Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В шестой том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две последние части тетралогии «Волны Черного моря»: «Зимний ветер» и «Катакомбы». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Сквозь пролом стены они вышли прямо к Усатовым хуторам. Покорно следуя за Святославом, они обошли молчаливые дворы хуторов, окруженные глухими высокими ракушечными заборами с плотно запертыми воротами. Почти на всех воротах висели замки. Видимо, население хуторов бежало или где-нибудь пряталось. Обошли безмолвную сельскую церковь, заросшую до самой паперти будяками и репейником, и очутились на кладбище, среди старых каменных плит, покрытых мхом и улитками, и грубо вытесанных из ракушечника, почерневших крестов, ноздреватых, как черствый житный хлеб. Здесь Святослав велел дожидаться, а сам пошел дальше. Выйдя на туманный выгон, он спустился в каменистую балочку и скрылся из глаз в зарослях репейника, откуда с шумом как бы вывалилась и низко покатилась по воздуху стая чижей. Едва Святослав приблизился по дну балочки ко входу в катакомбы, как его окликнули. Он поднял голову и в зарослях дерезы, густой сеткой повисшей над щелью, увидел винтовку и карий глаз, лукаво блеснувший за прицельной рамкой. Это был комендант лагеря, некто Леня Цимбал, высланный на поверхность, чтобы встретить Святослава и наблюдать за местностью, где с минуты на минуту могли появиться немцы и румыны. — Слава богу! — сказал Леня. — Что слышно в городе? — Я в самом городе не был. Только на Пересыпи. — А что на Пересыпи? Святослав махнул рукой. — Понятно, — сказал Леня Цимбал. — На разведку не наткнулся? — Как же! Только что. Они уже по эту сторону Хаджибеевского лимана. — Что ты говоришь! — воскликнул Леня, и сразу же его лицо стало серьезным, напряженным. — И много? — Человек шесть. — Так… Не желая больше задерживаться и не сообщив Лене, что он привел с собой Матрену Терентьевну, Валентину и еще одного хлопчика, которых оставил в укрытии на кладбище, Святослав поспешно пролез в щель и очутился в ближней пещере. С тех пор как он вышел наверх, здесь многое переменилось. Сейчас в пещере оставались только наиболее крупные вещи: несколько больших фанерных ящиков и железная бочка с газолином. Все остальное, очевидно, было уже вынесено по подземным ходам в глубину катакомб — туда, где, по плану, и должна была находиться главная квартира отряда. В глубине тесного и очень темного подземного хода светился маленький желтый огонек. Святослав вошел в этот ход и, согнувшись, чтобы не стукнуться головой о низкий земляной свод, пошел на согнутых ногах по направлению к огоньку. Неподвижный, застоявшийся воздух был сыр и душен. Подземная, непроницаемая тьма так плотно окружала Святослава, так наваливалась на него со всех сторон, что казалось — об нее можно каждую минуту удариться скулой, как о глыбу угля. Огонек впереди представлялся маленькой дырочкой, высверленной в этой черной глыбе. Святослав посветил себе электрическим фонариком, но даже этот обычно яркий свет показался здесь совсем слабым, рассеянным. Круг, как бы составленный из концентрических световых колец, скользнул по серым земляным сводам, покрытым слоем мертвенной подземной пыли. Под ногами была та же мертвенная пыль, и на ней виднелись перепутавшиеся следы ног. По этим следам Святослав понял, что идет именно туда, куда нужно. Подземный ход стал суживаться. Наконец он сузился настолько, что пришлось опуститься на четвереньки и ползти. Святослав пополз. А впереди, все так же далеко, продолжал светиться огонек, от которого, как от маленького светящегося паучка, во все стороны расстилались золотистые нити тоненькой, слабой паутины. Через несколько метров подземный ход стал опять расширяться. Святослав встал на ноги и пошел. Сначала он шел, сильно наклонившись вперед, на согнутых ногах. Но потом ход настолько увеличился, что можно было идти, уже не нагибая головы, во весь рост. Постепенно подземный ход стал превращаться во что-то вроде штрека с довольно высоким сводом, но только без креплений. Стены и потолок здесь уже были не земляные, а каменные, ракушечные, но также густо покрытые мертвенной подземной пылью. Маленький огонек казался все так же недосягаемо далеко впереди. И вдруг совершенно неожиданно он очутился перед самым носом. Это была керосиновая коптилка, наскоро сделанная из флакончика «ТЭЖЭ» с воткнутой в него трубочкой и фитильком, скрученным из ваты. Коптящее пламя горело совершенно неподвижно и заколебалось лишь тогда, когда Святослав подошел к нему вплотную. Светильник стоял на большом ракушечном бруске, прислоненном к стене. Святослав сразу понял, что это своего рода маяк, специально поставленный здесь, чтобы показывать путь подземному путешественнику. Он не ошибся. На пыльной стене, хорошо освещенной коптилкой, он заметил выскобленную стрелку, показывающую направление. Он пошел по этому направлению дальше, не сворачивая в боковые ходы, время от времени попадавшиеся на его пути. Впрочем, поперек этих ходов на земле были нацарапаны поперечные черточки, очевидно предостерегавшие, что туда идти не надо. Штрек стал суживаться и суживался до тех пор, пока снова не превратился в кротовый ход, по которому опять пришлось двигаться ползком. Скоро Святослав очутился в полной тьме. Но только что он собрался посветить электрическим фонариком, как впереди показался новый огонек, и Святослав понял, что это следующий маяк. Подземный ход сузился еще. Святослав лег на живот и стал ползти по-пластунски, то и дело задевая плечами стены и чувствуя, как пыль сыплется на голову, на шею и за воротник. Видя все время впереди золотой червячок огонька, Святослав терпеливо прополз метров десять. Он понимал, что ход скоро начнет расширяться. И действительно, скоро ход расширился. Уже можно было идти на согнутых ногах. Несмотря на то что под землей было довольно холодно, Святослав чувствовал тягостную духоту. Он обливался потом. Мозг устал от подземной тьмы. А впереди все так же слабо, неподвижно горел огонек, казавшийся неизмеримо далеким и маленьким, как дырочка, высверленная буравчиком в глыбе угля. Святослав представил себе, что бы случилось, если бы вдруг погас этот огонек и если бы у него не оказалось при себе электрического фонарика. Он представил себе это и похолодел. Как двигаться в этой кромешной тьме, в этой преисподней, без света? А главное, куда двигаться? Без маяков, не видя стрелок на стенах, не видя черточек поперек боковых ходов… Очутившись без света, он бы неминуемо заблудился и пропал. Продвигаться под землей в темноте, без света, как увидел Святослав, совершенно немыслимо. Взять же с собой свет тоже немыслимо. Первый же вражеский фонарь во владениях Черноиваненко явится отличной мишенью. В него можно без промаха бить из темноты. А так как двигаться можно только гуськом и очень медленно, то ни один враг, появившийся с фонарем, не избежит пули или ручной гранаты, сколько бы врагов ни было и как бы хорошо они ни были вооружены. Они бы завалили своими трупами весь штрек, но все-таки не прошли бы. Без света нельзя, и со светом нельзя. Без света смерть, и со светом смерть. Побеждает тот, кто первый завладел катакомбой. И Святослав, который раньше в глубине души сомневался в возможности обороняться под землей, теперь понял все и от удовольствия даже засмеялся. Святослав еще не успел добраться до следующего «маяка», как увидел впереди еще один огонек, а потом и третий. Эти два новых огонька были покрупнее, и они двигались. Затем впереди скользнул круг электрического фонарика. Святослав увидел две фигуры. Они приближались. Святослав тотчас помигал им своим фонариком. Они ему ответили. Это было похоже на то, как ночью на шоссе мигают друг другу две встречные машины. — Ты, Марченко? — послышался голос Черноиваненко. И Святослав увидел перед собой фигуру секретаря. В одной руке Черноиваненко держал фонарь «летучая мышь», а в другой — винтовку. — Что слышно наверху? — спросил он озабоченно. Святослав собрался с мыслями и потом очень сжато и очень точно доложил секретарю все, что с ним произошло. Как все люди одного круга, живущие по соседству, Святослав знал, что Матрена Терентьевна Перепелицкая приходится родственницей Черноиваненко и сама урожденная Черноиваненко. Поэтому, докладывая секретарю, он назвал ее по имени, отчеству и по фамилии. — Мотя с детьми! Однако! — испуганно воскликнул Черноиваненко, хотя не в его характере было так открыто выражать свои чувства, в особенности страх. Но слишком неожиданна оказалась новость, которую сообщил ему Святослав. Он решительно двинулся к выходу. Но едва он добрался до ближайшей пещеры, как услышал наверху винтовочные выстрелы и голос Леонида Цимбала, который что-то неразборчиво кричал — по всей вероятности, звал на помощь. Слабый свет туманного октябрьского утра в первую минуту после подземной тьмы ослепил Черноиваненко, как невыносимое сияние прожектора, направленного прямо в лицо. Он потерял способность что-либо видеть: едкие зеленые круги плавали у него перед глазами. Он слышал частые винтовочные выстрелы и голос Цимбала, во все горло кричавшего где-то поблизости: — Тикайте сюда! Скорее сюда тикайте! Еще не вполне освоившись с дневным светом, видя не предметы, а лишь как бы резкие тени предметов, он побежал на голос Цимбала, вскарабкался по склону балки и очутился на выгоне против Усатовского кладбища. Укрывшись за слоистую ракушечную скалу, Цимбал стрелял с колена куда-то в сторону кладбища. Вокруг него, среди сухих коровьих лепешек и бессмертников, валялись стреляные гильзы. После каждого выстрела Цимбал поднимался и, отчаянно размахивая фуражкой, кричал по тому направлению, куда стрелял: — Сюда! Слышите, тикайте сюда! Э-эй! И прежде чем Черноиваненко, на бегу щелкая затвором, добежал до Цимбала, он увидел метрах в ста впереди, возле низенького кладбищенского заборчика из ракушечных кубиков, сложенных через один, необычного вида тупорылый, пятнистый, зелено-коричневый военный грузовик. Два странных солдата в непривычно глубоких шлемах и синеватых шинелях втаскивали в грузовик отбивающуюся женщину. Третий странный солдат, с лицом, которое от небритой бороды казалось черным, волок за рукав мальчика в рваном полушубке; из носа у мальчика текла кровь. Четвертый солдат лежал за кладбищенским забором и стрелял из винтовки в Цимбала. А девушка с раскрутившимися, разлетающимися косами, размахивая винтовкой, бежала к балочке; за нею гнался пятый солдат или, может быть, офицер, судя по странной фуражке с громадными полями, и стрелял в девушку из пистолета. Шестой солдат, по-видимому шофер, бегал вокруг своего пятнистого грузовика, щупал простреленные баллоны и то и дело падал на землю, желая спрятаться от пуль, которые одну за другой посылал Цимбал. На выгоне валялись какие-то вещи, видимо брошенные во время свалки; слышались разнообразные крики — ругательства, стоны, приказания, — заглушаемые винтовочными выстрелами. И все это вместе, по-видимому, было продолжением чего-то начавшегося тогда, когда Черноиваненко услышал первые выстрелы. В ту самую минуту, когда Черноиваненко, наконец привыкнув к дневному свету, рассмотрел эту картину, Цимбал опять выстрелил. Шофер, бегавший вокруг машины, вдруг споткнулся, завертелся и со всего маху хлопнулся на спину, раскинув руки. Сейчас же вслед за этим пуля свистнула в воздухе, как хлыст, и рядом с Цимбалом из скалы брызнули осколки ракушечника. — Мимо! — в упоении крикнул Леонид. — Промазал, гад! — и приложился опять. И солдат в синей шинели, под кладбищенским забором, вскрикнув, выронил винтовку, быстро замахал кистью руки, как человек, обжегший пальцы. Было видно, что пальцы у него стали ярко-красные. Тогда быстро приложился и выстрелил Черноиваненко. — Ребята, за мной! — закричал Цимбал отчаянным, «пересыпским» голосом и выскочил из своего укрытия. С винтовкой наперевес он проворно побежал вперед по открытому выгону, подернутому лиловатой слюдой иммортелей. Следом за ним бросились вперед и другие, подоспевшие на помощь из катакомб. Все это случилось в один миг. Так же мгновенно произошло и остальное. Солдаты, которые втаскивали Матрену Терентьевну в грузовик, и тот солдат, который волок Петю, бросили своих пленников и что есть духу побежали назад, к Усатовской дороге, делая на бегу зигзаги и перепрыгивая через препятствия. Девушка с разлетавшимися косами вдруг остановилась как вкопанная и круто повернулась к офицеру, который по инерции налетел на нее. Они очутились лицом к лицу. Валентина схватила винтовку за ствол и занесла приклад над головой офицера; удар пришелся по шее. Офицер сел на землю. В тот же миг подбежал Святослав, сунул ему наган в ухо, сморщился, прикусил губу, выстрелил и побежал дальше, машинально перепрыгивая через сухие коровьи лепешки. Пока Матрена Терентьевна со злым, воспаленным лицом бегала по кладбищу и по выгону, собирая вещи, пока Петя всхлипывал и стирал рукавом с подбородка кровь, остальные сделали еще несколько выстрелов по убегавшим врагам. Враги скрылись. 