Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 3. Растратчики. Время, вперед! [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В третий том собрания сочинений Валентина Катаева вошли: повесть «Растратчики» и хроника «Время, вперед!». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

— А что такое? — испуганно спросила она. — Придется через железнодорожный путь возить, а там маршруты ходят. Неудобно и опасно. Но я думаю — обойдемся без несчастья. — А! Она успокоилась. — Ну, слава богу, я очень рада. А у нас в заводоуправлении, представь себе, до сих пор не верят. Смеются. Говорят — технически невозможно. Я там чуть не передралась из-за вас. Корнеев подергал носом, поднял брови: — Кто, кто не верит? — Есть такие. Маргулиеса, конечно, кроют. Уверены, что он себе на этом сломает шею. Между прочим, как поживает Давид Львович? Я его тысячу лет не видела. Он все время на участке. — Давид цветет, Давид цветет, он тебе кланяется. Ну… так как же, Клавдюша? Он понизил голос. Она умоляюще посмотрела на него и показала глазами на постороннего. Военный деликатно вышел в коридор и закурил папиросу. — Ненавижу военных, — с ударением прошептала она, намекая на мужа. Он взял ее за руку. — Ну, так как же, Клавдюша? Она опять упала головой на твердый квадратный валик в голубом полинявшем чехле. — Ну, честное слово, это же дико!. Клавдюша! Выпишем девочку! И дело с концом. — Нет, нет. Ради бога. Ты с ума сошел! Как можно сюда ребенка выписывать? Пыль, грязь, бог знает какая вода… дизентерия… — Да, но живут же здесь другие дети. И ничего с ними не делается. Наоборот. Здоровяки, бутузы. Ты посмотри только на здешних детей. У Мальского ребенок, у Серошевского ребенок… Она быстро выпрямилась. Ее лицо стало злым, беспощадным, животным. — Ты не понимаешь, что такое свой ребенок! — поспешно и отрывисто сказала она. — А к нашему бригадиру Ищенко жена, например, приехала в положении. Специально сюда рожать приехала. И ничего. Никакой трагедии. В чем дело? У нее сверкнули глаза, и щеки стали твердыми и негладкими. — Крепкая, здоровая, деревенская женщина!. Как ты можешь сравнивать! И ребенок у нее будет крепкий и здоровый. А Верочка хилая, слабенькая. Разве она выдержит этот сумасшедший климат? — Ничего сумасшедшего. Обыкновенный континентальный климат. — Не говори глупостей. Ей надо не сюда, а куда-нибудь к морю. Василий Николаевич телеграфирует, что есть путевка в Анапу. Я ее должна повезти в Анапу. «Ах, вот что: Анапа!» — с горестью подумал Корнеев. Она перехватила мимолетное выражение его лица. Она его перехватила и поняла. — Наконец, я… — забормотала она. — Наконец, я сама… Посмотри, на что я стала похожа. Если я не отдохну… Ты же отлично видишь… И потом, это же дико пропустить такой исключительный случай… Я буду лежать на песке… И я скоро вернусь. Клянусь тебе чем хочешь. В середине сентября. Самое позднее в октябре… Она нежно обняла его и положила мокрую, замурзанную щеку на его грудь. Он понял, что все кончено. Он слишком хорошо ее знал. Да, она любила его. Но только его. Все остальное здесь было ей чуждо. А там Анапа, море, иллюзии какого-то небывалого, нового счастья. Феня ехала сюда в свое, в родное, в собственное. Ей было легко. Она даже не подозревала, что это может быть трудно… Нет, тут ничего не поделаешь. Он тяжело вздохнул. Ударил колокол. Он стал искать свою фуражку. Его сердце разрывалось от любви и жалости к ней и к себе. Она вытерла лицо. Они вышли в коридор. Здесь стояли у окон посторонние люди. — Ну… Она судорожно обняла его за шею и, бросая вокруг сухие, лихорадочные взгляды, плача и смеясь, бормотала: — Нет, нет. Не надо. Ей-богу, мы прощаемся, как в театре… Прямо как на сцене. Колокол ударил дважды. Они обнялись, уже не стесняясь посторонних. Он взасос целовал ее рот, полный слез, ее полные слез глаза, облитые слезами щеки, подбородок, горло, лоб, уши. Поезд тронулся. Он, как сумасшедший, бросился из вагона. Он стоял один на опустевшем пути и держал фуражку в откинутой назад руке. Ветер выдувал из открытых ворот пакгауза тучи цементной пыли. Он вспомнил, что при таком темпе цемента хватит не больше, чем на три-четыре часа работы, и побежал к пакгаузу ускорить отправку. Все же этим оправдывалась его отлучка. А она в это время рвала медные защипки окна, прижимаясь к нажженным солнцем стеклам, обливалась слезами, торопила проводника. Окно открыли. Рванул горячий сквозняк. Но сзади ничего не было видно. Только темная, длинная, плывущая пыль. А впереди, из грифельно-черной, почти лиловой степи, из-за цинковой коробки элеватора быстро возникали вихрастые очертания надвигающегося бурана. XLIV — Гляди, татарин: никогда не видал? Попугаи!. Ишь стервы — каторжники, сидят на палках, как те генералы! Попугаи действительно походили на генералов. Они сидели на шестах в своих ярких, разноцветных мундирах. Саенко был прав. Опустив вниз длинные прямые хвосты, узкие и яркие, как генеральские брюки с лампасами, выставив толстые груди, украшенные орденами и лентами, попугаи зловеще щелкали аристократическими горбатыми клювами и сонно смотрели вокруг из-под выпуклых, аристократически-замшевых век. Их чешуйчатые лапы были прикованы цепочкой к насесту и скрючены. Иногда они испускали картавые, резкие, короткие крики, будто перекусывали стальную проволоку. И впрямь — это был чванный генералитет, траурное заседание военного совета, последняя выставка военных сюртуков, лампасов, эполетов, хохолков, доломанов, шпор, черных бородок буланже. Это был захваченный в плен штаб интервентов, зарвавшихся слишком далеко в чужую, враждебную, плохо изученную страну и обреченных на гибель. Здесь желтые лампасы