Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джеймс Джойс - Улисс [1914-1921]
Язык оригинала: IRL
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Модернизм, Роман

Аннотация. Великий ирландский писатель Джеймс Джойс (1882 – 1941) стоит у истоков всей модернистской и постмодернистской литературы. Громкое имя и общемировую славу ему снискал «Улисс» – уникальный текст, «роман №1» XX века. Предельно просты и его герой исюжет – один день из жизни дублинского обывателя; но в нехитрую оболочку вмещен весь космос литературы – фейерверк всех стилей и техник письма, виртуознейший язык, переклички с мириадами великих и безвестных текстов, вторжения древних мифов и творение новых, ирония и скандал, издевательство и игра – и встающий из всего этого новый взгляд на искусство, человека и мир. С момента выхода в свет и по сей день «Улисс» остается вызовом Писателя Читателю.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 

Эпизод 1[1]   Сановитый[2], жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва. Желтый халат его, враспояску, слегка вздымался за ним на мягком утреннем ветерке. Он поднял чашку перед собою и возгласил[3]: – Introibo ad altare Dei[4]. Остановясь, он вгляделся вниз, в сумрак винтовой лестницы, и грубо крикнул: – Выходи, Клинк! Выходи, иезуит несчастный! Торжественно он проследовал вперед и взошел на круглую орудийную площадку[5]. Обернувшись по сторонам, он с важностью троекратно благословил башню, окрестный берег и пробуждающиеся горы. Потом, увидев Стивена Дедала, наклонился к нему и начал быстро крестить воздух, булькая горлом и подергивая головой. Стивен Дедал, недовольный и заспанный, облокотясь на последнюю ступеньку, холодно смотрел на дергающееся булькающее лицо, что благословляло его, длинное как у лошади, и на бестонзурную шевелюру, белесую, словно окрашенную под светлый дуб. Бык Маллиган заглянул под зеркальце и тут же опять прикрыл чашку. – По казармам! – скомандовал он сурово. И пастырским голосом продолжал: – Ибо сие, о возлюбленные мои, есть истинная Христина, тело и кровь, печенки и селезенки. Музыку медленней, пожалуйста. Господа, закройте глаза. Минуту. Маленькая заминка, знаете, с белыми шариками. Всем помолчать. Он устремил взгляд искоса вверх, издал долгий, протяжный призывный свист и замер, напряженно прислушиваясь. Белые ровные зубы кой-где поблескивали золотыми крупинками. Златоуст. Резкий ответный свист дважды прозвучал в тишине. – Спасибо, старина, – живо откликнулся он. – Так будет чудненько. Можешь выключать ток! Он соскочил с площадки и с важностью поглядел на своего зрителя, собирая у ног складки просторного халата. Жирное затененное лицо и тяжелый овальный подбородок напоминали средневекового прелата[6], покровителя искусств. Довольная улыбка показалась у него на губах. – Смех да и только, – сказал он весело. – Это нелепое твое имя, как у древнего грека. Ткнув пальцем с дружелюбной насмешкой, он отошел к парапету, посмеиваясь. Стивен Дедал, поднявшись до конца лестницы, устало побрел за ним, но, не дойдя, уселся на край площадки и принялся наблюдать, как тот, пристроив на парапете зеркальце и обмакнув в пену помазок, намыливает шею и щеки. Веселый голос Быка Маллигана не умолкал: – У меня тоже нелепое – Мэйлахи Маллиган, два дактиля. Но тут звучит что-то эллинское, правда ведь? Что-то солнечное и резвое, как сам бычок. Мы непременно должны поехать в Афины. Поедешь, если я раздобуду у тетушки двадцать фунтов? Он положил помазок и в полном восторге воскликнул: – Это он-то поедет? Изнуренный иезуит. Оборвал себя и начал тщательно бриться. – Послушай, Маллиган, – промолвил Стивен негромко. – Да, моя радость? – Долго еще Хейнс будет жить в башне? Бык Маллиган явил над правым плечом свежевыбритую щеку. – Кошмарная личность, а? – сказал он от души. – Этакий толстокожий сакс. Он считает, что ты не джентльмен. Эти мне гнусные англичане! Их так и пучит от денег и от запоров. Он, видите ли, из Оксфорда. А знаешь, Дедал, вот у тебя-то настоящий оксфордский стиль. Он все никак тебя не раскусит. Нет, лучшее тебе имя придумал я: Клинк, острый клинок. Он выбривал с усердием подбородок. – Всю ночь бредил про какую-то черную пантеру, – проговорил Стивен. – Где у него ружье? – Совсем малый спятил, – сказал Маллиган. – А ты перетрусил не на шутку? – Еще бы, – произнес Стивен с энергией и нарастающим страхом. – В кромешном мраке, с каким-то незнакомцем, который стонет и бредит, что надо застрелить пантеру. Ты спасал тонущих[7]. Но я, знаешь ли, не герой. Если он тут останется, я ухожу. Бык Маллиган глядел, насупясь, на бритву, покрытую мыльной пеной. Соскочив со своего возвышения, он торопливо стал рыться в карманах брюк. – Драла! – пробормотал он сквозь зубы. Вернувшись к площадке, он запустил руку в верхний карман Стивена и сказал: – Позвольте одолжиться вашим сморкальником, вытереть нашу бритву. Стивен покорно дал ему вытащить и развернуть напоказ, держа за угол, измятый и нечистый платок. Бык Маллиган заботливо вытер лезвие. Вслед за этим, разглядывая платок, он объявил: – Сморкальник барда. Новый оттенок в палитру ирландского стихотворца: сопливо-зеленый. Почти ощущаешь вкус, правда? Он снова поднялся к парапету и бросил долгий взгляд на залив. Ветерок шевелил белокурую, под светлый дуб, шевелюру. – Господи! – сказал он негромко. – Как верно названо море у Элджи: седая нежная мать! Сопливо-зеленое море. Яйцещемящее море. Эпи ойнопа понтон.