1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Почему не сегодня решать? Мы все здесь!
Сбитый этими выкликами или заплутавшись неясной мыслью, Чхеидзе вместо того, чтоб кончить дежурное вступленье и сесть, зачем-то понёс в сторону:
– … А теперь мы обратимся к нашим товарищам, социалистам Англии и Франции, и спросим, примут ли они решительные шаги, чтобы заставить и свои правительства отказаться от аннексий и контрибуций.
Но дёрнули его сзади за пиджак – он дальше не развивал темы, сел.
Кажется, он всё объяснил, решать ничего нельзя, и можно бы дальше не обсуждать, разойтись? – не тут-то было. У Богданова уже был список желающих ораторов около полусотни.
Но первым – с утра был записан Станкевич.
Стройный, худой, строгий сощуренный поручик (неузнаваемо овоененный приват-доцент) – вышел к трибуне, на ещё одну решительную схватку. Не только придать какой-то же смысл этому пустому заседанию, не только не дать толпе разбуяниться, но ещё публично потеснить эсеров и эсдеков, выбрыкивающих против абсолютно ясной необходимости коалиционного правительства. Кажется, Станкевич хорошо придумал, как эту речь сказать.
Вышел, чуть потрогав двумя пальцами маленькие усики, как это и делают офицеры (выступление офицера в Совете редкость, отметно). Постоял, дождавшись полной тишины. И – звучно, властно:
– Между правительством и Советом ещё вчера было единение – но ему нанесен удар. Временное правительство отошло от пути, по которому идёт революционный народ. В ноте мы читаем старые слова о победоносном конце. Некоторые члены Временного правительства не так понимают свои задачи, как нужно, и между ними самими существует взаимное непонимание. – (Обещанная помощь Керенскому.) – Мы имеем сведения, что для правительства наше порицание оказалось неожиданным. Оно думало, что этой нотой пойдёт навстречу демократии…
Шиканье и свистки. (Большевики.) Надо быть готовым, но и балансировать осторожней.
– … однако ошиблось. Я не защищаю правительства, но только даю объяснение происходящему. Создалось обоюдное непонимание. Но надо думать: что теперь делать? какой выход? Можно бы просто свергнуть правительство и арестовать.
Бурные аплодисменты. (Большевики.) Переклонил в другую сторону? Но тут-то – самый эффектный, задуманный ораторский поворот. От роскоши зала, ещё не ободранного наверху, остались большие настенные круглые часы, и на ходу.
– … но это был бы вывод примитивной логики, и я отношу ваши аплодисменты к тому, что это рассуждение – примитивное. Такие меры для нас неприменимы. Наша сила – велика и без этого. И это не то старое правительство, которое цеплялось за власть пулемётами. Вот, посмотрите! – взнесенная тонкая указательная рука. И все повернулись туда. – Сейчас без пяти минут семь. И если мы захотим – мы сейчас отсюда позвоним по телефону, и в пять минут восьмого Временное правительство перестанет существовать!!
Поразил. И вертятся головы в поворотах от часов на оратора и снова на часы. Неистовые рукоплескания. (Как гордо народу сознавать себя властным!) Но ледяным отрубистым голосом возвращает их оратор:
– Но зачем это нам? Скороспелое решение только усложнит дело. Против кого нам применять силу? в кого стрелять? Ведь вся сила – это вы! И масса, которая стоит за вами. Помимо насилия есть разные выходы. Мы ни на минуту не поколеблемся выразить недоверие Временному правительству, если оно не удовлетворит наших требований. Но предостерегаю вас от поспешных решений. Момент слишком важный, чтобы поддаться чувству.
В зале – большое впечатление. Затихли.
Да если бы, если бы! всегда успевать ознакомить массу с положением внутренним, международным, истинными задачами войны, если бы всё основательно рассказать народу! – а в чём же народовластие? как мы его мыслим? Мы говорим „демократия” – а понимаем: власть образованных, как ты и я, и никто из нас не имеет в виду подчиниться власти чернонемытых людей.
– Решать вопрос о смещении правительства может быть труднее, чем вам кажется. Когда так обострился продовольственный вопрос, транспорт, финансы, быть может, нам нужно, чтобы правительство осталось. В такой момент бремя власти – не радует, оно тяжело, и брать власть в свои руки – преждевременно и опасно. В первые дни революции мы же не взвалили её на себя. Так идите спокойно за своими вождями. Они не призывают вас немедленно захватывать власть – значит у них есть серьёзные основания. Дать стране сразу новое, лучшее, и всеми признанное правительство – не легко.
Ворчание, ропот большевиков. Но зал – и сильно убеждён.
– Кроме того, есть и такой выход: мы знаем отдельных представителей Временного правительства, мешающих единению с демократией, и могли бы удалить одного или несколько.
– Всех долой!! – ревут из кучки большевиков близ кафедры.
Но Станкевич властно поднимает руку к спокойствию – и зал снова с ним. Теперь – сказать всему Совету то, что рикошетом пригодится и социалистам в президиуме:
– Демократия крепнет, и мы уже чувствуем, что скоро будем готовы разделить власть, взять себе часть министерских постов. И это – признак нашей зрелости.
После таких двух речей – президиум не мог выпустить никого, кроме как большевика, они рвались на трибуну. Но что это? где все их известные вожди? Ни самоуверенного Каменева, ни пламенной Коллонтай, ни напористого Шляпникова. Выпускают какого-то Фёдорова, молодого, с усиками, вид рабочего, но смышлёно-поворотливый. Хотя и неизвестный, а всё лупит точно, по большевицкой грамоте:
– С какой этой наглостью вздумало буржуазное правительство выполнять старые договора Николая с союзниками? Правительство капиталистов не хочет и не может закончить войны, и никогда не откажется от аннексий! Не надо тешить себя иллюзиями, будто возможно какое-то соглашение с этим правительством! До тех пор, пока демократия не возьмёт власть в свои руки – она не добьётся осуществления своих требований. Нота Милюкова – вызов всей русской демократии, удар в спину всему международному пролетариату. Настал момент сказать нашей империалистической буржуазии: прочь с дороги! Или мы или вы!
Аплодисменты, к большевикам и часть зала, ведь каждой речью их поворачивают.
– Рабочие, солдаты и батраки – (от приезда Ленина пошли у них вместо крестьян только батраки) – должны подсчитать свои силы – и свергнуть Временное правительство! Захватить власть, хотя бы это и повело к гражданской войне! Наш лозунг – Интернационал!
Большевики дружно, горячо кричат в поддержку, и немало их тут, но зал всё же не кричит. Оратор ещё дерзей:
– Нечего бояться! Гражданская война и без того уже наступила! И только через неё народ добьётся освобождения!
Новые и очень страшные слова. Враждебные возгласы ему во множестве.
А когда снаружи рявкнут „ура” или „долой Милюкова” – то и внутрь слышно. А видно, кто сидит ближе к окнам, – на предсумеречной набережной: всё гуще толпа, от самой стены корпуса до гранитного края берега и во всю длину здания, – тысяча не одна, флаги и плакаты, и кричат, и машут кулаками, и тоже там свои ораторы с возвышений. Может они – и все за большевиков? Тут и сам Совет поостерегись.
И выходит на трибуну – красивый обихоженный мужчина в цвете лет, с густыми русыми волосами, русой бородкой – за две недели уже его знают в лицо: это Чернов, ему гулко аплодируют все здесь эсеры. А он начинает говорить с таким вкусом, неторопливостью, любовью к речи, будто это не речь, а еда у хорошего стола, и успокаивающе передаётся слушателям:
– Товарищи! Положение столь серьёзно и запутанно, что первое слово, с которым я к вам обращаюсь, – это спокойствие, полное решимости. И – вдумчивость. И – мудрая предусмотрительность. Меньше нервности, товарищи, больше трезвого обсуждения дел. Сейчас положение серьёзней, чем было в февральские дни. Тогда мы,- (он, правда, был в Европе), – совместно свергали самодержавие, которое уже сгнило, так что мы не дрожали каждую минуту за успех, и положение было такое ясное: с одной стороны – правительство, с другой стороны весь народ. А теперь – началась усобица между победителями, и нет ничего опасней для революции. Положение неясное, реакция притаилась, но её змеиное шипение мы все слышим, – а если вспыхнет гражданская война? Контрреволюция не умерла, она ждёт гражданской войны, чтобы вылезти на нас во всеоружии. Нам надо проникнуться серьёзностью момента, и помнить всю чреватость последствий. И поэтому я не стану предлагать собранию скороспелых решений, но скажу: завтра мы увидим, что нам делать. Мы имеем право быть терпеливы, ибо мы сильны.
Но не знал бы тот Виктора Михайловича Чернова, кто бы подумал, что вот он уже и высказался. Это он только вступление делал, а вся речь впереди. И пошёл, и повёл, и повёл.
Конечно, правительство должно отказаться от всяких аннексий и довести до сведения всего мира. Мы знаем, что и демократия других стран будет действовать в том же направлении, – (голос: „мы не видим этого!”), – в том же направлении, а мы покажем им своим примером. Или Временное правительство выполнит наше требование отказаться от завоеваний, или вернёт власть тем инстанциям, от которых получило её, Совету рабочих и солдатских депутатов и Комитету Государственной Думы. – (Громкие рукоплескания, но не всего зала.) – И если этот процесс должен произойти – надо принять меры, чтоб он не дал пищи для реакции. Борьба может быть очень трудной и роковой, но мы не должны торопиться захватывать власть, пока нет условий, гарантирующих удержание её. Не ставьте русскую революцию в положение беременной женщины, разрешающейся выкидышем только из-за быстрого бега. Каждый день увеличивает нашу силу, нам некуда торопиться.
Большевики роптали. Но Чернов – чемпион невозмутимости:
– Демократия не возьмёт власти в свои руки до тех пор, пока осознает свою силу. А когда уже возьмёт – то с тем, чтобы больше не выпускать её из своих рук. И – к этому ведёт нас история! И то правительство – уже будет действительно исполнять национальную задачу. И – я призываю вас к спокойствию, которое не может быть истолковано как признак слабости, а напротив: как результат уверенности в своих силах.
И ещё дальше – ободрительный обзор. Будущего нам нечего бояться. Если в начале революции была рознь между Петроградом и фронтом – то теперь единение с фронтом всё тесней. И каждый день уничтожает разницу в настроении Петрограда и провинции. А внутри страны идёт колоссальная работа, организация выборов в Совет крестьянских депутатов – нарождается ещё новая сила в помощь демократическим силам рабочих и солдат.
– Вооружитесь терпением, товарищи! Не терпением рабской России, а терпением людей, созидающих новую жизнь! Власть – вы получите, но не захватом, а рассчитанными шагами.
Чернов даже очень способствовал задаче президиума – как-нибудь протянуть эти часы пустого Совета. И мог бы ещё долго говорить, но очень уж напирал список. Стали давать ораторам не больше пяти минут.
Ещё же один боевой большевик, с неподходящей фамилией Плаксин: Совету рабочих депутатов немедленно брать власть! (И регот большевиков с мест.)
В ответ уговаривает эсер Каплан: не диким криком толпы выражать свою волю, а организацией! От нашего сегодняшнего тут решения (верил ли он, что тут решается?) зависит судьба российского пролетариата, а может быть пролетариата всего мира. Пусть Исполнительный Комитет встретится с Временным правительством, пусть они вынесут продуманное решение!
И меньшевик Гольцман: нота – провокационная выходка, но мы верим Исполнительному Комитету!
И – внеочередный балтийский матрос, не снимая чепчика с ленточками:
– Я к вам – представитель войск, восставших против Временного правительства! Мы требуем отставки Милюкова! Или наше министерство или гражданская война!!
В зале – разноречивый рёв. И прочёл кой-как сбитые фразы резолюции, будто бы принятой войсками на Мариинской площади. Не поймаешь, что такой резолюции не было, – а в зале начинается раскачка, размах, не предвиденный президиумом: этот Совет, пожалуй, непрошенно начнёт решать? Невообразимый шум.
