Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вениамин Каверин - Два капитана [1938-1944]
Известность произведения: Высокая
Метки: adventure, prose_classic, prose_su_classics, Детская, Для подростков, О любви, Приключения, Роман

Аннотация. В романе Вениамина Каверина «Два капитана» перед нами проходят истории двух главных героев - Сани Григорьева и капитана Татаринова. Вся жизнь Саньки связана с подвигом отважного капитана, с детства равняется он на отважного исследователя Севера и во взрослом возрасте находит экспедицию «Св.Марии», выполняя свой долг перед памятью Ивана Львовича. Каверин не просто придумал героя своего произведения капитана Татаринова. Он воспользовался историей двух отважных завоевателей Крайнего Севера. Одним из них был Седов. У другого он взял фактическую историю его путешествия. Это был Брусилов. Дрейф «Святой Марии» совершенно точно повторяет дрейф Брусиловской «Святой Анны». Дневник штурмана Климова полностью основан на дневнике штурмана «Святой Анны» Альбанова - одного из двух оставшихся в живых участников этой трагической экспедиции.

Аннотация. В романе «Два капитана» В. Каверин красноречиво свидетельствует о том, что жизнь советских людей насыщена богатейшими событиями, что наше героическое время полно захватывающей романтики. С детских лет Саня Григорьев умел добиваться успеха в любом деле. Он вырос мужественным и храбрым человеком. Мечта разыскать остатки экспедиции капитана Татаринова привела его в ряды летчиков-полярников. Жизнь капитана Григорьева полна героических событий: он летал над Арктикой, сражался против фашистов. Его подстерегали опасности, приходилось терпеть временные поражения, но настойчивый и целеустремленный характер героя помогает ему сдержать данную себе еще в детстве клятву: «Бороться и искать, найти и не сдаваться».

Аннотация. Переиздание известного романа В. А. Каверина «Два капитана». Увлекательное повествование о жизни Сани Григорьева, бывшего беспризорника, воспитанного советским обществом и ставшего полярным летчиком, отважным и мужественным человеком. Печатается по изданию: Каверин В. Два капитана. М.: Худож. лит., 1979. Кн. 1 — 368 с., Кн. 2 — 288 с. Художник Л. И. Зеневич

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Глава одиннадцатая ДЕНЬ ХЛОПОТ Вот что было написано в этой статье: 1. Что в Москве живёт известный педагог и общественник профессор Н. А. Татаринов, автор ряда статей по истории завоевания и освоения Арктики. 2. Что некий лётчик Г. ходит по разным полярным учреждениям и всячески чернит этого уважаемого учёного, утверждая, что профессор Татаринов обокрал (!) экспедицию своего двоюродного брата капитана И. Л. Татаринова. 3. Что этот лётчик Г. собирается даже выступить с соответствующим докладом, считая, очевидно, свою клевету крупным научным достижением. 4. Что Управлению Главсевморпути следовало бы обратить внимание на этого человека, позорящего своими действиями семью советских полярников. Статья была подписана «И. Крылов», и я удивился, как у редакции хватило совести подписывать такую статью именем великого человека. Я не сомневался, что Николай Антоныч сам написал её, — это и было то «письмо», о котором говорила старушка. Газета была прислана почтой на моё имя. «Чёрт возьми, а если это не он? — Был уже третий час, а я всё ходил и думал. — Вот письмо из Географического общества — это, без сомнения, он. Ещё Кораблёв говорил, что Николай Антоныч состоит членом этого общества, и ругал меня за то, что я рассказал о своём докладе Ромашке. Но и статья — это он! Он растерялся. Катя уехала, и он растерялся». И мне представилось, как он сидит в старушкиной шали и молчит, а Ромашка грубит ему. Это было очень возможно! «…Меньше всего следовало бы им желать, чтобы меня вызвали в Главсевморпуть и потребовали объяснений! Только этого я и добиваюсь». Я думал об этом, уже лёжа в постели. «Позорящего своими действиями…» Какими действиями? Ещё ни с кем я не говорил о нём. Они надеются, что я отступлю, испугаюсь… Очень может быть, что, если бы не эта статья, я так и уехал бы из Москвы, почти ничего не сделав для капитана. Но статья подстегнула меня. Теперь я должен был действовать — и чем скорее, тем лучше. Не следует думать, что я был так же спокоен, как теперь, когда вспоминаю об этом. Несколько раз я ловил себя на довольно диких мыслях, в которых, между прочим, прекрасно разбирается уголовный розыск. Но стоило мне вспомнить Катю и её слова: «Больного или здорового, живого или мёртвого, я не хочу его видеть», как всё становилось на место, и я сам удивлялся спокойствию, с которым говорил и действовал в этот хлопотливый день. С утра был намечен план — очень простой, но, пожалуй, по этому плану видно, что мне уже надоело разговаривать с делопроизводителями и секретарями. 1.Поехать в «Правду». Всё равно мне нужно было в «Правду», потому что я должен был перед отъездом сдать обещанную статью. 2.Поехать к Ч. Эта мысль — поехать к Ч., к знаменитому Ч., который был когда-то героем Ленинградской школы, а потом стал Героем Советского Союза, которого знает и любит вся страна, — была у меня ещё ночью, но тогда она показалась мне слишком смелой. Удобно ли звонить ему? Помнит ли он меня? Ведь мы расстались, когда я был учлётом! Но теперь я решился — что же, он не откажется принять меня, даже если не помнит. Не энаю, кто подошёл к телефону, — должно быть, жена. — Это говорит лётчик Григориев. — Да. — Дело в том, что мне очень нужно повидать товарища Ч., — я назвал его по имени-отчеству. — Я приехал из Заполярья, и вот… очень нужно. — А вы заходите. — Когда? — Лучше сегодня, он в десять часов приедет с аэродрома… Я приехал в «Правду» и на этот раз часа два ждал своего журналиста. Наконец он пришёл. — А, лётчик Г.? — сказал он довольно приветливо. — Который позорит? — Он самый. — Что же так? — Позвольте объясниться, — сказал я спокойно. Это был очень серьёзный разговор в кабинете ответственного редактора, разговор, во время которого на стол по очереди были положены: а) Последнее письмо капитана (копия), б) Письмо штурмана, которое начиналось словами: «Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров» (копия), в) Дневники штурмана, г) Заверенная доктором запись рассказа охотника Ивана Вылки. д) Заверенная Кораблёвым запись рассказа Вышимирского. е) Фотоснимок латунного багра с надписью «Шхуна «Св. Мария». Кажется, это был удачный разговор, потому что один серьёзный человек крепко пожал мне руку, а другой сказал, что в одном из ближайших номеров «Правды» будет напечатана моя статья о дрейфе «Св. Марии». От «Правды» до квартиры Ч. по меньшей мере шесть километров, но только на полпути я вспоминаю, что можно было воспользоваться трамваем. Я лечу как сумасшедший и думаю о том, как я сейчас расскажу ему об этом разговоре в «Правде». И вот я поднимаюсь по лестнице, по чистой лестнице нового дома, останавливаюсь перед дверью и вытираю лицо — очень жарко! — и стараюсь медленно думать о чём-нибудь — верное средство перестать волноваться. Дверь открывается, я называю себя и слышу из соседней комнаты его низкий окающий голос: — Ко мне? И вот этот человек, которого мы полюбили в юности и с каждым годом, не видя его в глаза, только слыша о его гениальных полётах, с каждым годом любили всё больше, выходит ко мне и протягивает сильную руку. — Товарищ Ч., — говорю я и называю его по имени-отчеству, — едва ли вы помните меня. Это говорит Григорьев. То есть не говорит, а просто Григорьев. Мы встречались в Ленинграде, когда я был учлётом. Он молчит. Потом говорит с удовольствием: — Ну как же! Орёл был! Помню! И мы идём в его кабинет, и я начинаю свой рассказ, волнуясь ещё больше, потому что оказалось, что он меня помнит… Это была та самая встреча с Ч., когда он подарил мне свой портрет с надписью: «Если быть — так быть лучшим». Он сказал, что я из той породы, «у которых билет дальнего следования». Он выслушал меня и сказал, что завтра же будет звонить начальнику Главсевморпути о моём проекте. Глава двенадцатая РОМАШКА В двенадцатом часу ночи я простился с Ч. и вернулся к себе. Поздний час для гостей. Но меня ждал гость — правда, непрошенный, но всё-таки гость. Портье сказал: — К вам. И навстречу мне поднялся Ромашка. Нужно полагать, что он не только душой, но и телом приготовился к этому визиту, потому что таким роскошным я его ещё не видел. Он был в каком-то широком пальто стального цвета и в мягкой шляпе, которая не сидела, а стояла на его большом неправильной голове. От него пахло одеколоном. — А, Ромашка! — сказал я весело. — Здравствуй, Сова! Кажется, он был потрясён таким приветствием. — А, да, Сова, — ответил он улыбаясь. — Я совсем забыл, что так меня называли в школе. Но удивительно, как ты помнишь эти школьные прозвища! Он тоже старался говорить в непринуждённом духе. — Я, брат, всё помню… Ты ко мне? — Если ты не занят. — Ничуть, — сказал я. — Абсолютно свободен. В лифте он всё время внимательно смотрел на меня: как видно, прикидывал, не пьян ли я и, если пьян, какую выгоду можно извлечь из этого дела. Но я не был пьян — был выпит только один стакан вина за здоровье великого лётчика и моего старшего друга… — Вот ты где