[8] Ах, эти греки, Дедал. Надо мне тебя обучить. Ты должен прочесть их в подлиннике. Талатта! Талатта![9] Наша великая и нежная мать[10]. Иди сюда и взгляни. Стивен встал и подошел к парапету. Перегнувшись, он посмотрел вниз на воду и на почтовый пароход, выходящий из гавани Кингстауна. – Наша могущественная мать, – произнес Бык Маллиган. Внезапно он отвел взгляд от моря и большими пытливыми глазами посмотрел Стивену в лицо. – Моя тетка считает, ты убил свою мать[11], – сказал он. – Поэтому она бы мне вообще запретила с тобой встречаться. – Кто-то ее убил, – сумрачно бросил Стивен. – Черт побери, Клинк, уж на колени ты бы мог стать, если умирающая мать просит, – сказал Бык Маллиган. – Я сам гипербореец[12] не хуже тебя. Но это ж подумать только, мать с последним вздохом умоляет стать на колени[13], помолиться за нее – и ты отказываешься. Нет, что-то в тебе зловещее…[14] Оборвал себя и начал намыливать другую щеку. Всепрощающая улыбка тронула его губы. – Но бесподобный комедиант! – шепнул он тихонько. – Клинк, бесподобнейший из комедиантов. Он брился плавно и осмотрительно, в истовом молчании. Стивен, поставив локоть на шершавый гранит, подперев лоб ладонью, неподвижно смотрел на обтерханные края своего черного лоснистого рукава. Боль, что не была еще болью любви, саднила сердце его. Во сне, безмолвно, она явилась ему после смерти, ее иссохшее тело в темных погребальных одеждах окружал запах воска и розового дерева, а дыхание, когда она с немым укором склонилась над ним, веяло сыростью могильного тлена. Поверх ветхой манжеты он видел море, которое сытый голос превозносил как великую и нежную мать. Кольцо залива и горизонта заполняла тускло-зеленая влага. Белый фарфоровый сосуд у ее смертного одра заполняла тягучая зеленая желчь, которую она с громкими стонами извергала из своей гниющей печени в приступах мучительной рвоты. Бык Маллиган заново обтер бритву. – Эх, пес-бедолага! – с участием вздохнул он. – Надо бы выдать тебе рубашку да хоть пару сморкальников. А как те штаны, что купили с рук? – Как будто впору, – отвечал Стивен. Бык Маллиган атаковал ложбинку под нижней губой. – Смех да и только, – произнес он довольно. – Верней будет, с ног. Дознайся, какая там пьянь заразная таскала их. У меня есть отличная пара, серые, в узкую полоску. Ты бы в них выглядел потрясающе. Нет, кроме шуток, Клинк. Ты очень недурно смотришься, когда прилично одет. – Спасибо, – ответил Стивен. – Если они серые, я их не могу носить[15]. – Он их не может носить, – сказал Бык Маллиган своему отражению в зеркале. – Этикет значит этикет. Он мать родную убил, но серые брюки ни за что не оденет. Он сложил аккуратно бритву и легкими касаньями пальцев ощупал гладкую кожу. Стивен перевел взгляд с залива на жирное лицо с мутно-голубыми бегающими глазами[16]. – Этот малый, с кем я сидел в «Корабле» прошлый вечер, – сказал Бык Маллиган, – уверяет, у тебя п.п.с. Он в желтом доме работает у Конопли Нормана. Прогрессивный паралич со слабоумием. Он описал зеркальцем полукруг, повсюду просверкав эту весть солнечными лучами, уже сияющими над морем. Изогнутые бритые губы, кончики блестящих белых зубов смеялись. Смех овладел всем его сильным и ладным телом. – На, полюбуйся-ка на себя, горе-бард! – сказал он. Стивен наклонился и глянул в подставленное зеркало, расколотое кривой трещиной. Волосы дыбом. Так взор его и прочих видит меня[17]. Кто мне выбрал это лицо? Эту паршивую шкуру пса-бедолаги? Оно тоже спрашивает меня. – Я его стянул у служанки из комнаты, – поведал Бык Маллиган. – Ей в самый раз такое. Тетушка ради Мэйлахи всегда нанимает неказистых. Не введи его во искушение. И зовут-то Урсулой[18]. Снова залившись смехом, он убрал зеркальце из-под упорного взгляда Стивена. – Ярость Калибана[19], не видящего в зеркале своего отражения, – изрек он. – Как жалко, Уайльд не дожил на тебя поглядеть! Отступив и показывая на зеркало, Стивен с горечью произнес: – Вот символ ирландского искусства. Треснувшее зеркало служанки[20]. Неожиданно и порывисто Бык Маллиган подхватил Стивена под руку и зашагал с ним вокруг башни, позвякивая бритвой и зеркальцем, засунутыми в карман. – Грех тебя так дразнить, правда, Клинк? – сказал он дружески. – Видит бог, в голове у тебя побольше, чем у них всех. Еще выпад отбит. Скальпель художника страшит его, как меня – докторский. Хладная сталь пера. – Треснувшее зеркало служанки! Ты это скажи тому олуху из Оксфорда да вытяни из него гинею. Он весь провонял деньгами и считает, что ты не джентльмен. А у самого папаша набил мошну, сбывая негритосам слабительное, а может, еще на каких делишках. Эх, Клинк, если бы мы с тобой действовали сообща, уж мы бы кое-что сделали для нашего острова. Эллинизировали бы его. Рука Крэнли. Его рука[21]. – И подумать только, ты вынужден побираться у этих свиней. Я один-единственный понимаю, что ты за человек. Почему ж ты так мало мне доверяешь? Из-за чего все воротишь нос? Из-за Хейнса? Да пусть только пикнет, я притащу Сеймура, и мы ему закатим трепку еще похлеще, чем досталась Клайву Кемпторпу. Крики юных богатеньких голосов в квартире Клайва Кемпторпа. Бледнолицые: держатся за бока от хохота, хватаются друг за друга, ох, умора! Обри, бережно весть эту ей передай! Сейчас помру! В изрезанной рубашке, вьющейся лентами по воздуху, в съехавших до полу штанах, он, спотыкаясь, скачет вокруг стола, а за ним Эйдс из Магдалины с портновскими ножницами. Мордочка ошалелого теленка, позолоченная вареньем. Не надо, не сдирайте штаны! Не набрасывайтесь на меня, как бешеные[22]! Крики из распахнутого окна вспугивают вечер во дворе колледжа. Глухой садовник в фартуке, замаскированный лицом Мэтью Арнольда, продвигается по темному газону с косилкой, вглядываясь в танцующий рой травинок. Нам самим… новое язычество… омфал.[23] – Ладно, пусть остается, – сказал Стивен. – Так-то он ничего, только по ночам. – Тогда в чем же дело? – наседал Бык Маллиган. – Давай рожай. Я-то ведь напрямик с тобой. Что у тебя такое против меня? Они остановились, глядя туда, где тупая оконечность мыса Брэй-Хед покоилась на воде, словно голова спящего кита. Стивен осторожно высвободил руку. – Ты хочешь, чтобы я сказал тебе? – спросил он. – Да, в чем там дело? – повторил Бык Маллиган. – Я ничего не припоминаю. Говоря это, он в упор посмотрел на Стивена. Легкий ветерок пробежал по его лицу, вороша светлую спутанную шевелюру и зажигая в глазах серебряные искорки беспокойства. Стивен, удручаясь собственным голосом, сказал: – Ты помнишь, как я пришел к тебе домой в первый раз после смерти матери? Бык Маллиган, мгновенно нахмурившись, отвечал: – Как? Где? Убей, не могу припомнить. Я запоминаю только идеи и ощущения[24]. Ну и что? Чего там стряслось, бога ради? – Ты готовил чай, – продолжал Стивен, – а я пошел на кухню за кипятком. Из комнат вышла твоя мать и с ней кто-то из гостей. Она спросила, кто у тебя. – Ну? – не отступал Бык Маллиган. – А я что сказал? Я уже все забыл. – А ты сказал, – ответил Стивен ему, – «Да так, просто Дедал, у которого мамаша подохла[25]». Бык Маллиган покраснел и стал казаться от этого моложе и привлекательней. – Я так сказал? – переспросил он. – И что же? Что тут такого? Нервным движением он стряхнул свое замешательство. – А что, по-твоему, смерть, – спросил он, – твоей матери, или твоя, или, положим, моя? Ты видел