1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Копперфилд, вы не знаете моего компаньона мистера Джоркинса столько времени, сколько знаю его я, – сказал, приветливо улыбаясь, мистер Спенлоу. – У меня даже и в мыслях нет обвинить мистера Джоркинса в хитрости, но у него такая манера возражать, которая часто вводит людей в заблуждение. Нет, Копперфилд. Немыслимо, чтобы мистер Джоркинс изменил свое мнение, поверьте мне! – заключил мистер Спенлоу, покачивая головой.
Я уже окончательно перестал понимать, кто из компаньонов на самом деле возражает – мистер Спенлоу или мистер Джоркинс, но мне стало совершенно ясно, что кто-то из них неумолим и о возврате бабушкиных тысячи фунтов не приходится и думать. В глубоком унынии, о котором я вспоминаю теперь без всякого удовольствия, ибо знаю, что оно вызвано было заботами о себе (хотя и всецело связанными с Дорой), я вышел из конторы и отправился домой.
Мысленно я старался приготовить себя к самому худшему и размышлял о том, что надлежит нам предпринять в будущем, которое представлялось мне крайне мрачным, как вдруг ехавшая позади меня наемная карета остановилась рядом со мной, и я поднял глаза. Из окна кареты высунулась прелестная ручка и показалось улыбающееся лицо, которое я не мог видеть, не испытывая чувства радости и умиротворения с той минуты, когда увидел его впервые на фоне старой дубовой лестницы с широкими перилами, и всегда с той поры связывал нежную красоту этого лица с изображением на витраже в церкви.
– Агнес! – воскликнул я с восторгом. – Дорогая Агнес! Вот кого я рад увидеть больше всех на свете!
– Да неужели? – ласково сказала она.
– Мне так нужно с вами поговорить, – сказал я. – Стоило мне взглянуть на вас, и на сердце сразу стало легче! Будь у меня волшебная палочка, я вызвал бы только вас!
– Да что вы!
– Пожалуй… сперва – Дору, – покраснев, сказал я.
– Разумеется, сперва Дору, – сказала Агнес и засмеялась.
– Ну, а потом вас! Куда вы едете?
Она ехала ко мне, чтобы навестить бабушку. День был погожий, и она рада была выйти из кареты, в которой пахло словно в конюшне, устроенной в парнике (все это время я стоял, просунув голову в окошко). Я расплатился с кучером, она взяла меня под руку, и мы пошли. Для меня она была воплощенная Надежда. Стоило ей появиться здесь, рядом со мной, и я уже чувствовал себя совсем иначе, чем минуту назад.
Бабушка прислала ей странную, лаконичную записку, едва ли более длинную, чем банковский билет, – ее эпистолярный пыл обычно этим и ограничивался. Она сообщила, что попала в беду и покидает навсегда Дувр, с чем совершенно примирилась, чувствует себя превосходно, и о ней можно не беспокоиться. И вот Агнес приехала в Лондон повидать бабушку – они питали друг к другу самую живую симпатию все эти годы; точнее – с того дня, как я поселился в доме мистера Уикфилда. Агнес приехала не одна. С ней был ее папа и… Урия Хип.
– Теперь они компаньоны? – спросил я. – Будь он проклят!
– Да. У них какие-то дела здесь, я воспользовалась случаем и приехала. Но не думайте, Тротвуд, что мой приезд бескорыстен и вызван только моими дружескими чувствами, потому что… может быть, это несправедливое предубеждение… но мне не хочется отпускать папу с ним вдвоем.
– Он по-прежнему имеет такое же влияние на мистера Уикфилда?
Агнес кивнула головой и сказала:
– У нас так все изменилось, что вы и не узнаете милого, старого дома. Они живут теперь у нас.
– Кто они? – спросил я.
– Мистер Хип с матерью. Он спит в вашей прежней комнате, – сказала Агнес, глядя на меня.
– Хотел бы я иметь власть над его снами! Тогда недолго пришлось бы ему там спать, – сказал я.
– А я живу в своей комнате, где раньше готовила уроки, – продолжала Агнес. – Как летит время! Вы помните? Комнатка, обшитая панелью, смежная с гостиной?
– Помню ли я, Агнес! Ведь это там я впервые увидел вас – вы выходили оттуда, а на боку у вас звенели ключи в какой-то чудной корзиночке.
– Вот-вот! – сказала, засмеявшись, Агнес. – Я так рада, что вы вспоминаете об этом с удовольствием. Счастливы мы были тогда…
– Да, очень!
– Эту комнатку я сохранила за собой. Но, понимаете ли, я не могу надолго оставлять миссис Хип. И должна выносить ее общество, – спокойно сказала Агнес, – когда предпочла бы побыть одна. Правда, у меня нет других оснований жаловаться на нее. Если она иногда и утомляет меня своими похвалами по адресу сына, то ведь это так естественно для матери. Он очень преданный сын.
При этих словах я посмотрел на Агнес, но она ничем не обнаружила, что ей известны планы Урии. Ее взгляд, такой кроткий и вместе с тем такой серьезный, встретился с моим; это был чудесный, открытый взгляд, и нежное ее лицо ничуть не изменилось.
– Да, они живут у нас, и главная беда в том, – сказала Агнес, что я не могу бывать с папой, когда мне хочется, потому что Урия Хип постоянно с нами, и не могу наблюдать за ним – если это не слишком смело сказано – так внимательно, как мне бы хотелось. Но если против него замышляется какая-нибудь каверза или предательство, я верю, что преданная любовь и правда в конце концов восторжествуют. Я верю, что настоящая любовь и преданность в конце концов торжествуют над любым злом и всеми напастями в мире.
Ясная улыбка, какой я ни у кого другого не видел, угасла, пока я еще думал о том, как она прекрасна и как хорошо знакома мне с детских лет. Лицо Агнес мгновенно изменилось, и она спросила (мы приближались к моей улице), известно ли мне, как произошло несчастье, постигшее мою бабушку. Когда я ответил, что бабушка пока ничего мне не говорила, Агнес задумалась, и мне показалось, что ее рука, которой она опиралась на мою руку, задрожала.
Бабушка была одна и слегка взволнована. Между ней и миссис Крапп обнаружилось несогласие во взглядах по весьма отвлеченному вопросу (уместность пребывания прекрасного пола в этом помещении), и бабушка, не обращая внимания на спазмы миссис Крапп, оборвала спор, заявив, что от сей леди пахнет моим бренди и что та может выйти вон. Миссис Крапп сочла эти выражения основанием для судебного преследования и сообщила о своем намерении возбудить дело перед «Британским Джуди», по-видимому разумея под этим оплот наших национальных вольностей.[86]
Но пока Пегготи отсутствовала, отправившись с мистером Диком показать ему солдат у здания Конной Гвардии, бабушка успела остыть и, придя в восторг при виде Агнес, пожалуй даже возгордилась своим поведением во время столкновения, и встретила нас в превосходном расположении духа. Когда Агнес положила свою шляпку на стол и подсела к бабушке, я поглядел на ее кроткие глаза и чистый лоб и подумал о том, каким естественным кажется ее пребывание здесь, с каким доверием относится к ней бабушка, невзирая на ее юность и неопытность, и как она сильна своей бесхитростной любовью и преданностью.
Мы заговорили о разорении бабушки, и я рассказал им о сделанной мной утром попытке.
– Это нельзя назвать разумным, Трот, но намерение было хорошее, – сказала бабушка. – Ты – великодушный мальчик… пожалуй, мне уже следует называть тебя молодым человеком. И я горжусь тобою, дорогой. Прекрасно. А теперь, Трот и Агнес, обратимся к делам Бетси Тротвуд и посмотрим, каково ее положение.
Я заметил, как побледнела Агнес, пристально глядевшая на бабушку. Бабушка, поглаживая кошку, пристально смотрела на Агнес.
– У Бетси Тротвуд – я имею в виду, милый Трот, не твою сестру, а себя, – были кое-какие средства, – начала бабушка, которая раньше никогда не рассказывала о своих денежных делах. – Какие средства – неважно, но на них можно было прожить. Больше того – она кое-что откладывала. Некоторое время она жила на ренту, а затем по совету человека, который ведал ее делами, вложила свои деньги в закладные. Все шло хорошо, проценты были высокие, пока у Бетси не выкупили закладных. Я говорю о Бетси так, словно она – военный корабль! Прекрасно. Тут Бетси должна была решить, что ей делать с деньгами. Она сочла себя более мудрой, чем тот, кто ведал ее делами, который в ту пору уже не был так дальновиден, как раньше… я говорю о твоем отце, Агнес… и она вбила себе в голову, что лучше ей самой распорядиться деньгами. Она поместила свой капитал за границей, но ничего, кроме убытков, эти операции не принесли. Сначала она потеряла деньги в недрах земли, потом в пучине моря… вылавливала какие-то сокровища, занималась каким-то вздором, как Том Тидлер,[87] – пояснила бабушка, потирая пос. – И снова она потеряла деньги в недрах земли и в довершение всего потеряла на банковских акциях. Не знаю, сколько стоили акции этого банка в течение некоторого времени… Кажется, ниже номинальной цены они не опускались. Но банк находился на краю света и лопнул, насколько мне известно. Во всяком случае, ничего от него не осталось, и он не заплатил и никогда не заплатит ни пенни. А все пенни Бетси были там. Тут пришел им и конец. Чем меньше об этом говорить, тем лучше.
Этот философический вывод бабушка сделала, поглядывая даже с некоторым торжеством на Агнес, чье лицо мало-помалу снова порозовело.
– Это все, дорогая мисс Тротвуд? – спросила Агнес.
– И этого достаточно, дитя мое, – сказала бабушка. – Если бы еще оставались деньги, которые можно было бы терять, это было бы не все. Несомненно, Бетси нашла бы способ выбросить их вслед за остальными и начала бы новую главу. Но денег больше не было, и истории конец…
Сначала Агнес слушала затаив дыхание. Она то бледнела, то краснела, но теперь вздохнула свободней. Мне кажется, я догадался, почему. Она боялась, что ее несчастный отец в какой-то мере повинен в том, что случилось. Бабушка взяла ее за руку и засмеялась.
– Вся ли история? – повторила она. – Да, вся, если не считать, что «с тех пор она жила счастливо». Пожалуй, это можно будет когда-нибудь сказать и про Бетси… Агнес, головка у тебя умная. В некоторых отношениях и у тебя также умная голова, Трот, хотя этот комплимент ты заслуживаешь не всегда, – тут она с присущей ей энергией кивнула в мою сторону. – Что же делать теперь? Остается коттедж, который может приносить около семидесяти фунтов в год. Думаю, эти деньги мы, во всяком случае, получим. Так. Это все, что у нас есть, – закончила бабушка, у которой была та же особенность, что и у некоторых лошадей, – неожиданно останавливаться, когда, казалось, они еще долго собирались бежать.
– И есть еще Дик, – продолжала она, помолчав. – У него сотня фунтов в год, но, разумеется, это должно пойти на него самого. Хоть мне известно, что, кроме меня, никто его не ценит, но я скорей рассталась бы с ним, чем тратила на себя его деньги. Как же мы с Тротом проживем на наши средства? Агнес, что ты скажешь?
