1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Зазвонил телефон.
— Снимите трубку, — попросил Кузнечик и пошел к себе в кабинет.
— Я слушаю, — отозвался я.
— Кто это? — спросил голос Киры.
— Это я.
— Я тебе через десять минут перезвоню. — Кира бросила трубку.
Я тоже положил трубку. Телефон в ту же секунду зазвонил.
— Я слушаю.
— Это опять ты? Да что это такое, я звоню совсем в другое место, а набираю твой номер.
— Ты правильно набираешь, — сказал я. — Я у него.
— Дурак, — определила Кира. — И шутки твои дурацкие…
Она бросила трубку. Я дождался, пока она снова зазвонила, и сказал:
— Я слушаю…
Кира довольно долго молчала, потом спросила:
— Что ты там делаешь?
— Но мы же договорились…
— О чем мы договорились?
— Что ты приедешь ко мне в Сибирь.
— В какую Сибирь?
— Ты что, забыла?
— О чем?
Хорош бы я был…
Я бросил трубку и побежал по квартире разыскивать Кузнечика. Он стоял у себя в кабинете, торопливо перебирал какие-то бумаги.
— Мне не надо вас убивать! — сообщил я.
— Я очень рад за вас, — поздравил меня Кузнечик, не отрываясь от бумаг.
Зазвонил телефон.
— Меня нет! — крикнул Кузнечик.
Я снял трубку и снова услышал Киру.
— Его нет дома, — сказал я ей. — И перестань звонить каждую минуту.
Кузнечик чего-то не мог найти и нервничал.
— Не волнуйтесь, — сказал я. — Я с машиной. Я вас подвезу.
— Да? Это очень кстати. Тогда у нас есть еще, — он посмотрел на часы, — одиннадцать минут.
Кузнечик вывел меня на кухню и достал из холодильника запотевшую бутылку джина.
— Мне нельзя, — сказал я.
— Мне тоже. Символически… — Он разлил джин по рюмкам.
Мы подняли рюмки и посмотрели друг на друга. Лицо у него было узкое и такое печальное, будто он знает что-то неизмеримо больше, чем все.
— Не стоит меня убивать, — серьезно сказал он. — К чему такие хлопоты? Стар я для страстей…
— Тем более надо торопиться дать счастье.
— Некогда мне. У меня тысяча дел, которые никто за меня не сделает.
— А это тоже дело. Может быть, даже самое важное.
— Какое? — Он нахмурился, сосредоточиваясь.
— Дать счастье другому человеку.
Он внимательно посмотрел на меня и поставил рюмку.
— Насколько я понимаю: мы соперники?
— Нет, — сказал я. — Я не соперник. Она никогда не хотела меня убить.
Ехали мы в молчании. Кузнечик сидел рядом, но у меня было впечатление, что его нет. Я понял: он выключился из реальности и пребывал в своих делах.
— Вы где работаете? — спросил вдруг Кузнечик, возвращаясь в машину.
— Я — технический переводчик. Вы, наверное, подумали, что я сумасшедший, — догадался я.
— Нет. Я подумал: это мы все сумасшедшие, — он кивнул на тротуар, где текла река пешеходов. — А вы совершенно нормальный человек.
Я остановил машину против большого красивого здания.
Кузнечик выбрался из машины и пошел, чуть склонив свою крупную голову.
Я вздохнул. Потянулся к заднему сиденью, взял папку и пристроил ее на колене.
Кузнечик оглянулся и подошел к моей машине.
— Что вы ждете? — спросил он.
— Вас.
— Убить?
— Нет. Чтобы отвезти вас домой.
Я жду так часто, что это превратилось у меня в безусловный рефлекс.
— Не надо, — сказал Кузнечик, удивившись. — Большое спасибо. Я сам доберусь.
Он улыбнулся мне, чуть приподняв лицо, трепеща ресницами. Потом повернулся и пошел — одинокий и непостижимый. Звездный мальчик. Инопланетный человек. Он делает свое дело и не входит ни в чье положение. Поэтому Кира выбрала его, а не меня. Хотя, объективно, я более красивый и положительный и предпочитаю порядок тотальному хаосу.
Через месяц случилось то, что должно было в конце концов обязательно случиться. Меня выгнали с работы.
Мой начальник Лебедев сказал, что у него нет другого выхода, поскольку если он не выгонит меня, то вышестоящий начальник выгонит его. А он, Лебедев, к этому морально не готов.
Я сказал:
— Извините, что я тратил ваши нервы.
Я рассчитывал, что моя покорность смутит Лебедева и он отменит свое решение. Но Лебедев пожал плечом и сказал:
— Каждый человек тратит другого человека. Это и называется жизнь.
По тому, как он говорил со мной, вежливо и остраненно, я увидел, что он уже сбросил меня со счетов. У него уже есть на примете другой переводчик, которому обещано мое место. Может быть, он уже сейчас сидит в раздевалке и ждет, когда я уйду.
Я вышел от Лебедева. Перед его дверью сидела секретарша Роза. Прошлое лето я вывозил ее с семьей на дачу.
— А меня выгнали, — сказал я Розе.
Я мог рассчитывать на то, что Роза бросит все свои дела, выведет всех сотрудников на улицу и они пойдут перед издательством с лозунгами и транспарантами.
— А за что? — спросила Роза.
— За то, что я ничего не делал…
— А…
Организовывать забастовку Роза не побежала. Осталась сидеть на месте.
— А на что ты будешь жить? — спросила она.
— Что-нибудь придумаю…
Роза задумалась. Ее лицо стало сомнамбулическим. Видимо, она мысленно изыскивала средства, на которые бы она существовала, если бы ее выгнали с работы.
Тамара стояла возле плиты и готовила ужин: жарила яичницу с докторской колбасой.
В кухню вошла ее десятилетняя дочь Катя.
— Мне грустно! — воскликнула девочка. Ее голосок прозвучал пронзительно, как крик птицы.
— Это нормально, — объяснила Тамара. — Человеку не может быть только весело. Если это не идиот, конечно.
Катя постояла и ушла.
— Тамара, — сказал я, — одолжи мне денег.
— Я же при тебе купила эти колотырки. Весь аванс ушел. Я сама думала: у кого бы перехватить. Честное слово!
Тамара показала мне искренне вытаращенные глаза.
— Я верю, — сказал я. — Извини, пожалуйста.
В кухне появился ее муж Левка. Он был заспан и одет, как беженец. Он любил спать среди дня.
— Ты чего не раздеваешься? — спросил Левка.
— Я на минуту.
— Зачем ты ее возил? — Левка глядел на меня с брезгливым любопытством.
— Она попросила, я и повез.
— Лева! Ну я же тебе объясняла: мне надо было исключить! — вмешалась Тамара.
— Она же истеричка. В следующий раз она тебя в морг потащит. Тоже поедешь?