только, как умирает твоя мать. А я каждый день вижу, как они отдают концы и в Ричмонде, и в Скорбящей, да после их крошат на потроха в анатомичке. Это и называется подох, ничего больше. И не о чем говорить. Ты вот не соизволил стать на колени и помолиться за свою мать, когда она просила тебя на смертном одре. А почему? Да потому, что в тебе эта проклятая иезуитская закваска[26], только она проявляется наоборот. По мне, тут одна падаль и пустая комедия. Ее лобные доли уже не действуют. Она называет доктора «сэр Питер Тизл»[27] и хочет нарвать лютиков с одеяла. Уж не перечь ей, вот-вот все кончится. Ты сам не исполнил ее предсмертную просьбу, а теперь дуешься на меня, что я не скулил, как наемный плакальщик от Лалуэтта. Абсурд! Допустим, я и сказал так. Но я вовсе не хотел оскорбить память твоей матери. Его речь вернула ему самоуверенность. Стивен, скрывая зияющие раны, оставленные словами в его сердце, как можно суше сказал: – Я и не говорю, что это оскорбляет мою мать. – Так что же тогда? – спросил Бык Маллиган. – Это оскорбляет меня, – был ответ. Бык Маллиган круто повернулся на каблуках. – Нет, невозможный субъект! – воскликнул он. И пошел прочь быстрым шагом вдоль парапета. Стивен остался на месте, недвижно глядя на мыс и на спокойную гладь залива. Море и мыс сейчас подернулись дымкой. В висках стучала кровь, застилая взор, и он чувствовал, как лихорадочно горят его щеки. Громкий голос позвал снизу, из башни: – Маллиган, вы где, наверху? – Сейчас иду, – откликнулся Бык Маллиган. Он обернулся к Стивену и сказал: – Взгляни на море. Что ему до всех оскорблений? Бросай-ка лучше Лойолу, Клинк, и двигаем вниз. Наш сакс поджидает уже свой бекон. Голова его задержалась на миг над лестницей, вровень с крышей. – И не хандри из-за этого целый день. У меня же семь пятниц на неделе. Оставь скорбные думы. Голова скрылась, но мерный голос продолжал, опускаясь, доноситься из лестничного проема: Не прячь глаза и не скорби Над горькой тайною любви, Там Фергус правит в полный рост, Владыка медных колесниц.[28] В мирном спокойствии утра тени лесов неслышно проплывали от лестничного проема к морю, туда, куда он глядел. У берега и мористей водная гладь белела следами стремительных легких стоп. Морской волны белеет грудь. Попарные сплетения ударений. Рука, перебирающая струны арфы, рождает сплетения аккордов. Слитносплетенных словес словно волн белогрудых мерцанье. Облако медленно наползает на солнце, и гуще делается в тени зелень залива. Он был за спиной у него, сосуд горьких вод[29]. Песня Фергуса. Я пел ее, оставшись дома один, приглушая долгие сумрачные аккорды. Дверь к ней была открыта: она хотела слышать меня. Безмолвно, с жалостью и благоговением, я приблизился к ее ложу. Она плакала на своем убогом одре. Над этими словами, Стивен: над горькой тайною любви. Где же теперь? Ее секреты в запертом ящичке: старые веера из перьев, бальные книжечки с бахромой, пропитанные мускусом, убор из янтарных бус. Когда она была девочкой, у ее окошка висела на солнце клетка с птицей. Она видела старика Ройса в представлении «Свирепый турка» и вместе со всеми смеялась, когда он распевал: Открою вам, Что рад бы сам Я невидимкой стать. Мимолетные радости, заботливо сложенные, надушенные мускусом. Не прячь глаза и не скорби. Сложены в памяти природы[30], вместе с ее детскими игрушками. Скорбные воспоминания осаждают его разум. Стакан воды из крана на кухне, когда она собиралась к причастию. Яблоко с сахаром внутри, испеченное для нее на плите в темный осенний вечер. Ее изящные ногти, окрашенные кровью вшей с детских рубашонок. Во сне, безмолвно, она явилась ему, ее иссохшее тело в темных погребальных одеждах окружал запах воска и розового дерева, ее дыхание, когда она склонилась над ним с неслышными тайными словами, веяло сыростью могильного тлена[31]. Ее стекленеющие глаза уставились из глубин смерти, поколебать и сломить мою душу. На меня одного. Призрачная свеча освещает ее агонию. Призрачные блики на искаженном мукой лице. Громко раздается ее дыхание, хриплое, прерывающееся от ужаса, и, став на колени, все молятся. Взгляд ее на мне, повергнуть меня. Liliata rutilantium te confessorum turma circumdet: iubilantium te virginum chorus excipiat[32]; Упырь! Трупоед![33] Нет, мать. Отпусти меня. Дай мне жить. – Эгей, Клинк! Голос Быка Маллигана раздался певуче в глубине башни, приблизился, долетев от лестницы, позвал снова. Стивен, еще содрогаясь от вопля своей души, услышал теплый, щедрый солнечный свет и в воздухе за своей спиной дружеские слова. – Будь паинькой, спускайся, Дедал. Завтрак готов. Хейнс извиняется за то, что мешал нам спать. Все улажено. – Иду, – сказал Стивен, оборачиваясь. – Давай, Христа ради, – говорил Маллиган. – И ради меня, и ради всеобщего блага. Его голова нырнула и вынырнула. – Я ему передал про твой символ ирландского искусства. Говорит, очень остроумно. Вытяни из него фунт, идет? То бишь, гинею. – Мне заплатят сегодня, – сказал Стивен. – В школьной шарашке? – осведомился Маллиган. – А сколько? Четыре фунта? Одолжи нам один. – Как угодно, – отвечал Стивен. – Четыре сверкающих соверена! – вскричал с восторгом Бык Маллиган. – Устроим роскошный выпивон на зависть всем раздруидам. Четыре всемогущих соверена. Воздев руки, он затопал по каменным ступеням вниз, фальшиво распевая с лондонским простонародным акцентом: Веселье будет допоздна, Мы хлопнем виски и вина, В день Коронации Мы славно покутим! Веселье будет допоздна, И все мы покутим! Лучи солнца веселились над морем. Забытая никелевая чашка для бритья поблескивала на парапете. Почему я должен ее относить? Может, оставить тут на весь день, памятником забытой дружбе? Он подошел к ней, подержал с минуту в руках, осязая ее прохладу, чувствуя запах липкой пены с торчащим в ней помазком. Так прежде я носил кадило в Клонгоузе. Сейчас я другой и все-таки еще тот же. Опять слуга. Прислужник слуги[34]. В мрачном сводчатом помещении внутри башни фигура в халате бодро сновала у очага, то скрывая, то открывая желтое его пламя. Мягкий дневной свет падал двумя снопами через высокие оконца на вымощенный плитами пол, и там, где снопы встречались, плыло, медленно вращаясь, облако дыма от горящего угля и горелого жира. – Этак мы задохнемся, – заметил Бык Маллиган. – Хейнс, вы не откроете дверь? Стивен поставил бритвенную чашку на шкафчик. Долговязый человек, сидевший на