уральских вешателей тревожно сочетались с трехцветными республиканскими султанами и голубыми шинелями юнкеров Сен-Сира. Здесь румынские кепи и псевдовоинственные конфедератки Речи Посполитой угрюмо сожительствовали с алыми ментиками гусаров его императорского величества. Но они были обречены и прикованы. Вокруг них — куда хватал глаз — возникали, охватывая кольцом, силуэты редутов, крепостей, фортификаций, осадных орудий… Загиров смотрел на диковинных заморских птиц с покорным, бессмысленным любопытством и тупым отчаянием мальчика, проданного в рабство. Как это могло случиться? С чего началось? Он не мог этого понять и осмыслить, как человек, поскользнувшийся и упавший с горы, не может понять и осмыслить: что же такое случилось? Почему он лежит на земле лицом вверх и видит облака? И когда же случилось это и как оно случилось? Они опять играли, и Загиров проиграл Саенко полученные от него в долг десять рублей. Все было кончено. Загиров уже не плакал, не просил, ничего не говорил. Он молча ходил перед своим господином, голодный, сжигаемый страшной жаждой, опустошенный… Он смотрел ему в глаза сухо блестящими, собачьими глазами. — Будешь теперь моим холуем, — сказал Саенко. — Знаешь, что такое холуй? Загиров молчал. Он не знал, что такое холуй. Он только чувствовал, что это нечто крайне постыдное. Но он покорился. Ему уже было все равно. Саенко куражился. Он таскал Загирова за собой по разным местам. Между прочим, заходили в «Шанхайчик». Так назывался отдаленный жилищный участок, где в маленьких землянках темной и обособленной жизнью жили отбросы строительства: самогонщики, шулера, непойманные воры, перекупщики краденого, потаскухи настолько страшные, что никогда не выходили из своих ям и сидели там, в темноте, на тряпье, собирая опухшими, картофельными пальцами засаленные трешницы и пятерки. Саенко зашел в одну из этих землянок, но вернулся очень быстро. — Ни черта нету. Всю повыпивали. С-ссволочи! Одно только — в станицу ехать. Потом они пошли дальше, избегая лишних встреч и строительного участка. Они шлялись в районе рынка, возле киосков ТЭЖЭ, где за пыльными стеклами выгорали голубые коробки зубного порошка, плавилось разноцветное мыло и пылали флаконы одеколона. Они заходили в кооперативы и прохладные сараи магазинов Уралторга. Но Саенко ничего не покупал. Он только жадно приценивался. Толкался в очередях. Он был скуп и расчетлив. За большим бараком устроился единственный здесь бродячий фотограф. На стене барака висела декорация — гладко, но грубо расписанное полотно — большая завлекательная картина. Они долго стояли перед ней, очарованные. Ветер надувал ее, как парус. Парус уплывал, манил. Там было все: одновременно земля, вода и небо; дома, балюстрады, клумбы, деревья, скамьи, облака, цветы, птицы, лодки, пароходы, дирижабли, аэропланы, спасательные круги и фонари; горы, ущелья, водопады; планеты и звезды. Плоскость полотна в два квадратных метра вмещала в себя полностью всю мечту человечества о мировой гармонии, комфорте и счастье. Это была мечта, доведенная до идеальной наглядности и осязаемости. Здесь не было ничего утопического, ничего нереального, сверхъестественного. Полувоенный пароход стоял на якоре в канале ровном, как коридор. Пароход назывался «Коминтерн». На нем было шесть каменных труб. Из них валил по нефритному небу чугунный дым. На палубе стояли идеальные матросы с черными усами, в матросских шапках с лентами. В канал садилось красное солнце. Мавританский замок с полосатыми маркизами, весь увитый плющом и розами, спускался ступенями к самой воде. И над замком стояла круглая испанская луна. Летел толстый рубчатый дирижабль с надписью «Энтузиаст». Летел аэроплан невиданной конструкции, со множеством моторов, шестикрылый, как серафим, с надписью «Ударник». Малахитовые кипарисы, сплошь покрытые большими бледными цветами, уходили вдаль безукоризненным частоколом вдоль идеального канала. И над ними сияли звезды. Вокруг толстых мраморных скамеек кондитерской белизны и пышности стояли высокие лилии, подобно гипсовым вазам, и росли гипсовые урны, подобные чудовищным лилиям Сарона. Здесь было все для блаженства. Они стояли перед этой картиной, тщательно выписанном трудолюбивой кистью мастера, не пожалевшего самых ярких и лучших своих красок, но все же несколько злоупотребившего белой и черной. Она их манила, уводила в прохладный волшебный мир отдыха и удовлетворенных желаний. Саенко захотел сняться. Он долго торговался с фотографом. Наконец, они сошлись в цене. Саенко сел на стул перед холстом. Фотограф — человек в лаптях и черных пылевых очках — долго возился, придавая ему надлежащую позу. Вокруг собрались зеваки. Но когда все было уже готово, Саенко раздумал. Нет, два рубля — это слишком дорого. Он лениво встал со стула, свистнул Загирову, и они пошли дальше. Возле остановки автобуса строился цирк. Они вошли под его полотняные своды, где плотники еще обтесывали топорами свежие бревна. Они любовались попугаями и стояли перед слоном, который, согнув в колене переднюю ногу, тяжело обмахивался толстыми, морщинистыми ушами. Но волшебная картина продолжала тревожить воображение Саенко. Он опирался на тощее плечо Загирова и шептал: — Слышь, татарин, не дрейфь. Все будет. Погоди. Ну его к едреной бабушке, такое дело. Что мы им — нанятые, на самом деле? Эх, товарищок! Какие тут на Урале леса, какие трущобы! Медведи есть. Как зака-атимся… Иди тогда, посыпь соли на х…вост. Верно говорю… Слушай меня… У Загирова обмирало от этих слов и холодело в ужасе сердце. Приехал автобус. Одно только название — автобус, а на самом деле старый открытый грузовик-пятитонка, и в нем набиты