живёшь, — заметил он, когда я вежливо предложил ему кресло. — Хороший номер. — Ничего. Я ждал, что сейчас он спросит, сколько я плачу за номер, но он не спросил. — Вообще это хорошая гостиница, — сказал он, — не хуже «Метрополя». — Пожалуй. Он надеялся, что я первый начну разговор. Но я сидел, положив ногу на ногу, курил и с глубоким вниманием изучал «Правила для приезжающих», лежавшие под стеклом, которым был покрыт письменный стол. Тогда он вздохнул довольно откровенно и начал. — Саня, нам нужно поговорить об очень многих вещах, — сказал он серьёзно. — И мы, кажется, достаточно культурные люди, чтобы обсудить и решить всё это мирным путём. Не так ли? Очевидно, он ещё не забыл, как я однажды решил «всё это» не очень мирным путём. Но с каждым словом голос его становился твёрже. — Я не знаю, какие непосредственные причины побудили Катю внезапно уехать из дому, но я вправе спросить: не связаны ли эти причины с твоим появлением? — А ты бы спросил об этом у Кати, — отвечал я спокойно. Он замолчал. У него запылали уши, а глаза вдруг стали бешеные, лоб разгладился. Я смотрел на него с интересом. — Однако мне известно, — начал он снова немного сдавленным голосом, — что она уехала с тобою. — Совершенно верно. Я даже помогал ей укладывать вещи. — Так, — сказал он хрипло. Один глаз у него теперь был почти закрыт, а другим он косил — довольно страшная картина. Таким я видел его впервые. — Так, — снова повторил он. — Да, так. — Да. Мы помолчали. — Послушай, — начал он снова. — Мы с тобой не договорили тогда, на юбилее Кораблёва. Должен тебе сказать, что в общих чертах я знаю эту историю с экспедицией «Святой Марии». Я тоже интересовался ею, так же как и ты, но, пожалуй, с несколько иной точки зрения. Я ничего не ответил. Мне была известна эта точка зрения. — Между прочим, тебе, кажется, хотелось узнать, какую роль играл в этой экспедиции Николай Антоныч. По крайней мере, так я мог судить по нашему разговору. Он мог судить об этом не только по нашему разговору. Но я не возражал ему. Я ещё не понимал, куда он клонит. — Думаю, что могу оказать тебе в этом деле серьёзную услугу. — В самом деле? — Да. Он вдруг бросился ко мне, и я инстинктивно вскочил и стал за кресло. — Послушай, послушай, — пробормотал он, — я знаю о нём такие вещи! Я знаю такую штуку! У меня есть доказательства, от которых ему не поздоровится, если только умеючи взяться за дело. Ты думаешь — он кто? Три раза он повторил эту фразу, придвинувшись ко мне почти вплотную, так что мне пришлось взять его за плечи и слегка отодвинуть. Но он этого даже не заметил. — Такие штуки, о которых он сам забыл, — продолжал Ромашка. — В бумагах… Конечно, он говорил о бумагах, взятых им у Вышимирского. — Я знаю, отчего вы поссорились. Ты говорил, что он обокрал экспедицию, и он тебя выгнал. Но это правда. Ты оказался прав. Второй раз я слышал это признание, но теперь оно доставило мне мало удовольствия. Я только сказал с притворным изумлением: — Да что ты? — Это он! — с каким-то подлым упоением повторил Ромашка. — Я помогу тебе. Я тебе всё отдам, все доказательства! Он у нас полетит вверх ногами! Нужно было промолчать, но я не удержался и спросил: — За сколько? Он опомнился. — Ты можешь принять это как угодно, — сказал он. — Но я тебя прошу только об одном: чтобы ты уехал. — Один? — Да. — Без Кати? — Да. — Интересно. То есть, иными словами, ты просишь, чтобы я от неё отступился? — Я люблю её, — сказал он почти надменно. — Ага, ты её любишь! Это интересно. И чтобы мы не переписывались, не правда ли? Он молчал. — Подожди-ка минутку, я сейчас вернусь, — сказал я и вышел. Заведующая этажом сидела у столика в вестибюле; я попросил у неё разрешения позвонить по телефону и, пока разговаривал, всё время смотрел вдоль коридора, не ушёл ли Ромашка. Но он не ушёл — едва ли ему могло прийти в голову, кому я звоню по телефону. — Николай Антоныч?.. Это говорит Григорьев. (Он переспросил. Наверно, решил, что ослышался.) Николай Антоныч, — сказал я вежливо, — извините, что я так поздно беспокою вас. Дело в том, что мне необходимо вас видеть. Он молчал. — В таком случае приезжайте ко мне, — наконец сказал он. — Николай Антоныч! Как говорится, не будем считаться визитами. Поверьте мне, это очень важно, и не столько для меня, как для вас. Он молчал, и мне было слышно его дыхание. — Когда? Сегодня я не приеду. — Нет, именно сегодня. Сейчас, Николай Антоныч! — сказал я громко. — Поверьте мне хоть один раз в жизни. Вы приедете! Я вешаю трубку. Он не спросил, в каком номере я остановился, и это было, между прочим, лишним подтверждением, что газету со статьёй «В защиту учёного» прислал именно он. Но сейчас мне было не до таких мелочей. Я вернулся к Ромашке. Не запомню, когда ещё я так врал и изворачивался, как в эти двадцать минут, пока не приехал Николай Антоныч. Я притворился, что мне совсем неинтересно, кем прежде был Николай Антоныч, расспрашивал, что это за бумаги, и уверял гнусавым от хитрости голосом, что не могу уехать без Кати. Но вот в дверь постучали, я крикнул: — Войдите! И Николай Антоныч вошёл и, не кланяясь, остановился у порога. — Здравствуйте, Николай Антоныч! — сказал я. Я не смотрел на Ромашку, потом посмотрел: он сидел на краешке стула, втянув голову в плечи, и беспокойно прислушивался — настоящая сова, но страшнее. — Вот, Николай Антоныч, — продолжал я очень спокойно, — вам, без сомнения, известен этот гражданин. Это некто Ромашов, ваш любимый ученик и ассистент и без пяти минут родственник, если я не ошибаюсь. Я пригласил вас, чтобы передать в общих чертах содержание нашего разговора. Николай Антоныч всё стоял у порога — очень прямой, удивительно прямой, в пальто и со шляпой в руке. Потом он уронил шляпу. — Этот Ромашов, — продолжал я, — явился ко мне часа полтора тому назад и предложил следующее: он предложил мне воспользоваться доказательствами, из которых следует, во-первых, что вы обокрали экспедицию капитана Татаринова, а во-вторых, ещё разные штуки, касающиеся вашего прошлого, о которых вы не упоминаете в анкетах. Вот тут он уронил шляпу. — У меня создалось впечатление, — продолжал я, — что этот товар он продаёт уже не в первый раз. Не знаю, может быть, я ошибаюсь. — Николай Антоныч! — вдруг закричал Ромашка. — Это всё ложь! Не верьте ему! Он врёт! Я подождал, пока он перестанет кричать. — Конечно, теперь это, в сущности, всё равно, — продолжал я, — теперь это дело только ваших отношений. Но вы сознательно… Я давно чувствовал, что на щеке прыгает какая-то жилка, и это мне не нравилось, потому что я дал себе слово разговаривать с ними совершенно спокойно. — Но вы сознательно шли на то, что этот человек может стать Катиным мужем. Вы уговаривали её из подлости, конечно, — потому что вы его испугались. А. теперь он же приходит ко мне и кричит: «Он у нас полетит вверх ногами». Как будто очнувшись, Николай Антоныч сделал шаг вперёд и уставился на Ромашку. Он смотрел на него долго, так долго, что даже и мне трудно было выдержать эту напряжённую тишину. — Николай Антоныч… — снова жалостно пробормотал Ромашка. Николай Антоныч всё смотрел. Но вот он заговорил, и я поразился: у него был надорванный старческий голос. — Зачем вы пригласили меня сюда? — спросил он. — Я болен, мне трудно говорить. Вы хотели уверить меня, что он негодяй. Это для меня не новость. Вы хотели снова уничтожить меня, но вы не в силах сделать больше того, что уже сделали, — и непоправимо. — Он глубоко вздохнул. Действительно, я видел, что говорить ему было трудно. — На её суд, — продолжал он так же тихо, но уже с другим, ожесточённым выражением, — отдаю я тот поступок, который она совершила, уйдя и не сказав мне ни слова. Поверив подлой клевете, которая преследует меня всю жизнь. Я молчал. Ромашка дрожащей рукой налил стакан воды и поднёс ему. — Николай Антоныч, — пробормотал он, — вам нельзя волноваться. Но Николай Антоныч с силой отвёл его руку, и вода пролилась на ковёр. — Не принимаю, — сказал он и вдруг сорвал с себя очки и стал мять их в пальцах. — Не принимаю ни упрёков, ни сожаления. Её дело. Её личная судьба. А я одного ей желал: счастья. Но память о брате я никому не отдам, — сказал он хрипло, и у него стало угрюмое, одутловатое лицо с толстыми губами. — Я, может быть, рад был бы поплатиться и этим страданием — уж пускай до смерти, потому что мне жизнь давно не нужна. Но не было этого, и я отвергаю эти страшные, позорные обвинения. И хоть не одного, а тысячу ложных свидетелей приведите, всё равно никто не поверит, что я убил этого человека, с его мыслями великими, с его великой душой. Я хотел напомнить Николаю Антонычу, что он не всегда был такого высокого мнения о своём брате, но он не дал мне заговорить. — Только одного свидетеля я признаю, — продолжал он, — его самого, Ивана. Он один может обвинить меня, и, если бы я был виноват, он один бы имел на это право… Николай Антоныч заплакал. Он порезал пальцы очками и стал долго вынимать носовой платок. Ромашка подскочил и помог ему, но Николай Антоныч снова отстранил его руки. — Здесь бы и мёртвый, кажется, заговорил, — сказал он и, болезненно, часто дыша, потянулся за шляпой. — Николай Антоныч, — сказал я очень