– Назовите ваше имя! Кто вы такой?
Не объясняет.
Но Станкевич предвидел, и, подготовленный им, выступает солдат из Исполнительной комиссии:
– Хорошо, мы свергнем правительство, а кто заменит его? Мы? Так у нас руки дрожат, и ещё как задрожат. Нет, не надо нам строить карточных домиков, которые сдунуть будет ещё легче, чем Николая II. Не надо нам азартной игры.
И аплодируют ему шумно, опять зал повернулся. Успех.
Но сейчас же полез анархист:
– Немедленный захват власти! Немедленная социальная революция! Есть исторические примеры! Нельзя ждать ни минуты!
И опять большевик:
– Сегодня мы ещё можем бороться с Милюковыми, а завтра их силы могут вырасти!
Тут как бочку масла на взволнованное море, выпустили от Исполкома Бройдо. Этот сперва по ветру: Милюков не понимает положения вещей, и идёт вразрез с желаниями революционной демократии, он имеет в виду интересы буржуазии, а не рабочего класса. А вот и против ветра: но если мы возьмём власть в свои руки, не внесём ли мы раскол в демократию? Ведь с нами – не весь народ, часть народа против нас, а другие слои сейчас с нами, но отвернутся от нас, если мы восстанем? И это неправда, будто сегодня воинские части хотели занять дворец и арестовать правительство. Не было такого. А если б это случилось – это было бы преступлением против демократии.
Чхеидзе, который уже и с Исполкомом не справляется, не то что с двухтысячным Советом (а ещё вызывали его и наружу, к толпе на набережной), пытается наставить ослабшим голосом: Исполнительный Комитет должен теперь ехать на совещание с правительством. Ещё записано сорок человек – но мы не можем уже обсуждать. А вы сейчас разойдитесь по городу – повлияйте на революционные массы, пусть будут готовы к борьбе, если она понадобится. Но пусть будут уверены, что Исполком предпримет всё. А завтра мы соберёмся, обсудим.
Президиум потянулся уходить, а закрыть собрание предоставили Скобелеву. У него глотка сильная, но большевики громче:
– Продолжать собрание!
– Предлагаем избрать председателем товарища Ленина!
Которого тут и нет, – но новый взрыв рёва!
Такого случая ни разу не было на Совете от первого дня революции. Скобелев:
– Призывать к гражданской войне – преступление против свободы народа. Собрание объявляю закрытым до завтра.
Крики:
– Нет! Продолжать!
А ещё ж и с набережной гул, и там не расходятся!!
Собрание распадается на множество мелких митингов. Большевики выскакивают на возвышение. Сейчас соединят и продолжат Совет?
Как же это легко поджигается!
Выскакивает всё тот же Каплан:
– И что? Это будет обман России! Вы тут вынесете решение – а Россия будет думать: решил Совет рабочих депутатов?
Кто из зала и потянулись, потянулись на выход, не хотят без президиума.
Кто: – Наш долг идти на улицу, к революционному народу!
Большевики неистовствуют:
– Идите торговаться!
– Лакействуйте!
– Сговаривайтесь с Милюковым, как обмануть народ!
Кто вываливал вон, кто сплачивался в кучки, кипеть.
Всё смешалось.
61
Войска с Мариинской площади ушли, но площадь нисколько не успокоилась, напротив. Остались тут все взбудораженные, кто набрались при войсках, и начатый митинг с первомайской трибунки перед дворцом уже не утихал: всё время густилось несколько сотен слушателей вокруг – и на помосте сменялись ораторы самые пёстрые, держась для верности за рейку, прибитую как перила. И в тон тому, как больше всего спорили о войне, – кружились в вечереющем солнце перед дворцом голуби, голуби, всё менее находя себе тут покоя и свободного места на мостовой, тревожно воркотали, усеивали края гипсовых ваз при крыльце, ущерблённых февральской стрельбой.
Солдаты, которые порознь, не во власти своих вожаков и плакатов, – сплошь разумно рассуждали: „Конечно, войну никак бросать нельзя, мы всегда за победу.”
Но за эти часы не только по соседству – весь город уже знал о войсковом выходе на площадь, и с разных концов вливались сюда люди стайками. Ушли полки – но тут возмещались петроградским жителем всех возрастов и одежд, – и уже снова площадь заливали тысячи, из края в край ничего не слышно, и там и сям образовывались свои группки и возвышались свои ораторы – кто на выкаченной бочке, принесенном табурете, кто на козлах пролётки терпеливого извозчика, а кто половчей – и взлезая по фонарным столбам.
И от кучки до кучки и дальше по площади, за спиной облегчённо-грациозного Николая I, прокатывались только „ура” и „долой”, „ура” и „долой” – а сами страстные доводы гасли там накоротке.
Это был незапамятно небывалый самочинный народный мирный сбор: в февральские морозы больше бегали, глядели, поджигали и тушили, или тащили людей, вещи. Сегодня не было у толпы ни дирижёра, ни вожака, ни возглавителя – но один-то возглавитель мысленно реял постоянно перед всеми жителями революционной России: конечно, Керенский! Вот ему бы тут сейчас появиться с увлекательным словом! И вот за ним бы сейчас все повалили согласным валом!
И из ближней ко дворцу толпы составили делегацию из офицера, студента, двух штатских: идти во дворец, узнать, где Керенский, телефонировать ему, звать его срочно! Даже удивительно было, что он до сих пор не появился сам.
Сменилось на трибуне ещё два оратора, и спорили внизу по соседству, в толпе. Да из военных никто не высказывался против войны, а только против министерских тайн и за ясность целей, зато уж штатские и дамы все были за войну до решительного победного конца. Уж таков становился на площади состав толпы, что и спора настоящего не было, а всё больше за правительство. И очень жалели Милюкова, подвергшегося такой несправедливой атаке.
Вернулась депутация из дворца, и офицер, поднявшись на помост, объявил: Керенский – тяжело заболел, лежит в постели, на митинг приехать не может. Но просит граждан сохранять спокойствие и верить, что Временное правительство стоит на страже свободы. Наш дорогой министр передаёт всем собравшимся – привет!
Большое разочарование, хотя и доля очарования от дорогого министра.
За эти часы уже не первая депутация ходила от толпы во дворец – звать выйти Милюкова, или князя Львова, или кого-либо, кого-либо из министров. И как досадно: вопреки всеобщему представлению, что Мариинский дворец – резиденция правительства, – за весь день ни один министр не появился.
Около шести часов вечера с Морской вышла новая солдатская колонна, без музыки и без оружия. Нестройно пели марсельезу, перестали. Это оказался опоздавший к сбору батальонов – Павловский. Он шёл почти без единого офицера и Довольно расхлябанно. Впереди несли „Долой захватную политику Милюкова!”, „Да здравствует мир без аннексий и контрибуций!”.
Пришёл – а ему на площади уже и места нет, так залито. Всё же нашёл, стал боком ко дворцу. И настолько не было вида военного строя, что публика легко к нему притискивалась и спрашивала: зачем пришли? и почему им нота Милюкова не нравится? и неужели они хотят отдать Россию немцам? Павловцы отвечали нескладно. Отдать немцам? – никак, никто не хочет. Чего в этой ноте? – ни один разумно не ответил. А что такое „аннексии”? – ни единый не знал.
А с трибунки не успевали выступать. Взобрался маленький, лет сорока, почти горбатый Алексинский, бывший член 2-й Государственной Думы, и больше к павловцам:
– Я только что прибыл из Франции. Я видел ту радость, которая охватила французскую демократию в дни нашего переворота. Рабочие говорили: „Теперь мы спокойны, ваше дело в верных руках.” А если б они увидели сегодняшнюю картину на этой площади? Такого удара от русской демократии они не могли ждать. Как же могут русские солдаты идти под такими лозунгами? Позор и тем, кто приходил, и ещё больше тем, кто их приводил! Но я надеюсь, что этот тяжёлый кошмар скоро рассеется. Надо думать не только о себе, но и о судьбах мира. Ваши сердца от революции должны стать гранитными! Я призываю вас к национальной чести! Вот вы поёте марсельезу – а какое право вы имеете её петь, если пойдёте против Франции?
Гражданская толпа всё время шумно одобряла Алексинского. А выступил большевик, что нельзя Алексинскому доверять, он печатается в буржуазных газетах, – не имел успеха, согнали его свистом.
Хмуро, диковато постоял Павловский батальон меньше часа, видно, что опоздал к именинам, – и сконфуженные вожаки увели его той же дорогой, без марсельезы.
На площади передавали, что из Демидова переулка подходил ещё и отряд Егерского батальона – но какие-то юнкера с винтовками перегородили переулок и не пустили их.
Вылез выступать офицер:
– Сила штыков – на стороне революционной армии! Мы все – на стороне Совета рабочих депутатов. И пусть объявят тайные договоры, заключённые Николаем Кровавым!
Офицер! – и не поперхнётся. Свистом и криками согнали его.
А взобрался инвалид – и сердечно призывал к защите родины. И ему сильно рукоплескали, кричали „ура”.
Ни одной воинской колонны больше не осталось, а солдат в толпе было много, но все – за родину.
Всё это было так необычно в России: никем не собранная многотысячная толпа, свободная трибуна, и полная воля говорить что хочешь, в любую сторону.
Но больше того: здесь, сейчас, к людям вернулась привычка февральских дней: незнакомые легко разговаривали, как самые знакомые, горячо друг ко другу, и понимая же как друг друга:
– Свободу слова они поняли как свободу натравливания!
– Какая-то злая духовная эпидемия! Самодовольные фанатики бросают в массу ядовитые семена – а ведь это пахнет междуусобицей!
– Возгласили и дали свободу каждому, и каждый упивается – и возникло равнодушие к судьбе Целого, к родине!
– Ах, господа, это всё идёт ещё от Александра Третьего, это он виновник всех наших несчастий. Он всегда всему давал задний ход, и так пошло на 35 лет. Нам никогда не давали организовать народ, и поэтому как только рухнула полиция – мы стоим перед анархией.
А между тем солнце, полого забирая к северу, закатывалось, кончался и долгий северный вечер, хоть весенний, но прохладный. Ветер стихал.
А министров не могли ни увидеть, ни дозваться, – где же они? Дружелюбная толпа ждала объединения, возглавления – и не было его.
Тут показалась новая манифестация, мимо Исаакия и сюда. Приблизилась, на плакатах разобрали: против Временного правительства, и мир без аннексий, и даже „через Циммервальд к социализму”, – и Мариинская площадь встретила их враждебными возгласами.
Это оказались василеостровские рабочие – Симменс-Гальске, Шукерт и Кабельный. Они всё же нашли место, остановились, не опуская своих плакатов. Но с трибунки неслось:
– … хотят омрачить нашу новорожденную свободу безумным своеволием! Это стыд наш и позор – „братание”! С кем братаются? С теми, кто в концентрационных лагерях морит голодом наших солдат? Кто душит нас ядовитыми газами? Кто отрёкся от демократических идеалов? Ну пусть братаются, но помнят, что есть и суд истории!
Поняв, что это всё им не по нюху, вожаки василеостровцев повели своих по Морской к Невскому.
И снова – вся разливистая площадь была заодно! Чудо какое!
– Довольно мы праздновали, господа, довольно славословили! Два месяца! А теперь нужен переход к власти!
– И к суровой работе!
– В такие моменты достаточно одного мгновения нерешительности, чтобы власть была утеряна навсегда! И лучше – наделать ошибок в действиях, чем воздерживаться от действия!
Да, но – где же, где же были наши министры?? Вот уже и день кончился, сумерки, зажигались фонари – а правительства за весь день так и не было никого во дворце. В этом тоже рисовался грустный символ.