скамейки. Кондукторша — простая черноносая баба, босиком, но в пылевых очках и с сумкой. Народ кинулся на подножку. Шум. Давка. — Пропустите ударников-энтузиастов! — кричал Саенко. Они втиснулись в автобус. Сидячих мест не было. Автобус поехал. Они стояли, шатаясь в толпе, как кегли. Через час они, проехав мимо километровой плотины, достигли станицы. Станица была вся в зелени. XLV Инженер без карманных часов! Он не был небрежен или рассеян. Наоборот. Маргулиес был точен, аккуратен, хорошо организован, имел прекрасную память. И все же у него никогда не было карманных часов. Они у него как-то «не держались». Неоднократно он их покупал, однако всегда терял или бил. В конце концов он привык обходиться без собственных часов. Он не чувствовал их отсутствия. Он узнавал время по множеству мельчайших признаков, рассеянных вокруг него в этом громадном движущемся мире новостройки. Время не было для него понятием отвлеченным. Время было числом оборотов барабана и шкива; подъемом ковша; концом или началом смены; прочностью бетона; свистком механизма; открывающейся дверью столовой; сосредоточенным лбом хронометражистки; тенью тепляка, перешедшей с запада на восток и уже достигшей железнодорожного полотна… Между ним и временем не было существенной разницы. Они шли, не отставая и не опережая друг друга, колено в колено, как два бегуна, как бегун и его тень, узнавая секунды по мелькающим мимо глазам и ладоням. Девушка поднялась по трапу и села на перильца против плавно тронувшегося барабана. С аккуратностью школьницы она поправила на коленях короткую юбку. Ее ноги в опустившихся носочках не доставали до пола. Она потуже затянула на затылке узел белого платочка, чтоб не слишком трепались волосы. Мелькнули желтые от загара руки. На запястье — черная ленточка часиков. Хронометражистка из постройкома. Грохнула и с шумом поползла по желобу первая порция бетона. Девушка положила на колено бумажку и сделала карандашом первую отметку. «Десять минут пятого», — подумал тотчас Маргулиес машинально. Он обошел фронт работы стороной, не желая мешать ребятам и смущать Мосю. Однако он издали, как бы вскользь, но очень тщательно осмотрел еще раз расстановку людей и расположение материалов, действие машины — все свое хорошо устроенное и налаженное хозяйство, приведенное в движение расстроенным свистком Моси. Все было на месте, все было в порядке, все действовало в сильном и свежем ритме, но продолжала смущать щебенка. Маргулиес подошел к куче. Маленький Тригер, с каменным, настойчивым лицом, слишком быстро грузил тачку Оли Трегубовой. Оля Трегубова не успела надеть спецовки. Она была в своей нарядной, раздувающейся юбке. Работая без рукавиц, она уже успела докрасна натереть ладони. Ей еще не было больно, но ладони уже немного жгло. Растопырив пальцы, она махала руками, охлаждая их. Ветер трепал вокруг разноцветных гребешков ее нестриженые, по-старомодному убранные волосы. Она то и дело проворно взглядывала вдоль рельсов, откуда мог каждую минуту появиться состав. Ее тачка еще не была полна, а уже Сметана напирал сзади, через рельсы, со своей пустой. — Давай, давай! Нажимай! Его лицо было ярко-розовым, жарким, опушенным зеленоватой пылью, как персик. — Справляетесь? — спросил Маргулиес. — Справляемся, — сказал, кряхтя, Тригер и бросил последнюю лопатку щебенки в Олину тачку. — Катись. Следующий! Он со звоном всадил лопату в кучу. Оля подхватила тачку под рукоятки, натужилась, нажала, густо покраснела и с грохотом, с лязгом покатила тяжело прыгающую тачку через рельсы. «Плохо, — подумал Маргулиес. — Такая незадача. Сюда бы еще, по крайней мере, двух надо поставить». Но помочь было нечем. — Запарились? — спросил он Сметану. — Еще запаримся; подожди, хозяин, не все сразу. Наваливай! Маргулиес взял из кучи несколько камешков и близко поднес их к очкам. Он осмотрел их внимательно со всех сторон, как в лупу. — Хорошая щебенка, черт их возьми, — сказал он шепеляво и с удовлетворением бросил камешки в кучу. — Научились, наконец. Он постоял, молча глядя, как Тригер с неумолимо упрямым лицом грузит тачку Сметаны, подумал. — Только я вам вот что посоветую, ребятишки, — сказал он, — вы особенно не нажимайте. Полегонечку. Экономьте силы. Ровнее, ровнее. Самое главное, не выдохнуться к концу. Вся сила — в конце. Тригер четко сбросил последнюю лопатку в тачку Сметаны. — Катись. Следующий! Сметана лихо хлопнул громадными брезентовыми рукавицами, похожими на ласты. Подхватил тачку. — Эх! Если б не эти сволочи… — злобно натужась, проговорил он. — Если б не эти две стервы… Тут налетел Мося. — Давид Львович! Он налетел коршуном, чертом, вихрем. — Товарищ начальник участка!. Он орал во всю глотку, до хрипа. — Честное слово! Товарищ Маргулиес! А то я буду просто-напросто всех подряд крыть матом! Вы же сами обещали не мешаться. И товарищи от центральных газет свидетели! Не срывайте мне, ради бога, ударную работу! Отойдите с фронта, не отрывайте мне ребят! А то я, честное, благородное слово, не ручаюсь! Маргулиес добродушно улыбнулся. — Ну! Ладно, ладно. Уйду. Только ты потише. Но Мося не унимался. — Одно из двух! — кричал он, ничего не слыша, кроме собственного голоса. — Или я десятник! Или я не десятник! Кто отвечает за смену? Я отвечаю за смену! Кому будет позор? Мне будет позор! На самом деле!. — И вдруг, обернувшись к Тригеру, рубя кулаком воздух: — Нажимай! Шевелись! Не срывай! Разговорчики! Темпочки, темпочки!. Грохнула и поползла вторая порция бетона. Маргулиес поправил за ушами оглобли очков и мелкой рысью обежал фронт работы. Девушка делала на бумажке вторую отметку. «Двадцать минут пятого!» — машинально отметил в уме Маргулиес. Он направился