подвесной койке, направился к порогу и отворил внутреннюю дверь. – А у вас есть ключ? – спросил голос. – Ключ у Дедала, – отозвался Бык Маллиган. – Черти лохматые, я уже задыхаюсь! Не отрывая взгляда от очага, он взревел: – Клинк! – Ключ в скважине, – сказал Стивен, подходя ближе. Ключ с резким скрежетом дважды повернулся в замке, и тяжелая наружная дверь впустила долгожданные свет и воздух. Хейнс остановился в дверях, глядя наружу. Стивен придвинул к столу свой чемодан, поставив его торчком, и уселся ждать. Бык Маллиган шваркнул жарево на блюдо рядом с собой. Потом отнес блюдо и большой чайник к столу, поставил и вздохнул с облегчением. – Ах, я вся таю, – произнес он, – как сказала свечка, когда… Но – тес! Про это не будем. Клинк, проснись! Подавай хлеб, масло, мед. Присоединяйтесь, Хейнс. Кормежка готова. Благослови, Господи, нас и эти дары твои. Черт побери, молока нет! Стивен достал из шкафчика масленку, хлеб и горшочек с медом. Бык Маллиган, усевшись, вскипел внезапным негодованием. – Что за бардак? – возмутился он. – Я ж ей сказал – прийти в начале девятого. – Можно и без молока обойтись, – сказал Стивен. – В шкафчике есть лимон. – Да пошел ты со своими парижскими замашками! – отвечал Бык Маллиган. – Я хочу молочка из Сэндикоува. Хейнс, направляясь к ним от дверей, сообщил: – Идет ваша молочница с молоком. – Благодать божия! – воскликнул Бык Маллиган, вскакивая со стула. – Присаживайтесь. Наливайте чай. Сахар в пакете. А с треклятой яичницей я больше не желаю возиться. Он кое– как раскромсал жарево на блюде и раскидал его по трем тарелкам, приговаривая: – In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti[35]. Хейнс сел и принялся разливать чай. – Кладу всем по два куска, – сказал он. – Слушайте, Маллиган, какой вы крепкий завариваете! Бык Маллиган, нарезая хлеб щедрыми ломтями, замурлыкал умильным старушечьим голоском: – Как надоть мне чай заваривать, уж я так заварю, говаривала матушка Гроган[36]. А надоть нужду справлять, уж так справлю. – Боже правый, вот это чай, – сказал Хейнс. Бык Маллиган, нарезая хлеб, так же умильно продолжал: – Уж такой мой обычай, миссис Кахилл, это она говорит. А миссис Кахилл на это: Ахти, сударыня, только упаси вас Господи делать оба дела в одну посудину. На кончике ножа он протянул каждому из сотрапезников по толстому ломтю хлеба. – Это же фольклор, – сказал он очень серьезно, – это для вашей книги, Хейнс. Пять строчек текста и десять страниц комментариев насчет фольклора и рыбообразных божеств Дандрама. Издано сестрами-колдуньями в год великого урагана[37]. Он обернулся к Стивену и, подняв брови, спросил его с крайней заинтересованностью: – Не можете ли напомнить, коллега, где говорится про посудину матушки Гроган, в «Мабиногионе»[38] или в упанишадах? – Отнюдь не уверен, – солидно отвечал Стивен. – В самом деле? – продолжал Бык Маллиган прежним тоном. – А отчего же, будьте любезны? – Мне думается, – сказал Стивен, не прерывая еды, – этого не найти ни в «Мабиногионе», ни за его пределами. Матушка Гроган, по всей вероятности, состоит в родстве с Мэри Энн. Бык Маллиган расплылся от удовольствия. – Прелестно! – произнес он сюсюкающим и слащавым голосом, показывая белые зубы и жмурясь довольно. – Вы так полагаете? Совершенно прелестно! Затем, вдруг нарочито нахмурясь, он хрипло, скрипуче зарычал, рьяно нарезая новые ломти: На старуху Мэри Энн Ей плевать с высоких стен, Но, задравши свой подол… Набив рот яичницей, он жевал и мычал. В дверях, заслоняя свет, появилась фигура женщины. – Молоко, сэр! – Заходите, сударыня, – сказал Маллиган. – Клинк, подай-ка кувшин. Старушка вошла и остановилась около Стивена. – Славное утречко, сэр, – сказала она. – Слава Богу. – Кому-кому? – спросил Маллиган, поглядев на нее. – Ах да, конечно! Стивен, протянув руку за спину, достал из шкафчика молочный кувшин. – Наши островитяне, – заметил Маллиган Хейнсу как бы вскользь, – нередко поминают сборщика крайней плоти[39]. – Сколько, сэр? – спросила старушка. – Одну кварту, – ответил Стивен. Он смотрел, как она наливает в мерку, а оттуда в кувшин, густое белое молоко, не свое. Старые сморщенные груди. Она налила еще мерку с избытком. Древняя и таинственная, она явилась из утреннего мира, быть может, вестницей. Наливая молоко, она расхваливала его. В сочных лугах, чуть свет, она уже доила, сидя на корточках, ведьма на поганке, скрюченные пальцы проворны у набухшего вымени. Мычанием встречала ее привычный приход скотинка, шелковая от росы. Бедная старушка, шелковая коровка – такие прозвища давались ей в старину[40]. Старуха-странница, низший род бессмертных, служащая своему захватчику и своему беззаботному обманщику, познавшая измену обоих, вестница тайны утра. Служить или укорять, он не знал; однако гнушался заискивать перед нею. – И впрямь прекрасное, сударыня, – согласился Бык Маллиган, наливая им в чашки молоко. – Вы, сэр, отведайте, – сказала она. Уступая ей, он сделал глоток. – Если бы все мы могли питаться такой вот здоровой пищей, – объявил он звучно, – в этой стране не было бы столько гнилых зубов и гнилых кишок. А то живем в болоте, едим дешевую дрянь, а улицы вымощены навозом, пылью и чахоточными плевками. – А вы, сэр, на доктора учитесь? – спросила старушка. – Да, сударыня, – ответил Бык Маллиган. Стивен слушал, храня презрительное молчание. Она покорно внимает зычному голосу своего костоправа и врачевателя, меня она знать не знает. Голосу, который отпустит ей грехи и помажет для погребения ее тело, кроме женских нечистых чресл, сотворенное из плоти мужской не по подобию Божию, в добычу змею. И тому голосу, что сейчас заставляет ее умолкнуть, с удивлением озираясь. – Вы понимаете, что он говорит? – осведомился у нее Стивен. – Это вы по-французски, сэр? – спросила старушка Хейнса. Хейнс с апломбом обратил к ней новую тираду, еще длинней. – Это по-ирландски, – объяснил Бык Маллиган. – Вы гэльский знаете? – Я так и думала по звуку, это ирландский, – сказала она. – А вы не с запада, сэр[41]? – Я англичанин, – ответил Хейнс. – Он англичанин, – повторил Бык Маллиган, – и он считает, в Ирландии надо говорить по-ирландски. – Нет спору, надо, – сказала старушка, – мне и самой стыд, что не умею на нашем языке. А люди умные говорят, язык-то великий. – Великий – это не то слово, – заявил Бык Маллиган. – Он абсолютно великолепен. Плесни нам еще чайку, Клинк. Не хотите ли