Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Алексей Лосев - Форма. Стиль. Выражение [0]
Известность произведения: Средняя
Метки: religion_rel, sci_culture, sci_philosophy

Аннотация. "Форма - Стиль - Выражение" - собрание работ А. Ф. Лосева, посвященных эстетике, в частности музыкальной теории.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Сковано племя их бедное, Недолговечное, Не перестроить им мира — созданья богов, — так и после ухода Ио, бедные, все стонут о том же, 898—900: Ио, мы плачем, дрожим, Видя страданья твои, Попранный девичий стыд… ИЛИ 903—905: Зачем родилась я, не знаю: Я средств не могу отыскать, От воли Зевесовой как убежать. Пер. Аппельрота. Ясно, что появление Ио с ее чувствами — эпический, образный покров над бушующей тьмой Рока, Диониса, бесформенного Хаоса. В «Умоляющих» типичен для эсхиловского выражения страха, боязни и страдания — первый хор (1 —175). Это такой огромный монолог, что в нем можно рассказать все, что угодно. Данаиды и делают это. Отметим в качестве примера лиро–эпических средств выражения страха следующее. 63—76: С мест привычных коршуном гонима, Снова свой возобновляет стон И судьбу оплакивает сына, Как родной рукой был умерщвлен, Как погиб от гнева ее он. Так и я по–ионийски Стану сетовать, стонать, Загорелые на солнце Щеки нежные терзать. Сердце скорбью беспредельно, Цвет печали буду рвать. Я бегу страны туманной, Если б им меня не знать. 111 — 121: Но опасность близка. О, какое страданье. Громко, тяжко оно. Слезы душат меня. Так, печалью полна, похоронным рыданьем, Громким воплем почту я, живая, себя. И льняные терзаю свои одеянья И сидонский покров. Обращаюся я И к Апийской земле. О страданья, страданья. Голос варварский мой узнаешь ты, земля?[208] Но наиболее интересен страх Данаид в конце трагедии, когда египтяне были уже готовы взять их на корабль. Стихи 776—824 очень напоминают собою по настроению хор из «Семи против Фив» 78—180. Однако он становится более живым в стихах 825—835 и потом в 884—892. 825—835: О боги, о боги[209]. Вот хищник с корабля, Уж на земле он. О, если б ты погиб. Еще другой. Я вижу в том начало наших бедствий, Насилия над нами. Боги, боги [210]. О, поспеши изгнанницам на помощь. Я вижу их надменные угрозы. И вот они… О царь. О защити. 884—892: Отец, защита смертных. Увлекает Совсем беда. Как будто паутиной Окружены. О сон. О мрачный сон. О мать–земля. О отврати же ужас Ты криков боевых. О царь Зевес .[211] 9. ПСИХОЛОГИЯ СТРАХА И УЖАСА. РАСТВОРЯЕМОСТb ЧУВСТВА СТРАХА СРЕДИ ПРОЧИХ ПЕРЕЖИВАНИЙ. ЭВОЛЮЦИЯ МИСТИЧЕСКОГО ЭКСТАЗА У КАССАНДРЫ. ДРАМА И МУЗЫКА К тем особенностям в изображении страха у Эсхила, которые мы формулировали раньше, как это следует из нашего изложения, надо прибавить еще одну. Это именно, если можно так выразиться, 3) растворяемость чувства страха, его сцепление с прочими переживаниями. Эта особенность вытекает из двух первых: она возможна только потому, что Эсхил мало и неохотно изображает «реальную» человеческую душу, «реальные» чувства, «реальный» страх. Мы сказали в начале, что чувство страха имеет разные степени своего развития, от аффектов до сложных интеллектуальных переживаний. У Эсхила, как мы видели, почти нет никакого различия между аффектом страха и чувством страха. Ведь это было бы возможно при условии специального интереса Эсхила к человеческой психике. Раз у Эсхила этого интереса нет, то, разумеется, и чувства, им изображенные, вовсе не обязаны для своего поэтического бытия