— Наверное, — я пожал плечами.
— Зато теперь я спокойна, — сказала Тамара.
— Можно было успокоиться меньшей ценой.
— Это тебе всегда все удается даром, — сказала Тамара. — А я всегда плачу втридорога за все: и за туфли, и за покой.
— Ты платишь, когда можно и не платить. А почему? Потому что у тебя низкая разрешающая способность мозга.
Тамара внимательно посмотрела на мужа, пытаясь расшифровать сложную формулировку.
— Ты дура, — расшифровал Левка.
— Если бы я была дура, то я не защитила бы докторскую в тридцать пять лет.
— Значит, ты умная дура.
Левка достал начатую бутылку водки.
— Садись с нами, — предложил он.
— Спасибо, — отказался я, потому что каждый день ем яичницу с колбасой.
— Ну, просто выпей.
— Не могу. Мне нельзя.
— А ты всегда делаешь только то, что можно?
— У меня камни.
— Они и не почувствуют.
Левка разлил водку по чайным чашкам. Поднял свою чашку. Ждал.
— Ну?
Когда я чувствую волевой импульс, направленный на меня, я не могу противостоять. Я выпил и потряс головой.
— Может, все-таки сядешь? — предложила Тамара.
— Да нет, — сказал я. — Пойду.
Когда-то, в студенческие времена, я привез из Одессы старый штурвал корабля и приделал его на балконе. С внешней стороны. Моя квартира представлялась мне кораблем, уходящим в открытое море, а сам я — пират с повязкой на глазу. Я прыгал со своего корабля на чужой, бежал, громко топоча по деревянной палубе, — отнимал. Не отдавали — убивал. Ссыпал в карман драгоценности. Целовал красивых аристократок и носил повязку на правом глазу. Я глазом платил за эту вольную жизнь, а может быть, даже надевал повязку на здоровый глаз.
На сегодняшний день мой штурвал потемнел от дождей и засохшей грязи. Рядом с ним стояли пустые бутылки из-под боржома и высокая банка с олифой.
Не снимая пальто, я сел к телефону и набрал номер Лоди.
— У нас все в порядке. Спасибо, — отозвался Лодя. Он решил, что меня беспокоит его семейная жизнь, и благодарил меня за заботу.
— Одолжи мне денег, — сказал я.
— Сколько?
— Сколько есть.
— На сколько?
— На сколько можешь.
Эта неопределенность повергла Лодю в размышление.
— Я могу дать тебе десять рублей на неделю, — предложил Лодя.
— Меня это не устроит.
— А больше у меня нет.
Я молчал. Лодя воспринял мое молчание как недоверие.
— Вообще у меня есть, — признался Лодя. — Но они на срочном вкладе. Если я их оттуда возьму, я потеряю проценты.
Я молчал. Слушал.
— А вообще, если честно, проси у меня все, что хочешь. Я могу сделать тебе выгодный обмен, машину без очереди. А денег я не занимаю. Жадный я до денег.
— Спасибо, — сказал я, имея в виду машину без очереди.
— Ну, звони! — Лодя торопился окончить неприятный для себя разговор.
Я включил телевизор и стал его смотреть. Холодная водка блуждала по моим сосудам, и мне было холодно.
Когда я раньше смотрел телевизор — я помнил, что меня ждет работа, и мучился угрызениями совести. Эти угрызения делали все передачи особенно интересными, и я смотрел от начала до конца, что бы мне ни показывали.
Сегодня я мог сидеть перед телевизором со спокойной совестью.
Шла передача о том, как готовят капитанов дальнего плавания. Каждому поступающему задают тесты. Ответы запускают в машину, а машину точно определяет — годится человек в капитаны или нет.
Зазвонил телефон. Я снял трубку.
— Кто это? — спросил звонкий голос, не то детский, не то женский.
— А кого вам надо?
— А это кто? — настаивал голос.
— Дмитрий Мазаев.
— Ты дурак! — азартно крикнул голос, и его владелец бросил трубку, чтобы я ничего не успел ответить. Чтобы последнее слово осталось за ним.
А ведь правда, понял я про себя. Я дурак. Дурак, как всякая биологическая особь, бывает разных родов и видов. Есть дураки умные, как Тамара, есть — торжественные. А я — набитый дурак. В тех дураках есть хоть какой-то смысл. Во мне — никакого.
Зерно, брошенное в землю, прорастет ростком только весной, когда земля вспахана и ждет этого зерна. Я же, как полоумный пахарь, бросаю свои зерна либо в сугробы, либо на асфальт. Мои зерна гибнут и никогда не возвращаются мне хлебом. Книги, которые я перевожу, идут в другие страны. Женщина, которую я люблю, каждый день уходит в свою жизнь. Я как бассейн на Кропоткинской, который обогревает вселенную. А если этот бассейн вдруг закрыть, а воду выпустить, — вселенная и не заметит. Ее климат не изменится.
Невозможно, да и не надо обогревать вселенную. Надо обогреть одного человека, которому нужно это тепло. Но такого человека у меня нет.
Судьба — это характер. А мой характер изменить невозможно, потому что это и есть мой типоразмер.
Каков же выход?
Можно отнестись к проблеме спортивно: делать утреннюю гимнастику, переходить к водным процедурам, совершать перед сном длительные прогулки, дышать по системе йогов, голодать раз в неделю. Но для того, чтобы так жить, надо очень сильно любить себя. Мне это скучно.
Я вспомнил про цианистый калий. Я так и не вернул его Гарику, и он остался лежать у меня в нижнем ящике письменного стола.
Я высыпал несколько кристалликов на ладонь, хотел опрокинуть в рот, но все мое существо сказало: «нет». Тогда я пошел на кухню, отрезал кусок хлеба, помазал яблочным джемом, потряс сверху цианистым калием и начал есть. Я ел стоя, и прислушивался к себе, и машинально искал синоним к слову «типоразмер». «Модель», — нашел я. Теперь можно умереть спокойно.
В дверь позвонили. Я доел до конца свой бутерброд, отряхнул руки и прислушался к себе. Во мне все было по-прежнему. Может быть, этот цианистый калий слишком долго валялся на складах. У него окончился срок годности, и он утратил свои первоначальные свойства.
Я пошел в прихожую и открыл дверь. На пороге стоял Гари к.
— Ты за цианистым калием? — спросил я. — У меня его нет.
— А куда ты его дел? — поинтересовался Гарик.
— Съел.
— Черт с ним, с калием. Я тебе письмо принес. Переведешь?
Мы прошли в комнату. Гарик увидел штурвал за окном.
— Это что, колесо от прялки?
Я не стал объяснять. Во мне что-то происходило, будто взбегали пузырьки с шампанским. Я испугался и, чтобы отвлечься, развернул письмо.