Тут я перебил ее.
– Мне нужно что-то делать – вот что скажу я.
– Идти в солдаты? – всполошилась бабушка. – Или в матросы? Слышать об этом не хочу! Ты должен стать проктором. С вашего разрешения, сэр, я не желаю, чтобы в нашей семье кого-нибудь колотили по голове!
Я хотел было пояснить, что отнюдь не собирался познакомить нашу семью с таким способом зарабатывать деньги, но Агнес спросила, надолго ли сняты для меня комнаты.
– Вы коснулись самого главного, дорогая, – сказала бабушка. – От этих комнат нам не отделаться по крайней мере еще полгода, разве что их удастся кому-нибудь передать, но я на это не надеюсь. Последний жилец здесь умер. Эта особа в нанковой кофте и фланелевой юбке, уверяю тебя, уморит пятерых жильцов из шести! У меня есть немного наличных денег, и я с тобой согласна, что нам следует дожить здесь только до окончания срока договора, а Дику снять комнатку поблизости.
Я счел своим долгом сказать, что ей будет неудобно здесь жить, пока миссис Крапп ведет непрерывную партизанскую войну; на это бабушка кратко ответила, что при первых же вылазках неприятеля она так огорошит миссис Крапп, что та этого не забудет до конца жизни.
– Я думала о том, Тротвуд, – сказала нерешительно Агнес, – что, если бы у вас было свободное время…
– У меня много свободного времени, Агнес. После четырех-пяти часов дня я ничем не занят, да и утром также… Во всяком случае, у меня уйма свободного времени, – сказал я и почувствовал, что краснею, вспомнив, как часами слонялся по городу и по Норвудской дороге.
– Мне кажется, вы не стали бы возражать против места секретаря? – подойдя ко мне, тихо спросила Агнес, и столько в голосе ее было участия и заботливости, что он и сейчас звучит в моих ушах.
– Возражать, дорогая Агнес?
– Дело в том, – продолжала она, – что доктор Стронг, наконец, решился уйти на покой и переехал в Лондон. Я знаю, он спрашивал папу, не может ли он рекомендовать ему секретаря. Не думаете ли вы, что ему было бы приятней видеть около себя своего любимого ученика, чем кого-нибудь другого?
– Что бы я делал без вас, дорогая Агнес! – вырвалось у меня. – Вы мой добрый ангел. Я уже говорил вам это. Я о вас всегда думаю как о своем добром ангеле.
Ласково засмеявшись, Агнес заметила, что одного доброго ангела (она разумела Дору) вполне достаточно; затем она напомнила, что доктор обычно занимается у себя в кабинете утром и по вечерам и, надо полагать, нам легко будет договориться о часах занятий. Не знаю, чему я был больше рад – возможности зарабатывать себе на хлеб или перспективе работать у моего прежнего учителя. По совету Агнес, я тотчас же написал доктору, выразив желание занять место секретаря и прося принять меня на следующий день в десять часов утра. Я адресовал письмо в Хайгет, – в этом памятном для меня месте он жил, и, не теряя ни минуты, сам отправился на почту.
Где бы ни находилась Агнес, это место всегда носило следы ее неслышного присутствия. Когда я вернулся, бабушкины клетки с птичками были повешены точно так же, как обычно висели они в окне гостиной ее коттеджа, а мое кресло занимало то же место у открытого окна что прежде и бабушкино, куда более покойное кресло; даже привезенный ею круглый зеленый экран был привинчен к подоконнику. Я знал, кто это сделал, ибо казалось, будто все незаметно сделалось само собой, и я немедленно угадал бы, кто расставил мои разбросанные книги в том порядке, в каком, бывало, они стояли в мои школьные годы, – угадал бы даже в том случае, если бы думал, что Агнес далеко-далеко отсюда, и не видел, как она хлопотала над ними и улыбалась, глядя, в каком беспорядке они навалены.
Бабушка отнеслась благосклонно к Темзе (которая в лучах заходящего солнца в самом деле была прекрасна, хотя и не так прекрасна, как море перед ее коттеджем), но не могла примириться с лондонским дымом, утверждая, что он «все проперчивает». Во всех уголках моей квартиры в погоне за этим «перцем» был произведен настоящий переворот, главную роль в котором играла Пегготи; а я наблюдал за этим и думал о том, как много суетится и как мало успевает сделать даже Пегготи и как много успевает Агнес, совсем не суетясь; в это время в дверь постучали.
– Это папа… – сказала Агнес, побледнев. – Он обещал прийти.
Я открыл дверь и впустил не только мистера Уикфилда, но и Урию Хипа. Мистера Уикфилда я уже давненько не видел и (после всех рассказов Агнес) был готов к тому, что он сильно изменился, но все же его вид поразил меня.
Дело было не только в том, что он казался сильно постаревшим, хотя одет был по-прежнему безукоризненно, а также и не в том, что на лице его был нездоровый румянец, выпученные глаза налиты кровью и руки нервически дрожали, причину чего я хорошо знал, наблюдая его в течение нескольких лет. Нельзя сказать, чтобы он утратил свое прежнее благообразие и облик джентльмена, но больше всего ошеломило меня то, что, сохраняя все внешние признаки превосходства, он подчинился Урии Хину – этому воплощению пресмыкательства и подлости. В своих взаимоотношениях они поменялись ролями, и представшее нам зрелище – могущественный Урия и подвластный ему мистер Уикфилд – показалось мне столь мучительным, что я не в силах его описать. Передо мной как будто была обезьяна, взявшая верх над человеком, и я никогда не думал, сколь унизительно это зрелище.
По-видимому, мистер Уикфилд это сам понимал. Войдя в комнату, он остановился, понурив голову, словно ему было стыдно. Но уже через секунду Агнес мягко сказала ему:
– Папа! Вот мисс Тротвуд… И Тротвуд, которого вы давно не видели…
Тогда он подошел к бабушке, сдержанно пожал ей руку и более сердечно пожал руку мне. Покуда это происходило, я увидел на лице Урии отвратительную усмешку. Агнес, мне кажется, тоже ее увидела и отодвинулась от него.
Видела ли все это моя бабушка, или нет – этот вопрос едва ли бы решили без ее помощи ученые физиогномисты. Ни у кого, мне кажется, не могло быть такого непроницаемого лица, когда она этого хотела. Ее лицо было подобно глухой стене, заслонявшей от света все ее мысли до того мгновения, пока она не нарушала молчания; а нарушила она его по своему обыкновению неожиданно.
– Значит так, Уикфилд, – сказала бабушка, и тут он в первый раз посмотрел на нее. – Я рассказала вашей дочке о том, как хорошо распорядилась своими деньгами, потому что не могла больше доверять это вам, видя, что вы заплесневели в деловом отношении. Мы совещались все вместе, и очень успешно. По моему мнению, Агнес стоит целой фирмы…
– Если мне позволят высказать мое скромное мнение, я вполне согласен с мисс Тротвуд и был бы счастлив иметь мисс Агнес компаньоном, – сказал Урия Хип, извиваясь.
– Вы сами компаньон, с вас и этого хватит, – отрезала бабушка. – Как вы поживаете, сэр?
Весьма признательный за этот вопрос, прозвучавший очень резко, мистер Хип неловко подхватил принесенный синий мешок с бумагами и ответил, что поживает он превосходно, крайне благодарен бабушке и надеется, что она поживает точно так же.
– А как вы, юный… я хочу сказать – мистер Копперфилд, – продолжал Урия, – надеюсь, и вы поживаете хорошо? Я в восторге, что вас вижу, мистер Копперфилд, даже и при нынешних обстоятельствах. (Я охотно ему поверил, ибо обстоятельства эти радовали его до крайности.) Конечно, мистер Копперфилд, нынешние обстоятельства не таковы, чтобы ваши друзья не могли пожелать вам ничего лучшего, но не деньги делают человека – человека делают… куда мне с моими ничтожными способностями выразить эту мысль!.. – Он раболепно изогнулся. – Нет, не деньги…
Затем он пожал мне руку, но отнюдь не так, как это делается обычно: находясь на некотором расстоянии от меня, он схватил мою руку, поднял ее и опустил, словно ручку насоса, которой немного побаиваются.
– А как мы выглядим, мистер Копперфилд? – извиваясь, сказал Урия. – Не находите ли, сэр, что у мистера Уикфилда цветущий вид? Время не имеет власти над нашей фирмой, мистер Копперфилд, разве только помогает возвыситься ничтожеству – я имею в виду мою матушку и себя – и… – тут он словно спохватился, – помогает предстать во всей красе… я имею в виду мисс Агнес!
После этого комплимента он стал так невыносимо извиваться, что бабушка, глядевшая на него в упор, наконец, потеряла терпение.
– Вот прах его возьми! Что с ним такое? – сказала она сердито. – Не дергайтесь, сэр!
– Прошу прошенья, мисс Тротвуд! – отозвался Урия. – Я знаю, у вас нервы…
– Оставьте меня в покое, сэр! – воскликнула бабушка, нисколько не смягчившись. – Об этом помалкивайте. Ошибаетесь, нет у меня никаких нервов! Если вы угорь, сэр, так и будьте угрем. Но если вы человек, извольте управлять своими членами! Боже ты мой! – продолжала она с великим негодованием. – Я не желаю сойти с ума от того, что вы здесь передо мной извиваетесь, как змея или как пробочник!
Мистер Хин, как и следовало ожидать, пришел в замешательство от такого взрыва, сила которого усугубилась еще тем, что бабушка в негодовании заерзала в кресле и потрясла головой, словно норовя броситься на Урию или вцепиться в него зубами. Тем не менее он обратился ко мне, и тон его был елейный:
– Я хорошо знаю, мистер Копперфилд, что мисс Тротвуд – леди во всех отношениях превосходная! – очень вспыльчива (я имел удовольствие, мистер Копперфилд, знать ее еще раньше, чем вы, когда был жалким клерком), и вполне естественно, что при перемене обстоятельств она стала гораздо более вспыльчивой. Следует еще удивляться, что этим все и ограничилось! Я пришел только сказать, что, если при нынешних обстоятельствах мы можем быть чем-нибудь вам полезны – моя матушка, или я, или фирма Уикфилд и Хип, – мы будем очень рады… Могу я это сказать? – отнесся он с тошнотворной улыбкой к своему компаньону.
– Урия Хип очень предприимчив в делах, Тротвуд, – сказал мистер Уикфилд каким-то монотонным, сдавленным голосом. – Я вполне с ним согласен. Вы знаете, я давно питаю к вам интерес. Независимо от этого, я целиком согласен с тем, что говорит Урия.
– О, как приятно, когда тебе так доверяют! – сказал Урия и так дернул ногой, что снова рисковал вызвать вмешательство бабушки. – Но я надеюсь, мистер Копперфилд, что мне удается немного облегчить бремя деловых забот мистера Уикфилда.
– Урия Хип приносит мне великое облегчение, – сказал мистер Уикфилд все тем же глухим голосом. – Такой компаньон, Тротвуд, освобождает меня от тягостных тревог.