спокойно, — не думайте, что я намерен отдать всю жизнь, чтобы убедить человечество в том, что вы виноваты. Для меня это давно ясно, а теперь и не только для меня. Я пригласил вас не для этого разговора. Просто я считал своим долгом раскрыть перед вами истинное лицо этого прохвоста. Мне не нужно то, что он сообщил о вас, — больше того, я давно знаю всё это. Хотите ли вы сказать ему что-нибудь? Николай Антоныч молчал. — Ну, тогда пошёл вон! — сказал я Ромашке. Он бросился было к Николаю Антонычу и стал ему что-то шептать. Но как бесчувственный стоял, глядя прямо перед собой, Николай Антоныч. Только теперь я заметил, как он постарел за эти дни, как был удручён и жалок. Но я не жалел его — только этого ещё не хватало! — Вон! — снова сказал я Ромашке. Он не уходил, всё шептал. Потом он подхватил Николая Антоныча под руку и повёл его к двери. Это было неожиданно — тем более что я выгонял именно Ромашку, а не Николая Антоныча, которого сам же и пригласил. Мне хотелось ещё спросить у него: кто написал статью «В защиту учёного»? И. Крылов — не потомок ли баснописца? Но я опоздал — они уже уходили. Кажется, я всё-таки не поссорил их. Они медленно шли под руку вдоль длинного коридора, и только на одну минуту Николай Антоныч остановился. Он стал рвать волосы. У него не было волос, но на пальцах оставался детский пух, на который он смотрел с мучительным изумлением. Ромашка придержал его за руки, почистил его пальто, и они степенно пошли дальше, пока не скрылись за поворотом. Накануне отъезда Ч. позвонил мне и сказал, что он говорил с начальником Главсевморпути и сам прочитал ему мою докладную записку. Ответ положительный. В этом году уже поздно посылать экспедицию, но в будущем году — вполне вероятно. Проект разработан убедительно, подробно, но маршрутная часть нуждается в уточнении. Историческая часть весьма интересна. Буду вызван, извещение получу дополнительно. Весь этот день я провёл в магазине: мне хотелось подарить что-нибудь Кате — мы опять расставались. Это было нелёгкое дело. Бабу на чайник? Но у неё не было чайника. Платье? Но я никогда не мог отличить креп-сатэна от файдешина. Лейку? Лейка была бы ей очень нужна, но на лейку не хватало денег. Без сомнения, я так бы ничего и не купил, если бы не встретил на Арбате Валю. Он стоял у окна книжного магазина и думал — прежде я бы безошибочно определил: о зверях. Но теперь у него был ещё один предмет для размышлений. — Валя, — сказал я. — Вот что: у тебя есть деньги? — Есть. — Сколько? — Рублей пятьсот, — отвечал Валя. — Давай все. Он засмеялся: — А что — ты опять собираешься в Энск за Катей? Мы пошли в фотомагазин и купили лейку… Для всех я уезжал ночью в первом часу, но с Катей мы стали прощаться с утра — я всё забегал к ней то домой, то на службу. Мы расставались ненадолго: в августе она должна была приехать ко мне в Заполярье, а я ждал, что меня вызовут ещё раньше: быть может, в июле. Но всё-таки мне было немного страшно — как бы опять не расстаться надолго… Валя принёс на вокзал «Правду» с моей статьёй. Всё было напечатано совершенно так же, как я написал, только в одном месте исправлен стиль, а вся статья сокращена приблизительно наполовину. Но выдержки из дневника были напечатаны полностью: «Никогда не забуду этого прощанья, этого бледного, вдохновенного лица с далёким взглядом! Что общего с прежним, румяным, полным жизни человеком, выдумщиком анекдотов и забавных историй, кумиром команды, с шуткой подступавшим к самому трудному делу? Никто не ушёл после его речи. Он стоял с закрытыми глазами, как будто собираясь с силами, чтобы сказать прощальное слово. Но вместо слов вырвался чуть слышный стон, и в углу глаз сверкнули слёзы…» Мы с Катей читали это в коридоре вагона, и я чувствовал, как её волосы касаются моего лица, и чувствовал, что она сама чуть сдерживает слёзы. Том второй Часть шестая, рассказанная Катей Татариновой МОЛОДОСТЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ Глава первая «ТЫ ЕГО НЕ ЗНАЕШЬ» Иван Павлыч деликатно ушёл из вагона, а Валя всё передавал приветы какому-то Павлу Петровичу из зверового совхоза: «Фу, чёрт! И доктору! Чуть не забыл!», пока Кира не вернулась и не увела его за руку. Мы остались одни. Ох, как мне не хотелось, чтобы Саня уезжал! Вот какой он был в эту минуту — мне хотелось запомнить его всего, а не только глаза, в которые я смотрела: он стоял без фуражки и был такой молодой, что я сказала, что ему ещё рано жениться. В форме он казался выше, но всё-таки был маленького роста и, должно быть, поэтому иногда невольно поднимался на цыпочки — и сейчас, когда я обернулась. Он был подтянутый, аккуратный, но на макушке торчал хохол, который удивительно шёл ему, особенно когда он улыбался. В эту минуту, когда мы обнялись и я в последний раз обернулась с площадки, он улыбался и был похож на того решительного, чёрного, милого Саню, в которого я когда-то влюбилась. Все где-то стояли, но я не видела никого и чуть не упала, когда спускалась с площадки. Ох, как мне не хотелось, чтобы он уезжал! Он взмахнул фуражкой, когда тронулся поезд, и я шла рядом с вагоном и всё говорила: «Да, да». — Будешь писать? — Да, да! — Каждый день? — Да! — Приедешь? — Да, да! — Ты любишь меня? Это он спросил шёпотом, но я догадалась по движению губ. — Да, да! С вокзала мы поехали провожать Ивана Павлыча, и дорогой он всё говорил о Сане. — Главное, не нужно понимать его слишком сложно, — сказал он. — А ты самолюбивая, и первое время вы будете ссориться. Ты, Катя, вообще его почти не знаешь. — Здрасти! — Знаешь, какая у него главная черта? Он всегда останется юношей, потому что это пылкая душа, у которой есть свои идеалы. — Он строго посмотрел на меня и повторил: — Душа, у которой есть свои идеалы… А ты гордая — и можешь этого не заметить. Я засмеялась. — И ничего смешного. Конечно, гордая, и девочкой, между прочим, была совсем другая. А он — вспыльчивый. Ты вообще подумай о нём, Катя. Я сказала, что я и так думаю о нём слишком много и не такой уж он хороший, чтобы о нём думать и думать. Но вечером я так и сделала: села и стала думать о Сане. Все ушли. Валя с Кирой в кино, а Александра Дмитриевна в какой-то клуб — читать литмонтаж по Горькому «Страсти-мордасти», который она сама составила и которым очень гордилась, а я долго сидела над своей картой, а потом бросила её и стала думать. Да, Иван Павлыч прав — я не знаю его! Мне всё ещё невольно представляется тот мальчик в куртке, который когда-то ждал меня в сквере на Триумфальной и всё ходил и ходил, пока не зажглись фонари, пока я вдруг не решилась и не пошла к нему через площадь. Тот мальчик, которого я обняла, несмотря на то что три школы могли видеть, как мы целовались! Но тот мальчик существовал ещё только в моём воображении, а новый Саня был так же не похож на него, как не похож был наш первый поцелуй на то, что теперь было между нами. Но я вовсе не понимала его слишком сложно. Я просто видела, что за тем миром мыслей и чувств, который я знала прежде, в нём появился ещё целый мир, о котором я не имела никакого понятия. Это был мир его профессии — мир однообразных и опасных рейсов на Крайнем Севере, неожиданных встреч со знакомыми лётчиками в Доме пилота, детских восторгов перед новой машиной, — мир, без которого он не мог бы прожить и недели. Но мне в этом мире пока ещё не было места. Однажды он рассказывал об опасном полёте, и я поймала себя на очень странном чувстве — я слушала его, как будто он рассказывал о ком-то другом. Я не могла вообразить, что это он, застигнутый пургой, только чудом не погиб при посадке, а потом трое суток сидел в самолёте, стараясь не спать и медленно замерзая. Это было глупо, но я сказала: — А ты не можешь устроить, чтобы этого больше не было? У него стало смущённое лицо, и он сказал насмешливо: — Есть! Больше не будет. …Разумеется, он сам мог бы передать мне свой разговор с Вышимирским. Но он попросил Ивана Павлыча. Он почувствовал, что дело совсем не в том, что он лично оказался прав. Здесь была не личная правда, а совсем другая, и я должна была выслушать её именно от Ивана Павлыча, который любил маму и до сих пор одинок и несчастен. Я знала, что в этот вечер Саня ждал меня на улице, и нисколько не удивилась, увидев его у входа в садик на углу Воротниковского и Садовой. Но он не подошёл, хотя я знала, что он идёт за мной до самого дома. Он понял, что мне нужно побыть одной и что, как бы я ни была близка к нему в эту минуту, а всё-таки страшно далека, потому что он оказался прав, а я — неправа и оскорблена тем, чтó узнала от Кораблёва… Мы провели только один вечер вместе за всё время, что Саня был в Москве. Он пришёл очень усталый, и Александра Дмитриевна сейчас же ушла, хотя ей хотелось рассказать нам о том, как трудно выступать перед публикой и как непременно нужно волноваться, а то ничего не выйдет. Солнце садилось, и узенький Сивцев-Вражек был так полон им, как будто оно махнуло рукой на всю остальную землю и решило навсегда поместиться в этом кривом переулке. Я поила Саню чаем — он любит крепкий чай — и всё смотрела, как он ест и пьёт, и наконец он заставил меня сесть и тоже пить чай вместе с ним. Потом он вдруг вспомнил, как мы ходили на