чашечку, сударыня? – Нет, сэр, спасибо, – отвечала старушка, повесив на руку бидон и собираясь идти. Хейнс обратился к ней: – А счет у вас есть? Маллиган, надо бы заплатить, верно? Стивен снова наполнил чашки. – Счет, сэр? – неуверенно переспросила она. – Это значит, семь дней по пинте по два пенса это семь раз по два это шиллинг два пенса да эти три дня по кварте по четыре пенса будет три кварты это выходит шиллинг да там один и два всего два и два, сэр. Бык Маллиган вздохнул и, отправив в рот горбушку, густо намазанную маслом с обеих сторон, вытянул вперед ноги и начал рыться в карманах. – Платить подобает с любезным видом, – сказал улыбаясь Хейнс. Стивен налил третью чашку, слегка закрасив ложечкой чая густое жирное молоко. Бык Маллиган выудил из кармана флорин и, повертев его в пальцах, воскликнул: – О, чудо! Он пододвинул флорин по столу к старушке, приговаривая: – Радость моя, для тебя все, что имею, отдам[42]. Стивен вложил монету в ее нежадную руку. – За нами еще два пенса, – заметил он. – Это не к спеху, сэр, – уверяла она, убирая монету. – Совсем не к спеху. Всего вам доброго, сэр. Поклонившись, она ушла, напутствуемая нежным речитативом Быка Маллигана: – Я бы с восторгом весь мир К милым повергнул стопам. Он обернулся к Стивену и сказал: – Серьезно, Дедал. Я совсем на мели. Беги в свою школьную шарашку да принеси оттуда малость деньжонок. Сегодня бардам положено пить и пировать. Ирландия ожидает, что в этот день каждый выполнит свой долг[43]. – Что до меня, – заметил Хейнс, поднимаясь, – то я должен сегодня посетить вашу национальную библиотеку. – Сперва поплавать, – заявил Бык Маллиган. Он обернулся к Стивену и самым учтивым тоном спросил: – Не сегодня ли, Клинк, день твоего ежемесячного омовения? И пояснил, обращаясь к Хейнсу: – Оный нечистый бард имеет правило мыться один раз в месяц. – Всю Ирландию омывает Гольфстрим, – промолвил Стивен, поливая хлеб струйкой меда. Хейнс отозвался из угла, легким узлом повязывая шейный платок под открытым воротом спортивной рубашки: – Я буду собирать ваши изречения, если вы позволите. Обращено ко мне. Они моются, банятся, оттираются. Жагала сраму[44]. Совесть. А пятно все на месте[45]. – Это отлично сказано, что треснувшее зеркало служанки – символ ирландского искусства. Бык Маллиган, толкнув Стивена ногой под столом, задушевно пообещал: – Погодите, Хейнс, вот вы еще послушаете его о Гамлете. – Нет, я в самом деле намерен, – продолжал Хейнс, обращаясь к Стивену. – Я как раз думал на эту тему, когда пришло это ветхое создание. – А я что-нибудь заработаю на этом? – спросил Стивен. Хейнс рассмеялся и сказал, снимая мягкую серую шляпу с крюка, на котором была подвешена койка: – Чего не знаю, того не знаю. Неторопливо он направился к двери. Бык Маллиган перегнулся к Стивену и грубо, с нажимом прошипел: – Не можешь без своих штучек. Для чего ты это ему? – А что? – возразил Стивен. – Задача – раздобыть денег. У кого? У него или у молочницы. По-моему, орел или решка. – Я про тебя ему уши прожужжал, – не отставал Бык Маллиган, – а тут извольте, ты со своим вшивым злопамятством да замогильными иезуитскими шуточками. – У меня нет особой надежды, – заметил Стивен, – как на него, так и на нее. Бык Маллиган трагически вздохнул и положил руку Стивену на плечо. – Лишь на меня, Клинк, – произнес он. И совсем другим голосом добавил: – Честно признаться, я и сам считаю, ты прав. На хрена они, кроме этого, сдались. Чего ты их не морочишь, как я? Пошли они все к ляду. Надо выбираться из этого бардака. Он встал, важно распустил пояс и совлек с себя свой халат, произнося отрешенным тоном: – И был Маллиган разоблачен от одежд его[46]. Содержимое карманов он выложил на стол со словами: – Вот тебе твой соплюшник. И, надевая жесткий воротничок и строптивый галстук, стыдил их и укорял, а с ними и запутавшуюся часовую цепочку. Руки его, нырнув в чемодан, шарили там, покуда он требовал себе чистый носовой платок. Жагала сраму. Клянусь богом, мы же обязаны поддерживать репутацию. Желаю бордовые перчатки и зеленые башмаки. Противоречие. Я противоречу себе[47]? Ну что же, значит, я противоречу себе. Ветреник Малахия. Его говорливые руки метнули мягкий черный снаряд. – И вот твоя шляпа, в стиле Латинского Квартала. Стивен поймал ее и надел на голову. Хейнс окликнул их от дверей: – Друзья, вы двигаетесь? – Я готов, – отозвался Бык Маллиган, идя к двери. – Пошли, Клинк. Кажется, ты уже все доел после нас. Отрешенный и важный, проследовал он к порогу, не без прискорбия сообщая: – И, пойдя вон, плюхнулся с горки. Стивен, взяв ясеневую тросточку, стоявшую у стены, тронулся за ним следом. Выйдя на лестницу, он притянул неподатливую стальную дверь и запер ее. Гигантский ключ сунул во внутренний карман. У подножия лестницы Бык Маллиган спросил: – А ты ключ взял? – Да, он у меня, – отвечал Стивен, перегоняя их. Он шел вперед. За спиной у себя он слышал, как Бык Маллиган сбивает тяжелым купальным полотенцем верхушки папоротников или трав. – Кланяйтесь, сэр. Да как вы смеете, сэр. Хейнс спросил: – А вы платите аренду за башню? – Двенадцать фунтов, – ответил Бык Маллиган. – Военному министру, – добавил Стивен через плечо. Они приостановились, покуда Хейнс разглядывал башню. Потом он заметил: – Зимой унылое зрелище, надо думать. Как она называется, Мартелло? – Их выстроили по указанию Билли Питта[48], – сказал Бык Маллиган, – когда с моря угрожали французы. Но наша – это омфал. – И какие же у вас идеи о Гамлете? – спросил у Стивена Хейнс. – О нет! – воскликнул страдальчески Бык Маллиган. – Я этого не выдержу, я вам не Фома Аквинат, измысливший пятьдесят пять причин. Дайте мне сперва принять пару кружек. Он обернулся к Стивену, аккуратно одергивая лимонный жилет: – Тебе ж самому для такого надо не меньше трех, правда, Клинк? – Это уж столько ждет, – ответил тот равнодушно, – может и еще подождать. – Вы разжигаете мое любопытство, – любезно заметил Хейнс. – Тут какой-нибудь парадокс? – Фу! – сказал Маллиган. – Мы уже переросли Уайльда и парадоксы. Все очень просто. Он с помощью алгебры доказывает, что внук Гамлета – дедушка Шекспира, а сам он призрак собственного отца. – Как-как? – переспросил Хейнс, показывая было на Стивена. – Вот он сам? Бык Маллиган накинул полотенце на шею наподобие столы патера и, корчась от смеха, шепнул на ухо Стивену: – О, тень Клинка-старшего! Иафет в поисках отца[49]! – Мы