быть еще и психологически правильными и сложными. Эсхил занят другим, и для этого другого существуют другие и способы поэтической композиции. Сравните этот эсхиловский ужас с чувством, например, Андромахи в «Троянках» Эврипида, где несчастная мать преисполнена реальнейших чувств к ребенку и к его похитителям. «Вы видите, — пишет по этому поводу Й. Ф. Анненский, — что этот пафос потерял уже характер таинственного, стихийного, где–то давно решенного ужаса эсхиловских изображений, но зато он стал жизнью. Поэзии будущего предстояла задача художественного синтеза двух пафосов — мистического холодного ужаса Эсхила и цепкого, жгучего пафоса Эврипида». Эсхил жил этим мистическим, «холодным» ужасом, и им проникнуто все, что он изображает. Это мы и назвали выше растворяемостью эсхиловского ужаса. Иногда она может объяснить очень многое у Эсхила, например его любовь ко всему странному, чудесному, что иначе можно было бы порицать вместе со схолиастом (к ст. 371, 733). Отсюда для нас получается уже новая точка зрения для тех чувств, которые изображены у Эсхила, кроме «страха». Но прежде чем коснуться этих эсхиловских изображений, обратим внимание на образы Кассандры и Эринний в первой трагедии из «Орестеи», в «Агамемноне». Мы оставили Кассандру и Эринний на конец потому, что в изображенных здесь чувствах как раз синтез всего того, что мы до сих пор отметили характерного для эсхиловского ужаса. В сцене с Кассандрой дана следующая последовательность душевного состояния этой пророчицы: 1) экстатический взрыв (1072—1089), во время которого она выкрикивает только, 1072—1073: О горе, о горе, земля. 1076—1077: О Аполлон, Аполлон.[212] 2) На фоне этой «дионисийской» бури к ней слетает Аполлон: ее обступают видения, в которых она прозревает в прошлое, 1090—1092: О нет. Кров, богам ненавистный, свидетель Он многих злодейств, своей плоти убийств. Людская то бойня, пол, залитый кровью. 1095—1097: О да. Вот свидетельства, верю я им… Вот дети в слезах, что зарезаны там, Зажарено мясо, и съел их отец. Она прозревает и в будущее (1095—1139). 1107—1111: Увы, о несчастная, дело какое. Супруга, участника ложа Водою омыв… Ах. Конец как поведать? Да, скоро свершится: рука то и дело К нему простирается вновь. Потом она успокаивается (1146—1172). 3) Наконец, она вполне спокойна (1178—1213); здесь она сама говорит 1183: Объясню уж без загадок, — и уже сознательно квалифицирует свой пророческий экстаз, 1194—1195: Ошиблась ли иль как стрелок попала Я в цель? Была ли лжепророчицей, Как шарлатан, что в дверь ко всем стучится? Тут же она ведет вполне спокойный разговор с хором о том, как в нее был влюблен Аполлон и как он дал ей пророческие способности и пр. 4) Далее следуют новый взрыв «дионисийского» волнения и новые видения (1214—1255), но уже с сильной рефлексией, 1214—1216: Увы, увы, ох, беды, беды. Опять меня ужасная кружит Видений мука, приступом волнуя…[213] переходящей потом в полное спокойствие, где она опять сама говорит о своем пророчестве, 1252: Не понял, значит, ты моих вещаний. 1254: А слишком хорошо по–эллински я знаю. По–эллински с тобой я говорю. Пер. Котелова. 5) Этот четвертый фазис экстаза с некоторой рефлексией и дальнейшим успокоением повторяется у Кассандры еще раз (1256—1320). И наконец, 6) Кассандра примиряется со своей участью и молит только о мщении своим врагам. 