Частный детектив из Англии советовал Гарику браться только за такие дела, которые совпадают с его нравственными принципами. Чтобы не было противоречий между поступками и убеждениями.
— А зачем это тебе? — спросил я. — Ты хочешь сделать кому-нибудь услугу?
— Если не передумаю, — сказал Гарик.
— Не передумаешь.
— Почему это? — обиделся Гарик.
— Потому что ты любишь материальные блага. Тебе нравится иметь все.
— Иметь все и не иметь ничего — одно и то же, — с убежденностью сказал Гарик.
— Возможно, — согласился я. — Но лучше это утверждать, когда имеешь все. Иначе это выглядит, как платформа неудачника.
— Иметь все нужно только для того, чтобы плюнуть на это «все» и выйти на новый виток.
— А что на новом витке? Как там живут?
— Как ты…
— То есть…
— Любовь. В широком смысле слова: все отдавать ближнему и ничего не просить взамен. Такие люди редкость. Но они всегда были. И есть.
— Предположим, что я на новом витке человеческого сознания. Но мне-то от этого что? Какая польза?
— Ты долго будешь жить. Таких, как ты, природа долго держит на земле.
Я закрыл глаза. Во мне с каждой минутой нарастала какая-то общая разряженность, будто меня с большой глубины поднимали на поверхность.
— Кто знает, — тихо сказал я. — Если меня проверить по машине, может, я по призванию пират в далеких морях.
Может, моя стихия отбирать. А не отдают — убивать.
— Но ведь и пирата могут убить.
— Могут. Но когда он живет — он живет.
— Неизвестно, о чем думает пират, когда он остается один.
Гарик подошел к телефону и набрал номер.
— Скажи моей жене, что я у тебя, — торопливо зашептал он и протянул мне трубку. Для того, чтобы ее взять, я должен был подняться с кресла.
— Я не могу встать, — сказал я.
Гарик не стал спрашивать: «Почему?» Он поднес телефон, насколько хватило шнура, и поставил его возле меня на пол.
— Гарик у меня, — сказал я, не поздоровавшись.
— Скажи, что я скоро вернусь, — прошептал Гарик.
— Он скоро вернется, — повторил я.
Жена Гарика прислушивалась, как бы определяя процент правды в моем голосе.
Гарик взял у меня трубку и повторил жене все то же самое. Привычка врать и выкручиваться превратилась у него в безусловный рефлекс. Так же как у меня — ждать. И когда Гарик говорил правду, то вроде тоже врал. Он положил трубку и вздохнул с облегчением, будто удачно проскочил сквозь опасность.
— Ну ладно, я пойду, — задумчиво предположил он и действительно ушел.
Я с трудом добрался до постели и лег прямо в пальто. Боль во мне росла, набирала силу, и грозила сделаться непереносимой.
Я стал искать позу, чтобы приспособиться к боли. Потом лег на пол и принялся кататься.
Сколько прошло времени, я не помню. Но вдруг в какую-то минуту мне стало все все равно. Я понял, что умираю. Но и это мне тоже было все равно.
Человек не может смириться с мыслью о смерти, и поэтому мудрая природа опускает на него безразличие. Как самозащиту.
В литературе я читал, что перед смертью человек мысленным взором обегает свою жизнь. Я ее позабыл. Мне казалось, будто я плыву в океане на узком деревянном плоту. Мой плот чуть покачивается на волнах. Его все дальше относит от берега.
Я открыл глаза и увидел посреди комнаты Киру. Я не удивился, как она здесь возникла. Мне было все равно. Но я не хотел, чтобы она видела, как я умираю. Собаки, кстати, тоже предпочитают делать это без свидетелей.
Я усилием воли сосредоточил в себе память. Я как бы привстал с плота. Спросил:
— Как ты вошла?
— Не заперто было, — ответила Кира. — А ты почему на полу?
— Умираю, — сказал я отчужденно, будто речь шла о ком-то постороннем.
— А я замуж выхожу, — сообщила Кира и села возле меня на пол. — Ты рад?
— Да.
— Или нет?
Я устал неимоверно, мне хотелось снова опуститься на свой плот. Но я сосредоточился и сказал:
— Я рад за тебя. Ты молодец.
— Это ты молодец. Ты возвел меня в ранг королевы, и я сама стала иначе к себе относиться. А ведь другие относятся к человеку так, как он сам к себе относится. Правда?
Я закрыл глаза, и мой плот стал съезжать с волны, как с горы. Он все съезжал и съезжал… Но что-то держало меня, будто за волосы. Вопрос Киры. Она что-то спрашивала, и я не мог выпасть из времени, пока не отвечу на ее вопрос.
— Поэтому я и не работаю, — проговорила Кира откуда-то издалека. Королевы ведь не работают?
— Не работают, — повторил я последние услышанные слова.
— Или что-то делают? — усомнилась Кира.
— Что-то делают, — повторил я.
Кира могла разозлиться и сказать, что разговаривает сама с собой, но мне было все равно.
— Что с тобой? — заметила Кира.
— Умираю…
— Да брось ты…
— Налей мне в ванну горячую воду, — попросил я, чтобы отослать ее от себя.
Она побежала в ванную и запела. Я слышал плеск воды и ее голос.
Потом она вошла и спросила:
— Тебе как лучше, чтобы я ушла или осталась?
Мне хотелось, чтобы она ушла, но сказать это было невежливо.
— Как хочешь…
— Тогда я пойду.
Кира хлопнула дверью и побежала вниз по лестнице. Я лежал и какое-то время слышал ее шаги. Слабая тень сожаления качнулась во мне, оттягивая меня от равнодушия.
Я закрыл глаза. Меня снова потянуло в глубину океана, но я снова не мог в него погрузиться. Мне опять что-то мешало. Телефон. Он звонил беспрестанно, как будто испортился контакт.
Я протянул руку, нащупал телефон и взял трубку Я поднес ее к уху и услышал голос Тамары. Мы жили в одном подъезде, и Тамарин голос звучал так громко, как будто она стояла здесь же и кричала мне в ухо. Она кричала, чтобы я повез ее завтра по всем фирменным магазинам: «Ванда», «Власта», «Лейпциг» и «Ядран».
Соленая волна накрыла меня с головой. Я выплюнул воду и сказал:
— Но ведь «Лейпциг» и «Власта» через дорогу.
— Ага… — заорала Тамара, будто я подкинул сухой хворост в ее костер. — «Ванда» — в центре. А «Ядран» — на выезде из Москвы. На полпути к Ленинграду.
Тамара молчала. Ждала. Я должен был ей что-то ответить.
— Ладно, — ответил я. — Если не умру…
Я положил трубку. Отдыхал. Боль куда-то ушла. Я ощущал ее как воспоминание о боли.
Может быть, цианистый калий в сочетании с яблочным джемом дает какое-то нейтральное соединение. А скорее всего Гарика просто надули. Система «Я — тебе, ты — мне» оказалась ненадежной.