Я знал: рыжая лисица Урия заставил мистера Уикфилда сказать все это мне, чтобы выставить своего компаньона в таком виде, в каком изобразил его тою достопамятной ночью, когда отравил мой покой. Снова я увидел на его лице тошнотворную улыбку и заметил, как пристально он за мной наблюдает.
– Вы уже уходите, папа? – с беспокойством спросила Агнес. – Не хотите ли пройтись пешком с Тротвудом и со мной?
Вероятно, мистер Уикфилд, прежде чем ответить, бросил бы взгляд на Урию, но тот его предупредил.
– У меня деловое свидание, – сказал он. – Если бы не это, я был бы счастлив побыть с друзьями. Но я оставляю компаньона как представителя фирмы. Ваш покорный слуга, мисс Агнес! Желаю вам здравствовать, мистер Копперфилд! Мое нижайшее почтение мисс Бетси Тротвуд!
Посылая нам воздушные поцелуи громадной рукой и искоса посматривая на нас застывшим, как у маски, взором, он удалился.
Мы уселись и часок-другой вспоминали о счастливой нашей жизни в Кентербери. Оставшись с Агнес, ее отец больше стал походить на прежнего мистера Уикфилда, хотя все же был чем-то подавлен и не мог превозмочь этого чувства. Впрочем, он оживился и с явным удовольствием слушал наши воспоминания о разных мелких эпизодах тогдашней жизни, многие из которых он не забыл. По его словам, когда он снова сидит вот так, как теперь, вместе с Агнес и со мной, как будто возвращаются прежние времена, и он хотел бы, чтобы ничто не менялось. Я уверен, что кроткое лицо Агнес и прикосновение ее руки к его руке творили с ним чудеса.
Бабушка (почти все это время она была чем-то занята с Пегготи в соседней комнате) не захотела выйти с мистером Уикфилдом и Агнес, но настояла на том, чтобы я проводил их туда, где они остановились, и я отправился. Обедали мы вместе. После обеда Агнес села около отца, как в прежние времена, и налила ему вина. Он выпил то, что она налила, но не больше – совсем как ребенок! – и мы сидели втроем у окна до самого вечера. Когда стало темнеть, он прилег на софу, Агнес подложила ему под голову подушку и некоторое время стояла, наклонившись над ним; а когда она вернулась к окну, еще не настолько было темно, чтобы я не мог разглядеть слезы, блестевшие у нее на глазах.
Я призываю небо помочь мне не забыть верную и преданную любовь дорогой Агнес в ту пору моей жизни. Ибо, если бы я забыл, это значило бы, что близок мой конец, а тогда я хотел бы больше, чем когда-либо, помнить о ней! Столько правильных решений она внушила мне, так укрепляла меня своим примером в минуты моей слабости, так благотворно направляла мой пыл, с каким я приступал к еще неясным мне планам (я не ведаю, каким образом, ибо она была слишком скромна и деликатна, чтобы надоедать мне своими советами), что всем в моей жизни я обязан ей – и тем немногим, что сделал я хорошего, и тем, что не натворил много зла.
А как она говорила со мной о Доре, когда мы сидели в сумерках у окна! Как она слушала мои похвалы ей и как хвалила ее сама! Маленькую волшебную фигурку она озарила собственным своим чистым светом, благодаря чему Дора становилась еще более целомудренной, еще более драгоценной для меня. О Агнес, сестра моего детства, если бы я тогда знал то, что узнал много лет спустя!
Когда я вышел на улицу, повстречался мне нищий. И когда я поднял голову к ее окну, думая о спокойных, ангельских глазах Агнес, нищий заставил меня вздрогнуть, повторяя, как эхо, слово, слышанное мною утром:
– Слепой! Слепой! Слепой!
Глава XXXVI
Энтузиазм
Следующий день я начал с того, что снова посетил римские бани, а затем отправился в Хайгет. Уныние мое рассеялось. Я уже больше не опасался потертой одежды и не печалился о том, что у меня не будет красивого скакуна серой масти. Мое отношение к постигшему нас несчастью изменилось. Теперь мне следовало доказать бабушке, что человек, которому она оказывала благодеяния, не вырос бесчувственным и неблагодарным. Теперь мне следовало извлечь пользу из мучительных уроков моего детства и приняться за работу мужественно и решительно. Теперь мне следовало взять в руки топор дровосека и расчищать себе путь сквозь лес препятствий до тех пор, пока я не достигну Доры. И я шел вперед быстрыми шагами, словно они могли приблизить меня к намеченной цели.
Когда я очутился на знакомой дороге в Хайгет совсем не с теми помышлениями, которые в прошлом были так приятны и всегда с нею связывались, мне казалось, что по всей моей жизни произошел резкий перелом. Но это меня не лишило мужества. С новой жизнью возникали новые стремления и новые намерения. Велик будет труд, бесценна награда. Наградой была Дора, и я должен был Дору завоевать.
Я пришел в такое возбуждение, что пожалел, почему мой костюм еще не потерт. Мне захотелось рубить упомянутые деревья в лесу препятствий в таких условиях, которые позволили бы мне доказать свою силу. Я был готов попросить старика в очках с проволочной оправой, разбивавшего на дороге булыжник, уступить мне на некоторое время молоток, чтобы я мог положить начало пути к Доре, который я высеку в граните. Я так распалился и так запыхался, что мне показалось, будто я уже зарабатываю невесть сколько. Пребывая в таком состоянии, я вошел в коттедж, сдававшийся внаем, и внимательно осмотрел его, считая, что мне надлежит быть человеком практичным. Коттедж удивительно подходил для нас с Дорой, перед ним был садик, в котором Джип мог резвиться и лаять из-за ограды на торговцев; была там наверху и комната для бабушки. Вышел я из коттеджа еще более разгоряченный и стремительный, чем раньше, и помчался с такой быстротой к Хайгету, что оказался там на час раньше срока; да если бы я и прибыл вовремя, то все равно должен был бы послоняться еще немного и остыть, чтобы окончательно прийти в себя.
После того как я таким образом привел себя в порядок, моей первой заботой было отыскать дом доктора. Находился он не в той части Хайгета, где жила миссис Стирфорт, а в другом конце маленького городка. Выяснив это, я не мог не поддаться искушению, вернулся, вошел в переулок за домом миссис Стирфорт и заглянул через ограду в сад. Окна в комнате Стирфорта были закрыты наглухо, двери в оранжерею открыты, и Роза Дартл без шляпы быстрыми неровными шагами ходила взад и вперед по усыпанной песком дорожке, тянувшейся по краю лужайки. Она напоминала мне хищного зверя в неволе, который, снедаемый безысходной тоской, влачит свою цепь все по одной и той же тропе.
Я пожалел, что пришел сюда, неслышно покинул свой наблюдательный пост и, уйдя подальше, прослонялся до десяти часов. Тогда еще не было церкви с острым шпилем, которая нынче стоит на холме, и я не мог узнать, который час. Ее место занимало старое кирпичное здание, предназначенное для школы, – насколько мне помнится, прекрасный старый дом, где, должно быть, приятно было учиться.
Когда я приблизился к дому доктора (это был очаровательный старинный коттедж, на который доктор, по-видимому, затратил немало денег, если судить по только что отремонтированному фасаду), я увидел его прогуливающимся по саду в таких же точно гетрах и в таком же костюме, что и в старину, словно он не переставал прогуливаться с той поры, когда я был учеником. И вокруг него были все те же приятели и собеседники, ибо по соседству росло немало высоких деревьев, а с газона наблюдали за ним несколько грачей, словно они получили письмо от грачей из Кентербери, почему и следили за доктором так пристально.
Зная, сколь безнадежна попытка привлечь к себе издали его внимание, я решился открыть калитку и пойти вслед за ним, чтобы он встретился со мной, когда повернет назад. Повернув и приблизившись ко мне, он задумчиво смотрел на меня в течение некоторого времени, очевидно вовсе обо мне не думая. Внезапно его добродушное лицо выразило чрезвычайную радость, и он схватил меня за обе руки.
– Да вы совсем мужчина, дорогой Копперфилд! – воскликнул он. – Как поживаете? Как я рад вас видеть! Вы очень повзрослели, мой дорогой Копперфилд! Вы… вы совсем… о! Боже мой!
Я выразил надежду, что он и миссис Стронг вполне здоровы.
– О да! – ответил доктор. – Анни здорова и будет очень рада вас видеть! Вы всегда были ее любимцем. Она это сказала вчера вечером, когда я показал ей ваше письмо. И… да… вы помните, Копперфилд, мистера Джека Мелдона?
– Прекрасно помню, сэр.
– Ну, конечно, конечно… И он тоже вполне здоров.
– Он вернулся домой, сэр? – спросил я.
– Из Индии? Да, Мистер Джек Мелдон не вынес тамошнего климата. Миссис Марклхем… Вы не забыли миссис Марклхем?
Забыть Старого Вояку! И в такой короткий срок!
– Миссис Марклхем, бедняжка, очень беспокоилась о нем, – продолжал доктор, – и мы вернули его домой. И купили патент на местечко, которое больше ему подходит…
Я хорошо знал мистера Джека Мелдона, чтобы из слов доктора не вывести заключения, что это местечко позволяет означенному джентльмену почти ничего не делать и получать неплохое жалованье. Доктор, идя рядом со мной, держал руку у меня на плече и, подбадривая меня взглядом, продолжал:
– Обратимся теперь к вашему предложению, дорогой Копперфилд. Оно мне очень подходит и доставило искреннее удовольствие. Но не кажется ли вам, что вы могли бы устроиться лучше? В школе, знаете ли, вы выделялись своими успехами. У вас есть способности, которые сулят много хорошего. Вы заложили фундамент, и на нем можно возвести любое здание. И разве не жаль посвятить весну своей жизни той скромной работе, которую я могу вам предложить?
Прежний пыл вернулся ко мне, и я с воодушевлением стал настаивать на своем предложении, – боюсь, несколько бессвязно, – напомнив доктору, что у меня уже есть профессия.
– Это верно, – согласился доктор. – У вас есть профессия, вы совершенствуетесь в ней, и это меняет дело. Но что значит, мой юный друг, семьдесят фунтов в год?
– Эта сумма удваивает наши теперешние средства к жизни, доктор Стронг, – сказал я.
– Боже ты мой! Подумать только! Но надо сказать, что я не предполагал ограничиться только семьюдесятью фунтами, потому что намерен был кое-что дарить юному другу, который поступит ко мне. Во всяком случае, я имел в виду ежегодные наградные, – сказал доктор, продолжая идти рядом со мной и не снимая руки с моего плеча.
– Я так обязан вам, дорогой учитель, – воскликнул я (на этот раз без лишних, пустых фраз), – что, право, не знаю, смогу ли я вас когда-нибудь отблагодарить…
– Не надо, перестаньте! – перебил доктор.
– Если вы не возражаете против того, чтобы я занимался у вас утром и вечером, и считаете возможным платить за это семьдесят фунтов в год, вы окажете мне величайшую услугу, и у меня нет слов…
– Боже ты мой! Подумать только, что таким пустякам придают такое значение! – простодушно воскликнул доктор. – Но вы не отказывайтесь, если вам предложат что-нибудь получше. Даете слово? – спросил доктор, а этот вопрос всегда торжественно взывал к чести каждого из его учеников.