16. Вылитый Петя Он сидел на фанерном ящике с макаронами и, задрав вверх лицо, держал в поднятой руке гаечный ключ, который ему дал Святослав. Собственно говоря, полагалось держать дверной ключ. Это было старинное народное средство. Железный дверной ключ «запирал» кровь, идущую из носа. На этом настаивала Матрена Терентьевна. Но в катакомбах ни у кого не нашлось дверного ключа. Пришлось прибегнуть к помощи гаечного. Однако гаечный ключ, как и следовало ожидать, помогал плохо. Кровь продолжала идти, и Петя время от времени, морщась, сплевывал ее на землю. Матрена Терентьевна поддерживала Петину руку, чтобы она была поднята как можно выше, а Раиса Львовна Колесничук вытирала у мальчика под носом ветошкой. — Потерпи, Петечка, скоро пройдет, — говорила Матрена Терентьевна, подтягивая руку мальчика еще выше. Петя мрачно сдвигал брови, всем своим видом показывая, что умеет переносить любые страдания молчаливо и безропотно, как и подобает настоящему мужчине. Все это было для него так неожиданно и странно, что он даже не удивился, увидев рядом мадам Колесничук. — Головка у тебя болит? — строго заглядывая ему в лицо, спрашивала Раиса Львовна. Это сентиментальное «головка» вместо простого, мужественного «голова» приводило его в крайнее раздражение. Мальчик свирепо скашивал глаза, мотал задранной головой и мычал сквозь крепко сжатые губы: — М… м… м… — Я не понимаю, при чем здесь какой-то гаечный ключ! — нервно говорила Валентина, расхаживая взад-вперед по пещере и сердито пожимая плечами. — Вы меня, мама, просто удивляете. Какое-то средневековье! Ему надо налить в нос йода — и дело с концом. — Сейчас принесут, сейчас принесут… Отыщут ящик с медикаментами и принесут. Еще не разобрались в вещах. А пока пускай Петечка держит ключ. Это помогает… Раиса Львовна, вытрите у мальчика подбородок. И Раиса Львовна снова вытирала натекшую кровь. Петя смотрел на нее и с трудом узнавал в этой похудевшей, строгой женщине с седоватыми волосами, плотно обвязанными красным платком, ту веселую, жирную, разрумяненную кухонным жаром, усатую Раису Львовну, которая еще так недавно кормила его на «вилле» Колесничука настоящим украинским борщом и жареными бычками и по вечерам, заведя свои большие, черные, как сливы глаза, пела сильным, порывистым, страстным голосом «Виють витры» и «Ганзю». Теперь он видел на ее лице новые, незнакомые ему морщины: две сухие горестные складки по сторонам рта, обметанного лихорадкой. Черноиваненко подошел к Пете, надел очки, взял мальчика за подбородок и, усмехаясь, заглянул ему в нос: — Ну что, помогает ключ? — Помаленьку, — сказала Матрена Терентьевна. — Новейшее средство медицины, — фыркнула Валентина. Черноиваненко погладил мальчика по обросшему затылку. Коптилка весело отразилась в его очках: в каждом стекле — по дымному огоньку. — Один раз твой папа меня так стукнул по носу, — сказал он, — что я потом два часа прикладывал снег, пока не остановилась кровь. Я, правда, ему тогда тоже порядочный бланш поставил… В жизни, брат, без драки не обойдешься. Так что мужайся! По лицу Пети против воли поползла улыбка. — Вот видишь — ты уже улыбаешься. — Давно? — томно сказал Петя. — Что «давно»? — Давно вы поставили моему папе этот самый… бланш? — неуверенно выговорил мальчик странное слово. — Совсем недавно, — серьезно сказал Черноиваненко. — Каких-нибудь лет тридцать пять — сорок назад. — Так давно! Нет, вы правду говорите? — жалобно простонал Петя. — Да разве это давно? — воскликнул Черноиваненко. — Всего лишь в начале двадцатого века! Спроси Матрену Терентьевну. Мальчик недоверчиво переводил глаза с Черноиваненко на Матрену Терентьевну: — Нет, в самом деле? Вы серьезно? — Правда, Петечка, правда, — сказала Матрена Терентьевна. — Твой папа и дядя Гаврик тогда были поменьше тебя, а я была совсем малявка. А синяк у нас тогда назывался «бланш». Все равно что теперь «гуля». С выражением грусти и заботы стояла Матрена Терентьевна возле мальчика, крепко держа в своей большой руке его нежную руку, сжимающую гаечный ключ. А Петя, скосив глаза на запрокинутом лице, с уважением рассматривал простую, мирную и вместе с тем такую воинственную, даже грозную фигуру дяди Гаврика в протертом бобриковом пальто, поверх которого на поясе висел наган с медным шомполом, а из кармана торчала рукоятка гранаты. Петя смотрел на него, как на чудо. Он и был чудом. Ведь это был тот самый Черноиваненко, папин старинный друг, о котором так часто говорилось, когда папа и Колесничук предавались воспоминаниям. Петя смотрел на дядю Гаврика, и его душа дрожала от гордости. Да, он имел право гордиться! Он участвовал вместе с партизанами, на глазах у дяди Гаврика, в бою с фашистами. Он вел себя мужественно, как и подобает пионеру. Он первый заметил грузовик с вражескими солдатами, и он первый открыл бой, бросив в грузовик гранату. Он был ранен и чуть не попал в плен. Его уже тащили. Но он изо всех сил отбивался. Он работал кулаками, царапался, кусался. И в конце концов ему удалось вырваться. Правда, граната, которую он со всего размаха швырнул в румынский грузовик, не разорвалась, так как он не знал, что надо отодвинуть предохранитель. Но зато она почти долетела до грузовика. Если она и не совсем долетела, то, во всяком случае, не хватило самую малость. Правда, он, строго говоря, не был ранен. У него от напряжения просто пошла кровь из носа. Но все равно — был бой, он участвовал в бою, и смело можно считать, что он был ранен. Во всяком случае, он был окровавлен. Кровь текла по его лицу. Что касается остального, то все было именно так, как было: его тащил фашистский солдат, и он изо всех сил молотил солдата кулаками по голове, царапал его лицо, визжал от ярости и, наконец, с такой силой укусил его руку, что солдат закричал. Мальчик до сих пор чувствовал запах солдатской руки, и его зубы и десны до сих пор ныли после этого укуса. Он пережил несколько страшных минут, потрясших все его существо. Едва ли он даже как следует понимал, что происходит. Зато сколько радости, сколько новых, необыкновенных впечатлений обрушилось на него, когда все кончилось и он наконец вместе с Матреной Терентьевной и Валентиной очутился под землей, в катакомбах! Как всплеснула руками и бросилась к нему Раиса Львовна, растерянно повторяя: «Боже мой, Петя! Откуда ты взялся? Нет, в самом деле, откуда ты взялся? Как ты сюда попал?» Она была уверена, что он уже давно в Москве. А он вдруг оказался здесь, перед ней, оборванный, нестриженый, окровавленный, с воспламененным лицом и глазами, сверкающими, как антрацит. Прижимая лопнувший рукав полушубка к окровавленному носу, Петя стал, захлебываясь, рассказывать свою историю. Петькин сын! В представлении Черноиваненко это было нечто в высшей степени отвлеченное, почти невероятное, даже комическое. Он всматривался в перепачканное, возбужденное лицо вихрастого мальчика, с изумлением открывая в нем черты Петьки Бачея — смуглого гимназистика из далекого, туманного мира своего детства. С каждым мигом открывалось все больше и больше сходства. Черноиваненко растроганно притянул к себе мальчика и прижал к своему бобриковому пальто. Он вытер его лицо рукавом, с любопытством заглянул в это лицо, покрасневшее от смущения, и неловко поцеловал мальчика в сухие, пыльные волосы, но в ту же минуту рассердился на себя за эту нежность. — Ну и ладно, хватит, — притворно сердито сказал он, отстраняя мальчика. — Но надо тебе сказать: ты таки здорово похож на своего батьку, когда он был такой же маленький, как ты. Нет, все-таки это удивительно! — воскликнул Черноиваненко. — Что ты скажешь, Мотя? Похож, верно? — Вылитый Петя! — сказала Матрена Терентьевна и, заметив, что у мальчика снова пошла кровь носом, забегала, засуетилась… Так началась жизнь Пети в катакомбах. 17. Третья явка Был темный, гнилой день поздней осени, один из тех коротких и одновременно мучительно растянутых дней, лишенных не только малейшего проблеска радости, но даже надежды на самую отдаленную возможность чего-нибудь хорошего. Такие ноябрьские дни с их сводящим с ума однообразием особенно подавляют на Юге, где в памяти еще так свежи яркие краски лета. Петр Васильевич с утра ходил по Одессе, занятой неприятелем, стараясь дважды не появиться в одних и тех же местах. Он без устали ходил из улицы в улицу, пересекая город в разных направлениях, и не находил места, где бы можно было остановиться и отдохнуть. Всюду было одинаково ненадежно. Бачей был совсем непохож на себя, одетый в молдаванскую домотканую свитку, выкрашенную луковой шелухой. На голове его неловко сидела высокая баранья шапка, в руках — кнут, за спиной — торба с хлебом и салом. У него за пазухой лежал завернутый в тряпку старый, дореволюционный вид на жительство, выданный на имя крестьянина Бессарабской губернии Саввы Тимофеевича Улиера, с новым штемпелем румынского жандармского легиона. Этим документом его снабдили в особом отделе после того, как дивизия попала в окружение под Аккерманом. Он получил также на всякий случай три явки в Одессе, из которых одна находилась в бывшем Александровском парке, возле горки, где некогда стояла Александровская колонна, в заброшенном бомбоубежище. Но этой явкой следовало воспользоваться лишь в самом крайнем случае. Петр Васильевич удачно избежал плена, в Аккермане переоделся, и вот теперь он ходил по Одессе из улицы в улицу, надеясь найти где-нибудь приют, городскую одежду и помощь. Прежде всего прямо с базара он отправился на квартиру Колесничука, где оставил свои гражданские вещи. Он прошел мимо Куликова поля и не узнал его. Теперь на Куликовом поле был разбит сквер, уже сильно разросшийся, а на том месте, где были похоронены жертвы революции и некогда стоял на камнях красный плуг, теперь возвышался обелиск, который немцы не успели взорвать. Затем он прошел мимо дома Колесничуков, но не решился зайти. Было что-то ненадежное во всем облике этого дома, казавшегося нежилым, но с убранным, подмазанным фасадом, с незнакомым, подозрительным дворником в воротах. Дворник в новом, еще не стиранном фартуке, с новой бляхой на груди посмотрел ему вслед, и Петр Васильевич, стараясь не убыстрять шага, поторопился свернуть за угол. То, что ему казалось сначала таким легким и простым — найти явки, — теперь представлялось совершенно невозможным. Все дома, все двери, ворота, даже улицы и переулки казались как бы наглухо запечатанными невидимой печатью. Прошел старик в широком коротком касторовом пальто, в котелке, с тростью под мышкой, в высоком крахмальном воротничке, и его кадык какого-то багрового, индюшечьего оттенка зловеще высовывался из этого воротничка с загнутыми, как у визитных карточек, уголками. На всех перекрестках кричало радио на старательном, каком-то старомодном русском языке, передавая немецкие военные сводки. Кое-где в ларьках толстые, брюзгливые женщины — в больших серьгах, в шляпках и митенках — кружевных перчатках без пальцев — продавали домашние пирожные, самодельные свечи, итальянские лимоны и какое-то явно старорежимное монпансье в банках — но не в обычных круглых банках, а в четырехугольных румынских, с пестрыми наклейками. В особенности бросалось в глаза и раздражало это монпансье. Оно раздражало своими химическими анилиновыми красками — крап-розовой, ультрафиолетовой, зеленой. И лимонад в маленьких бутылочках почему-то был отвратительного, неестественного химического цвета — лилового, как раствор марганцовки. Потеряв собственное имя, с чужим документом за пазухой, он шел, как затравленный оглядываясь на запертые подворотни, на дворников, на лавочников, на ненецкие и румынские патрули, на карты Румынии и Транснистрии, выставленные в окнах книжных магазинов. Каждую минуту рискуя попасть в руки вражеской контрразведки, он шел все быстрее и быстрее по туманным, дождливым улицам, по их каменным коридорам, как по коридорам громадной тюрьмы. Ему казалось, что вокруг нет ни одной родной души. Наконец он понял, что остается одно — идти на третью явку, в бывший Александровский парк. Он свернул на бывшую Троицкую и сразу же увидел громадную партию арестованных с вещами, которая под конвоем конных жандармских легионеров, одетых в блестящие от дождя плащи, двигалась по мокрой гранитной мостовой, наполняя улицу удручающим, приглушенным гулом множества нестройных шагов, тихим женским плачем, стальным щелканьем подков и утробным дыханием танцующих лошадей — всеми теми звуками, что так мучительно напомнили Петру Васильевичу самые мрачные дни города после 1905 года и во время интервенции 1918 года, во время деникинщины… Ему стало почти физически душно от этих тягостных звуков, наполняющих улицу. Не размышляя, он вошел в первые попавшиеся ворота. Они были распахнуты, и он вошел в них стремительно, забыв, что он бессарабский крестьянин. К счастью, это были ворота, ведущие в никуда. Дом представлял собой развалины, пустую коробку. Остались одни лишь ворота, распахнутые взрывом. По грудам неубранного мусора, спотыкаясь о ракушечные камни, цепляясь о железные балки, Петр Васильевич прошел через несуществующий двор и очутился на большом пустыре, где, вероятно, летом находились огороды. Теперь земля здесь была беспорядочно изрыта траншеями и воронками бомб. Он не сразу узнал этот пустырь. Но он его все же узнал. Пустырь примыкал к Александровскому парку, ныне Парку культуры и отдыха имени Шевченко. Здесь было совершенно безлюдно. Пока Петр Васильевич шел в крестьянской одежде по улицам, он не мог вызвать особенного подозрения. Но теперь, когда он, перепрыгивая через заросшие щели и перелезая через ржавую проволоку огородов, пробирался к Парку культуры и отдыха имени Шевченко, у него был вид не только подозрительный, но, с точки зрения любого солдата или полицейского, откровенно преступный. Но