Я закрыл глаза и поплыл в обыкновенный сон. Меня по-прежнему чуть покачивало на волнах, но мой плот шел к берегу.
Я уже знал, что не умру. Иначе кто же повезет Тамару по магазинам…
ПЛОХОЕ НАСТРОЕНИЕ
Районный детский врач Виктор Петрович — молодой человек с внешностью разночинца — сидел, ссутулившись, и прослушивал очередную пациентку. Он передвигал стетоскоп по ее голой спинке, говорил: «Дыши… не дыши…», потом замолкал, глядя куда-то в угол.
Мать стояла здесь же, в кабинете, держа в руках детские одежки, с тревогой смотрела на врача, пытаясь определить по его лицу дальнейшую судьбу своей дочери. Но по лицу ничего понять было невозможно. У Виктора Петровича было такое выражение, будто ему десять минут назад позвонила жена и сказала, чтобы он больше не приходил домой. Либо только что вызвал главный врач детской поликлиники и потребовал, чтобы Виктор Петрович написал заявление об уходе.
Девочка послушно дышала или не дышала, с восторгом косилась на мать. Она была тщеславным ребенком и любила находиться в центре событий.
Виктор Петрович выдернул из ушей костяшки стетоскопа и сказал медсестре:
— Пишите рецепт.
Медсестра сидела по другую сторону стола в белом халате и красной мохеровой шапке. Казалось, будто она не на работе, а просто зашла посидеть. Шла мимо и зашла.
— Как зовут? — спросила медсестра.
— Меня? — переспросила мать. — Лариса.
— При чем тут вы? — обиделась медсестра.
— Маша Прохорова, — вмешалась девочка.
— Одевайтесь, — велела медсестра.
Лариса торопливо стала натягивать платье на Машу. Платье не шло, потому что волосы намотались на пуговицу. Лариса спешила. Маша кряхтела. Виктор Петрович ждал с вежливым отвращением.
— Следующий! — вызвала сестра.
Вошла следующая пара: бабушка и внучек. Оба принаряжены, с радостными, торжественными лицами, будто пришли в гости и не сомневаются, что им очень рады.
— Раздевайтесь! — предложил Виктор Петрович, обречено глядя в окно.
Лариса и Маша справились наконец с платьем, забрали рецепт и вышли из кабинета.
Трехлетняя Дашка сидела на стуле и честно поджидала. Увидев своих, она слезла со стула и вложила свою руку в руку матери. Лариса взяла Дашку за одну руку, Машу — за другую и повела их вниз по лестнице.
Маша шла возле стены, а Дашка — по другую сторону, везла руку по перилам, сгребая в ладонь все существующие в районе микробы.
— Убери руку, — приказала Лариса.
— Почему? — спросила Дашка.
— Потому что потому, все кончается на «у», — ответила Лариса.
Такой ответ был непедагогичным, но Лариса знала свою дочь: отсутствие логики действовало на нее гипнотически. Так и сейчас: она сняла с перил руку и даже сунула ее за спину.
Маше наоборот — все нужно было объяснять подробно, выделяя причины и следствия и их взаимосвязь.
Когда наконец добрались до раздевалки, то выяснилось, что пропал номерок.
Стали искать в сумке и по карманам, не желая верить и не мирясь с пропажей. Потом еще раз прошуровали все отделения сумки, все карманы и кармашки. Номерка не было нигде.
— Потеряли, — созналась Лариса, виновато глядя на гардеробщицу в синем халате.
— Ищите! — постановила гардеробщица и, считая аудиенцию законченной, ушла в глубь своего царства.
Лариса взяла дочерей за руки, и все трое побрели обратно, напряженно глядя в пол, прочесывая глазами каждый сантиметр сиреневато-бежевого паркета.
В районе уборной Даша нашла большую черную пуговицу с четырьмя дырками, а в кабинете Виктора Петровича — блестящий фантик из-под конфеты «Чародейка». Эти трофеи они принесли гардеробщице, но не заинтересовали ее.
— Не нашли, — сказала Лариса, и ее лицо стало жалостливым и виноватым. А девчонки смотрели нахально и весело, будто ничего и не случилось.
— Вот так и будут все терять, — обиделась гардеробщица. — А я отвечай!
— Я заплачу! — обрадовалась Лариса. — Сколько стоит номерок?
— Рубль, — официально объявила гардеробщица.
Лариса помнила, что, отправляясь в поликлинику, не взяла с собой денег. Но рубль мог оказаться в сумке. Она снова прошуровала глазами и пальцами все отделения. Ей попались четыре монеты по 15 копеек, три — по десять, пятак и еще пять копеечных монет.
В это время к гардеробу подошла пожилая дама с ленточкой в волосах. Волосы сзади и с боков были забраны под эту ленточку в аккуратный валик. Такую прическу носили перед самой войной, и дама осталась верна этой моде. О ней нельзя было сказать: бабушка. Именно — дама. Брови у нее были подрисованы черным карандашом. Причем линии — естественная и искусственная — имели разное направление. Своя бровь шла вниз, а рисованная вверх.
Дама подозрительно оглядела Ларису, ее брюки, подпоясанные ремнем, дремучую челку до середины зрачков. Потом посмотрела на детей — тоже в брюках и с челками, и в ее глазах выразилось беспокойство за современную молодежь и за будущее всей планеты, которую придется передавать в руки таких вот. Так же, наверное, чувствовал себя Леонардо да Винчи в глубокой старости, когда не видел вокруг себя ни одного достойного ученика, кому можно было бы передать свои кисти.
По законам времени, по биологическим законам, Лариса с детьми должна была жить после нее и вместо нее и от этого не нравилась еще больше. Дама с брезгливым недоверием посмотрела на Ларису, а потом на гардеробщицу, как бы делясь с ней своими сомнениями.
Лариса тоже покосилась на даму и приказала детям подвинуться, чтобы не загромождать собой пространство. Все было вполне вежливо и пристойно, но извечный конфликт поколений серой тенью пролетел над гардеробом.
Лариса еще раз пересчитала копейки и протянула гардеробщице тяжелую горсть. Этот жест последовал сразу после обмена взглядами, и гардеробщице было неловко принять деньги из неуважаемой руки.
— Не возьму я твои деньги, — строго сказала гардеробщица.
— Почему? — растерялась Лариса, держа протянутую руку на весу.
— А зачем они мне? Мне номерок нужен, а не деньги.
Дама тем временем оделась и ушла, но гардеробщице было уже неудобно отменять принятое решение.
— А кому же мне их отдать? — спросила Лариса.
— Отнеси сестре-хозяйке…
Лариса сомкнула пальцы, сжала мелочь в ладони и пошла в конец коридора. Дети побрели следом, держась поодаль, как чеховские нахлебники.