по утрам усталые, – сказал Стивен Хейнсу. – А это довольно долго рассказывать. Бык Маллиган, снова зашагавший вперед, воздел руки к небу. – Только священная кружка способна развязать Дедалу язык, – объявил он. – Я хочу сказать, – Хейнс принялся объяснять Стивену на ходу, – эта башня и эти скалы мне чем-то напоминают Эльсинор. «Выступ утеса[50] грозного, нависшего над морем», не так ли? Бык Маллиган на миг неожиданно обернулся к Стивену, но ничего не сказал. В этот сверкнувший безмолвный миг Стивен словно увидел свой облик, в пыльном дешевом трауре, рядом с их яркими одеяниями. – Это удивительная история, – сказал Хейнс, опять останавливая их. Глаза, светлые, как море под свежим ветром, еще светлей, твердые и сторожкие. Правитель морей, он смотрел на юг, через пустынный залив, где лишь маячил смутно на горизонте дымный плюмаж далекого пакетбота да парусник лавировал у банки Маглине. – Я где-то читал богословское истолкование, – произнес он в задумчивости. – Идея Отца и Сына. Сын, стремящийся к воссоединению с Отцом. Бык Маллиган немедля изобразил ликующую физиономию с ухмылкою до ушей. Он поглядел на них, блаженно разинув красивый рот, и глаза его, в которых он тут же пригасил всякую мысль, моргали с полоумным весельем. Он помотал туда-сюда болтающейся башкой болванчика, тряся полями круглой панамы, и запел дурашливым, бездумно веселым голосом: Я юноша странный, каких поискать[51], Отец мой был птицей, еврейкою – мать. С Иосифом-плотником жить я не стал. Бродяжничал и на Голгофу попал. Он предостерегающе поднял палец: А кто говорит, я не бог, тем плутам Винца, что творю из воды, я не дам. Пусть пьют они воду, и тайна ясна, Как снова я воду творю из вина. Быстрым прощальным жестом он подергал за Стивенову тросточку и устремился вперед, к самому краю утеса, хлопая себя по бокам, как будто плавниками или крыльями, готовящимися взлететь, и продолжая свое пение: Прощай же и речи мои запиши, О том, что воскрес я, везде расскажи. Мне плоть не помеха, коль скоро я бог, Лечу я на небо… Прощай же, дружок! Выделывая антраша, он подвигался на их глазах к сорокафутовому провалу, махая крылоподобными руками, легко подскакивая, и шляпа ветреника колыхалась на свежем ветру, доносившем до них его отрывистые птичьи крики. Хейнс, который посмеивался весьма сдержанно, идя рядом со Стивеном, заметил: – Мне кажется, тут не стоит смеяться. Он сильно богохульствует. Впрочем, я лично не из верующих. С другой стороны, его веселье как-то придает всему безобидность, не правда ли? Как это у него называется? Иосиф-плотник? – Баллада об Иисусе-шутнике, – буркнул Стивен. – Так вы это раньше слышали? – спросил Хейнс. – Каждый день три раза, после еды, – последовал сухой ответ. – Но вы сами-то не из верующих? – продолжал расспрашивать Хейнс. – Я хочу сказать: верующих в узком смысле слова. Творение из ничего, чудеса, Бог как личность. – Мне думается, у этого слова всего один смысл, – сказал Стивен. Остановясь, Хейнс вынул серебряный портсигар с мерцающим зеленым камнем. Нажав на пружину крышки большим пальцем, он раскрыл его и протянул Стивену. – Спасибо, – отозвался тот, беря сигарету. Хейнс взял другую себе и снова защелкнул крышку. Спрятав обратно портсигар, он вынул из жилетного кармана никелированную трутницу, тем же манером раскрыл ее, прикурил и, заслонив язычок пламени ладонью, подставил Стивену. – Да, конечно, – проговорил он, когда они пошли дальше. – Вы либо веруете, либо нет, верно? Лично я не мог бы переварить идею личного Бога. Надеюсь, вы ее не придерживаетесь? – Вы видите во мне, – произнес Стивен мрачно и недовольно, – пример ужасающего вольнодумства. Он шел, выжидая продолжения разговора, держа сбоку ясеневую тросточку. Ее кованый наконечник легко чертил по тропинке, поскрипывая у ног. Мой дружочек следом за мной, с тоненьким зовом: Стииииии-вии! Волнистая линия вдоль тропинки. Они пройдут по ней вечером, затемно возвращаясь. Он хочет ключ. Ключ мой, я плачу аренду. Но я ем хлеб его, что горестен устам[52]. Отдай и ключ. Все отдай. Он спросит про него. По глазам было видно. – В конечном счете… – начал Хейнс. Стивен обернулся и увидал, что холодный взгляд, смеривший его, был не таким уж недобрым. – В конечном счете, мне кажется, вы способны достичь свободы. Похоже, что вы сами себе господин. – Я слуга двух господ, – отвечал Стивен, – или, если хотите, госпож, англичанки и итальянки. – Итальянки? – переспросил Хейнс. Полоумная королева, старая и ревнивая. На колени передо мной. – А некто третий, – продолжал Стивен, – желает, чтобы я был у него на побегушках. – Итальянки? – спросил снова Хейнс. – Что это значит? – Британской империи, – пояснил Стивен, покраснев, – и Римской святой соборной и апостольской церкви. Прежде чем заговорить, Хейнс снял с нижней губы приставшие крошки табака. – Вполне понимаю вас, – спокойно заметил он. – Я бы даже сказал, для ирландца естественно так думать. Мы в Англии сознаем, что обращались с вами несправедливо. Но повинна тут, видимо, история. Гордые полновластные титулы прозвучали в памяти Стивена победным звоном медных колоколов: et unam sanctam catholicam et apostolicam ecclesiam[53]– неспешный рост, вызревание догматов и обрядов, как его собственных заветных мыслей, химия звезд. Апостольский символ[54] в мессе папы Марцеллия[55], голоса сливаются в мощное утверждающее соло, и под их пение недреманный ангел церкви воинствующей обезоруживал ересиархов и грозил им. Орды ересей в скособоченных митрах разбегаются наутек: Фотий, орава зубоскалов, средь коих и Маллиган, Арий, воевавший всю жизнь против единосущия Сына Отцу, Валентин, что гнушался земным естеством Христа, и хитроумный ересиарх из Африки, Савеллий, по чьим утверждениям Отец Сам был собственным Сыном[56]. Слова, которые только что сказал Маллиган, зубоскаля над чужеземцем. Пустое зубоскальство. Неизбежная пустота ожидает их, всех, что ткут ветер[57]: угрозу, обезоруживанье и поражение несут им стройные боевые порядки ангелов церкви, воинство Михаила[58], в пору раздоров всегда встающее на ее защиту с копьями и щитами. Браво, бис! Продолжительные аплодисменты. Zut! Nom de Dieu![59] – Я, разумеется, британец, – продолжал голос Хейнса, – и мыслю я соответственно. К тому же мне вовсе не хочется увидеть свою страну в руках немецких евреев. Боюсь, что сейчас это главная опасность для нашей нации. Двое, наблюдая, стояли на краю