к помосту. Но Мося уже летел сломя голову наискось через настил, болтая перед собой развинченными руками, как голкипер. — Давид Львович! — гневно кричал он. — Одно из двух!. Идите обедать! Ну вас!. Маргулиес махнул рукой и повернул назад. Сзади грохнула третья порция. Сдерживая улыбку и внимательно смотря под ноги чтоб не напороться сапогом на гвоздь, он пробрался в тепляк. XLVI Дело налажено и пущено в ход. Пока — он тут лишний. Действительно, можно свободно пройтись в столовую и пообедать. Но сделать это сейчас было выше его сил. Обед не уйдет. Полчаса он постоит здесь. Через полчаса кое-что выяснится. Тогда уже можно будет спокойно поесть. Между прочим, поесть бы не мешало. Он присел на край опалубки. Он устроился так, чтобы не мешать кладке, но вместе с тем и видеть сквозь разобранную стенку тепляка работу бригады. Здесь был громадный сумрак, прохваченный сложной системой ветров и сквозняков. Он снял кепку и провел ладонью по высокой, пышной, гофрированной шевелюре. Мимо него справа налево ребята катили гуськом тяжелые, до краев полные стерлинги. Мокро грохотал бетон, сваливаемый в открытый трап опалубки. Слева направо стерлинги возвращались пустые и легкие, как детские коляски, на легких высоких колесах со множеством тонких спиц. Под колесами хрустела грязь. Встречное движение колес и людей то и дело закрывало узкий квадрат разобранной стены. Оно закрывало его мелким, моросящим мельканьем, сквозь которое так же мелко мелькала и моросила облитая тусклым солнцем площадка настила, испещренная быстро движущимися тенями работающей бригады. Время мелькало и моросило секундами, и Маргулиесу не нужно было видеть работу во всех ее подробностях для того, чтобы знать, в каком положении она находится. Он определял все ее фазы по множеству мельчайших звуков, четко долетавших снаружи. Звонкий стук лопаты. Топот лаптей по настилу. Извилистый визг колеса. Лязг ковша. Шум воды. Прыгающий грохот тачки через рельсы. Звук опрокидывающегося барабана и вываливаемого, сползающего бетона. Голос. Крик. Слово. Это все говорило ему о времени и ритме. Он прислушался к звукам, он считал их, как пульс. Пульс был ровный, несколько убыстряющийся, свежий, хорошего наполнения. Полузакрыв глаза и склонив голову, он прислушивался к звукам. Он упивался ими. Они баюкали его, усыпляли. Но это не был сон. Это была острая, напряженная полудремота, готовая каждый миг прерваться и перейти в деятельное бодрствование. Время шло, и он шел вместе со временем, колено в колено. Они шли, он и время, как два бегуна, как бегун и его тень, распознавая секунды по мелькающим и моросящим снаружи звукам. Главный звук — был звук опрокидывающегося барабана. Этот звук обозначал — замес. Он повторялся все чаще и чаще. Маргулиес отметил его бессознательно двадцать пять раз. Появился Корнеев. — Давид, а? Как тебе нравится? Ищенко двадцать пять замесов в тридцать одну минуту! Ну-ну! Значит, в час — приблизительно пятьдесят. В смену — четыреста. Если же учесть возможные остановки и потерю ритма — никак не меньше трехсот пятидесяти. Это превышало самые смелые расчеты. Обедать? Нет, только не сейчас. Еще полчаса. Если за полчаса темп не упадет — тогда можно спокойно поесть. — Хорошо. Корнеев постоял и исчез. «Тридцать восемь минут пятого», — отметил в уме Маргулиес. Он продолжал сидеть, не меняя позы, и прислушивался к звукам работы. Они все учащались и учащались. Время приближалось к шести. Маргулиес выкарабкался из тепляка и стороной, осторожно, обошел площадку. По настилу, неистово сверкая глазами, носился Мося. Площадка была окружена любопытными. Маргулиес присел в отдалении на столбик. Он сидел, опустив руки между колен, и потирал ладони. Он не мог отвести глаз от движущихся тачек. — А! Хозяин! Еще раз бувайте здоровы. Добрый вечер. Маргулиес не слышал, Фома Егорович, добродушно улыбаясь в свои полтавские, кукурузные усы, приветливо сияя твердыми четырехгранными американскими глазами, подошел сзади и положил ему на плечо крепкую руку. — Сидит и смотрит! Ничего вокруг не видит и не слышит! Знаете, товарищ Маргулиес, что я вам расскажу, — так точно сидел наш американский волшебник Томас Альва Эдисон, когда они, с учениками, сконструировали электрическую лампочку сильного накаливанья с металлическим волоском в середине. Лампочка горела, а они сидели вокруг и смотрели, как она горит. Она горела, а они не могли пойти заснуть. Они должны были видеть продолжительность. Они сидели шестьдесят два часа перед столом в лаборатории. Маргулиес еле заметно усмехнулся. — Вы поэт, Фома Егорович. — Нет. Я американский инженер — ни больше ни меньше. Лампочка горела, а они сидели в лаборатории, как привязанные к столу. Я вам это говорю. Это — история. Вы, товарищ Маргулиес, как тот наш маленький Эдисон. Томас Альва Эдисон! Как это будет выходить по-вашему, по-русскому? Фома Алексеевич Эдисон. Вы — Фома Алексеевич Эдисон. Он весело расхохотался. — Как вам нравится? — сказал Маргулиес, показывая глазами на новый настил перед машиной. — Совсем другая музыка, правда? — Очень интересно, — сказал Фома Егорович. — Прямо замечательно. Маргулиес самодовольно погладил колени. Он отлично понимал, что американец сразу и по достоинству оценил их нововведение. — Однако, Фома Алексеевич Эдисон-Маргулиес, пора и честь знать. Довольно смотреть на свою лампочку. Пойдем обедать, а то столовую закроют. Хорошо покушать никогда не мешает. А ваша лампочка не потухнет без вас. Она хорошо горит, ваша лампочка. Лампочка Ильича. Можете мне поверить. Вы ее хорошо зажгли. Очень хорошо. Я уже вижу. — Пожалуй… Минут на двадцать… — Пойдем, пойдем, там видно будет, на двадцать или на