На белой двери висела табличка: «Сестра-хозяйка».
Лариса постучала и, не дожидаясь ответа, вошла в кабинет.
Сестра-хозяйка в белом халате и белом колпаке, похожая на булочницу, рылась в ящике своего стола, видимо, что-то разыскивая, и была очень сосредоточена на этом занятии.
— Простите, мы потеряли номерок, — сказала Лариса.
— Ну и что? — сестра-хозяйка отвлеклась от своего ящика.
— Вот. — Лариса разжала ладонь и показала монеты — желтые и светлые, большие и маленькие — почти все образцы, имеющиеся в денежном обращении.
— Ну и что? — не поняла сестра-хозяйка.
— Деньги, — объяснила Лариса.
— А я при чем?
— В гардеробе сказали, что я могу вам отдать.
— Почему мне? — неприятно удивилась сестра-хозяйка. В ней была задета щепетильность малооплачиваемого человека.
— А кому?
— Где потеряли, там и отдайте.
Сестра-хозяйка снова стала искать в ящике то, что ей было нужно.
— Извините, — смущенно проговорила Лариса и вышла из кабинета. Закрыла за собой дверь.
— Я кушать хочу, — пожаловалась Даша.
— А я пить… — поддержала Маша.
— Кто держал номерок? — с раздражением спросила Лариса.
— Она. — Даша показала на сестру.
— Не я, — отреклась Маша.
— И это дети… — горько заключила Лариса. — Раззявы. Халды. Почему у других дети никогда не простужаются и ничего не теряют? Вот сдам вас на пятидневку.
Даша и Маша выслушали. Поверили. На их души опустилось горе.
— Не ходите за мной! — приказала Лариса. — Стойте здесь. На этом месте.
Она ускорила шаг и пошла к гардеробу.
Возле барьера уже выстроилась порядочная очередь, и гардеробщица орудовала в поте лица.
— Сестра не взяла, — сказала ей Лариса через головы.
Гардеробщица промолчала. Она тащила охапку пальто, взвалив ее на свой живот.
— Может, все-таки возьмете? — Лариса протянула через головы кулак с мелочью.
— Не лезьте, — попросила женщина. — Тут с детьми стоят.
— Я уже стояла, — объяснила Лариса.
— Ни стыда, ни совести, — отозвалась другая, из середины очереди. Им плюй в глаза, а они скажут: дождь идет.
Гардеробщица продолжала молча выдавать пальто, делая вид, что не знает Ларису. Видит первый раз.
Ларису оттеснили от гардероба.
Она выглянула в коридор. Дети стояли там, где она их оставила, под плакатом о вреде алкоголя. Маша тихо плакала. А Даша рассматривала плакат: у нее была потрясающая способность: моментально приспосабливаться к новым обстоятельствам и ни о чем не сожалеть.
— Что ты ревешь? — спросила Лариса, подходя. — Ну, что ты ревешь?
Маша нырнула головой, вытянула губы и зарыдала еще вдохновеннее, поскольку было кому показать свое горе.
Маша плакала абсолютно так же, как тетя Рита. У них в роду была дальняя родственница, старая дева, окончившая свою жизнь в доме для престарелых. Так вот, когда тетя Рита плакала, у нее складывались губы и дрожали брови — абсолютно так же, как у Маши. Вернее, у Маши так же, как у тети Риты, и было непонятно: через какие тайные пути передались природе эти сочетания хромосом…
— Давай мириться, — предложила Лариса и присела перед Машей. Та навалилась на мать своим тяжелым тельцем и сладко обрыдала ее лицо, горячо дыша в щеку.
— Ну, все, — сказала Лариса, целуя мокрое личико.
— Все?
Маша кивнула, продолжая источать слезы, но не горькие, как прежде, а легкие и просветленные. Брови и щеки были в красных нервных пятнах.
Даша стояла рядом как истукан, с интересом рассматривая нарисованного неаккуратного дядьку с красным носом.
«Вся в Прохоровых, — подумала Лариса. — Прохоровская порода».
Из кабинета вышла сестра-хозяйка.
— Простите… — начала Лариса, но сестра-хозяйка прошла мимо, как проходит генерал мимо новобранца. Потом она вернулась и заперла кабинет, и ее широкая спина как бы говорила: «Ходят тут… еще пропадет что-нибудь…»
— А куда мне обратиться? — спросила Лариса, глядя в недоступную спину.
— Обратитесь к своему лечащему врачу, — ответила сестра-хозяйка заученными интонациями.
Видимо, все мамаши обращались к ней с медицинскими вопросами, и она всех отсылала к своему лечащему врачу.
Виктор Петрович передвигал стетоскоп по детской спинке, говорил: «дыши», «не дыши». Потом вытащил из ушей костяшки стетоскопа и посмотрел на вошедшую Ларису.
— Ну что? — спросила мама мальчика, беря в плен глаза Виктора Петровича.
— То же самое, — ответил Виктор Петрович, осторожно выводя свои глаза из плена ее зрачков. — А что может быть другого?
Женщина промолчала. Надежда в ее сознании не мирилась со здравым смыслом, а Виктор Петрович стоял на стороне здравого смысла.
— А если не делать операцию? — тихо спросила женщина.
— Но ведь мы уже говорили об этом, — мягко напомнил Виктор Петрович. — Что я могу сказать нового? Я могу повторить только то, что уже говорил.
Женщина молчала. Она стояла со спокойным лицом, но Лариса видела, что это спокойствие опустошения, когда все вычерпано изнутри, осталось только оболочка. В кабинете установилась неподвижная душная тишина.
— Вам что? — Виктор Петрович посмотрел на Ларису.
— Ничего…
Лариса вышла в коридор. Вокруг ходили люди, но Лариса не замечала. Она существовала в капсуле чужого несчастья, как косточка в виноградине, и не могла двинуться с места.
Очередь разошлась. В гардеробе было пусто. Гардеробщица сидела на табуретке и вязала на спицах. Сестрахозяйка стояла перед ней, облокотившись о барьер, и смотрела на ее руки.
— Значит, пятьдесят две петли. Запомнила? — спросила гардеробщица.
— Пятьдесят два раза считать? — спросила сестрахозяйка.
Теперь ее не поняла гардеробщица, и обе некоторое время напряженно смотрели друг на друга.
— Пятьдесят две лицевых и пятьдесят две изнаночных или всего пятьдесят две? — выясняла сестра-хозяйка и в это время увидела Ларису с детьми. — О! Тащатся… Фудзиямы…
Почему «фудзиямы», Лариса не поняла. Может быть, от их темных волос и темных глаз отдаленно веяло Востоком.
— Я кушать хочу, — напомнила Даша.
— И я, — поддержала Маша.
— Я вас очень прошу: дайте нам пальто. Пожалуйста. Я больше не могу… — тихо пожаловалась Лариса.