обрыва – делец и лодочник. – Плывет в Баллок. Лодочник с неким пренебрежением кивнул на север залива. – Там будет саженей пять[60], – сказал он. – Туда его и вынесет после часу, когда прилив начнется. Нынче девятый день. Про утопленника. Парус кружит по пустынной бухте, поджидая, когда вынырнет раздутый мешок и обернет к солнцу солью беленное вспученное лицо. А вот и я. Извилистой тропкой они спустились к неширокому заливчику. Бык Маллиган стоял на камне без пиджака, отшпиленный галстук струился по ветру за плечом. Поблизости от него юноша, держась за выступ скалы, медленно по-лягушачьи разводил зелеными ногами в студенистой толще воды. – А брат с тобой, Мэйлахи? – Да нет, он в Уэстмите, у Бэннонов. – Все еще? Мне Бэннон прислал открытку. Говорит, подцепил себе там одну молоденькую. Фотодевочка, он ее так зовет. – Заснял, значит? С короткой выдержкой? Бык Маллиган уселся снять башмаки. Из-за выступа скалы высунулось красное отдувающееся лицо. Пожилой мужчина вылез на камни, вода блестела на его лысине с седоватым венчиком, вода струилась по груди, по брюху, капала с черных мешковатых трусов. Бык Маллиган посторонился, пропуская его, и, бросив взгляд на Хейнса и Стивена, ногтем большого пальца[61] набожно перекрестил себе лоб, уста и грудную клетку. – А Сеймур опять в городе, – сказал юноша, ухватившись снова за выступ. – Медицину побоку, решил в армию. – Да иди ты, – хмыкнул Бык Маллиган. – На той неделе уже в казарму. А ты знаешь ту рыженькую из Карлайла, Лили? – Знаю. – Прошлый вечер на пирсе с ним обжималась. У папаши денег до черта. – Может, она залетела? – Это ты Сеймура спроси. – Сеймур – кровопускающий офицер! – объявил Бык Маллиган. Кивнув самому себе, он стянул с ног брюки, выпрямился и изрек избитую истину: – Рыжие бабы блудливы как козы. Встревоженно оборвав, принялся щупать свои бока под вздувшейся от ветра рубашкой. – У меня нет двенадцатого ребра[62], – возопил он. – Я Uebermensch[63]. Беззубый Клинк и я, мы сверхчеловеки. Он выпутался из рубашки и кинул ее к вороху остальной одежды. – Здесь залезаешь, Мэйлахи? – Ага. Дай-ка местечко на кровати. Юноша в воде оттолкнулся назад и в два сильных, ровных гребка выплыл на середину заливчика. Хейнс с сигаретой присел на камень. – А вы не будете? – спросил Бык Маллиган. – Попозже, – отвечал Хейнс. – После завтрака не сразу. Стивен повернулся идти. – Я ухожу, Маллиган, – сказал он. – А дай-ка тот ключ, Клинк, – сказал Бык Маллиган, – мою рубашку прижать. Стивен протянул ему ключ. Бык Маллиган положил его на ворох одежды. – И двухпенсовик на пинту. Кидай туда же. Стивен кинул два пенса на мягкий ворох. Одеваются, раздеваются. Бык Маллиган, выпрямившись, сложив перед грудью руки, торжественно произнес: – Крадущий у бедного дает взаймы Господу[64]. Так говорил Заратустра. Жирное тело нырнуло в воду. – Еще увидимся, – сказал Хейнс, повернувшись к уходящему Стивену и улыбаясь необузданности ирландцев. Бычьих рогов, конских копыт и улыбки сакса[65]. – В «Корабле»! – крикнул Бык Маллиган. – В полпервого. – Ладно, – ответил Стивен. Он шел по тропинке, что вилась вверх. Uliata rutilantium Turma circumdet. lubilantium te virginum. Седой нимб священника за скалой, куда тот скромно удалился для одевания. Сегодня я не буду здесь ночевать. Домой идти тоже не могу. Зов, протяжный и мелодичный, донесся до него с моря. На повороте тропинки он помахал рукой. Голос донесся снова. Лоснящаяся темная голова, тюленья, далеко от берега, круглая. Захватчик.  Эпизод 2[66]   – Кокрейн, ты скажи. Какой город послал за ним? – Тарент, сэр. – Правильно. А потом? – Потом было сражение, сэр. – Правильно. А где? Мальчуган с пустым выражением уставился в пустоту окна. Басни дочерей памяти. Но ведь чем -то и непохоже на басни памяти. Тогда – фраза, сказанная в сердцах, шум Блейковых крыл избытка[67]. Слышу, как рушатся пространства, обращаются в осколки стекло и камень, и время охвачено сине-багровым пламенем конца. Что же нам остается? – Я позабыл место, сэр. В 279 году до нашей эры. – Аскулум, – бросил Стивен, заглянув в книгу с рубцами кровопролитий. – Да, сэр. И он сказал: еще одна такая победа – и мы погибли[68]. Вот эту фразу мир и запомнил. Утеха для скудоумных. Над усеянной телами равниной, опершись на копье, генерал обращается с холма к офицерам. Любой генерал к любым офицерам. А те внимают. – Теперь ты, Армстронг, – сказал Стивен. – А каков был конец Пирра? – Конец Пирра, сэр? – Я знаю, сэр. Спросите меня, сэр, – вызвался Комин. – Нет, ты обожди. Армстронг. Ты что-нибудь знаешь о Пирре? В ранце у Армстронга уютно притаился кулек с вялеными фигами. Время от времени он разминал их в ладонях и отправлял потихоньку в рот. Крошки, приставшие к кожице на губах. Подслащенное мальчишеское дыхание. Зажиточная семья, гордятся, что старший сын во флоте. Викс-роуд, Долки. – О Пирре, сэр? Пирр – это пирс. Все засмеялись. Визгливый, злорадный смех без веселья. Армстронг обвел взглядом класс, дурашливая ухмылка на профиле. Сейчас совсем разойдутся, знают, что мне их не приструнить, а плату их папаши внесли. – Тогда объясни, – сказал Стивен, касаясь плеча мальчугана книжкой, – что это такое, пирс. – Ну, пирс, сэр, – тянул Армстронг. – Такая штука над морем. Вроде как мост. В Кингстауне пирс, сэр. Кое– кто засмеялся снова, без веселья, но со значением. Двое на задней парте начали перешептываться. Да. Они знали: никогда не изведав, никогда не были невинны. Все. Он с завистью оглядел их лица. Эдит, Этель, Герти, Лили. Похожи на этих: дыхание тоже подслащенное от чая с вареньем, браслеты звякают во время возни. – Кингстаунский пирс, – повторил Стивен. – Да, несбывшийся мост. Их взгляды смутились от его слов. – Как это, сэр? – спросил Комин. – Мост, он же через реку. Хейнсу в его цитатник. Не для этих ушей. Вечером, среди пьянки и пустословия, пронзить, словно пирс воду, ровную гладь его ума. А что в том? Шут при господском дворе, благоволимый и презираемый, добился от господина милостивой похвалы. Почему все они выбрали эту роль? Не только ведь ради ласки и поощрения. Для них тоже история – это сказка, давно навязшая в ушах, а своя страна – закладная лавка[69]. Разве Пирр не пал в Аргосе от руки старой ведьмы[70], а Юлия Цезаря не закололи кинжалом? Их уже не изгнать из памяти. Время поставило на них свою мету[71] и заключило, сковав, в пространстве, что занимали уничтоженные ими