каток, и выдумал, что один раз на катке поцеловал меня в щёку и что «это было что-то страшно твёрдое, пушистое и холодное». А я вспомнила, как он судил Евгения Онегина и всё время мрачно смотрел на меня, а потом в заключительном слове назвал Гришку Фабера «мастистый». — А помнишь: «Григорьев — яркая индивидуальность, а Диккенса не читал»? — Ещё бы! А с тех пор прочитал? — Нет, — грустно сказал Саня, — всё некогда было. Вольтера прочитал — «Орлеанская девственница». У нас в Заполярье, в библиотеке, почему-то много книг Вольтера. У него глаза казались очень чёрными в сумерках, и мне вдруг показалось, что я вижу только эти глаза, а всё вокруг темнеет и уходит. Я хотела сказать, что это смешно, что в Заполярье так много Вольтера, но мы вдруг много раз быстро поцеловались. В эту минуту позвонил телефон, я вышла и целых полчаса разговаривала со своей старой профессоршей, которая называла меня «деточкой» и которой нужно было знать решительно всё: и где я теперь обедаю, и купила ли я тот хорошенький абажур у «Мюра»… А когда я вернулась, Саня спал. Я окликнула его, но мне сразу же стало жалко, и я присела подле него на корточки и стала рассматривать близко-близко. В этот вечер Саня передал мне дневник штурмана, и все бумаги, и фото. Дневник лежал в особой папке с замочком. Когда Саня ушёл, я долго рассматривала эти обломанные по краям страницы, покрытые кривыми, тесными строчками и вдруг — беспомощными, широкими, точно рука, разбежавшись, ещё писала, а мысль уже бродила невесть где. Каким упорством, какой силой воли нужно обладать, чтобы прочитать эти дневники! Багор с надписью «Св. Мария» остался в Заполярье, но Саня привёз фото. И, должно быть, ни один багор в мире ещё не был снят так превосходно! Всё это было как бы осколки одной большой истории, разлетевшейся по всему свету, и Саня подобрал их и написал эту историю или ещё напишет. А я? Я не сделала ничего и, если бы не Саня, даже не узнала бы о своём отце ничего, кроме того, что мне было известно в тот прощальный день на Энском вокзале, когда отец взял меня на руки и в последний раз высоко подкинул и поймал своими добрыми, большими руками. Я обещала Сане писать каждый день, но каждый день писать было не о чем: по-прежнему я жила у Киры, много читала и работала, хотя это было не очень удобно, потому что ящики с коллекциями так и стояли в передней, а карту приходилось чертить на рояле. Тем летом я впервые не ездила в поле — нужно было обработать материалы двух предыдущих лет, и Башкирское управление, в котором я служила, разрешило мне остаться на лето в Москве. Бабушка приходила ко мне каждый день, и вообще всё было прекрасно — между прочим, ещё и потому, что Валя с Кирой вдруг стали какие-то молчаливые, серьёзные и всё время сидели и тихо разговаривали в кухне. Больше им некуда было деться, потому что вся квартира состояла из одной большой старинной кухни, делившейся на «кухню вообще» и «собственно кухню». Валя с Кирой сидели за перегородкой, то есть в «собственно кухне», так что Александре Дмитриевне приходилось теперь готовить ужин в «кухне вообще». Больше Валя не дарил цветов — очевидно, у него не было денег, — но зато однажды принёс белую крысу и очень огорчился, когда Кира заорала и вскочила на стол. Он долго объяснял ей, что это прекрасный экземпляр — крыса альбинос, редкая штука! Но Кира всё орала и не хотела слезать со стола, так что ему пришлось завязать крысу альбиноса в носовой платок и положить на столик в передней. Но там её нашла Александра Дмитриевна, вернувшаяся со своего концерта. И тут поднялся такой крик, что Вале пришлось уйти со своим подарком. Но по ночам, когда мы с Кирой, нашептавшись вволю, по очереди говорили друг другу: «Ну, спать!» — и она вдруг засыпала, и во сне у неё становилось смешное, счастливее выражение лица, в эти минуты, когда я оставалась одна, тоска наконец добиралась до сердца. Я начинала думать о том, какая у них чудная любовь, самое лучшее время в жизни, и как она не похожа на нашу! Они — вместе и видятся каждый день, а мы так далеко друг от друга! И, как из окна вагона, мне виделись поля и леса, и снова поля, потом тайга и холодные ленты северных рек, и равнины, равнины, покрытые снегом, — бесконечные пространства земли, которые легли между нами. «Конечно, мы увидимся, — уверяла я себя. — Я поеду к нему, и всё будет прекрасно. Два года я не брала отпуска, а теперь возьму и поеду, или он приедет, быть может, ещё в июле». Но тоска всё не проходила. Карта была трудная, потому что в прежних картах многое было напутано, и теперь всё приходилось делать сначала. Но чем труднее, тем с большим азартом я работала в эти дни, после Саниного отъезда. Несмотря на мои тоскливые ночи, я жила с таким чувством, как будто всё тяжёлое, скучное и неясное осталось позади, а впереди — только интересное и новое, от которого замирает сердце и становится весело, и легко, и немного страшно. Глава вторая НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон: и в Главсевморпути, и в «Правде»… Я немного испугалась, когда он сказал мне об этом. — А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали? — Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву, — серьёзно ответил Саня. Я решила, что он шутит. Но не прошло и трёх дней после его отъезда, как кто-то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву. — Я вас слушаю. — Это говорят из «Правды». И журналист, фамилию которого я часто встречала в «Правде», сказал, что Санина статья вызвала многочисленные отклики и что об авторе пришёл даже запрос из Арктического института. — Поздравьте вашего мужа с успехом. Я хотела сказать, что он ещё не мой муж, но почему-то промолчала. — Насколько мне известно, я имею удовольствие разговаривать с дочерью капитана Татаринова? — Да. — Нет ли у вас ещё каких-либо материалов, относящихся к жизни и деятельности вашего отца? Я сказала, что есть, но без разрешения Александра Ивановича — первый раз в жизни я назвала Саню по имени-отчеству — я, к сожалению, не могу ими распоряжаться. — Ну, мы ему напишем… Из «Гражданской авиации» тоже позвонили и спросили, куда послать номер с Саниной статьёй о креплении самолёта во время пурги, — а я даже и не знала, что он написал эту статью. Я попросила два номера — один для себя. Потом позвонили из «Литературной газеты» и спросили, какой Григорьев — не писатель ли? Но самым важным был разговор с Ч. Не знаю, что Саня рассказывал ему обо мне, но он позвонил и сразу стал говорить со мной, как со старой знакомой. — Пенсию получаете? Я не поняла. — За отца? — Нет. — Нужно хлопотать. Потом он засмеялся и сказал, что в Главсевморпути перепугались, что мой отец открыл Северную Землю, а у них записано, что кто-то другой. — Вообще мне что-то не того… не нравятся эти разговоры. — А я думала, что экспедиция решена. — Решена, а теперь вдруг оказывается — не решена. Главное, я им говорю: вы его с «Пахтусовым» пошлите. А они говорят: там уже есть пилот. Мало ли что! Ведь у вашего-то определённая мысль! Он так и говорил «ваш-то» и при этом басил и окал. — Ну ладно, я ещё там… А вы к нам заходите. Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились… Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. «Вторая партия Башкирского геологического управления» — было написано на конверте, как будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы чем-то вроде учреждения — иначе никак нельзя было оформить мою работу в Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка, которую он повторял каждый день! Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными, а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему-то было страшно жечь эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них — и отдёргивала руку. Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, — я отворачивалась. Он приезжал к Вале, плакал и страшно накричал на него, когда Валя в шутку привёл ему подобный пример отвергнутой любви среди обезьян шимпанзе. Словом, он занимал так много места в моей жизни, что в конце концов у меня началась какая-то болезнь: стоило мне закрыть глаза, как он мигом появлялся передо мной в новом сером пальто и в мягкой шляпе, которую он стал носить ради меня, — он сам однажды сказал мне об этом. Конечно, это была очень странная мысль — идти к Ромашову и отобрать те бумаги, которые передал ему Вышимирский. Это была жестокая мысль — идти к нему после всех его писем и цветов, которые я отсылала. Но чем больше я думала, тем всё больше мне нравилась эта мысль. Я представляла себе, как я войду и он растеряется и долго будет смотреть на меня, не говоря ни слова, как он потом побледнеет, бросится по коридору и распахнёт дверь в свою комнату, а я скажу хладнокровно: «Миша, я пришла к вам по делу». Интересно, что всё это произошло именно так, как я себе представляла. Он был в тёплой голубой пижаме; должно быть, только что из ванны и ещё не успел причесаться — мокрые жёлтые волосы свисали на лоб. Он побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне: — Катя! — Миша, я пришла к вам по делу, — сказала я хладнокровно. — Вы оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать? — Да, конечно, пожалуйста.. Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату: — Вот сюда. Извините… — Напротив, вы меня извините. В прошлом году мы были у него в гостях втроём: Николай Антоныч, бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у неё сорок рублей и не отдал. Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены светло-серые, а двери и стенной шкаф ещё немного светлее. Мебель была мягкая и удобная, и вообще всё устроено удобно и красиво. Из окна была видна Собачья площадка — моё любимое место в Москве. Почему-то я с детства всегда любила Собачью площадку: и этот маленький памятник погибшим собакам, и все переулки, которые на неё выходили. — Миша, — сказала я, когда он вернулся, причёсанный, надушённый и в новом синем костюме, который я ещё не видала, — я пришла, чтобы ответить на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество — писать мне каждый день, когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула. Это было немного страшно — смотреть, как меняется у него лицо. Он вошёл с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело. Он отвернулся и смотрел в пол. — Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила. — А с ним ты будешь несчастна! — Почему вы говорите мне «ты»? — спросила я холодно. — Я сейчас же уйду. — А с ним ты будешь несчастна! — повторил Ромашов. У него дрожали колени, он несколько раз как-то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами. — Я убью себя и вас! — наконец прошептал он. — Если вы убьёте себя, это будет просто прекрасно, — сказала я очень спокойно. — Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло: какое право вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше время на девушках женятся с помощью каких-то идиотских интриг! Вы человек без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и молчать, потому что всё, что вы скажете, я отлично знаю… А теперь вот что: что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского? — Какие бумаги? — Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чём я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту! Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел стать на колени. Но я очень громко сказала: — Миша, не смейте, вы слышите! И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадёжное лицо, что у меня невольно защемило сердце. Не то что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я всё-таки виновата, что он так мучится и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал. — Миша, — снова сказала я, начиная волноваться, — поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Всё равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моём отце, в то время как о нём уже пишут во всех газетах. Они мне нужны — лично мне и никому другому. Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошёлся по комнате. Он подумал о Сане. — Ничего не дам! — грубо сказал он. — Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь — то, что вы мне писали. Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было неприятно, что он ушёл и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле сделал что-нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и стала слушать. Ничего… только где-то льётся и льётся вода. — Миша! Дверь в ванную комнату была приоткрыта, я заглянула и увидела, что он стоит, наклонившись над ванной. Я не сразу поняла, что с ним: в комнате было полутемно, он не зажёг света. — Я сейчас приду, — внятно сказал он не оборачиваясь. Он стоял, согнувшись в три погибели, держа голову под краном; вода лилась на его лицо и на плечи, и новый костюм был уже совершенно мокрым. — Что вы делаете? Вы сошли с ума! — Идите, я сейчас приду! — сердито повторил он. Через несколько минут он действительно пришёл — без воротничка, с красными глазами — и принёс четыре обыкновенные синие тетради. — Вот они, — сказал он. — Никаких бумаг у меня больше нет. Возьмите. Возможно, что это снова была неправда, потому что я наудачу открыла одну тетрадь, и там оказалось что-то печатное — точно вырванная из книги страница, — но теперь с ним больше нельзя было говорить, и я только поблагодарила очень вежливо: — Спасибо, Миша. Я вернулась домой, и прошло ещё несколько часов, и прошёл долгий вечер за чтением синих тетрадей, прежде чем я заставила себя забыть это лицо и как он вернулся в мокром костюме, похудевший и похожий на подбитую птицу. Глава третья «СЧАСТЛИВОГО ПЛАВАНИЯ И ДОСТИЖЕНИЙ» Передо мной лежали четыре толстые синие тетради — старые, то есть дореволюционные, потому что на обложках везде стояла фирма «Фридрих Кан». На первой странице первой тетради было написано великолепными буквами с тенями: «Чему свидетель в жизни был» и дата — 1916. Мемуары! Но дальше шли просто вырезки из старых газет, в том числе из таких, о которых я прежде никогда не слышала: «Биржевые ведомости», «Земщина», «Газета Копейка». Вырезки были наклеены вдоль во всю длину столбцами, но кое-где и поперёк, например: «Экспедиция Татаринова. Покупайте открытые письма! 1)Молебен перед отправлением. 2)Судно «Св. Мария» на рейде». Я быстро перелистала тетрадь до конца, потом вторую, третью. Никаких «бумаг», как в разговоре с Иваном Павлычем я поняла это слово, тут не было, а были только статьи и заметки об экспедиции из Петербурга во Владивосток вдоль берегов Сибири. Что же это были за статьи? Я начала читать их и не могла оторваться. Вся жизнь прежних лет открылась передо мной, и я читала с горьким чувством непоправимости и обиды. Непоправимости — потому что шхуна «Св. Мария» погибла прежде, чем вышла из портя, вот в чём я убедилась после чтения этих статей. И обиды — потому что я узнала теперь, как дерзко был обманут отец и как повредили ему доверчивость и прямота души. Вот как описывал какой-то «очевидец» отплытие «Св. Марии»: «…Бедно украшены флагами мачты уходящей в далёкий путь шхуны. Приближается час отъезда. Последняя молитва «о плавающих и путешествующих», последние напутственные речи… И вот медленно отчаливает «Св. Мария», всё дальше берег, уже дома и люди слились в одну пёструю полоску. Торжественный момент! С землёй, с родиной порвалась последняя связь. Но грустно было нам и стыдно за эти бедные проводы, за равнодушные лица, на которых было написано лишь любопытство… Наступил вечер. «Св. Мария» остановилась у устья Двины. Провожающие выпили по бокалу шампанского за успех экспедиции. Ещё одно крепкое рукопожатие, ещё одно объятие — и нужно переходить на «Лебедин», чтобы возвращаться в город. И вот женщины стоят на борту маленького парохода и машут, машут… вытирают слёзы и снова машут. Ещё доносится нервный лай собак с удаляющейся шхуны. Всё мельче она и вот наконец превратилась в маленькую точку на темнеющем вечернем горизонте… Что ждёт вас впереди, смелые люди?» И вот ушла в далёкое плавание шхуна. Архангельский маяк послал ей вслед прощальный сигнал: «Счастливого плавания и достижений». И что же началось на берегу, боже мой! Какие грязные ссоры между торговцами, снаряжавшими шхуну, какие суды и аукционы — часть снаряжения и продовольствия пришлось оставить на берегу, и всё это было продано с аукциона! И обвинения — в чём только не обвиняли моего отца! Не проходит и недели после отплытия шхуны, как его обвиняют в том, что он не застраховал ни себя, ни людей; в том, что он отплыл на три недели позже, чем этого требуют условия полярного плавания; в том, что он не дождался радиотелеграфиста. Его обвиняют в легкомыслии, в неумелом подборе команды, среди которой «нет ни одного лица, умеющего справляться с парусами». Над ним смеются, утверждают, что «в этой глупой авантюре, как в капле воды, отразилась наша современная напыщенная, бестолковая жизнь». Через несколько дней после ухода «Св. Марии» в Карском море разразился жестокий шторм, и тотчас же распространились слухи о гибели экспедиции у берегов Новой Земли. «Кто виноват?», «Судьба «Св. Марии», «Где искать Татаринова?»