— Никто вас и не держит, — удивилась сестра-хозяйка. — Давайте номерок и идите домой.
Она обладала властью над Ларисой и, должно быть, испытывала некоторое тщеславие и не хотела с этим расставаться.
— Вы же знаете, что номера нет. Нам что теперь, раздетыми идти?
— А как мы найдем ваши пальто? — поинтересовалась сестра-хозяйка.
— Я сама найду.
— Ты-то найдешь… — неопределенно сказала гардеробщица, намекая на то, что Лариса может прихватить с вешалки чужие вещи, охраняемые непотерянными номерками.
— Вы мне не верите?
— А почему мы должны кому-то верить, а кому-то не верить? — спросила сестра-хозяйка, и это было резонно.
До тех пор, пока в обществе существуют воры, — существуют номерки и гардеробщики. Воры, по всей вероятности, необходимы в общем вареве жизни — для того, чтобы люди умели отличить Добро от Зла, ценить одно и противостоять другому. Воры существовали еще при рабовладельческом обществе и ничем не отличались от обычных людей — до тех пор, пока что-нибудь не крали.
— Но что же делать? — растерялась Лариса. — Не ночевать же тут…
— Зачем ночевать? Ночевать не надо. — Сестра-хозяйка забрала у гардеробщицы клубок и спицы. — Всего пятьдесят две или всего сто четыре? — вернулась она к прежней теме.
— Почему сто четыре? Пятьдесят две. Вяжи вот такой кусок, — гардеробщица развела пальцы — большой и указательный на всю ширину. — А потом, как петли скидывать, я тебе закончу. Тут главное: макушка.
Сестра-хозяйка воткнула спицы в клубок.
— Которые пальто останутся, отдашь без номерка, — распорядилась она и пошла.
— Как останутся? — не поняла Лариса.
— Будем закрывать, все пальто разберут, а ваши небось останутся.
— А когда закрывать?
— В восемь часов.
— Значит, я до восьми должна стоять и ждать?
В этот момент сестра-хозяйка проходила мимо Ларисы. Лариса испугалась, что она сейчас уйдет и ничего нельзя будет изменить. Гардеробщица, как более низкий чин, не посмеет ослушаться и отменить распоряжение.
— Подождите! — Лариса схватила сестру-хозяйку за рукав.
Сестра-хозяйка вздрогнула и выдернула руку. Тогда Лариса схватила сильнее, чтобы удержать во что бы то ни стало, несмотря ни на что. Хотя бы ценой собственной жизни.
А далее произошло то, что бывает во время опытов по физике в физическом кабинете, когда между двумя сближенными шарами сверкает разряд.
Грянул гром, сверкнула молния, и Лариса вдруг почувствовала, что летит в угол к аптечному ларьку, скользя по паркету на напряженных ногах. Далее она запомнила себя сверху мягкого тела сестры-хозяйки, а потом оказалась внизу, ощущая лопатками жесткий линолеум, в глазах все было белым от халата. Монеты, желтые и серебряные, со звоном раскатились по всему гардеробу.
Аптекарша выглянула из ларька и сказала:
— Надо милиционера позвать. Пусть ей пятнадцать суток дадут.
Маша и Даша дружно заревели, широко разинув рты, и так зашлись, что даже посинели. Гардеробщица испугалась, что дети не продохнут и погибнут от кислородной недостаточности. Она метнулась к темным гроздьям пальто и, вернувшись, бросила на барьер две белых болгарских шубки и перекрашенную дубленку Ларисы.
Мамаши с детьми подходили к гардеробу, но боялись ступить в опасную зону. Успех был переменным. Сестрахозяйка превосходила массой, а Лариса — темпераментом.
Несколько добровольцев бросились в середину сражения и растащили женщин по разным углам, как на ринге. Они стояли и тяжело дышали и не могли слова молвить.
— Хулиганка, — сказала аптекарша.
— Это что ж, — поддержала сестра из регистратуры, — если каждый будет приходить и бить персонал, что же от нас останется…
Гардеробщица тем временем торопливо одевала Машу и Дашу. Застегнула на шубках все пуговицы, надела пуховые башлыки, затянула шарфики, чтобы дети не простудились и не пришли опять со своей мамой.
Лариса высвободилась из рук добровольцев. Взяла свою дубленку и пошла к дверям, одеваясь на ходу, теряя из рукавов перчатки и платок. Кто-то подобрал и отдал ей.
Дети молча поплелись следом, в одинаковых шубках и пуховых башлыках.
На улице выпал снег. Земля была белая, нарядная. Небо — мглистое и тоже белое.
Раньше, десять лет назад, на этом месте стояла деревня с кудрявыми палисадниками, вишневыми деревьями. Сейчас здесь выстроили новый район, но снег и небо остались деревенские.
На тротуаре стоял старик и смотрел себе под ноги. Лариса тоже посмотрела ему под ноги, там валялся огрызок яблока. Старик поднял голову и сказал:
— Знаете, я съел яблоко, а в середине червяк. Я вот уже полчаса стою и за ним наблюдаю. Какое все-таки удивительное существо: червяк…
Лариса кивнула рассеянно и пошла дальше. И вдруг остановилась, пытаясь понять: как она, молодая женщина из хорошей семьи, кандидат наук, мать двоих детей, понимающая толк в литературе и музыке, — вдруг только что разодралась, как хулиган на перемене, и ее чуть не сдали в милицию. Приехал бы милиционер, отвез в отделение и спросил:
— Ты что дерешься?
— Скучно мне, — сказала бы Лариса. — Скучно…
Была юность. Прошла. Была любовь к Прохорову. Прохоров остался, а любовь прошла. Все прошло, а жить еще долго. И до того времени, когда можно будет просто созерцать червяка, как этот старик, должно пройти еще по крайней мере тридцать лет. Тридцать лет, в которых каждый день — как одинаковая тугая капля, которая будет падать на темя через одинаковые промежутки.
Пойти, в сущности, некуда. А было бы куда — не в чем.
Мода все время меняется, и для того, чтобы соответствовать, надо на это жизнь класть. А было бы в чем и было куда — все равно скучно. Душа неприкаянная, как детдомовское дитя…
Милиционер спросил бы:
— А пятнадцать суток дам, не скучно будет?
— Все равно…
— Ладно, — скажет милиционер. — Привыкнешь.
— Не привыкну.
— Привыкнешь. Куда денешься…
Лариса нырнула головой. Брови ее задрожали, и она ощутила на своем лице выражение тети Риты.
Дети медленно тащились следом, притихшие, удрученные. Дорога под снегом обледенела. Девочки то и дело скользили, но не падали, а только сталкивались плечами.
В три часа закончилась смена, и сестра-хозяйка вышла на бетонное кольцо.
С трех начинался прием грудников, вся площадь перед поликлиникой была сплошь заставлена детскими колясками.