сколько. Кушать надо хорошо. Торопиться вредно, когда кушаешь. Маргулиес медлил. Не на кого оставить участок. Корнеев исчез. Он нерешительно озирался по сторонам. — Идите шамать, Давид Львович! Обойдется без вас! — закричал ликующим голосом Мося, пробегая мимо, и вдруг хрипло заорал, бросая на американца молниеносные взгляды: — Нажми, нажми, нажми! Темпочки, темпочки! Разговорчики! Фома Егорович и Маргулиес быстро пошли в столовую. Американец вытащил из кармана свернутые в трубку иллюстрированные американские журналы. — Получил сегодня по почте из Штатов. Будем за обедом читать. Замечательный журнал. Его основал еще сам Вениамин Франклин. Сто пятьдесят лет выходит аккуратно каждую неделю, не так, как советские журналы. Посмотрите, какая реклама. Все, что вам угодно. Все американские фирмы. Мы будем рассматривать. Они дошли до переезда. Через переезд, широко и грубо шагая, шел Налбандов. Он стучал по рельсам палкой. Они поздоровались. Налбандов вскинул голову и, твердо прищурясь, посмотрел в сторону, как бы прицеливаясь. — Ваш участок? — Мой. — Одну минуточку, мистер Биксби… Налбандов и Маргулиес отошли в сторону. Ветер дул короткими горячими порывами. Солнца не было. Небо двигалось низко и тяжело, полное густых грифельных туч. XLVII Маргулиес слышал горячий запах черного пальто Налбандова. Запах кожи и ваксы. Но казалось, что это пахнут его борода и лоб. — Что у вас тут происходит, Давид Львович? — спросил Налбандов небрежно. — Видите ли… — начал Маргулиес. Налбандов его перебил: — Виноват. Быть может, мы пройдем к вам в контору? — Пожалуйста. Фома Егорович! — крикнул Маргулиес. — Вы пока идите в столовую. Идите, идите. Захватите мне там что-нибудь. Я через десять минут. Маргулиес пропустил вперед Налбандова как старшего и дежурного по строительству. Они пошли к конторе. В пять часов Налбандов вступил в дежурство по строительству. До пяти — он возил американцев. Он наслаждался их культурным обществом. Он отдыхал. Мистер Рай Руп обнаружил выдающуюся эрудицию в области русской истории. С ним было чрезвычайно приятно беседовать — обмениваться короткими, острыми замечаниями. Они сделали километров сто. Мистер Рай Руп безошибочно отнес маленькую деревянную почерневшую от времени церковку в одной из отдаленных казачьих станиц к началу восемнадцатого века. Тонко и добродушно улыбаясь, он высказал предположение, что в этой маленькой древней еловой церкви, которая так и просится на сцену Художественного театра Станиславского, в этой самой изящной часовне с зелеными подушками мха на черной тесовой крыше, быть может, некогда венчался легендарный русский революционный герой, яицкий казак Емельян Пугачев. Он заметил, что этот дикий степной пейзаж как будто бы перенесен сюда прямо со страниц «Капитанской дочки», очаровательной повести Александра Пушкина; только не хватает снега, зимы, бурана и тройки. Он заметил, что некоторые поэмы Пушкина имеют нечто родственное новеллам Эдгара По. Это, конечно, несколько парадоксально, но вполне объяснимо. Он делал тонкий комплимент Налбандову. В свое время Эдгар По, будучи еще юношей, посетил на корабле Петербург. Говорят, что в одном из кабачков он встретился с Пушкиным. Они беседовали всю ночь за бутылкой вина. И великий американский поэт подарил великому русскому поэту сюжет для его прелестной поэмы «Медный всадник». Налбандов пообедал вместе с ними в американской столовой. В пять часов он не без сожаления простился с американцами. Серошевский еще не возвращался. Его кабинет был закрыт. Досадно. Нужно же наконец с ним поговорить вплотную. Высказаться до конца. По серым от пыли лестницам заводоуправления бежали вниз сотрудники. Рабочий день кончился. Запирали комнаты. Уборщицы в халатах мели красные ксилолитовые полы. В пустом чертежном бюро, под зелеными висячими лампами, сиротливо и пусто стояли хромоногие чертежные столы с досками, аккуратно закрытыми выгоревшими газетами. После автомобиля, после вольного, целебного воздуха, открытой степи, после общества тонких и культурных людей весь этот скучный мир советского учреждения показался Налбандову, отвратительным. Стены, захватанные грязными пальцами, обитые углы коридоров. Выбитые стекла. Вывороченные из рам крючки. Бумажки. Аляповатые стенные газеты — саженные рулоны обойной бумаги — с полуграмотными заметками и крикливыми, настойчивыми, требовательными лозунгами, с этой постоянной претензией на техническое превосходство над Европой и Америкой… Он мешковато и брезгливо шел по коридорам и лестницам, стуча палкой по ступенькам, перилам и стенам. Между прочим, перила железные, а деревянные поручни так и не удосужились привинтить. Ободранный, жалкий вид. Американцы! Типичное русское, исконное, неистребимое разгильдяйство! Выстроили в степи пятиэтажное кирпично-стеклянное здание по последнему слову европейской техники, убухали миллион, а следить за ним не умеют. За три месяца привели в черт знает какой вид! Разве можно здесь строить такие здания? Пыль, бураны, смерчи, сквозняки. Стоило огород городить для того, чтобы в результате посредине какой-то, черт ее знает какой, дичайшей уральской степи, на пересечении четырех воюющих между собою ветров, в невозможнейших, совершенно экзотических условиях — организовать это серое, скучное, бездарное советское учреждение! — Азия, черт бы ее совсем побрал! — бормотал Налбандов. — Мировые рекорды! Демагогия! Встречались люди. Здоровались. Пробежал мимо толстяк в расстегнутой украинской рубашке с газетами под мышкой. — Георгию Николаевичу! Где пропадать изволили? Американцев катали? А у нас тут что делается! Прямо черт-те что! Маргулиес на шестом участке такие номера показывает