другого выхода не было. Когда Петр Васильевич добрался до середины пустыря, его внимание привлекло какое-то странное согнутое одинокое дерево. Это была старая, очевидно, сломанная взрывом акация. На ней висело что-то длинное, похожее на повешенного со свернутой набок головой. Среди исковерканного пустыря это одинокое дерево производило такое тягостное впечатление, что Петр Васильевич непроизвольно все время поворачивал к нему голову. Помимо своей воли, он изменил направление и приблизился к дереву. Это действительно был повешенный. Русые волосы свесились на четко вылепленное, прекрасное, опущенное к земле лицо. Черные, со сведенными пальцами босые ноги, высунувшиеся из коротких серых брюк, чуть покачивались, касаясь бурьяна; к разорванной, окровавленной рубашке был пришпилен кусок картона с потекшей надписью, сделанной химическим карандашом: «Большевик». Несколько ворон снялось с дерева и низко над землей потянулось к Парку культуры и отдыха имени Шевченко. Петру Васильевичу показалось, что одна ворона оглянулась и посмотрела на него. Он вытер со лба пот и, делая страшные усилия, чтобы не оглянуться, пошел дальше. Он так сильно сжал руки, что у него даже заболели пальцы. А вороны уже кружили над голыми деревьями парка и протяжно каркали. О, как знакомы были Петру Васильевичу эти аллеи и эти громадные черные деревья акации с шипами, острыми и длинными, как у терновника, и с черными лентами стручков, между которыми вдруг показалась горка с Александровской колонной. Он перелез через расшатанный каменный парапет. В парке не было ни души. Бачей вспомнил восемнадцатый год, лунную ночь, мороз и маленькую красивую женщину в трауре, которая когда-то его любила и стреляла в него из дамского револьвера. Неслышно ступая по сугробам очень мелкой сырой листвы, Петр Васильевич переходил от ствола к стволу и возле каждого ствола останавливался, прислушиваясь. Он задерживал дыхание, боясь нарушить тишину, стеной стоявшую вокруг него. С другой стороны за деревьями виднелись великолепные дома, красивые мачты электрических фонарей, чугунные ограды, полуприкрытые багровыми плетями умирающего дикого винограда. Хотя Маразлиевская считалась одной из самых красивых улиц города, но в силу своего особого, приморского положения она не отличалась большим оживлением. Теперь же Петр Васильевич услышал сильный шум движения и увидел между стволами частое мелькание легковых и грузовых машин. Легковые машины останавливались у подъезда громадного нового здания НКВД. Грузовики с натужным воем от перегретых моторов въезжали в ворота. По ту сторону парапета двигались каски и тесаки часовых. Из этого можно было заключить, что Маразлиевская оцеплена. Судя по гулу и движению, которые Петр Васильевич не столько слышал и видел, сколько угадывал своим необыкновенно обострившимся внутренним чутьем, сейчас сюда съезжалось главное начальство. Бурое, истерзанное море дымилось, как взорванный город, сплошь усеянное угловатыми обломками шторма. У подножия Александровской колонны со снятой короной, на том месте, где раньше на солнце горел изумрудный газон и тяжело и жарко цвели почти черные штамбовые розы, теперь серые солдаты в глубоких, котлообразных касках торопливо рыли траншею, и несколько тупорылых гусеничных тягачей и коричнево-желтых дальнобойных пушек на литых резиновых шинах, как жирафы, стояли среди поломанных туй, ожидая, когда позиция будет готова и их опустят в ямы. Вокруг ходили часовые. Петр Васильевич постоял за деревом и потом осторожно пошел назад. Но едва он сделал несколько шагов, как заметил патруль, мелькавший между деревьями навстречу ему. До крови прикусив губу и дыша носом, Петр Васильевич свернул в сторону и побежал на носках. Хотя он бежал почти беззвучно, ему казалось, что он производит ужасный треск. Он остановился за Александровской горкой и замер, отчетливо слыша, как у него бьется сердце. Было ясно, что парк окружен и его «прочесывают». Совсем недалеко от себя Петр Васильевич увидел старый блиндаж, заваленный желтыми листьями. Это было то самое заброшенное бомбоубежище. Кое-где оно уже обвалилось и заросло бурьяном. Но земляные ступени еще держались, и Петр Васильевич, быстро оглянувшись по сторонам и нагнувшись, чтобы не стукнуться головой о перекрытие, сбежал вниз по этим ступеням. Он рванул запертую дощатую дверь, и в тот же миг дверь открылась, чья-то рука схватила его за горло, втащила в яму, прижала к стене, и дверь опять захлопнулась. Все дальнейшее произошло с ошеломляющей быстротой. При слабом свете, проникающем в блиндаж сквозь дырявое перекрытие, он увидел прямо перед собой черную эсэсовскую фуражку с белым черепом, серое лицо с беспощадно сжатым ртом и руку в замшевой перчатке, которая держала финский нож, приставленный к его подбородку. — Руиг! — тихо сказал эсэсовец, еще более приблизив свое лицо к лицу Петра Васильевича. Он в упор всматривался в него своими синими холодными глазами, полуприкрытыми тенью большого козырька. «Ну, вот и все…» — подумал Петр Васильевич. Кровь жарко бросилась ему в голову, оглушила и тотчас отлила с такой силой, что Петр Васильевич почувствовал, как мозг его леденеет, как бы мучительно высыхает. «Ну, вот и все…» Он понял, что пропал. И все-таки почти бессознательно сделал отчаянную, бессмысленную попытку спастись. — Ваше благородие, — забормотал он, — виноват, заблудился. Не туда зашел. Извините великодушно… Он замолчал. Синие глаза продолжали в упор смотреть на него из темноты со страшным напряжением, как бы силясь что-то вспомнить. Толстая кожа над переносицей сморщилась и надулась. И вдруг не улыбка, нет, а отдаленное подобие улыбки, тень улыбки тронула сжатый рот немца. — Вы Петр Васильевич Бачей, из Москвы, не так ли? Синие глаза продолжали смотреть в упор. Но теперь в них Петр Васильевич увидел живое, человеческое движение. И в ту же минуту он узнал эти глаза. Он узнал этот крупный, обветренный рот, прямые светлые брови доброго человека, крепкую, побуревшую от загара шею. — Лейтенант Павлов! — воскликнул Петр Васильевич. — Как вы сюда попали? — сузив глаза, спросил «эсэсовец». — Я из окружения… мне дали эту явку… И вот… — возбужденно заговорил Петр Васильевич. — Вижу, — прервал его Павлов. — Подробности потом. У меня нет времени. Слушайте… Вы офицер? Они снова посмотрели друг другу в глаза, поняли все, и этот миг решил судьбу Петра Васильевича. — Слушайте, — сказал быстро Павлов, не дожидаясь ответа, — во-первых, запомните, что я больше не лейтенант Павлов, а Дружинин. Простая, энергичная русская фамилия Дружинин. Дружина товарища Дружинина. «С дружиной своей, в цареградской броне…» и так далее. Повторите. — Дружинин, — повторил Петр Васильевич, чувствуя, что все это происходит с ним как бы во сне. — Сейчас у нас нет времени для более подробной беседы, — сказал Павлов-Дружинин. — В данную минуту перед нами — передо мной и перед вами — стоит одна задача: благополучно уйти из парка. Куда? Раз уж так произошло, положитесь в этом на меня. Я доставлю вас в сравнительно безопасное место. Каким образом? Очень простым. Я поведу вас как арестованного. Вы — впереди, с вещами, со своей торбой, а я — сзади, с пистолетом. Нам с вами это очень подойдет. Вы себе это уясняете? — Уясняю. — Стало быть, договорились. Приготовьтесь. Что бы ни случилось — Дружинин. Но не беспокойтесь, ничего не случится. С этими словами «Дружинин» отошел в угол, стал на колени и посветил себе фонариком. Петру Васильевичу показалось, что в углу, на земле, под нарами, стоит какой-то небольшой аппарат, похожий на аккумулятор. Но он не успел как следует рассмотреть этот аппарат, так как Дружинин заслонил его спиной, что-то сделал руками, и почти в тот же миг наверху, за Парком культуры и отдыха имени Шевченко, на Маразлиевской, раздался взрыв такой потрясающей силы, что под ногами сдвинулась земля, бомбоубежище закачалось, как каюта, часть прикрытия разошлась, посыпались земля и листья, железное, громыхающее эхо широкими раскатами пошло гулять над городом, и несколько воздушных волн одна за другой нажали на барабанную перепонку. — А теперь можно выходить. Поскорее! Вперед! Я — за вами. Ошеломленный Петр Васильевич быстро шел с торбой за спиной, не оглядываясь и повинуясь голосу Дружинина, который время от времени отрывисто командовал: — Направо. Налево. Прямо. Или по-немецки: — Рехтс. Линкс. Градеаус. Или, если позволяли обстоятельства, дружески говорил, явно подбадривая Петра Васильевича: — Больше жизни! Вперед! Еще одно маленькое усилие — и мы дома. 18. Зер гут! Петр Васильевич не имел права оглядываться. Все-таки несколько раз он не удержался и оглянулся. В двух метрах от него сзади быстро шел эсэсовец в черной фуражке с черепом, с пистолетом «вальтер» в руке, с синими знакомыми и незнакомыми глазами под большим лакированным козырьком. И всякий раз это казалось Петру Васильевичу так невероятно, что он сбивался с шага и начинал спотыкаться. Тогда за спиной опять слышался отрывистый голос Дружинина: — Не оборачивайтесь. Я здесь. Все в порядке. Один раз Дружинин сказал даже: «В порядочке». Они беспрепятственно прошли через весь парк. Хотя в парке им встретилось несколько патрулей, но, разумеется, ни один не остановил. Как мог простой комендантский патруль остановить эсэсовского офицера с пистолетом в руке, который быстро вел арестованного мужика! Кому же могло прийти в голову — особенно теперь, в момент общей паники, когда в городе произошел этот чудовищный взрыв, — что один переодетый ведет другого переодетого и оба они большевики! Они вышли из Парка культуры и отдыха имени Шевченко и пересекли Маразлиевскую улицу. Она была по-прежнему оцеплена, но теперь там творилось нечто невообразимое. Конечно, Дружинин мог бы вести Петра Васильевича каким-нибудь другим, менее опасным путем, минуя Маразлиевскую. Но, как видно, ему нужно было пройти именно через Маразлиевскую. Казалось, какая-то неудержимая сила несет его сквозь все препятствия напролом. Зверски сжав зубы, он грубо отстранил локтем румынского часового, довольно сильно толкнул Петра Васильевича пистолетом в спину, крикнул, свирепо раскатываясь на букве «р»: «Гр-р-радеаус!» — и они быстро, почти бегом пересекли Маразлиевскую, по которой с воем неслись санитарные автомобили. Петр Васильевич успел заметить, что над тем местом, где только что возвышался громадный дом НКВД, теперь в пустом небе стояло или, вернее сказать, как-то тяжело и душно висело бело-розовое облако битого кирпича и штукатурки, сквозь которое виднелись безобразные развалины взорванного здания. Из пирамиды строительного мусора торчали скрученные железные балки, решетки, трубы и батареи водяного отопления. Вокруг взорванного дома, среди обломков легковых и грузовых машин, неподвижно стояли оцепеневшие люди в шинелях и фуражках, покрытых белой известковой пылью. И вой санитарных автомобилей казался воем, шедшим из-под развалин. Петр Васильевич украдкой обернулся и посмотрел на Дружинина. Он увидел неистово-синие глаза, полные такого торжества и такой ярости, что на один миг ему даже стало жутко. В эту же секунду Дружинин сделал неуловимое движение головой в сторону взорванного дома, подмигнув Петру Васильевичу, и сказал сквозь зубы: — Зер гут! А? И Петр Васильевич вдруг понял связь между тем аппаратом, к которому наклонился Дружинин в блиндаже, и этими развалинами. Начинало темнеть. Улицы быстро пустели. Пороховая копоть сумерек сгущалась и реяла между мертвыми домами с черными окнами. В перспективе совершенно пустой, угнетающе серой Ришельевской улицы проплыл силуэт городского театра. Теперь его круглый красивый купол, его нарядный подъезд со статуями и арками, с чугунными фонарями, гранитными ступенями казался каким-то водянисто-серым, однотонным, лишенным объема, неосязаемым, как призрак. — Линкс, — сказал Дружинин. И они, обогнув обгорелый угол разрушенного дома, повернули на Дерибасовскую. Но нет, это была не Дерибасовская. Это был призрак Дерибасовской. Два или три огонька слабо светились в ее безжизненной перспективе. По-видимому, это горели свечи или коптилки в нескольких магазинах, открытых по приказанию новых хозяев города. Потом и эти огоньки один за другим стали гаснуть. Магазины закрывались. И вот остался лишь один огонек — жидкий, колеблющийся, слезящийся за черным окном, в мрачных недрах торгового помещения. Когда они подходили, пламя свечи заколебалось, метнулось и погасло. Из магазина вышел человек в пальто с поднятым воротником, в котелке. Он поставил на тротуар железную шкатулку и повесил на дверь большой висячий замок. Что-то в высшей степени жалкое и вместе с тем комическое было в старомодной фигуре этого господина. Как осторожно, почти благоговейно поставил он на тротуар свою кассу, как бережно, основательно запирал он замок, звеня и щелкая ключами! Он поднял палку с крючком, чтобы опустить над витриной железную штору, и вдруг услышал шаги. Он вздрогнул и обернулся. Как раз в это время Дружинин и Петр Васильевич поравнялись с ним. Он увидел эсэсовца с пистолетом, засуетился, прижался к стене и, сдернув с головы котелок, отвесил какой-то старомодный, жеманный поклон. Петр Васильевич посмотрел на него и чуть не вскрикнул… Нет, он не ошибся! Невозможно было ошибиться. Это был Колесничук. Он стоял — товарищ Колесничук, Жорка Колесничук, старый приятель, друг детства, тот самый Колесничук, с которым они еще так недавно предавались воспоминаниям! — и, прижимая к груди котелок, низко кланялся эсэсовцу, ведущему арестованного большевика. Колесничук посмотрел на Петра Васильевича. Конечно, он его не узнал. Его взгляд, как показалось Петру Васильевичу, скользнул равнодушно. Колесничук отвернулся, зацепил своей палкой петлю шторы, и она с ржавым скрежетом стала опускаться. Петр Васильевич увидел за треснувшим, мутным стеклом витрины какие-то самовары, старинные бронзовые часы, зонтики, патефоны. Блеснула манерная золотая рама картины, прислоненная к старинной бормашине с ножной педалью и зловещим чугунным колесом… Над магазином висела временная вывеска — длинная, провисшая от дождя полоса бязи с богато орнаментированной надписью по старой орфографии: «Комиссiонный магазинъ „Жоржъ“ Г. Н. Колесничука». Петр Васильевич не верил своим глазам. На миг ему даже показалось, что он сходит с ума. Но в следующую секунду чувство действительности вернулось к нему. Все это было правдой. Так вот, оказывается, что собой в действительности представлял господин Колесничук! Вот какая у него оказалась душонка!.. На улице было пусто. Их никто не видел. Он уже готов был очертя голову броситься на Колесничука, но в тот же миг внутренний голос холодно сказал ему: «Спокойно!» Петр Васильевич взял себя в руки и прошел, не меняя шага, мимо комиссионного магазина «Жоржъ» Г.