходство. Только улыбка Дианы была вялой, вымученной, а улыбка Лизы – открытой и какой-то первозданно непосредственной. – Ну ладно, я пошла наверх. – Лиза неловко взмахнула рукой, будто хотела поймать муху, и скрылась за дверью, не взглянув на Денби. Дверь захлопнулась, и шаги стихли. – Вот черт! – сказал Денби. – Ничего, – устало улыбнувшись, ответила Диана. Мгновенно остыв, они оцепенело стояли друг против друга. – Она доложит Майлзу? – Нет. Я скажу, что ты заходил. – Надеюсь, без подробностей? – Без подробностей. – Лучше придумать какой-нибудь предлог. Скажи, я забегал передать, что завтра Бруно ждет его не в одиннадцать, а в полдвенадцатого. Ты уверена, что она не расскажет Майлзу? – Уверена. Она отнюдь не болтлива. Отнюдь. – Она на тебя не очень похожа. У нее такой болезненный вид. – Да, она долго болела. Сейчас все слава Богу. – Одна сестра хорошенькая, другая дурнушка. – На самом деле она красивая, но это нужно разглядеть. – Она намного старше тебя? – На четыре года моложе. – Никогда бы не сказал. В гости пришла? – Нет. Она здесь живет. – О черт, Диана. Как же нам все устроить? – А кто сказал, что нужно что-то устраивать? – Не начинай все сначала. Знаешь, милая, пожалуй, я пойду. Что-то мне стало не по себе, сестра Лиза на меня подействовала. Но мы с тобой скоро увидимся, хорошо? Ничего не решай и не беспокойся. Там посмотрим, как быть. Только нам нужно встретиться. – Да, Денби, может быть, ты и прав. Диана отвела от Денби глаза и стала смотреть на зеленеющий за окном садик, залитый трепещущими лучами заходящего солнца. – Ну, не печалься, моя хорошая. Позвони мне в понедельник на работу. Если не позвонишь, я сам тебе позвоню. – Я позвоню. – Поцелуй номер… Я уже сбился со счета. Диана стояла возле окна, опустив руки, точно такая же, какой он увидел ее, когда вошел сюда; она медленно отвернулась и прислонилась лбом к стеклу. Денби вышел на улицу. Свернув к Олд-Бромптон-роуд, он поднял голову и в окне верхнего этажа увидел обращенное к нему бледное лицо. Женщина поспешно отошла от окна. Денби снова стало не по себе, он вдруг почувствовал озноб, и отчего-то заныло сердце. Кого-то она ему напоминала. Глава XIII «Il est COCU, le chef de gare»[22]. Майлз в раздражении остановился перед домом; до него донеслась песенка, которую распевал Денби. Все утро у Майлза было такое ощущение, будто он собирается на похороны. Он и оделся как на похороны. И чувствовал себя прескверно. Проникнувшись пониманием ответственности за предстоящую встречу с отцом, Майлз ожидал, что и другие заинтересованные лица отнесутся к этому событию с должным пониманием и уважением. Он согнал с лица хмурое выражение и позвонил. «Il est COCU, le chef de gare». Напевая, Денби открыл дверь. – А, это ты, отлично, входи. Аделаида, встречай молодого хозяина. Майлз Гринслив. Аделаида де Креси. Молодая шатенка с высокой затейливой прической, с озабоченным выражением лица, одетая в рабочий халат в голубую и зеленую клетку, кивнула Майлзу и скрылась за лестницей, ведущей на второй этаж. – Это Аделаида. Прислужница, – пояснил Денби. – Может быть, ты не пойдешь туда так сразу? По-моему, нам лучше сначала потолковать. Ты не откажешься от кофе? Аделаида, кофе! – Никакого кофе, спасибо, – сказал Майлз. – Аделаида, не нужно кофе! И Денби, спустившись на несколько ступенек, провел Майлза к двери, ведущей в пристройку, и затем в комнату, которая оказалась его спальней. – Выпить не хочешь? Виски? – Нет, спасибо. Майлз, никогда не бывавший в доме на Стэдиум-стрит, поморщился от неприятного запаха и сырости. Ступеньки казались какими-то замшелыми, облепленными грязью. Возможно, потому, что линолеум был слишком старый. Спальня Денби, темная, хотя и довольно просторная, имела неопрятный, типично холостяцкий вид: кровать с деревянными спинками, туалетный столик, заваленный разным хламом, среди которого были и невычищенные бритвенные принадлежности, и грязная щетка в оправе из слоновой кости; книжная полка ломилась от детективных романов в мягких обложках. Дешевые кретоновые цветастые занавески вытерлись до прозрачности. Сквозь большое подъемное окно виднелся дворик, часть которого была вымощена бетоном, на голой черной земле кое-где цвели одуванчики. Над грязной кирпичной оградой