Подошла еще одна мамаша с коляской, стала доставать своего человечка. Человечек был в комбинезоне, весь круглый, как шарик, с круглым личиком. Под поясок комбинезона попала пеленка, покрывающая матрасик коляски и потащилась, как шлейф за царевичем. Надо было отделить этот шлейф, но руки заняты, и женщина как можно выше понесла своего царевича на вытянутых руках. Пеленка отделилась и опала, но женщина не опускала руки. Она держала ребенка над головой, смеялась и жмурилась в его личико, глупела и слепла от счастья. А тот висел в воздухе, безвольно свесив ручки и ножки, и ничего не выражал: ни страха, ни радости. Ему было надежно в материнских руках и привычно в материнской любви. Так было с первого дня его жизни, и он не представлял, что может быть по-другому.
Сестра-хозяйка загляделась на эту пару. Думала: если бы у нее был такой вот теплый круглый человечек — она ничего бы больше для себя не просила и никогда никому не сказала бы ни одного грубого слова. А эта… вспомнила Ларису, — шкрыдла… двоих имеет. А дерется…
Было не холодно, но ветер все же задувал в ажурные дырки платка.
Рядом с поликлиникой стоял кинотеатр «Витязь», и мужественный витязь из листового железа просматривал с фасада вверенный ему микрорайон.
СКАЖИ МНЕ ЧТО-НИБУДЬ НА ТВОЕМ ЯЗЫКЕ
Я — никакая.
Меня никогда не заметишь в толпе, а заметишь — не оглянешься. Меня можно не заметить, даже когда я одна.
В пионерском лагере я всегда была рядовой пионеркой, меня не выбирали даже в санитарки.
В хоре я всегда стояла в последнем ряду, и мой голос лежал на самом дне многоголосья. На танцах я всегда забивалась в угол и смотрела оттуда, как лучшие мальчики танцуют с лучшими девочками.
Моя мачеха мечтает, чтобы я вышла замуж за первого встречного. А мой папа именно этого и боится.
Мы с мачехой почти ровесницы. Она обожает моего отца, его недостатки, его прошлое и меня, так как я вхожу в это прошлое. Она говорит: лучше выйти замуж и развестись, чем жить без страстей. Она не понимает, как это можно жить без любви.
В данную секунду своего существования я стою возле окна и выбираю первого встречного.
Вот идет сантехник ЖЭКа дядя Коля, тащит за собой трос. Жизнь этого человека делится на пятидневки. Пять дней подряд дядя Коля пьет водку, и тогда в нем распечатывается яркая, незаурядная личность. Он философствует, тоскует, радуется, протестует, легко перемещаясь из состояния умиления в состояние озлобления. Следующие пять дней дядя Коля лежит безмолвный, носом в потолок. Ничего не ест, организм не принимает. На его лице взрастает бурная щетина и проступают приметы начинающегося старика.
Следующую, третью пятидневку дядя Коля ходит тихий и виноватый. Берется за любую работу, и любая работа горит в его золотых руках. И в эти дни трудно себе представить, что дядя Коля может быть другим.
Проходит еще пять дней, и дядя Коля вдруг становится ко всему безразличен, в его глазах томится мечта, и он снова совершенно нечаянно напивается, и все начинается сначала, в той же последовательности.
Сейчас дядя Коля пребывает в третьей пятидневке, тащит за собой трос и, гонимый комплексом вины, готов отремонтировать весь микрорайон.
Дядя Коля скрылся за угол. Некоторое время на улице пусто. Вот из третьего подъезда выходит с портфелем мой сосед и современник. Мы не представлены друг другу, я не знаю, как его зовут. Про себя я называю его «функционер», потому что он выполняет в жизни общества какуюто функцию. У него светлая нарядная «Волга» и провинциально-значительное выражение лица.
Этот подходит в женихи больше, чем дядя Коля. За него можно было бы выйти замуж и развестись, но у него уже есть жена Рая. Они иногда выходят во двор и садятся на лавочку подышать свежим воздухом. Он смотрит вправо. Рая влево, вдвоем они напоминают эмблему двуглавого орла с головами, повернутыми в разные стороны. И нет такой силы в природе, которая бы заставила их посмотреть друг на друга или хотя бы в одну сторону. От них веет такой убедительной скукой, что эта скука достигает седьмого этажа, проникает через стекло и касается моего лица.
Все-таки дядя Коля лучше. С ним не соскучишься.
Моя мачеха любит говорить: «Это не та лошадь, на которую можно ставить». Если, следуя поговорке, представить: моя жизнь — ипподром, я игрок, а лошадь — госпожа удача, то получается, что сегодня по кругу бегают только чужие бракованные лошади.
Однажды мы с мачехой бежали по улице, торопились в кино, а посреди дороги полулежал районный алкоголик — но не дядя Коля, а другой. Он пытался подняться, но валился на бок. Снова пытался и снова падал и сквозь мрак своего сознания не мог понять — что ему мешает.
Люди шли мимо и обходили этого человека, как предмет.
Я посмотрела на мачеху и сказала:
— Если бы мы не торопились, мы бы отвели его домой.
Правда?
— Ну конечно, — сказала мачеха.
Мы оглянулись, и угрызения совести коснулись нашей души.
— Вот, — сказала мачеха. — Никогда не попадай под ситуацию.
— Чего? — не поняла я.
— Бывает, что человек выше ситуации, а бывает ситуация выше человека. Никогда не позволяй ситуации стать выше себя.
На мой подоконник сел белый голубь. Это голубь-детеныш, похожий на сильно переросшего воробья.
Я медленно приоткрываю окно, обжигаюсь зимним воздухом, жду, что голубь испугается и улетит, но он сидит и не шелохнется. Потом повернул голову и смотрит мне в самые зрачки.
К дому подкатил синий «Москвич», и оттуда вылез брат Софки Медведевой Александр Медведев в синей дубленке и в лисьей шапке. Он живет на Арбате, а его родители в нашем доме, поэтому я его иногда вижу.
Александр — эстрадный певец. Он постоянно выступает по телевизору, скачет с микрофоном в своих умопомрачительных сюртучках, и все девушки млеют перед экраном.
Бывают дни, когда он поет по радио, по телевизору, выступает в печатной дискуссии насчет современной эстрадной песни, и тогда кажется, что весь мир занят только одним человеком.
Александр, должно быть, устает от такой нагрузки и время от времени приезжает к родителям, чтобы припасть к своим корням и зарядиться для дальнейшей жизни.
Однажды, полгода назад, я зашла к Софке что-то взять у нее или, наоборот, что-то отдать. Дверь отворил Александр. Он посмотрел на меня и сказал: «Простите, я не могу подать вам руку, она у меня в водке, я ставлю компресс собаке».