Но нет! – настроение толпы было: не расходиться! Шёл слух, что в 9 часов во дворце будет важное совещание: съедется всё правительство и головка Совета. И так наросло не разряженное за полдня напряженье толпы – теперь хотели дождаться министров! – и выразить им горячую поддержку!
– Если б нашу революцию побеждала бы контрреволюция – это было бы даже не так обидно: ну, не хватило сил, наше несчастье – но не позор! А вот – революция позорно погибает от собственного внутреннего разложения!
– Железную непреклонность проявляют только эти крайние левые. А мы – мы только красиво говорим об идеалах.
– В каждой стране есть граждане и есть обыватели. Но у нас вторых слишком много.
– Простите, что за ироническое отношение к обывателю как quantite negligeable? Обыватель – это учитель, врач, служащий, бухгалтер, лавочник, да и крестьянин. Это – весь народ.
За дворцом, по ту сторону Мойки, выползала луна, близкая к полной.
Пока – потянулась струя к итальянскому посольству, по соседству, приветствовать союзника. Там – посол вышел на балкон, раскланивался, благодарил. Туда подоспел и открытый автомобиль, из которого оратор объявил, что он – Скобелев, убеждал не травить Ленина и разойтись. Его приняли за большевика, не давали говорить. Он оправдывался, что и сам против Ленина, тогда ему устроили овацию.
А на площади толпа – всё росла. И уже так была вся за правительство, что едва кто высказывался против – от взрыва возмущения вблизи замолкал – и убирался вон. К ночи и солдат становилось меньше, а рабочих – просто ни одного. Толпился, волновался и господствовал тут – центральный коренной Петербург. Вся площадь, и дальше николаевского памятника, была в головах, в головах – если не 25 тысяч, то 20.
А на фасаде дворца всё висит, от 1 мая, огромное: „Да здравствует Интернационал!”
Вот – бескрайняя площадь, и всё это – мы, и мы все заодно. И в этом, как будто бесплодном, стоянии час за часом, час за часом, наше тревожное сознание словно ещё проясняется: неповторимый вечер! Это, может быть, поворотный пункт революции! Или власть будет признана – или начнётся анархия по России. Может, эти часы нашего тут стояния – часы великой патриотической драмы. В ком бьётся любовь к России – не уходите! Дождёмся! Повлияем!
Ну, вот они! Вот, наконец! Подъезжают в автомобилях, по охотно освобождаемым проходам, и сами министры! Первый – Владимир Львов! Речь! Хотим речь! Взошёл на ступеньки дворца, дюжий, чернобородый:
– Заверяю вас, что члены Временного правительства, вышедшие из Государственной Думы, будут стойко исполнять волю народа.
Толпа уже накалена, ей только Искорку! Хоть и здорового детину – подхватили Львова на руки и с криками „ура” внесли в вестибюль дворца.
Новый рожок через толпу – а это кто? Мотор взъезжает на пандус – из дверцы выскакивает быстрый Некрасов (у него появились приёмы Керенского) – и властно, на много рядов слышно:
– Мы пережили сегодня тяжёлый день. Мы слышали призывы к миру „во что бы то ни стало”, и это нас больно поразило. Заветная цель Временного правительства именно дать стране мир. Но мир – после победы, а не какой иной. Позвольте нам надеяться, что страна поймёт и поддержит нас. – (Ну конечно! Ну для этого же мы и здесь. „Ура-а-а!”) – Временное правительство будет свято исполнять свои обязанности до конца и передаст власть лишь в руки тех, кто будет выражать волю всего народа.
Намекнул! Намекнул, что Совету – не уступят! Ах, молодец!
– Ура-а-а-а! – И его тоже подхватили на руки с подъезда в вестибюль.
И тут едва не пропустили на ступеньках Шингарёва, перешедшего через толпу пешком от своего министерства. Потребовали речи и от него. Он выглядел совсем не вдохновлённо, и голос его не был слышен далеко:
– Мы клялись сохранить власть, лишь доведя страну до Учредительного Собрания. Мы присягали охранить народ от внутренних и внешних врагов, – и мы не желаем хоть на один час дольше сохранять власть, чем этого хочет народ.
А в этом – уже не было ли ноты слабости? Неужели они могут уступить?
– Граждане! Если вы поддержите Временное правительство – оно исполнит свой долг до конца.
Браво! Мы конечно поддержим! Да здесь вся бескрайняя Россия перед вами, неужели вы не видите? (Потерялась ещё какая-то его странная фраза – „но делать то, что правительство не вправе, – оно не станет”.) „Ура-а-а!” Подхватили, понесли и Шингарёва.
Нет! Отечество ещё не на краю гибели!
Тут – с мощным рожком, в крупном открытом автомобиле подъехал от Морской сам гигант Родзянко. Рёв восторга встретил его ещё прежде, чем он выбрался через дверцу.
Но – и неузнаваем же был гигант: уже не высилась так его голова, и плечи не те, и ростом, кажется, уменьшился. И начал почти кряхтя:
– Граждане! Я чувствую всю тяжесть ответственности за создавшееся положение, из которого мы, русские люди, должны найти достойный выход.
Ох, значит плохо дело?…
– Скажите мне прямо: вы – хотите сепаратного мира?
– Нет! Нет! Да нет же! – понеслись неукротимые крики.
Подбодрился Родзянко.
– Хотите ли вы, чтобы союзники отвернулись от нас? Чтобы малые угнетённые народы проклинали нас?… Ведь враг попирает нашу священную землю – так почему ж вы хотите, чтобы тыл диктовал свою волю народу!
О Боже, да не мы! – не они и не здесь были те, кто этого хотел! И не о „тыле” шла речь, то был лишь окольный псевдоним Совета, тут так и поняли! И Родзянко увлекался, громчел и даже всё колокольней:
– Ведь мы обязаны быть честными, чтобы быть свободными! Неужели русский народ, освободясь от гнёта, под которым нас всех держал царизм, – думает сохранить свою свободу тем, что нарушит слово чести перед союзниками? Граждане! Я заклинаю вас верить тому правительству, которое поставила Государственная Дума…
Мы и верим! Это – одна наша надежда!
– … Это – честное правительство. И оно исполнит свой долг до конца. И – да здравствует могучий! свободный!! русский народ!!!
– Ура-а-а-а-а! – перекатывалось по площади. Но более всего порадовал Родзянку офицер, подскочивший на ступеньки рядом с ним:
– Да здравствует Отец Русской Революции! – звонко вскрикнул. И это был сигнал: подхватывать в двадцать рук и тяжеловесного Отца, и нести его в вестибюль.
Да и пора: уже вот подкатывал и мотор с самим наконец Милюковым! – со славным и одиозным героем сегодняшнего дня. Его кинулись нести даже из автомобиля на ступеньки, но он не то чтобы не дался, но так наёжен был – пошёл сам. Он был в фетровой шляпе, и позабыл снять её для речи. Он – диковато смотрел, так напряжённо смотрел, как будто и здесь ждал увидеть не сторонников, а врагов. И начал с трудом, как пересохшим горлом:
– Я – видел плакаты. Но я – защищаю интересы народа. И не уйду, пока не выполню долга. Или – погибну.
И бесстрашно стоял, доступный растерзанию, мишень, дразнящая плебс, – в мягком пальто, белейшее кашне вокруг шеи, очки, мягкая шляпа.
Но не только не напал ни единый голос, не протянулась ни одна враждебная рука – но овеивали от площади сочувственное тепло и дружественный шелест. И министр – уже наступательней:
– Я – тот Милюков, который 1 ноября разоблачил интригу и измену бывшего царского министра Штюрмера! Я – тот Милюков, который восставал против сепаратного мира! И неужели же я должен стать тем самым изменником русскому делу, каким я клеймил своих врагов?
Ответ толпы – несся несомненно. Но ещё, по инерции готовности, подставляя себя под страшный удар:
– Да! Войну – надо победно закончить! Я это повторяю. И пусть мне кричат в лицо „долой Милюкова”.
Но никто же тут не кричал такой мерзости, слышалось одно одобрение! И всё твердея:
– Буду ли я жив? Или буду мёртв? – мне всё равно. Но мне не всё равно, если Россия покроется позором! И если мы станем добычей наших врагов. Старая власть именно потому и рухнула, что нарушала обязательства перед союзниками. Временное правительство и я – не допустим, чтобы Россию могли обвинить в измене. Я – исполню свой долг и добровольно с этого места не уйду. Верите ли вы мне?
– О да, мы вам верим!… Мы верим!… Мы верим!… Да здравствует Милюков!… Ура-а-а!…
И тут же проворно вскочил офицер, но другой, и пронзительно:
– Господа! Милюков – пожертвовал своим единственным сыном для блага России.
Верно напомнил, не все и знали. Потеряв сына на этой войне, мог Милюков иметь и пристрастие к победе!
– Ура! Ура! Ура-а-а! – подняли, потащили и Милюкова.
Тут стали подъезжать в автомобилях, в каждом по нескольку, члены Исполнительного Комитета Совета. Не знали их в лицо, нигде не бывало их фотографий – но видно, что не наши министры. Их встречали враждебно-холодным молчанием. Не ждали от них речей и не кидались нести их во дворец.
Над дворцом уже высоко висела бледно-желтоватая луна.
По чьему-то крику стали отбиваться – сходить к английскому посольству.
А в стороне от подъезда стоял французский офицер с двумя соотечественниками, господином и дамой. И сказал им:
– Это правительство оказалось более временным, чем мы думали. История повторяется. Вот и у них, как у нас: народ постучал министерству в окно и объявил: „Вы больше не существуете!…”
62
Такой неприятный, совершенно неожиданный конфликт, в такое нежелательное время!
За минувшие полтора месяца князю Георгию Евгеньевичу приходилось встречаться исключительно с хорошими людьми: были ли это непритязательные мужественные воины из армейских депутаций, или делегация русского театрального общества из Москвы, привезшая новый театральный устав, или еврейская делегация, благодарящая за равноправие, или дружелюбно-предупредительные к новой власти старые чиновники своего же министерства, – и та же атмосфера дружелюбия лилась в неохватном потоке приходящих телеграмм. (И от кого только не было! – из Лозанны от семьи Герценов! ну когда б они о князе Львове знали бы или вспомнили! – а теперь он им отвечал.) Решительно ни разу не встретил князь кого-либо из отвратительных чудовищ царского режима, душивших всю нашу жизнь, и князя Львова тоже. И если где-то на местах необъятной России происходило нетерпеливое политическое творчество, возникали и кипели разнообразные новые комитеты и формы, никто не желал дождаться, пока лучшие юристы страны разработают им безукоризненные новые правила, и доходило даже до ссор с помещиками и до захвата земель или до весьма дерзких национальных требований откола от России (какие придуманные проблемы, почему ж их не было вчера?), то всё это было по единственной причине удалённости, по невозможности встретиться со всеми лично и посмотреть друг другу доброжелательно в глаза. Как раз вот на послезавтра князь Львов созывал совещание губернских комиссаров центральных губерний, чтобы преодолеть это непонимание на расстоянии, – а тут вот…
Несмотря на частые сердечные встречи с представителями Совета (которые, в общем, все были неплохие люди, а некоторые и просто замечательные) – очевидно и тут что-то было недоговорено, что-то недопонято, вот с этой несчастной нотой. Поразительно, что они – тоже сейчас порицали правительство, хотя ведь всё время были с нами в контакте! Так надо встретиться сегодня же! – и в самом расширенном составе – всё полное правительство, это дюжина, и от Исполнительного Комитета придёт человек сорок. Идея: чтобы наших было всё-таки побольше – можно пригласить также и Родзянку со всем его думским комитетом? Соберёмся, сговоримся – и снова всё потечёт нормально.
Все эти полтора месяца никто в Мариинском дворце не вспоминал ни о Родзянке, ни о его комитете, ни обо всей Думе, как будто их и вовсе не было, и делать им нечего. А сейчас – они как раз оказались нужными. Да как солидно будут выглядеть на общем заседании, как бы третейскими, и особенно сам Родзянко. И какое впечатление будет через газеты на общество.