Н.Колесничука, даже не оглянувшись. После нескольких поворотов направо и налево они очутились в темном переулке, где, судя по особой, безжизненной тишине, большинство домов было разбито, стояли только их пустые коробки. — Рехтс! — в последний раз скомандовал Дружинин, и, круто повернув направо, Петр Васильевич вошел в темный пролом стены, с которым как раз в этот миг поравнялся. Следом за ним так же быстро в пролом вошел Дружинин. За ними никто, конечно, не следил. Но если бы даже кто-нибудь и следил, он бы их потерял из поля зрения моментально. Только что они шли по тротуару — и вот их уже нет. Они исчезли, растворились впотьмах. Петр Васильевич сделал несколько шагов, натыкаясь на камни, и остановился. Дружинин тотчас подхватил его под руку. — Осторожно, — прошептал он. — Не трахнитесь головой: здесь висит железная балка. Подождите. Держитесь за меня. Теперь они поменялись местами: Дружинин пошел впереди, а Петр Васильевич двинулся за ним, держась рукой за его плечо. Дружинин уже больше не был эсэсовцем, а Петр Васильевич — арестованным крестьянином. Теперь они были оба тем, кем они были в действительности. И они с облегчением чувствовали, что маскарад кончился. — Ух, запарился! — сказал Дружинин, снимая свою тяжелую эсэсовскую фуражку и вытирая со лба пот. Они прошли через разрушенную квартиру — это, несомненно, была квартира, так как Петр Васильевич один раз наткнулся на ванну, стоящую торчком, — и очутились во дворе, заваленном обломками мебели. Затем они вошли в разбитую лестничную клетку черного хода и стали осторожно подниматься по железной лестнице, которая со скрипом качалась под их ногами. В некоторых пролетах были порваны перила. Тогда они шли, прижимаясь к остаткам стены, и чувствовали, как шатаются камни. На высоте третьего этажа отсутствовало пять или шесть ступеней. Дружинин схватился за какую-то, очевидно хорошо ему знакомую, железную скобу, влез на площадку и вытащил за собой Петра Васильевича. Так они добрались до четвертого этажа или, вернее, до того места, где когда-то был четвертый этаж. Теперь четвертого этажа не было, и на его месте гулял черный ветер. От всего четвертого этажа остались лишь одна маленькая площадка и кусок чердачной лестницы, повисшей над пропастью двора. Они немного передохнули, и потом Дружинин стал подниматься по чердачной лестнице, крепко держа в отведенной назад руке руку Петра Васильевича. Лестница привела их на чердак, каким-то чудом висевший над отсутствующим четвертым этажом. Он косо держался на нескольких двутавровых балках, вделанных в уцелевшую стену фасада. Вероятно, снизу этот кусок чердака с куском уцелевшей крыши с антенной и даже с одним слуховым окном казался каким-то феноменом, странной прихотью взрывной волны. — Итак, мы дома, — сказал Дружинин, когда они пролезли в чердачную дверь. — Миша, ты здесь? — Здесь, — ответил из темноты такой простой, такой домашний, даже несколько сонный голос, будто это все происходило не на обломке чердака, между небом и землей, в глубоком тылу врага, а где-нибудь вечерком в мирном советском городке, в уютной студенческой комнатушке. — Ну, как тебе понравилось? — с плохо скрытым торжеством спросил Дружинин. — Я думая, что наш чердак обвалится ко всем чертям, — сказал Миша из темноты. — Неужели так сильно рвануло? — И не спрашивайте! Жуткое дело! На два километра стекла посыпались. — Ты бы засветил, Миша. А то сидишь в темноте, как крот. — Можно, — покладисто сказал невидимый Миша. — Я свечку экономлю. Подождите. Сейчас проверю светомаскировку. Через некоторое время щелкнула зажигалка и зажглась свеча. Петр Васильевич увидел себя в маленькой каморке, со всех сторон завешенной плащ-палатками, одеялами, шинелями. На косом чердачном полу лежали какой-то старый войлок, видимо сорванный с дверей, и заднее сиденье легкового автомобиля с вылезшими пружинами. На стропилах висели большая фляжка, обшитая сукном, и маузер в деревянном ящике. Под ними на полу стояли фанерный баул, завязанный веревкой, и чемоданчик из числа тех стареньких, потертых фибровых чемоданчиков, с которыми молодые люди обычно приезжают из провинции в Москву поступать в вуз. Желтая румынская свеча, укрепленная внутри пустой жестянки из-под мясных солдатских консервов, стояла на полу, а так как пол был наклонный, то, чтобы свеча не оплывала в одну сторону, под жестянку была подложена спичечная коробка с зелено-красной румынской этикеткой. Миша оказался маленьким складным солдатиком в черной стеганке, в башмаках и обмотках, рыжий, с желтыми ресницами, от которых не только его круглое лицо выглядело особенно свежим и розовым, но даже глаза казались розоватыми. — Познакомьтесь. — Сержант Веселовский, — сказал Миша, протягивая Петру Васильевичу руку. — Старший лейтенант Бачей. Они пожали друг другу руки, и Миша сел на войлок рядом с баулом и чемоданом и скрестил ноги по-турецки. По-видимому, это были его любимое местечко и любимая поза. Петр Васильевич лег на войлок и с наслаждением вытянулся. Ноги у него ныли, горели, гудели. Он положил под голову свою мягкую молдаванскую шапку, и все необыкновенно приятно спуталось перед его глазами. Как сквозь воду, он услышал булькающий голос Дружинина, который сказал: «Вы лучше снимите эти ваши молдаванские чеботы», — и тут же заснул. Когда же проснулся, то долго не мог сообразить, где находится, наконец вспомнил, что на чердаке, вспомнил все, что с ним сегодня произошло, и попросил пить. Но пить ему не дали, сказав, что мало воды и что сейчас будет чай. Дружинин, без сапог, в расстегнутом черном эсэсовском френче, под которым так симпатично голубела советская майка, лежал на автомобильном сиденье и, положив на поднятые колени блокнот, делал карандашом какие-то заметки. Миша принес из угла чайник, поставил его на два кирпича и зажег под чайником таблетку сухого трофейного спирта. Когда чай поспел, он достал полбуханки пшеничного хлеба, палку сухой московской колбасы и пакет сахару. Он аккуратно отрезал три не слишком толстых ломтя хлеба, три кружочка колбасы и вынул из пакета три куска сахару. — Нынче у нас не густо, товарищ старший лейтенант, — сказал он, строго посмотрев на Петра Васильевича. — Тяжело снабжаться. Он отделил каждому его порцию на особую бумажку, скупо заварил чай и пригласил ужинать. — Можете себе представить, я вас в первый момент совершенно не узнал, — сказал Петр Васильевич, глядя на Дружинина счастливыми глазами. — Меня очень легко было узнать. Я ведь не изменил своего лица. Только мундир да фуражка… Зато вы, Петр Васильевич, постарались! Настоящий молдаванин-единоличник. — Дружинин снисходительно усмехнулся. — Борода, свитка, шапка, постолы. Красота! — Как же вы меня узнали? — Профессия. — Вот уж действительно не было бы счастья, да несчастье помогло!.. 19. «Вот тебе и копченая скумбрия!» Петру Васильевичу вспомнился знойный степной полдень, воздух, текущий по горизонту, его сын Петя, пестрая девочка и пограничник в зеленой выгоревшей фуражке, который подбрасывает эту пеструю девочку, как букет, ловит ее, переворачивает, и они оба — папка и дочь — заливаются радостным смехом. Боже мой, как давно, как далеко все это было! Как будто бы на какой-то другой, счастливой планете. — Слушайте, вы себе не можете представить, до чего я рад вас видеть! — наивно воскликнул Петр Васильевич. — И я тоже, — сердечно ответил Дружинин и вдруг грустно улыбнулся: — Так как вы говорите? Шабо, Аккерман, Будаки?.. Страна вашего детства? — Копченая скумбрия, — прибавил Петр Васильевич печально. — Вот тебе и копченая скумбрия! — сказал Дружинин. — Н-да… Покатались на моторной лодке. Погуляли. Ничего себе! Кстати, где же теперь находится ваша прелестная дочурка? Лидочка, кажется? — Галочка. Я ее отправил самолетом обратно в Харьков, как только все это началось. А где она в данный момент, просто не представляю. Очень беспокоюсь. А ваш Петя? — Я его тоже успел отправить в Москву. — Шустрый малый. Одно слово — вице-президент! И они оба замолчали, задумались… — Стало быть, уточним обстоятельства, — мягко сказал Дружинин, меняя тему. — Простите, вы член партии? — Нет, я беспартийный, — сказал Петр Васильевич, почему-то слегка краснея. — Но, я думаю, это не имеет никакого значения? — Конечно, конечно. Я просто уточняю. Мы сейчас все большевики — партийные и непартийные. Не так ли? Насколько я вас понял, вы командир Красной Армии? — Да. Командир батареи. Мне полагалась броня, но я… — Это понятно. Дружинин замолчал и молчал довольно долго, видимо что-то обдумывая. — Петр Васильевич, — наконец сказал он, — нас столкнула судьба… вы сами видите, при каких обстоятельствах. Надеюсь, для вас ясно, что я выполняю определенное боевое задание. Вам не надо объяснять какое. Это задание партии и правительства. Государственное задание. — Нахожусь в полном вашем распоряжении, — сказал Петр Васильевич. — Я так и думал. Дружинин протянул руку, и они обменялись быстрым крепким рукопожатием. Разговаривая, Дружинин продолжал что-то записывать в блокнот. — Между прочим, — сказал Петр Васильевич, — когда я блуждал по Парку культуры и отдыха имени Шевченко, то наскочил на какую-то тяжелую батарею. Может быть, вам это будет полезно? — Сколько вы там насчитали орудий? — быстро спросил Дружинин. — Четыре. — Калибр? — По-моему, стосорокапятимиллиметровые. — Дальнобойные? — Да, дальнобойные. — Они их уже установили? — Они их устанавливали: рыли огневую позицию. — Фронтом куда? В море? — Фронтом в море. — А может быть, не в море? Петр Васильевич задумался: — Нет, по-моему, фронтом в море. Дружинин поморщился и резко сказал: — По-вашему!.. Нам важно установить не как «по-вашему», а как на самом деле. Дружинин вдруг спохватился, что сделал слишком резкое замечание немолодому, хорошему и, в сущности, малознакомому ему человеку. Он густо покраснел и сказал: — Пожалуйста, извините. Я слишком увлекся работой. Кроме того, я уже три ночи не спал. А эта дальнобойная батарея, которую вы обнаружили, очень показательный факт. Если они ее устанавливают как береговую, то, значит, они боятся десанта, и это необходимо отметить. — Они ее устанавливают фронтом в море, — твердо сказал Петр Васильевич. — Спасибо. Дружинин быстро записал в блокнот несколько слов. — И еще, — сказал он торопливо, — когда вы добирались из Будак в Одессу, вы ехали по какому маршруту? — На Аккерман. — А из Аккермана? — Из Аккермана через Днестровский лиман. — На Беляевку или на Овидиополь? — На Овидиополь. — Как вы переправлялись? На пароме? — Зачем на пароме? Там они навели превосходный понтонный мост. Мужиков, которые везут продукты на одесский рынок, они пропускают вместе с войсками через понтонный мост. — Это замечательно! Это просто замечательно! — забормотал Дружинин, потирая руки. — Два очень ценных факта. Во-первых, по-видимому, крестьяне неохотно везут продукты на рынок, а во-вторых, новый понтонный мост между Аккерманом и Овидиополем. Дружинин достал трехверстку, засунутую под автомобильное сиденье, и углубился в ее изучение. Изучая карту, складывая и раскладывая, он машинально упирался карандашом в переносицу. Карандаш был химический, и скоро на переносице Дружинина образовался лиловый след. Иногда Дружинин сверялся с записями в блокноте. Иногда он подымал глаза вверх, как бы что-то припоминая, и беззвучно шевелил обветренными губами. Он работал. Но смысла и значения этой работы Петр Васильевич никак не мог понять. — Миша, — сказал Дружинин, не отрываясь от блокнота, — нам еще не время выходить в эфир? На моих девятнадцать пятьдесят три. — Не, — сказал Миша, зевая. — Ваши на три минуты вперед. У меня ровно девятнадцать пятьдесят. По институту имени Штернберга. Точно. — Ты все-таки пошарь. Может быть, что-нибудь новенькое. — Вряд ли. Я сегодня, пока вы производили эту операцию, всю Европу обшарил. Только и слышно по всем станциям: «Москау, Москау…» Все время марши передают. Одна голая пропаганда. — Ты все-таки пошарь. — Пошарю. Миша покорно открыл фибровый чемоданчик, вынул из него передаточный ключ, надел наушники и стал крутить ручку