– Даю слово, сэр, – ответил я, как мы отвечали в школьные времена.
– Значит, дело решено, – объявил доктор, похлопав меня по плечу, на которое он все еще опирался, покуда мы прогуливались.
– И я буду особенно доволен, сэр, – тут я польстил ему, правда невинно, – если вы поручите мне помогать вам в работе над словарем.
Доктор остановился, улыбнулся, снова похлопал меня по плечу и воскликнул с таким торжеством, поистине восхитительным, словно я обнаружил глубочайшую проницательность, доступную не всем смертным:
– Вы угадали, мой юный друг! Речь идет именно о словаре!
Да разве могло быть иначе! Его карманы были так же набиты словарем, как и его голова. Словарь торчал из него отовсюду. С того момента, как доктор отошел от преподавания, дело со словарем, по его словам, удивительно продвинулось вперед, а мое предложение работать утром и по вечерам он может только приветствовать, так как привык в середине дня прогуливаться и размышлять. Как раз теперь его бумаги несколько перепутаны, ибо мистер Джек Мелдон иногда брал на себя секретарские обязанности, хотя эта работа была ему не под силу; но мы скоро наведем порядок и, как нельзя лучше, двинемся вперед. Позднее, когда мы погрузились в работу, я убедился, что помощь мистера Джека Мелдона принесла мне больше хлопот, чем я ожидал, так как он не только ошибался на каждом шагу, но и до такой степени испещрил рукопись доктора бесчисленными рисунками, изображавшими солдат и женские головки, что порой я с трудом мог выбраться из этого лабиринта.
Доктор был поистине восхищен перспективой нашей совместной работы над этим замечательным творением, и мы решили приступить к ней на следующий же день в семь часов утра. Положено было работать по два часа утром и по два-три часа вечером, за исключением субботнего вечера, когда я был свободен, и я счел такие условия чрезвычайно выгодными.
Когда все, к нашему обоюдному удовольствию, было таким образом улажено, доктор повел меня в дом поздороваться с миссис Стронг, которая в новом его кабинете сметала пыль с книг – эту вольность в обращении с его бесценными любимцами он позволял только ей.
По случаю моего прихода они еще не завтракали, и мы уселись за стол втроем. Не прошло и нескольких минут, как вдруг по лицу миссис Стронг я заключил, что прибыл еще один гость, хотя никаких звуков, об этом свидетельствующих, я не слышал. К воротам подъехал верхом какой-то джентльмен, ввел на поводу лошадь в маленький дворик, словно был у себя дома, привязал ее к кольцу в стене пустого каретного сарая и с хлыстом в руке вошел в столовую. Это был мистер Джек Мелдон, и, как подумал я, мистер Джек Мелдон отнюдь не изменился к лучшему в Индии. Впрочем, я был яростно предубежден против всех молодых людей, которые не рубят деревьев в лесу препятствий, и к моему впечатлению следует отнестись с осторожностью, имея в виду эту оговорку.
– Мистер Джек – Копперфилд! – сказал доктор.
Мистер Джек Мелдон пожал мне руку, но не скажу, чтобы очень крепко, и взглянул на меня с каким-то вялым, покровительственным видом, который я втайне счел весьма оскорбительным. Впрочем, и вообще его вялость, исчезавшая, лишь когда он обращался к своей кузине Анни, могла показаться очень странной.
– Вы уже завтракали, мистер Джек? – осведомился доктор.
– Я почти никогда не завтракаю, сэр. Это так скучно, – ответил тот, откинув голову на спинку кресла.
– Какие новости? – спросил доктор.
– Решительно никаких, сэр! Сообщают о голоде и о недовольстве где-то на севере, но ведь где-нибудь всегда есть голодные и недовольные.
Доктор хмуро взглянул на него и сказал, желая переменить тему разговора:
– Значит, нет никаких новостей? Ну что ж, никаких вестей – это добрые вести, как принято говорить.
– В газетах, сэр, напечатан длинный отчет о каком-то убийстве, – сказал мистер Мелдон. – Но всегда кого-нибудь убивают, и я не стал читать.
В те времена появление полного безразличия ко всем людским страстям и поступкам не почиталось еще великим достоинством, каковые узрели в нем позднее. Это безразличие стало одно время в высшей степени модным и проявлялось с таким успехом, что я знавал светских леди и джентльменов, которым больше пристало бы родиться гусеницами. Быть может, в те времена оно произвело на меня столь сильное впечатление потому, что было для меня внове, но, во всяком случае, не могло возвысить мистера Джека Мелдона в моих глазах и укрепить мое доверие к нему.
– Я приехал узнать, не пожелает ли Анни пойти сегодня вечером в оперу, – сказал мистер Мелдон, поворачиваясь к ней. – Сегодня последний интересный спектакль в этом сезоне. И певицу стоит послушать. Она изумительна. К тому же она на редкость безобразна.
И он снова принял скучающий вид.
Доктор, который всегда был рад доставить молодой жене развлечение, повернулся к ней и сказал:
– Вы должны пойти, Анни. Должны пойти.
– Мне не хочется, – ответила она. – Я предпочла бы остаться дома. Мне больше хочется остаться дома.
Не взглянув на своего кузена, она обратилась ко мне с вопросом об Агнес – навестит ли ее Агнес и придет ли она сегодня; вид у миссис Стронг при этом был такой взволнованный, что меня поразило, неужели доктор – он намазывал маслом гренок – может не видеть того, что бросается в глаза.
Но он был слеп. Он добродушно сказал, что она молода и должна развлекаться, а не скучать рядом со скучным стариком. И к тому же, прибавил он, ему хотелось бы, чтобы она выучила новые песенки, которые поет эта новая певица, а сможет ли она спеть их хорошо, если не пойдет в театр? Итак, доктор настоял на том, чтобы она приняла приглашение, а мистер Джек Мелдон вернулся к обеду. На том и порешили, и мистер Мелдон отправился, должно быть, к своему теплому местечку; во всяком случае, он уехал верхом и вид у него был беспечный.
На следующее утро я полюбопытствовал, была ли она в опере. Нет, она не была и дала знать в Лондон своему кузену, что не пойдет. Вместо этого она отправилась днем повидать Агнес и убедила доктора поехать с ней; вечер был чудесный, и домой они вернулись пешком полями – так сказал мне доктор. Я задал себе вопрос, поехала бы она в театр, если бы Агнес не было в Лондоне, или нет, и не оказала ли Агнес благодетельное влияние также и на нее.
Нельзя сказать, чтобы у нее был радостный вид, но лицо ее казалось добрым и хорошим, или она очень искусно притворялась. Я часто поглядывал на нее, так как она сидела у окна все время, пока мы занимались делом, а затем приготовила нам завтрак, который мы ели, не отрываясь от работы. Когда я уходил в девять часов, она опустилась на колени у ног доктора и помогла ему надеть башмаки и гетры. На лицо ее легла тень от зеленых листьев, нависавших над открытым окном; всю дорогу в Докторс-Коммонс я размышлял о том вечере, когда я наблюдал, как она глядела на доктора, погруженного в чтение.
Теперь я был очень занят – вставал в пять часов утра и возвращался домой в девять-десять часов вечера. Но я был несказанно рад, что работы у меня по горло; я не позволял себе ходить медленно, с восторгом веря, что чем больше я себя изнуряю, тем больше прилагаю усилий, чтобы стать достойным Доры. Она еще ничего не знала о перемене, происшедшей со мной, так как через несколько дней должна была приехать к мисс Миллс, и я откладывал до этого времени все, что намеревался ей сказать; я только сообщал ей в письмах (мы по-прежнему обменивались письмами тайно, через мисс Миллс), что собираюсь очень многое ей рассказать. В ожидании встречи с нею я резко сократил потребление медвежьего жира, совсем отказался от душистого мыла и лавандовой воды и продал с огромными убытками три жилета как слишком роскошные для человека, ведущего такой суровый образ жизни.
Но этого мне было недостаточно; я горел желанием совершить еще что-нибудь и отправился к Трэдлсу, проживавшему тогда в мансарде на Касл-стрит, в Холборне. С собой я взял мистера Дика, который уже дважды бывал со мной в Хайгете и возобновил знакомство с доктором.
Я взял мистера Дика с собой потому, что, терзаемый несчастливым поворотом в судьбе бабушки и искренне убежденный, что ни один каторжник или галерный раб не трудился так, как я, он начал волноваться и даже лишился хорошего расположения духа и аппетита по той причине, что не приносит никакой пользы. В таком состоянии он был еще меньше, чем ранее, способен закончить свой Мемориал, и чем больше работал, тем чаще пробиралась в его труд злосчастная голова короля Карла Первого. Я очень опасался, как бы его болезнь не усилилась, если нам не удастся прибегнуть к невинному обману и внушить ему, что он безусловно приносит пользу, либо действительно приспособить его к какому-нибудь полезному занятию (а это было бы куда лучше); и вот я решил спросить у Трэдлса, не может ли он нам помочь.
Прежде чем идти к Трэдлсу, я написал ему обо всем, что произошло, и получил в ответ чудесное письмо, в котором он выражал сочувствие и заверял меня в своей дружбе.
Мы застали его за письменным столом, перед чернильницей и бумагами, погруженным в работу, от которой он отдыхал, созерцая стоявшие в углу комнатки подставку для цветочного горшка и круглый столик. Встретил он нас очень сердечно и сразу подружился с мистером Диком. Мистер Дик выразил твердую уверенность в том, что видел его раньше, и мы оба заявили: «Очень возможно».
Прежде всего я хотел посоветоваться с Трэдлсом вот по какому делу: я слышал, что немало людей, прославившихся на разных поприщах, начинали свою карьеру с работы парламентского репортера, а так как Трэдлс возлагал, между прочим, свои надежды и на газеты, то все вместе взятое побудило меня спросить его в письме, как подготовиться к этой профессии. Трэдлс мне сообщил, что, насколько он мог узнать, одно только механическое усвоение необходимой для этого науки, – иными словами, полное овладение тайной стенографического письма и расшифровки, – потребует такой же затраты труда, как изучение шести языков, и при большом усердии может быть достигнуто через несколько лет. Он вполне резонно считал вопрос исчерпанным, но я чувствовал только, что появилось еще несколько высоких деревьев, которые надлежит срубить, и немедленно решил прокладывать с топором в руке путь к Доре сквозь эту чащу.
– Очень благодарен вам, дорогой Трэдлс, – сказал я. – Я начну завтра.
Трэдлс, казалось, очень удивился, для чего у него были все основания; но ведь он еще не имел понятия о том, в каком восторженном состоянии я находился.
– Я куплю книгу с изложением системы стенографического искусства, – продолжал я, – заниматься я буду в Докторс-Коммонс, где мне почти нечего делать. Буду записывать для практики речи в нашем суде… Трэдлс, дорогой мой, я одолею ее!
– Боже правый! – выпучив глаза, воскликнул Трэдлс. – Я и не знал, что у вас такой решительный характер, Копперфилд!
А как бы мог он это знать, раз это и для меня самого было новостью! Я промолчал и выпустил вперед мистера Дика.