Я ушла тогда, спустилась пешком до третьего этажа, остановилась возле лестничного окна и долго не могла двинуться с места. Мне показалось, что мимо меня, как бригантина в парусах, прошла неведомая мне прекрасная жизнь, а я осталась стоять одна на необитаемом острове.
На другой день я пришла в ателье и сказала, что видела Александра Медведева.
— Ну как? — спросили девчонки.
— У него руки в водке были, — безразлично сказала я.
— А он что, водку руками черпает? — спросил Игорь Корнеев.
Это была ревность.
Голубь прошелся по карнизу, а Александр Медведев присел на корточки и рассматривает в колесе какую-то гаечку.
Я стою у окна в низенькой светелке с низенькими потолками, а юный белый голубь чертит надо мной крылом.
Сейчас Александр выпрямится и уйдет.
Я выдергиваю из шкафа шубу моей мачехи и ныряю в нежный мех. Это не шуба, а манто. В нем нет застежки, оно просто запахивается и придерживается рукой. Рука должна быть в высокой перчатке, потому что рукав чуть ниже локтя.
Мачеха говорит, что это манто нужно ей исключительно для самоутверждения, потому что для тепла и удобства у нее есть старое драповое пальто.
Мех обнимает меня, я хорошею в ту же самую секунду и чувствую себя не портнихой детского ателье, а женой местного миллионера Алекса. Я небрежно запахиваю манто и бегу вниз. Сначала по лестнице. Потом по улице.
Я бегу мимо Александра и смотрю перед собой.
Он поворачивает голову и смотрит на меня. Он — на меня, а я перед собой.
— Привет! Ты чего не здороваешься?
Он говорит мне «ты», потому что я подруга и ровесница его сестры, представитель какой-то второстепенной для него жизни.
Я останавливаюсь и медленным движением поворачиваю голову в его сторону, смотрю с усталым недоумением: дескать, много тут вас ходит, эстрадных певцов. Со всеми здоровайся, больше ни на что времени не останется.
Он поднялся, подошел ко мне — элегантный, иноземный.
Александр и Софка — полукровки. Отец у них русский, а мать испанка. Росита. Ее вывезли из Испании в тридцать шестом году, и она тут жила и росла, чтобы однажды встретить русского парня и в звездный час зачать сына.
Александр и Софка очень похожи между собой, одни и те же черты. Но в женском лице эти черты сложились неинтересно, а Александр красавец: лицо нежно-смуглое, глаза будто нарисованы, каждая ресничка читается.
Он смотрит на меня, будто что-то вычисляет, потом вдруг говорит:
— У меня к тебе просьба. Пообещай, что выполнишь.
— А какая просьба?
— Ну вот… Уже торгуешься.
— Мало ли чего ты попросишь.
Я набиваю себе цену, хотя готова на все. Если бы Александр попросил украсть или убить, я согласилась бы в ту же секунду, хотя на другой день, возможно, и раскаялась.
— Ты не можешь сегодня пойти со мной в ресторан?
— А что я там должна делать?
— Ничего. Сидеть, слушать музыку.
— Ты приглашаешь меня ужинать?
— Понимаешь… — неуверенно сказал Александр. — Мне очень нравится одна женщина. Она будет с мужем.
— Ясно, — поняла я.
— Что тебе ясно? — насторожился Александр.
— Этот муж должен думать, что я твоя девушка.
— Тебе не обидно?
— Пусть думает, — сказала я.
В косметике самое главное — тщательность.
Наш мастер по детскому платью говорит: есть три степени мастерства. Первая — когда платье сшито очень просто от бедности фантазии и плохого исполнения.
Вторая степень — все очень сложно, потому что портной многое может, и ему охота себя показать.
И третья степень, когда все просто от ясности рисунка и совершенства мастерства.
Я сижу перед зеркалом и работаю над собой по третьей степени мастерства. Косметика у меня французская. Вкус у меня безупречный. Самое слабое звено — лицо.
У меня нет своего лица. Вообще лицо есть, но черты не связаны одной темой и как бы взяты с нескольких лиц. Глаза — от одного лица, нос — от другого, рот — от третьего.
Я тяжело вздыхаю и, — не веря в успех, принимаюсь за дело. Сначала я полчаса наращиваю ресницы, потом беру иголку и начинаю отделять их одну от другой, и на это тоже уходит полчаса. Мое лицо похоже на квартиру во время ремонта, когда все разворочено и кажется, что теперь всегда будет так.
Далее я беру норковую кисточку, прорисовываю контур, и мало-помалу глаз начинает прорастать на лице, меняет форму и даже выражение, и я предчувствую, что такой глаз может составить честь любому лицу.
Когда девушка не старается нравиться — она и не нравится. Когда она старается и делает это заметно — тоже не нравится. Остается, стало быть, третье: надо стараться «не стараться».
Все девчонки из нашего ателье делятся на «душистов» и «хорошистов». Родоначальник этой классификации — знаменитый физик Ландау. Мы подхватили это движение, обогатили его терминологией, «хорошистов» называем «мордоманами». «Мордоманы» — это те, для которых главное в человеке внешность. Его внешнее выражение. А «душисты» предпочитают в человеку глубокую душу.
Я — ни то, ни другое. Мне нравятся те, кому нравлюсь я. Если я когда-нибудь кому-нибудь понравлюсь, то такой человек покажется мне и умным и красивым.
Каждый человек в конечном счете любит себя. Себя в себе и себя в другом. И в этом нет ничего предосудительного. Чем лучше человек относится к себе, тем лучше он относится к другим.
Помимо «душистов» и «мордоманов» мы делимся на «софистов» и «игоревистов».
Основоположник «игоревизма» — Игорь Корнеев.
Игорь специализируется на детской верхней одежде, но больше всего на свете он любит ходить в походы, спать в палатках, варить уху в закопченном котелке. Ничего плохого в этом нет. Но в походы Игорь надевает истлевшие ковбойки, палатка у него в паутине и ящерицах, а котелок и железные кружки имеют такой вид, будто кто-то, балуясь, вил из них веревки.
«Игоревизм» — это внешнее упрощенчество за счет внутреннего раскрепощения. Вариант хиппи. Но хиппи неряшливы специально, а Игорь — нечаянно. Он просто не замечает, на чем он ест и спит. Как кошка или собака. Как, должно быть, не обращал внимания неандерталец. А все достижения человечества за тысячи лет оставили его глубоко равнодушным.
«Софизм» берет начало от Софки Медведевой.
Однажды у Софки случился приступ аппендицита. Она легла на диван и стала слушать в себе боль. Боль час от часу становилась сильней, в какой-то момент сделалась невыносимой, а потом стала тупой, и сама Софка тоже сделалась тупой и поплыла в полубред-полубеспамятство. Оказывается, у нее лопнул аппендикс. В медицине это называется перитонит.
Когда я пришла к ней в больницу, я спросила:
|
The script ran 0.015 seconds.