… Первое страшное впечатление детства вспомнилось мне при чтении этих статей: мама вдруг быстро входит в мою маленькую комнатку в Энске с газетой в руках, в своём чудном чёрном шуршащем платье, и не видит меня, хотя я говорю ей что-то, и соскакиваю с кроватки, и бегу к ней босиком, я одной рубашке. Пол холодный, но она не велит мне идти назад в кроватку и не поднимает с полу, а всё стоит у окна с газетой в руках. Я тоже стараюсь дотянуться до окна, но вижу только наш садик, весь в мокрых осенних листьях клёна, и мокрые дорожки и лужи, по которым ещё шлёпают последние крупные капли дождя. «Мама, зачем ты смотришь?» Она молчит, я снова спрашиваю, и мне хочется к ней на руки, потому что становится страшно, что она всё молчит. «Мама!» Я начинаю реветь, и тогда она оборачивается и наклоняется, чтобы поднять меня, но что-то делается с нею — и она садится на пол, потом ложится и тихонько лежит, вытянувшись на полу, в своём чудном чёрном шуршащем платье. И вдруг безумный, бессознательный страх охватывает меня. Я кричу и слышу только, как я ужасно кричу, и бьюсь обо что-то руками и ногами, и слышу испуганный мамин голос, и снова кричу и не могу остановиться. Потом я сплю и слышу сквозь сон, как бабушка разговаривает с мамой, как мама говорит: «Она меня испугалась». Но я молчу и притворяюсь, что сплю, потому что это всё-таки мама и потому что она говорит и плачет, как мама… Только теперь, читая эти статьи, я поняла, что это было. Но слухи оказались ложными, и через телеграфную экспедицию на Югорском Шаре капитан Татаринов прислал «сердечный привет и наилучшие благопожелания всем жертвователям и лицам, сочувствующим делу экспедиции». Это письмо было напечатано в виде факсимиле, и над ним папин незнакомый портрет — в морской форме, в кителе с белыми погонами: изящный офицер со старомодно поднятыми кверху усами. Недаром послал он «благопожелания всем жертвователям»: он надеялся, что сбор пожертвований даст возможность «Комитету по исследованию русских полярных стран» поддержать семьи экипажа. Об этом он писал в своём донесении, посланном через Югорскую экспедицию и напечатанном 16 июня в газете «Новое время»:  «Я убеждён, что Комитет не оставит на произвол судьбы семейства тех, кто посвятил свою жизнь общему национальному делу». Напрасная надежда! В той же газете, от 27 июня, я прочла отчёт о заседании Комитета: «По словам секретаря Комитета Н. А. Татаринова, новая подписка дала совершенно ничтожные результаты. Равным образом не дали ожидаемых прибылей и многие другие способы, как устройство увеселительных развлечений и т. п. Таким образом, Комитет лишён возможности оказать семьям экипажа предполагаемую помощь в 1000 рублей, собираемую путём доброхотных даяний». Странно и дико было мне читать об этих «доброхотных даяниях»… Может быть, и мы с мамой жили, как нищие, на эту милостыню, собираемую путём «доброхотных даяний»? Но всё это только мелькнуло у меня в голове, и я не стала особенно раздумывать над обидами, которым было почти столько же лет, сколько к мне. Другое остановило и поразило меня в старых газетах: в один голос они утверждали, что шхуну «Св. Мария» ждёт неизбежная гибель. Иные рассчитывали с карандашом в руках, что она едва дойдёт до Новой Земли. Другие предполагали, что она будет затёрта первыми же льдами и погибнет несколько позже, пройдя вдоль Земли Франца-Иосифа в качестве «пленника полярного моря». В том, что она не пройдёт Северным морским путём — в одну ли, в две ли, в три ли навигации, безразлично, — не сомневался никто. Только какой-то поэт напечатал в архангельской газете стихи: «И. Л. Татаринову», по которым можно было судить, что он держался иного мнения: Он здоров! Хранит его судьбина! Его энергия и риск Полярный разомкнули диск, И отступает спаянная льдина… Я много знала и прежде. В письме, которое Саня нашёл в Энске, отец писал, что «из шестидесяти собак большую часть ещё на Новой Земле пришлось застрелить». В записке, которую Саня составил со слов Вышимирского, говорилось о гнилой одежде, о бракованном шоколаде. В газете «Архангельск» я прочитала письмо купца Е. В. Демидова, который указывал, что «засолка мяса и приготовление готового платья не являются его специальностью» и что «в данном случае он был только комиссионером При всём этом, имея своё большое торговое дело, он не мог, конечно, смотреть за каждым куском мяса и рыбы, положенным в бочку. Всё время получались такие телеграммы от капитана Татаринова: «Остановите заготовку — денег нет». Или: «Продайте заготовленное — денег нет». И так далее. Зачем же было снаряжать экспедицию, когда не было денег?.. Если что и оказалось худое при таком спешном деле, так виновных в этом искать надо бы не среди местных коммерсантов, а где-либо выше…» Но я не знала — и Саня не знал, и я не понимаю, почему мама никогда не говорила об этом, — что «за три дня до выхода «Св. Марии» в фор-трюме, в обеих сторонах его баргоута, под второй палубой, значительно ниже ватерлинии, обнаружены опасные для плавания вырезы борта вместе со шпангоутами, вплоть до наружной обшивки, со следами топора и пилы. Дыры эти, обмеренные и сфотографированные, оказались: самая большая шириной в 12 дюймов и длиной в 2 фута и 4 дюйма, а другие немногим меньше. Происхождение этих дыр, весьма загадочное, заставляет, однако, вспомнить о том, что в случае гибели судна новый владелец его получил бы соответствующую страховку». Конечно, не нужны были новые подтверждения, что отец погиб и никогда не вернётся. Он не мог не погибнуть. Был послан на безусловную, верную смерть и погиб. Глава четвёртая МЫ ПЬЁМ ЗА САНЮ Я уже говорила, что у меня было очень много работы в то лето, — между прочим, ещё и потому, что моя помощница, студентка третьего курса, оказалась очень тупой, и приходилось не только делать всё за неё, но ещё и утешать её, потому что она огорчалась, что она такая тупая. Сама я тоже многого не могла понять и каждые два — три дня бегала к моей старенькой профессорше, которая называла меня «деточкой» и всё беспокоилась, что я похудела. И действительно, я очень похудела и побледнела, потому что никогда ещё, кажется, столько не думала и не волновалась. Я волновалась, читая статьи; волновалась, когда опаздывали письма от Сани; волновалась, потому что бабушка сердилась на меня и даже одно время перестала ходить. Кроме того, я ещё волновалась из-за Вали и Киры. Всё у них было очень хорошо — они по-прежнему сидели в своей кухне и шептались, а потом пили чай с серьёзными, счастливыми, глупыми лицами; но однажды шёпот вдруг прекратился, и, немного помолчав, они стали кричать друг на друга. Я испугалась и тоже стала кричать, но в это время Валя вышел, весь красный, и полез в стенной шкаф, очевидно спутав его с входной дверью. Я подала ему шляпу и робко спросила, что случилось, но он ответил: — Спросите у вашей подруги, что случилось. Не помню, когда я в последний раз видела, что Кира плачет. Кажется, в пятом классе, из-за «неуда» по черчению. Теперь она снова плакала и, как маленькая, вытирала глаза руками. — Кира, что случилось? — Ничего не случилось. Мы решили записаться, а он не хочет переезжать, вот и всё. — Из-за меня? Потому что тесно? — Ничего не из-за тебя. Он говорит, что я сама должна догадаться. А я, честное слово, не могу. Он хочет, чтобы я к нему переехала. А я не хочу. Мне там нужно будет готовить и всё. А когда мне готовить? Вообще здесь всё есть — и посуда, и скатерти, бельё, всё. — И мама. — Ну да, и мама. Мы проговорили весь вечер, а ночью Кира пришла и сказала, что догадалась — просто он её больше не любит. До семи утра я доказывала, что Валя её любит и что так не волнуются, когда не любят. Не знаю, убедила ли я Киру, но только она вдруг сказала, что она прекрасно знает, что он хороший, а она плохая, и что она напишет ему письмо, что она его не стоит и что он её не любит, потому что считает, что она дура. — Только, прежде чем отослать, покажи мне, ладно? — сказала я сонным голосом, и последнее, что я ещё видела, засыпая, — это была Кира, которая в одной рубашке сидела за столом и писала, писала… Наутро мы с ней разорвали ерунду, которую она сочинила, и я отправилась к Вале. Он работал в Зоопарке, и я вспомнила, как мы однажды были у него с Саней и как он показывал нам своих грызунов. Теперь и дома этого уже не было, а стоял красивый белый павильон с колоннами, и Вале не нужно было уверять сторожа, что он сотрудник лаборатории экспериментальной биологии. Но в этом красивом белом павильоне совершенно так же пахло мышами и Валя был такой же — только в белом халате и небритый. Мне стало смешно, потому что ночью Кира сказала, что он теперь перестанет бриться. Он усадил меня и сам уныло сел. — Валя, во-первых, имей в виду, что я пришла по собственной инициативе!.. — начала я сердито. — Так что ты не думай, пожалуйста, что Кира меня прислала. Он сказал дрогнувшим голосом: «Да?», и мне стало жаль его. Но я продолжала строго: — Если у тебя есть серьёзные причины остаться у себя, хотя на Сивцевом вам будет в тысячу раз удобнее, ты должен ей сказать, и баста. А не требовать, чтобы она сама догадалась. Он помолчал. — Понимаешь, в чём дело… я не могу переехать на Сивцев-Вражек, хотя, конечно, я не отрицаю, что это было бы просто прекрасно. Там можно устроить что-то вроде кабинета и спальни, особенно если перегородку перенести, а где сейчас чулан — устроить маленькую лабораторию. Но это невозможно. — Почему? — Потому что… Послушай, а тебя она не заговаривает? — вдруг с отчаянием спросил он. — Кто? — Кирина мама. Я так и покатилась со смеху. — Да, тебе смешно, — говорил Валя. — Конечно, тебе смешно. А я не могу. У меня начинается тошнота и слабость. Один раз спрашивает: «Почему ты такой бледный?» Я ей чуть не сказал… И всё про какую-то Варвару Рабинович, будь она неладна… Нет, не перееду! — Вот что, Валя, — сказала я серьёзно: — уж не знаю, кто у вас там кого заговаривает, но ты, во всяком случае, ведёшь себя по отношению к Кире очень глупо. Она плакала и не спала сегодня всю ночь, и вообще ты должен сразу же поехать к ней и объяснить, в чём дело. У него стало несчастное лицо, и несколько раз он взволнованно прошёлся по комнате: — Не поеду! — Валя! Он упрямо молчал. «Ого, вот ты какой!» — подумала я с уважением. — Тогда и не лезьте больше ко мне, и чёрт с вами! — сказала я сердито и хотела уйти. Но он не пустил, и мы ещё два часа говорили о том, как бы устроить, чтобы