на фоне тревожного облачного неба возвышалась безобразная черная труба электростанции. Накрапывал дождь, щербатый бетон был сер, угрюм. Майлз ощутил вдруг острую тоску, безысходное отчаяние, гнетущее, как никогда. Он устрашился жизненных переживаний, устрашился их власти, сбивающей с толку, терзающей, разрушительной. Он устрашился скверны. – Может быть, снимешь плащ? Аделаида высушит его на кухне. – Нет, спасибо. Послушай, о чем тут толковать? Схожу-ка я лучше к нему, и покончим с этим. – Я только хотел сказать тебе, – тихо промолвил Денби, – он сильно изменился. Я подумал: нужно тебя предупредить. Он совершенно не тот, каким был раньше. – Конечно, я понимаю, что он постарел. – Не просто постарел. Ну хорошо, увидишь сам. Не огорчай его, ладно? – Разумеется. – Он несчастный старик. Он только хочет со всеми быть в мире. – Он меня ждет? – О господи, ну конечно. Ждет с нетерпением. Всю ночь не спал. Понимаешь, он… – Так я пойду к нему, хорошо? У меня нет настроения разговаривать. – Да-да, тогда пойдем, извини… Денби вывел Майлза из пристройки и поднялся с ним по лестнице на второй этаж. На ступеньках была не грязь, это крошился линолеум. Дойдя до маленькой темной лестничной площадки, Денби без стука отворил дверь и переступил порог комнаты: – Вот и он, Бруно. Майлз вошел следом за ним. Краем глаза он заметил, что Денби выскользнул из комнаты и закрыл за собой дверь. Майлз огляделся. У него перехватило дыхание, и он зажал рот рукой, испытав чудовищное потрясение и ужас. Кровь бросилась ему в лицо от стыда. Бруно и в самом деле изменился. В воображении Майлза сложился определенный образ отца. Бруно представлялся ему седовласым, согбенным старцем, с изможденным челом. Теперь же он увидел перед собой не просто голый череп, а огромную, раздувшуюся звероподобную голову на тонком, как сухая палка, теле. Совершенно облысевшая голова Бруно словно бы раздалась, распухла, ее верхняя часть выступала куполом над большими оттопыренными ушами. Лицо, отнюдь не изможденное, по-видимому, тоже разрослось. Нос стал огромным, бесформенным, бугристым. Волосы росли не где положено, а на носу и на щеках, из бородавок и безобразных пятен. Отеки на лице были не морщинистые, а удивительно гладкие, розовые, словно обтянутые детской кожей. Под густыми бровями, из которых торчали, словно хоботки, отдельные, особенно длинные волосы, виднелись щелки глаз, необычайно блестящих и влажных. Узкое, тщедушное, с тонким стебельком шеи тело, на котором пижама болталась как на жерди, распростерлось в постели. Иссохшие, покрытые пятнами руки с изуродованными суставами сновали по покрывалу. – Майлз, – раздался дрожащий голос, каким говорят актеры на сцене, изображая стариков. – Мой мальчик! – Здравствуй, отец! – Сядь сюда, рядом со мной. Майлз испытывал и омерзение, и желание разрыдаться – будто его вот-вот стошнит потоком слез. Он надеялся, что ему удастся скрыть свое состояние. Он деревянно опустился на стул у кровати. Видимо, Бруно, к счастью, не догадывался, как он выглядит. Тошнотворным звериным духом разило от неухоженного старика и грязной постели. – Как ты себя чувствуешь, отец? – По утрам неплохо, лучше всего. Иногда и вечером, после шести, я чувствую себя довольно-таки сносно. Но я уже не поправлюсь, Майлз. Ты знаешь об этом? Тебе говорили? – Ну что ты, отец. Как только потеплеет, ты встанешь на ноги. – Не лги, Майлз. Ты же знаешь, что это неправда. Не будь жестоким… К ужасу Майлза, две крупные прозрачные слезинки показались во влажных щелках глаз и скатились по рыхлому лицу Бруно. Майлз ожидал, что по старому своему обыкновению отец разозлит его, выведет из себя, что его все будет коробить, как всегда. Он решил играть роль, и по этой роли ему надлежало вести себя вежливо и сдержанно, а не так, как когда-то. При этом условии давние враги за столом переговоров и достигнут перемирия. Конечно, возникнут все те же разногласия и все те же ненужные эмоции, но уже в сдержанном, приглушенном виде. Больше всего он опасался ненужных эмоций, но опасения его основывались на прежних представлениях об отце. К такому испытанию он готов не был. И у него недоставало душевных сил на общение с этим чудищем, которое все-таки было его отцом и которое, по всей видимости, ждало от