1322—13302:[214] Еще я о себе самой… Последний плач, последнее моленье, В последний раз любуюсь я тобой. Молю тебя, свет солнца золотой. За мстителей молю, пусть будет мщенье. Не трудно им, такой уж пусть ценой Они моим убийцам ненавистным За легкую рабыни беззащитной Отплатят смерть. Увы, судьбы людей. Будь счастлива —судьба непрочна, — нет сомненья, Тень будет и на ней. Несчастлива, — и губкою забвенья Людских страданий стерт и след, Несчастных уж не помнит… нет. А к ним во мне побольше сожаленья. Такова внешняя, формальная последовательность настроения Кассандры. — Отметим сначала то, что надо сказать о средствах выражения этих настроений. Что здесь нет настоящей борьбы, без которой драма не может существовать, ясно из того, что во всей этой громадной сцене нет никого, кроме Кассандры и хора, ей сочувствующего. 1069—1070: А я сердиться — жаль тебя — не буду, — говорит хор, 1321: Жаль, бедная: судьбу свою ты знаешь. Значит, если и ведется здесь какая–нибудь борьба, то ведется только в словах кого–нибудь, в чьем–либо словесном изображении, а не в действии. Страх же Кассандры перед гибелью, который она выражает в словах, не может быть драматичным, ибо она на вопрос хора, 1296—1298: Но если вправду жребий ты свой знаешь, Зачем ты, как ведомая богами Телица, к алтарю идешь так смело? — отвечает, 1299: Спасенья нет; час пробил, чужестранцы. Борьбы не может быть, раз бороться не хочет сама Кассандра. А значит, нет и драмы, нет интереса поэта к действиям личности этой бедной жрицы. Недраматичность образа Кассандры характеризуется еще явной расцвеченно–стью ее слов. Кроме повторения одного и того же восклицания в стихах 1072—1073 и 1076—1077, 1080—1081 и 1085—1086, она лишает себя драматичности употреблением сравнений, как, например, такое, 1146—1149: Увы. Соловья сладкозвучного доля. Пернатым покровом его облекли И сладостный век дали боги без слез. Меня же удар ждет двуострым мечом. Она риторически (с точки зрения «реальной» драмы) обращается к дверям дворца, 1291 —1294: Приветствую я вас, врата Аида. Молюсь лишь верный получить удар, Чтобы без содроганья, доброй смертью Изливши кровь свою, смежить мне очи. За несколько мгновений до смерти она спокойно говорит, 1304: Но славно умереть — приятно смертным. Перед началом двух ее больших монологов (1214—1241, 1256—1294) Эсхил ставит междометия: в стихе 1214 ίου (из ст. 1216 междометия не имеют вследствие общеупот–ребленности глубокого эмоционального смысла) и в 1256 παπαΤ; и не ставит ни одного междометия в течение этих громадных монологов. Получается впечатление, что междометия тут играют роль каких–то запевов или припевов. И тут, как и прежде, мы отказываемся смотреть на эс–хиловские изображения как на драму. И что же мы получаем взамен этого? Получаем, как везде у Эсхила, «аполлинийский» сон, зеркальную видимость, и за ней, за видимостью, уходящую в бесконечность мглу и экстаз. Единственный страх Кассандры — это вовсе не ужас перед смертью, а тот мистический ужас и то исступление, в котором она увидела и прошлое и будущее. Я, повторяю, говорю о Кассандре в конце анализа эсхи–ловского ужаса ради того, что здесь перед нами синтез всего, чем пользовался поэт для своих изображений этого ужаса. И если зачатки каждого из приемов можно встретить и в других трагедиях, то сцена с Кассандрой имеет для нас особый синтетический смысл. Мистические и пророческие муки Кассандры — это символ страданий самого Эсхила. Познание через страдание, познание в экстазе, это ведь и раньше можно было отметить как характерное для Эсхила. Это Эсхил так мучится, прозревая в затаенные глубины мироздания, это