1 2 3
Ричард БАХ
БЕГСТВО ОТ БЕЗОПАСНОСТИ
Если бы ребенок, которым Вы были когда-то, спросил у Вас сегодня о самом учшем, чему Вы научились в жизни, — что бы Вы ему рассказали? И что бы Вы открыли для себя взамен?
Введение
Моя истина прошла длительную переработку. Полагаясь на интуицию, я с надеждой разведывал и бурил ее месторождения, фильтровал и концентрировал в долгих размышлениях, затем осторожно попробовал подать ее в свои двигатели и посмотреть, что из этого выйдет.
Было несколько выхлопов, одна-две детонации, и я понял, насколько капризной может оказаться моя самодельная философская смесь. Весь в копоти, но поумневший, только недавно я осознал, что работал на этом странном топливе большую часть своей жизни. По сей день я с тщательно выверенным безрассудством капля по капле повышаю его октановое число [1].
Я взялся за создание этого своего топлива вовсе не для забавы, и не потому, что никогда не заправлялся обычным. Страстно ища первопричины бытия и цели существования, я, пилот ВВС, словно подросток, знакомился с религиями, штудировал Аристотеля, Декарта и Канта на вечерних курсах.
И вот последнее занятие закончено, я медленно и тяжело шагаю по тротуару, охваченный странным унынием. При всем моем старании я вынес из классов лишь одно: эти господа еще меньше моего знали, кто мы и почему находимся здесь, а мои представления на этот счет были не более чем редкими проблесками понимания.
Эти мощные интеллекты бороздили стратосферу выше потолка моих армейских истребителей. Я намеревался беззастенчиво позаимствовать их опыт, но, сидя в аудитории, вынужден был сдерживаться от крика: "Кому все это нужно?! "
Практический Сократ восхищал меня тем, что предпочел умереть за принципы, когда этого легко было избежать. Другие были не так требовательны. Такие огромные фолианты мелкого шрифта — и в конце концов единственный их мудрый вывод: «Тебе самому решать, Ричард. Откуда нам знать, что потребуется именно тебе?»
Курс окончен, и я бесцельно бреду в ночи, шаги гулко раздаются в пустоте университетского городка и моей души.
Я пришел на эти занятия в поисках руководства, мне необходим был компас, чтобы пройти через джунгли. Существующие религии казались мне шаткими, плохо скрепленными мостками, готовыми обрушиться при первом же шаге, превращая детские вопросы в неразрешимые загадки. Почему религии цепляются за Вопросы-На-Которые-Нет-Ответов? Неужели непонятно, что «Нет ответов» — это не ответ?
Снова и снова, встречаясь с новой теологией, я задаю себе простой вопрос: могу ли я эту веру претворить в мою жизнь?
И каждый раз под тяжестью этого вопроса причудливые построения начинают шататься и трещать, затем внезапно обрушиваются у меня на глазах.
Я хотел бы спасти мир от подобного обвала. Что чувствует человек, который отдал всю жизнь какой-нибудь религии, гарантирующей конец света 31 декабря сего года, и проснулся в новогоднее утро от пения птиц? Он чувствует себя одураченным.
За моей спиной в темноте послышались женские шаги. Я посторонился вправо, чтобы пропустить незнакомку.
Вот я и закончил курс, изучив два десятка философий, самых ярких в истории человечества, и ни одна не дала мне ответа. Все, чего я у них просил, — это указать, как мне смотреть на мир, чтобы просто жить. Вроде бы не такой уж и сложный вопрос для Фомы Аквинского или Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. Их ответы, однако, подходили только им самим и были совершенно бесполезны в моей жизни, такой далекой от них.
— Неужели ты ничему не научился? — сказала она. — Ведь тебе только что дали то, что ты надеялся найти все эти годы, а ты этого не понял?
Вспышка раздражения.
Эта женщина не просто проходила мимо, она прислушивалась к моим мыслям!
— Простите? — переспросил я как можно холоднее.
Темноволосая, с дерзкой светлой прядью, старше меня лет на двадцать, просто одетая. Не подозревает, как я поступаю с незнакомцами, врывающимися в мои раздумья.
— Ты получил то, что пришел узнать, — сказала она. — Чувствуешь ли ты, что твоя жизнь сейчас меняет направление?
Я оглянулся. На тротуаре позади меня больше никого не было, и все же я был уверен, что она принимает меня за кого-то другого. Я никогда до этого не встречал ее — ни на занятиях по философии, ни где-нибудь еще.
— Мне кажется, мы с вами не знакомы, — сказал я ей.
Она неожиданно рассмеялась.
— «Мне кажется! Мы с вами не знакомы!» —Она помахала рукой у меня перед носом. — Тебе показали, что готовых ответов не существует! Ты что, не понял? Только один человек может ответить на твои вопросы!
О Господи, подумал я. Сейчас она сообщит мне, что спасение — в Иисусе, и омоет меня в крови Агнца. Может, отпугнуть ее, начав громко цитировать Библию? Я набрал в легкие воздуха.
— Когда Иисус сказал «Только через Меня придете к Отцу нашему». Он говорил о Себе не как о бывшем странствующем плотнике, а как о воплощении духа…
— Ричард! — сказала она. — Пожалуйста!
Я остановился и повернулся к ней, ожидая, что будет дальше. Она все так же улыбалась, и ее глаза блестели звездным сиянием. А она выглядит вовсе не такой уж бесцветной, как мне показалось вначале.
Неужели раздражительность мешает мне видеть людей?
Пока я смотрел на нее, уличное освещение, должно быть, изменилось. Она не просто привлекательна, она настоящая красавица.
Она терпеливо ждала моего полного внимания. Может быть, меняется она сама, а не освещение? Что происходит?
— Иисус не даст тебе того, что ты ищешь, — сказала она. — Как и Лао-цзы или Генри Джеймс. Если бы ты сейчас всматривался в нечто большее, чем хорошенькое личико, ты бы обнаружил… ну-ну, и что ты обнаружил?
— Я вас знаю, не так ли? — сказал я.
В первый раз за время разговора она нахмурилась.
— Черт возьми, ты прав.
Сколько я помню, так было всегда. Всегда кто-то шел за мной по пятам, сталкивался со мной, когда я поворачивал за угол, возникал в метро или в кабине самолета — чтобы объяснить, в чем суть урока того или иного странного события.
Сперва я считал этих людей фантомами, плодом моего собственного воображения; и первое время так оно и было. Но каково же было мое удивление, когда несколько следующих моих ангелов-учителей оказались такими же явно трехмерными смертными, как и я сам, пораженными не меньше моего неожиданной встречей.
Через некоторое время я уже не мог точно сказать, кем были те, кто следили за мной и моим обучением, — фантомами или смертными, поэтому я решил относиться к ним как к обычным людям — до тех пор, пока они не исчезают посреди разговора или не переносят меня в другие миры, чтобы проиллюстрировать ту или иную идею.
В конце концов, это не так уж важно —кто они на самом деле. Некоторые из них были ангелами, забывшими представиться, и мне потребовались годы, чтобы у видеть их крылья. Других я считал живым Откровением, а они потом оказывались просто дурной вестью.
Эта книга рассказывает об одной из таких встреч на моем скромном пути к истине, о том, чему она меня научила и как эти знания изменили мою жизнь.
Похожи ли ваши уроки на мои? Кто я — ангел с опаленными крыльями, несущийся по той же трассе, что и вы, или один из тех странных субъектов, которые, невнятно бормоча, пристают к вам на улице? Некоторых ответов мне никогда не узнать.
Однако поторопимся, чтобы не опоздать к началу первой главы.
Один
Я стоял на вершине горы и следил за ветром. Далеко у горизонта он гнал легкую рябь по поверхности озера, слабея по мере приближения ко мне. В двух тысячах футов подо мной ветер сгибал несколько столбиков дыма над городскими крышами, шевелил живой изумруд листвы на деревьях у подножия горы. Указатели ветра из тонкой пряжи периодически оживали в восходящих тепловых потоках у края обрыва — полминуты трепета, две минуты ленивого затишья.
Хорошо бы ветер подул, когда буду прыгать, — подумал я. Подожду порыва.
— Ты сегодня болван, или можно мне?
Я обернулся и повеселел: это была Сиджей Статевант, затянутая в стропы и зашнурованная от ботинок до шлема параплане-ристка, ростом едва достигавшая моих плеч. Из кармана летного комбинезона выглядывал ее талисман — затертый плюшевый мишка. Позади нее на земле сверкало нейлоновыми красками аккуратно разложенное крыло.
— Я жду, пока подует сильнее, — сказал я ей. — Можешь идти вперед, если хочешь.
— Спасибо, Ричард. Свободно?
Я уступил ей дорогу:
— Свободно.
Она постояла секунду, всматриваясь в горизонт, затем отчаянно ринулась к краю обрыва. Какое-то мгновение это выглядело самоубийством: она мчалась к неминуемой смерти на камнях внизу. Но уже в следующее мгновение крыло параплана хлопнуло мягкой тканью и взорвалось вихрем ярко-желтого и розового нейлона, прозрачным облаком заклубилось над ней, — и появился огромный китайский воздушный змей, чтобы спасти ее от безумной смерти.
К тому моменту, когда ее ботинки коснулись края обрыва, она уже не бежала, а летела, повисев в люльке из ремней, от которых протянулись прочные стропы к гигантскому крылу.
Ее муж наблюдал за полетом, застегивая крепления своих ремней.
— Давай, Сиджей, — прокричал он, — найди нам подъем покруче!
Первый, кто прыгает в пропасть, называется ветряным болваном. Остальные наблюдают за ним и загадывают, будут ли сегодня сильные восходящие потоки воздуха у края обрыва, а значит, и высокие парящие полеты. Если молитва не поможет, то в застывшем воздухе останется только спланировать на дно долины и затем снова карабкаться наверх; иногда, если повезет, какой-нибудь добродушный водитель, проезжающий по горной дороге, подбросит вас на вершину.
Яркий балдахин развернулся и стал подниматься. Мы, шестеро ожидающих своей очереди, прокричали дружное ура. Но параплан тут же снова заскользил, теряя высоту. Раздался стон. Вероятно, в этот день даже самый опытный летун не продержится в воздухе более получаса.
Я некоторое время наблюдал за Сиджей и чуть было не прозевал свой долгожданный порыв ветра: листья зашелестели, взметнулись указатели, закачались ветки деревьев. Самый момент.
Я повернулся к ветру спиной и потянул за веревки. Мое крыло приподнялось с земли, с шелестом и треском наполнилось воздухом и, словно гигантский парус торгового корабля, ринулось в небо.
Впечатление было такое, как будто я тяну на веревках за собой перистое облако или шелковую радугу размахом в тридцать метров от края до края. Из-под краев ткани, еще касавшейся земли, вырвались и затрепетали ярко-желтые указатели ветра. Я стоял среди воздушного потока, а подо мной пульсировал купол: без перьев и воска, этот воздушный змей удержал бы Икара от падения на землю. Да, для него он опоздал на три тысячи лет, а для меня появился как раз вовремя.
Скосив глаза, я посмотрел на свою радугу изнутри, проверяя, не запутались ли стропы, и повернулся лицом к ветру.
Чертовски прекрасна жизнь. Я налег на ремни и стал подтягивать моего змея к краю обрыва, медленно и тяжело, как водолаз в своем костюме перед погружением в пучину. Наконец —последний шаг за хлипкий край обрыва; но вместо того, чтобы сорваться вниз, я отрываюсь от края, радуга надо мной поднимает меня ввысь, и мы летим над вершинами деревьев, удаляясь от горы со скоростью пешехода.
— Давай, давай, Ричард! — кричит кто-то.
Я легонько оттягиваю стропу управления, разворачиваюсь и улыбаюсь через воздушную пропасть пяти парапланеристам, стоящим на вершине горы среди кучи шелка и паутины строп. Им тоже не терпится накинуть на ветер тонкую ткань и унестись туда, где небо примет их в свои объятия.
— Отличный подъем! — кричу я им.
Но порыв ветра, поднявший меня вверх, внезапно стих; восходящий поток иссяк.
На уровне моих глаз, пока я скользил вниз и пытался поймать хоть какой-нибудь поток, появились и проплыли мои друзья на вершине горы. Вдали к северу от меня летала Сиджей; накренив параплан, она вращалась в крутой спирали и с трудом удерживала высоту. Внизу подо мной проплывал склон горы, переходящий в глубокую пропасть.
Два года назад, подумал я, у меня здорово поднялся бы уровень адреналина в крови: зависнуть в одиночестве на пятидесяти шнурочках в полумиле от земли. Сейчас все это больше напоминало ленивые грезы о полете: нет никаких приборов, нет кокона из стекла и металла вокруг меня, только переливы красок, дрейфующих над головой по воздушному океану.
В какой-то миг сбоку возник ворон и застыл на расстоянии равновесия между страхом и любопытством. Голова от удивления повернулась набок, черный глаз напряженно уставился на меня: никак, фермера ухватила и несет радуга!
Я откинулся на стропах, как ребенок на высоких качелях, посмотрел на склон горы подо мной и оставил свои попытки поймать восходящий поток. Об этом ли я мечтал в детстве, когда запускал на лугу бумажного змея? Быстрее орла была мечта, но медленнее бабочки оказалась эта нежная, мягкая дружба с небом.
Внизу простиралось широкое зеленое поле, которое мы облюбовали в качестве места для посадки. Вдоль дороги стояли припаркованные машины тех, кто решил понаблюдать за полетом парапланеристов. Нацеливаясь на ровный участок травы, который все еще качался в сотне футов подо мной, я насчитал пять стоящих машин; шестая тормозила. Мне казалось странным, что кто-то на земле стоит и смотрит, как я провожу в небе свое личное время. За исключением тех моментов, когда я участвовал в аэрошоу, я всегда чувствовал себя невидимым во время полета.
Через десять минут после того, как я шагнул в воздух, я опять встал на твердую почву, сбавил скорость полета крыла до нуля, ступил на одну ногу, потом на другую. Крыло все еще держалось надо мной, страхуя от падения. Я потянул за задние стропы, и крыло снова превратилось в мягкий шелк, окружив меня цветным облаком.
Сиджей и другие виднелись точками высоко в небе; временами зависая, они с трудом поднимались вверх, переходя от потока к потоку. Они сражались упорнее, чем я, и наградой за их труд было то, что они все еще были в воздухе, тогда как я уже стоял на земле.
Я разложил крыло на земле и стал складывать его от краев к центру, пока оно не превратилось в мягкий прямоугольник; я прижал его к земле, чтобы вышел весь воздух из складок, туго свернул и уложил в рюкзак.
— Хотите, подброшу вас наверх?
Голос ангела парапланеристов, благая весть о спасении от полуторачасовой) подъема пешком на вершину горы.
— Спасибо! — Я обернулся и увидел седоватого коротышку с дружеским взглядом преподавателя колледжа. Он наблюдал за мной, скрестив руки и прислонившись спиной к машине.
— Интересный спорт, — сказал он. — Отсюда снизу вы выглядите как фейерверк.
— Да, это приятная забава, — сказал я, поднимая тюк за одну лямку и направляясь к машине, — но вы не представляете, насколько лучше ехать, чем идти пешком в гору.
— Отчего же, представляю. И рад помочь вам. — Он протянул мне руку. — Меня зовут Шепард.
— Ричард, — сказал я.
Я бросил рюкзак с парапланом на заднее сиденье, а сам устроился рядом на пассажирском месте. Это был ржавенький «фордик» 1955 года выпуска. Рядом с водителем на истрепанной обшивке переднего сиденья лежала книга заглавием вниз.
— Сверните налево по трассе, и там еще около мили до следующего поворота, — объяснил я маршрут.
Он завел мотор, дал задний ход и выехал на трассу.
— Отличный день, не правда ли? — сказал я.
Уж если кто-то настолько мил, что сам предлагает подвезти тебя на вершину горы, то, видимо, нужно с ним поболтать из вежливости.
Он помолчал некоторое время, будто бы внимательно следя за дорогой.
— Вам приходилось встречать когда-нибудь людей, похожих на героев ваших книг? — вдруг спросил он.
У меня упало сердце. Это, конечно, еще не конец света, если незнакомец знает твое имя. Но я мечтаю об обществе Анонимных Знаменитостей, ведь никогда не знаешь, почему тебя узнал именно этот незнакомец и чем это может закончиться. Ощетинься на цветы поклонников — покажешься высокомерным дураком. Но и обниматься с пучеглазым маньяком немногим лучше, чем целоваться с бомбой.
В первую секунду я подумал, что передо мной маньяк и мне следует немедленно распахнуть дверцу и выпрыгнуть на дорогу. Но затем я решил, что это можно пока отложить на случай крайней необходимости, тем более что в качестве ответа на заданный вопрос прыжок из машины выглядит не очень хорошо.
— Все герои моих книг существуют реально, — ответил я, решив, что доверчивая правдивость будет лучшим средством от неприятностей, — хотя с некоторыми из них я не встречался в пространстве-времени.
— И Лесли тоже действительно существует?
— Ее любимый вопрос.
К чему он клонит? Разговор с каждой минутой становится все менее невинным.
— Здесь лучше свернуть, это дорога к вершине. Она грязная и местами крутая, но по ней легче подниматься. Будьте внимательны на вершине. Эти парапланы такая заразная вещь, что вы даже не заметите, как попадетесь на крючок и никогда уже от этого не отделаетесь.
Шепард пропустил мою уловку мимо ушей.
— Я спрашиваю потому, что я сам один из тех, о ком вы писали. Я был с вами, еще когда вы были мальчишкой. Я ваш ангел-учитель.
Я объявил Максимальную Боевую Готовность, защитная стена была возведена в мгновение ока.
— Хватит вопросов. Скажите прямо, что вам нужно?
— Дело не в том, что мне нужно, Ричард, а в том, что нужно тебе.
Машина поднималась в гору достаточно медленно, и я мог выпрыгнуть, не рискуя сломать себе шею. Не торопись, подумал я, пока что он не обозвал тебя безбожным антихристом и, кажется, не вооружен. Кроме того, во мне еще сохранилось тепло первого впечатления. Парень нес чушь, но был симпатичным.