Георгий Евгеньевич позвонил Михаилу Владимировичу, тот был очень польщён и конечно согласен.
Заседание назначалось на 9 часов вечера в Мариинском, но раньше времени туда никто не хотел и ехать, через эту толпу, всю организацию вели по телефонам из довмина, потом кое-как доканчивали совещание с генералом Алексеевым, потом сговаривались министры, какой линии поведения сегодня вечером держаться. Милюков непреклонно стоял на своей ноте, на каждом слове её, и настаивал и требовал, что и все должны так держаться, потому что приняли её всем составом правительства единогласно. И действительно так, некуда деться. Ах, какая неприятность! Ах, кто бы мог думать, что из этого заварится.
Уверены были, что к вечеру, к темноте, толпа разойдётся, – а как раз наоборот! И пришлось министрам ехать на заседание через эту возбуждённую толпу – правда, оказалось, что у Мариинского дворца толпятся уже только дружественные манифестанты.
К обширному заседанию приготовили зал на половине Государственного Совета, теперь несуществующего, а с непривычки совсем не подумали о процедуре. И возник сложный инцидент. Пресса-то ведь целый день изнывала, металась, наблюдала, мучилась – а теперь корреспонденты всех главных газет двух столиц толпились в Мариинском дворце перед князем Львовым и просили допустить их на совместное заседание, ввиду важности его. Ну что ж, гласность – это родная сестра свободы, тем надёжнее будет осведомлена и вся страна. Львов посоветовался с Терещенко, с Некрасовым, – и пригласили прессу занять места в зале.
Корреспонденты ликующе потянулись туда, с собой ещё повели запасённых стенографисток, и там заняли угол, разложили бумаги, отточенные карандаши, были готовы ранее всех: участники заседания ещё только собирались.
Собирались, и вдруг Скобелев подошёл к князю и, несколько заикаясь, заявил, что Исполнительный Комитет решительно против присутствия прессы! Вот так так! И как же князь не спросил их раньше? – он не предполагал, что они могут быть против гласности. Очень теперь неудобно, очень неудобно, но ничего не оставалось – князь подошёл к столам прессы и объявил им, что вынужден сообщить, что Исполнительный Комитет категорически против их присутствия.
Корреспонденты были удивлены – ошеломлены возмущены – но вынуждены были, что ж? – подчиниться. И потянулись из зала вон и они, и их стенографистки с собранными карандашами. А служителям у дверей было строго велено не пускать их больше.
Но тут же пресса прислала коллективное письменное заявление князю Львову с просьбой: первым пунктом заседания обсудить вопрос о присутствии прессы.
Что ж тут обсуждать, ещё посоветовались с Чхеидзе, – отказ.
Но не успели ещё все собраться и заседание начаться, как от проворных корреспондентов поступило новое заявление, теперь к Чхеидзе:
„Николай Семёнович! Мы, журналисты, с первых дней революции достаточно доказали своё отношение к серьёзным моментам в жизни нашей родины и заслужили право присутствовать в столь историческом заседании. И Временное правительство разрешило нам. К великому удивлению, мы были удалены по требованию Совета Рабочих и Солдатских Депутатов. Мы думаем, что это прискорбная ошибка. Мы свой долг умеем выполнять.”
На советской стороне смутились. Посовещались. Подходили опять ко Львову: Временное правительство тоже должно присоединиться к запрету.
– Но мы же нисколько не возражаем, – ласково отвечал им князь.
– Но вы обязаны проявить солидарность с Советом и не перекладывать на нас одиозность. Ситуация слишком ответственна, чтобы мы могли допустить её разбалтывание и извращение в буржуазной прессе.
Теперь совещались министры: не портить отношений, надо уступить?
Скобелев пошёл и объявил журналистам: запрет исходит также и от Временного правительства, так как не всё на этом совещании может стать достоянием гласности.
Журналисты нисколько тем не убедились: но мы вовсе не имеем в виду разглашать секретные данные. Мы согласны сообщать и не всё, мы понимаем! Пусть наши отчёты просматривает и вычёркивает президиум.
Но никому не улыбалось ещё над этим просидеть ночь.
Заседание началось.
А корреспонденты в Квадратном помпейском двухъярусном зале и в комнате для печати томились, томились, томились и посылали записки: если там всё равно присутствует 80 человек – то гражданская обязанность присутствовать и у журналистов, заслуживших доверие в революционные дни!
Наконец, уже после полуночи, к ним туда вышел суровый Гучков с чёрными подглазными мешками: он берёт лично на себя состоявшееся недопущение прессы: им и Шингарёвым приводились секретные цифры.
63 (Петроградские улицы, к ночи)
* * *
Вечерний Невский, при фонарях и светах витрин. По мостовой в сторону Знаменской валит многосотенная толпа, размахивает шапками, фуражками. Толпа штатская, но немало солдат и офицеров. Плакат: „Доверие Временному правительству!” Их горячо приветствуют с обоих тротуаров.
Задержались извозчики, трамваи.
* * *
Идёт по Невскому человек 200 гимназистов. Плакат из шёлка: „Ленина и компанию обратно в Германию!” – переняли у воскресной инвалидной демонстрации. Одобрительные возгласы с тротуаров, смех, аплодисменты.
* * *
„Ленин” и „Милюков” – так и носятся в воздухе два имени. Горячие споры, негодующие вскрики.
Прапорщик, георгиевский кавалер:
– А – как уход Милюкова скажется на фронте, вы подумали?
– Буржуй ваш Милюков, как и вы все.
Новое слово такое – „буржуй”, не знаешь, что и ответить.
– А вы помните, как мы все восторгались им после речи в Государственной Думе?
– Кто – „мы”?
Господин южного типа:
– Чтобы руководить государством, необходим государственный ум и знания. И не злоупотребляйте терпением союзников, посчитайте наши денежные долги им. Они примут суровые меры.
Подъезжает группа верховых казаков:
– Просим разойтись. Именем правительства.
– Это какого правительства? – кричит кожаная куртка.
– Ленинского, – острят из толпы.
Общий смех.
* * *
На Знаменской площади – многотысячная толпа. На военном грузовике – солдаты. Один из них держит речь к спокойствию и порядку. Ему хлопают. Но туда взбирается студент, и держит речь против Милюкова и Временного правительства. Толпа не желает слушать, кричит:
– Долой ленинцев, большевиков!
Меняются ораторы и в уножьи памятника Александру III:
– Войну ведут капиталисты, только им выгодно! Немедленно опубликовать тайные договоры!
– А что немцы забрали – оставить им?
– Пусть там сами жители решают. А на фронте – уже идёт братание с немцами!
– Как же брататься, когда они Вильгельма не сбросили? Значит, с Вильгельмом брататься?…
– Нет! У них братание – уже отклик революции!
Инвалид: – Если нужно, то инвалиды-солдаты вместе с инвалидами-офицерами пойдут воевать до конца.
А с Невского втекает большая манифестация Трубочного завода: „Вперёд к свободе под знаменем Циммервальда”, „Долой Милюкова!”
Выдвинулись под фонари. Но их встречают недружелюбными криками. И нет им места на площади. Поворачивают по Лиговке к Таврическому.
* * *
К Таврическому вечером подошло несколько манифестаций, с надписями большевицкими. Но дворец даже не светился, и не выходил к демонстрантам никто. Поговорили свои ораторы – свергать Временное правительство! И ушли за Неву.
И поздно вечером пришли к Таврическому – волынцы, зачинатели революции, – „Да здравствует Временное правительство!” А тут, где раньше и по ночам кипело, – никого. Пошагали волынцы на Мариинскую площадь.
* * *
Сразу за Литейным мостом, на Нижегородской улице, собрался многолюдный митинг – против правительства и против войны. Один оратор назвался – член Совета рабочих депутатов Марголин, долго говорил. Как Временное правительство обмануло, не выполнило обещаний 27 марта. И как вчера в Михайловском театре он своими ушами слышал: выступали Милюков и Керенский, мир будет только с аннексией и контрибуцией. Вдруг сильный голос из толпы:
– Я – заместитель министра Керенского Зарудный. Такого ничего не могло быть, это провокационная ложь. И вы – не Марголин!
Толпа заволновалась. Кинулись на того – а его и след простыл.
* * *
Пересекла Невский, немного прошла по нему, манифестация из одних рабочих, и впереди – десятка три-четыре с винтовками на ремне. Публика так и замерла: не солдаты, а рабочие с винтовками! – сильное впечатление.
И ведь – по-хорошему теперь не отдадут.
* * *
На Невский с Литейного – шум и крики. При многих тут фонарях вываливает огромная манифестация. И впереди неё – большая группа солдат, и вокруг неё солдатская цепь. Так и гудит в воздухе:
– Да здравствует Временное правительство!
– Долой Ленина!
– Долой ленинцев!
Трамваи остановились, всё движение прекратилось. Ряды, ряды – юнкера, кадетики, интеллигенты, офицеры, женщины:
– Присоединяйтесь, товарищи! За Милюкова!
Авангард свернул на Невский, а конца и у Жуковской не видно.
* * *
На Невском – споры на каждом перекрестке.
– Почему вдруг „мир без контрибуций”? Значит, разорённые народы оставить ограбленными? Значит, немцы останутся при награбленных у нас миллиардах?
– Без аннексий и контрибуций – это значит мы отказываемся. А если кто-то с нас потребует – вам в голову не приходит?
– Это неприемлемо для чести русского народа.
– На что нам твоя честь? Нам даёшь – мир!
– Заметьте: все крайние течения – это эмигранты-доктринёры.
Но несмотря на страстность прений – драки нигде не возникают.
* * *
Где собралась группа интеллигентней – там все за Временное правительство:
– Милюков досконально изучил дипломатию! Он самый компетентный во внешней политике! – чего они хотят?
– Милюков и Гучков были самыми опасными для царизма! И теперь – их за борт?
– Свергать тех, кто всю жизнь боролся против Сухомлиновых и Протопоповых? Кто подготовил переворот? А завтра станут не нужны Чхеидзе и Керенский?
– Да просто сваливают на министерство иностранных дел раздражение, что революция не принесла им немедленного благоденствия.
Обходят и объезжают милиционеры, просят граждан расходиться.
Расходятся. Но через 10 шагов на новом месте сходятся опять.
* * *
С каждым часом на Невском и повсюду в центре города всё многочисленней котелки, „ясные пуговки”, дамские шляпки, студенческие фуражки, дружелюбные солдаты – и перевешивает настроение в пользу правительства и продолжения войны.
Господин в цилиндре:
– Граждане! Неужели теперь, когда мы низвергли старую власть именно во имя победы, – мы будем колебаться идти к этой победе?
Дама с собольей муфтой:
– Не для того мы избавились от режима Николая Второго и Распутина, чтобы теперь устраивать гражданскую войну!
Разъезжают по Невскому легковые автомобили с рабочими:
– Граждане, не волнуйтесь. Совет рабочих депутатов призывает всех к спокойствию и выдержке, он блюдёт волю народа. Завтра утром будет опубликовано решение.
Но не редеет Невский, а даже, кажется, разыгрывается.
* * *
Проехали медленно на моторе вооружённые милиционеры, просят разойтись и спокойно ждать решения Совета.
В это время с Садовой выехали другие милиционеры, с красным знаменем: „Да здравствует социальная революция!”
Сумятица.
* * *
Около полуночи у Публичной библиотеки – летучий митинг. Неизвестный в циничных выражениях нападал на Временное правительство. Толпа сначала слушала спокойно, потом стала требовать, чтоб он назвал себя.
– Член Совета рабочих депутатов!
– Мандат.
Полез искать по карманам – не нашёл. Поднялся шум. Стали наступать на него с угрозами. Дружки заслонили его, и он скрылся.