он стенает: «Итий — Итий мой», не находя утехи. Как Кассандра, он тогда прозревает в прошедшее и будущее, когда страдает, когда в экстазе, когда он музыкально опьянен. И мы чувствуем вслед за Эсхилом, что и вправду за этим покровом окружающей нас жизни не все уж так ладно. Потому мы и скажем ему, бедному, в страдании ищущему науку, словами хора, обращенными к Кассандре, 113О—1135: Не похвалюсь, чтоб был знаток я тонкий Судеб, но здесь недобрый вижу знак. Когда в пророческих словах Дается людям весть благая? Искусство это все в бедах, Словес так много изрекая, Приносит людям вещий страх. Одно отличие эсхиловских мук от Кассандровых. Кассандра имеет мужество сказать, 1264—1276: Что ж, на смех я себе ношу вот это — Жезл и венок пророческий вокруг шеи? Тебя сгублю до гибели своей. Падите в прахт а я вам вслед пойду. Другим злой рок — не мне вы украшайте. Вот — Аполлон снимает сам с меня Пророческий наряд, он, лицезревший Меня и в нем, когда над мной смеялись Друзья и недруги равно… напрасно Терпела я, что люди называли Меня юродивой, как нищенку Несчастную, голодную, до смерти. И ныне он, пророк — пророчицу Меня низверг, привел к судьбам смертельным. Эсхил был осторожнее. Он хорошо помнил случай с тирренскими корабельщиками и с дочерьми Миниаса, которых так покарал Дионис за непризнание и непослушание. Позже мы яснее увидим, как примирил Эсхил страдание и свою «науку». Здесь мы только уясняем, что такое этот эсхилов–ский ужас. В образе Кассандры он дан наглядно, и его музыкальная (а не словесно–драматическая) природа очевидна. 10. ПСИХОЛОГИЯ СТРАХА И УЖАСА ЭРИННИЙ В «ОРЕСТЕЕ» И СИМФОНИЯ УЖАСА И КОШМАРА: сДИОНИСИЗМ» И «АПОЛЛ ИН ИЗМ» В «ОРЕСТЕЕ» Сходны с Кассандрой — в смысле конкретного выявления эсхиловского ужаса — Эриннии, упоминанием о которых кончаются «Хоэфоры» и которым посвящена вся трагедия «Евмениды». Остановимся сначала на последней сцене «Хоэфор». Орест только что совершил свой давно желанный подвиг, убивши свою мать и ее любовника. Он отомстил и тем исполнил веление Аполлона. Однако, вместо того чтобы радоваться (а этого мы ожидаем по пьесе), он начинает оправдываться, показывая этим, что чувствует себя виновным. 1023–1033: О да, во мне ожесточились чувства, Я ими побежден, и ужас сердце Объял мое, предвестник страшных бед. Пока ума еще я не лишился, Друзьям я объявляю, что убить Я мать мою был вправе, мать мою, Которая запятнана убийством Родителя, богам всем ненавистна. В меня сам Локсий бог, пророк Пифийский, Вдохнул отвагу, говорил он мне. Что если б я и совершил убийство. То был бы я невинен, но когда бы Его словами мог я пренебречь.. и т. д. Уже здесь, и в течение всего этого монолога, видно, что Орест теряет под собою почву, переставая думать обо всем случившемся как об «аполлинийской» симметрии и спокойствии. Его стережет экстаз Диониса, в котором аполлинийский сон будет уже только покрывалом для того, чего «не зрят равнодушные очи». Вот и он, этот экстаз, с его ужасными видениями. 