настройки. В этом потертом, стареньком фибровом чемоданчике помещалась рация. — Сильные разряды, — сказал Миша после некоторого молчания. — Видать, меняется погода. Мороз идет… Турки из Анкары дают джазовую музыку. Больше им нечего делать!.. А это, кажись, Каир. Кто-то шпарит по-египетски. Не поймешь что… Теперь — итальянцы. Опять марш. Дались им эти марши! Делать нечего. — Ты лучше Берлин найди, — пробормотал Дружинин. Миша покрутил винтики. — Опять Гитлер треплется, — сказал он через некоторое время, сморщившись, как от зубной боли. — Третий раз за последнюю неделю. Как собака лает: гав, гав, гав… «Москау, Москау…» — Пусть он идет к черту, надоело! — махнул карандашом Дружинин. — Сейчас Бухарест поищу… Вот он, Бухарест! — А ну-ка, давай, что там сообщает Антонеску. — Тише! — сказал Миша, поднимая руку. — На русском языке. — Что? — спросил Дружинин. — Рвут и мечут. — Ага, дошло! Подробности сообщают? — Не сообщают. — Ничего, мы этих фашистских мерзавцев доведем до кровавого пота! — сказал Дружинин сквозь зубы и хрустнул переплетенными пальцами. — Будут они знать, как топтать нашу землю! Он просто и ясно посмотрел на Петра Васильевича своими синими серьезными глазами, но Петру Васильевичу показалось, что его взгляд устремлен куда-то очень далеко вперед и что он видит там что-то очень грозное и вместе с тем очень торжественное. — Миша, мы не опаздываем? — вдруг сказал Дружинин озабоченно. — Еще две минуты. — Пора! Выходи в эфир. Миша быстро надел наушники и, низко наклонившись к фибровому чемоданчику, застучал ключом, дробно выбивая точки и тире азбуки Морзе. — Сейчас поработаем, — сказал Дружинин, блестя глазами. Он взял блокнот, карту и подсел к Мише. Теперь они оба сидели по-турецки, наклонившись над фибровым чемоданчиком. Миша продолжал стучать ключом, а Дружинин нетерпеливо посматривал то на карту и блокнот, то на Мишино лицо. Если человеческое лицо может быть полным воплощением любви, ненависти, гордости, отчаяния, презрения, равнодушия, то лицо Миши было полным, совершенным воплощением слухового внимания. Казалось, ни один самый ничтожный, самый микроскопический звук из тысячи звуков, которые носились в эту минуту и с разной силой звучали в эфире, не мог миновать его уха. Дружинин всматривался в его лицо и боялся вздохнуть, чтобы не нарушить тишины. «Ну что?» — казалось, говорили его глаза. И вдруг лицо Миши ожило, порозовело. — Есть! — сказал он. — Слушают. Он быстро поставил рычажок на «передачу» и стал выстукивать свои точки и тире, изредка заглядывая в шифровку, написанную Дружининым, а Дружинин, как бы проверяя, повторял за ним вполголоса: — «Одесса. Двадцать часов по московскому времени. Докладывает Дружинин. Город продолжает въезжать немецкая румынская администрация точка Вчера приехал известный Пынтя будет жить особняке Пироговская угол Пролетарского бульвара точка Аресты населения продолжаются началось массовое истребление евреев точка Отмечаются случаи столкновения между румынскими немецкими солдатами точка Цены рынке высокие крестьяне неохотно везут город продукты точка Районе арок парка Шевченко установлена четырехорудийная стосорокапятимиллиметровая батарея берегового назначения точка Вашей карте лист девятнадцать квадрат семь четырнадцать точка Между Аккерманом и Овидиополем имеется новый понтонный мост постоянное движение воинских частей обозов важная коммуникация Бессарабией точка». Сержант Веселовский с вдохновенным лицом, изредка бросая взгляд на шифровку, прислоненную к откинутой крышке фибрового чемоданчика, стучал подушечкой большого пальца по ключу, и точки и тире азбуки Морзе со щегольской точностью и дробной быстротой так и сыпались из-под его напряженной руки. «Сегодня шестнадцать ноль-ноль выполняя вашу директиву взорвал дом НКВД момент въезда гестапо сигуранцы посетил место происшествия лично убедился результатах городе наблюдается растерянность бухарестское радио рвет мечет точка Нахожусь там же завтра выйду эфир обычно двадцать московскому времени той же волне пока все спокойной ночи точка». Дождавшись, когда Миша выстукает последние точки и тире, Дружинин собрал листки шифровки, скрутил их и тщательно сжег на свечке. Тем временем сержант Веселовский перешел на прием, и теперь, одной рукой прижимая наушники к голове, он другой рукой быстро записывал на бумажку ряды пятизначных цифр. Наконец он с видимым удовольствием закрыл чемоданчик и подал Дружинину листок шифровки. Дружинин сел ее расшифровывать, каждую минуту сверяясь с таблицей, и наконец прочел: — «Спасибо. Слышимость прекрасная. Поздравляем успешным выполнением задания. Можем вас обрадовать: по нашим сведениям, вы уничтожили сто сорок семь человек врагов из числа высших чинов гестапо и сигуранцы, не считая раненых. Ждите ближайшие часы усиления полицейского нажима и ответных действий вражеской контрразведки. Будьте осторожны. Чаще меняйте местопребывание. Ставим на вид отсутствие сведений о состоянии вашей агентурной сети. Поднимайте дух населения города. В основном вашей работой удовлетворены. Привет. Спокойной ночи». Поздравляю вас, — не меняя тона, сказал Дружинин, протягивая Петру Васильевичу руку. — С чем? — С тем, что нашей работой в основном удовлетворены. Петр Васильевич засмеялся: — Ну, уж к себе это я никак не отношу. — Нет, отчего же! — с живостью воскликнул Дружинин. — Не скажите. Ваша дальнобойная батарея берегового действия и понтонный мост Аккерман — Овидиополь — это вещь! — Вы преувеличиваете, — пробормотал Петр Васильевич, крайне польщенный. Но Дружинин упрямо настаивал на своем: — Вот увидите, во что превратят в самое ближайшее время наши соколы вашу батарею и ваш понтонный мост. — И он крепко стиснул руку Петра Васильевича. — Ну, а теперь рекомендую вам поспать, — сказал Дружинин. — Как говорят в армии, «припухнуть». — Вот именно. Советую вам припухнуть. У нас обыкновенно один спит, другой дежурит. Сегодня могут двое спать, один будет дежурить. Ложитесь. Когда будет ваша очередь, вас разбудят. Петр Васильевич укрылся шинелью, которую ему подал Веселовский, и заснул. Засыпая, он — впервые за столько дней! — вдруг вспомнил о своей семье, о детях, о жене. Правда, он думал о них всегда. Они незаметно присутствовали, как-то примешивались ко всем его мыслям. Они нежно, прозрачно окрашивали все его чувства. Но это было так неопределенно, так общо! Теперь же он стал думать о них по-деловому. Где они сейчас? В Москве или эвакуировались? Как доехал Петя? Не разрушена ли их квартира? Он писал им несколько раз, но от них не получил ни одного письма… Но, очевидно, он очень устал за этот день. Его душа уже больше не была в состоянии принимать новые тревоги. Он думал о своей жене, о девочках, о Пете, о квартире без малейшей тревоги. Какая-то глубокая уверенность, что с ними все обстоит вполне благополучно, овладела его душой. Иначе он не мог бы заснуть… Его охватил спокойный, целебный сон. А в это время на чердак приходили какие-то люди и шепотом что-то докладывали. Приходили, уходили. Назывались номера каких-то немецких и румынских воинских частей, номера домов, названия улиц, литеры эшелонов, направление грузов, месторасположение зенитных батарей. Дружинин шепотом задавал короткие вопросы, иногда сердился. Иногда негромко смеялся, коротко отдавал приказания, кого-то вызывал на разные часы. И это с перерывами продолжалось всю ночь. Несколько раз Петр Васильевич просыпался от холода. Вокруг свистел ветер, и дуло из всех щелей. Ему с трудом удавалось согреться и заснуть опять. Дружинин разбудил его в седьмом часу утра. Светало. Со слухового окна уже была снята светомаскировка. В круглой дыре виднелось пасмурное, до синевы озябшее небо. И вдруг сотни труб, как огромный орган, зазвучали над крышами города. Это была воздушная тревога. Петр Васильевич подошел к окну и увидел поверх домов свинцовую полосу моря и красную полоску Дофиновки, освещенную мрачным, как раскаленное железо, только что взошедшим из моря солнцем. Солнце появилось на один миг и тотчас исчезло в гряде грифельных, низких туч, гонимых ледяным норд-остом. И над Дофиновкой, среди бегающих звездочек зениток, Петр Васильевич опытным глазом артиллериста увидел эскадрилью тяжелых советских бомбардировщиков, идущих из Севастополя курсом на арки бывшего Александровского парка, на неприятельскую дальнобойную батарею — ту самую, о которой несколько часов назад Дружинин радировал в центр на основании сведений, полученных от Петра Васильевича. 20. В катакомбах Какая это была странная, ни на что не похожая жизнь, как утомительно двигалось здесь время! Иногда можно было подумать, что оно остановилось. Прошло много дней, прежде чем Петя научился понимать, что сейчас: утро, день, вечер или ночь. Здесь всегда была ночь. Может быть, вечная ночь? Нет! Ночь, пусть даже вечная, всегда имеет свое особое, ночное течение. Здесь же не было никакого течения. Здесь все было неподвижно, кроме людей. Когда бы ни посмотрел Петя вокруг себя, он видел все одно и то же: неподвижные каменные или земляные своды, покрытые неподвижной вековой пылью, темный, неподвижный воздух, совсем слабо позолоченный одним или двумя огоньками светильников, неподвижных, как отражение в черном льду. А дальше все тонуло в непроницаемом мраке. Но не только поэтому в первые дни жизнь казалась Пете такой тягостной и странной. Он чувствовал себя забытым, осиротевшим. Может быть, он убит. Может быть, его давно уже не существует. А что с матерью, с сестрами, с бабушкой? Может быть, они тоже все погибли, задавленные в бомбоубежище развалинами их громадного многоэтажного дома. Может быть, фашисты уже ворвались в Москву… Эта мысль неотступно преследовала мальчика. Он не мог избавиться от нее даже во сне. Любовь к матери, которую он как-то раньше в себе не замечал, настолько она была постоянной и привычной, теперь вдруг с небывалой силой овладела всем его существом. Ему так не хватало мамы, так мучительна была разлука с нею! Она постоянно ему снилась, а если и не снилась, то всегда как бы таинственно присутствовала в каждом его сне, всегда была, невидимая и неосязаемая, где-то совсем близко, обдавая своим теплом, нежным запахом волос, неощутимо перебирая прохладными пальцами его волосы. Самое страшное, самое тягостное заключалось в том, что наверху были фашисты. Стоило только выйти из катакомб наверх, как человек сразу попадал в страшный мир фашизма. В этом мире нечем было дышать. Мрак охватывал душу. Свободная воля и светлый человеческий разум цепенели. Человек превращался в животное, в раба. Мальчик не мог этого не знать, не чувствовать — ведь он жил в такой жуткой близости от своих смертельных врагов! Иногда ему казалось, что он даже слышит над головой их глухие шаги. Одно лишь сознание этого могло превратить жизнь людей в катакомбах в вечную пытку. Так бы и случилось, если бы люди в катакомбах просто жили, скрывались. Но Петя знал, что люди жили под землей совсем не для того, чтобы просто скрываться. Они скрывались для того, чтобы жить. А жили для того, чтобы неутомимо бороться с врагом. В первые дни жизни в катакомбах Петя еще не понимал, в чем заключается эта борьба. Люди двигались в темноте штреков с фонарями, ложились спать, вставали, варили обед, получали по норме сахар и махорку, уходили с винтовками куда-то на посты, возвращались, мылись, пришивали пуговицы, чистили бачки и миски, откуда-то приносили воду. Все это очень мало походило на деятельность подпольной организации. Петя представлял себе дело по-другому. Однако очень скоро он стал понимать истинный смысл происходящего в Усатовских катакомбах. Пока устраивали подземный лагерь — размещали продовольствие, боеприпасы и людей по пещерам, связанным между собою штреком, — на Петю почти не обращали внимания. Следили только, чтобы он не отходил в сторону. Если случалось, что он от нечего делать брал фонарь и начинал бродить по штреку, с любопытством и страхом осматривая подземные пещеры, то непременно кто-нибудь кричал: — Эй, хлопчик, а ну, вертайся назад! А то наделаешь нам хлопот. Будь все время на глазах. Займись каким-нибудь делом. Мало-помалу он стал заниматься делом. Вместе с Валентиной он помогал перетаскивать ящики, чистил картошку, заправлял фонари «летучая мышь», подметал помещения. Скоро он познакомился со всеми людьми, узнал, где кто помещается, и составил себе представление о характере каждого человека, а главное — понял, кто какие исполняет обязанности, какими интересами живет лагерь в целом, и сам втянулся в эти общие интересы. Петя уже знал, что главным человеком, хозяином является первый секретарь райкома товарищ Черноиваненко, которого он, по примеру Валентины и на правах мальчика, называл «дядя Гаврик». За товарищем Черноиваненко по своему значению следовал Платон Иванович Стрельбицкий — человек строгий, пугавший мальчика своим необыкновенным ростом и стремительными движениями, когда он, вдвое согнувшись и придерживая за спиной маузер в деревянной кобуре, громадными шагами шел по низкому штреку выполнять какое-нибудь поручение Черноиваненко и огромная тень его спины заполняла весь подземный ход. Равным ему по значению был в глазах мальчика также Серафим Иванович Туляков, помещавшийся со своими партизанами отдельно, в самой дальней пещере. Туляков появлялся часто и всегда по делу, связанному с боевой подготовкой: сначала записывал номера пистолетов и винтовок, потом постоянно проверял их