Кирина мама не говорила так много… Это было не особенно удобно, но я всё-таки рассказала Кире, в чём дело. Она очень удивилась, а потом сказала, что мама каждый день жалуется, что Валя её заговаривает, и однажды даже лежала после его ухода с мокрой тряпкой на лбу и говорила, что больше не может слышать о гибридах чёрно-бурых лисиц и что Кира сумасшедшая, если выйдет замуж за человека, который никому не даёт открыть рта, а сам говорит и говорит, как какой-то громкоговоритель. Она мигом собралась и поехала к Вале — хотя я сказала, что на её месте никогда бы первая не поехала, — и вечером они уже снова сидели в «собственно кухне» и шептались. Они решили попробовать всё-таки устроиться на Сивцевом-Вражке. Это был прекрасный вечер — лучший из тех, что я провела без Сани. Накануне я получила от него письмо — большое и очень хорошее, в котором он писал, между прочим, что много читает и стал заниматься английским языком. Я вспомнила, как он удивился, узнав, что я довольно свободно читаю по-английски, и как покраснел, когда при нём однажды заговорили о композиторе Шостаковиче и оказалось, что он прежде никогда даже не слышал этой фамилии. Вообще это было чудное письмо, от которого у меня стало весело и спокойно на душе. Тайком от «молодых» мы с Александрой Дмитриевной приготовили великолепный ужин с вином, и хотя любимый Валин салат с омарами мы посолили по очереди — сперва я, потом Александра Дмитриевна, — всё-таки он был съеден в одну минуту, потому что оказалось, что Валя со вчерашнего дня не только не брился, но и ничего не ел. Мы выпили за Санино здоровье, потом за его удачу во всех делах. — В его больших делах, — сказал Валя, — потому что я уверен, что в его жизни будут большие дела. Потом он рассказал, как в двадцать пятом году он работал в бюро юных натуралистов при Московском комитете комсомола, и как однажды уговорил Саню поехать на экскурсию в Серебряный бор, и как Саня долго старался понять, почему это интересно, а потом вдруг стал говорить цитатами, и все поразились, какая у него необыкновенная память. Он процитировал: Бороться, бороться, пока не покинет надежда, —  Что может быть в жизни прекрасней подобной игры? —  и сказал, что ловить полевых мышей — это не его стихия. Александре Дмитриевне хотелось тоже что-нибудь рассказать, и мы с Кирой боялись, что она опять заговорит о Варваре Рабинович. Но обошлось — она только прочитала нам несколько стихотворений и сказала, что у неё на стихи тоже необыкновенная память. Так мы сидели и выпивали, и был уже двенадцатый час, когда кто-то позвонил, и Александра Дмитриевна, которая в эту минуту показывала нам, как нужно брать голос «в маску», сказала, что это дворник за мусором. Я побежала на кухню и так — с ведром в руке — и открыла дверь. Но это был не дворник. Это был Ромашов, который молча быстро отступил, когда я открыла дверь, и снял шляпу: — У меня срочное дело, и оно касается вас, поэтому я решился прийти так поздно. Он сказал это очень серьёзно, и я сразу поверила, что дело срочное и что оно касается меня. Я поверила, потому что он был совершенно спокоен. — Пожалуйста, зайдите. Мы так и стояли друг против друга — он со шляпой, а я с помойным ведром в руке. Потом я спохватилась и сунула ведро между дверей. — Боюсь, это не совсем удобно, — вежливо сказал он: — у вас, кажется, гости? — Нет. — А можно здесь, на лестнице? Или спустимся вниз, на бульвар. Мне нужно сообщить вам… — Одну минуту, — сказала я быстро. Александра Дмитриевна звала меня. Я прикрыла дверь и пошла к ней навстречу. — Кто там? — Александра Дмитриевна, я сейчас вернусь, — сказала я быстро. — Или вот что… Пускай Валя через четверть часа спустится за мной. Я буду на бульваре. Она ещё говорила что-то, но я уже выбежала и захлопнула двери. Вечер был прохладный, а я — в одном платье, и Ромашов на лестнице сказал: «Вы простудитесь». Должно быть, ему хотелось предложить мне своё пальто — и он даже снял его и нёс на руке, а потом, когда мы сидели, положил на скамейку, — но не решился. Впрочем, мне было не холодно. У меня горело лицо от вина, и я волновалась. Я чувствовала, что этот приход неспроста. На бульваре было тихо и пусто, только, опираясь на палки, сидели старики — по старику на скамейку — от памятника Гоголю до самого забора, за которым строили станцию «Дворец Советов». — Катя, вот о чём я хотел сказать вам, — осторожно начал Ромашов. — Я знаю, как важно для вас, чтобы экспедиция состоялась. И для… — Он запнулся, потом продолжал легко: — И для Сани. Я не думаю, что это фактически важно, то есть, что это может что-то переменить в жизни, например, вашего дядюшки, которого это очень пугает. Но дело касается вас и поэтому не может быть для меня безразлично… — Он сказал это очень просто. — Я пришёл, чтобы предупредить вас. — О чём? — О том, что экспедиция не состоится. — Неправда! Мне звонил Ч. — Только что решили, что посылать не стоит, — спокойно возразил Ромашов. — Кто решил? И откуда вы знаете? Он отвернулся, потом взглянул на меня, улыбаясь: — Не знаю, как и сказать. Снова оказываюсь подлецом, как вы меня назвали. — Как угодно. Я боялась, что он встанет и уйдёт — настолько он был спокоен и уверен в себе и не похож на прежнего Ромашова. Но он не ушёл. — Николай Антоныч сказал мне, что заместитель начальника Главсевморпути доложил о проекте экспедиции и сам же высказался против. Он считает, что не дело Главсевморпути заниматься розысками капитанов, исчезнувших более двадцати лет тому назад. Но, по-моему… — Ромашов запнулся; должно быть, ему стало жарко, потому что он снял шляпу и положил её на колени, — это не его мнение. — Чьё же это мнение? — Николая Антоныча, — быстро сказал Ромашов. — Он знаком с этим заместителем, и тот считает его великим знатоком истории Арктики. Впрочем, с кем же ещё и посоветоваться о розысках капитана Татаринова, как не с Николаем Антонычем? Ведь он снаряжал экспедицию и потом писал о ней. Он член Географического общества — и весьма почтенный. Я была так взволнована, что не подумала в эту минуту ни о том, почему Николай Антоныч так хлопочет, чтобы розыски провалились, ни о том, что же заставило Ромашова снова выдать его. Я была оскорблена — не только за отца, но и за Саню. — Как его фамилия? — Чья? — Этого человека, который говорит, что не стоит разыскивать исчезнувших капитанов. Ромашов назвал фамилию. — С Николаем Антонычем я, разумеется, не стану объясняться, — продолжала я, чувствуя, что у меня ноздри раздуваются, стараясь успокоиться и чувствуя, что не в силах. — Мы с ним объяснились раз навсегда. Но в Главсевморпути я кое-что расскажу о нём. У Сани не было времени, чтобы разделаться с ним, или он пожалел, не знаю… Да полно, а правда ли это? — вдруг сказала я, взглянув на Ромашова и подумав, что ведь это же он… он, который любит меня и, должно быть, только и мечтает, как бы вернее погубить Саню! — Зачем я стану говорить неправду? — равнодушно возразил Ромашов. — Да вы узнаете. Вам тоже скажут… Конечно, нужно пойти туда и всё объяснить. Но вы… не говорите, от кого вы об этом узнали. Или, впрочем, скажите, мне всё равно, — надменно прибавил он, — только это может стать известно Николаю Антонычу, и тогда мне не удастся больше обмануть его, как сегодня. Николай Антоныч был обманут ради меня — вот что он хотел сказать этой фразой. Он смотрел на меня и ждал. — Я не просила вас никого обманывать, хотя, по-моему, нечего стыдиться, что вы решились (я чуть не сказала: «первый раз в жизни») поступить честно и помочь мне. Я не знаю, как вы теперь относитесь к Николаю Антонычу. — С презрением. — Ладно, это ваше дело. — Я поднялась, потому что мне стало очень противно. — Во всяком случае, спасибо, Миша. И до свиданья… У Сивцева-Вражка я встретила всех троих: Александру Дмитриевну, Киру и Валю. Они бежали взволнованные, и Александра Дмитриевна говорила что-то: «Господи, да откуда же я знаю? Только сказала, что если я через десять минут не вернусь…» Трамвай остановился как раз между нами, и, когда он прошёл, все трое ринулись на бульвар с воинственным видом. — Стоп! — Да вот же она! Александра Дмитриевна! Она здесь!.. Катя, что случилось? — А вино допили? — спросила я очень серьёзно. — Если допили, нужно ещё купить… Мне хочется ещё раз выпить за Саню. Глава пятая ЗДЕСЬ НАПИСАНО: «ШХУНА СВ. МАРИЯ» Начальником Главсевморпути был в те годы известный полярный деятель, имя которого нетрудно найти на любой карте русской Арктики. Вероятно, попасть к нему было не так просто. Но Ч. позвонил, и я была принята в тот же день. Правда, пришлось подождать, но это было даже интересно, так как в приёмной сидели моряки и лётчики, только что вернувшиеся из Заполярья. Один был похож немного на Саню, я невольно несколько раз взглянула на него и прислушалась к тому, что он говорил. Но он, должно быть, понял меня иначе, потому что приосанился и глупо улыбнулся. Потом они ушли, и я ещё долго сидела и сердилась на себя за тоску, которая нет-нет, да и подступала к сердцу… Я очень хорошо помню свой разговор с начальником Главсевморпути, потому что в письме, которое в тот же вечер отправила Сане, повторила его слово в слово. Сперва я волновалась и чувствовала, что