него участия и сострадания. Отец, каким Майлз знал его раньше, никогда не нуждался в сострадании. Майлз опешил. Он твердо полагался на то, что они будут сохранять человеческое достоинство во всех случаях жизни, но с первой же минуты всякие представления о человеческом достоинстве были опрокинуты, вместо этого он столкнулся с до ужаса обнаженной потребностью одного человеческого существа в другом, к чему был совершенно не подготовлен. Да, Бруно чрезвычайно изменился. Он не может быть в здравом уме, думал Майлз, это просто невозможно – судя по его виду. – Извини… отец. Пожалуйста, не… утомляй себя. Я ненадолго. – Нет, не уходи, не уходи! Пятнистые клешни со вспухшими узловатыми суставами, подрагивая, потянулись к нему. Еще немного – и они коснутся его! Майлз слегка отодвинулся вместе со стулом. Он весь сжался, не в силах смотреть на эту огромную, звероподобную, залитую слезами физиономию. – Хорошо, но я не хочу… утомлять тебя, отец… – Майлз, мне нужно тебе все объяснить. Времени осталось очень мало, я знаю, ты не откажешься меня выслушать. Мне необходимо все-все рассказать. Джейни не понимала, она никогда не могла понять, она видела в этом что-то дурное. Эта девушка, Морин, она играла в шахматы в кафе… – Боюсь, я представления не имею, о чем ты, отец. – Она играла в шахматы… – Да-да, конечно. Мне кажется, ты чересчур взволнован. Я позову… – Ты знал об этом, Майлз? Гвен знала? Джейни рассказывала вам про меня и Морин? О Джейни, она была так жестока со мной… В конце концов, это было не таким уж, это вовсе не было… – Я ничего не знаю об этом, отец. – Джейни тебе не рассказывала? Я думал, она обязательно расскажет вам, я был уверен в этом. Ты был слишком… суров со мной… И Гвен тоже. О Господи. Прости меня, Майлз… – Ну что ты, отец… – Прости меня, прости меня. Скажи, что ты прощаешь меня. – Да, естественно, конечно, но… – Я должен обо всем тебе рассказать, я должен сказать тебе все. У меня была любовная связь с этой девушкой, Морин… – Ну что ты, отец, мне кажется, тебе не следует мне этого рассказывать… – Я ходил к ней домой… – Я не хочу этого слушать… – Я обманывал Джейни… – Я не хочу этого слушать! – Мне бы понравилась Парвати, Майлз, я бы принял и полюбил ее, если бы только меня познакомили с ней, если бы только вы дали мне возможность узнать ее, все произошло слишком быстро, я сказал какую-то глупость, не подумав, и это вменили мне в вечную вину, если б вы только дали мне время, если б вы не были такими злыми… – Пожалуйста, отец, все это совершенно ни к чему. Я не хочу говорить о Парвати. – Но я хочу, Майлз. Разве ты не понимаешь, что я думал об этом все эти годы, что это мучило меня? – Мне грустно об этом слышать, но я не вижу смысла… – Я хочу, чтобы ты простил меня. Ты должен меня понять. – Не надо ворошить старое, отец. Все это было слишком давно, все прошло. – Ничего не прошло, все это здесь, здесь… – Не волнуйся, пожалуйста. – Мне бы понравилась Парвати. Я бы полюбил ее, мы все могли бы быть счастливы, я бы полюбил ваших детей. О Майлз, ваших детей… – Прекрати, пожалуйста. – Ты должен простить меня, Майлз, простить по-настоящему, все поняв. Если бы только Парвати… – Я не хочу говорить о Парвати! Это тебя совершенно не касается. Пожалуйста. Наступило молчание. Бруно откинулся на подушки. Поднес дрожащие руки к горлу. Щелки глаз ярко блестели. Он пристально смотрел на сына. – Ты не виделся со мной столько лет. – Ты не отвечал на мои письма. – Это были лживые письма. – Ладно, отец, если ты так думаешь, едва ли мы сможем… Бруно лежал, подтянув к груди острые колени. Он оперся на руку, пытаясь приподняться, его непомерно большая голова то поднималась, то снова падала на подушки. Большое опухшее лицо дрожало. Его сиплый голос вырывался наружу, как шипящая струйка пара. – Ты пришел сюда, чтобы грубить старику отцу? Ты никогда не любил меня, ты всегда был на стороне матери, ты никогда не был мне близок, ты никогда не был любящим и прощающим сыном, как другие, ты был холоден со мной, и ты по-прежнему ненавидишь меня и хочешь, чтобы я умер, умер и сгинул, как все то, чего, по твоим словам, больше не существует. Прекрасно, я скоро умру, и ты можешь забыть, закопать меня, избавиться от меня. Ты не хочешь даже теперь взять на себя труд