на бетономешалке Егера… Налбандов молча прошел мимо. — Не строительство, а какая-то французская борьба! — крикнул ему вслед толстяк и захохотал. Налбандов жестко усмехнулся в бороду. На площадке третьего этажа стояла группа инженеров. Один из них, молодой, рыжий, сильно веснушчатый, с длинной красной шеей, в расстегнутом френче поверх сетчатого тельника, крикнул радостно: — Налбандов, на шестом-то участке, слыхал? Маргулиес, а? Харькову втыкает! Считай, что кавалер Красного Знамени! — Слыхал, слыхал… Налбандов, не оборачиваясь, быстро поднялся на четвертый этаж. Швыряя палкой двери, он прошел в кабинет дежурного по строительству. Это была большая, скучная, пустынная комната. Он, не снимая пальто и фуражки, сел к столу и положил папку на бумагу. Пусть ломает голову. Плевать. Посмотрим. В огромном квадратном клетчатом окне шли томные, зловещие тучи грифельного оттенка. Двигалась стена желтоватой, как бы пригоревшей пыли. Открытая форточка дрожала и дергалась на крючке. Из нее сыпало черной крупчатой пылью. Налбандов подошел к окну. Плечистые столбы косо брели против ветра, в облаках пыли. Дымились крыши, дороги, тропинки, окопы, горы. Тускло блестело под красными стенами отеля битое оконное стекло и черепки тарелок. В углах и закутах кружились хороводы бумажек. Вдалеке, за длинным тепляком Коксохима, двигались против пыли четыре громадных трубы новых скрубберов. Утром их было всего три. Налбандов пожал плечами. — В день по скрубберу. Воображаю. Он заложил руки за спину и отвернулся от окна. На дубовом шведском бюро стояла рыночная, зеленоватого стекла, шестигранная чернильница с рубчатой крышкой с шишечкой. В масштабе комнаты она занимала столько же места, сколько в масштабе площадки строительства — домна № 1, выведенная уже до восьмого яруса. Брызнул телефон. — Алло! Дежурный по строительству. С бесцеремонной грубостью и уверенностью старого хирурга Налбандов принимал донесения и отдавал приказы. Его решения и мероприятия были в такой же мере быстры, как и традиционны. Они обнаруживали в нем блестящего инженера-администратора академической закваски. Его быстрота и решительность были основаны на точном и безукоризненном знании законов, в святости и неизменности которых он не сомневался сам и не позволял сомневаться другим. Сегодня он был резче и беспощаднее обыкновенного. Он был раздражен и не мог успокоиться. Слишком смело и неуважительно ревизовали на шестом участке законы. Слишком грубо вторгались в область механики. Слишком нагло подвергали сомнению утверждения иностранных авторитетов и колебали традиции. Чернильница есть чернильница, и домна есть домна. Ничего больше. Но сегодня вещи в глазах Налбандова начинали терять свои места и масштабы. Продолжая заниматься делами, он поймал себя на том, что чернильница перед ним вдруг выросла до размеров домны, а домну он готов был снять с участка, поставить на письменный стол и обмакнуть в нее перо. Было около шести часов. Что делается на участке Маргулиеса? Он решил не вмешиваться и дать Маргулиесу сломать себе голову. Но он не мог преодолеть искушения. Кроме того, он все же был дежурный по строительству и замещал Серошевского. Он сошел вниз и тронул палкой шофера, заснувшего на земле возле машины. XLVIII — Что у вас тут происходит? Налбандов крепко положил руки на голову своей громадной оранжевой палки. Он боком сидел на низеньком табурете перед столом Маргулиеса. Полы его черного кожаного пальто лежали на дощатом некрашеном полу барака. Маргулиес видел в профиль его узкую смоляную бороду и твердый нос с насечкой. Налбандов, прнщурясь, смотрел не то в окно, не то в угол. Во всяком случае — несколько мимо Маргулиеса. Он коротко и небрежно мотнул головой, заметил вскользь: — Я дежурю по строительству. Он как бы заключил это беглое замечание в скобки, с тем чтобы уже больше к нему не возвращаться и точно установить отношения. Маргулиес положил локти на шаткий фанерный стол, покрытый выгоревшими голубыми листами старых чертежей. — К вашим услугам, Георгий Николаевич. — Что у вас происходит? В углу этой маленькой комнаты, более похожей на кабину купальни, чем на кабинет начальника участка, на табурете стояла жестяная тарелка с объедками. Нечто среднее между кривой бараньей косточкой и коркой черного хлеба. Маргулиес снял очки и близоруко всматривался, стараясь определить, что же это такое в конце концов: косточка или корка? Налбандов брезгливо покосился на него. — Нуте-с? Маргулиес надел очки и механически вынул из бокового кармана желтый виртуозно очинённый карандаш. Он положил его на ладонь и легонько подкидывал, любуясь зеркальными гранями. — Что вас, собственно, интересует? — шепеляво и несколько робко спросил он, не глядя на Налбандова. — Положение на участке. Вообще. Налбандов нажал на слово «вообще» и опять небрежно устремил взгляд в пространство между Маргулиесом и окном, в котором страницами перелистываемой книги мелькали свет и тень идущего состава. Свет и тень мелькали справа налево. Состав шел слева направо. На дощатой стене за Маргулиесом мигали графики, диаграммы, печатные плакаты в красках: санитарная инструкция первой помощи при ранении; спасение утопающего; как надо обращаться с газами; разноцветные баллоны: кислород — синий, ацетилен — белый, водород — красный; литографированный портрет Карла Маркса. Борода у Маркса была желтовато-белая, усы — с чернотой; элегантный сюртук, в длинном вырезе которого узко белела крахмальная сорочка; и еще висело на ленте что-то круглое. «Монокль, что ли?» — подумал, слегка пожимая плечами, Налбандов. — Вообще… — сказал Маргулиес и сосредоточенно подоил себя за нос. — Вообще картина на сегодняшний