бесчисленные возможности. Но были ль они возможны, если их так и не было? Или то лишь было возможным, что состоялось? Тките, ветра ткачи. – Сэр, а расскажите нам что-нибудь. – Ага, сэр, про привидения. – Где мы остановились тут? – спросил Стивен, открывая другую книгу. – «Оставь рыданья»[72], – сказал Комин. – Ну, давай, Толбот. – А историю, сэр? – Потом, – сказал Стивен. – Давай, Толбот. Смуглый мальчуган раскрыл книгу и ловко приладил ее за укрытием своего ранца. Он начал читать стихотворение, запинаясь и часто подглядывая в текст: Оставь рыданья, о пастух, оставь рыданья, Ликид не умирал, напрасна скорбь твоя, Хотя над ним волны сомкнулись очертанья… Тогда это должно быть движением, актуализация возможного как такового. Фраза Аристотеля сложилась из бормотанья ученика и поплыла вдаль, в ученую тишину[73] библиотеки Святой Женевьевы, где он читал, огражден от греховного Парижа, вечер за вечером. Рядом хрупкий сиамец штудировал учебник стратегии. Вокруг меня насыщенные и насыщающиеся мозги – пришпиленные под лампочками, слабо подрагивающие щупиками, – а во тьме моего ума грузное подземное чудище, неповоротливое, боящееся света, шевелит драконовой чешуей. Мысль – это мысль о мысли. Безмятежная ясность. Душа – это, неким образом, все сущее: душа – форма форм[74]. Безмятежность нежданная, необъятная, лучащаяся: форма форм. Толбот твердил: И дивной властию того, кто шел по водам, И дивной властию… – Можешь перевернуть, – сказал Стивен безразлично. – Я ничего не вижу. – Чего, сэр? – спросил простодушно Толбот, подаваясь вперед. Его рука перевернула страницу. Он снова выпрямился и продолжал, как будто припомнив. О том, кто шел по водам. И здесь лежит его тень, на этих малодушных сердцах, и на сердце безбожника, на его устах, на моих. Она и на снедаемых любопытством лицах тех, что предложили ему динарий[75]. Кесарево кесарю, а Божие Богу. Долгий взгляд темных глаз, загадочные слова, что без конца будут ткаться на кроснах церкви. Да. Отгадай загадку, будешь молодец: Зернышки посеять мне велел отец. Толбот закрыл книжку и сунул ее в ранец. – Все уже? – спросил Стивен. – Да, сэр. В десять хоккей, сэр. – Короткий день, сэр. Четверг. – А кто отгадает загадку? – спросил Стивен. Они распихивали учебники, падали карандаши, шуршали страницы. Сгрудившись вместе, защелкивали и затягивали ранцы, разом весело тараторя: – Загадку, сэр? Давайте я, сэр. – Я, дайте я, сэр. – Какую потрудней, сэр. – Загадка такая, – сказал Стивен. Кочет поет. Чист небосвод. Колокол в небе Одиннадцать бьет. Бедной душе на небеса Час улетать настает[76]. – Отгадайте, что это. – Чего -чего, сэр? – Еще разок, сэр. Мы не расслышали. Глаза их расширились, когда он повторил строчки. Настала пауза, а потом Кокрейн попросил: – Скажите отгадку, сэр. Мы сдаемся. Стивен, чувствуя подкативший к горлу комок, ответил: – Это лис хоронит свою бабку под остролистом. Нервически рассмеявшись, он встал, и эхом ему нестройно раздались их возгласы разочарования. В дверь стукнули клюшкой, и голос из коридора прокричал: – Хоккей! Они кинулись как оголтелые, боком выскакивая из -за парт, перемахивая через сиденья. Вмиг комната опустела, и из раздевалки послышался их гомон и грохот клюшек и башмаков. Сарджент, единственный, кто остался, медленно подошел, протягивая раскрытую тетрадь. Его спутанные волосы и тощая шея выдавали явную неготовность, слабые глаза в запотевших очках глядели просяще. На блеклой бескровной щеке расплылось чернильное пятно в форме финика, еще свежее и влажное, как след слизня. Он подал тетрадку. Наверху страницы было выведено: «Примеры». Дальше шли цифры вкривь и вкось, а внизу имелся корявый росчерк с загогулинами и с кляксой. Сирил Сарджент: личная подпись и печать. – Мистер Дизи велел все снова переписать и показать вам, сэр. Стивен потрогал края тетрадки. Что толку. – Ты уже понял, как их решать? – спросил он. – С одиннадцатого до пятнадцатого, – отвечал Сарджент. – Мистер Дизи сказал, надо было списать с доски, сэр. – А сам теперь сможешь сделать? – Нет, сэр. Уродлив и бестолков: худая шея, спутанные волосы, пятно на щеке – след слизня. Но ведь какая-то любила его, выносила под сердцем, нянчила на руках. Если бы не она, мир в своей гонке давно подмял бы его, растоптал, словно бескостого слизня. А она любила его жидкую слабосильную кровь, взятую у нее самой. Значит, это и есть настоящее[77]? Единственно истинное в жизни? В святом своем рвении пламенный Колумбан[78] перешагнул через тело матери, простершейся перед ним. Ее не стало: дрожащий остов ветки, попаленной огнем, запах розового дерева и могильного тлена. Она спасла его, не дала растоптать и ушла, почти не коснувшись бытия. Бедная душа улетела на небеса – и на вересковой пустоши, под мерцающими звездами, лис, горящие беспощадные глаза, рыжим и хищным духом разит от шкуры, рыл землю, вслушивался, откидывал землю, вслушивался и рыл, рыл. Сидя с ним рядом, Стивен решал задачу. Он с помощью алгебры доказывает, что призрак Шекспира – это дедушка Гамлета. Сарджент глядел искоса через съехавшие очки. Из раздевалки стук клюшек; с поля голоса и глухие удары по мячу. Значки на странице изображали чопорный мавританский танец, маскарад букв в причудливых шляпах квадратов и кубов. Подача руки, поворот, поклон партнеру: вот так: бесовские измышленья мавров. И они уже покинули мир, Аверроэс и Моисей Маймонид, мужи, темные обличьем и обхожденьем, ловящие в свои глумливые зеркала смутную душу мира, и тьма в свете светит, и свет не объемлет ее[79]. – Ну как, понял? Сможешь сам сделать следующий? – Да, сэр. Вялыми, неуверенными движениями пера Сарджент списал условие. То и дело медля в надежде помощи, рука его старательно выводила кривые значки, слабая краска стыда проступала сквозь блеклую кожу щек. Amor matris[80], родительный субъекта и объекта. Она вскормила его своей жидкой кровью и свернувшимся молоком, скрывала от чужих взоров его пеленки. Я был как он, те же косые плечи, та же нескладность Детство мое, сгорбясь подле меня. Ушло, и не коснуться его, пускай хоть раз, хоть слегка. Мое ушло, а его потаенно, как наши взгляды. Тайны, безмолвно застывшие в темных чертогах двух наших сердец: тайны, уставшие тиранствовать: тираны, мечтающие быть свергнутыми. Пример был решен. – Вот видишь, как просто, – сказал Стивен, вставая. – Ага, сэр, спасибо, – ответил Сарджент.

The script ran 0.015 seconds.