– Послушайте, мистер Трэдлс, если бы я мог на что-нибудь пригодиться… – очень серьезно сказал мистер Дик. – Например… если бы я мог… бить в барабан или дуть во что-нибудь…
Бедняга! Несомненно, в глубине сердца он предпочел бы эти занятия всем другим. Трэдлс, который ни за что на свете не позволил бы себе улыбнуться, сказал спокойно:
– Но у вас прекрасный почерк, сэр. Я говорю с ваших слов, Копперфилд.
– Превосходный! – подтвердил я. Так оно и было – он писал удивительно четко.
– А не кажется ли вам, сэр, что вы могли бы переписывать бумаги, если бы я доставал их для вас? – спросил Трэдлс.
Мистер Дик нерешительно посмотрел на меня.
– Как вы думаете, Тротвуд? – сказал он. Я покачал головой. Мистер Дик тоже покачал головой и вздохнул.
– Расскажите ему о Мемориале, – попросил он.
Я объяснил Трэдлсу, как трудно удалить из рукописей мистера Дика голову короля Карла Первого. Мистер Дик взирал на Трэдлса почтительно и серьезно и сосал большой палец.
– Но те бумаги, о которых я говорю, уже составлены и написаны, – сказал Трэдлс после короткого раздумья. – Мистеру Дику ничего не нужно в них изменять. Ведь это совсем другое дело, правда, Копперфилд? Во всяком случае, почему бы не попробовать?
Это окрылило нас надеждой. Я отвел Трэдлса в сторону, мы посовещались – мистер Дик, сидя на стуле, с беспокойством поглядывал на нас – и выработали план, в соответствии с коим мистер Дик должен был победоносно приступить к своей работе с завтрашнего дня.
На Бэкингем-стрит у окна мы положили на столе бумаги, которые Трэдлс достал для мистера Дика, – надлежало сделать не помню сколько копий какого-то документа насчет какого-то права проезда, – а на другом столе разложили последний неоконченный вариант гигантского Мемориала. По нашим указаниям, мистер Дик должен был совершенно точно переписывать лежащий перед ним документ без малейших отступлений от оригинала, а когда он почувствует необходимость хотя бы вскользь намекнуть на короля Карла Первого, он должен мчаться к Мемориалу. Мы уговорили его твердо придерживаться этих указаний и поручили бабушке наблюдать за ним. Позднее бабушка рассказала нам, что поначалу он походил на музыканта, играющего на литаврах, и непрерывно делил свое внимание между двумя столами, но скоро он нашел, что это утомляет его и сбивает с толку, уселся деловым образом и положил перед собой документ, а Мемориал оставил в покое до более подходящего времени. Короче говоря, хотя мы очень следили, чтобы он не переутомлялся и несмотря на то, что он приступил к работе не с начала недели, он заработал к субботнему вечеру десять шиллингов девять пенсов. Никогда до конца моих дней я не забуду, как он обходил все лавки по соседству, чтобы разменять свое богатство на шестипенсовики, и как он со слезами радости и гордости подкатил к бабушке столик на колесиках, на котором монетки уложены были сердечком! С того момента, как он стал заниматься полезным делом, он походил на человека, находящегося во власти благодетельных чар, и если в тот субботний вечер хоть одно существо на свете чувствовало себя поистине счастливым, так это был он – благородная душа, почитавшая мою бабушку самой удивительной женщиной в мире, а меня самым удивительным молодым человеком.
– Она не умрет с голоду, Тротвуд! Я позабочусь о ней, сэр! – сказал он, пожимая мне украдкой руку, и потряс обеими руками над головой, растопырив все десять пальцев, словно это были десять банков.
Я не знаю, кто был больше этим доволен – Трэдлс или я.
– Право, даже мистер Микобер вылетел у меня из головы! – вдруг сказал Трэдлс, вынимая из кармана письмо и протягивая мне.
Письмо было адресовано мне (мистер Микобер пользовался любым предлогом, чтобы писать письма): «Через любезного мистера Трэдлса, эсквайра, из Иннер-Тэмпла». Оно гласило:
"Мой дорогой Копперфилд,
Может быть, вы уже подготовлены к тому, чтобы узнать, что счастье улыбнулось. Вероятно, в прошлом я уже имел случай сообщить вам, что нахожусь в ожидании этого события.
Я собираюсь обосноваться в одном из провинциальных городов нашего благословенного острова (общество этого города представляет собой счастливое сочетание элементов земледельческих и клерикальных), дабы приступить к деятельности, непосредственно связанной с одной из ученых профессий. Миссис Микобер и наши отпрыски будут меня сопровождать. Быть может, когда-нибудь наши останки будут покоиться на кладбище, примыкающем к тому почитаемому сооружению, благодаря коему упомянутый город прославился, смею сказать, повсюду, от Китая до Перу.
Посылая последнее прости современному Вавилону, где мы перенесли – хочется думать, не без достоинства – столько превратностей судьбы, миссис Микобер и я не можем скрыть от своего сердца, что расстаемся, может быть, на долгие годы, а быть может и навсегда, с существом, сопряженным нерасторжимыми узами с алтарем нашей семейной жизни. Если в канун сего отбытия вы пожалуете совместно с нашим общим другом мистером Томасом Трэдлсом в наш теперешний приют, где мы обменяемся приличествующими сему событию пожеланиями, вы окажете милость
тому, кто
всегда
был вам
предан – Уилкинсу Микоберу".
Меня порадовало известие, что мистер Микобер отряхнул прах от ног своих и счастье, наконец, действительно ему улыбнулось. Узнав у Трэдлса, что мы приглашены на сегодняшний вечер, я согласился принять приглашение, и мы отправились вдвоем в конец Грейс-Инн-роуд на квартиру, которую занимал мистер Микобер под именем мистера Мортимера.
Размеры этого помещения были столь ограниченны, что близнецы, которым теперь было лет восемь-девять, спали на складной кровати в гостиной, где мистер Микобер сварил в кувшине для воды приятный напиток, называемый им «пивцо», приготовлением которого он славился. По сему случаю я имел удовольствие возобновить знакомство с юным мистером Микобером, многообещающим мальчуганом лет тринадцати, крайне непоседливым, что свойственно мальчишкам в таком возрасте. Вновь я увидел и его сестрицу, мисс Микобер, в которой, по словам мистера Микобера, «мать ее возродилась юной, как Феникс».
– Дорогой Копперфилд! Вместе с Трэдлсом вы застаете нас накануне переселения и будьте снисходительны к некоторым неудобствам, из этого вытекающим, – сказал мистер Микобер.
Давая подобающий ответ, я бросил беглый взгляд вокруг и увидел, что все имущество семьи уже упаковано и багажа отнюдь не слишком много. Я поздравил миссис Микобер с предстоящей переменой.
– Мой дорогой мистер Копперфилд, я вполне уверена в том, что вы питаете дружеский интерес ко всем нашим делам, – сказала миссис Микобер. – Мое семейство, если ему угодно, может почитать это ссылкой, но я – жена и мать, и я никогда не покину мистера Микобера.
Трэдлс, на которого устремился взгляд миссис Микобер, пылко выразил свое одобрение.
– По крайней мере так я смотрю, дорогие мистер Копперфилд и мистер Трэдлс, – продолжала миссис Микобер, – на обязательства, которые я взяла на себя, когда повторила эти непреложные слова: «Я, Эмма, беру тебя, Уилкинс».[88] Вчера вечером при свече я перечитала эту церковную службу, и вот какое заключение я сделала: нет, я никогда не покину мистера Микобера. Возможно, мой взгляд на эту церемонию ошибочен, но тем не менее я никогда его не покину!
– Дорогая моя, – вставил с некоторым нетерпением мистер Микобер, – я никогда и не предполагал, что от вас можно ждать что-нибудь подобное.
– Я знаю, мой дорогой Копперфилд, – продолжала миссис Микобер, – что теперь я буду коротать свои дни среди незнакомых мне людей, знаю я также, что некоторые члены моего семейства, которых мистер Микобер известил в самых джентльменских выражениях об этом факте, не обратили никакого внимания на это сообщение. Может быть, я суеверна, – сказала миссис Микобер, – но у меня такое чувство, что мистеру Микоберу предназначено никогда не получать ответа на большую часть писем, которые он пишет. Судя по молчанию моего семейства, я могу предсказать, что оно недовольно принятым мной решением. Но я никому не позволю совратить меня с пути долга, мистер Копперфилд, и не позволила бы этого даже папе и маме, если бы они были живы!
Я высказал мнение, что это и значит идти прямым путем.
– Может быть, заточить себя в кафедральном городе равносильно жертве, но согласитесь, мистер Копперфилд, что если это жертва для меня, то еще большая жертва для человека, обладающего способностями мистера Микобера.
– О! Вы переезжаете в кафедральный город? – спросил я.
Мистер Микобер, разливавший всем нам из кувшина напиток, отозвался:
– В Кентербери. Дело в том, дорогой Копперфилд, что я заключил соглашение, согласно которому обязался перед нашим другом Хипом помогать ему в качестве… быть его… доверенным лицом.
Я вытаращил глаза на мистера Микобера, которого очень обрадовало мое удивление.
– Должен вас поставить в известность, – начал он официальным тоном, – что главным образом деловитость миссис Микобер и ее благоразумные советы привели к таким последствиям. Перчатка, о которой как-то говорила миссис Микобер, была брошена в форме объявления, ее поднял мой друг Хип, и она привела к взаимопониманию. О моем друге Хипе, человеке исключительной проницательности, я хотел бы говорить с самым глубоким уважением. Мой друг Хип не определил мне жалованья, которое выражалось бы в какой-нибудь сумме, но, в расчете на мои ценные услуги, сделал немало, чтобы освободить меня от гнета денежных затруднений; на ценность этих услуг я полагаюсь всецело. Такт и ум, на которые я осмеливаюсь претендовать, – мистер Микобер произнес эти слова знакомым светским тоном, с хвастливым, но вместе с тем скромным видом, – отданы будут служению моему другу Хипу. Я уже несколько знаком с юриспруденцией, ибо мне приходилось быть ответчиком в гражданском процессе, и незамедлительно засяду за комментарии одного из самых замечательных и прославленных английских юристов. Едва ли необходимо добавлять, что я имею в виду судью Блекстона.[89]
Эта речь, да и большая часть речей, произнесенных в тот вечер, прерывались замечаниями миссис Микобер, которая то и дело обнаруживала, что юный мистер Микобер сидит, поджав под себя обе ноги, или поддерживает голову так, словно она вот-вот у него отвалится, лягает под столом Трэдлса, елозит ногами или вытягивает их устрашающим образом, склоняет голову набок, окуная волосы в бокалы, – словом, проявляет свою непоседливость в форме, совершенно несовместимой с интересами остального общества, на каковые замечания матери юный мистер Микобер отвечал довольно дерзко.
Все это время я сидел пораженный откровениями мистера Микобера и размышлял над тем, что это может означать, пока миссис Микобер не подхватила нить разговора и не привлекла моего внимания.