день по Коксохимкомбинату такая… — Нуте-с… Нуте-с… Маргулиес сосредоточенно свел глаза. — По кладке мы имеем по восьмой батарее восемьдесят и семь десятых процента задания, по седьмой батарее шестьдесят и девять десятых. Земляные работы по фундаменту силосов — приблизительно сто двадцать процентов задания, по эстакаде… — Это я знаю, — отрезал Налбандов. — Дальше. Бетонная кладка? — По бетонной кладке мы имеем такую картину: башмак закончен, плита под шестую батарею закончена; в шестнадцать восемь начали лить пятую. «Кажется, монокль, — подумал Налбандов. — Не может быть». Он резко повернулся на табуретке. — Виноват. Начали лить в шестнадцать восемнадцать. Сейчас у нас… Налбандов, не торопясь, расстегнул пальто, открыл его, как литую дверь несгораемого шкафа, и вынул золотые часы. — Сейчас у нас восемнадцать пятьдесят две. «Закроют столовую», — подумал Маргулиес. Налбандов щелкнул крышкой и спрятал часы. — Сколько перемесов? — спросил он преувеличенно небрежно. Маргулиес склонился над столом и осторожно коснулся бумаги кончиком карандаша, острым и длинным, как иголка. — Точно не могу вам сказать, но приблизительно сто тридцать — сто пятьдесят. — Так-с. Пятьдесят перемесов в час. Гм! Он саркастически крякнул и, не в силах больше владеть собой, вскочил с табуретки и подошел к портрету Маркса. Он стал его вплотную рассматривать. «Действительно, монокль. Курьезно». Он заложил руки за спину и повернулся к Маргулиесу. — Интересно. — Да, это очень интересно, — сказал Маргулиес просто. — Вы находите? Налбандов снова сел к столу. Маргулиес встал и прошелся по комнате. Проходя мимо тарелки, он низко нагнулся. Нет, это не косточка, а корка. И кроме того — немного сухой каши. Он опять сел на свое место. Налбандов нашел на столе искусанный химический карандаш и брезгливо положил его на ладонь. Теперь они сидели друг против друга, взвешивая над столом на ладонях карандаши, словно желая точнейшим образом определить их вес. — Надеюсь, мне вам не надо напоминать, — негромко и слишком спокойно сказал Налбандов, — что меньше двух минут на каждый перемес не полагается. Это азбучная истина. Вы можете ее найти в любом учебнике. Он нажал на слово «учебник». — Между тем вы позволяете у себя на участке делать один перемес в одну и две десятых минуты. — Для нас сведения, заимствованные из любого учебника, не обязательны. Учебники выходят каждый год в исправленном и дополненном виде. Маргулиес сказал это тихо, шепеляво, почти шепотом. Он, видимо, сосредоточил все свое внимание на карандаше. — Это все прекрасно, в данном году рекомендуется руководствоваться учебными пособиями данного года. Не так ли? — Почему же нам не воспользоваться поправками будущего года, если мы открываем их в настоящем? — Ах, вы хотите опередить время? — Мы хотим выполнить промфинплан. — Не вовремя! — Идти вперед всегда вовремя. — Впрочем, мы, кажется, перешли в область философии. Вернемся назад. Вы, кажется, ведете работы на бетономешалке Егера? — Да. — Надеюсь, вам известно, что в паспорте этой машины черным по белому напечатано, что время одного перемеса не может быть меньше одной и пяти десятых минуты. — Известно. — И все же вы берете на себя смелость, так сказать, взять под сомнение компетенцию составителей этого паспорта? Официального паспорта мировой фирмы? — Официальный паспорт пишут такие же самые люди, как мы с вами, грешные. Маргулиес сказал это и чуть заметно улыбнулся, сообразив, что он повторяет давешнюю фразу Фомы Егоровича. Налбандов нахмурился и покраснел. — Мне кажется, что ваши шутки несколько неуместны, — сказал он громко. — Впрочем, каждый забавляется, как может и… и как его учили… Но, пожалуйста, избавьте меня от них. Я достаточно технически грамотен. Я нахожу ваше обращение с дорогим импортным оборудованием по меньшей мере… рискованным. Мне бы, извиняюсь, не хотелось употреблять другого прилагательного, хотя оно сейчас чрезвычайно в моде. У Маргулиеса слегка дрогнули губы. Он побледнел: — Вы имеете в виду… — Я говорю, что при такой эксплуатации машина амортизируется слишком быстро. — Лет в пять, в шесть. — В то время как по официальному паспорту при нормальных условиях она должна работать от десяти до двенадцати лет. Вы совершаете насилие над механизмом. — Это не существенно — пять или десять лет. При нормальных, как вы выражаетесь, условиях такой комбинат, который ставим мы здесь, должен строиться восемь лет, и тем не менее вам отлично известно, что мы построим его в три года. — Демагогию вы можете оставить при себе. Я констатирую, что вы способствуете слишком быстрой амортизации импортного оборудования, которое стоит валюты, а доллары у нас на земле не валяются. — К тому времени, когда машина амортизируется, нам доллары уже не будут нужны. — Вы в этом уверены? — Мы будем строить собственные бетономешалки. Но должен вам сказать, что особенного насилия над механизмом мы все-таки не совершаем. — Но ваша варварская быстрота работы! — Она складывается из нескольких элементов, не имеющих прямого отношения непосредственно к эксплуатации машины. — Вот как! — насмешливо воскликнул Налбандов. — Это любопытно. Поделитесь, если это не секрет. Маргулиес сдержанно провел по бумаге острием карандаша тонкую прямую черту. — Она складывается из рационализации процесса подвоза инертных материалов — раз, из правильной расстановки людей — два, и, наконец, из… Ему очень трудно было произнести это слово, но все же он его произнес без паузы: — …и, наконец, из энтузиазма бригады. Он произнес это слишком патетическое и газетное слово «энтузиазм» с такой серьезной и деловой простотой, как если бы он говорил об улучшении питания или о