— Если ты ангел-учитель, то должен знать ответы на все вопросы, — сказал я.
Он взглянул на меня удивленно и улыбнулся.
— Конечно, знаю! Собственно, ради этого я здесь. Как ты догадался?
— У меня есть вопросы, я спрашиваю, ты отвечаешь, идет? — Если Шепард — персонаж из моих книг, то сейчас это выяснится.
— Идет, — ответил он.
— В детстве у меня были две любимые игрушки, как их звали?
— Твой верблюд был Кемми, зебру звали Зпбби.
— Мое первое изобретение. Что это было? Хитрый вопрос.
— Это реактивный двигатель длиной восемь дюймов, — ответил он. — Диаметр четыре дюйма, шов спаян оловом, все смонтировано на конце штанги длиной пять футов. Ты знаешь, что олово не выдержит температуры и двигатель взорвется через одну-две минуты, но прежде чем это произойдет, ты увидишь, что идея работает. Спирт в качестве топлива. Двигатель взрывается. Пламя по всему двору…
Он говорил, продолжая вести машину, и описывал мои ракеты, мой дом, друзей и семью, мою собаку; он сообщал такие подробности давно минувших событий моей жизни, которых я бы сам никогда не вспомнил без его рассказов.
Конечно, персонажи моих книг совершенно реальны, но некоторые из них представляют собой что-то вроде тахионов[2]… Они существуют в своем пространстве, такие же яркие проявления жизни, как мы в своем. Из книг они могут проникать в мой мир и изменять его.
Шепард был либо одним из этих существ, либо величайшим в мире психологом.
— …олеандровые джунгли прямо за углом дома. Из дымохода на распорке свисает конструкция, которую ты собрал из листа меди и сварочного прутка. Искривленные эллипсы — ты называешь это Радаром. В гараже стоят корзины с древесным углем и картины — домашние работы твоей мамы, она ходит на художественные курсы. Дровяная пристройка, через которую ты незаметно проникаешь в дом…
— Вопрос.
Он сразу перестал рассказывать. Мы ехали молча. Вечнозеленые деревья защищали дорогу от полуденного солнца. Старая машина на малой скорости с трудом преодолевала крутой подъем.
— Ты не говоришь было, ты говоришь есть, — сказал я. — Это время моего детства. Оно для тебя все еще существует. Тот, кого ты называешь мной и кому, как ты считаешь, что-то нужно, — это Дикки, то есть я в моем далеком прошлом?
Он кивнул.
— Конечно. Это время никуда не ушло, оно не дальше, чем противоположная сторона улицы.
— Еще вопрос.
— Спрашивай что хочешь.
— Сколько будет сто тридцать один в кубе?
— Я ангел, а не компьютер, — рассмеялся он.
— И все-таки, попробуй угадать.
— Пять тысяч двадцать семь?
Он ошибся больше чем на миллион. Этот парень не всеведущ, по крайней мере, математика не его конек. Чего он еще не знает?
— Есть ли на небесах гравитация?
Он в удивлении повернулся ко мне:
— Давно ли тебя интересует этот вопрос?
— Около года. Я был… смотри, камень.
Слишком поздно. С божественной беззаботностью он наскочил на камень.
— Еще вопросы?
Я не стал возвращаться к вопросу о гравитации. Гораздо больше, чем гравитация на небесах, меня сейчас интересовало, кто этот странный человек.
— Зачем… почему ты такой, какой ты есть?
— Есть такая поговорка: «Избыток чувств — недостаток мыслей» .
В том, как он произнес эти слова, я почувствовал горький вкус истины.
Я уже понял, что он не причинит мне вреда; я понял, что он подобрал меня этим утром не для того, чтобы подвезти на вершину горы; я знал, что математика не его стихия. Меня переполняли новые вопросы обо всем на свете.
— Ты так говоришь потому, — спросил я, — что это имеет какое-то отношение к делу, ради которого ты здесь?
— Конечно.
Не потому ли он понравился мне с первого взгляда, что я уже где-то видел его улыбку?
Два
Ангелы-учителя водят машины весьма посредственно. На одном из поворотов на Тигровой горе дорога наклонена к обрыву, и водители для безопасности всегда прижимаются здесь к внутреннему краю. Еще и сегодня можно увидеть на камнях обочины отчаянный тормозной след и полоски сожженной резины от колес Шепарда.
— Извини, — сказал он, — я давно не водил машину.
— А, ну это уже немного легче.
Мои ступни свело, я мертвой хваткой держался за истрепанный подлокотник сиденья.
Тяжело или легко — это мало заботило моего водителя. Его интересовало другое.
— Ты уже мало что помнишь из своего детства, не так ли?
— Когда ты говоришь, я вспоминаю. А так — нет.
— Ты славный мальчишка. Когда ты хочешь чему-нибудь научиться, ты берешься за это очень серьезно. Помнишь, как ты учился писать?
Я вспомнил уроки Джона Гартнера по художественной литературе в средней школе. Учится ли вообще кто-нибудь писать, или мы только прикасаемся к кому-то, кто дает нам возможность почувствовать силу исчезнувшего слова?
— Нет, — сказал он, — я имею в виду то время, когда ты только учился писать на бумаге. Твоя мама сидит за кухонным столом и пишет буквы, а ты сидишь рядом с ней, с карандашом и бумагой, и выводишь О, L, Е, петли, крючки и кружочки, страницу за страницей.
Я вспомнил. Красный карандаш. И R и S на листке бумаги. Я чувствовал себя таким большим — это я сотворил эти аккуратные знаки, стройными рядами слева направо выстроившиеся на бумаге. Мама похвалила мою работу, и это вдохновило меня на дальнейшие подвиги. Сегодня у меня самый скверный почерк в мире.
— Итак, ты достаточно хорошо знаешь Дикки, не так ли? — спросил я.
— Гораздо лучше, чем тебя, — кивнул он.
— Потому что он нуждается в помощи, а я нет?
— Потому что он просит помощи, а ты нет.
Форд совершил последний поворот, и мы въехали на вершину горы. Деревья расступились, открывая бескрайний горизонт на севере и на западе. Шепард остановил машину в ста футах от площадки, с которой стартовали парапланеристы; я открыл дверцу.
— Я рад, что вы пришли от него, — сказал я. — Передадите ему привет?
Он не ответил. Я вышел из машины, забрал сумку с парапланом и закинул ее на плечо. Как и прежде, ветра почти не было. Я подумал, что если мне опять не удастся взлететь, то это будет мой последний прыжок сегодня, я соберу вещи и пойду домой.
Я наклонился и помахал водителю рукой через окно машины.
— Рад был познакомиться, мистер Шепард. Спасибо, что подвезли.
Он кивнул, и я повернулся, чтобы идти.
— Подожди минутку, — сказал он.
Я обернулся.
— Ты не мог бы надписать книгу для Дикки?
— Почему бы и нет?
Мне в голову не пришло, что это невозможно. Что прыжки через барьер времени могут совершать только надежда и интуиция и что он непреодолим для бумаги и чернил.
Я поставил рюкзак с парапланом на землю, открыл дверцу и опять влез в машину.
Шепард развернул книгу, которая лежала между нами на переднем сиденье.
— Ты когда-то дал обещание, — сказал он. — Ты, вероятно, уже не помнить.
— Вы правы, я не помню.
В детстве у меня была масса фантазий: мечты и желания, детские представления о правильном устройстве мира. Я уже вряд ли сейчас смог бы разобраться, что в моих воспоминаниях было мечтами, а что действительными фактами.
— Это было очень давно, мистер Шепард. Дикки так далеко от меня, это совсем другой человек, я уже забыл, каким он был.
— Но ты ему не чужой. Он надеется, что ты никогда не забудешь его, что ты сделаешь что-то, чтобы научить его, как правильно жить. Он отчаянно ищет то, что ты уже знаешь.
— Найдет, — сказал я.
— Но только тогда, когда достигнет твоих лет. Ты обещал провести один эксперимент: посмотреть, кем он станет, если ему не нужно будет тратить пятьдесят лет на пробы и ошибки.
— Я обещал это себе?
Шепард кивнул.
— В 1944 году, когда я сказал тебе, что время не является для меня такой непреодолимой стеной, как для тебя. Ты обещал, что когда тебе будет пятьдесят, ты напишешь книгу, опишешь в ней все, чему научила тебя жизнь, и передашь назад во времени мальчику, которым был ты. К чему стремиться, как быть счастливым, как уберечь свою жизнь, — все то, что ты хотел знать, когда был им.
— В самом деле?
Указатели ветра ожили в тепловом потоке, дотянувшемся до вершины горы.
Какая милая идея.
Шепард откашлялся.
— Это было пятьдесят лет тому назад, Ричард.
Он заерзал на сиденье.
— Он ждет ответа, тот мальчик, которым ты был. Ты обещал.
— Я не помню никаких обещаний.
Ангел посмотрел на меня так, словно я продал свою душу дьяволу. Я подумал, что мои слова прозвучали несколько грубо; но ни мальчик, ни ангел не знают, как это тяжело — писать.
— Скажи ему, что я забыл свое обещание, но пусть он не волнуется, все будет в порядке.
Шепард вздохнул.
— Эх, Ричард, — сказал он, — неужели обещание ребенку ничего не значит для тебя?
— Нет — если выполнение этого обещания разорвет его сердце! Ему совсем не нужно знать, что впереди будут бури, из которых он один выберется живым, один из всей семьи! Ему совсем не нужно знать о разводе и предательстве, о банкротстве, о том, что еще тридцать пять лет он будет искать и не сможет найти женщину своего сердца. Шепард, один год — это уже вечность для девятилетнего мальчика. Ты прав, это обещание ничего не значит!
— Я предполагал что-то подобное, — сказал он и грустно улыбнулся. —Я знаю, как это трудно, написать книгу. Я знал, что ты не станешь писать ее, поэтому я написал ее за тебя.
Три
— Все, что тебе осталось сделать, это подписать книгу, — сказал ангел, протягивая мне ее. — Пусть останется нашим маленьким секретом, что у тебя не было времени написать ее самому. Дикки никогда об этом не узнает. Что бы там ни было, он считает тебя Богом.
— Не нужно врать мальчишке. Скажи ему прямо: он не представляет себе, о чем просит. Передай ему, что когда он достигнет моего возраста, то поймет, что книги не пишутся по прихоти или по старым обещаниям. Книги рождаются после многих лет мучительных размышлений над идеями, которые никогда не увидят свет, если ты не изложишь их на бумаге, но даже и в этом случае книга — крайнее средство, это выкуп, который ты платишь за право возвратить свою прожитую жизнь из небытия. Какое счастье, когда книга закончена и все, что я хотел сказать, в ней записано, спасибо Создателю за это, и я заслужил теперь право спокойно провести свое свободное время здесь, на горе, с моим парапланом!
— Я скажу ему то, что должен сказать, — сказал ангел, не слишком смутившись. — К тому же я хорошо знаю, что написал бы ты. Поэтому просто подпиши книгу, не в том смысле, что ты ее написал, а просто заверь, что все в ней написано правильно и что ты это одобряешь. И я пойду.
— Он достал из кармана фломастер.
— Просто пару слов ободрения, что-нибудь вроде: Берега честь смолоду! — и подпись.
Я впервые взглянул на томик, который он мне протягивал. Зеленая обложка цвета свежей листвы, белый квадрат заголовка:
ОТВЕТЫ — некоторые наставления по поводу того, что следует делать и думать, чтобы прожить счастливую жизнь. Успех гарантирован Ричардом Бахом.
Мое сердце забилось. Спокойно, подумал я, существует очень много хороших книг с отвратительными названиями.
Я раскрыл книгу и взглянул на содержание.
Семья
Школа
Учеба
Работа
Деньги
Ответственность
Обязанности
Служба
Забота о ближних
Я просмотрел дальше две страницы убористого текста, просто названия глав. Если у Дикки и бывала бессонница, то теперь она ему не угрожает.
Я наугад раскрыл книгу. Важной составной частью твоего рабочего окружения является благополучие служащих. Тщательно продуманный план перевода на пенсию так же эффективен, как и повышение зарплаты, а автоматическое регулирование стоимости жизни равноценно сбережениям в банке.
Я содрогнулся. А как же насчет того, чтобы найти любимое занятие и сделать его своим бизнесом, подумал я.
Попробую еще. Все, что ты делаешь, отражается на твоей семье. Прежде чем сделать что-то предосудительное, подумай: будет ли твоя семья счастлива, если тебя поймают на этом?
О Боже. Третий раз должен быть удачным. Бог все видит. Придет время, и он спросит: был ли ты достойным гражданином? Скажи Ему, что ты по крайней мере пытался.
Я сглотнул комок, нервно перевернул несколько страниц. Мальчик хочет узнать, чему я научился за пятьдесят лет, — и он получит это? Откуда у ангела эти дьявольские идеи?
Ты создаешь свою собственную реальность, так позаботься, чтобы это была счастливая реальность. Посвяти себя другим, и они благословят тебя.
Я не знал, что книгу так трудно разорвать пополам, но когда я справился с этим, то швырнул одну половину Шепарду.
— «Ты создаешь свою собственную реальность? Они благословят тебя?» Я вот только не пойму, то ли ты настолько глуп, то ли меня считаешь придурком, который поверит всему этому бреду ! В любом случае, нужно быть сумасшедшим, чтобы писать это в книге для невинного ребенка… для Дикки! Чтобы он это прочел! Реальность — это то, что он видит своими глазами! Какому дьяволу ты служишь?
Я замолчал, потому что почувствовал, что сейчас сорву голос и что мой кулак, из которого торчат вырванные из книги листы, витает уже под самым носом у ангела.
— Это не гранитный памятник, я могу изменить текст, если тебе что-то не нравится…
— Шепард, у мальчика была мечта! У него была великая идея: узнать, какой была бы его жизнь, если бы ему не пришлось потратить пятьдесят лет на отсеивание правды от лжи! А ты берешь его мечту и превращаешь ее в благополучие служащих? И ты еще собираешься сказать ему, что эта книга от меня?
— Ты дал обещание, — сказал он голосом праведника. — Я знал, что ты не позаботишься о том, чтобы выполнить его и написать книгу. Я попытался тебе помочь.
Меня несло по реке ненависти, на берегу знак: «Опасно. Впереди пороги!» Какие пороги? Можно ли впасть в большую ярость, чем я испытываю в эту минуту? И не задушить ли мне этого типа голыми руками? Вдруг мой голос стал совершенно спокойным.
— Шепард, ты волен делать все, что тебе заблагорассудится. Но если ты дашь невинному ребенку эту массу безвкусной дряни, да еще подпишешь такой эрзац пятидесятилетней мудрости моим именем (в это мгновение мои глаза засверкали, как раскаленные добела острия двух кинжалов), я найду тебя даже в преисподней и скормлю тебе эту книгу страница за страницей.
Я думаю, мои слова не столько испугали его, сколько поразили своей искренней решимостью.
— Отлично, — сказал он, — я рад, что тебя это волнует. Вот что значит быть ангелом! Во всем они способны видеть светлую сторону.
Четыре
Я поднял рюкзак и зашагал прочь, покачивая головой. Очередной урок для тебя. Только из-за того, что первый встречный оказался из другого пространства, не думай, что он в чем-то тебя мудрее или что он может сделать что-нибудь лучше, чем ты сам. Смертный или бессмертный, человек всегда останется только результатом того, чему он научился.
Я стал разворачивать крыло на верхней площадке, откуда стартовали парапланеристы. Я все еще ворчал что-то о безмозглых ангелах, сующих нос в мое прошлое. Когда я поднял глаза, фордик и его странный пассажир уже исчезли.
Я молился, чтобы Шепард действительно исчез, а не уехал вниз по дороге. Даже если он избрал езду, то я надеялся увидеть его на каком-нибудь дереве у дороги, когда буду подниматься обратно.
Затянул ремни, надел перчатки; пряжки и шлем надежно застегнуты. Другие парапланеристы давно улетели, трое уже приземлились. Еще три крыла держатся в воздухе, далеко внизу, порхая, как бабочки, на фоне зеленых деревьев, — они все еще охотятся за восходящими потоками воздуха.
Не дожидаясь, пока ветер поднимет крыло, я сразу пошел прямо к краю обрыва, посмотрел, как плавно растет огромная радуга надо мной, и шагнул в воздух.
Как бы понравилось Дикки лететь сейчас вместе со мной… Он увидел бы, что в жизни самое важное! Здесь находишь то, что действительно любишь, и узнаешь об этом все, что тебе нужно знать. И вверяешь свою жизнь собственным знаниям, и у бегаешь от безопасности, бросаясь с горы в воздушную пропасть, полагаясь на Закон Полета, на то, что невидимые глазу воздушные потоки подхватят тебя и понесут над землей…
В этот момент словно запятая попала в строку моих мыслей — крыло наполнилось свежим дуновением ветра. Я потянул за правую стропу управления и развернулся, чтобы удержаться в струе восходящего потока; и параплан вместе со мной стал медленно подниматься в небо.
За холмами на западе из-за линии горизонта стал появляться Сиэтл, сверкающий Изумрудный Город из сказочной страны Оз. Солнечные лучи сверкали на поверхности залива Пьюджета, а дальше возвышалась громада Олимпийских Гор, хранящих зимнюю стужу под снежными шапками. Здесь много было такого, что понравилось бы ему.
Примерно в десяти футах справа от меня появилась маленькая бабочка. Она решительно била маленькими крылышками и летела с той же скоростью, что и я. Я повернулся к ней, она круто увернулась, но затем вернулась ко мне, пролетела у самого шлема и исчезла где-то в южном направлении.
Это было бы интересно Дикки, его вообще интересовали все существа, рожденные для полета: что эта бабочка делала здесь, на высоте двух тысяч футов, и какие дела влекли ее к югу?