1048—1064: Орест. Рабыни, женщины[215] Вот, вот они, Будто Горгоны, в темных одеяньях, С змеями в волосах. Я не останусь здесь. Хор. Но что за мысли так тебя смущают, Родителю милейший из людей? О, не страшись, когда ты победитель. Орест. Нет, страх мой не напрасен. О, наверно, То матери моей собаки злые. Хор. Еще свежа кровь на руках твоих, Поэтому смущается твой разум. Орест. Царь Аполлон!.. О, их число растет! Из глаз у них кровавые потоки! Хор. Войди во храм; найдешь там очищенье. Коснешься Локсия и будешь ты спасен. Орест. Вы их не видите, но я их вижу. Преследуют меня… Я не останусь здесь. Интересно, что, как Кассандра в своем экстазе призывает Аполлона (он же Локсий), так и Орест взывает к нему же. Конечно, Кассандра имеет особые основания обращаться к Аполлону как к своему бывшему возлюбленному; равным образом и Орест — как к своему наставителю. Но здесь кроется и более глубокий смысл: и тот и другой ждут «аполлинийского» облегчения от своих страшных исступлений. Правда, в «Агамемноне» хор не согласен с Кассандрой в ее обращении к Аполлону. 1074—1075: Что жалобно ты Локсия зовешь? Ему не вопль плачевный подобает. 1078–1079: Она опять зовет так страшно бога, Который воплям вовсе не внимает. Да, конечно, Аполлон вовсе не бог слез и страданий; но это не значит, что он не в силах помочь слезам и страданиям. Хор в «Хоэфорах» рассудительнее. 1059—1060: Войди во храм; найдешь там очищенье, Коснешься Локсия и будешь ты спасен. Это чувства самого Эсхила. Он закрывается от ужасов бытия «аполлинийским» созерцанием. И в этом не только суть его ужаса, но здесь и суть его «аполлинийских» созерцаний. Яркую характеристику этих «аполлинийских» созерцаний Эсхила и их смысла дают «Евмениды». Эта трагедия была в составе той трилогии, которая явилась лебединой песней Эсхила. Поставлена она была всего за три года до смерти поэта. И уже это одно, конечно, заставляет искать в создании Эсхила наивысших достижений его творчества. Обращаемся к «Евменидам» — и находим самую яркую антитезу «дионисийского» экстаза и «аполлинийского» созерцания, из которых состояла художническая жизнь Эсхила. Это и будет последней иллюстрацией наших тезисов об изображении страха у Эсхила. 778—793: Вы, богн младые, законы древнейшие Попрали, из рук моих вырвали их. Бесчестная, жалкая, гневом пылаю я: Ужасною буду для граждан твоих. На эту я землю — о горе! — заразу, Пролью я заразу в отмщенье моей Жестокой печали: то капля из сердца, Земле нестерпимая язва твоей. Потом лишаи эту землю покроют, Бесплодною будет, иссохнет земля. И роду людскому то будет на гибель. О мщенье! Стремлюся к отмщению я! Стонать ли? О! Тяжко для нас оскорбленье, От граждан что вынесла я! Дочь матери Ночи! Теперь уваженья, Почета лишилася я. 837—845: Мне терпеть это! Горе мое!.. Мне, издревле мудрейшей, На земле ненавистной бесчестною жить? Я дышу всею силою гнева. О увы! О земля! О увы! О какая печаль проникает мне в сердце мое! О! Услышь же мой гнев, Моя матерь, о мрачная Ночь! Это кричат Эриннии, разгневанные оправданием Ореста. Это сам ужас, вскипевший своим дьявольским пламенем. Он вырвался наружу и не хочет покоряться Аполлону. Вот они составляют целый хоровод. 307—309: Ну, составим же хор, так как следует нам Г ромко страшный наш гимн возвещать. И в бесовском наслаждении кричат, 382—387: Мы искусны, мы могучи, помним преступленья, Мы почтенны, недоступны смертных мы моленьям. Мы преследуем жестоко, кто святой нарушил долг, Кто, бесчестен, удалиться от богов бессмертных мог; Гоним все, что чуждо света, что во тьме совершено, Непонятное живому и умершему равно. Эсхил умел закрываться от этого ужаса чарами Аполлона. Если мы сейчас только, вчитываясь в эти страшные эсхиловские прозрения, трепетали при виде исступленных в своем гневе Эринний, то вот они, уже покоренные Аполлоном. В начале «Евменид»[216] Орест сидит на камне в храме Аполлона. За ним, конечно, проникли в храм и Эриннии, этот ужас, мятущий душу Ореста. Но… это был храм