переводе на сдельщину. Произнеся это слово, он покраснел до корней волос. Ему было очень трудно произносить его перед человеком, который наверное истолкует его, Маргулиеса, в дурную сторону. И все же он это слово произнес потому, что, отчитываясь перед дежурным по строительству (оставив в стороне, что этот дежурный был Налбандов), он счел себя обязанным точно высказать все свои соображения по техническому вопросу. Понятие энтузиазма входило одним из элементов в понятие техники. Налбандов взял бородку в кулак и ядовито прищурился мимо Маргулиеса. — Энтузиазм — быть может, что и очень красиво, но мало научно, — сказал он небрежно. — Между прочим, говоря о рационализации, как вы выражаетесь, процесса подвоза инертных материалов, вы, вероятно, имеете в виду этот самый ваш сплошной деревянный настил перед механизмом. Между прочим, я его видел. Должен вам сказать, что я считаю совершенно недопустимым тратить такое сумасшедшее количество дефицитного леса на подобные эксперименты сомнительного свойства. Вы еще паркетный пол сделайте: может быть, вашим энтузиастам будет работать легче. И пианино поставьте. Как в танцклассе. — Если музыка, — сказал спокойно Маргулиес, — облегчит нам работу и поможет выполнить в срок промфинплан, мы поставим пианино. Налбандов злобно фыркнул: — Вот-вот. Это самое я и говорю. Не строительство, а французская борьба. Он откинулся назад и оскорбительно громко захохотал. «Ах, вот оно откуда», — подумал Маргулиес. — Мы использовали лес, оставшийся от опалубки, — сказал он. — Еще бы! Еще бы! XLIX Налбандов продолжал злобно и демонстративно смеяться: — Хорош хозрасчет! Хороша экономия! Так нам ваши рекорды в копеечку вскочат, товарищ Маргулиес. Маргулиес пожал плечами. Они говорили на разных языках. — Позвольте, — сказал он. Но в этот миг дверь распахнулась и вбежал Мося. — Давид Львович! Его лицо было сверкающим и возбужденным. — Сто пятьдесят четыре замеса за три часа, пусть мне не видеть отца и мать! — закричал он с порога. Но заметил Налбандова и осекся: — Я извиняюсь. Он подошел к Маргулиесу и близко наклонился к нему. По его темному, воспламененному лицу тек пот, собирался на подбородке и капал грязными каплями на пол. — Давид Львович, — тяжело дыша, сказал Мося, обдавая Маргулиеса жаром. — Давид Львович, цемента больше, как на полчаса, при таких темпочках не хватит. Он сделал круглые глаза и воровато глянул на Налбандова. — Вот, пожалуйста! — сказал Налбандов злорадно. — Прошу убедиться. Маргулиес нахмурился, махнул рукой. — Иди, Мося, иди. Я — сейчас. Ты видишь — мы заняты. — Я, конечно, очень извиняюсь. Мося на цыпочках выбрался из комнаты, но в дверях остановился, глядя на Маргулиеса расширенными, взволнованными глазами. Он показал ладонью на горло: зарез! — и нахлобучил кепку на уши. — Иди, иди! Мося согнулся и исчез. — Прошу убедиться, — сказал Налбандов. — У вас уже не хватает материалов. То, что вам должно хватить на смену, вы разбазариваете в три часа. Он нажал на слово «разбазариваете». — Мы не разбазариваем, — с ударением заметил Маргулиес, — а льем плиту. Он был взбешен, но отлично владел собой. Выдержка и дисциплина не позволяли ему повысить голос. Он решительно встал и обдернул на себе слишком просторный синий пиджак в желтоватых пятнах. — Извините, мне надо идти. — Добывать цемент? — Да. — Вы нарушаете план суточного снабжения и дезорганизуете транспорт. — На всякий план есть другой план, встречный. Налбандов встал. — Потом вам понадобится сверх плана щебенка, потом сверх плана песок, потом сверх плана еще черт его знает что. Вы потребуете сумасшедшей работы песчаного и каменного карьера, камнедробилок и так далее, и так далее. — Мы потребуем известного повышения производительности карьеров и камнедробилок. — Ах, у вас претензия влиять на поднятие темпов на всем строительстве! Простите, не знал, не знал. — У нас претензия выполнить и перевыполнить промфинплан. — Вам не дает покою харьковский рекорд. Вы все тут сошли сегодня с ума. Это обыкновеннейшее честолюбие, жажда славы. — А что ж? Если честолюбие и жажда славы способствуют успеху строительства — я не против… я не против фактов честолюбия на своем участке… Маргулиес тревожно посмотрел в окно. Пейзаж тускнел и как бы удалялся из глаз. В комнате быстро меркло. — Что вас еще интересует, Георгий Николаевич? Раздражение Налбандова достигло высшей степени. Однако оно не перешло предела. Налбандов испытывал сильнейшее искушение ударить Маргулиеса самым сильным, самым неотразимым доводом. Но он овладел собой. Он держал этот довод в запасе. Настанет время — и он произнесет слово, которое уничтожит Маргулиеса. Это слово было — «качество». Занятый количеством, Маргулиес явно упустил из виду качество. Так пусть же он разобьет себе голову. Нет, он не произнесет этого слова, хотя бы потом понадобилось ломать всю плиту и лить сначала. Пусть! Но зато Маргулиес будет уничтожен. Он не обязан быть нянькой Маргулиеса. Маргулиес сам ответит за свою техническую неграмотность и честолюбие. И ответит жестоко. — Вас больше ничего не интересует, Георгий Николаевич? Маргулиес уже стоял у двери, вежливо ожидая конца разговора. Он ждал последнего возражения Налбандова: качество. Но на этот счет у него в кармане лежала статья, переданная ему из Москвы по телефону Катей. Со стороны качества все было в порядке. Нажимая на количество, он пока еще держался на уровне необходимого качества. Тут он твердо опирался на свой опыт, на опыт американских подрядчиков и на нормы, только что выработанные в Москве группой инженеров государственного Института сооружений. Но Налбандов не коснулся этого вопроса.

The script ran 0.006 seconds.