И вообще, подумал я, мальчик должен жить не в голове Шепарда, а где-то в глубинах моих собственных воспоминаний. Я так мало помнил о своем детстве, а Дикки хранит его все целиком. Мои нынешние поступки и представления уходят глубоко корнями в события его повседневной жизни. Если бы я нашел способ встретиться с ним, я бы смог и сам многому научиться, и ему рассказать о тех испытаниях и ошибках, которые ждут его впереди.
Восходящий поток ветра утих — и через несколько минут Сиэтл снова скрылся за холмами. Первый из приземлившихся парапланеристов уже стоял на стартовой площадке и наблюдал, как я скольжу вниз.
Зависнув между небом и землей, я расслабился и задумался — а что произойдет, если приоткрыть дверь между мной и тем мальчиком, которым я был? Как долго я даже не вспоминал о нем! Если бы не Шепард со своей дурацкой книгой, я бы, наверное, никогда не вспомнил о Дикки.
Я представил себе дверь, ведущую в глубину моего прошлого, я поднимаю тяжелый деревянный засов, дверь со скрипом открывается. Внутри темнота и холод — странно. Может быть, он спит.
— Дикки, — крикнул я в глубь моей памяти, —это я, Ричард. Уже прошло пятьдесят лет, пацан! Не хочешь ли поздороваться?
Он ждал меня в темноте, нацелив на меня огнемет. Десятая доля секунды — и все вспыхнуло огнем и алой яростью:
— ПОШЕЛ ВОН! УБИРАЙСЯ ПРОЧЬ, ПРОКЛЯТЫЙ БОГОМ ОТСТУПНИК, ТЫ, ПРЕДАВШИЙ МЕНЯ, ПРОДАЖНЫЙ, НИЧТОЖНЫЙ ОДНОФАМИЛЕЦ, НЕНАВИСТНАЯ МНЕ ВЫРОСШАЯ ИЗ МЕНЯ ЛИЧНОСТЬ, В КОТОРУЮ, НАДЕЮСЬ, Я НИКОГДА НЕ ПРЕВРАЩУСЬ! ПОШЕЛ ПРОЧЬ И НИКОГДА НЕ ВОЗВРАЩАЙСЯ СЮДА И ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ!
Я задохнулся, голову сжало шлемом, я захлопнул тяжелую дверь и очнулся в затянутых на мне ремнях, под парапланом, повисшим над деревьями Тигровой горы.
Фу-у-х! Неужели моя память запускает в меня ракеты? Я ожидал, что мальчишка бросится в мои объятия, из темноты к свету, переполненный вопросами, открытый для той мудрости, которую я собирался ему дать. Я открывал дверь для великолепной, невиданной еще дружбы, а он безо всякого предупреждения чуть не зажарил меня заживо!
Вот тебе и любящий мальчик внутри тебя. Хорошо еще, что на двери тяжелый засов. Никогда больше я не подойду к ней, тем более не притронусь к этой заложенной во мне бомбе на взводе.
К тому времени как я приземлился, все остальные парапланеристы уже выстроились к новому прыжку, не выбирая, будет ветер или нет. Будет так же. Я упаковал крыло, забросил его в багажник машины, завел мотор и поехал домой. Всю дорогу я, не переставая, думал о том, что произошло.
Лесли возилась вокруг сливового дерева в саду; увидев меня, она помахала мне секатором. Земля вокруг нее была усеяна срезанными ветками разной длины.
— Привет, дорогой. Как ты полетал? Ты получил удовольствие?
Моя жена — это любящая и прекрасная женщина, родная душа, единомышленник, которого я нашел, когда потерял уже всякую надежду найти. Если бы она только смогла разделить со мной тот мир, в который я попал, и стать его частью, только не такой далекой, таинственной и пугающей. Получил ли ты удовольствие? Как можно ответить на этот вопрос?
Пять
— Огнемет?
Другая на ее месте стала бы смеяться — мой-то вчера пришел домой и такую вот историю рассказал! Она свернулась калачиком на кушетке рядом со мной, укрыв ноги одеялом и грея озябшие руки чашкой горячего мятного чая. Если вы хотите продрогнуть до костей, то моя жена может вам посоветовать заняться весенней обрезкой деревьев в саду.
— Что может означать для тебя огнемет? — спросила она.
— Это значит, что я подавлен. Я хочу вычеркнуть кого-то из своей жизни. Не просто убить, а так, чтобы от него не осталось даже пепла.
— Если ты так поступаешь, когда подавлен, то чего от тебя можно ожидать, когда ты взбешен?
— Да, Лесли. Он не был подавлен, он был взбешен.
По мере того как я рассказывал, моя история теряла трагичность и превращалась в забавное происшествие, случившееся со мной. Шепард был просто свихнувшимся фанатиком, который вычитал что-то такое, что зациклило его на мне. Выдумав эту историю, он подсунул мне свою ужасную рукопись в надежде, что я ее опубликую.
Был ли он ангелом-учителем? Мы все ангелы-учителя друг для друга, мы все чему-то учимся, когда напрягаем свой мозг и вспоминаем что-то важное, давно забытое. Мне нужно было ему сразу и напрямик сказать, что сегодня я забыл свою ученическую шапочку и что я собираюсь подняться на эту гору пешком, так что спасибо и всего хорошего.
Моя жена не разделила моего веселья по поводу схватки с тем мальчиком. Она давно предполагала, что мальчик — живая часть моего существа, отвергнутая и беспризорная, нуждающаяся в том, чтобы ее нашли и любили. В Шепарде она увидела союзника.
— Подумай, существует ли какая-нибудь причина, по которой Дикки мог бы тебя ненавидеть?
— Там было темно и холодно, как в тюремной камере. Если он полагает, что это я заточил его туда, а сам ушел, оставив его в темноте беспомощного, то… — На некоторое время я сосредоточился на своих ощущениях. — Пожалуй, он мог быть немного расстроен этим.
— Расстроен? — она нахмурилась.
— Хорошо. Пожалуй, он бы охотно разрезал меня на мелкие кусочки и скормил крысам.
— Прав ли он? И не ты ли запер ту дверь?
Я вздохнул и положил голову ей на плечо.
— А мог ли я взять его с собой? Каждую неделю я встречаюсь с массой людей, в дополнение к тем, с которыми я встречался уже раньше. И завтра все будет так же. Должен ли я нынешний таскать его через всю эту толпу, заботиться о том, чтобы не смутить его чувства, ставить на голосование, чем мы займемся сейчас…
Я и сам чувствовал, что это звучит так, будто я оправдываюсь.
— Толпа здесь ни при чем, — сказала она. — Но если ты полностью откажешься от него, прогонишь даже воспоминания о своем детстве, останется ли у тебя твое прошлое?
— Я помню свое детство.
Я надулся. Я не сомневался, что она поймет и то, что я не досказал. Как нечасто я вспоминал редкие оазисы в безжизненной пустыне моего детства. Это должна была быть сказочная страна, но когда я оглядываюсь, она кажется пустой, как будто я проник в Настоящее по фальшивому паспорту.
— Расскажи мне сто своих воспоминаний, — попросила Лесли.
В ее прошлом были свои черные дыры, детские приюты в ее воспоминаниях представлялись статичными и безжизненными. У нее не было никаких воспоминаний о том, откуда у маленькой девочки переломы, так хорошо заметные на рентгеновских снимках. Тем не менее ее повседневная жизнь полна воспоминаний о тех временах, когда она была девочкой, и эти старые знания помогают ей решать сегодняшние проблемы и выбирать завтрашние.
— Устроит два?
— Хорошо, два.
— Я забыл.
— Давай, давай, ты можешь вспомнить, если захочешь.
— Я наблюдаю облака. Лежу на спине на пустыре за нашим домом, вокруг зеленеет дикая пшеница. Я вглядываюсь в небо, как в немыслимо глубокое море, облака плывут по нему — это острова.
— Хорошо, — сказала она. —Наблюдение за облаками. Дальше?
Но ведь это важно, подумал я. Не пролистывай наблюдение за облаками, небо было моим прибежищем, моей любовью, оно стало моим будущим и остается моим будущим до сих пор. Не говори «дальше», небо для меня все!
— Водонапорная башня, — сказал я.
— Какая еще водонапорная башня?
— Когда я был маленький, мы жили в Аризоне. На ранчо, где стояла водонапорная башня.
— Что у тебя было связано с водонапорной башней? Почему ты вспомнил?
— Не помню. Наверное, потому, что вокруг не было ничего более примечательного, — предположил я.
— Хорошо. Еще воспоминания?
— Уже два.
Она все ждала, как будто надеялась, что я вспомню еще что-то третье после того, как рассказал два воспоминания вместо ста.
— Однажды я провел весь день на дереве, почти до самой темноты, — сказал я, и решил, что сделал для нее даже больше, чем обещал.
— Зачем ты влез на дерево?
— Я не знаю. Ты хотела воспоминаний, а не объяснений.
Опять молчание. Еще несколько образов я поймал в фокус дергающегося, скрипящего кинопроектора, каким мне представлялось мое детство, но и они были памятниками неизвестно чему: гонки на велосипедах с друзьями детства; маленькая скульптура смеющегося Будды. Если я расскажу ей об этом и она попросит объяснить, что это значит, я ничего не смогу сказать.
— Трое из моих бабушек и дедушек умерли еще до того, как я родился, а четвертый — вскоре после рождения. И мой брат тоже умер. Но ведь ты это знаешь.
Это только статистика, а не воспоминания, подумал я.
Смерть брата Лесли опустошила ее душу. Она никак не могла поверить, что смерть моего брата не произвела на меня такого же сокрушающего воздействия. Но это правда, я почти не заметил этого события.
— Вот, пожалуй, и все.
Я ожидал, что она снова скажет: как это так, смерть брата ты относишь к статистике и не называешь даже воспоминанием?
— Ты помнишь, как Дикки говорил, чтобы ты написал для него книгу?
Вопрос ее прозвучал так невинно, что я догадался: она что-то задумала. Во всем, что произошло сегодня, я не видел предвестников конца света. Самое ужасное из всего этого — мальчик с огнеметом — было не более чем плодом моей фантазии.
— Не говори глупости, — сказал я. Как я мог это помнить?
— Вообрази, Ричи. Представь себе, что ты девятилетний мальчик. Твои бабушка и дедушка Шоу умерли, твои бабушка и дедушка Бахи умерли тоже, твой брат Бобби только что умер. Кто следующий? Неужели тебя не ужасало, что завтра можешь умереть и ты? Неужели тебя не волновало твое будущее? Что ты чувствовал?
Что она пытается мне сказать? Она знает, что меня это не волновало. Если возникает опасность, я пытаюсь от нее улизнуть. Если это не удается, я встречаю ее лицом к лицу. Ты либо планируешь, что делать завтра, либо борешься с тем, что есть сегодня; волноваться из-за чего-то — пустая трата времени.
Но ради нее я прикрыл глаза и представил, что я там, наблюдаю за девятилетним мальчиком и знаю, о чем он думает.
Я нашел его сразу, закоченевшего в своей кровати, глаза плотно закрыты, кулаки сжаты. Он был одинок. Он не волновался — он был в ужасе.
— Если Бобби со своим светлым умом не смог пройти рубеж одиннадцати лет, то у меня тем более нет шансов, — я рассказал Лесли о том, что увидел. — Я знаю, что это глупость, но я уверен, что умру, когда мне будет десять.
Что за странное чувство, оказаться опять в моей старой комнате! Двухэтажная кровать возле окна, верхняя койка все еще здесь после смерти Бобби; белая сосновая парта, ее крышка попорчена быстротвердеющим суперцементом Тестера и лезвиями «Экс-Акто»; бумажные модели летящих комет подвешены на нитках к потолку; крашеные деревянные модели «Стромбекер» расставлены на полках между книгами — на каждую были затрачены часы работы, и вот сейчас все они сразу всплыли в памяти: коричневая волосы светлее, чем у меня, кожа смуглее — он постоянно на солнце. Лицо шире и круглее, слезы катятся из-под плотно зажмуренных век. Славный мальчик, напуганный до смерти.
Ну, давай, Дикки, подумал я. Все у тебя будет хорошо. Вдруг его глаза распахнулись, он увидел, что я смотрю на него, и открыл рот — закричать.
Я машинально ринулся назад, в свое время, и мальчик исчез для меня, должно быть, в то самое мгновение, когда и я исчез для него.
— Привет! — сказал я с опозданием.
Шесть
— Привет кому? — спросила Лесли.
— Так глупо, — сказал я. — Он меня видел.
— Что он сказал?
— Ничего. Мы оба сильно испугались. Как странно.
— Что ты чувствуешь, как он?
— Да с парнем, в общем, все нормально. Он только не уверен в завтрашнем дне, и это выбило его из колеи.
— И как ему там, ты чувствуешь?
— Все у него будет нормально. Он будет хорошо учиться в школе, впереди его ждет великолепное время, когда он у знает так много интересного: аэропланы, астрономия, ракеты; он научится ходить под парусами, нырять…
Она дотронулась до моей руки:
— Ты чувствуешь, каково ему?
— Да у меня сердце разрывается! Я молю Бога, я так хочу вывести его оттуда и прижать к себе, и сказать ему: не плачь, ты в безопасности, ты не умрешь!
Дорогая Лесли, мой любимый и чуткий друг. Она не сказала ни слова. Она дала мне возможность в тишине услышать то, что я сказал, услышать еще и еще раз.
Мне потребовались дикие усилия, чтобы восстановить равновесие. Я никогда не был склонен к сентиментальности, я рассматривал свои чувства как частную собственность и держал их под жестким контролем. Да, сохранять этот контроль очень непросто, но, казалось, всегда возможно. В конце концов, все это происходит в моей голове.
— Ты — хранитель его будущего, — произнесла она в тишине.
— Его наиболее вероятного будущего, — сказал я. — У него есть и другие варианты.
— Только ты знаешь то, что ему нужно знать. И если даже ему суждено в жизни взлететь выше, чем тебе, — все равно, только ты сможешь объяснить ему, как этого добиться.
В это мгновение я действительно любил мальчишку. Когда я был с ним, мое детство уже не заволакивало туманом, я его видел кристально ясно и с мельчайшими подробностями.
— Я — хранитель его будущего, он — хранитель моего прошлого.
В эту минуту у меня возникло удивительное чувство: мы необходимы друг другу, Дикки и Ричард, только вместе мы можем образовать единое целое. Нужно ли мне было брести по жизни одному, как отступнику, чтобы, наконец, повстречать мальчика, страстно желающего превратить меня в пепел, — и теперь доказывать ему, неизвестно как, что я люблю его? Легче доползти до Орегона по битому стеклу.
А могло ли быть иначе? Мой старенький кинопроектор опять стал высвечивать на экране сознания черно-белые кадры того времени, из которого я только что вернулся, — сплошные блеклые знаки вопросов; Дикки идет вдоль расписанных стен длинного освещенного солнцем коридора, все детали четко вырисовываются, ничего не пропущено.
Он все еще дрожит перед надвигающейся на него тьмой, и что проку в том, что я точно знаю: эта тьма — лишь тень будущих событий, которые пронесутся, собьют его с ног, поднимут и сурово обучат тем знаниям, о которых он сейчас молит меня.
Мне хотелось сказать ему: не давай спуску своим страхам, вызови их на открытый бой, пусть покажутся, и, если покажутся, — раздави их. Если ты не сделаешь этого, то твои страхи будут плодить новые страхи, они разрастутся плесенью вокруг тебя и заглушат дорогу, по которой ты хочешь идти. Твой страх перед новым поворотом в жизни —это всего лишь пустота, одетая так, чтобы показаться вратами ада.
Мне легко говорить: я уже прошел сквозь все это. А каково ему?
Если я чего-то боюсь сейчас, подумал я, то что бы мне больше всего хотелось услышать от себя, мудрого, будущего?
Когда придет время сражаться, Ричард, я буду с тобой, и оружие, которое тебе необходимо, будет в твоих руках.
Могу ли я сказать ему это сейчас, и есть ли хоть малейшая надежда, что он меня поймет?
Вряд ли. Ведь именно я тот человек, с которым он хочет сразиться.
Семь
— Лесли, почему бы мне просто не забыть сейчас всю эту ерунду? У меня масса гораздо более интересных дел в жизни, чем заводить игры со своим собственным воображением.
— Конечно, ты прав, — сказала она с преувеличенной торжественностью. — Как насчет риса на обед?
— Нет, правда. Что я выиграю от того, что закрою глаза и представлю себя другом маленького человека, который владеет моим детством? Ради чего я должен заботиться о давно минувших событиях?
— Это совсем не давно минувшие события, они присутствуют в настоящем, — сказала она. —Ты знаешь, кто ты есть, а он знает почему. Если вы подружитесь, вам будет что сказать друг Другу. Но никто не говорит, что ты кому-то что-то должен. Я вот тебя люблю таким, какой ты есть.
Я с благодарностью обнял ее.
— Спасибо тебе, дорогая.
— Не приставай ко мне, — сказала она. — Меня не волнует, что ты бесхарактерный трус, который боится признать в себе хотя бы намек на сочувствие, заботу или другие человеческие эмоции; что ты даже не понимаешь, что когда-то был ребенком. Ты можешь считать себя пришельцем из иного мира. Ты хорошо готовишь, и этого достаточно, чтобы быть мужем.
Боже, подумал я. Она полагает, что для Меня будет Хорошо вернуться назад и открыть ящик Пандоры — комнатушку Дикки. Любая другая женщина на ее месте сказала бы, что ей и даром не нужен муж, который без конца пропадает в темных дебрях своей памяти, пытаясь подружиться с воображаемым мальчишкой.
Дети могут представить себе дружбу с воображаемым взрослым, думал я, но могут ли взрослые представить себе дружбу с воображаемым ребенком? В моих книгах живут воображаемые Чайка Джонатан и Дональд Шимода, и Пай — трое из четырех моих ближайших друзей и учителей живут без физических тел. Ради каких перемен в моей жизни потребовался еще и Дикки?