– Я настоятельно прошу мистера Микобера, мой дорогой Копперфилд, – сказала она, – остерегаться, чтобы эта второстепенная отрасль юриспруденции, которой он себя посвятит, не помешала ему в конце концов подняться на вершину славы. Я убеждена, что мистер Микобер, отдавшись профессии, столь соответствующей его многочисленным способностям и его красноречию, должен прославиться. Скажите, мистер Трэдлс, – продолжала она с глубокомысленным видом, – как, например, насчет судьи или даже канцлера? Не может ли индивидуум отрезать себе путь к таким постам, если возьмет на себя исполнение обязанностей, какие согласился взять на себя мистер Микобер?
– Дорогая моя! – перебил мистер Микобер, но также взглянул испытующе на Трэдлса. – У нас есть время поразмыслить над этим вопросом.
– Нет, Микобер! – сказала она. – Ваша главная ошибка в жизни заключается в том, что вы не смотрите достаточно далеко вперед. Вы поистине обязаны перед своим семейством, – если не перед самим собой, – обнять проницательным взглядом самые отдаленные точки на горизонте, к которым могут вас привести ваши способности!
Мистер Микобер откашлялся и с большим удовлетворением хлебнул из стакана, все еще поглядывая на Трэдлса и как бы желая услышать его мнение.
– Гм… Положение таково, миссис Микобер… – начал Трэдлс, собираясь осторожно открыть ей истину. – Вы понимаете… я имею в виду реальные, прозаические факты… они за…
– Прекрасно, мой дорогой Трэдлс! – перебила миссис Микобер. – Я сама хочу быть насколько возможно прозаической и трезвой, когда говорю на такую важную тему.
– …заключаются в том, – продолжал Трэдлс, – что эта отрасль юриспруденции, даже если мистер Микобер станет поверенным по всем правилам…
– Ну, конечно! – снова перебила миссис Микобер. – Уилкинс, не коси! Ты останешься косоглазым!
– …не откроет ему путь к таким постам, – снова продолжал Трэдлс. – На них может быть назначен только барристер. А мистер Микобер станет барристером лишь в том случае, если поступит на пять лет в учение в какой-нибудь из судебных Иннов…
– Правильно ли я вас понимаю, дорогой мистер Трэдлс? Вы говорите, что по истечении этого срока мистер Микобер имел бы право быть назначенным судьей или канцлером? – спросила весьма учтивым, но деловым тоном миссис Микобер.
– Он имел бы это право! – произнес Трэдлс с ударением.
– Благодарю вас. Я вполне удовлетворена, – сказала миссис Микобер. – Если дело обстоит таким образом и мистер Микобер, приступая к своим обязанностям, не теряет никаких преимуществ и привилегий, я могу не беспокоиться. Разумеется, я говорю как женщина, но я всегда считала, что у мистера Микобера ум юридический, как говорил мой папа, когда я жила дома. И я полагаю, что в настоящее время мистер Микобер вступает на поприще, где этот ум проявит себя и завоюет ему высокое положение.
Я совершенно убежден, что мистер Микобер, обладающий юридическим умом, уже видел себя восседающим на мешке с шерстью.[90] Он самодовольно провел рукой по голому черепу и, покорный судьбе, сказал с величавым видом:
– Дорогая моя, не будем предвосхищать решения судьбы. Если мне предназначено носить парик, то, во всяком случае, внешне, – он намекал на свой голый череп, – я готов принять это отличие. Мне не жаль моих волос, возможно, я лишился их ради каких-то высших целей. Этого я не знаю. Я намерен, дорогой Копперфилд, приуготовить моего сына для церкви. И, не скрою, я был бы счастлив, в интересах своего сына, достигнуть высокого положения.
– Для церкви? – спросил я, думая между тем об Урии Хипе.
– Да! – ответил мистер Микобер. – У него поразительно высокий голос, и ему надлежит начать с певчего. Наше пребывание в Кентербери и знакомства, которые мы там завяжем, несомненно помогут ему занять вакансию в соборе, когда она откроется.
Я снова взглянул на юного мистера Микобера и по выражению его лица увидел, что голос у него действительно должен быть высокий и исходить откуда-то из-под бровей; моя догадка подтвердилась, когда он запел (ему предложено было на выбор – идти спать или петь) «Долбит зеленый дятел».[91] Исполнение сей песенки было встречено похвалами, а затем завязался общий разговор, и поскольку я был слишком погружен в свои смелые замыслы, чтобы умолчать о переменах в моей жизни, я поведал о них мистеру и миссис Микобер. Трудно передать, в какой она пришла восторг, узнав о беде, постигшей бабушку, и как это известие укрепило их бодрость и способствовало проявлению дружеских чувств.
Скоро пунш должен был в последний раз пойти вкруговую, и я, обратившись к Трэдлсу, напомнил ему, что нам нельзя разойтись, прежде чем мы не пожелаем нашим друзьям здоровья, счастья и успеха на новом их поприще. Я попросил мистера Микобера наполнить бокалы до краев и провозгласил тост по всем правилам – пожал через стол руку мистеру Микоберу и поцеловал миссис Микобер, дабы увековечить это знаменательное событие. Трэдлс последовал моему примеру и также пожал руку мистеру Микоберу, но, не считая себя таким же старым другом, как я, не отважился следовать за мной дальше.
– Дорогой мой Копперфилд, друг моей юности, если позволено будет так его назвать, и мой уважаемый друг Трэдлс, – надеюсь, он разрешит именовать его так, – от имени миссис Микобер, от своего имени и от имени наших отпрысков позволяю себе выразить горячую благодарность за ваши добрые пожелания! – начал мистер Микобер, поднимаясь и засовывая большие пальцы в карманы жилета. – Можно было бы ожидать, что в канун переселения, открывающего перед нами совершенно новую жизнь, – мистер Микобер говорил так, будто они уезжали за пятьсот тысяч миль, – я обращусь с прощальной речью к столь верным друзьям, которых вижу перед собой. Но все, что я имел сказать, я уже сказал. Какого бы положения в обществе я ни достиг, пребывая в кругу собратьев по ученой профессии, недостойным представителем коей я собираюсь стать, я постараюсь ее не посрамить, а миссис Микобер, несомненно, будет служить ей украшением. Под временным гнетом денежных обязательств, принятых с целью их немедленного погашения, но в силу неблагоприятного стечения обстоятельств оставшихся непогашенными, я оказался вынужденным прибегнуть к переодеванию, против которого восставали мои лучшие чувства, – я имею в виду очки, – и принять фамилию, на которую не могу притязать по закону. Но касательно этого я хочу только отметить, что туча уже исчезла с мрачного горизонта и дневное светило уже засияло на вершинах гор. В понедельник, в четыре часа дня, по прибытии в Кентербери, когда моя стопа опустится на родной мой вереск, – я снова буду называться Микобером!
Тут мистер Микобер опустился на стул и степенно выпил два бокала пунша один за другим. Затем он продолжал торжественно:
– Мне остается еще кое-что сделать перед разлукой – свершить акт справедливости. Мой друг мистер Томас Трэдлс дважды «дал свою подпись», как принято выражаться, для получения мной ссуды по векселю. В первый раз мистер Томас Трэдлс очутился, скажу кратко, в трудном положении. Срок второго векселя еще не истек. Первое обязательство выражалось в сумме… – тут мистер Микобер тщательно справился с бумагами, – …в сумме двадцать три фунта четыре шиллинга девять с половиной пенсов. Сумма второго, по моим записям, – восемнадцать фунтов шесть шиллингов два пенса. Если мой подсчет верен, общий итог равен сорока одному фунту десяти шиллингам одиннадцати с половиной пенсам. Быть может, мой друг Копперфилд возьмет на себя труд проверить итог?
Я проверил и признал его правильным.
– Если я покину столицу и моего друга мистера Томаса Трэдлса, не выполнив своих денежных обязательств, невыносимое бремя ляжет на мою душу. Поэтому я приготовил для моего друга мистера Томаса Трэдлса и вот сейчас держу в руке некий документ, который все приводит к желанной цели. Позвольте мне вручить моему другу мистеру Томасу Трэдлсу мою долговую расписку на сорок один фунт десять шиллингов одиннадцать с половиной пенсов. Я счастлив обрести вновь моральное достоинство, чувствуя, что теперь я опять могу ходить среди моих ближних с высоко поднятой головой!
После этого вступления (которым он был весьма взволнован) мистер Микобер вручил Трэдлсу свою долговую расписку и пожелал ему всяческих успехов в жизни. Я уверен, что этот акт был равносилен уплате долга не только для мистера Микобера, сам Трэдлс тоже едва ли уловил разницу, пока не поразмыслил на досуге.
После этого благородного поступка мистер Микобер столь высоко поднял голову перед своими ближними, что, казалось, его грудь расширилась раза в полтора, когда он светил нам с площадки лестницы. Мы распростились очень сердечно, и когда, покинув Трэдлса у дверей его дома, я возвращался к себе, размышляя о самых странных и разнообразных вещах, мне пришло в голову, что такой ненадежный человек, как мистер Микобер, никогда не просил у меня денег и что и этим я обязан только его жалостливым воспоминаниям обо мне, ребенке, жившем у него когда-то. Отказать ему у меня не хватило бы мужества, и, несомненно, он сам это знал (к его чести будь сказано) не хуже, чем я.
Глава XXXVII
Немножко холодной воды
Моя новая жизнь продолжалась уже больше недели, и я сильнее, чем прежде, был увлечен теми грозными решениями, каких, по-моему мнению, требовали обстоятельства. Я продолжал ходить чрезвычайно быстро, и по-прежнему у меня было смутное представление, что таким образом я пробиваю себе дорогу. За какое бы дело я ни брался, я положил за правило тратить на него как можно больше сил. Я стал, в подлинном смысле слова, жертвой самого себя. Подумывал я даже о том, не перейти ли мне на растительную пищу, и при этом мне казалось, – правда, полной уверенности у меня не было, – что если я превращусь в травоядное животное, то этим воскурю фимиам перед алтарем Доры.
До сей поры малютка Дора пребывала в полном неведении относительно моей отчаянной решимости, на которую лишь туманно намекали мои письма. Но вот снова настала суббота, и в этот субботний вечер она должна была навестить мисс Миллс, а я – явиться туда к чаю, когда мистер Миллс отправится в свой клуб играть в вист (об этом мне протелеграфируют, вывесив в среднем окне гостиной клетку с птицей).
К тому времени мы окончательно устроились на Бэкингем-стрит, где мистер Дик блаженствовал, переписывая свои бумаги. Бабушка моя одержала знаменательную победу над миссис Крапп – она отказалась от ее услуг, предварительно выбросив в окошко первый же кувшин с водой, который та поставила на ступеньках, и собственной персоной защищая на лестнице приведенную ею поденщицу. Эти энергические меры вселили такой ужас в сердце миссис Крапп, что она удалилась к себе на кухню, придя к заключению, что бабушка рехнулась. Бабушка, оставаясь совершенно равнодушной к мнению миссис Крапп, а равно и всех людей на свете, скорее поощряла, чем опровергала такую мысль, и вот миссис Крапп, еще недавно столь храбрая, сделалась через несколько дней такой трусливой, что, предпочитая не встречаться с бабушкой на лестнице, старалась либо скрыть свою объемистую фигуру за дверью – хотя на виду все-таки оставался широкий подол ее фланелевой юбки, – либо забивалась в темные углы. Бабушке это доставляло несказанное удовлетворение, и, мне кажется, она испытывала подлинную радость, прогуливаясь в нелепо торчавшем на макушке чепце по лестнице в те часы, когда миссис Крапп могла попасться ей на пути.