сохранность, вел постовую ведомость, назначал на дежурства и однажды назначил Валентину и Петю дневальными, также записав их в ведомость. При этом он спросил Петю: — Стрелять умеешь? — Немножко, — замявшись, ответил Петя, который, сказать по правде, до сих пор стрелял только один раз в жизни на Клязьме из духового ружья. — Личное оружие есть? Узнав, что личного оружия у Пети нет, Туляков неодобрительно покачал головой и сказал: — Что ж это ты, брат? Не годится! Уж коли воевать, так воевать! И принес большой солдатский наган, отметив его очень длинный номер в ведомости и заставив Петю расписаться в получении. С тех пор мальчик смотрел на Тулякова с обожанием. Остальные люди имели гораздо меньшее значение, но все же Петя относился к ним с глубоким, даже несколько подобострастным уважением, как к героям-подпольщикам, народным мстителям, членам боевой террористической организации в тылу врага. В особенности ему нравилась Лидия Ивановна Ангелиди, милая, красивая, ласковая, которая чем-то неуловимым напоминала ему мать. Нравился также Трофим Захарович Свиридов — до войны счетовод, сослуживец и даже подчиненный Лидии Ивановны по Госбанку, человек такой же милый, молодой, как и Лидия Ивановна, отчего у Пети сложилось впечатление, что в одесской конторе Госбанка работают исключительно красивые и приятные люди. Он даже был чем-то похож на Лидию Ивановну. Они постоянно старались быть вместе. Их можно было принять за брата и сестру. Товарищ Сергеев представлял для Пети особый, повышенный интерес, как заслуженный мастер спорта, то есть человек, посвященный во все тайны футбола, легкой атлетики, плавания. Он был членом судейской коллегии общества «Динамо», был знаком со всеми чемпионами, знаменитыми пловцами и футболистами. Мало того, он был выше их: он их судил. В глазах Пети это была совершенно необыкновенная личность, почти полубог. Петя даже смотрел на него, как на солнце, — сладко зажмурившись. Мальчик ходил за ним как тень, терпеливо выжидая минуты, когда можно задать какой-нибудь теоретический вопрос, касающийся пенальти, офсайда или же преимущества стиля кроль перед стилем брасс. Товарищ Сергеев отвечал любезно, но слишком коротко. Он вообще был немногословен — больше слушал, чем говорил, покуривая свою трубку, набитую теперь уже не душистым табаком «Золотое руно», а солдатской махоркой. Лишь однажды он первый обратился к Пете с вопросом: — Спортом занимаешься? — Немножко, — замявшись, ответил мальчик. Сергеев пощупал его мускулы на руках и ногах, кисло улыбнулся и сказал: — И это называется пионер! Погоди, я еще до тебя доберусь… Что касается коменданта лагеря Леонида Мироновича Цимбала, которого почти все называли просто Леней, то к нему у Пети было отношение двойственное. Леня Цимбал в основном ему нравился. Душа этого веселого, озорного человека, как бы всегда пронизанная светом южного солнца, простодушно отражалась в необыкновенно подвижной физиономии, способной стремительно менять выражение и отражать самые разнообразные, тончайшие оттенки мыслей и чувств. Его лукавые губы всегда были готовы к иронической улыбке, а на языке всегда висела и в любой момент готова была сорваться шутка или острота, впрочем лишенная сарказма. Он обладал большим чувством особого одесского юмора, помогавшего ему в самые трудные минуты жизни. Но так как всем было сейчас не до юмора, а не шутить Леня не мог, то чаще всего он обрушивался на Петю бурным потоком черноморских словечек и поговорок: — А ну, иди сюда, мальчик! Что я вижу — тебе уже выдали наган? Вот теперь ты имеешь вид, не будем спорить!.. А кто будет чистить картошку? Может быть, Пушкин с бульвара?.. Ах, ты уже почистил? Тогда я извиняюсь. Классный ребенок! Пете отчасти льстило, что сам комендант лагеря находился с ним в таких дружеских, коротких отношениях, но все же эти постоянные шутки утомляли, и Петя в конце концов старался не попадаться на глаза веселому Лене. Но, разумеется, ближе всех для мальчика были Матрена Терентьевна, Раиса Львовна и Валентина. Он относился к ним, как к родным. В сущности, это была его семья. Они заменяли ему, насколько это было возможно, и мать, и отца, и сестер, и бабушку. Только с ними чувствовал себя Петя совсем легко и свободно. Скоро подземелье приобрело вполне жилой вид. Имелись комнаты, если так можно было назвать маленькие и большие ниши-пещеры, вырубленные в залежах ракушечника или выкопанные в грунте. Отчасти это были старые, давным-давно выработанные штреки подземных каменоломен, отчасти новые помещения, специально устроенные для имущества и людей подпольного райкома. Это подземное жилище можно было назвать как угодно: штабом, казармой, арсеналом, командным пунктом. Но привилось самое скромное, самое прозаическое название: квартира. Действительно, это больше всего было похоже на квартиру, превращенную в учреждение, или, вернее, учреждение, где поселились вооруженные люди. Большие каменные плиты служили столами. На таких же каменных прямоугольных плитах, застланных соломой и шинелями, люди спали по нескольку человек, как на нарах. Вместо стульев сидели на камнях. Вообще вся мебель была каменной, ракушечниковой. Женщины — Раиса Львовна, Матрена Терентьевна, Лидия Ивановна и Валентина — помещались отдельно. Их ниша была занавешена ситцевым пологом. Они — все четверо — спали рядом на каменных нарах. Но зато какой порядок, какая чистота царили здесь! Нары всегда были гладко застланы байковыми одеялами. Подушек, правда, не было. Вместо подушек в головах лежали аккуратно сложенные верхние вещи и мешки. На каменной тумбочке, покрытой пожелтевшим номером газеты «Черноморская коммуна» с вырезанными зубчиками, стояли небольшое зеркало Лидии Ивановны, пластмассовое блюдечко для шпилек, глобус, захваченный впопыхах вместе с бумагами Матреной Терентьевной, маленькая фотография в рамочке из ракушек и светильник. Но даже этот светильник, сделанный Валентиной, отличался от других светильников тем, что был сооружен из затейливого, фигурного флакона из-под духов «ТЭЖЭ» и как бы подчеркивал своим изяществом, что здесь живут женщины. Мужчины — в том числе и Петя — помещались в трех других «комнатах». В подземелье имелся также красный уголок, он же — кабинет первого секретаря. Конечно, это в значительно большей степени напоминало пещеру, чем комнату. Два длинных каменных стола, составленных в виде буквы «Т», окруженных каменными кубиками стульев. В углу, на камне, — маленький несгораемый шкаф. В другом углу, на каменной тумбочке, — ведро с водой и кружка, сделанная из консервной банки. На полке, выдолбленной в стене, — несколько книг. Рядом — карта Советского Союза, карта Одесской области и план города, а также административная схема Пригородного района. Петя видел, как дядя Гаврик и товарищ Туляков принесли портрет Ленина, два знамени — алое знамя районного комитета партии и малиновое знамя районного Совета. Они поставили знамена в угол, а портрет прибили гвоздями к стене над столом. — Именно здесь отныне находится та настоящая, коренная народная власть, — сказал однажды Черноиваненко, — власть Советов, власть Коммунистической партии, которая будет управлять Пригородным районом города Одессы до тех пор, пока враг не будет изгнан и уничтожен до последнего человека. — Черноиваненко посмотрел вверх, на низкий земляной потолок, и прибавил: — Они еще не знают, что такое всенародная Отечественная война. Ничего. Они скоро узнают. И он так нажал на слово «они», что скрипнули зубы. Решетчатый фонарь «летучая мышь», поставленный на несгораемый шкаф, неярко, но выразительно освещал всю эту мрачную и вместе с тем торжественную картину, невероятную, как во сне. Смуглый, золотистый свет двигался по оружию, по ухабистому земляному полу, по человеческим фигурам, по картам. Казалось, что лицо Ленина живет, дышит, струится. И два скрещенных знамени, золотясь тяжелыми кистями, прибавляли к яркому свету «летучей мыши» алый, шелковый свет своих полотнищ. Однажды Петя увидел, как в кухонной нише, на примусе, в большой кастрюле, варился клейстер. Его варила Матрена Терентьевна, но за варкой наблюдал и давал указания лично товарищ Черноиваненко. Он придавал качеству клейстера большое значение. Листовки должны наклеиваться не кое-как, лишь бы только держались, а так, чтобы их трудно было содрать. Он придирчиво пробовал клейстер на палец и на язык, проворным движением набирал его на небольшую малярную кисть и мазал бумагу, следя, чтобы не было комков. Когда клейстер наконец был готов, его аккуратно разлили по консервным банкам. Затем в красном уголке было короткое, строго деловое заседание бюро райкома. Петя и Валентина, чувствуя, что принимается важное решение, то и дело заглядывали в красный уголок. Стрельбицкий держал перед планом Одессы «летучую мышь», а дядя Гаврик быстро рисовал на нем кусочком угля стрелы, направленные в разные стороны. Женщины сидели на полу вокруг светильника и что-то пришивали к подкладкам мужских пальто и шинелей. — Что они пришивают? — шепотом спросил Петя. — Карманчики и петельки, — быстро ответила Валентина таким же таинственным шепотом. — А для чего? — чуть дыша, сказал Петя. Девочка посмотрела на него сбоку и с чувством превосходства пожала плечом: — Дитя природы! — Нет, кроме шуток! — жалобно сказал Петя. — Можно подумать, что ты упал с луны. Для чего пришиваются к подкладке карманчики и петельки? Ну? — Много о себе воображаешь! — сказал Петя, надулся и замолчал. Он не выносил чужого превосходства, в особенности превосходства девочек. Сколько раз он давал себе слово не задавать Валентине вопросов, не унижаться! Он даже отодвинулся от нее и принялся сердито сопеть. Но она дружески положила ему руку на плечо и сказала: — Карманчики — для банок с клейстером, а петельки — для кисточек, чтобы намазывать листовки. Пора знать. — Я так и думал, — сказал Петя. — Идите спать! — крикнула Матрена Терентьевна, вставая с земли и отряхивая черную телячью куртку Тулякова, которую держала в руках. Петя и Валентина молча отползли в тень, но через минуту снова заглянули в красный уголок. Теперь уже Туляков, Свиридов, Сергеев и Стрельбицкий были одеты и раскладывали по карманам патроны и листовки. Лидия Ивановна стояла перед Свиридовым и, глядя ему в лицо прекрасными добрыми глазами, ощупью вкладывала в только что пришитый карманчик банку с клейстером. Потом она засунула кисточку в петельку. — Держится? — тихо спросила она, продолжая смотреть ему в лицо. — Спасибо, Лидочка, — сказал он, также глядя ей в лицо и ощупывая кисточку и банку. — Отлично держится. — А ну, пройдись. Он прошелся перед ней по пещере, разминаясь и пробуя, хорошо ли прилажены банка и кисточка. — Удобно? — озабоченно спросила она. — Вполне, — ответил он, останавливаясь перед Лидией Ивановной с таким видом, как будто хотел сказать ей что-то очень важное, но не сказал, а только одобрительно улыбнулся. — Оружие держать в правом наружном кармане, — сказал Серафим Иванович Туляков. — Огонь открывать только в самом крайнем случае, если другого выхода не будет. — Последний патрон — для себя, — резким, не допускающим возражения тоном сказал Стрельбицкий, быстро ощупал под пальто банку и решительно надел шапку. — Хотя и желательно обойтись без этой крайности, — напряженно улыбнувшись, заметил Черноиваненко. — Ну, товарищи, действуйте! — Ни пуха ни пера! — сказала Лидия Ивановна. Затаив дыхание и крепко сжав руку Валентины, смотрел Петя из темноты на людей, выходивших из красного уголка в подземный ход. Фонари один за другим скрылись за поворотом. Был восьмой час вечера. Обе группы могли возвратиться не раньше пяти или шести часов утра. И вот началось молчаливое, напряженное ожидание. Никто в лагере в эту ночь не ложился спать. Все молча сидели на своих койках и ждали. 