Я потерял контроль над собой из-за этого чокнутого Шепарда и его дурацких фантазий. Если я еще когда-нибудь увижу его «форд», то первым делом запишу номера и узнаю, какие еще дела тянутся за этим парнем. Как удалось этому маньяку превратить мою размеренную жизнь в сумасшедший дом?
— Рис — это хорошо, — сказал я наконец. Я оставил на кушетке Лесли с остывшей чашкой чая, поставил на плиту китайский котелок, зажег огонь, налил в котелок немного оливкового масла, достал сельдерей, лук, перец, имбирь из холодильника, все это мелко нарезал и перемешал.
Чего я, собственно, так боюсь? В конце концов, кто хозяин в моем сознании? Я вот представлю себе сейчас маленького мальчика, и на этот раз он будет добрее ко мне… Он принесет мне свои извинения за огнемет, заполнит анкету о моем детстве и пойдет своей особой воображаемой дорогой, считая себя умнее и счастливее, и никому не станет хуже от нашей встречи.
В котелок полетели кубики нарезанной зелени, зашипел вчерашний рис; еще немножко соевого соуса, стручок фасоли, еще один.
Мне так нравится устанавливать новые спортивные рекорды — пройти милю за десять минут вместо 10:35, продержаться в воздухе на параплане два с половиной часа вместо двух с четвертью; если я стараюсь развить свою физическую оболочку, то почему мне не поработать над расширением эмоциональной?
Я поставил тарелки на стол, белые с голубым; на них изображены цветы, точно как те живые, которые собирает и приносит в дом Лесли.
Я не обязан это делать, размышлял я, и никто не принуждает меня. Но если мне самому любопытно узнать, что же я оставил в своем детстве и как оно — если бы его удалось отыскать — изменило бы мою теперешнюю жизнь, разве это преступление? Неужели Полиция Мачо постучит в мою дверь и арестует меня за то, что я этим заинтересовался? Кто посмеет сказать мне, что я не имею права прогуляться по своему прошлому просто ради развлечения?
— Время обедать. Вуки, — позвал я.
За едой мы говорили о детях, обсудили все подробности. Я рассказал ей, как я горжусь тем, что мои дети сами принимают решения, и как я рад, что мне нет необходимости снова стать ребенком и оказаться перед лицом тех лет — самых трудных, самых жестоких, самых беспомощных и загубленных лет, которых почти никому не удается избежать.
— Ты прав, — сказала Лесли, когда я подал клубнику на десерт. — Позор, что каждому ребенку приходится одолевать эти трудные годы в одиночку.
Восемь
Я никогда не страдал бессонницей. Поцеловав жену на сон грядущий, я поправлял подушку, и, едва прикоснувшись к ней головой, уже спал.
Только не сегодня. Уже два часа как Лесли заснула, а я все еще гляжу в потолок и в тринадцатый раз прокручиваю события этого дня.
Когда я в последний раз смотрел на часы, было час ночи. Еще шесть часов до рассвета. Придет день, и я пойду повожусь немного с ремонтом Дэйзи — нашей Сессны Скаймастер[3].
Хотя бы дождь пошел с утра, мечтал я во мраке. Мне нужно летать при разнообразной погоде, чтобы не заржавели мои профессиональные навыки. К Бейвью — ориентирование по сигналу автоматического маяка, затем развернуться на Порт-Анджелес, посадка вслепую…
Обязательно нужно заснуть.
Ты боишься, что Дикки сожжет дверь и зажарит тебя в собственной постели?
Глупо! Чего я боюсь? Когда Лесли сердита на меня, разве я выскакиваю вон из комнаты? Ну, иногда бывает, но не так уж часто. Так почему же я так шарахаюсь от этой деревянной камеры? Я захлопнул ту дверь, не нужно было этого делать, я сожалею об этом, я не соображал, что делаю. Это вышло неумышленно, и теперь я должен по крайней мере открыть дверь и выпустить моего воображаемого мальчишку.
Через полчаса, уже в полудреме, я снова увидел эту дверь, такую же холодную и темную, как и прежде.
Ну-ка, подумал я, не давай спуску своим страхам, вызови их на открытый бой, пусть покажутся, и если покажутся — раздави их. Каждый поворот, которого ты боишься, — это всего лишь пустота, одетая так, что кажется адом.
Я откинул засов, но оставил дверь закрытой.
— Дикки, это я, Ричард. Я не понимал, что я делаю. Я поступил глупо. Мне ужасно стыдно за то, что я сделал.
Я слышал его движения внутри камеры.
— Хорошо, — наконец произнес он. — Сейчас ты войдешь внутрь и дашь мне возможность закрыть тебя здесь на пятьдесят лет. После чего я возвращусь и сообщу тебе, как мне стыдно. Посмотрим, что ты скажешь тогда. Ну как, справедливо?
Я открыл дверь.
— Это справедливо, — сказал я. — Я прошу прощения. Я поступил глупо, закрыв тебя здесь. Моя жизнь от этого стала беднее. Теперь твой черед. Закрой меня здесь.
Отворяя дверь, я прежде всего увидел голубое сияние воспламенителя в ствольной насадке нацеленного на меня огнемета. Нет уж, я не побегу, что бы ни случилось, подумал я. Он имеет полное право убить меня здесь, если захочет.
Он, не двигаясь, сидел на скамье напротив двери.
— Ты закрыл меня здесь и оставил меня одного! Тебя не волновало, плачу я здесь или молю о помощи; с глаз долой — из сердца вон. РИЧАРД, Я МОГ БЫ ТЕБЕ ПОМОЧЬ! Я мог бы тебе помочь, но я тебе не был нужен, ты не любил меня, тебе вообще до меня НЕ БЫЛО ДЕЛА!
— Я вернулся, чтобы извиниться перед тобой, — сказал я. — Я величайший и тупейший идиот, какой только есть в мире.
— Ты думаешь, раз я живу только в твоем сознании, то меня можно не замечать, я не страдаю, я не нуждаюсь в том, чтобы ты защищал и учил, и любил меня. НЕТ, Я НУЖДАЮСЬ В ЭТОМ! Ты думаешь что я не существую, что я не живой, что меня не ранит то, что ты делаешь со мной, — НО Я ЕСТЬ!
— Я не очень-то силен в заботе о других, Дикки. Когда я запер тебя здесь, я запер вместе с тобой большую часть моих чувств и жил вдали отсюда, в мире, где управляет главным образом интеллект. До вчерашнего дня я даже не подозревал, что ты здесь, и не заглядывал сюда. — Мои глаза стали привыкать к темноте. — Ты внушаешь мне такой же страх, как и я тебе. Ты имеешь полное право уничтожить меня на месте. Но прежде чем ты сделаешь это, я хочу, чтобы ты знал: я видел тебя, когда ты лежал на кровати, сразу после смерти Бобби. Я хотел сказать тебе, что все будет хорошо. Я хотел сказать тебе, что люблю тебя.
Его глаза засверкали, черные, чернее, чем тьма камеры.
— Так вот как ты любишь меня? Запереть меня здесь? Удалить меня из своей жизни? Я прожил здесь твои труднейшие годы, я ИМЕЮ ПРАВО знать то, что ты знаешь, но Я НЕ ЗНАЮ ЭТОГО! ТЫ ЗАПЕР МЕНЯ! ТЫ ЗАПЕР МЕНЯ В КАМЕРЕ, ГДЕ ДАЖЕ ОКНА НЕТ! ЗНАКОМЫ ЛИ ТЕБЕ ЭТИ ОЩУЩЕНИЯ?
— Нет.
— Это все равно что бриллиант в сейфе! Это все равно что бабочка на цепи! Ты чувствуешь безжизненность! Ты чувствовал когда-нибудь без-жизненность? Тебе знаком холод? Ты знаешь, что такое тьма? Знаешь ли ты кого-нибудь, кто должен любить тебя больше всех на свете, а его даже не интересует, жив ты еще или мертв?
— Мне знакомо одиночество, — сказал я.
— Одиночество, подонок! Пусть кто-нибудь, кого ты любишь, — пусть это буду я — схватит тебя и засунет против твоей воли в эту деревянную клетку, и повесит большой замок на дверь и оставит тебя здесь без еды, без воды и без слова привета на пятьдесят лет! Попробуй это, а потом приходи со своими извинениями! Я ненавижу тебя! Если здесь есть что-нибудь, что я мог бы дать тебе, что-нибудь, что тебе от меня нужно, без чего ты жить не можешь, дай мне морить тебя без этого до тех пор, пока ты не свалишься, и тогда приноси мне свои извинения! Я НЕНАВИЖУ ТВОИ ИЗВИНЕНИЯ!
Единственным оружием в моем распоряжении был разум.
— Сейчас, Дикки, это первая из миллионов минут, которые мы можем провести вместе, если, конечно, есть хоть что-нибудь, ради чего ты хотел бы быть со мной вместе. Я не знаю, сколько минут у нас есть, у меня и у тебя. Ты можешь уничтожить меня, ты можешь закрыть меня здесь и уйти на весь остаток нашей жизни, и если это хоть как-то уравновесит мою жестокость к тебе, сделай это. Но я так много мог бы рассказать тебе о том, как устроен мир. Хочешь прямо сейчас узнать все то, чему ты научишься за пятьдесят лет? Ну так вот, я стою перед тобой. Половина века потрачена мною главным образом на пробы и ошибки, но время от времени я натыкался и на истину. Закрой меня здесь, если хочешь, или используй меня, чтобы осуществить свою старую мечту. Сделай свой выбор.
— Я ненавижу тебя, — сказал он.
— У тебя есть полное право ненавидеть меня. Есть ли хоть что-нибудь, что бы я мог сделать для тебя? Есть ли что-нибудь, о чем ты мечтаешь, а я мог бы показать тебе это? Если я делал это, если я прожил это, если я знаю это, — оно твое.
Он устремил на меня безнадежный взгляд, затем отвел в сторону огнемет, и его темные глаза наполнились слезами.
— Ох, Ричард, — сказал он. — Как это, летать?
Девять
Утром Лесли выслушала мою историю, и, когда я закончил, она села на кровать и, тихая, как мысль, уставилась в окно; под окном в саду росли ее цветы.
— У тебя очень многое осталось позади, Ричи. Неужели ты никогда не оглядывался назад?
— Я думаю, почти никто из нас этого не делает. Я как-то не склонен был считать свое детство сокровищем и хранить его. Задача состояла в том, чтобы поскорее покончить с ним. Научиться за это время чему сможешь, а затем пригнуться, затаить дыхание и покатиться с этого холма бессилия и зависимости, — а набрав нужную скорость, врубить сцепление и ехать дальше уже своим собственным ходом.
— Тебе было девять, когда умер твой брат?
— Около того, — сказали я. — А какое это имеет отношение к нашему разговору?
— Дикки тоже девять, — сказала она.
Я кивнул.
— Это было тяжело?
— Совсем нет. Смерть Бобби не произвела на меня особого впечатления. Тебе это кажется странным? Я чувствую, что должен врать тебе, чтобы не показаться жестоким. Но так и было, Буки. Он попал в больницу, там умер, а все остальные продолжали жить как и раньше, занятые своим делом. Никто не плакал, я это видел. А о чем плакать, если ничего нельзя сделать.
— Многих бы это опустошило.
— Почему? Разве мы печалимся, когда кто-нибудь уходит из нашего ноля зрения? Они все живы, так же как и мы, но мы должны расстраиваться, потому что не можем видеть их? Не вижу в этом особого смысла. Если все мы — бессмертные существа…
— Считал ли ты себя бессмертным существом в девять лет? Думал ли ты, что Бобби просто вышел из поля зрения, когда он умер?
— Я не помню. Но какая-то глубинная интуиция подсказывает мне, что его смерть не произвела на меня впечатления.
— Я так не думаю. Я думаю, у тебя было много совсем других интуиций, когда твой брат попал в больницу и больше не вернулся.
— Возможно, — сказал я. — Мои записи утеряны.
Она подняла на меня огромные голубые глаза.
— Ты вел записи? Когда твой брат…
— Просто шутка, милая. Никаких записей я не вел. Я толком не помню, умер ли он вообще.
Она не улыбнулась.
— Дикки помнит, я могу поспорить.
— Я не уверен, что хочу это знать. Сейчас я бы рад просто заключить с ним мир и заниматься своими делами.
— Хочешь запереть его снова?
Лежа на спине, я изучал структуру древесного волокна в обшивке потолка над головой; от узла полоски тянулись к краям планок, словно паучьи лапы. Нет, я не хочу никого запирать.
— Что он имел в виду, Лесли, когда сказал: «Я мог бы помочь тебе»?
— Это когда ты летаешь, — сказала она. — Скажем, в один прекрасный день тебе хочется полетать просто ради удовольствия — разве ты идешь в аэропорт и покупаешь там билет на самое заднее место самого большого, самого тяжелого, самого стального, самого транспортного и реактивного монстра, какого только удастся найти?
Я совершенно не мог понять, к чему она клонит.
— Нет, конечно. Я поднимаюсь на гору с парапланом или выкатываю мою Дэйзи из ее ангара и выбираю в небе то направление, куда бы мне хотелось полететь, я сливаюсь с крыльями, а потом и со всем небом в одно целое, пока не почувствую себя лучом солнца. Ты это хотела узнать?
— Вспомни, как ты действуешь, когда тебя осаждают проблемы, от которых невозможно убежать?
— А как тут действовать? Сбрасываю обороты, отпускаю газ, крепко зажмуриваю глаза и на малой скорости — четыре мили в час — наезжаю на все эти проблемы.
— Тебе не кажется, что, когда Дикки говорил «Я мог бы помочь тебе», он имел в виду, что если бы ты сумел стать его другом, то мог бы держать глаза открытыми?
Десять
Когда я усаживался в кабину Дэйзи, Дикки не выходил у меня из головы, и я чувствовал себя так, будто снова превратился в мальчишку. Мальчик, которым я был когда-то, сейчас больше походил на спасенного из ловушки дикого енота, чем на внезапно обретенного друга; и, в то время как он — моими глазами — впервые рассматривал самолет, я тоже увидел свою машину — его глазами, и его восклицания звенели у меня в голове.
— Ух ты! Сколько кнопок и переключателей! Что это такое?
— Это указатель высоты, — сказал я. — Видишь изображение маленького самолета здесь? Это мы, а это линия горизонта, поэтому когда мы летим в облаках, то мы знаем, что…
— А это что?
— Это рычаги управления шагом винта, по рычагу на каждый двигатель. Перед взлетом они устанавливаются в переднюю позицию, а затем, в полете…
— А это что?
— А это в грозовую погоду показывает, где сверкают молнии и куда не следует лететь.
— Дай мне покрутить штурвал!
Я улыбнулся этой просьбе. У меня было такое ощущение, будто я впервые в жизни трогаю штурвал самолета — тяжелый, но легкий в управлении. Вся моя работа, все удовольствие в этом штурвале.
— Что это за кнопки?
— Это кнопка включения микрофона. Это переключатель состояния готовности. Это управление тормозными щитками, кнопка отключения автопилота, а это контролеры карты перемещения…
— Заведи мотор!
Я включил обогащение горючей смеси.
— Можно я попробую?
Что чувствует сейчас этот парнишка внутри меня? Впервые в жизни сидит за штурвалом настоящего самолета и уже знает, что и как нужно делать? Черт побери!
Включить главный аккумулятор, включить топливный насос переднего двигателя.
— ЗАПУСТИТЬ ПЕРЕДНИЙ ДВИГАТЕЛЬ! — кричу я. Магнето включаю на СТАРТ, и… Господи, я слышу как ожил двигатель!
Нас оглушил рев разбуженного нами шторма.
Я с новой свежестью ощутил трепет и танец самолета в те секунды, когда заводишь двигатели, когда машина будто сама не может поверить в то, что она снова жива и сейчас взлетит.
— ЗАПУСТИТЬ ЗАДНИЙ ДВИГАТЕЛЬ! — Включаю магнето на СТАРТ.
Рев шторма УДВОИЛСЯ!
Он тычет пальцем в измерительные приборы, стрелки которых пришли в движение, а я поясняю назначение этих приборов.
— Тахометры! Давление масла! Подача топлива! Контроль расхода горючего!
Сколько лет я уже пролетал, как давно забыл упоение каждым моментом в этой кабине? Спокойное, глубокое наслаждение — это было; ох, какой же я взрослый.
— …ветер один семь ноль градусов в один пять узлов, — прозвучал голос в наушниках, — полоса для взлета и посадки один шесть справа, сообщите в начале контакта, что вы располагаете информацией «Кило»[4]…
Я нажал на кнопку микрофона, и мальчишка просто обезумел: он разговаривал с контрольно-диспетчерским пунктом…
— Привет, Земля, я Скаймастер Один Четыре Четыре Четыре Альфа, из западных ангаров, располагаю «Кило»… — Живой дух говорил моим голосом, и говорил точно как настоящий пилот, и он был вне себя от восторга.
— Чистая работа! — сказал он, когда мы подрулили к месту взлета. Впервые он ощутил, что его тело — уже не тело девятилетнего мальчика. Он мог дотянуться ко всем переключателям и педалям управления без каких-либо подушечек, мог спокойно смотреть через лобовое стекло и обозревать всю взлетную полосу, как настоящий пилот!
Переключая тумблеры и двигая рычаги, он впервые в жизни прикасался к огромной энергии. Шторм превратился в торнадо, Дэйзи ринулась вперед, в страстном порыве к небу прижав нас к спинке сиденья.
Взлетная полоса с белым штрихом разметки посередине превратилась в сплошное мелькающее месиво под нами.
— Вверх! Вверх! Вверх!
Он потянул штурвал на себя, самолет задрал нос, и мы снежно-лимонной ракетой понеслись в небо.
— Убрать шасси! Поднять закрылки! — кричал он. — Давай, Дэйзи! Давай! Давай!
Для меня это был подъем со скоростью тысяча шестьсот футов в минуту, —это можно было видеть по указателю вертикальной скорости. Для него это было — как будто кто-то обрезал цепь, земля полетела вниз, и мы оказались в пустом пространстве. Наконец-то свободны!