* * *
За полночь прошёл слух, что верные правительству царскосельские полки идут в Петроград.
* * *
По пустеющему Невскому проскакали верховые солдаты, пятеро, винтовки накось за спиной:
– Долой Ленина!… Не верьте ему!…
64
А с площади перед Мариинским дворцом и после десяти часов вечера, и в одиннадцать, и к полуночи – толпа не только не расходилась, а кажется ещё добавлялась. Всех держало сознание, что вот здесь, перед ними, во дворце, сейчас…
И толпа, всё более сдруженная своим стоянием и разговорами по соседству, ждала: быть может, ещё этой ночью здесь нам придётся вмешаться и повлиять? Что там делается во дворце? На семь ладов представляли ход и исход этого важнейшего заседания.
– Нам Россия не простит, если мы не сумеем сберечь её в сегодняшнем испытании.
– Всё наше спасение – в единении. Жертвовать личным – во имя общего!
– Будем верить!
– Да кроме веры у нас других ресурсов не осталось, увы.
– Бескровная революция казалась таким чудом! А вот опять приходится верить только в чудо…
Загадочен виделся свет во многих окнах дворца, мало кто знал внутреннее расположение: где же может сейчас происходить заседание? Что там делают с нашими министрами? Пытаются их согнуть, сломить?
– Нет, господа, в нашей революции есть, есть здоровый государственный инстинкт! Исполнительный Комитет – ведь не взывает против правительства. Благоразумие – вот уже берёт верх.
– „Власть масс” – это красиво произнести, но это – розовая мечта. Сами массы не могут править собой без направляющего меньшинства с ответственными навыками мышления. Именно потому и важно, чтобы сейчас интеллигенция не растерялась.
– Да в самые тяжёлые, в самые трагические моменты не следует забывать: как алмаз гранится алмазом, так и свобода в своих излишествах исправляется свободой же!
От времени до времени посылали внутрь лазутчиков: как-нибудь пробраться, что-нибудь узнать или попросить кого же нибудь выступить. Но только и узнали, что даже корреспонденты главных газет не допущены в совещание!
Что же, что же там решается?? Сжаты сердца.
Нет, не уйдём. Не расходитесь!
Перед полуночью подъехал ко дворцу генерал Корнилов и деловито пошёл внутрь. Его не смели подхватывать на руки и не просили у него речи, но восторженно рукоплескала и кричала ему толпа петербуржан, пока он прошёл внутрь. Генерал-надежда!
Сегодняшний угар – непременно развеется! – в этом упование России.
Что спасёт Россию – неизвестно, но спасёт что-то сильное, яркое, животворящее!
Вскоре затем заметилось движение в окнах балкона второго этажа. Возились фигуры у просветной двери, что-то не получалось у них? Потом открыли рядом окно, – и через подоконник в пальто и шляпе пролез – кто же? При фонарях, при оконных и лунных отсветах -
Некрасов опять! Соскочив на балкон, снял шляпу и приветственно ею махал, привлекая внимание. Его встретили – раскатистыми по площади рукоплесканиями. И он – вдохновлённо, звонко, с размахиваниями:
– Граждане! Министр иностранных дел Милюков – (вперебив бурнейшие аплодисменты, „ура”, „ура!”) – сейчас делает доклад по вопросу чрезвычайной государственной важности!
И слова-то какие! У самого голос дрогнул, и толпа замерла, ожидая.
– Он не может выйти к вам сию минуту, но выйдет, как только окончит свой доклад.
„Ура-а-а-а”, – слишком даже оглушительное. Милюков – становится символом. Но – и Некрасов же не потерялся:
– Граждане! Кучки людей не могут смутить Временное правительство! Эти кучки пытаются представить себя в виде большого организованного движения, выдать себя за голос народа – но так и остаются кучками. Ваше присутствие здесь – доказывает, что они – не имеют почвы! Правительство уверено в поддержке народа и выполнит свой долг!
Что поднялось! Какие возгласы и рукоплескания! Мы так и верили! Мы так и надеялись! Дурной исход минует Россию.
Ну, после Некрасова стало толпе веселее ждать: наши министры там не сдаются и даже берут верх!
А минут через двадцать открылась, теперь видимо отпертая, высокая остеклённая дверь на балкон – и через неё нормально солидно вышел, без шляпы, седеющий, крепкоголовый, в очках, Милюков.
Наконец его увидела вся площадь – и те, кто не видел прежде на подъезде, – и одобрительный рёв не имел границ, перекатывался за Мойку, за „Асторию”, за Исаакия.
С балконной ли прочной высоты или после своего удачного доклада – казался Милюков много спокойней и вольней, чем на ступенях три часа назад. И гораздо плавней, академичней, объяснительней произносил речь, даже и шутя:
– Граждане! Когда я сегодня днём узнал про демонстрации с надписью „долой Милюкова”, – признаться вам, я испугался. Но испугался – не за Милюкова, а за Россию: если таково настроение большинства – то каково же положение в России? Что сказали бы послы наших союзных держав? Они сейчас же послали бы телеграфные извещения своим правительствам, что Россия изменила союзникам, и сама себя вычеркнула из их списка.
Высоко держал голову, с нарастающей твёрдостью:
– Временное правительство не может стать на такую точку зрения. Временное правительство и я как министр иностранных дел всячески будем защищать такое положение, когда никто не сможет упрекнуть Россию в измене. Россия никогда не согласится на сепаратный мир, позорный мир! Как я сейчас говорил в заседании, Временное правительство – это оснащённое судно с развевающимися парусами. Судно это может быть выдвинуто вперёд лишь при наличии ветра, ветра доверия, – и вот я надеюсь, что вы нам этот ветер устроите.
Ликующий, обещающий гул по площади.
– Мы ждём вашего доверия, чтобы с ним ринуться в путь. И с опорой на ваше доверие мы – выведем Россию на путь свободы и благополучия!
Рукоплескания, возгласы:
– Да здравствует… Да здравствует…
И ура-а-а-а-а-а-а-а…
И Милюков с победной важностью удалился.
Там – заседание продолжалось, но уже исход его прояснился.
Двадцатипятитысячная толпа стала уменьшаться. Группы молодёжи перепевали, скандировали:
– Ленина – и компанию – обратно – в Германию!!
И в просторнеющей толпе чаще и громче раздавалось:
– Долой Ленина!
– Арестуйте Ленина!
И кто бы, правда, за это взялся?
65
Заседание устроили в просторном зале в глубине дворца. Вереница членов Исполкома в затрёпанных пиджаках удивлялась, проходя роскошную Ротонду, потом не менее пышный Квадратный зал, тоже с двухъярусными колоннами, и везде нежнейшие ажурные решётки вперекличку с вязью орнаментов, а полы под ногами почти зеркальные, смотри не поскользнись; и наконец в этот третий зал с кариатидами огромного мраморного камина, а по всем стенам вкруговую росписи каких-то античных историй и всё опять перепутано орнаментом. Чистота и стройность этих залов, залитых электричеством, была, однако, странный мирок, вырванный из огрязнённого суматошного революционного города, и повисала над ним как нереальность: да, сидя тут, правительство может и совсем забыться. Ведь именно в этом дворце столетие медленно вращались жернова русской государственной мысли – и не успели за жизнью, заело их.
Всего набралось заседающих человек восемьдесят, и не всем было место за большим столом, в вальяжных креслах Государственного Совета, остальные садились на удобных диванах вкруг стен.
Все, кого возвысила или не слишком снизила революция, вся новая верхушка России, – все были здесь. Министры сидели за одной частью стола, лишь Керенского не было. Чхеидзе, Церетели, Скобелев, головка Исполкома – за другой частью. На одной долгой стороне стола – Родзянко, едва ль не на два места, и думский Комитет. Худенькому Гиммеру досталось сидеть на дальнем диване и рядом со скучным малоподвижным Сталиным.
Министры приготовились к жёсткой обороне. Ещё днём в довмине сговорились: чтобы не попасть сразу в положение обвиняемых, начать эту встречу не с конфликтной дипломатической ноты, а прежде ввести её в правильные рамки: дать понять представителям Совета всю общую сложность и трудность руководства российским государством. И открывая заседание, князь Львов объявил, что господа министры в пределах своих ведомств изложат Исполнительному Комитету состояние дел в государстве. Почему?
– Острое положение, создавшееся на почве ноты, есть, господа, только частный случай. За последнее время правительство вообще взято под подозрение, и мы всё чаще чувствуем недоверие со стороны Совета. – Сладковатый мягкий голос Львова выражал незаслуженную обиду. – А между тем правительство не подало к этому повода: Контактная комиссия – необходимая наша опора, и по всем вопросам мы с ней всегда находим общее решение, и выполняем его. Формула „постольку-поскольку” нас никогда не смущала. Но теперь мы чувствуем, что нас вообще не хотят поддерживать, и даже подрывают наш авторитет? Тогда мы не считаем себя вправе нести ответственность, и решили позвать вас объясниться.
Он что-то извратил историю этого заседания: его потребовал ИК!
– Мы должны знать, – со скромностью излагал князь, – годимся ли мы для нашего ответственного поста в данное время. Если нет – то для блага родины мы готовы сложить свои полномочия и уступить другим.
Что-что-что? что он несёт? Ни о чём подобном министры не договаривались! Что он, с ума сошёл? – Милюков был возмущён, но тут вслух не возразишь. Как же можно, почему начинать с капитуляции? Именно сейчас, когда заговорили об отставке отдельных министров, – и встречно предлагать отставку? Тряпка!
Тем временем вышел к кафедре первый Гучков. Совсем это не был тот поздоровевший воин, который сегодня звал министров к сопротивлению. Он выглядел больным, старым, говорил мрачно, – впрочем, это и шло к его предмету. Говорил пространно, даже о том, как царское правительство вело армию к катастрофе. Сделал общий обзор положения на фронтах и впечатлений от своих поездок. В начале своего министерствования он был настроен оптимистически. Питал надежды, что русский народ, так мощно справившийся с тяжёлой задачей низвержения старого режима, обнаружит энтузиазм и сокрушит внешнего врага. Что в русской революции произойдёт такой же подъём, как в аналогичные моменты во французской. Но у нас почему-то произошло наоборот. Теперь Гучков лишился оптимизма, фактические данные погасили его. Должен открыто заявить, что положение армии, если брать его в психологическом разрезе, – вызывает самые серьёзные опасения. Он счёл бы себя преступником, если бы сегодня не влил в их души яд спасительной тревоги. Нет, положение не безнадёжное, но весьма тяжёлое. И меры нужны самые решительные. Народные массы слишком прямолинейно понимают разговоры о мире: что мира можно добиться, немедленно сложив оружие. Сидя в Петрограде, надо иметь смелость представить, что разговоры о всеобщем мире вызвали в окопах дезорганизацию и упадок духа.
Советская часть аудитории была этими выпадами оскорблена, переглядывалась: они снова наступают на всемирную программу мира! (А Гиммер – так просто искручивался от негодования!) Правда, Гучков смягчил в заключительных фразах, что ни он и никто в правительстве не имеет в виду каких-либо завоеваний: даже по одному нашему военному положению эту мысль следует отбросить.
И – ещё министры не кончили? Теперь Шингарёв? Да что они?! – улицы кипят, а тут академию разводят!
А вот, мол, продовольственный вопрос – не менее важен, чем состояние армии. Печальное наследие, полученное от прежней власти, грозит перейти в ещё худшее. Из-за доктринёрских социальных требований крайних элементов, – и тут Шингарёв сильно раздражился, – надежда на урегулирование продовольственного дела всё призрачней. А ленинцы, – перешёл прямо в лоб, – в партийно-фанатическом ослеплении разжигают в крестьянах жажду конфискации земель. Дворец Кшесинской – гнездо отравы. И хлеба – не будет.
Ну, даже если всё так – нельзя допустить такого тока против революционной демократии!