Бабушка, необычайно домовитая и изобретательная, ввела в наше хозяйство столько маленьких преобразований, что, мне казалось, я стал не беднее, а богаче, чем раньше. Между прочим, она превратила чулан в мою гардеробную и купила мне кровать, которую убрала и украсила так, что днем она походила на книжный шкаф, насколько может походить на него кровать. Я был предметом неусыпных ее забот, и даже бедная моя мать не могла бы любить меня горячей и положить столько сил, чтобы сделать меня счастливым.
Пегготи сочла для себя высокой честью разрешение участвовать в этих трудах, и хотя все еще не преодолела чувства благоговейного ужаса перед моей бабушкой, ей было выказано столько знаков доверия и поощрения, что теперь они стали наилучшими друзьями. Но вот настал день (это была именно суббота, и мне предстояло пить чай у мисс Миллс), когда Пегготи должна была вернуться домой, чтобы, выполняя свой долг, взять на себя заботу о Хэме.
– Ну что ж, прощай, Баркис, – сказала бабушка, – береги свое здоровье. Право же, я никогда не думала, что мне будет так грустно расставаться с тобой.
Я отвел Пегготи в контору пассажирских карет и проводил ее в путь. Прощаясь со мной, она расплакалась и поручила моим дружеским заботам своего брата, как уже сделал раньше Хэм. Мы ничего о нем не слыхали с тех пор, как он ушел тогда, на закате.
– А теперь, родной мой Дэви, – сказала Пегготи, – если вам, покуда вы обучаетесь, понадобятся деньги или если они вам понадобятся по окончании учения, дорогой мой, чтобы стать на ноги (а они вам все равно понадобятся, миленький мой), то у кого же больше прав ссудить вам деньги, чем у меня, глупой старой служанки моей милочки!
Я был не так уже одержим страстью к независимости, чтобы не сказать в ответ, что, если когда-нибудь мне придется взять взаймы деньги, я их возьму у нее. Мне кажется, ничто не доставило бы Пегготи большего утешения, чем такой ответ, – разве что я попросил бы тут же на месте большую сумму.
– И вот что еще, дорогой мой, – зашептала Пегготи, – скажите вашему хорошенькому ангелочку, что мне, ох, как хотелось бы увидеть ее хоть на минутку! И скажите ей, что, когда она будет выходить замуж за моего мальчика, я приеду и устрою вам такое красивое гнездышко, если вы мне разрешите!
Я заявил, что никто другой не прикоснется к «нашему гнездышку», чем привел в восторг Пегготи, уехавшую в наилучшем расположении духа.
В течение дня я по мере сил изнурял себя в Докторс-Коммонс, прибегая для этого ко всевозможным способам, а вечером в назначенный час появился на улице, где проживал мистер Миллс. У мистера Миллса была ужасная привычка засыпать после обеда, он еще не ушел из дому и в среднем окне не было никакой клетки.
Он так долго заставил меня ждать, что я страстно желал, чтобы клуб оштрафовал его за опоздание. Наконец он вышел, и тогда я увидел, как моя Дора сама вывесила в окне клетку и выглянула на балкон убедиться, тут ли я; увидав меня, она убежала в комнату, а Джип остался и бешено залаял на огромную собаку мясника, которая могла проглотить его, как пилюлю.
Дора встретила меня в дверях гостиной, из тех же дверей выскочил и Джип, спотыкаясь, рыча и, видно, воображая, будто я разбойник, и мы все втроем, радостные и любящие, вошли в комнату. Очень скоро я внес уныние в наши счастливые сердца – я этого не хотел делать, но слишком уж я был поглощен своей идеей – и без всяких предисловий спросил Дору, может ли она любить нищего.
Моя милая, маленькая Дора! Как она испугалась! Это слово вызвало у нее только представление о желтом лице пьяницы, о костылях или деревянной ноге, а не то о собаке с подносиком в зубах или еще о чем-нибудь в таком же роде. И она с очаровательным недоумением широко раскрыла глаза.
– Как вы можете задавать мне такие глупые вопросы? – надув губки, сказала Дора. – Любить нищего!
– Дора, любимая моя! Я – нищий! – воскликнул я.
– Какой глупый! – Тут она шлепнула меня по руке. – Сидит и рассказывает какие-то сказки! Я велю Джипу укусить вас!
Ее ребяческие манеры казались мне самыми восхитительными в мире, но необходимо было ясно высказать все, и я торжественно произнес:
– Дора, жизнь моя, я разорился!
– А я говорю, что велю Джипу укусить вас, если вы будете вести себя так глупо, – сказала Дора, тряхнув локонами.
Но у меня был такой серьезный вид, что Дора перестала встряхивать локонами, положила мне на плечо дрожащую руку и сначала посмотрела на меня с испугом и беспокойством, а потом расплакалась. Это было ужасно. Я упал на колени перед диваном, ласкал ее, умолял не надрывать мне сердца, но довольно долго бедная маленькая Дора могла только восклицать: «Ох, боже мой, боже мой!», и: «Ох, мне так страшно», и: «Где Джулия Миллс?», и: «Ох, отведите меня к Джулии Миллс и, пожалуйста, уходите!» – так что я потерял голову.
Наконец, после мучительных уговоров и просьб, я заставил Дору повернуть ко мне испуганное личико и постепенно успокоил ее, так что теперь это личико выражало только одну любовь, а прелестная нежная щечка прижалась к моей щеке. Тогда, не разжимая объятий, я сказал ей о том, как горячо-горячо люблю ее; и о том, что считаю правильным освободить ее от данного слова, ибо теперь я беден; сказал, что никогда мне этого не перенести и не оправиться, если я потеряю ее; и о том, что бедность меня не страшит, если не страшна она Доре, которая для меня – источник силы и вдохновения; я сказал, что уже принялся за работу с такой энергией, какую знают одни влюбленные, и учусь быть практичным и думать о будущем; сказал, что корка хлеба, заработанная своими руками, слаще любых яств, полученных по наследству. И много еще говорил я на эту тему со страстным красноречием, удивившим даже меня самого, хотя я думал о своем разговоре с Дорой день и ночь с тех пор, как выслушал поразительное бабушкино сообщение.
– Ваше сердце все еще принадлежит мне, милая Дора? – спросил я в упоении, ибо уже знал ее ответ, судя по тому, как доверчиво она прильнула ко мне.
– О да! – воскликнула Дора. – Да, оно – ваше. О, не будьте таким страшным. Я кажусь страшным! Доре!
– Не говорите о том, что вы обеднели и должны трудиться изо всех сил! – сказала Дора, прижимаясь ко мне еще теснее. – Ох, не надо, не надо!
– Ненаглядная моя, корка хлеба, заработанная своими руками…
– Да, да! Но я больше ничего не хочу слушать о корках, – перебила Дора. – И Джип должен каждый день получать в двенадцать часов баранью котлетку, иначе он умрет!
Я был очарован детской прелестью ее манер. И ласково ей объяснил, что Джип по-прежнему будет получать регулярно свою баранью котлетку. И нарисовал картину нашего скромного семейного очага, где мы не зависим ни от кого благодаря моим трудам, – описал маленький домик, виденный мною в Хайгете, и комнату, отведенную для бабушки в верхнем этаже.
– Теперь я не такой страшный, Дора? – нежно спросил я.
– Нет, нет! – воскликнула Дора. – Но я надеюсь, что ваша бабушка будет подолгу сидеть у себя в комнате? И, надеюсь, она не сварливая старуха?
Если я мог еще крепче полюбить Дору, то полюбил именно тогда. Но я понял, что она немного непрактична. Мое новорожденное рвение остыло, когда я убедился, как трудно поделиться с ней этим рвением. Я сделал еще одну попытку. Когда она совсем пришла в себя и принялась закручивать уши Джипу, лежавшему у нес на коленях, я сказал очень серьезно:
– Любовь моя! Можно сказать вам еще одну вещь?
– О, пожалуйста, не будьте практичным! – умоляющим тоном воскликнула Дора. – Потому что мне становится так страшно!
– Сердце мое! Вам вовсе нечего бояться. Я хочу, чтобы вы посмотрели на это совсем с другой точки зрения. Я хочу, чтобы это вдохнуло в вас мужество и воодушевило вас, Дора!
– Да, но это так страшно! – вскричала Дора.
– Нет, любовь моя! Настойчивость и сила характера помогут нам переносить куда более тяжелые вещи.
– Но у меня нет никакой силы, – возразила Дора, встряхнув локонами. – Правда, Джип? О, поцелуйте Джипа и будьте милым!
Немыслимо было устоять и не поцеловать Джипа, когда она поднесла его ко мне для этой цели и, руководя операцией, сама сложила свои свежие розовые губки, словно для поцелуя, причем настаивала, чтобы я поцеловал его в самый кончик носа. Я исполнил то, о чем она просила, – вознаградив себя потом за послушание, – а она своими чарами надолго заставила меня забыть о моей серьезности.
– Но, Дора, любимая моя! – сказал я, наконец, вновь обретя это качество. – Я хотел кое о чем поговорить с вами.
Судья в Суде Прерогативы – и тот влюбился бы в нее, если бы увидел, как она сложила ручки и воздела их, умоляя меня не пугать ее больше.
– Право же, я не собираюсь вас пугать, моя дорогая, – успокоительно сказал я. – Но, Дора, любовь моя, если бы вы иногда подумали… не падая духом, о, отнюдь нет!.. Но если бы вы иногда подумали… только для того, чтобы приободриться… подумали о том, что помолвлены с человеком бедным…
– Не надо, не надо! Пожалуйста, не надо! – вскричала Дора. – Это так страшно!
– Душа моя, совсем не страшно! – бодро возразил я. – Если бы вы иной раз подумали об этом и начали присматриваться, как ведут домашнее хозяйство у вашего папы и постарались постепенно привыкнуть… ну, хотя бы записывать расходы…
Бедная маленькая Дора не то всхлипнула, не то застонала.
– …как бы это пригодилось нам впоследствии! – продолжал я. – И если бы вы обещали мне понемножку читать поваренную книгу, которую я вам пришлю, это было бы чудесно для нас обоих. Ибо сейчас, моя Дора, – тут я еще больше воодушевился, – наш жизненный путь тернист и усыпан камнями, и от нас зависит выровнять его. Мы должны пробить себе дорогу! Мы должны быть мужественными! Впереди препятствия, но мы должны их преодолеть!
Сжав руку в кулак, с восторженным лицом, я говорил очень быстро, но уже никакого смысла не было продолжать. Я сказал достаточно. И опять все испортил. «Ох, мне так страшно! Ох, где Джулия Миллс? Ох, отведите меня к Джулии Миллс и, пожалуйста, уходите!» Короче говоря, кончилось тем, что я окончательно лишился рассудка и бесновался, бегая по гостиной.