Я развернулся в противоположную сторону от аэропорта, от всех воздушных путей, от всех наземных систем управления полетами, — а он сделал вираж в направлении кучевых облаков, теснившихся, словно воздушные острова, вокруг горных вершин. Это было лучше, чем мечты, в миллион раз лучше, чем валяться в лопухах и воображать себя вон на том облаке.
К тому моменту, когда мы достигли облаков, наша скорость составляла 220 миль в час; жуткий восторг сближения с плотной беломраморной массой не омрачался страхом, что смерть прервет это наслаждение.
— Ух! УХ! У-УХ!
Верховая скачка по облакам на такой скорости не может дичиться слишком долго. Мы прошиваем насквозь снежно-белый светящийся шар, спирали тумана стекают с кромок наших крыльев.
— Святые Угодники!
Мы поворачиваем назад, взбираемся на снежную башню, взбираемся выше ее вершины, круто разворачиваемся и нацеливаемся в клубящийся горный пик, который никому в мире не посчастливилось и уже не посчастливится увидеть, входим в крутое пике — отчаянные лыжники на высоте семь тысяч футов посреди неба — и выныриваем с другой стороны.
— ДАВАЙ, ДЭЙЗИ!!!
Невероятно, думал я. Ведь он всего лишь маленький мальчик!
— Полетели в горы! —сказал он. — Туда, куда еще не ступала нога человека!
Я следил, чтобы с нами ничего не случилось, присматривал площадки для аварийной посадки на случай, если откажут оба мотора, поглядывал на уровень топлива, давление масла и температуру двигателей.
А он смотрел сквозь лобовое стекло и гнал Дэйзи вперед.
Под нами, чуть выше границы лесов, сверкали горные озера, заполненные блестящим расплавленным кобальтом из высотных снежных просторов. Нет дорог, нет пешеходных троп, нет деревьев. Острыми бритвами торчат одинокие остроконечные гранитные вершины, огромные каменные чаши и котлы переполнены снегом, ярко-небесного цвета речушки беззаботно бросаются со скал в пропасти.
— МЕДВЕДЬ! Ричард, СмотриСмотриСмотри — МЕДВЕДЬ!
Я знал, что медведям нечего делать на этих высотах в горах, но вдруг понял, что сознание взрослого человека, глядя на все сквозь призму рациональности, отказывается увидеть гризли прямо под носом, внизу.
Медведь стоял на задних лапах и, казалось, сопел в нашу сторону, пока мы делали вираж над ним.
— Дикки, ты совершенно прав! Это медведица!
— Она машет нам!
Мы качнули крыльями ей в ответ и уже в следующее мгновение пронеслись над горным перевалом и нырнули в долину — я и мальчик, которым я был и у которого до сих пор не было возможности летать.
Через час мы вернулись и подрулили к ангару. Дикки отделился от меня, и я снова увидел его в его собственном теле: ему не терпелось выскочить из кабины и посмотреть на Дэйзи со стороны. Он открыл дверь, выпрыгнул наружу и погладил руками обшивку самолета, как будто просто смотреть на него было недостаточно.
Я спокойно вышел из кабины и с минуту смотрел на него.
— Что ты рассматриваешь?
— Этот металл, — сказал он, — эта краска, все это было в облаках\ Все это летало над высочайшими горами! Это было! Почувствуй это сам!
Казалось, что-то магическое еще остается на коже Дэйзи, и он не хотел упустить ни капли. Я тоже почувствовал это. — Спасибо, Дэйзи, — сказал я по старому обычаю. Дикки выбежал и встал перед носом самолета, затем обхватил руками лопасть винта и поцеловал блестящий обтекатель.
— Спасибо Тебе, Дэйзи, — сказал он, — за замечательный, прекрасный, невозможно великолепный, восхитительный, восхитительный, восхитительный счастливый полет, мой изумительный большой ловкий сильный самолетик, я люблю Тебя.
Что ж такого, что на чистом покрытии остались следы рук и поцелуев Дикки? Зато я никогда не забуду, что это такое — летать!
Одиннадцать
Когда я вернулся домой, Лесли сидела за компьютером, выполняя какую-то спешную работу. Я остановился перед ее дверью, она обернулась ко мне и улыбнулась.
— Привет, Вук. Как тебе леталось с Дикки?
— Отлично, — сказал я. — Было очень интересно.
Я бросил свою летную сумку около двери, накинул куртку на кресло, просмотрел свежую корреспонденцию. Почему мне так непросто рассказать ей о том восторге, который был в полете?
— Каждый полет интересен, — сказала она. — Что-то было не так?
— Ничего. Да так, ну… ребячество, я думаю; как-то глупо даже об этом говорить.
— Ричард, тебе это кажется ребячеством! Ты пригласил ребенка в свое сознание, туда, где он никогда не бывал!
— Ты не будешь считать, что я сошел с ума, если я все тебе расскажу?
— Я давно считаю тебя сумасшедшим, так что этим меня уже не удивишь.
Я рассмеялся, рассказал ей все как было, как странно было опять чувствовать себя мальчишкой, когда все вокруг так ново, как будто ты никогда раньше не летал и сейчас держишься за штурвал впервые.
— Великолепно, дорогой, — сказала она. — Многие ли могут похвастаться, что они пережили в своей жизни такое, что пережил в этот день ты? Я горжусь тобой!
— Но это не может продолжаться вечно. Как мне рассказать ему о проблемах взрослого — женщины, семья, заработок на жизнь, поиски религии — это будет для него не так интересно, и, боюсь, он начнет зевать раньше, чем я дойду до половины, и попросит вместо этого коробку конфет. Я не знаю детей, я не нахожу, что бы я мог сказать ребенку, пока он не вырос.
— Разве он не соответствует тому, что говаривал ты о самом себе, — спросила она, — ничего не знающий, но чертовски понятливый? Если он просил тебя написать ему книгу о том, чему ты научился за пятьдесят лет, то, наверное, он хотел чего-то большего, чем просто коробка конфет.
Я кивнул, вспоминая то время, когда я был им. Я хотел знать тогда все обо всем, за исключением бизнеса, политики и медицины; я и сейчас сохранил круг своих интересов.
Я задумался: откуда исключения? Эти проблемы столь скучны потому, что все они возникают по поводу различных социальных соглашений и контрактов, а для меня нет ничего более занудного, чем добиваться консенсуса с равнодушными людьми. Дикки тоже должен чувствовать это. Где у нас может быть больше общего, чем в прошлом? Существуют ли еще не обнаруженные нами фундаментальные ценности, общие для нас обоих? Каким он представляет себе того человека, которым я стал? Какие у него самого жизненные ценности?
Я уставился в ковер. Жизненные ценности девятилетнего? Эй, тебя заносит, Ричард!
Лесли оставила меня с моими мыслями и повернулась к экрану компьютера.
Он хочет знать то, что знаю я. Объяснить несложно, но за деталями не будет эмоций, не будет ощущения всей картины. Сомневаюсь, что он сумеет что-то изменить, но, по идее, нет ничего плохого в том, чтобы я его учил, а он меня слушал. Это не обязательно должна быть дорога с двусторонним движением.
— Где он сейчас? — спросила она, не отрывая взгляда от экрана компьютера. — Сейчас узнаем.
Я закрыл глаза. Ничего. Никаких картин, ни мальчика, которым я был. Бездонная пустая чернота.
— Буки, может, это прозвучит глупо, но он убежал! — сказал я.
Двенадцать
Когда в ту ночь я бросился на кровать и закрыл глаза, первым, что я увидел, была деревянная камера темницы.
— Дикки, —прокричал я. — Извини! Я забыл!
Тяжелая дверь приоткрыта.
— Дикки? Привет!
Внутри никого. Скамейка, детская кроватка, холодный огнемет. Он провел здесь десятилетия, потому что я решил никогда не становиться заложником своих чувств, не метаться в бессилии туда и сюда, когда разум бездействует. Но зачем я так перегнул палку? Зачем понадобилось такое самоуничтожение — неужели от неуверенности в себе?
Но сегодня этой проблемы нет, размышлял я; сегодня я могу возвратиться и смягчить свою крайнюю меру. Да, я несколько поздно вспомнил о своем человеческом лице. Но «несколько поздно» — это лучше, чем таскать в гору эмоциональные валуны, скатывающиеся обратно.
— ДИККИ!
Только эхо.
Он где-то в дебрях моего сознания. Там так много темных мест, где можно спрятаться, если не хочется выходить. Почему он не хочет побыть со мной? Не потому ли, что слишком привык за эти годы жить своим умом и теперь не очень-то доверяет прежнему тюремщику?
Он исчез, когда я перестал разговаривать с ним по дороге из аэропорта домой. Когда я переменил его человеческий облик на причудливое порождение моего сознания, он выскользнул за дверь, и я даже не заметил этого.
Да что же это такое, ворчал я, неужели мне нужно разговаривать с ребенком беспрерывно всю дорогу, чтобы он не удрал?
Может быть, не обязательно и разговаривать, но по крайней мере следовало бы очистить от шипов и паутины тропинку между нашими сознаниями. Может быть, достаточно хотя бы не забывать о нем.
— ДИККИ!
Нет ответа.
Я поднялся в своем сне вверх, на высоту вертолета, чтобы расширить зону поиска. Суровый холмистый ландшафт вокруг, каменистая пустыня Аризоны, жаркое полуденное солнце.
Я опустился на край огромного высохшего озера; вокруг, насколько хватало глаз, земля напоминала побитую черепицу.
Довольно далеко, почти посередине этой печи, виднелась маленькая фигурка.
Расстояние оказалось больше, чем я думал; бежать пришлось долго, и я все удивлялся, что это за дикий ландшафт. Кто его выбрал, он или я?
— ДИККИ!
Он повернулся ко мне и следил, как я приближаюсь, но сам не пошевелился и не произнес ни слова.
— Дикки, — я задыхался. — Что ты тут делаешь?
— Ты пришел, чтобы запереть меня опять?
— Что ты! Что ты говоришь! И это после того, как мы с тобой летали вместе? Это был самый замечательный полет в моей жизни — потому что ты был рядом!
— Ты отшил меня! Как только мы повернули домой, ты перестал и думать обо мне! Я вызван для того, чтобы промыть мне мозги, но ты не думай, я знаю, что могу уйти от тебя! Я могу оросить тебя и никогда больше не вернуться! Что тогда с тобой будет?
Он сказал это так, словно я был обязан ответить, что со мной произойдет катастрофа, если он покинет меня. Как будто я уже не прожил прекрасно и без него большую часть своей жизни.
— Я прошу извинить меня. Пожалуйста, не уходи.
— Меня легко забыть, — сказал он.
— Я бы хотел тебя понять. Неужели нам нельзя стать друзьями?
Я могу прожить без тебя, думал я. Но мне почему-то не хотелось, чтобы он так вот взял и исчез, этот невинный и нераспознанный малыш, затерянный среди завалов и пожарищ моего внутреннего мира.
Он ничего не ответил. С этим упрямцем, видимо, придется повозиться, подумал я, но все-таки он не настолько глуп, чтобы убежать от меня. Хотя почему он должен верить типу, который засунул его в темницу, а сам ушел навсегда? Уж если здесь кто-то и глуп, то не этот мальчишка. Он сел на глинистое дно сухого озера и уставился на дальние холмы.
— Где мы? — спросил я.
— Это моя страна, — сказал он грустно.
— Твоя страна? Почему здесь, Дикки? Ты мог бы выбрать любое место в моем сознании, где угодно, ты мог бы выбрать себе самое подходящее место, только бы захотел.
— Это и есть самое подходящее место, — сказал он. — Посмотри вокруг.
— Но все вокруг мертво! Ты выбрал крупнейшее сухое озеро в южных пустынях и называешь это своей страной, своим наиболее подходящим местом?
— Это никакое не сухое озеро.
— Я говорю то, что вижу, — сказал я. — Плоское, как жаровня, спекшийся ил потрескался на маленькие квадратики, и это на много миль вокруг. Это, случайно, не Долина Смерти?
Он смотрел мимо меня куда-то вдаль.
— Это не просто поломанные квадратики, — сказал он. — Каждый из них отличается от другого. Это твои воспоминания. Эта пустыня — твое детство.
Тринадцать
Все слова в моей голове рассыпались, я застыл в молчании, не находя ответа. Он прав, подумал я наконец, это его страна. Я вспомнил те немногие случаи, когда я обращался к своим старым воспоминаниям, — это было как раз то место, куда я сейчас попал: сухое, мертвое, заброшенное; все, что когда-то было, обратилось в прах. Спустя мгновение я пожимал плечами — счастливое детство, но воспоминания отвратительны, —и научился жить без своей юности. Почти. Вот здесь она лежит.
Он обернулся и посмотрел на меня — себя, выросшего за все эти годы. С ним в глубине меня.
Я наконец обрел дар речи:
— Все эти воспоминания так же мертвы и для тебя?
— Конечно нет, Ричард.
— Почему же они сейчас так выглядят?
— Они похоронены. Все. Но я могу возродить их, если захочу.
Он усмехнулся так, как будто вылил на меня ведро холодной воды и у него про запас осталась еще тысяча таких ведер. — Все мое детство?
— Угу, — сказал он. — Ты отказываешься от меня, я отказываюсь от тебя.
Я потрогал пальцами твердую спекшуюся землю под ногами, попробовал сковырнуть обожженный солнцем кусок корки. Глина была прочной, как осколок искореженного железа.
— Есть ли тут водонапорная вышка? Почему я помню водонапорную вышку? Что она означает?
Он засмеялся и, передразнивая мой голос, сказал:
— Вероятно, это был самый крупный предмет в округе.
— Дикки, пожалуйста, я должен знать. Давай меняться, я тебе прогулку на самолете, а ты мне водонапорную вышку, идет?
— Прогулка на самолете и так моя, — сказал он. — Ты задолжал мне ее. И ты задолжал мне еще в тысячу тысяч раз больше.
Никто не говорит, что мы должны нравиться друг Другу, думал я, но я не ждал, что мы так быстро дойдем до бездушных переговоров через железный стол. Так у нас ничего не получится.
— Дикки, ты прав. Извини меня. Я должен тебе тысячу тысяч прогулок на самолете, даже больше. Я должен тебе все, чему я научился с тех пор, как мы расстались, и я готов заплатить по счету. Я пообещал. С тобой остались только твои воспоминания. Ты не должен мне ничего. Это я должен тебе.
Его рот раскрылся в удивлении.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты можешь убегать сколько хочешь. Я же до конца жизни буду возвращаться и пытаться все исправить.
И тогда он сделал удивительную вещь. Он отошел на несколько футов в сторону, нагнулся к растрескавшейся глине и дотронулся до одного из квадратиков земляной мозаики, ничем не отличавшегося от других. От его прикосновения кусочек легко отделился от своего гнезда — и оказался стеклянными янтарно-медовыми сотами.
— Вот твоя водонапорная вышка, — сказал он и прямо передо мной разбил вдребезги о землю странный хрупкий предмет.
Четырнадцать
Не так просто разрушить стену забвения. Обломки воспоминаний еще долго громоздились повсюду, но наконец мир вокруг меня изменился, и открылась полная панорама моего детства. Я вспомнил: земля вокруг дома кишела гремучими змеями, дом — скорпионами, гигантские многоножки хозяйничали в душевой комнате. Но для мальчишки на ранчо в Аризоне со всеми этими пустяками нетрудно было справиться.
Просто утром, прежде чем обуваться, нужно было постучать туфлями по полу и вытрясти ночных гостей. Прежде чем вскакивать на камень или кучу хвороста, следовало убедиться, что никто не сочтет тебя захватчиком и не загремит хвостом, предупреждая об атаке.
Пустыня представлялась морем шалфея и камней, а горы — островами на горизонте. Все остальное было стерто в прах, время спрессовано в камни песчаника.
То, что я увидел, оказалось не водонапорной башней, а скорее ветряной мельницей. Единственным объектом в вертикальном измерении была в моем детстве эта устрашающая конструкция.
Каждый день кто-нибудь взбирался по лестнице наверх, чтобы проверить уровень воды в открытом баке, подвешенном значительно выше крыш. Мои братья превратили это в нудную ежедневную обязанность. Для меня лестница на башню была равнозначна эшафоту для висельника. Пугала не сама высота, а возможность свалиться с нее и еще что-то, чего я даже не мог понять.
Бобби старался заставить меня влезть на башню.
— Сейчас твоя очередь, Дикки. Иди посмотри уровень воды.
— Сейчас не моя очередь.
— Всегда не твоя очередь! Рой лазит туда, я лажу туда. Теперь твой черед.
— Я еще слишком мал, Бобби, не заставляй меня лезть.
— Да ты просто трусишь? — дразнил он. — Маленький мальчик боится влезть на вышечку.
Спустя пятьдесят лет я не могу вспомнить, насколько горячо любил брата, но, похоже, в те моменты я готов был пожелать ему смерти.
— Это слишком высоко.
— Маленький мальчик боится подниматься!
И он лез наверх, совершенно бесстрашно добирался по лестнице до края бака, объявлял, что в баке 525 галлонов, спокойно спускался вниз и шел в дом читать свою книгу.
Как просто было бы мне признать: ты прав. Боб, я всего лишь маленький мальчик, который невероятно боится лезть на эту вышку, уверенный, что поскользнется и упадет, а во время падения ударится три или четыре раза о ступеньки лестницы, оторвет себе руки и ноги и наконец упадет навзничь на острый камень; и я бы предпочел избежать этого жизненного опыта по крайней мере до тех пор, пока не подрасту, спасибо за внимание.
Сегодня я мог бы сказать такое своему брату, и, я чувствую, он бы меня понял. Но в то время признать свою детскую слабость было немыслимым даже для ребенка, и ужасная вышка представлялась мне огромным восклицательным знаком после слова трус.
Я ненавидел эту вышку, как булавка ненавидит магнит. Строение из грубого дерева возвышалось, как монумент презрения к слабеньким мальчикам, к трясущимся от страха неженкам, к тем, кто становится неудачником еще до окончания второго класса.