Потом Шингарёв смягчился, успокоил: и на рельсах и на баржах – уже миллионы пудов хлеба, вот только дождаться несколько недель первых результатов навигации – и мы доживём до следующего урожая.
Но когда же – злосчастная нота? когда же – Милюков? Сидит среди министров истуканом. А к кафедре лёгкой походкой ферта проходит сахарный миллионер. Впрочем, начинает не с финансов, а прямо с ноты, и довольно вызывающе звучат его слова.
Вчерашняя нота – не более чем перифраза и развитие правительственной декларации 27 марта, выработанной совместно с Советом, – и не понятно, не обосновано то недоверие, какое нота вызвала в советских кругах. Печальная услуга со стороны Совета! Это недоверие может заставить наших союзников порвать с нами все отношения – а мы живём их помощью в средствах на ведение войны. И ответственность за последствия падёт на тех, кто не хотел понять тяжести момента.
Но – кто же не хотел? Разве ИК – не хотел?! Разве ИК не понимает, что надо как можно мягче славировать из этого грозного конфликта? Вот эта агрессивность министров пугала Церетели. Они были по существу правы, – но этот агрессивный тон разозлял левых в ИК и разрушал соглашение, которое надо было любой ценой достичь сегодня здесь.
А в области финансов, – заверял тем временем Терещенко, – ведётся самая нормальная политика, приступлено к выработке нужных законопроектов, но это нельзя сделать быстро. Уже разрабатывается значительное расширение прямых налогов с крупных доходов плюс особый военный сбор с доходов и капиталов. А пока всё это введётся – необходима и ожидается от Совета энергичная поддержка Займа Свободы.
Для советских – самое вязкое место.
И четвёртый министр выходит! – и опять не Милюков, а Некрасов. Но этот – недолго, и не раздражая ничем советских, а бодро: дело грузового транспорта налаживается, и пассажирское движение тоже.
Так понять: если в работе всего правительства есть один светлый сектор, и не вразрез с желаниями Совета, – то это как раз Некрасов, очень приятный министр.
Наконец не выдержал Чхеидзе (от напряжения вторых суток и второй бессонной ночи у него уже отказывала голова) и напомнил: ведь мы собрались обсуждать ноту, нельзя ли выслушать министра иностранных дел? Нота содержит положения, совершенно неприемлемые для Совета рабочих депутатов. Затемняя цели войны, она не говорит об отказе от аннексий и контрибуций.
И тут бы – подняться Милюкову! – а он? не мог подняться? Все смотрели на него, и начинали подозревать, что это он такой застывший не в крепости вовсе, а в слабости? Он сбит и подкошен?
Он – не вставал, и чтобы придать ему толчок, взял слово Церетели. Министр иностранных дел, очевидно, не понял психологии новой революционной России, он действует приёмами старого царского правительства. Да в его ведомстве всё идёт по-старому, и даже нигде не сменены послы. А теперь – неизбежно обратиться к союзникам снова, ещё раз, и выразиться революционно-чётко.
Нечего делать, приходится идти к кафедре Милюкову. Но таким смущённым его ещё не видели, не слышали никогда.
Центральное внимание союзники обратят, естественно, на ту бумагу, от 27 марта, к которой нота – лишь приложение. А тем обращением Совет был доволен. Но на Западе циркулируют слухи, что Россия готовится к сепаратному миру, – и чтобы их рассеять, и были внесены в ноту те формулировки, которые сейчас вызывают ваши возражения. А иначе бы и поняли как подтверждение этих слухов.
Ох, придуманная конструкция – и все это слышат, и сам он это понимает. О сепаратном мире – так и можно было написать совсем прямо.
Но в привычном положении оратора, да когда не перебивают, чего он боялся, Милюков начинает и оправляться. Столь острое реагирование на ноту… Надо соблюдать величайшую осторожность, ибо дело идёт об интересах всех союзников. Не должно быть искания смысла, которого в ноте нет. И что-то длинно, и всё длинней и закрученней – о каких-то фактах, каких-то данных, которые именно подтверждают… И в этих околичностях набравшись сил, уже твёрдо: сегодняшний эпизод произведёт самое тяжёлое впечатление на союзников. Посылать новую ноту? – никак невозможно. Это не только скандально противоречит всем дипломатическим традициям, но и оскорбит союзников, и вызовет у них ещё большую тревогу.
Однако, не слишком ли он твёрдо взял? – ведь он в положении обвиняемого. И тогда, чтобы создать с аудиторией доверие и даже интимность, он предлагает: в нарушение всех дипломатических правил огласить сейчас, здесь, он надеется на скромность присутствующих, последнюю тайную дипломатическую бумагу, полученную от союзников. (Как Штюрмер – разрушение деликатнейших фибр дипломатии?…)
Внимание – сразу выиграл. Но начинает читать, что это? – какой-то малоизвестный второстепенный дипломат сообщает, что французское министерство иностранных дел неодобрительно относится к идее межсоюзнической конференции для пересмотра целей войны.
Ну, неуклюж! Ну, бегемот неуклюжести! – уж лучше б эту возню с бумажкой и не начинал, только себе повредил.
Церетели и Станкевич тревожно переглянулись. Милюков – уж вовсе разрушал всю игру на соглашение.
Церетели склонился к Чхеидзе, они пошептались по-грузински. Милюков тем временем ушёл на место, никому новому слова не давали. Всё замялось.
Князь Львов замер. Можно было ждать полной неумолимости от революционного Исполнительного Комитета – и правительство расплющивалось бы тотчас!
Но нет. Чхеидзе поднялся и устало отвечал с места. По этим данным и фактам Совет согласен пойти навстречу правительству. Исполнительный Комитет считает, что при нынешних обстоятельствах уход Временного правительства недопустим. Да собственно, разногласие и возникло только по внешнеполитическому вопросу. Правительство должно немедленно разъяснить русским гражданам содержание ноты.
И сел. И тут же поднялся и пошёл к кафедре Церетели. Очень мягко говорил. Нота неудовлетворительна не вся полностью, но в отдельных частях. „Война до полной победы” включает в себя и тот смысл, который придавал войне низвергнутый империализм. Смущенье от этого и сказалось в сегодняшних уличных волнениях. В разъяснении надо дать такую формулировку, которая не допускает сомнений, тогда народ поймёт, что Временное правительство солидарно с ним, а не придерживается старых шовинистических тенденций. И это разъяснение – должно быть направлено всем союзникам, по тем же адресам.
Да вот, собственно, и произнесен приговор. Весьма милостивый к правительству. И дальше, сколько ни говори, на этом останется. (Ах, как Гиммер презирал, презирал этих соглашателей!)
Тут же Некрасов подошёл мимо кресел к Церетели, нагнулся и тихо предложил: сейчас же им вдвоём и выработать текст этих объяснений. Почему Церетели – понятно, почему Некрасов – непонятно, но все видели, как они вдвоём вышли из зала. (Закулисная подлая сделка! А Сталин, рядом, – хоть бы пошевельнулся.)
А уже шёл первый час ночи, на улицах конечно разошлись, и пощадить бы собравшимся свои немощи, да и тоже – спать? Но как же разойтись, а где ж и когда ж ещё поговорить, как не в таком собрании? Уже подготовились ораторы, сейчас польются эти речи, от одного Совета чуть не десять человек.
Однако и министры, и советские смотрят прежде – на кого же? – да на Родзянку. Могучий арбитр, кузнечные лёгкие – сейчас бы ему и свершить и припечатать?
Увы, нет. Даже и не возвышается из кресел котёл его головы с большими ушами, и спина держится не прямо, а сгорбилась, и ожидающих взглядов он не встречает, потупился. Да не может быть, чтоб ему нечего было сказать! – да никогда же не закладывало его голос. А вот заложило. Обидой? Сокрушением?
Но – кому-то же из думского Комитета слово надо дать, зачем же их приглашали? А рядом с Родзянкой так и вьётся струнно, так и выворачивается из кресла и делает знаки князю Львову – молодой, а уже с лысинкой, остроусый Шульгин. Получил слово. И как легко вскочил, и как пошёл не по-полуночному, но в стиле лучших своих восхождений. А ведь выходит Шульгин к кафедре – всегда же с оттенком хоть лёгкого скандала, прорезать общую тягучесть, да резким диссонансом:
– Полный отказ всех союзников от аннексий и контрибуций – это и есть лозунг, самый приемлемый для Германии: тогда ей не надо ничем платить за причинённые разорения, её отпустят из капкана, в который она безумно полезла, она сохранится при довоенной силе, и Австрия, и Турция – в её руках. Это и есть мечта Вильгельма. Пройдёт немного лет, может быть двадцать пять, а то и меньше, – и Германия снова начнёт войну, пойдёт и на Россию. Нет, господа, мы обязаны думать и о будущем, а не только о сегодняшнем моменте.
Но – кому он это говорил? Какая невразумительность: одна Германия у него виновата, одну Германию сокрушить, да печалиться, что она через 25 лет снова нападёт на Россию? Старый ход мысли, избитый и враждебный демократии.
И – подлинным антиподом к нему выступил жизнелюбец Чернов, с такой победительной уверенностью и раздаривая снисходительные лукавые улыбки. Именно всё, что нужно, он и ответил сразу – и о международном братстве трудящихся, и о спайке интернационализма, и о своих собственных западных впечатлениях, более свежих, чем у того же Милюкова, – он не ограничивал себя временем, он любил поговорить, да ещё так поздно приехал в Россию, без него уже сколько наговорено, теперь навёрстывал. И вежливый председатель тем более не ограничивал его. Но с какого-то момента перешёл Чернов и к обвиняемому Милюкову: что надо идти по пути коренной реорганизации дипломатии и её зарубежного представительства, реакционность которого так гнусно проявилась в задержке революционных эмигрантов. А нота? – ничего не сделала для удовлетворения демократических элементов. Если действительно решили отказаться от аннексий и контрибуций – надо это прямо и категорически сказать. Зачем выражаться так робко? – учил он Милюкова державной гордости. Россия должна говорить таким же властным голосом, как Америка, а не как бедный родственник. Или заявить, что в вопросе о проливах Милюков не выражает мнения правительства. Павел Николаевич? – очень почтенный человек и первоклассный государственный деятель, его участие во Временном правительстве конечно необходимо – но он бы отменно развернул свои таланты на любом другом посту, например министра народного просвещения?
Милюков чуть не охнул вслух, так это было коварно подготовлено, и как бревном саданули в бок.
Пресловутый Зурабов, – в этих днях поносивший Милюкова в прессе за лицемерие, – вот выходит, а как ударит сейчас он? Милюков даже прижмурился за очками.
Но странно: Зурабов обошёлся без личных выпадов. А с дерзостью высказал то, что не смели тут другие социалисты: что если союзники не согласны отказаться вместе с нами от аннексий и контрибуций, – то и мы за их интересы воевать не будем.
Всё-таки и он не посмел назвать откровенно – и всё же так ясно повисло под люстрой Государственного Совета: сепаратный мир!
И не следующий же будет возражать, ибо это большевик Каменев. Но он – куда спокойней и академичней Зурабова: он излагает лишь теоретические выкладки, почему всякое буржуазное правительство будет вести империалистическую политику. А для демократической политики – необходимо, чтобы власть была в руках соответствующего класса, только он и будет способен вывести страну из тупика.
Да вы ж и мутите! С советской стороны ему крикнули:
– Так берите власть!
Но Каменев ответил, что большевики в данный момент не стремятся к свержению Временного правительства. И сепаратного мира – тоже не предложил.
А теперь ещё – неутомимый и пустозвонный Скобелев.
А теперь ещё – никому не известный Красиков, большевик.