21. Петя и Валентина Несколько раз в течение ночи Черноиваненко появлялся у выхода «ежики», перед которым снаружи, в сухом бурьяне, лежали с винтовками два бойца из группы Тулякова и вели наблюдение за местностью. — Ну, как дела, ребята? — Ничего, товарищ секретарь. — Что-то наши долго не возвращаются. — Значит, еще не управились с делами. — Пора бы им быть. — Еще рано, товарищ секретарь. Куда там! Раньше шести утра не ждите. — Ну, а вообще, что слыхать? — Ничего особенного не слыхать, товарищ секретарь. Минут сорок назад пролетел какой-то самолет, так они открыли по нему такой огонь, что скрозь вокруг осколками засыпало — будь здоров! Видать, наш. У них тут за Усатовом зенитная батарея. Не дай бог, до чего они боятся наших парашютистов! Как услышат какой-нибудь шум — давай крыть почем зря. — А еще? — Больше ничего, товарищ секретарь. Часа полтора назад где-то ихняя военная труба играла. Не понять где — в Усатове или в Холодной Балке: ветер сильно путает звуки. По Хаджибеевскому шоссе всю ночь грузовики идут, танки шумят. Со стороны Гнилякова время от времени слыхать ихние поезда. — Людей в степи не наблюдали? — Темно, не просматривается. Черноиваненко некоторое время смотрел в непроглядную темноту сырой, холодной осенней ночи и снова возвращался по бесконечно длинным подземным коридорам — от маяка к маяку — в красный уголок. Опять сидел и думал, посматривая время от времени на часы. На рассвете он взял фонарь и обошел свое подземное хозяйство. Заглянул к женщинам. Они сидели в темноте и шепотом разговаривали. Он осветил их «летучей мышью»: — Почему не спите? — Мы спим, — сказал Петя, которому стало страшно одному в «мужском отделении», и женщины взяли его временно к себе. Черноиваненко поерошил пыльные, давно не стриженные волосы мальчика, взял его за плечи и повернул к стенке, прикрыв шинелью. — Матрена Терентьевна, — сказал он, — проследи за тем, чтобы наши пионеры в положенное время спали. — Он подошел к Лидии Ивановне и ласково посмотрел на нее через очки: — А вы почему не спите, товарищ Ангелиди? Отдыхайте, пока еще позволяет обстановка. Спокойной ночи, товарищи! Они легли на свои каменные нары, укрылись пальто и одеялами, поджали ноги в сапогах и сделали вид, что засыпают. Он ушел. В седьмом часу утра в штреке замелькал свет: это возвратилась первая группа — Стрельбицкий и Свиридов, оба возбужденно-молчаливые, очень усталые, в сапогах, облепленных тяжелой черноземной грязью, в мокрых от дождя и тумана пальто. Через час появились Туляков и Сергеев и доложили о выполнении задания. Туляков расстегнул ворот гимнастерки и вытер шею платком. Его лицо горело, ему было жарко. Он встал, пошел к ведру напиться воды, но не напился, махнул рукой, вынул из бокового кармана какую-то помятую бумажку и бросил ее на каменный стол. Черноиваненко надел очки и прочел вслух: — «Граждане города Одессы и окрестностей! Советую вам не совершать недружелюбных актов по отношению к армии или чиновникам, которые будут управлять городом; выдавать тех, которые имеют террористические, шпионские или саботажные задания, так же как и тех, кто скрывает оружие. Будьте внимательны и подчиняйтесь мерам, принятым военным и штатским командованием. Считаю своим долгом поставить вас об этом в известность. Все же в случае, ежели кто-нибудь не соблюдет распоряжения, уже данные приказами или теми, которые будут даны позже, должны знать, что будет наказан расстрелом на месте. Командующий армией корпусный генерал-адъютант И.Якобич, начальник штаба генерал Н.Татарану»… Приложите к протоколу, — сказал Черноиваненко, передавая бумажку через плечо Лидии Ивановне. — Зверский приказ! Ничего другого от этих мерзавцев мы и не ожидали. Впрочем, в ответ на подобные приказы будем отвечать только одним. Помните, что говорил Ленин о нашествии интервентов? Он говорил, что, если бы мы попробовали на их войска, созданные международными хищниками, озверевшими от войны, действовать словами, убеждением, воздействовать как-нибудь иначе, не террором, мы не продержались бы и двух месяцев, мы были бы глупцами. Вот чему учит нас Ленин. И мы будем действовать по-ленински!.. Всё. Всем свободным от нарядов и дежурств предлагаю ложиться спать… Первый прием сводки Совинформбюро прошел довольно удачно. Радиоприемник и аккумуляторы подтащили поближе к ходу «ежики» и, дождавшись темноты, вывели наружу антенну — два метра медной проволоки на палке, которую держал Свиридов. Операция проводилась под прикрытием боевого охранения, выставленного Туляковым в балочке, в двадцати метрах от входа в катакомбы. Святослав регулировал радиоприемник. Лидия Ивановна при свете «летучей мыши» записывала сводку на слух. Автомобильный аккумулятор давал слабый ток. Магический глаз светился совсем слабо. Но все же можно было явственно, даже на некотором расстоянии от аппарата, расслышать ровный, глуховатый голос диктора. Черноиваненко сидел на камне перед аппаратом и, положив руки на колени, слушал. Невеселая была сводка. Все же это был голос родины, голос Москвы, голос Красной Армии. Хотя всюду шли тяжелые оборонительные бои и, по-видимому, почти вся Украина уже находилась в руках врага, Черноиваненко понял, что дело на фронтах обстоит совсем не так, как об этом сообщает гитлеровская ставка. Москва не взята. Ленинград держится. Красная Армия существует и сражается. Народная партизанская война только еще начинает по-настоящему разворачиваться. Стало быть, надо поскорее выступить с листовками и поднять дух населения. Одновременно с этим необходимо поторопиться с Протопоповской МТС. Затем в кабинет первого секретаря была принесена высокая пишущая машинка. На ней было решено печатать новые листовки, которые, сидя за своим каменным столом, сочинял Черноиваненко, строго учитывая политическую обстановку, ежедневно менявшуюся «наверху» в зависимости от положения на фронтах. Лидия Ивановна достала из своего вещевого мешка бухгалтерские нарукавники, подобрала волосы, села за машинку, и ее прозрачно-розовые пальчики с такой легкостью и с такой четкостью забегали по клавиатуре, что можно было подумать, что в подземелье защелкала канарейка. Началась подготовка к проведению большой операции. Казалось бы, какие могли быть особенные приготовления для такой, в сущности, простой вещи, как выйти ночью из катакомб, залечь в степи возле Протопоповской МТС, завести перестрелку с гарнизоном, а затем, воспользовавшись переполохом, облить бензином склад пшеницы, поджечь зажигательными пулями и тем же путем уйти обратно под землю… Разумеется, нужны были смелость, решительность, быстрота, точность. А какая же, собственно говоря, специальная подготовка?.. Но так думать мог лишь человек, ни разу не побывавший в катакомбах и незнакомый с условиями подземной жизни. Здесь всегда была пронизывающая сырость. Металлические предметы с необыкновенной быстротой окислялись, ржавели. Особенно быстро ржавели железные патроны и пулеметные ленты. Каждые два-три дня Пете и Валентине приходилось перебирать и чистить от ржавчины весь наличный запас винтовочных и револьверных патронов, взрывателей, капсюлей. Каждый патрон был на вес золота. Петя и Валентина сидели на каменных тумбах-табуретах перед большой, грубо вытесанной каменной плитой, заменявшей стол. На этом ракушечном столе была насыпана большая куча заржавленных патронов. Они брали патроны по одному и над каждым патроном трудились до тех пор, пока он не начинал блестеть. Они изо всех сил терли его кирпичом или кусочком того же ракушечника, как пемзой. Удалив с патрона всю ржавчину, они протирали его куском солдатского сукна, отрезанного от старой шинели, и складывали очищенные патроны в особый фанерный ящик. А через два дня патроны опять ржавели, и все начиналось сначала. Может быть, если бы их можно было смазывать салом, патроны ржавели бы не так скоро. Но сало было тоже на вес золота. Салом смазывали только ружейные затворы. Часов восемь или десять уходило на то, чтобы хорошенько вычистить и уложить все патроны. Со стороны эта работа могла показаться легкой. Но на самом деле она была трудная, кропотливая, изнурительная. Она требовала большой физической закалки. Мускулы ныли. Согнутая шея болела. Глаза слезились, утомленные скупым, бессильным светом коптилки, который все время боролся с окружающим мраком и никогда не мог его побороть. Ломило лоб. Но никакая сила в мире не могла бы заставить Валентину и Петю добровольно бросить работу, не доведя ее до конца. Даже сам Черноиваненко ничего не мог с ними поделать. До тех пор, пока не был вычищен последний патрон, они не прекращали работы. Это была не просто работа. Это была борьба. Не желая отставать от взрослых, Петя и Валентина боролись, как умели, отдавая все свои силы этой ежедневной изнурительной, однообразной работе. Но, когда они сидели друг против друга за каменным столом и, сопя от усилий, терли кирпичом патроны, им не было скучно. Они знали, что ржавый патрон не может войти в ствол винтовки и выстрелить. А он непременно должен был стрелять! Стрелять хорошо, безотказно. Они чувствовали себя участниками каждого выстрела, который взрослые делали по врагу. Валентина была крепче Пети. Когда она замечала, что мальчик начинает сопеть все громче и громче — а это был верный признак того, что он устал и уже работает из последних сил, — она начинала его задирать: — Ты еще не выдохся, малый? — Во-первых, я тебе не малый! — А какой же ты мне? — Какой бы ни был, только не малый. — А какой? — Никакой. — Может быть, не малый, а великий? — И не великий. — Тогда какой? — Никакой. — Хорошо. Нехай будет «никакой»! Так и запомним. А во-вторых? — Что — во-вторых? — Я не знаю, что во-вторых. Это ты, наверное, знаешь. Ты сказал, что, во-первых, ты мне не малый. Хорошо. Я согласна. Пусть будет: во-первых, ты мне не малый. А во-вторых? — А во-вторых, это тебя не касается. — Эх ты, вояка-мученик! — тоном оскорбительного сожаления и глубокого превосходства говорила Валентина, глядя на Петю в упор прозрачными глазами с твердой косточкой зрачка. — Шляпа ты, малый, вот что я тебе скажу! А еще вице-президент! Этого уже Петя не мог снести. — Валентина! — говорил он торжественно и грозно. — Замолчи! — Или! Валентина явно нарывалась на драку. Она смеялась над ним в глаза. И мальчик не мог больше владеть собой. Испуская воинственный клич, он бросался через стол на Валентину, но она, молниеносно проведя по его лицу сверху вниз пятерней, с хохотом уносилась в коридор. Петя преследовал ее. Валентина только того и ждала. Она вовсе не хотела обижать мальчика. Ей только нужно было немного отвлечь его от работы, растормошить, заставить размяться. Они шумно носились по всем закоулкам, по всем «комнатам» подземелья. Ловя друг друга, они вскакивали на столы, табуреты, кровати. Вероятно, они переломали бы всю мебель, если бы эта мебель не была каменной. Но нечего было разбивать. Все вещи вокруг них были грубые, небьющиеся: лопаты, кирки, ломы, винтовки, пистолеты… 22. Свет давней любви На этот раз на операцию вышли почти все, во главе с Черноиваненко, даже Лидия Ивановна. Было странно видеть ее в шинели, в ушанке, с ручными гранатами за поясом и с винтовкой в руках. Под землей остались только Матрена Терентьевна, Раиса Львовна, Валентина, Петя, два бойца из группы Тулякова на охране «ежиков» и Стрельбицкий за старшего. Операция предстояла очень серьезная — настоящий бой, от успеха которого зависело многое. Снова, как и в первый раз, потянулись часы мучительного ожидания. Несколько раз в течение ночи Стрельбицкий выходил проверить пост у входа «ежики». Один раз, ближе к рассвету, ему показалось, в северном направлении над степью засветилось зарево пожара. Он прислушался и услышал отдаленную винтовочную стрельбу; лопнуло несколько гранат. Он посмотрел на компас. Светящийся треугольник показывал север. Именно там виднелось разгорающееся зарево и оттуда слышалась стрельба. Петя опять сидел в комнате женщин. У Раисы Львовны болели зубы. Она приняла пирамидон и лежала с закутанной головой, повернувшись лицом к сырой ракушечной стене. Петя и Валентина лежали рядом, поджав ноги, и не могли заснуть. Почему-то в этот раз Петя чувствовал особенную тревогу. Несколько раз Матрена Терентьевна подходила к детям и строго приказывала им спать. Они закрывали глаза и делали вид, что спят. На каменном столике горел светильник. Матрена Терентьевна не находила себе места. Иногда в красном уголке слышалась возня Стрельбицкого… На этот раз темнота и тишина подземелья давили как-то особенно сильно. Все время казалось, что в катакомбах ходит кто-то чужой. Даже язычок пламени иногда начинал колебаться без видимой причины. — Дети, чего ж вы не спите, я не понимаю! — говорила Матрена Терентьевна. — Вы сами не спите, — отвечала ей шепотом Валентина. Время тянулось длинно и трудно. Матрена Терентьевна несколько раз ложилась и опять вставала. Наконец она села и со вздохом взяла с каменной тумбочки бумажную шкатулку, оклеенную морскими ракушками, которая всегда стояла тут, рядом с маленьким глобусом и светильником. В этой шкатулке Матрена Терентьевна хранила наиболее дорогие для нее письма и фотографии. Теперь она стала медленно перебирать эти фотографии, задумчиво покачивая головой. — Ты никогда не видел этих снимков? — спросила она Петю, заметив, что он заглядывает через ее плечо. Некоторые из этих снимков Петя хорошо знал: они хранились среди множества разных фотографий в одном из ящиков папиного шведского бюро. Еще совсем маленьким мальчиком Петя любил лазить в узенькие, таинственные отделения папиного бюро и рассматривать весь этот увлекательный хлам: какие-то старые мундштуки, трубки, квитанции, сломанные запонки, карандаши, пилюли, марки, темляки, красноармейские звездочки, стреляные гильзы, мандаты времен гражданской войны — все то, что когда-то имело тесную связь с папиной жизнью. Среди этих вещей и вещичек было множество фотографий — выцветших, полинявших, с отваливающимися уголками. — Вот это Аким Перепелицкий, — говорила Матрена Терентьевна, показывая Пете ветхую фотографию, на которой был изображен высокий, красивый солдат в длинной шинели, буденовском шлеме, с обнаженной шашкой в руке. — Мой папа, — с гордостью сказала Валентина, опираясь подбородком на Петино плечо. — Никогда не видел? — Видел. У нас это есть, — ответил Петя. — А вот Марина. — Я знаю. У нас есть. — А это у вас есть? — спросила Матрена Терентьевна, вдруг оживившись, и показала маленькую фотографию-молнию, на которой был снят молоденький прапорщик с солдатским Георгиевским крестом и аксельбантами; у него были широко открытые блестящие черные глаза и волосы, причесанные на пробор. — Этой у нас нет, — сказал Петя. — Вот тебе и на! А кто это, ты не узнаешь? Было что-то очень знакомое в этих черных глазах, в приподнятых худых, почти юношеских плечах, в общем выражении лица, детском и вместе с тем мужественном. И Петя вдруг понял, кто этот молоденький офицер. — Папа? — сказал он вопросительно. — Догадался? Ну конечно же, конечно! Твой папа, Петр Васильевич. Вот