В тот год, когда мы жили на ранчо, я по нескольку раз в день, оставшись один, взбирался на первую, самую широкую ступеньку лестницы в двенадцати дюймах от земли. Следующая ступенька была чуть уже первой и отстояла от земли на двадцать четыре дюйма. Третья находилась там, где начинался страх, в трех футах над землей; именно с этой ступеньки я обычно спускался и убегал прочь.
Иногда я осмеливался стать на четвертую ступеньку и посмотреть вокруг. Лестница казалась нацеленными прямо в небо деревянными рельсами для паровоза. Она слегка прогибалась внутрь, так как была прикреплена болтами к узкой перекладине вышки, но на ней совсем не было поручней. С каждой ступенькой цепкость рук слабела от страха.
Я застыл перед пятой ступенькой. До верхушки лестницы еще двадцать ступенек. Никто не видит меня, я могу упасть и разбиться насмерть. Да если бы даже кто-нибудь и видел, что бы это изменило, Дикки? Ты разбился бы точно так же. Ты сам себе хозяин, пора возвращаться. Сидеть на земле совершенно безопасно — некуда падать.
Осторожно, очень осторожно я опустил одну ногу вниз на перекладину, затем вторую, и стал на песок. Я снова стоял на земле, дрожа от облегчения и ярости.
Я ненавижу свою трусость! Меня ужасает смерть. К чему мне рисковать своей жизнью здесь, в этой безучастной ко всему пустыне, где меня даже никто не просит лезть на эту дурацкую вышку?
Я опять подошел к деревянным ступенькам. Я себя уже уверенно чувствую на третьей ступеньке. Я могу опять подняться на третью ступеньку, как я это уже делал, а потом спуститься, если захочу, или подняться выше. А что, если подняться на третью ступеньку и посвистеть там? Это будет неплохо. Если я не смогу свистнуть, то буду стоять там до тех пор, пока мне это не удастся. Или спущусь и пойду домой, и никто не узнает об этом.
Очень трудно ругать вышки, если ты не знаешь ни одного ругательного слова кроме «черт»; слово «черт» исчерпывало мой набор ругательств еще многие годы. «Черт» не преобразует страх в злость, как это умеют делать современные ругательства, и путь подъема до пятой ступеньки оставался нестерпимо долгим.
Но идея сработала. Шаг за шагом я делал своим другом каждую пройденную ступеньку. Каждую из них я представлял как живую… Если я достаточно долго стоял на ней и разговаривал с ней, то потом было легче подняться на следующую.
После того как я смог свистнуть на пятой ступеньке, я поставил ногу на шестую. Стою долго… трудно дышать, еще труднее свистнуть. Почему мне кажется, что уже так высоко, ведь под ногами всего шесть футов…
…это от моих ног всего шесть футов до земли. Но моя голова, центр сознания и жизни, и всего сущего, — она же находится на высоте почти десять футов! Не хватает воздуха, чтобы свистнуть.
Но тогда стоп… Если так, то мне не нужно подниматься на все оставшиеся девятнадцать ступенек! Мне нужно подняться лишь настолько, чтобы я мог заглянуть внутрь бака, моим же ногам не нужно заглядывать в бак, достаточно чтобы глаза увидели… то есть мне не нужно будет подниматься на последние три с половиной ступеньки!
Я свистнул на шестой и взобрался на седьмую ступеньку.
Только не смотри вниз, говорил мне брат.
Слабый свист, и я чувствую себя уютно, словно лежу на кровати, по которой ползет скорпион. Уж лучше стоять на этой лестнице, чем видеть ползущего к тебе скорпиона — хвост с жалом болтается над головой, клешни раскрыты. Свист. Еще ступенька.
Я чувствую, как слабеют мои руки на ступеньках. Я просовываю правую руку за лестницу и прижимаюсь к перекладине грудью. Я свалюсь только если оторвется рука.
А если оторвется ступенька… я полечу навзничь вниз. Что я здесь делаю? Я разобьюсь насмерть непонятно ради чего! Что я здесь делаю?
Я стоял на семнадцатой ступеньке, вцепившись обеими руками в лестницу, ширина которой теперь не превышала двух футов. Надо мной висела темная громада водяного бака, крепкая и надежная, но там нет никаких ручек, не за что схватиться руками, если сорвешься с лестницы. Уже не до свиста. Все, что я мог сделать, это прилепиться к лестнице и сжать зубы, чтобы не закричать от ужаса. Оставалось еще три ступеньки.
Две ступеньки, сказал я себе. Еще только две ступеньки. Мне нет дела до третьей, мне нужны две. Я не должен смотреть вниз. Я буду смотреть вверх, вверх, вверх. Я подниму глаза мои на холмы… — так молится мой отец за обеденным столом, откуда никто даже не думает падать. Господи, как высоко! Еще две ступеньки.
Двумя ступенями выше мне стало дурно, когда я увидел обод бака. Меня пугал не вид бака, а то, что он достаточно близок, чтобы ухватиться за него двумя руками, но если я это сделаю, то зависну, болтаясь в воздухе, не в состоянии дотянуться обратно до лестницы, и буду так висеть, пока пальцы медленно не разожмутся…
Зачем я думаю об этом? Что за глупости у меня в голове? Прекрати, прекрати, прекрати. Подумай лучше еще об одной ступеньке.
Весь обод бака был покрыт дегтем. Кто-то поднимался сюда, и не просто поднимался, а держал в одной руке банку с дегтем, а в другой — кисть, и он смазал дегтем весь обод, чтобы дерево не гнило. Боялся ли он? Он был тут еще до того, как я приехал, и его не пугало, что он может упасть, его заботило только, чтобы дерево не гнило… Он должен был сидеть на краю бака, переползать по всему его периметру и работать до тех пор, пока не закончился деготь, после чего он спустился вниз, набрал еще дегтя и поднялся опять, чтобы закончить свою работу!
Чего же я так боюсь? Мне не нужно ничего тут красить, мне вообще ничего не нужно тут делать, мне только нужно подняться еще на одну ступеньку и заглянуть за край этого бака, этого бака, этого бака…
Она была всего пятнадцать дюймов шириной, эта моя последняя ступенька, и я достал ее и подтянулся вверх, не отводя глаз от колеса ветряной мельницы, огромного, всего в шести футах над моей головой.
Вижу болты и заклепки на лопастях, пятна ржавчины. Слабый ветерок сдвинул лопасти на дюйм, а секундой позже, когда он стих, колесо вернулось в прежнее положение. Вид этого огромного колеса вблизи усугубил мое состояние настолько, насколько это еще было возможно. В непривычной смене масштаба было что-то пугающее… Это колесо, этот высочайший объект намного миль в округе… он не должен быть таким большим. Пожалуйста, не нужно этого массивного круга прямо над головой, ведь это означает, что я тоже нахожусь на самой высокой точке в округе, самой высокой, откуда можно упасть.
Что, если кто-нибудь видит меня здесь? Пожалуйста, кто-нибудь, не зови меня, потому что, если мне нужно будет отвечать на вопросы и одновременно держаться, я не справлюсь с этим и упаду. Пожалуйста, Бобби, пожалуйста. Рой, пожалуйста, не выходите и не смотрите на меня.
Я поднял голову, один судорожный дюйм за другим, заглянул за край бака. По внутренней стороне белой краской нанесен аккуратный ряд цифр, маленькие возле дна, у верхнего края самые большие. И почти на дне бака — странно видеть на такой высоте в воздухе — вода! Зеленоватая прозрачная вода, не очень глубокая; неподвижная поверхность как раз достигала отметки 400.
Рой стоял здесь и видел эти цифры, Бобби тоже стоял на этом самом месте, где сейчас стою я. Я знал, что умру в ту же секунду, если сейчас случится землетрясение или порыв ветра сдует меня отсюда, но я был таким же смелым, как и мои братья!
Мне еще предстоял длинный путь вниз, ступенька за ступенькой, но я уже ПОБЕДИЛ! Я уже прямо сейчас ПОБЕДИЛ!
Я натянуто улыбался смертельным оскалом, впившись в небо, словно изголодавшаяся пиявка. Они больше НИКОГДА не назовут меня трусом!
Все так же медленно я опустил голову и посмотрел вокруг с высоты вышки.
Пока я полз по лестнице, кто-то изменил весь мир. Дорога внизу, крыша нашего дома, сажа в трубе, прохудившаяся местами кровля — чудесный игрушечный домик, со всеми деталями, для игрушечных людей ростом не больше моего пальца. Кактусы уже никакие не великаны-часовые, а безобидные гномики-подушечки для иголок. Отсюда видны пасущиеся в загонах ослы — не крупнее белок, — ворота и даже проезжая дорога, соединяющая Бисби с Фениксом. Если бы я мог летать!
А еще были горы. Я находился очень высоко, но они были еще выше. Однажды, Дикки, шептали они, когда ты взглянешь на нас с высоты, не покажется ли тебе весь мир игрушечным? А если покажется, что тогда ты скажешь?
Я дрожал и не мог взять себя в руки, малейшее движение глаз или головы отдавалось волной ужаса. Я упаду и разобьюсь насмерть, так и не сумев спуститься… но я никогда такого не видел… Если смотреть с высоты… то все меняется! Как все прекрасно! Как жизнь может казаться такой плоской на земле и такой величественной с воздуха?
Пятнадцать
Дикки смотрел на меня сверху вниз, когда я сел на сухое дно озера. На его лице появилась едва заметная тень облегчения. Поднято лишь одно воспоминание из-под многотысячной груды других.
— Когда это было? — спросил я, ошеломленный всем увиденным.
— Нам было семь. Ты стал взрослеть и ушел от меня, когда мне было девять, когда умер Бобби. После этого только будущее интересовало тебя, ты хотел вырасти и стать свободным, ты хотел уйти в свой путь налегке.
Он не жаловался, он только напоминал мне то, что я уже знал.
— Ты оставил мне все воспоминания, которые были тебе ни к чему. Они все здесь, все до одного, но они ни о чем мне не говорят, я не могу в них разобраться без тебя. — Его голос стал тише, я едва различал слова в тишине пустыни. — Ты мог бы пояснить мне, что они значат.
Он молча смотрел на меня, возбужденный таинственными силами, которые безжалостно гнали меня сквозь детство. Действительно ли я тот единственный, кто может стать ступенькой между ним и его незнанием, кто может вырвать кнут из его рук, единственный спаситель, который когда-либо придет ему на помощь?
— Расскажи мне, — попросил он. — Мне нужно знать! Я помню все, но ничто ничего не значит для меня!
Вместо того чтобы успокоить его, я нахмурился.
— Это так и есть, Дикки. Ничто ничего не значит.
— Но ведь для тебя это не пустое воспоминание! — Он в отчаянии пытался влезть на стеклянную гору, сплошь покрытую жирными, скользкими вопросительными знаками. — Водонапорная вышка! Ричард, ты же знаешь что она значит!
Я поднялся с места, где сидел, и взял его за плечи. — Я знаю только то, что она значит для меня, Дикки. Но водонапорная вышка может иметь еще миллион значений, которых я не выбирал, которые не имеют смысла для меня. Ничто не имеет смысла до тех пор, пока оно не изменит тебя и твоего способа думать.
— Ты говоришь как взрослый, — сказал он. — Ничто не имеет смысла?
— Пока ты не разобрался с тем, что случилось в твоем сознании, — сказал я. — Подъем на водонапорную башню ничего не значил до тех пор, пока ты не придал ему значение. Реши для себя задачу — когда ты прокладываешь путь наверх: равнозначна ли высота твоему страху? И вся твоя жизнь меняется. «Посвятить свою жизнь высоте? Только не я! Никаких высот, ради Бога, пожалуйста!»
— Это решение, — продолжал я, — этот преподанный тобой себе урок определяет тысячи возможных, приемлемых для тебя будущих, вычеркивая при этом тысячи других, в том числе, возможно, и мое. Никаких высот — означает никаких самолетов означает никаких полетов означает никаких прыжков с парашютом означает никаких Шепардов означает никаких воспоминаний о Дикки означает никакого освобождения его из камеры означает ни тебя ни меня среди этого озера воспоминаний.
— Ты решил, что высота не равнозначна страху.
— Прекрасно, Дикки! С высоты ветряной мельницы ужас был написан строчными буквами, а ВОСТОРГ — заглавными. Из этого я вынес решение, которое изменило всю мою жизнь: Преодолеваи страх и получай восторг. Это справедливо и поныне.
Я посмотрел ему в глаза:
— Ты единственный, кто может решить, является ли моя правда правдой для тебя или это чепуха. Принципы, за которые я готов умереть, высочайшие права, которые мне ведомы, для тебя могут быть всего лишь предположениями, возможностями. Ты делаешь выбор, и твоя последующая жизнь является результатом этого выбора. Каждое да, нет, возможно создает школу, которую мы называем личным жизненным опытом.
Я думал, что груз всего сказанного заставит его задуматься, но через секунду он уже тянулся ко мне с вопросом:
— За пятьдесят лет ты, конечно, уже выяснил, что есть что для тебя и как все работает?
— Ну, в общем, кое-что я понял, — скромно сказал я.
Шестнадцать
С тех пор как псих Шепард сказал мне о книге, которую я должен написать для мальчика — прежнего меня, — моя голова, по крайней мере какая-то часть ее, постоянно была занята этим вопросом.
— Расскажи мне это попроще, — сказал Дикки дрожащим голосом; осуществилась его мечта, можно все узнать, но оказалось, что это все слишком сложно.
Я уже пытался когда-то объяснять, как я понимаю устройство мира, и каждый раз без особого успеха. Мне требовалось изложить сначала немного теории и несколько фундаментальных принципов. Но каждый раз неизменно повторялось одно и то же: после двух-трех часов теории мои слушатели валились, как каменные идолы, с остекленевшими глазами, устремленными в пустоту. Как раз в тот момент, когда я доходил до самого интересного, они отворачивались, совершенно перестав слушать.
Но с Дикки все должно быть иначе. В любом возрасте для меня самым увлекательным было то, что трудно понять.
— Чтобы найти свой путь на Земле, — сказал я, усаживаясь на пересохшее дно, —тебе нужно понять для себя две вещи: силу согласия и цель счастья. Но прежде чем ты сможешь понять это, тебе следует понять главный закон Вселенной. Он прост. Всего два слова: Жизнь Есть. Все остальное вытекает из них, это можно назвать логическим каскадом. Вот как это происходит…
Он опустился на колени рядом со мной, его глаза оказались на одном уровне с моими.
— Скажи, как это — быть старым?
— Прости?
Кажется, этот вундеркинд не слушал меня.
— Как это — быть старым? — повторил он.
Я вытаращил глаза:
— А как же насчет устройства Вселенной?
— Ты его выдумываешь, — сказал он. — А я хочу знать, что ты знаешь.
— Я его выдумываю? Но ведь мы говорим о моей жизни, это как раз то, что ты так хотел знать! Я считаю, что это чертовски важно, устройство Вселенной. Я дал бы что угодно за то, чтобы разобраться в этом, когда я был тобой. Кроме того, я совершенно ничего не знаю о возрасте. Я не верю в возраст.
— Как ты можешь не верить в возраст! — сказал он. — Сколько тебе лет?
— Я прекратил счет уже давно. Это очень опасно.
— Опасно?
Его совершенно не интересует моя доморощенная философия, но мой возраст для него важен. Как мы все-таки переменились!
— Подсчитывать возраст опасно, — сказал я. — Когда ты маленький, то каждый день рождения радует тебя. Это праздничный стол, и подарки, и ощущение себя именинником, и шоколадный торт. Но осторожно, Дикки. В каждом именинном торте заложен крючок, и если ты проглотишь слишком много крючков, то все, ты уже пойман на идею, от которой уже никогда не отделаешься.
— Правда? — Он думает, что я шучу.
— Как умирают дети? — спросил я.
— Они падают с деревьев, — ответил он, — они попадают под троллейбус, их засыпает в пещерах…
— Отлично, — сказал я. — Как твоя фамилия?
Он нахмурил лоб и поднял голову. Неужели этот старик уже забыл?
— Бах.
— Неверно, — сказал я. — Это твое предпоследнее имя. Настоящее твое последнее имя, в нашей культуре, — это число, и этим числом является твой возраст. Ты теперь не Дикки Бах, а…
— …Дикки Бах, Девять.
— Молодец, — сказал я. — И люди с маленькими цифрами в последнем имени всегда умирают от Несчастных Случаев — просто они оказались в неудачном месте в неудачное время. Джимми Меркли, Шесть, держал слишком большую связку надувных шариков, порыв ветра подхватил его и унес в море, и больше его никто не видел. Энни Фишер, Четырнадцать, нырнула и не нашла выхода из затонувшего колесного парохода, который когда-то плавал вдоль континентального шельфа. Дикки Бах, Двенадцать, подорвал себя, изобретая гидразиновое топливо для своей ракеты.
Он кивнул, соображая, к чему я клоню.
— А люди с большими цифрами в последнем имени, — продолжал я, — умирают от Неизбежных Случаев, от которых нельзя ускользнуть. Мистер Джеймс Меркли, Восемьдесят Четыре, закончил свой путь от острой летаргии. Миссис Энн Фишер-Стоувол. Девяносто Семь, скончалась от болезни Лотмана. Мистер Ричард Бах, Сто Сорок Пять, умер от безнадежной старости.
Он рассмеялся — цифра 145 невозможна.
— Хорошо, — сказал он.
— Ну и что? Что плохого в днях рождения?
— Когда твои цифры маленькие, ты не собираешься умирать. Но когда твои цифры становятся большими…
— …ты готовишься умереть.
— Большое число, значит, пора мне умирать. Это называется слепой верой — когда ты соглашаешься с правилом, не задумываясь над ним, когда ты переходишь от одного ожидаемого события к другому. Если ты не примешь меры предосторожности, то вся твоя жизнь превратится в цепочку из тысячи предначертанных событий.
— И слепая вера всегда плоха, — сказал он. — Не всегда. Если мы не примем некоторых общих верований, мы не сможем жить в нашем пространстве-времени. Но если мы не верим в возраст, то по крайней мере не должны будем умирать оттого, что изменилось число в нашем имени.