и разобраться, что же я из себя представляю. Ты во мне видишь только умирающего старика, источающего тошнотворный запах смерти, ты думаешь, что я потерял рассудок, что я лишь груда смердящего, гниющего мяса, тебе противно дотронуться до отца, но у меня еще достанет душевных сил проклясть тебя… – Отец, пожалуйста… – Вон, вон, вон! – Бруно дрожащей рукой неловко схватил стакан с водой, стоящий на столике у кровати. Он как будто хотел швырнуть его в Майлза, но у него не хватило сил поднять стакан, и вода темным пятном разлилась по покрывалу, стакан упал на пол и разбился. – А-а-а, Денби! Денби! Майлз попятился, споткнулся о порог, ступая на ощупь, пересек темную лестничную площадку и бросился по ступенькам вниз. Там он столкнулся с Денби. Денби схватил Майлза за руку и крепко сжал ему запястье. – Все-таки ты довел его, черт тебя побери! Я же тебя предупреждал! Майлз вырвался и, уже выбегая из дома, услышал, как Бруно кричал наверху: – И марок ты не получишь! Ты не получишь марок! Майлз выбежал на улицу, под дождь. Ни в коем случае не нужно было приходить сюда. Ничего другого нечего было и ожидать, все оказалось еще ужасней, чем он себе представлял. Он снова окунулся в этот страшный мир глупости, необузданности, неразберихи. Все-все в нем было осквернено. Глава XIV – Можно к Бруно? Мы не стали звонить, боялись, что вы не разрешите нам прийти. Денби широко раскрытыми глазами смотрел на сестер. Дождь кончился, и облака неслись по грязно-серому небу. Обе женщины были в плащах, с шарфами на голове. Их встревоженные лица расплывались бледными пятнами в тусклом свете непогожего дня. На Диане был пестрый бело-розовый плащ, в руках она держала букет нарциссов. По пустынной улице гулял ветер. – Входите, – сказал Денби, – только я не знаю… может, вам лучше зайти ко мне? Он провел их из темной прихожей вниз, в свою спальню, закрыв за собою дверь, соединяющую пристройку с домом. – Бруно слышит все, что здесь происходит. Лучше бы он не… Спасибо, что пришли. Диана откинула шарф, обнажив голову с гладко зачесанными назад блестящими волосами. – Майлз очень расстроен вчерашним. – Черт бы побрал этого Майлза, вы уж меня простите. – Да, я представляю себе, как он был ужасен, бестактен и так далее. Он сказал, что был слишком потрясен и что Бруно разнервничался. А Майлз этого не выносит. – Чего же он хотел от умирающего старика? Майлз должен был держать себя в руках. – Он старался, я знаю, он очень старался. Но у него создалось впечатление, что Бруно слегка… не в себе. – Бруно в себе. Майлз законченный кретин. – Он был чересчур ошарашен. – Он чертовски спешил. Я хотел объяснить ему, что к чему, но он и слушать не стал. Мне нужно было настоять на своем. – Ну хорошо, а можно нам повидать Бруно? – Сегодня он неважно себя чувствует. – Он тоже расстроился? – Он не просто расстроился, ему очень худо. Трудно требовать от такого больного человека, как Бруно, чтобы он смотрел на вещи философски. Он просто убит этим идиотским свиданием. Я отнесу цветы наверх. Боюсь… – Можно нам зайти на секундочку, только взглянуть на него! – сказала Лиза, которая стояла, прислонившись к двери, не скинув шарфа и не вынимая рук из карманов. – Ну, не знаю. – Денби в первый раз внимательно посмотрел на Лизу. Она была темноволосой в отличие от Дианы, лицо – сухощавое, пряди каштановых волос, выбившиеся из-под мокрого, туго завязанного шарфа, торчали во все стороны, большой нос покраснел от ветра. – Понимаете, – продолжала Лиза, – мне кажется, очень важно что-то срочно предпринять, пока они не пришли к окончательному выводу, что им невозможно видеться. – По-моему, Лиза совершенно права, – подхватила Диана. – Это она придумала, что нам надо прийти, будто бы от Майлза. Мне кажется, может быть, Бруно… Мы бы сказали ему, что Майлз просит прощения… две женщины… – Две женщины! – рассмеялся Денби. – Вы, девочки, думаете, будто вы всесильны. Вы увидите очень больного и в высшей степени сварливого старика. Не воображайте, что вам удастся приручить Бруно. – Мы зайдем только на минутку, – сказала Лиза, – отдадим цветы и немножко поговорим с ним. Он потом будет вспоминать о нашем посещении. Оно скрасит его жизнь, рассеет тяжелое впечатление от встречи с Майлзом.

The script ran 0.044 seconds.