Наконец добивается до кафедры ещё один думский красноговорец – Аджемов. И тоже не щадит ночного времени, своего и чужого. Зурабов откровенен, он нам как бы угрожает: толкнём вас на сепаратный мир! Но имейте в виду! – и поднял руку, палец, голос, центральный довод:
– Самая слабая сторона старого режима, которая делала для нас удары по нему особенно лёгкими, – это подозрение их в сепаратном мире. И мы все кричали, что это измена. Так неужели теперь, когда народ восторжествовал, мы (вы!) поставим себя в такое же положение, как царские прислужники?!?
Перемена взаимоотношений с союзниками? это надо осторожно! Если мы резким шагом заставим их ответить отказом – мы поставим и их под удар улицы, как сейчас очутилось Временное правительство! (Напугал!)
– Вы говорите, не вызывали этих войск, – но они пришли поддерживать вас! Вы ставите правительство в условия… покинутой сироты… – (Ах, напугал!) – Вы должны или поддерживать правительство всеми силами, или взять власть в свои руки. И понести ответственность перед родиной. А третьего выхода быть не может…
И ещё бы говорил, но в сильных страстях изошёл.
Да не начинает ли за окнами уже бледнеть? Петербургское весеннее небо…
А теперь, последний, – исклокотавшийся Гиммер. Да не очень ему нужно и выступать тут – но и нельзя же упустить случай. Всё это заседание было комедией: оппортунистическое большинство ИК заранее было согласно на гнусный компромисс – и вот, на глазах, они всё предали. Правда, и по теории самого Гиммера Временное правительство пока не следует свергать. Но непримиримое сердце его стучало, он даже досадовал на большевиков, что они тут говорили недостаточно резко, – уж им-то! А что мог Гиммер? Ну разве вот так: из всех докладов министров следует, что во всём разруха, – и как же тогда вы можете мечтать о войне до полной победы? Значит, вы искренно – не отказались от захватов? Вы, тайно, хотите получить свою долю? Но преступно продолжать войну – мы все погибнем от разрухи.
– И хотя от Исполнительного Комитета вы слышите другие мнения, но я выражаю мнение огромной части народных масс! Народ сказал ясно, он не хочет больше терпеть политику Милюкова, и он не доверяет такому правительству…
Он, кажется, противоречил собственной теории? Его, кажется, всё больше прибивало к ленинскому берегу? Но никто уже ничего этого не замечал, потому что разморились все бесконечно.
Заседание кончилось в половине четвёртого утра. А около трёх часов их тут всех тряхануло – пришли, взволнованные, шептать один, другой, – и все услышали: прибыла военная делегация от царскосельского гарнизона, от четырёх его стрелковых полков (!) и ещё разных других частей. Оказывается, весь царскосельский гарнизон с утра на ногах и ждёт выяснения происходящего, и наконец хочет знать, и требует объяснений!
Страшновато. Когда они начинали это заседание, и длили его – за спинами их на площади густилась толпа, сочувственная правительству, а советским не опасная. Но она – растаяла, и вот в неохранное предутреннее время – Народ стучался прикладом в их дверь. Эти – всякое могут выкинуть. Послали к их делегации кого же? – самых неутомимых и здоровых, Скобелева и Терещенко. И там они объяснили: в ноте ничего страшного не оказалось, только некоторые выражения, вызывающие сомнения, но так принято на языке дипломатических сношений. Однако правительство – не стремится к аннексиям и контрибуциям. Нет серьёзных причин тревожиться, никакой катастрофы для революции. Рвать с правительством – нет никаких оснований. Ни – говорить о смене его. Если бы положение было острое – Совет бы сам обратился к народу и войску. Но сегодня ночью здесь – никакое решение не может быть принято, потому что на то есть полновластный Совет, он примет завтра.
Делегация потопталась – и доверчиво удалилась к своему грузовику.
А корреспонденты – о, они ни один и никуда не уходили, да газеты ещё не верстались без их сведений, теперь они должны были каждого на выходе поймать и расспросить: и что он думает, и что он сам говорил на заседании, и что говорили другие? – корреспонденты тут же кинулись разрывать Скобелева и Терещенко.
И Терещенко (кое-что зная и предполагая, чего не знал и Милюков, и от чего испытывал личную заинтересованность в прочной судьбе этой ноты) ответил им уже победно:
– В принятии ноты солидарно всё Временное правительство, не один Милюков. Всякое предательство относительно союзников было бы гибелью России. И если бы последовало (но оно не последует) выражение недоверия правительству со стороны Совета – правительство сложило бы с себя полномочия.
И ещё подкинули ночную пищу журналистам: продиктовали им заявление Исполнительного Комитета. Совет рабочих и солдатских депутатов не организовывал сегодняшнего выступления войсковых частей против Временного правительства. Это – недоразумение, созданное некоторыми несоответственными личностями.
– А какими?…
– Выясняется.
66
К прошлому утру Ленин составил взвешенно-сдержанную резолюцию от имени ЦК – и дальше ждал развёртывания событий.
Все социалистические газеты вышли с ударом по ноте Милюкова. Но в Исполкоме недоумки социал-демократии и весь день ни на что не могли решиться. Так!
Заводы поднять с утра не удалось, и до средины дня не бросили работы тоже.
Но совершенно удивительно: стали подниматься полки! Гигантской важности дело! Такой политической восприимчивости от солдатских мелкобуржуазных масс – нет, невозможно было ожидать! Ленин испытал сильнейшее впечатление! Какой же успех! – гарнизон уже за нас!?
Там, на Мариинскую площадь, выходил полк за полком, а здесь, в особняке Кшесинской, Ленин метался в революционном нетерпении. Впервые в жизни дохнуло на него – народное восстание! опережающее! не нами организованное! – и вот уже бурлящее на улицах российской столицы! – уже и начало Гражданской войны!? И что решить?? какой лозунг бросить?? Перед всеми вождями всех революций, от Спартака до Коммуны, отвечал Ленин сейчас за то, чтоб не ошибиться и не проиграть.
И трезвость (а может быть, она – всего лишь мещанская премудрость?) говорила: у нас ещё нет организованных сил, Красная гвардия не готова, рабочий класс не вооружён достаточно… А взмывающее нетерпеливое революционное чутьё (абсолютное чутьё!) – рвалось в облака: восставать! Вот тут-то и ударить! В революции удаются именно внезапные удары! Может быть, в эти часы – можно свалить правительство??
И не хватает агитаторов! Послал Сафарова выступать в центре города – его перед Публичной библиотекой задержали, повели в милицию.
Да если б вот, например, сейчас уговорить броневой дивизион тоже выехать на Мариинскую площадь – да и арестовать Временное правительство, да вот и всё! А дальше – внушить нашу пролетарскую волю Совету!
Но броневой дивизион выезжать не хотел без указаний Исполкома.
А между тем – день проходил.
И поднялось – всего лишь четыре полка из двадцати.
А помойные соглашатели из Исполкома уже объявили, что собираются на вечер в Мариинский дворец сговариваться со своими капиталистическими коллегами. Слюнтяи! Блевотина!
И на этом же архипошлом фразёрстве протянули вечернее заседание Совета, так и не дав ему принять революционного решения.
Не один Ленин кипел – и все ведущие большевики. Мчались со всех сторон столицы, тут устраивали летучие конференции. И кричали:
– Добиваться, чтобы Совет вырвал власть у Временного правительства!
– Замена всего правительства!
Богдатьев примчался из ПК, заседающего непрерывно:
– На заводах идут митинги! Наша практическая директива – „долой Временное правительство!” Сами рабочие так организуются!
Слуцкий заминался: уже ли наступило такое время, чтобы свергать правительство?
Аксельрод с невозмутимой челюстью: полный переход власти к Совету.
Сталь, при общем смехе, взывала к товарищам не быть левей самого Ленина.
Ленин расхаживал, посмеивался.
Иногда надо давать стихии катиться самой.
Глаза Коллонтай сияли как звёзды:
– Владимир Ильич, восстаём!!
Она теперь занимается профсоюзной работой у прачек, готовит их на грандиозную забастовку.
Ленин ещё отшучивался:
– Александра Михайловна, во всяком случае мы и в социалистическое правительство не войдём. Мы будем критиковать их извне.
Но именно под её влиянием особенно заволновался, и голос его стал хрипл. В конце концов, даже если не удастся (скорей всего не удастся) – но проба сил! но разведка сил противника! В таких попытках массы закаляются! (А разгромят – придётся бежать отсюда?…)
А между тем – уже ночь на носу, и все спрашивают: какие инструкции агитаторам на места? Занимать ли фабрики и заводы? Выходить на улицу вооружёнными?
Да! все – по заводам и полкам! Учитесь убеждать! Учитесь агитировать! Находите сокрушительные аргументы! Поднимайте как можно больше воинских частей! Завтра всем рабочим отрядам – выходить на улицу с оружием! Объясняйте: оружие берём – для самообороны, и в случае чего – стрелять! На транспарантах писать не „долой Милюкова”, это не имеет ни малейшего смысла, самообман, а – „долой Временное правительство!” Всё правительство – капиталистов, дело в классе, а не в лицах.
Побежали! Поехали! Понеслись!
Что задумано – исполняйся немедленно!
А Ленин ещё нервнее расхаживал всю ночь, по второму этажу.
Какая внезапность размаха!
Одно дело – дать лозунг устно или написать на транспарантах: это – стихия, воля масс. Но – каково решение ЦК?
Ясно, что надо готовить на утро новую резолюцию ЦК. Более наступательную. Но и очень аккуратную. Так, чтобы, по ходу событий, наклонить её хоть туда, хоть сюда. Резолюция ЦК – это официальная позиция партии, этим не шутят.
… Мы – вовсе не грозим гражданской войной. Это – масса солдат и рабочих смещает все власти. В такой момент необходимо подчиниться воле большинства населения. А если дело дойдёт до насилия – то ответственность падёт на Временное правительство!… А чтоб узнать мнение большинства населения – немедленно устроить всенародное голосование по всем районам Петрограда – об их отношении к ноте. И – о желательности того или иного Временного правительства!
Коммуна!! Устроить такое голосование – поднимется буря – и сметёт Временное правительство! И будет – Коммуна!
… Везде выступать с пропагандой этих взглядов и стараться организовать планомерное голосование по заводам и полкам…
Не голосование, конечно, кто и как его организует, – а новая гениальная форма восстания: восстание – через голосование!
И ещё такая атакующая мысль:
… Правительство Гучкова-Милюкова потому и старается обострить положение, что знает: рабочая революция в Германии уже начинается!
Очень-очень может быть, что уже и начинается! И её азарт – разрывал ленинскую грудь!
Массам надо говорить всю правду:
… Слухами о неотвратимой разрухе Временное правительство запугивает народ, чтоб он оставил власть в его руках… Выхода нет, кроме перехода власти к революционному пролетариату!
Сказано прямо! – а и не прямо. Сказал – а не выразился.
… Политика теперешних вождей Совета – глубоко ошибочна. Попытки примирения с Временным правительством – это размножение пустых бумажек. Это – противоречит воле большинства революционных солдат!…
Решился:
… на фронте!
и:
… в Питере.
И для окончательной замазки:
… Перевыбирайте своих делегатов в Совет.
А из Петербургского комитета пригнали гонца: составили листовку, к утру отпечатаем: „Свергаем Временное правительство!”
Ну что ж, это не ЦК. Пробуйте.
Ход революции завтра сам всё покажет.
67
После несчастных смертей „тигра” Гершуни и Михаила Гоца – хотя и не было в партии эсеров поста председателя и не числилось явного формального лидера, но по всем счетам и вычетам (вычитая слишком уже старую да и юмористическую Бабушку, антрепренёра революции Марка Натансона, не вождя, и по доносу Азефа посаженного Осипа Минора), по всем аспектам получалось, что вождь партии – Виктор Чернов, а кто ж иной? Он и сам не мог бы доказать, как это с течением лет получилось, но получилось. Первый теоретик партии, первый философ, первый писатель. Правда, он не перенял прямой эстафеты от гигантов народовольчества, прямо от желябовской группы, но он ещё успел за границу к похоронам Лаврова и годами общался с промежуточными полугигантами – Семёном Раппопортом, Рубановичем, Егором Лазаревым, получил почти из первых рук свидетельства Ошаниной. Уровень поколений и не может повторяться буквально. (Что-то есть об этом у Маркса.)