Аполлона, и Эриннии лежат вокруг Ореста в глубоком сне… 64—66: Тебя не выдам, — говорит Аполлон Оресту, — До конца твоим Хранителем я буду. Аполлон, кажется, один может так усыплять. И вот перед нами ужас — парализованный, видение Диониса — в «аполлинийском» сне. Тень Клитемнестры, жаждущей мщения для своего сына–убийцы, Ореста, принуждена явиться в храм, чтобы разбудить этих спящих Эринний; кому же, как не им, мстить за покойника? И этой Тени приходится очень долго будить спящих и стонущих во сне Эринний 94—139: Да, спите! Ах!..[217] Но что за польза в спящих? А между тем, покинутая вами, И возле тех, которых умертвила, Среди теней брожу я со стыдом. Но объявляю вам, что я мученья Терплю, когда в великом преступленье Выслушивать упреки их должна. Хоть я от самых близких претерпела Столь страшное, но из богов никто Ради меня не мог разгневаться за то, Хоть я зарезана рукой безбожной сына. Глазами сердца посмотри на раны. В очах твоих блестит твой дух заснувший. Ведь кто не спит, не может так же ясно, Как если б спал, глазами мысли видеть. А много жертв, вам мною принесенных, Вы поглотили, вам же возлиянья Я делала из меду без вина. Конечно, вам же в жертву приносила Почетный пир, в дому на очаге Был приготовлен он, в ночное время, Когда другим богам жертв не приносят. И это все потоптано ногой. А он, спасаясь, как олень какой, Благодаря скачку освободился И, из сетей уж вырвавшись, бежит, Над вами прежестоко насмехаясь. Услышьте же о том, что нераздельно С моей душой, подземные богини! Проснитесь же! К вам обращаюсь я, Теперь лишь только тень, я, Клитемнестра. (Хор храпит.) Храпите же! А он бежит далеко: Друзья его не то что у меня. (Хор храпит.) Ты крепко спишь и над моим страданьем Не сжалишься, а между тем Орест, Убийца матери, бежит на воле. (Хор вздыхает.) Вздыхаешь… спишь… зачем не встанешь быстро? И что ж тебе и делать, кроме зла? (Хор вздыхает.) Усталость, сон, как будто сговорившись, Дракона страшного всю силу сокрушил. (Хор всхрапывает сильнее прежнего и кричит во сне: «Лови, лови, лови, смотри!»)[218] Во сне преследуешь ты, будто зверя; Визжишь ты, как собака на охоте, Когда она еще не перестала Преследовать добычу. Но вставай же! Не падай же под бременем труда; Не забывай, хоть сон тобой владеет, Что делать зло назначено тебе. О, тронься же правдивыми моими Упреками, ведь для существ разумных Правдивые упреки — что бичи. Кровавым на него дыши дыханьем, И внутренним огнем ты иссуши его, Преследуй, изнутри преследуя его. Вся эта сцена потрясающа, но, конечно, потрясающа по–эсхиловски. Мы знаем имя тому страху, который всегда изображается Эсхилом. Итак, в «Евменидах» наглядно дан и эсхиловский ужас на его «дионисийском» полюсе, и эсхиловский ужас на его «аполлинийском» полюсе. — Что же характеризует здесь приемы этих эсхиловских композиций? 11. ПСИХОЛОГИЯ СТРАХА И УЖАСА. ЭРИННИИ–ДОЧЕРИ НОЧИ Аполлон — бог симметрии и спокойных красок. Его настоящая сфера — когда есть данность вне личности, вне личной переработки. Как мы условно употребляли[219], это есть почти всегда так называемый эпос и эпическое восприятие красоты. Добавляя постепенно элементы внутренней переработки и «дионисийского» волнения, мы получаем все остальные роды эстетического восприятия. Если, значит, есть Аполлон, т. е. «аполлинийское» созерцание, то, конечно, в таком произведении будет больше всего образов (не потому, что без образов не может быть эстетического восприятия, а потому, что образ по самой своей психологической