— А я люблю торты, — сказал он.
— По одной свече в год. Ты ешь свечи?
Он поморщился.
— Нет!
— Ешь торты в любой день, когда захочешь. Только не ешь торты со свечами.
— Но я люблю подарки.
— Для этого не нужны дни рождения, ты можешь получать подарки от себя самого каждый день в каждом году.
Он помолчал минуту, размышляя над этим. Все, кого он знал, праздновали дни рождения.
— Ты что, дефективный? — спросил он.
Я расхохотался, откинув голову назад. Мне вспомнилось, что у нас дома высшей ценностью всегда считалась образованность. Первым взрослым словом, которое я узнал, было слово «словарь». Мама приучила меня к словарю после того, как я перешел во второй класс, и я себя чувствовал очень умным, поскольку родители всегда говорили, что ум должен идти впереди чувств. Эмоции под контроль, уму полную волю.
«Дефективный» было не единственным словом, подчерпнутым мною из словаря: я до сих пор помню «доверенное лицо», «отъявленный» и «полисиллабический». Для публики были еще «антидизистеблишментарианизм» и «диизобутилфеноксиполиэ-токсиэтанол»; первое мне никогда особенно не нравилось, но раскатистое переливчатое звучание второго я люблю до сих пор и употребляю это слово при каждом подходящем случае.
— Конечно, Дикки, я дефективный, но по-хорошему.
— Ты только что выбросил мои дни рождения. Ты это называешь «по-хорошему»?
— Да. И хорошее — это освобождение от условностей. Я выбросил еще и кое-что другое.
— Что же?
— Когда ты перестаешь верить в дни рождения, то представления о возрасте становятся чем-то далеким для тебя. Тебя не будет травмировать твое шестнадцатилетие, или тридцатилетие, или громоздкое Пять-Ноль, или веющее смертью Столетие. Ты измеряешь свою жизнь тем, что ты знаешь, а не подсчитываешь, сколько календарей ты уже видел. Если тебе так нужны травмы, так уж лучше получить их, исследуя фундаментальные принципы Вселенной, чем ожидая дату столь же неизбежную, как следующий июль.
— Но все другие дети будут тыкать в меня пальцем — вон пошел мальчик без дня рождения.
— Вероятно, да. Но ты решай сам. Если ты считаешь, что в этом есть какой-то здравый смысл — подсчитывать, как долго ты уже бродишь по этой планете под солнцем, — то продолжай праздновать дни рождения, заводи свои маленькие часики. Проглатывай крючки каждый год и плати свою цену, как все другие.
— Ты давишь на меня, — сказал он.
— Я бы давил на тебя, если бы заставлял тебя отказаться от дней рождения вопреки твоему желанию праздновать их. Если ты не собираешься это прекращать, так и не надо, какое тут давление.
Он посмотрел на меня искоса, чтобы убедиться, что я не насмехаюсь над ним.
— Ты действительно взрослый?
— Спроси у самого себя, — ответил я. — Ты действительно ребенок?
— Я думаю, что да, хотя я часто чувствую себя старше сверстников! А ты чувствуешь себя взрослым?
— Никогда, — сказал я.
— Значит, приятные ощущения сохранились? Я, маленький, чувствую себя взрослым, а состарившись — буду чувствовать молодым?
— С моей точки зрения, — сказал я, — мы безвозрастные создания. Приятные ощущения того, что ты старше или моложе своего тела, возникают на контрасте между традиционным здравым смыслом — что сознание человека должно соответствовать возрасту его тела — и истиной; а истина состоит в том, что сознание вообще не имеет возраста. Наши мозги никак не могут совместить эти вещи в рамках пространственно-временных правил, но, вместо того чтобы подобрать другие правила, наше сознание просто отворачивается от проблемы. Всякий раз, когда мы чувствуем, что наш возраст не соответствует нашим числам, мы говорим «Какое странное ощущение!» и меняем тему разговора.
— А что, если не менять тему разговора? Какой тогда будет ответ?
— Не делай из возраста ярлык. Не говори: «Мне семь» или «Мне девять». Как только ты скажешь: «У меня нет возраста!» — то не останется и причин для контраста, и странные ощущения исчезнут. Правда. Попробуй.
Он закрыл глаза.
— У меня нет возраста, — прошептал он и спустя мгновение улыбнулся. — Интересно.
— Правда?
— Получается, — сказал он.
— Если твое тело в точности соответствует твоим представлениям, — продолжал я, — а твои представления сводятся к тому, что состояние тела никак не зависит от времени и определяется внутренним образом, то тебя никогда не смутит, что ты чувствуешь себя моложе своих лет, и не испугает, что ты слишком стар.
— Кто-то сказал, что тело является совершенным выражением мысли? Чьи это слова? Я хлопнул себя по лбу.
— А! Это философия! Кто-то тут сказал, что я ее выдумываю и что все это слишком тяжело и занудно для девятилетнего человека.
Он спокойно смотрел на меня, едва заметно улыбаясь.
— Это кому же девять?
Семнадцать
— Дикки, давай я расскажу тебе один случай.
— Я люблю рассказы, — сказал он.
— Это случай не из твоих, а из моих воспоминаний. Ты помнишь мое прошлое, я помню твое будущее. Так это где-то оттуда. Только лучше я не буду рассказывать, а покажу. Идет?
— Идет, — сказал он настороженно, но на этот раз любопытство было сильнее страха. — Это опять будет философия?
— Это будет один случай. Настоящий случай из твоего будущего. Подключайся к моим мыслям и следи внимательно, а потом скажешь мне, философия это или нет.
Дикки постепенно становился моим другом, напарником по приключениям.
— Внимание, начали. Я закрыл глаза и стал вспоминать.
В моем внутреннем пустом пространстве на серебряном тросе висела длинная массивная стальная балка, сбалансированная в горизонтальном положении. Многие годы я жил, учился, играл на этой балке, держась так близко к ее середине, что наклонялась она очень редко и едва заметно.
Но в отрочестве все ценности подвергаются проверке.
— Я знаю, что нам делать, — сказал Майк.
Стоял летний полдень, дома никого не было: отец на работе, мать поехала за покупками. Майк, Джек и я отчаянно скучали. В глубине души я считал, что никакая это не трагедия, если новый учебный год начнется как можно скорее.
— Что нам делать? — спросил я.
— Давайте выпьем!
Мне сразу стало неуютно. Он имел в виду не лимонад.
— Выпьем чего?
— Выпьем ПИВА!
— Болтай! — сказал Джек.
— Где его взять, пива?
— Да хоть тонну! Ну как, пропустим по глотку?
Меня толкали туда, куда мне вовсе не хотелось… Я сразу очутился так далеко от центра, как мне еще никогда не приходилось, и балка, означавшая равновесие в моей жизни, угрожающе поплыла подо мной.
— Может, лучше не надо, Майк, — сказал я. — Твой папа узнает. Он придет домой и увидит, что пива стало меньше…
— Не-а. Он его накупил столько… У них сегодня вечеринка. Он никогда в жизни не заметит!
Майк побежал на кухню и вернулся, неся в одной руке три бутылки, в другой — три стакана, а в зубах — открывашку. Он поставил стаканы на кофейный столик.
Это безумие, подумал я. Мне нельзя пить, я же не взрослый!
— А если он узнает, — спросил я, — то убьет тебя или только искалечит?
— Ничего он не узнает, — ответил мой друг. — И потом, раньше или позже, мы все равно научимся пить. Так давайте раньше! Правильно, Джек?
— Конечно…
— ПРАВИЛЬНО, ДЖЕК?
— ПРАВИЛЬНО!
— ПРАВИЛЬНО, ДИК?
— Не знаю…
— Ну, тогда пьем, два мужика и ребенок.
— Ладно, открывай, — сказал я.
Кто его знает, подумал я. Говорят, это очень вкусно. И охлаждает в жару. Все мужчины пьют пиво, кроме моего папы. От одного стакана я вряд ли опьянею, а если это так вкусно, как они говорят, то какое значение имеет мой возраст…
Стальная балка внутри меня так перекосилась, что мне оставалось только забраться на ее верхний конец. Я не знал, что случится, если я свалюсь, и мне не хотелось это выяснять.
Майк откупорил бутылки, желтая пенистая жидкость доверху наполнила стаканы. Он первым поднял свой, облизывая губы в предвкушении:
— Ну, пацаны, вздрогнули. Ваше здоровье! Мы выпили.
Мне перехватило горло от первого же глотка. Да, холодное. Но что касается вкуса… Какой там вкус, это же отвратительно. Наверное, я еще не дорос до пива.
— Дрянь! — сказал я. — И это считается полезным?
— Конечно! — сказал Майк, держа стакан в высоко поднятой руке и гордо поглядывая на нас.
— Да, — сказал Джек. — Я мог бы привыкнуть к этому.
— Бросьте заливать, ребята, — сказал я. — Вы что, с ума сошли? У этой гадости такой вкус, как будто весь мой химический набор слили в ведро и оставили на недельку, чтобы завонялся.
— Это же ферменты, понимаешь, ферменты, — Майк уже забыл, что мы друзья. —Это настоящее пиво, понимаешь! И дело не в том, какой у него вкус и нравится ли оно тебе. Когда выпьешь больше, тогда и понравится. А сейчас ты должен выпить!
Я сжался от страха. Неужели я должен делать что-то независимо от того, нужно мне это или нет? Это вот так становятся взрослыми — когда ты обязан делать все, что делают другие? Мне не нравится то, что здесь происходит. Куда мне деваться? Где искать помощи?
Помощь пришла из глубин сознания — взрыв, срывающий двери с петель, сокрушительная яростная сила. Этот подонок думает, что он может приказывать мне, что я должен и чего не должен делать. Ты должен! Что он имеет в виду? Кому это я должен? Я никому ничего не должен, если я не хочу! А этот паяц заставляет МЕНЯ делать то, чего хочет ОН!
Я резко поставил стакан на стол, пиво плеснулось через край.
— Ничего я не должен, Майк. И НИКТО мне не указ, НИ В ЧЕМ!
Оба приятеля замолчали и растерянно глядели на меня, забыв поставить стаканы.
— Я НЕ БУДУ! — я вскочил на ноги в благородном бешенстве (пусть попробует кто-нибудь остановить меня!) — И НИКТО!..
Хлопнув дверью, я вылетел на улицу. Сидевший во мне наблюдатель был ошеломлен не меньше, чем двое мальчишек в доме. Кто этот дикарь, проснувшийся во мне? Он не перестарался, не переборщил, —нет, этот парень, которого я никогда не видел, вырвался откуда-то сзади, сгреб и поволок меня, не спрашивая ни моего, ни чьего бы то ни было согласия, это настоящий, высшего класса БУЙНЫЙ!
Я брел домой и быстро остывал. Внезапно я заметил, что гигантская стальная перекладина подо мной выровнялась и обрела равновесие и надежность гранитной глыбы. Я удивленно заморгал, потом нерешительно улыбнулся, потом громко захохотал! И пошел быстрее! Да, этот парень свиреп… Но он — это я! Он на моей стороне! Слышишь, парень, кто ты?
Никто тебя не заставит делать что бы то ни было. Ты понял это. Дик? Никогда! Никто! Ни Майк, ни Джек, ни папа, ни мама, — никто в мире не может заставить тебя делать то, чего ты не хочешь делать!
У меня даже рот раскрылся. Он заботится обо мне!
Да. О тебе заботятся и другие люди, ты еще познакомишься с ними. Тебе нелегко, малыш, и если ты окажешься совсем уж беззащитным, я тебя выручу!
Стоп, подумал я. Майк — мой друг, я не должен защищаться от своих друзей!
Дурак ты, дурак. Слушай внимательно, потому что теперь ты не увидишь меня, пока опять не потеряешь равновесие и не перепугаешься. Майк никакой не твой друг. Заруби себе на носу, что твой лучший друг — это Дик Бах. Это мы, множество уровней тебя, и ты можешь обращаться к нам, когда захочешь. Никто тебя не знает. Никто тебя по-настоящему не знает, только мы. Ты можешь разрушить себя, а можешь полететь выше звезд, — и никому до этого нет дела, никто не будет все это время с тобой, — только мы!
Прошла еще минута. И я мысленно поблагодарил за спасение меня. Там, только что. И извини, что я дурак. Мне еще учиться и учиться.
Никакого ответа.
Я поблагодарил тебя, слышишь? Я серьезно!
Никакого ответа. Мой внутренний крутой телохранитель исчез.
Восемнадцать
— Это должно случиться со мной? —спросил Дикки, ошарашенный и слегка испуганный своим будущим.
— Если ты сделаешь мой выбор, то должно. Но кое-что уже случилось, как следствие той минуты, и ты должен это знать.
— Покажи мне, — попросил он.
Недалеко от дома я замедлил шаг, свернул в сторону на лужайку, где буйствовал высокий сочный пырей, и улегся среди трав, маскировавших контуры убежища, которое я выкопал прошлым летом.
Я лежал на спине и смотрел, как в вышине летнего неба тихо скользят по ветру новенькие, только что отчеканенные облака.
Я всегда считал, что все эти голоса в моей голове — это мои собственные беззвучные разговоры, отражения в пустой пещере. Иногда осмысленные тексты, иногда обрывки болтовни, к которой я почти не прислушивался, они служили как бы разминкой для мозга — чтобы не остыл.
Но различные уровни внутри меня? Части меня, с которыми я незнаком? Я сгорал от любопытства.
Если внутренние голоса — не просто отражения, а нечто большее, то не могу ли я переквалифицировать эту компанию болтунов в учителей и наставников?
Я нахмурился. Нет. Не могу я тренировать кого-то на собственного учителя. Как это возможно?
Это было похоже на исследование с помощью гигантского микроскопа: ответ под объективом, но вне фокуса; а я на самом краю, и нужно чуть-чуть довернуть, очень осторожно…
Что, если мои учителя здесь, и именно сейчас?
Что, если вместо беспрерывного говорения — там, в мозгу — я для разнообразия послушаю?
Никогда еще мир не был таким отчетливым, цвета не были такими чистыми. Трава, небо, облака, даже ветер — все было ярким.
Мои учителя уже существуют!
Что, если все эти уровни внутри меня — мои друзья, которые знают неизмеримо больше, чем знаю я? Это было бы так, как будто…
«…как будто вы капитан парусного фрегата, сэр, очень молодой капитан великолепного быстроходного корабля».
Мгновенно вид неба с облаками сменился в моем мозгу иной сценой: мальчик в голубом кителе с золотыми эполетами стоит на шканцах боевого корабля, эбеновая чернота корпуса внизу, белоснежные скошенные ветром паруса вверху на реях…
Сам я вообразил эту картину, или кто-то молниеносно нарисовал ее?
Корабль движется, почти черпая воду шпигатами с наветренной стороны и разрезая носом огромные накатывающие волны; мальчик стоит на палубе, матросы в униформе носятся как угорелые.
Восхищенный, в нетерпении я мысленно прокручиваю события вперед. Судно идет на рифы, устрашающие коралловые лезвия затаились под поверхностью воды.
— Прямо по носу буруны! — кричит впередсмотрящий.
Корабль продолжает идти вперед, каждая доска, каждый канат, каждый ярд парусной ткани, каждое живое существо на борту — все сосредоточено на движении вперед, на удержании курса.
— Где буруны, там рифы, верно? — спрашиваю я (я мгновенно понял обстановку и превратился в мальчика). — Если мы не поменяем курс, то наскочим на рифы, не так ли?
— Так точно, сэр, наскочим, — раздается спокойный бас первого помощника; темное от загара лицо старого моряка совершенно бесстрастно.
— Скажи им, пусть поменяют курс!
— Вы можете сами стать у руля, капитан, или отдать приказ рулевому, — говорит помощник. — Он выполнит только вашу команду.
С верхней палубы мне хорошо видно, как синие волны вскипают, взрываются белой пеной впереди, не далее двенадцати длин корпуса корабля.
Никто не может командовать судном, только капитан.
— Сменить галс! — прозвенел мой не столько командный, сколько испуганный голос.
И тотчас спицы колеса слились в сплошной круг под руками рулевого, судно развернулось, взметнулись занавесом брызги, словно мустанг промчался полным галопом по поверхности моря.
Команда бросилась к шкотам и брасам, фрегат накренился к ветру, меняя левый галс на правый, раздался громовой залп парусов.
Офицеры на верхней палубе неотрывно следили за происходящим, не говоря ни слова капитану. Возраст Мастера не имеет значения, так же как и последствия его распоряжения. Комментарии допускаются только тогда, когда потребует капитан.
Зрелище было ярче, чем на экране в широкоформатном цветном кино, и это был фильм о моей жизни.
Я не выдумывал картину. Я только просил показать ее, но не выдумывал. Что же это, мне служит какая-то невидимая команда? Кто передал мне это изображение?
— Слушаю, сэр.
Голос такой же четкий, как и картина. Неужели тоже воображаемый?
— Так точно, сэр. Мы разговариваем на языке, которым вы пока еще не пользуетесь. Это ваше воображение преобразует наши знания в картины и слова, которые служат вам в вашем путешествии.
— Вы разговариваете, только когда к вам обращаются?
— Словами — да. А в других случаях мы появляемся в виде чувств, интуиции, осознания.
Фрегат с шипением летел вперед, страстно жаждая сменить направление на другое — любое, какое я захочу. Я перешел на корму, обнял бизань обеими руками, прижался к ней. Мой корабль! Почему в такую яркую и правдоподобную идею так трудно поверить?
— Я здесь командую, — произнес я, чтобы убедиться в этом окончательно.
— Так точно, сэр.
— А ты тот, кто спас меня от Майка и от пива?
— Нет, сэр. То был… В этой картине он был вторым помощником. Мы можем отдать наши жизни за вас, сэр, но по-разному; так вот. Второй мыслит проще, чем мы, остальные, он воспринимает все в черно-белом варианте, и если вам грозит опасность, он просто выходит вперед и ничего не боится.
— А вы, остальные, боитесь?