Да и не повторял ли он в своей индивидуальной жизни – великой судьбы русского народа? Вырос – на Волге, стержне русского хребта. Был из неприютной семьи „бегун” – а разве наш народ не бегун? Дед его, из крепостных, решил избавить сына от мужицкой доли: отдал в уездное училище, после чего тот стал младшим помощником писаря уездного казначейства, 40 лет протирал стул и дослужился до уездного казначея, получил орден св. Владимира, с ним личное дворянство и отставного статского советника. Зато вне службы отдавал дань широкой натуре – любил принимать, угощать, преуспевал в преферансе, винте, бильярде, собирал хоры, лицедействовал в любительских спектаклях (был очень влюбчив, в увлечениях склонен к безумствам, и, видимо, передал Виктору, как и свою счастливую внешность), церкви не любил, не знал даже „Отче наш” (не много перенял и Виктор), но твёрдо знал: земля вся должна отойти к крестьянам, помещики только балуются на ней. Говорил: „я – мужик, мужиком и умру”. Так чувствовал себя и Виктор. А рано умершая дворянка-мать в глухомани зачитывалась журналами Писарева, Курочкина, имела и номера герценовского „Колокола”, – видно и это всё впиталось по наследству. Затем поэзия Некрасова и культ Народа оттеснили ложное патриотическое увлечение (стихи на взятие Плевны, Берлинский трактат как личное оскорбление, вернуть Царьград славянству). В саратовской гимназии Виктор открывал себе Добролюбова, Бокля, Михайловского, – а между тем по городу ходили легенды о социалистах и нигилистах, бродящих с кинжалами и бомбами по харчевням и базарным площадям, – подымать народ на восстание. Нашлись и в Саратове интеллигенты, передававшие молодёжи ума (Балмашёв-отец, увы запойца, а сынок, будущий террорист, сиживал у Чернова на коленях). В то время молодёжь рано начинала жить политической жизнью – и 30-летние уже считались стариками.
На юридическом факультете Московского университета довелось Чернову проучиться всего один год – и на этом его формальное образование кончилось. Зато в этот год он активно участвовал в студенческом движении (боролся с легализаторской группой Василия Маклакова, чуть постарше себя: Маклаков объективно подрывал непримиримость студенчества тем, что пытался его приспособить к существующему глухо рождённому строю). В этот год посещал Михайловского – увы, тот оказался не боевой вождь, только писатель, – но поразила Чернова его необычная мысль: „не через революцию к конституции (как все привыкли думать), а через конституцию к революции”. Экзаменов 1-го курса держать не пришлось: арестовали, 9 месяцев продержали в тюрьме, – затем отпустили в родные места по ходатайству писателя Мордовцева, изобразившего Чернова своим племянником. В Тамбове Чернов продолжал развивать народнические идеалы и продолжал много заниматься Марксом, заучивал целыми страницами: знать его лучше марксистов, знать наизусть все боевые цитаты, на которые приходится опираться в спорах. В Тамбове же он пытался революционизировать деревню: во-первых, подбирать для сельских библиотек такую легальную европейскую литературу, которая может будить к революционерству: „Спартак”, „Марсельцы”, Эркман-Шатриан и Золя, и „Бунт Стеньки Разина” Костомарова (говорят, крестьяне говорили: „это святые книги”). Во-вторых, создать тайный Крестьянский Союз, пока на Тамбовскую губернию. И съехалось 8 человек на съезд. Заметил Чернов, что Крестьянский союз правильней всего опирать на социалистически настроенную крестьянскую интеллигенцию. Вообще же он всё больше нащупывал такую мысль, будущую основу эсерства: массовое народное движение на тесном союзе крестьянства с городским пролетариатом (пролетариат – как авангард, крестьянство – основные силы), и комбинировать с народовольческим террором, чтоб он был как бы запевкой солистов,- и так массовое движение перельётся в народное восстание. С либералами сперва „идти врозь, бить вместе” самодержавие, а после победы над самодержавием повернуть фронт против либералов.
А тут – подпал под „коронационный” манифест, стал свободен от надзора. (По удачливому стечению – никогда в жизни больше не попал ни в тюрьму, ни в ссылку, ни под надзор.) И так неудержимо вдруг потянуло за границу! – погрузиться целиком в происходящую там борьбу идей и теорий! впитать в себя последние слова мировой социалистической мысли! – сколько было притягательного, многообещающего. И вот с чем можно было совместить: там, за границей, создавать и печатать литературу для революционной пропаганды в русской деревне! Сказано – сделано. Исхлопотал заграничный паспорт, заделали ему в каблук примерный устав будущего революционного крестьянского братства – и в 1899 через Петербург он поехал в Цюрих, везя с собой видение назревающей аграрной революции. Познакомился в Женеве с Плехановым – но жестокая словесная схватка, не сошлись. А на следующий год был и в Париже и знакомился с доживающими старыми народовольцами, перенимал их живую традицию. Потом снова Женева. Михаил Гоц стал лучшим и ближайшим товарищем, даже сказать „брат” – бледно для такой духовной близости. Так, между Женевой и Парижем, потекли года. (Партийных денежных средств всегда хватало, зарабатывать на жизнь не было нужды до войны 1914 года.) Бесчисленные бури на собраниях русских колоний (ещё же и такая партия – ВСПС: „всякий сам по себе”). Начал печататься и в России, в „Русском богатстве”, на философские темы, хотя ещё и сам испытывал необходимость философски довооружиться. (Был такой план: выработать некую среднюю линию между мистикой славянофилов, Достоевского – и против полного торжества марксистского материализма.) Но главная задача была – заграничная заготовка литературы для деревни, для этого создали Аграрно-Социалистическую Лигу. Средства для печатания нашлись, однако: какую именно литературу надо писать? сколько её изготовить? как переправить в Россию? и кто её будет там распространять и объяснять? Собственных отделов и агентов в России Лиге создать так и не пришлось.
Да в 1902 стал задумываться Чернов, не вернуться ли ему в Россию для живого дела? Но Гершуни раскритиковал: „От вас ждут выяснения партийных перспектив, партийной программы, стратегии, тактики. Ведь вы – ученик Михайловского.” И он – остался в Европе, заполнять бреши теории, в том числе – и теории террора. (Писать о терроре, не совершая его сам, – тяжёлая, неловкая обязанность для эмигранта.) Да Чернов и был по призванию – писатель, перо его никогда не уставало, и много было написано такого, что никогда и не печаталось. Он был и знаток поэзии, и сам немного поэт (ценители очень хвалили его переводы из Верхарна), да и сатирик (заполнял раешник своей „Революционной России”, главного эсеровского органа). Было даже мнение у товарищей, что он интересуется слишком многим, чисто по-русски расточителен в своих силах, всё соглашается взвалить на себя. Но более всего интересовала его, конечно, европеизация народничества (несколько, увы, провинциального), ввести в него западную социалистическую традицию. (Был даже опыт у него: обосновать народническую программу подбором цитат только из Маркса-Энгельса-Бебеля.) Найти теоретические обоснования для союза рабочих и крестьян. Писать инструкции по работе в деревне. А уж „устав крестьянского братства” он теперь усовершенствовал, копируя с сельскохозяйственных рабочих Сицилии.
Тем более, что Боевая Организация действовала сама собой, без ЦК. Это было время расцвета эсеровской партии, ряд громовых актов, завершённый двумя блестящими, новой динамитной техники, – разрывы фон-Плеве и Сергея Александровича, и авторитет партии стоял небывало высоко и в России и в Интернационале (получили в нём место). Осенью 1904 Чернов представлял партию на парижской конференции всех левых и левейших партий (только приезд социал-демократов сорвал Ленин), где Чернов увидел и старого знакомого Милюкова. (Двадцать лет назад к этому ещё молодому приват-доценту приходил Чернов-студент, ещё не веря в силу собственного пера, просить переработать брошюру Тан-Богораза, для народа. Милюков же когда-то и председательствовал на споре народников и марксистов и казался вполне своим, – как причудливо трансформируются знакомые фигуры на фоне десятилетий!) А годом позже, на Манифесте 17 октября (ловушка? заманивают революционеров, чтобы потом арестовать?), стало ясно, что в эмиграции не усидишь. И хотя братья Гоцы отговаривали, что члены ЦК не имеют права рисковать собою, – Чернов счёл нужным ехать, чтобы создать в Петербурге легальную эсеровскую газету. И, со своей русопятской наружностью, поехал с паспортом Арона Футера, приучая себя говорить с еврейским акцентом. (Все члены ЦК имели предусмотрительность не легализироваться в России, не жить под своими именами, в любой момент готовые нырнуть в подполье.) А на улицах Гельсингфорса уже маршировала „красная гвардия” капитана Кока, русских же полицейских властей не видно, не слышно. Революция?? Неужели революция?!?
Кроме обэсеривания газеты „Сын отечества”, тут-то и понадобилось руководство партийного теоретика. Петербургскую ситуацию Чернов оценил как крайне непрочную: правительство сильней, чем оно думает, но просто растерялось. Если мы возьмёмся его „добивать”, то оно перейдёт к мужеству отчаяния, и нам придётся плохо. Нет, нужна огромная осторожность в нападении, но усиленные организационные начинания. Главная наша задача – не оторваться от масс, и по возможности переносить движение в деревню. И он ужасался, что Петербургский Совет рабочих депутатов хочет явочным порядком ввести 8-часовой день – и тщетно отговаривал их. А в Москве пытался предотвратить стачку-восстание, и тоже тщетно. (Эсеров уже упрекали, что они стали осторожнее социал-демократов, поменялись местами.) Но нет, писал он и объяснял, мы никогда не переменим нашего звания социалистов-революционеров, никогда не примем принципиального эволюционизма, никогда не втиснем себя в прокрустово ложе легализма во что бы то ни стало, не откажемся от священного права всякого народа на революцию! Но пока даже и в деревне надо избегать сплошных захватов земли, а только допустимое и невредное подталкивание законодательной работы: например, выдворять помещичьи семьи из имений без насилия над личностью, уничтожать документы на право владения, сносить межевые столбы, объявлять землю „перешедшей к народу”. Увы-увы, ложны оказались иллюзии некоторых эсеров, что проснувшаяся мужицкая душа захвачена революционным движением и вот крестьянство целыми сёлами сразу повалит в Крестьянский Союз, – даже эсеровские лозунги не затронули наболевших струн крестьянского сердца. И войска – не переходили к восстанию. Старозаветные основы государства российского – не рухнули. И весь состав ЦК эсеров, так и не легализовавшись, уехал за границу.
А дальше – пошло ещё хуже. После всех блистательных успехов террора История повернулась к партии эсеров злою мачехой: откол максималистов, потом ужасающий урок Азефа, организационно-практический крах, не только падение позиций партии и в России, и интернациональных, – но даже ведущими эсерами овладело ощущение моральной катастрофы, вакханалия смятения: хоть всем разбежаться и всё забыть. И даже оказалось, что у вождей – и смены нет.
Эти ужасные годы после 1908 и до 1914 как-то не хочется и вспоминать. Всегда гордились активизмом своей партии – а вот: самой партии – не стало, одни вожди за границей. Приедет из Петербурга 19-летний мальчик Слоним – и больше может рассказать своим вождям интересного, чем они ему.
С началом войны Чернов кинулся изучать военную стратегию, тактику и философию войны – оказывается, он никогда ими не занимался раньше, упустил. Он, разумеется, отверг патриотизм, остался на позициях интернационалистических – и был из немногих делегатов Циммервальда.
|
The script ran 0.035 seconds.