бледна, но только что он спросил низким, вежливым голосом: «Чем могу служить?», как всё моё волнение пропало. Потом оно вернулось, но это было уже другое, азартное волнение, от которого не помнишь себя и становится холодно и приятно. — Лётчик Григорьев представил вам проект поисковой экспедиции, — начала я, — и сперва было решено, что она состоится. Но вчера… Он внимательно слушал меня. Он был так удивительно похож на свой портрет, тысячу раз печатавшийся в газетах и журналах, что у меня было странное чувство, как будто я разговариваю не с ним самим, а с его портретом. — Нет, — возразил он, когда я спросила, думает ли и он, что не стоит заниматься розысками пропавших капитанов. — Но мы внимательно взвесили все «за» и «против» и решили, что подобные поиски заранее обречены на неудачу. В самом деле: во-первых, места, указанные в проекте, более или менее изучены за последние годы, и, однако, до сих пор не было обнаружено никаких следов экспедиции «Святой Марии»; во-вторых, от Северной Земли до устья Пясины более тысячи километров, и организовать поиски на таком расстоянии — это очень сложная задача. Наконец — и это самое главное, — у меня нет уверенности, что экспедицию вашего отца следует искать именно в этом районе. — Нет никаких сомнений, что именно в этом, — возразила я энергично. — Почему? — Потому что… — Я вдруг забыла все доказательства, хотя ещё в приёмной повторила их ещё раз и даже сосчитала на пальцах. — Потому что… Он смотрел на меня и ждал. У него были совершенно светлые глаза, а борода чёрная, и он хладнокровно смотрел на меня и ждал. Это была страшная минута. — Во-первых, это видно по дневникам штурмана, — сказала я немного дрожащим голосом. — Помните, он приводит слова отца: «Если безнадёжные обстоятельства заставят меня покинуть корабль, я пойду к земле, которую мы открыли». Во-вторых… — И я вынула из портфеля фотографии, которые оставил мне Саня. — Вот взгляните… Здесь написано: «Шхуна «Св. Мария». Этот багор найден на Таймыре. — Положим. Но почему не допустить, что он принадлежал партии штурмана, который двумя месяцами раньше оставил шхуну? — Потому что штурман… Где у вас карта? — спросила я, хотя огромная карта Арктики висела над письменным столом и я всё время смотрела на неё, но, должно быть, не видела от волнения. — Он шёл по дрейфующему льду и совсем в другом направлении. Можно? — Я взяла указку и влезла на стул, потому что с полу мне было не достать до мыса Флора. — Вот как он шёл. Он вернулся в Архангельск с экспедицией лейтенанта Седова. Но пойдём дальше, — продолжала я, чувствуя, что мне становится холодно и что я снова бледнею, но теперь уже от воодушевления. — Вы говорите, что от Северной Земли до устья Пясины — изученные места и странно, что до сих пор никто не наткнулся на следы экспедиции, хотя бы случайно. А Русанов? Сколько лет прошло до тех пор, как были найдены остатки его снаряжения? И где же? В тех местах, куда ходили суда и тысячу раз бывали люди. А этот матрос Амундсена, которого нашли на Диксоне в трёх километрах от станции? Я тогда не знала, что могила этого матроса (его звали Тиссен) находится у портовой столовой и что каждый, кто после обеда отправляется на полярную станцию, проходит тот путь, который оставалось пройти Тиссену, то есть путь от жизни до смерти. — Нет, дело не в том, что это изученные места, а в том, что отца никогда не искали. Вот его путь: от 79 градусов 35 минут широты между 86-м и 87-м меридианами к Русским островам, архипелагу Норденшельда. Потом — вероятно, после долгих блужданий — от мыса Стерлегова к устью Пясины. Здесь старый ненец нашёл лодку, поставленную на нарты. Потом к Енисею, потому что Енисей — это была единственная надежда встретить людей и помощь. Я соскочила со стула. Он гладил бороду и смотрел на меня, кажется, с любопытством. — Вы так уверены? — Да. Не может быть иначе. Что же предлагает Григорьев? Ледокольный пароход «Пахтусов» направляется к Северной Земле для научных работ. Это гидрографическая экспедиция, верно? — Да. — Отлично. Дорóгой он устраивает в нескольких местах базы для двух — трёх поисковых партий. Григорьев считает, что нужны только две партии, по три человека в каждой. Мне кажется, что нужны три или моторный бот вместо третьей. Они пойдут мористой стороной прибрежных островов, а «Пахтусов» тем временем будет работать где-нибудь поблизости, так что от него можно будет почти не отрываться. Я остановилась, потому что начальник Главсевморпути засмеялся и встал. Он обошёл стол и сел рядом со мною. — Да, вы настоящая дочка капитана Татаринова, — весело сказал он. — Географ? — Геолог. — На котором курсе? Я отвечала, что давно уже окончила университет и уже два года, как работаю в Башкирском геологическом управлении. — У вас есть сёстры, братья? — Нет, я одна. — А мать? — Умерла. Он деликатно помолчал некоторое время, потом вернулся к Саниному проекту. — Конечно, всё это далеко не так просто, — задумчиво сказал он. — Но не невозможно… Моторный бот тут, конечно, ни при чём. А вот Григорьева, очевидно, придётся вызвать. Где он? — В Заполярье. У меня сердце стало биться и биться, и зачем-то я ещё раз сказала: — В Заполярье. Он лукаво посмотрел на меня. — Вот возьмём и вызовем, — с детским удовольствием повторил он. (И я поняла, что Ч. рассказал ему обо мне и Сане.) — Как вы полагаете, ведь он же нам тут необходим для решения этого вопроса? — Мне кажется, да, — сказала я смело. — Ну вот. Я был очень рад, — серьёзно сказал он, вставая, — познакомиться с вами. Состоится ли экспедиция или нет, но это превосходно, что вы пришли ко мне и так энергично, горячо говорили. Глава шестая У БАБУШКИ Я уже писала о том, что бабушка приходила ко мне каждый вечер. Она приходила надутая, важная и гордо разговаривала с Кириной мамой. Ей не нравилось, что я «живу у чужих людей», а дома — «чудная комната», и она боялась какой-то Доры Абрамовны, которая уже два раза «забегала и нюхала». — Уже и старость моя стала, — однажды сказала она мне со слезами, — а в таком одиночестве я ещё не жила. Но вот однажды бабушка не пришла, а наутро позвонила и сказала, что у неё что-то стало с сердцем. Она рассердилась, когда я спросила, дома ли Николай Антоныч. — Глупый вопрос, — сказала она строго. — А где же ему быть? Как ты, что ли? Хатки считать? Потом она сказала, что он ушёл, и я живо собралась и поехала к ней. Она лежала на диване, покрывшись своей старенькой зелёной шубкой. Лавровишневые капли стояли на столике подле дивана — единственное лекарство, которое она признавала, и она только махнула рукой, когда я спросила о её здоровье. — Чуть что, поклоны бьёт, — сказала она сердито. — Сейчас видно, что в монашках жила. Религиозная. А я её спрашиваю: «Тогда зачем служить?» И прогнала. Она прогнала домработницу, и это было очень плохо, потому что домработница была хотя религиозная, но хорошая, и прежде бабушке даже нравилось, что она когда-то жила в монашках. — Бабушка, что же ты наделала? — сказала я. — Осталась больная и совершенно одна! Теперь я тебя к себе заберу. — Не поеду. Вот ещё! Она наотрез отказалась раздеться и лечь в постель и сказала, что это не сердце, а просто она вчера не готовила, а поела редьки с постным маслом, и это у неё — от редьки. — Если ты не ляжешь, я сейчас же уйду. — О! Напугала. Однако она разделась, кряхтя легла в постель и вдруг уснула… В маминой комнате всегда был почему-то сквозняк, когда открывали окна, и я, чтобы проветрить, открыла дверь в коридор. Потом зашла к себе, и как же неуютна и пуста показалась мне комната, в которой я прожила столько лет! Всё стало даже лучше в ней после моего отъезда. Кровать была покрыта бабушкиным старинным кружевным покрывалом, занавески белые-пребелые и даже топорщились от крахмала, всё чисто прибрано, и том энциклопедии, который я зачем-то читала перед отъездом, остался открытым на той же странице. Меня здесь ждали… На окне, среди старых школьных учебников, я нашла тетрадку с цитатами из любимых книг: «Странная вещь сердце человеческое вообще, а женское в особенности». Лермонтов». Это были чудные, смешные цитаты, и я прочитала их от первой до последней страницы. Как во сне — я была в гостях у какой-то знакомой девочки, которая так прекрасно думала обо всём и которой весь мир представлялся таким великолепным. «Мир — театр, люди — актёры». Шекспир». Мне показалось, что кто-то метнулся по коридору, когда с этой тетрадкой в руках я вышла из комнаты. Конечно, мне не пришло в голову, что это моя больная бабушка бегала по коридору в своей зелёной бархатной шубке, но кто-то бегал — и именно в зелёной шубке. И всё-таки бабушка, потому что, когда я вернулась, она хотя по-прежнему лежала в постели, но видно было, что только что бухнулась и даже не успела покрыться. Это было очень смешно — так старательно она притворялась, даже зажмурила глаза, чтобы показать, что она всё время спала и вовсе не думала бегать по коридору. Конечно, она подглядывала за мною — а вдруг мне захочется домой? — Бабушка, а доктор был? — спросила я, когда она наконец открыла глаза и фальшиво громко зевнула. Не был. Не хочет она доктора. Она знает, что это от редьки.

The script ran 0.021 seconds.