— Мы все совершенно разные.
Всю жизнь я чувствовал себя одиноким. Я был спокойным ребенком, и что-то было во мне непонятное, что-то могучее и доброе, и как-то оно так во мне существовало, что я не мог его понять.
Теперь я понял это сразу. Это что-то был мой корабль с его таинственной командой. Я не понимал до сих пор, что я командую, абсолютно и беспрекословно, кораблем моей жизни! Я определяю его назначение, его распорядок и дисциплину, моего слова ожидает каждый рычаг, каждый парус, каждое орудие и всякая живая сила на его борту. Я хозяин команды преданных мастеров, готовых по единому моему кивку поплыть со мной в пасть к самому дьяволу.
— Почему вы не говорили мне, что вы существуете? — спросил я. — Мне так много нужно узнать! Вы мне необходимы! Почему вы не сказали мне, что вы со мной?
Я лежал в траве и прислушивался к ветру.
— Мы не говорили вам, сэр, — услышал я ответ, — потому что вы не спрашивали.
Я открыл глаза. Мы долго не говорили ни слова. Дикки сидел рядом, закрыв глаза, и изучал корабль.
— Как ты думаешь, малыш, — спросил я его, — это философия или нет?
Он открыл глаза.
— Не знаю, — ответил он, глядя на меня. —Но только отныне называй меня капитаном.
Я ткнул его кулаком в бок, не сильно, что означало: «Неплохая идея».
Девятнадцать
Это вне сферы моих интересов, думал я, уставившись в зеркало невидящим взглядом и растирая по щекам лосьон после бритья. Медицина — это ложный путь.
Меня ошеломляет ханжество медицины и ужасают ее догмы. Лекарство от любой болезни — это же абсурд, чистое безумие. Каждый пузырек — приобретенный в открытую или из-под полы, легально или нелегально, по назначению врача или без него — отдаляет нас от осознания нашей завершенности и от возможности различить истинное и ложное. Лучшее лечение — прекратить принимать лекарства, все без исключения, независимо от их происхождения и назначения. С моей стороны преступно поддерживать людей, которые относятся к человеческому телу как к механизму, а не вместилищу разума, людей, которые видят только поверхность вещей и не в состоянии проникнуть в их глубину.
Лесли — моя противоположность. Она способна часами изучать медицинскую литературу, сидя в кровати с расширенными от любопытства глазами. Иногда она хмурится, недовольно ворча: «Правильное питание, упражнения — как они могут об этом забывать?», но в общем, сложность медицинских заключений доставляет ей удовольствие.
Она может читать все, что ей угодно, напомнил я себе, вплоть до учебников черной магии, если ее это заинтересует. Но moi?[5] Поддерживать систему помешанных на лекарствах белых халатов, слишком занятых собой, чтобы обратить внимание на целый спектр наших творческих болезней? Нет уж!
В таком состоянии духа я одевался на больничный благотворительный бал.
Лесли сочла это приглашение привилегией, дающей нам возможность внести хоть какой-то вклад в битву прогресса с неизлечимыми болезнями и мучительным умиранием.
— Что ж, идем, — согласился я.
Я не часто вижу свою жену в вечернем платье. Полное крушение всех принципов, отступление побежденного сознания — разве это высокая цена за такое зрелище?
Я втиснулся в свой самый темный пиджак, прицепил на лацкан маленький значок с изображением Сессны и протер его большим пальцем.
— Не поможешь ли мне управиться с этим, милый, — донесся из ванной голос жены. — В талии нормально, а в груди — не пойму, то ли платье село, то ли я полнею…
Я всегда готов протянуть руку помощи, поэтому тотчас бросился в ванную.
— Вот здесь. Спасибо, — сказала она, взглянув в зеркало.
Она поправила рукав.
— Как по-твоему, это подойдет?
Услышав за своей спиной стук падающего тела, она выждала минуту, повернулась, чтобы помочь мне подняться, прислонила меня к косяку и стала ждать словесной оценки.
Платье было шелковисто-черным, с большим вырезом впереди и с длинным разрезом сбоку на юбке. Возникало впечатление, что оно охватывает все тело в долгом, чувственном объятии.
— Мило, — с трудом вымолвил я. — Очень мило.
Я попятился назад и стал причесываться. Хоть мне это все равно не удастся, подумал я, любой ценой я должен произвести на балу впечатление, что эта женщина — со мной.
Она тщательно изучала свое отражение, уже сверив его с сотней суровейших стандартов, и все же сомневалась:
— Это ведь выглядит не слишком вызывающе, правда?
Мой голос меня не слушался.
— Это выглядит просто восхитительно, — наконец произнес я, — пока ты остаешься в этой спальне.
Она сердито глянула на меня в зеркало. Когда Лесли одета официально, в ней начинает говорить ее бескомпромиссное голливудское прошлое, а это уже серьезно.
— Ну же, Ричи! Скажи мне, что ты думаешь на самом деле, и если оно выглядит чересчур… то я его сниму.
Сними, подумал я. Давай сегодня вечером вообще останемся дома, Лесли, давай отправимся в другую комнату и там необычайно медленно, дюйм за дюймом, снимем твое удивительное, с церемонии вручения Оскара, платье и на всю следующую неделю забудем о том, что нужно куда-либо идти.
— Нет, — ответил я вслух, презирая себя за утраченный шанс. — Это отличная маленькая вещица, и она очень тебе идет. Подходящее, я бы даже сказал — исключительно подходящее платье для сегодняшнего бала. Сегодня полнолуние, так что полиция, скорее всего, вообще не отвечает на звонки.
Она все еще сомневалась.
— Я купила его как раз перед тем, как мы познакомились. Ричи, этому платью уже двадцать лет, — сказала она. — Может быть, лучше надеть белое шелковое?
— Может, и лучше, — ответил я ей в зеркало. — Безопаснее, это точно. Никто в этом городе никогда в своей жизни не видел такого платья.
Двадцать лет, подумал я, и никакая деликатность не может наставить меня отвести взгляд. По-моему, она меня околдовала. Лесли всегда умела одеваться, и при желании могла поразить пим любого, но сегодня явно будет массовое убийство.
Я вспомнил фразу, которую когда-то, еще до нашего знакомства, записал на листке, а потом, много лет спустя, нашел его на дне одной из папок: «Влюбленные, принимающие идеалы друг друга, с годами становятся все более привлекательными друг для Друга». Сейчас все сбывалось, и эта женщина в зеркале, решающая, надевать ли ей ожерелье в одну или в две нитки, была моей женой.
Я смотрел на нее с удивлением. Кажется ли она мне такой прекрасной оттого, что я смотрю на нее пристрастным взглядом влюбленного, который не видит перемен и недостатков, очевидных всему миру? Или это на самом деле свершается наш дар друг другу — из года в год выглядеть все лучше?
Не курить, не пить, никаких наркотиков, никаких интимных связей на стороне. Без мяса, без кофе, без жиров и шоколада, без переутомлений и стрессов. Все делать не спеша, меньше пищи, больше тренировок, работа в саду и параплан, плавание и йога, свежий воздух и натуральные соки, музыка и учеба, разговоры и сон. Каждый пункт в этом списке — результат упорной борьбы с самим собой и лавиной обстоятельств, отдельная цель, достигнутая серией побед и поражений. Шоколад — моя основная проблема, безжалостные рабочие дни — беда для Лесли.
— Нельзя, отказавшись от всего этого, не получить хоть что-нибудь в награду, — произнес я вслух.
— Что ты сказал?
Через несколько минут нам пора выходить. Она пытается уложить направо светлый локон, который упрямо стремится влево. Слишком поздно переодеваться, и платье-убийца пойдет с нами. Как они все-таки умудряются шить женскую одежду, которая повторяет такие невероятные изгибы?
— Ты так прекрасна, что мне даже дышать стало трудно.
Она отвернулась от зеркала и улыбнулась мне.
— Ты действительно так считаешь? Она протянула мне руки.
— Ох, Вуки, спасибо тебе. Извини, что я немного рассеяна. Просто я хочу, чтобы тебе не было стыдно показаться со мной на людях.
Я обнял ее, прервав эти глупости. Почему все-таки внешность так важна? Когда-то мне казалось, что физическая красота — вовсе не обязательное качество в партнере. Я, правда, требовал этого качества, но не понимал почему… Разве не то, что находится внутри нас, главное?
Должно быть, я понял что раньше, чем почему. Не обладай мы с женой физической привлекательностью в глазах друг друга, мы никогда не смогли бы удержаться вместе в тех страшных житейских бурях, когда все остальное рушилось. «Я ее не понимаю, — не раз скрежетал я зубами. — Чертова педантичная упрямица! Если бы она не была так красива, клянусь, я бы бросил ее навсегда».
А ведь в моей жизни были красивые женщины, которых я оставлял без сожаления, когда мы получали друг от друга все, ради чего встретились. Некоторые женщины, яркие при первой встрече, становятся неинтересными, когда ты узнаешь их ближе. И наоборот, существуют женщины-друзья и родные души: они оказываются тем прекраснее, чем глубже ваша дружба.
Так ли это с Лесли? Мог ли я вообразить, что Ее Величество Красота задержится с нами и даже засияет еще ярче? Такое произошло со мной лишь один раз в жизни — и эта женщина сейчас стоит передо мной.
Она закончила себя разглядывать, обернула плечи черной шелковой накидкой и взяла сумочку.
— Я готова!
— Отлично!
— Ты меня любишь?
— Да, — ответил я.
— А я даже не знаю за что…
— За то, что ты — любящая, теплая, остроумная, находчивая, добрая, любознательная, чувственная, смышленая, творческая, спокойная, многогранная, свободная, открытая, общительная, ответственная, блистательная, практичная, восхитительная, прекрасная, уверенная, талантливая, выразительная, аккуратная, проницательная, загадочная, изменчивая, любопытная, беззаботная, непредсказуемая, сильная, решительная, предприимчивая, серьезная, искренняя, отважная и мудрая.
— Здорово! Теперь я постараюсь вообще не опаздывать!
Двадцать
Когда мы вошли, я почувствовал себя переодетым Робин Гудом на балу в Ноттингеме. Люди весело болтали, качая головами, смеялись и потягивали шампанское из хрустальных бокалов на длинных ножках. Попался, подумал я: воинствующий драгофоб[6] окружен врачами всех видов. При первом же Аспириновом Тосте моя участь будет решена — они поймают меня с зажатой в кулак таблеткой и поднимут ужасный шум, крича и тыча в меня пальцами.
Тут я вспомнил о лестнице. Я брошусь по ней наверх, прыгну сквозь шторы в те высокие французские двери, превратив их в груду осколков и щепок, перелезу с балкона на карниз, взберусь по фигурной стене на крышу и исчезну в ночи.
Я всего лишь отшельник-самоучка, соломенный авиатор со Среднего Запада, торгующий полетами на биплане, банкрот, едва оправившийся от нищеты, — что у меня может быть общего с собравшимися здесь светилами? Зачем мне, человеку, который посвятил себя самому малочисленному движению в мире — Все-Лекарства-Есть-Зло, — врываться на бал Большинства?
Полюбоваться своей женой, вспомнил я.
Глаза Лесли сияли, когда я помогал ей снять накидку.
Я взял ее за руку, выждал один-два такта на краю паркетного поля, позволил этому полю превратиться в пшеничное, и мы поплыли по нему. Величие и Грация, две изысканные мелодии Австрии, летящие по смелым штраусовским изобарам. Я не знаю, как выглядел наш танец со стороны, но ощущения были в точности такими.
— Можно подумать, этим медикам не хватает их ежедневной анатомии, — заметил я, кружась с ней в танце.
— Да? — спросила она царственно.
Ее волосы развевались от быстрых движений.
— Видимо, так. С тех пор, как ты вошла, я еще не видел ни одного мужского затылка.
— Глупости, — ответила она, хотя то, что я сказал, в основном было правдой.
Как спокойно было, когда я не умел танцевать по-настоящему! Нет ничего легче и безопаснее, чем медленно переступать с ноги на ногу, как это делал я.
Но не было и радости, которая приходит в подлинном танце. Чтобы ощутить это, мне пришлось самому учиться танцевать, нелепо спотыкаясь в каком-то зале в окружении зеркал. К черту. Я сказал жене, что не для того я прожил так долго, чтобы вновь ощутить себя неуклюжим новичком в чем бы то ни было.
Лесли не согласилась со мной и посещала уроки танцев без меня, возвращаясь по вечерам такой сияющей, что я только диву давался — как можно получать такое удовольствие от танцев?
Она показала мне одно-два движения, и в какой-то момент учиться танцевать вместе с ней стало интереснее, чем сохранять безопасность и достоинство.
Конечно, все мои страхи стали явью. На многие недели я превратился в чудовище, бежавшее из подвала Франкенштейна, даже хуже. Электроды в его искусственном мозгу сверкали, наверное, слабее моих начищенных до блеска ужасных ботинок, беспощадно крушивших все менее подвижное, чем проворная ножка моего инструктора. Главное — настойчивость, остальное — вопрос времени.
Сейчас я полностью покорился музыке, не видя никого, кроме Лесли. Спасибо тебе, смелый Ричард недавнего прошлого, за то, что ты решился, наконец, разрушить свое безопасное невежество. Чувствовать музыку было удивительным наслаждением, и моя жена, должно быть, тоже ощущала это.
— Когда ты был маленьким мальчиком, Вуки, тебе иногда не казалось, что ты попал на Землю откуда-то со звезд?
— Хм, я был в этом уверен.
Я вспомнил свои самодельные телескопы. Смотреть в их окуляры было равнозначно поискам родного дома через иллюминаторы космического корабля.
— Я тоже, — сказала она. — Не то чтобы с какой-нибудь известной существующей планеты, а просто Оттуда.
Я кивнул, огибая другие пары, кружившиеся кто по левой, кто по правой спирали.
— Если бы кто-нибудь попросил меня показать, в каком направлении находится мой дом, я бы указал вверх; до недавнего времени я не мог этого объяснить, — сказал я.
Она подняла голову.
— Я не могу указать внутрь себя: там — небольшое пространство, заполненное внутренними органами так, что едва остается место для дыхания. Не могу я также указать ни влево, ни вправо — эти направления ведут только к другому здесь. Единственное оставшееся направление — вверх, прочь от Земли. Вот почему я так долго испытывал ностальгию по звездам.
— А я испытываю ее до сих пор, — сказала она. — Если на нашу крышу приземлятся инопланетяне, попросим их забрать нас домой?
Эта картина вызвала у меня улыбку. Наша крыша не выдержит летающую тарелку. Сможем ли мы полететь с пришельцами, которые раздавили нашу кухню?
— Они не смогут вернуть нас домой, — заметил я, — потому что наш дом — не звезды. Как указать направление к дому, который лежит в другом пространстве-времени?
— Должны же быть карты, — предположила она.
Я ничего не смог ответить и задумался о том, что она только что сказала. Тем временем мелодия вернулась к своему началу, вздохнула и наконец остановилась.
Карты существуют, подумал я. Тогда, давным-давно, я указывал не в сторону звезд, а в сторону от Земли. Зная где-то глубоко внутри, что планета не может быть домом, я пытался показать, что дом — это вовсе не какое-то «где», однако до недавнего времени подлинный смысл всего этого до меня не доходил.
Мы прошли к нашему столу и встретили там две незнакомые пары — доктора с женой и больничного администратора с мужем. Я никак не мог придумать, что бы такое сказать после стандартного «Как поживаете?».
Ощущаете ли вы хоть какую-то ответственность за бурлящее вокруг аптечно-ориентированное общество? Дает ли вам счастье вера в то, что все мы — только беспомощные пассажиры наших тел? Правда ли, что среди врачей, как ни в одной другой профессиональной группе, свирепствует страх смерти и высокий процент самоубийств?
Мне пришло в голову спросить, есть ли среди присутствующих умбрологи.
Умбрологи???
Врачи, которые лечат заболевания тени, объяснил бы я: переломы тени, ее деформацию, отсутствие тени, гиперумбрию — ненормальную активность тени.
Умбрологи, знаете ли. Так есть здесь умбрологи?
Безумие, рассмеялись бы они. Что бы ни делало тело, тень только повторяет его движения.
Такое же безумие, ответил бы я им, забывать, что наше тело тоже только следует движениям нашей веры. Так что, ни одного умбролога, только врачи? И потом я бы удалился.
Вслух, однако, я ничего такого не сказал и никуда не удалился.
— Вы летаете на Скаймастере? — спросила меня администратор.
Я взглянул на нее: неужели врачи умеют читать мысли?
— Ваш значок — пояснила она.
— Это ведь Сессна Скаймастср, не так ли?
— О да, конечно, — ответил я. — Немногие его замечают.
— А у меня Сессна 210[7],сообщила она. — Почти Скаймастер, только с одним двигателем.
— Сессна, Сессна, Сессна, — вмешался другой врач. — Наверное, за этим столом я — единственный, кто летает на Пайперах. Посмотрел бы я, как кто-нибудь из вас посадит Твин Команч.
— Дроссель до отказа и ручку немного на себя, — сказал я. — Это не так уж и сложно.
К моему удивлению, он улыбнулся.
Через минуту я взглянул на Лесли, а она в ответ невинно пожала плечами: мол, никогда не знаешь… вечеринка с танцами и разговорами о самолетах… быть может, это не так уж плохо.
Так и прошел этот вечер. Мы часто танцевали. Я вспомнил, что среди врачей немало авиаторов, и в этом зале их было множество. К полуночи мы уже перезнакомились с доброй дюжиной из них, и они оказались приятными людьми. Невероятно, но я чувствовал себя дома.
Что ж, у них иной взгляд на вещи, но это еще не конец света. Они делают то, чему их научили, и вовсе не навязывают людям медицину силой. По крайней мере, в небе нам всем хватает места.
Аспириновый Тост не состоялся, и мне не пришлось спасаться бегством по крышам. По-моему, это была фантазия девятилетнего Дикки, затаившегося и напряженно наблюдавшего моими глазами.
|
The script ran 0.019 seconds.