какой у тебя был папа. Красавчик! Ах, все мы когда-то были молодые, хорошенькие! — простодушно вздохнула Матрена Терентьевна и стала сморкаться. — А ты таки здорово похож на своего папку, — сказала Валентина. — Ничего не скажешь, хорошенький. Но не в моем вкусе. Не вполне в моем вкусе, — поправилась она. — Я и не нуждаюсь, — сказал Петя, поджав губы. — А вот еще… Матрена Терентьевна держала в руках маленькую, очень старую групповую фотографию размером 6x9. Петя ее тоже знал. Петр Васильевич, посмеиваясь, говорил, что это их знаменитая футбольная команда. Мальчики на фотографии были очень маленькие, взъерошенные, гордые. Первый ряд сидел на траве, скрестив ноги по-турецки. Второй ряд стоял. Позади второго ряда, на бледном фоне, виднелась акация, которая не попала в фокус, а вышла в виде скопления белых световых кружочков. Некоторые мальчики были в гимназической форме. Посредине первого ряда, с футбольным мячом между колен, сидел аккуратно причесанный мальчик в сатиновой косоворотке, с суровым, неумолимым выражением простонародного лица и сморщенным пестрым носиком. Сам же Петин отец — Петр Васильевич, а тогда просто Петька Бачей — стоял во втором ряду, первый с краю. — Вот мой папа, — сказал Петя, показывая пальцем на черномазого гимназистика в большой твердой фуражке, который, сложив по-наполеоновски руки и повернув лицо в профиль, высокомерно смотрел в даль, всем своим видом стараясь выразить превосходство над окружающим. — Верно, — сказала Матрена Терентьевна. — А этого человека ты не узнаешь? — сказала Валентина, наклоняясь к карточке, и показала мизинцем на мальчика с футбольным мячом между колен. — Представь себе: это дядя Гаврик. — Товарищ Черноиваненко? — с удивлением спросил Петя. — Представь себе. — Нет, правда? Такой маленький? Валентина засмеялась. Петя всмотрелся в лицо мальчика с мячом и стал узнавать в нем черты Черноиваненко. Это было так поразительно, что он тоже тихонько засмеялся. — А это кто стоит, не узнаешь? — сказала Матрена Терентьевна, касаясь пальцем снимка. Петя посмотрел и увидал маленькую босую стриженую девочку с большим, тяжелым ребенком на руках. Девочка, вероятно, попала на снимок случайно. Она очень плохо вышла — совсем бледно. С трудом можно было разобрать цветочки на ее ситцевом платьице и совсем светлую головку в ореоле размытого света. Сколько раз ни рассматривал Петя снимок, он никогда не замечал эту девочку. — Узнаешь? — сказала Матрена Терентьевна с надеждой. Петя молчал. — Тебе папа никогда не говорил, кто эта девочка? Нет, отец никогда не говорил Пете, кто эта девочка. Может быть, он когда-нибудь и сказал вскользь, да мальчик пропустил мимо ушей. Петя в нерешительности молчал. Она вздохнула: — Неужели не узнаешь? — Не узнаю. — Присмотрись. Петя добросовестно присмотрелся и вдруг совершенно ясно увидел не сходство, а нечто гораздо большее, чем сходство, — какой-то душевный свет, бесконечно знакомый и родной, окружавший эту девочку, почти слившуюся с пейзажем. Мальчик робко взглянул на Валентину, потом на ее мать. — Это Валентина? Да? — сказал он нерешительно. — Валентина? Ох, ты меня совсем уморишь! — заливаясь смехом и слезами, простонала Матрена Терентьевна и положила голову на плечо Валентины. — Как же это может быть Валентина, когда этому снимку, дай бог память, тридцать пять лет! Ее тогда и в помине еще не было. Так, значит, ты не знаешь, кто эта девочка? — Не знаю. — Это Мотя Черноиваненко. Тебе папа ничего не рассказывал про Мотю Черноиваненко? — Нет, не рассказывал, — честно сказал Петя, чувствуя, что этот ответ почему-то должен ее огорчить. И точно — она огорчилась. — Ну, я так и знала! Меня мальчишки никогда не замечали, — сказала она с простодушным вздохом. — Я за ними всюду таскалась, а они все равно меня не замечали. Я тогда была такая малявка… — Так это вы? — с некоторым недоверием сказал Петя. Он еще раз посмотрел на нее, на карточку и опять увидел неотразимое сходство. На этот раз он совершенно ясно увидел, почувствовал, что маленькая девочка в выгоревшем ситцевом платьице на выгоревшем любительском снимке и эта пожилая добрая женщина — один и тот же человек, связанный с ним, с Петей, непонятной силой и светом какой-то очень давней, вечной любви. Вдруг в штреке появились фонари, замелькали тени, пещеры наполнились людьми — это возвращалась оперативная группа. Петя услышал глухой голос Черноиваненко, говорившего Стрельбицкому: — К сожалению, мы таки немножко опоздали с операцией. Я говорил, что надо поторапливаться! Пудов пятьсот они уже успели вывезти грузовиками на станцию Дачная. Остальное зерно мы полностью уничтожили в амбаре. Затем Петя услышал, как Черноиваненко рассказывал Стрельбицкому подробности операции. Он с удивительной ясностью представил себе всю картину в целом: черную, мрачную степь, подожженный зажигательными пулями амбар, взлетающие осветительные ракеты и бой на берегу лимана с неприятельским гарнизоном. Потом он услышал слова, на которые как-то сразу даже не обратил внимания. — Надо считать, что при такой трудной боевой обстановке потери сравнительно небольшие, — сказал Черноиваненко. — Обидно, что не было никакой возможности принести с собой тело. Пришлось так и оставить на берегу лимана. Тут дело решалось буквально минутами. Можно было потерять половину отряда. Они поставили на том берегу миномет и все время били по нашим лодкам, пока мы переправлялись назад. Ему осколком снесло полголовы. Слово «тело» странно поразило мальчика. Теперь к картине ночного боя вдруг с необыкновенной отчетливостью прибавилась новая, страшная подробность — человеческое тело с размозженной головой, лежащее ничком на берегу лимана, освещенного багровым светом пожара. Мальчик вспомнил вдруг мертвого матроса, и в сердце у него похолодело. Он встал с койки, держась дрожащей рукой за стенку, подошел ко входу в красный уголок. Он увидел обычную картину: людей, стоящих и сидящих вокруг каменного стола, фонарь «летучая мышь» на маленьком несгораемом шкафу, пустые банки из-под клейстера, слипшиеся кисти, винтовки, патроны, ручные гранаты и Черноиваненко, который, стоя у стены, рисовал на карте толстым красным карандашом аккуратные кружочки, отмечая пункты, где были расклеены сегодня ночью сводки Совинформбюро. Петя испуганно переводил глаза с человека на человека, стараясь понять, кого же не хватает. И вдруг он заметил на столе, среди жестянок из-под клейстера и оружия, какой-то очень знакомый ему предмет. Это был орден «Знак Почета», который Петя всегда привык видеть на груди Сергея Сергеевича. Но почему орден теперь лежит так странно одиноко на столе и где же сам Сергей Сергеевич?.. Сергея Сергеевича в красном уголке не было. Догадка, мелькнувшая в уме мальчика, превратилась в уверенность. Но это было так невероятно, так дико! Петя обернулся. За его спиной стояла Валентина — бледная, прикусившая губу. Они посмотрели друг на друга неподвижными глазами. — Идите спать, — глядя через свои выпуклые очки, сказал Черноиваненко. — Дядечка! — очень звонким, срывающимся голосом сказала Валентина и сжала на груди руки. — Дядечка, скажите нам: кто убит? — Убит товарищ Сергеев, — немного помолчав, ответил Черноиваненко. — Идите спать. 23. П и В Ежедневно проводилась обязательная утренняя зарядка всех обитателей подземелья, свободных от нарядов. Петя старался увильнуть. Но недаром же Валентина считалась любимой внучкой Черноиваненко: она унаследовала от своего двоюродного дедушки въедливый, настойчивый характер. Она не давала мальчику никаких поблажек. На правах старшей она заставляла Петю аккуратно делать зарядку, ложиться на пол и по очереди задирать ноги, чего, правду сказать, Петя терпеть не мог. Теперь в кабинете первого секретаря не только чинили одежду и печатали листовки. Тут же, на каменном столе заседаний, делали про запас копировальную бумагу, натирая листы обыкновенной бумаги толченым графитом, вынутым из карандашей. С некоторых пор прибавилась еще одна постоянная изнурительная и довольно скучная работа: надо было крутить вручную маленькую динамку для зарядки аккумуляторов, без чего не могло действовать радио. Для того чтобы радио работало в течение десяти — пятнадцати минут, приходилось предварительно крутить проклятую динамку несколько часов подряд. Ее крутили постоянно. Крутил каждый, у кого выпадало хоть полчаса свободного времени. Когда маленький Петя читал в «Пионерской правде» о знаменитых полярниках, дрейфующих на льдине, как они по очереди несколько часов подряд без устали крутили динамку для того, чтобы радист во тьме полярной ночи, сквозь тысячи километров снегопадов, магнитных бурь, вьюг и штормов мог услышать на своей льдине голос родины, передававшей им привет, полночный бой часов Спасской башни и хотя и приглушенные расстоянием, но все же могучие, торжественные звуки «Интернационала», он испытывал восторг, он преклонялся перед бесстрашными людьми, вступившими во славу Советского Союза в смертельный поединок со стихиями. Но он никогда не думал, каких им это стоило усилий, простых физических усилий, ежедневных, постоянных, изнурительных и, вероятно, очень скучных. Но теперь Петя понял, как это мучительно трудно. Если бы Петя не знал, что без этой утомительной работы не будет действовать радио, он бы, наверное, уже тысячу раз бросил надоевшую хуже горькой редьки рукоятку, натиравшую кровавые мозоли. Но Петя знал, что вечером Святослав будет принимать сводку Информбюро, он целый день вместе с другими ждал этой сводки, и, закусив губу, он крутил и крутил тихо повизгивающее, плохо смазанное самодельное колесо. Когда же Валентина замечала, что мальчик выдыхается, она снова задирала его, и они начинали носиться по комнатам друг за другом. Сначала Петя, не на шутку обозленный, норовил поймать Валентину и как следует стукнуть. Но потом злость проходила и начинался обыкновенный детский азарт погони. Боже мой, какой шум они поднимали! Клубы каменной пыли крутились в штреках, светильники мигали, со стен сыпался песок. Они прыгали по каменным кроватям, по каменным табуретам; иногда они даже позволяли себе пробежаться по столу заседаний. И никто на них не сердился. Им это позволялось. Все понимали, что без этих вспышек беспричинного беснования они захирели бы, наглухо замурованные в каменном подземном мире катакомб. Кроме того, этим они согревались. В катакомбах всегда стояла ровная, не слишком низкая, но и недостаточно высокая температура. Всегда немного не хватало тепла. Всегда как-то странно, незаметно знобило. Во всяком случае, люди никогда не снимали верхней одежды. Но и верхняя одежда, пропитанная тонкой, вкрадчивой сыростью, не спасала от холода. От этого особенно — и как-то незаметно для самих себя — страдали дети. Попросту говоря, им не хватало дневного света. Они изголодались по солнцу. Может быть, эти порывы буйства, согревавшие кровь и вызывавшие на побледневших щеках румянец, чем-то заменяли им солнце. В общем, им жилось очень нелегко. Им жилось бы еще трудней, если бы в числе их маленьких радостей не было одной громадной, всепоглощающей радости хождения за водой. Воду брали из подземного колодца, неподалеку от «квартиры». Пете и Валентине было запрещено не только выходить на поверхность, но даже приближаться к выходам. К тому времени уже было два хода: один — известный нам ход недалеко от кладбища Усатовых хуторов, называвшийся «ежики», и другой — дальний, выходивший где-то километра за три, в районе села Куяльник, называвшийся «утка» — в честь утки, которая нечаянно залезла в этом месте в катакомбы и была принесена предприимчивым Леней Цимбалом к обеду. К колодцу Пете и Валентине ходить разрешалось. Правда, они не могли просто взять ведра и отправиться за водой. Каждый раз они должны были получать формальное разрешение дежурного по лагерю или заведующей кухней, в ведении которой находилась вода. Заведующей кухней, или, говоря попросту, лагерной стряпухой, была Матрена Терентьевна. Она безропотно погрузилась в хозяйственные заботы, отдалась им всей душой, со страстью, с жаром. Но, к сожалению, очень скоро выяснилось, что у нее к этому нет никакого призвания. Рвение не могло заменить талант. Талант отсутствовал. Когда дело касалось хранения продуктов, учета, распределения порций, она еще с этим кое-как справлялась, хотя это стоило ей громадных трудов. Это было действительно очень нелегко. Для того чтобы продукты не портились от сырости, их нужно было перекладывать, сушить, проветривать. Почти все время Матрены Терентьевны уходило на борьбу с сыростью. Это было еще труднее, хлопотливее, чем бороться с ржавчиной. Каждый день она была принуждена высушивать на огне муку, сахар, соль, макароны, крупу. А назавтра они снова оказывались совершенно сырыми, и их заново приходилось сушить. У Матрены Терентьевны была своя, особая ниша для продуктов — кладовая. И в ней появился тяжелый, затхлый запах плесени, приводивший Матрену Терентьевну в отчаяние. К тому же продукты таяли со сказочной быстротой. Матрена Терентьевна ужасалась, замечая, как быстро расходуются мука, масло, сахар. С круглыми глазами она подходила к каменному столу Черноиваненко и, немного заикаясь от волнения, начинала шептать первому секретарю на ухо свои зловещие хозяйственные секреты и совала рапортичку с указанием наличности продовольствия. Он надевал очки, долго и укоризненно смотрел на Матрену Терентьевну.

The script ran 0.022 seconds.