сути наиболее соответствует созерцательной направленности сознания в эпосе). И на основе этой образности мы и должны учитывать побочные (по отношению к ней) элементы. Что же теперь представляют собою в «Евменидах» эсхиловские приемы изображения страха, раз мы сказали, что в этом страхе Эсхил пользуется «апол–линийским» созерцанием в качестве как бы некоей самозащиты? — Конечно, должно быть много ярких образов, и раз ужас дан в образе Эринний, то эти Эриннии должны быть очень красочны и живописны. Ведь созерцанием этой живописности Эсхил и «защищается» от ужаса, который дан за ней. Конечно, этим уменьшится драматизм композиции, но уж таков Эсхил. И действительно, Эриннии у Эсхила — верх живописания. Нет ничего во всех трагедиях Эсхила более яркого и выразительного. Как и по Гесиоду (Theog. 217—222 Flach3 и прим. к этим стихам у Флаха), у Эсхила Эриннии — порождение Ночи. У Эсхила это обстоятельство в особенности подчеркнуто. «Отвратительные девы… — говорит Аполлон, — спят, эти старые дети Ночи, с которыми не имеет сношения ни бог, ни человек, ни зверь» (69—70)[220] 71—73: Жилища их во мраке ада, В подземном Тартаре, и людям, и богам Жилище ненавистном. В другом месте они молятся 321—323: О ты, матерь моя, что меня родила, И живущим и мертвым на казнь! О Ночь, матерь моя! О, услышь же меня! Афине Эриннии так рекомендуют себя 415—417: Зевеса дочь! О всем узнаешь кратко. Мы — Ночи дочери, в жилищах наших  Проклятыми зовут нас под землею. Когда происходит подсчет голосов перед оправданием Ореста, они стонут, 745: О мрачная Ночь матерь! Зришь ли это? Не забывают Эриннии о своей страшной матери и после оправдания Ореста, 791—793/821—823: Дочь матери Ночи! Теперь уваженья, Почета лишилася я, — восклицают они дважды. И дважды же опять обращаются к ней, 844—845/876—877: О, услышь же мой гнев. Моя матерь, о мрачная Ночь! «Мы, — говорят они, — 345—346: подземного мрачною бездной владеем, И не светит луч солнечный там». Страшными порождениями тьмы эти богини были и у Гомера. Оправдываясь относительно «ссоры с Пелидом», Агамемнон говорит в «Илиаде», XIX 86—88: А я не виновен нисколько. Зевс и Судьба да Эринния, вечно бродящая в мраке, Это они мой рассудок тогда ослепили в собранье. Пер. Минского. Или еще в той же «Илиаде» рассказывается, как на молитвы Алфеи, IX 571—572: Эринния, Ночи жилица, Неумолимое сердце, вняла ей из мрака Эреба. Но Гомер умел созерцать этих Эринний в отдалении, что не всегда доступно было Эсхилу. Порождения Ночи, они и сами имеют мрачный и страшный вид. Они в темных платьях, 1048—1049: Вот, вот они. Будто Горгоны, в темных одеяньях… …Черны, ужасны видом. Вспомним также и из «Семи против Фив» 975—977 (986—988), и в особенности 977 (988) — черная Эринния. Эсхил их представляет очень старыми божествами. 150: Богинь–старух ты, юный, попираешь. 731: Попрал меня совсем ты, юный из богов, — говорят они Аполлону. Аполлона они причисляют к «младшим» богам, 62. И вот дела такие совершают Младые боги. То же и в 778—779 (и 808—809): Вы, боги младые, законы древнейшие Попрали, из рук моих вырвали их. А также в 393—394: Мы издревле почетную должность имеем. Младшей по отношению к ним считается и Афина. 848: Тебе я гнев прощу, — говорит Эринниям Афина и объясняет это так, 848: Меня ты старше. Порождение Ночи, «старуха» — Эринния, она, по Эсхилу, по–видимому, не имеет крыльев. 51: Но эти, мне казалося, без крыльев, — говорит Пифия, увидевшая их. 250—251:

The script ran 0.012 seconds.