Я думал, что на сей раз убил ее. Я брызгал на нее водой. Я упал на колени. Я рвал на себе волосы. Я называл себя грубым животным и безжалостным зверем. Я просил прощения. Я умолял ее посмотреть на меня. Я перевернул все вверх дном в рабочей шкатулке мисс Миллс, отыскивая флакон с нюхательной солью, и в порыве отчаяния схватил вместо него игольник из слоновой кости и осыпал Дору иголками. Я грозил кулаками Джипу, который был в таком же неистовстве, что и я. Я вытворял бог знает что и давно уже потерял способность соображать, когда в комнату вошла мисс Миллс.
– Кто это сделал? – вскричала мисс Миллс, бросаясь на помощь своей подруге. Я отвечал:
– Я, мисс Миллс! Я это сделал! Смотрите – вот преступник! – или что-то в этом роде, а затем, чтобы укрыться от света, уткнулся лицом в диванную подушку.
Сначала мисс Миллс подумала, что произошла ссора и мы вступаем в пустыню Сахару, но вскоре уразумела суть дела, так как моя милая, любящая маленькая Дора, обняв ее, воскликнула, что я «бедный рабочий», а потом, подозвав меня, обняла и попросила взять у нее на хранение все ее деньги, после чего бросилась на шею мисс Миллс и зарыдала так, словно нежное ее сердечко готово было разорваться.
Должно быть, мисс Миллс была рождена на свет, чтобы стать для нас благословением. Из нескольких моих слов она поняла, в чем дело, стала утешать Дору и постепенно убедила ее в том, что я не чернорабочий, – по-видимому, моя манера изъясняться внушила Доре мысль, что я стал портовым грузчиком и по целым дням вожу тачку вверх и вниз по сходням, – и таким образом восстановила между нами мир. Когда мы совсем успокоились и Дора пошла наверх освежить глаза розовой водой, мисс Миллс позвонила, чтобы подали чай. Тут я объявил мисс Миллс, что она мой друг навеки и что скорей сердце мое перестанет биться, чем я забуду об ее сочувствии.
Далее я изложил мисс Миллс то, что столь безуспешно пытался изложить Доре. Мисс Миллс отвечала, исходя из общепринятых истин, что Хижина счастья лучше, чем Дворец холодной роскоши, и что где любовь, там все.
Я заявил мисс Миллс, что это сущая правда, и кто может знать это лучше, чем я, любящий Дору такой любовью, какой доселе не испытал ни один смертный! Но в ответ на меланхолические слова мисс Миллс, что для иных сердец было бы прекрасно, если бы мое утверждение оказалось верным, я попросил разрешения отнести его только к смертным мужского пола.
Затем я задал мисс Миллс вопрос, есть ли, по ее мнению, какой-нибудь практический смысл в предложении, которое я хотел сделать относительно расходов, домашнего хозяйства и поваренной книги.
После недолгого раздумья мисс Миллс отвечала так:
– Мистер Копперфилд, я буду откровенна с вами. Для иных натур страдания и испытания душевные – все равно что многие годы жизни, и мне следует быть с вами откровенной, словно я настоятельница монастыря. Нет, это предложение – не для нашей Доры. Наша милая Дора – любимое дитя природы. Она – дитя света, веселья и радости. Я готова признать, что, будь это возможно, это было бы очень хорошо, но…
И мисс Миллс покачала головой.
Заключительные слова, выражавшие некоторую уступку со стороны мисс Миллс, побудили меня спросить ее, не воспользуется ли она, в интересах самой Доры, случаем, ежели таковой представится, чтобы внушить ей более отрадное представление о подготовке к серьезной жизни. Мисс Миллс весьма охотно дала утвердительный ответ, а посему я спросил ее, не согласится ли она позаботиться о поваренной книге; и если ей удастся расположить в пользу этой книги Дору, не пугая ее, она мне окажет величайшую услугу. Мисс Миллс взялась исполнить и это поручение, но в успехе не была уверена.
И вот вернулась Дора – такое прелестное маленькое создание, что я всерьез усомнился, позволительно ли тревожить ее столь обыденными делами. И она так меня любила и была так пленительна (особенно когда приказывала Джипу стоять на задних лапках и просить гренок, а потом делала вид, будто тычет его носом в горячий чайник в наказание за неповиновение), что я, памятуя о том, как испугал ее и довел до слез, почувствовал себя чудовищем, проникшим в убежище феи.
После чая появилась гитара, и Дора пела все те же очаровательные старинные французские песенки о том, что жить невозможно без танцев – тра-ля-ля! тра-ля-ля! – и в конце концов я почувствовал себя еще более свирепым чудовищем.
Наше веселье омрачилось только один раз, и это случилось незадолго до моего ухода, когда мисс Миллс почему-то упомянула о завтрашнем дне, а я, к несчастью, проговорился, что встаю в пять часов утра, так как должен трудиться не покладая рук. Не знаю, мелькнула ли у Доры мысль, что я служу сторожем в какой-нибудь конторе, но мои слова произвели на нее сильное впечатление, и больше она не играла и не пела.
Эта мысль еще не покинула ее, когда я с ней прощался, и она сказала мне милым вкрадчивым голоском, словно я был ее куклой (как думалось мне иной раз):
– Вы нехороший мальчик. Не вставайте в пять часов утра! Это так глупо.
– Любовь моя, я должен работать, – возразил я.
– А вы не работайте, – заявила Дора. – Зачем?
При виде этого славного, удивленного личика ничего не оставалось делать, как ответить весело и шутливо, что мы должны работать, чтобы жить.
– О? Как нелепо! – воскликнула Дора.
– Как же мы будем жить без этого, Дора? – сказал я.
– Как? Ну, как-нибудь, – ответила Дора. По-видимому, она считала, что вопрос разрешен ею окончательно, и, торжествуя, от всего своего невинного сердца, подарила мне поцелуй, а я ни за какие блага в мире не согласился бы ее разубеждать и возражать против ее решения.
Да! Я любил ее и продолжал любить всем сердцем, всеми силами своей души. Но, по-прежнему много работая, стараясь ковать железо, пока горячо, я иной раз по вечерам, сидя против бабушки, размышлял о том, как напугал я тогда Дору и как бы сделать так, чтобы с гитарой в руке проложить себе дорогу сквозь лес препятствий; мечтал я об этом, пока не начинало мне чудиться, что голова моя совсем поседела.
Глава XXXVIII
Компаньон покидает фирму
Моему решению касательно парламентских прений я не дал остыть. Железо я стал немедленно нагревать, пока оно не раскалилось, и принялся ковать его с такой настойчивостью, которой, говоря по чести, сам удивляюсь. Я купил рекомендованную мне книжку о благородном и таинственном искусстве стенографии (ценой в десять шиллингов шесть пенсов) и окунулся в море таких затруднений, что через две-три недели впал в полное отчаяние. Точки, повторяющиеся на все лады и означающие в одном месте одно, а в другом нечто другое, совершенно противоположное; чудесное, причудливое сочетание кружочков, бесчисленные значения черточек, напоминавших мушиные лапки; ужасные последствия не на месте поставленных завитушек – все это не только волновало меня в часы бодрствования, но и преследовало во сне. Когда я пробился ощупью сквозь эти трудности и овладел, наконец, алфавитом, который сам по себе был египетским храмом, появилась процессия новых чудовищ, именуемых «произвольными фигурами»; поистине никогда в жизни я не видел, чтобы кто-нибудь действовал так деспотично и капризно, как они; например, они настаивали, что знак, похожий на паутину, означает «ожидание», а начерченная пером взлетающая ракета значит «невыгодный». Когда я вбил себе в голову эту галиматью, я установил, что она вытеснила оттуда решительно все, а как только я начал повторять забытое, она улетучилась в свою очередь; когда же я принялся снова ее заучивать, от меня стали ускользать другие разделы системы. Короче говоря, можно было прийти в отчаяние.
Можно было прийти в полное отчаяние, если бы не Дора – укрытие и якорь моего корабля, который трепала буря. Каждая закорючка в системе этих знаков подобна была сучковатому дубу в лесу препятствий, и я продвигался вперед, срубая эти дубы один за другим с таким пылом, что через три-четыре месяца решился проделать опыт с одним из наших прославленных ораторов в Докторс-Коммонс. Забуду ли я когда-нибудь, как прославленный оратор ускользнул от меня, прежде чем я успел начать, и оставил мой глупый карандаш метаться по бумаге, словно в пароксизме лихорадки?
Было ясно, что дело не пойдет на лад. Я слишком высоко занесся, так продолжать было нельзя. За советом я обратился к Трэдлсу, и он предложил диктовать мне речи, но медленно, с расстановкой, принимая во внимание мою неопытность. Я был очень благодарен ему за дружескую помощь и принял предложение. И вот изо дня в день, чуть ли не ежедневно, в течение долгого времени, по вечерам, когда я возвращался от доктора, у нас на Бэкингем-стрит происходили заседания по образцу парламентских.
Хотелось бы мне увидеть еще где-нибудь такой парламент! Бабушка и мистер Дик представляли (смотря по обстоятельствам) то правительство, то оппозицию, а Трэдлс с помощью «Оратора» Энфилда[92] или томика «Парламентских прений» произносил громовые обвинительные речи против них. Стоя у стола, заложив пальцем нужную страницу в книге и размахивая правой рукой, Трэдлс, изображая мистера Питта, мистера Фокса, мистера Шеридана, мистера Бэрка, лорда Каслри, виконта Сидмута или мистера Каннинга, приходил в неописуемый раж, обвиняя бабушку и мистера Дика в распутстве и продажности. Обычно я сидел поодаль, держа свой блокнот на коленях и стараясь изо всех сил за ним поспеть. Ни один всамделишный политик не мог превзойти Трэдлса шаткостью своих убеждений и легкомыслием. В течение недели он последовательно отстаивал все политические программы и сражался под всеми знаменами. Бабушка, бесстрастная, как министр финансов, иногда прерывала его возгласами «Слушайте! Слушайте!», «О!» или «Нет!», в зависимости от содержания речи, а вслед за ней эти же возгласы издавал со всем пылом мистер Дик (совершенный образец сельского дворянина). Но мистера Дика, в течение его парламентской карьеры, обвиняли в таких деяниях и он был ответствен за такие ужасные последствия, что по временам ему становилось не по себе. Мне кажется, он начинал не на шутку страшиться, что в самом деле натворил много вещей, которые приведут к уничтожению британской конституции и к гибели страны.
Очень часто мы увлекались этими дебатами до той поры, когда стрелка часов приближалась к полуночи, а свечи уже догорали. В результате таких упражнений я стал неплохо поспевать за Трэдлсом, и для торжества моего оставалось только добиться, чтобы я хоть как-то мог разобраться в своих записях. Но после того как они были сделаны, понять их было ничуть не легче, чем китайские знаки на чайных чашках или золоченые надписи на огромных красных и зеленых бутылях в лавках с химическими товарами.
Ничего не оставалось делать, как вернуться и начать все сначала. Трудненько это было, но тем не менее я вернулся и, хоть и с тяжелым сердцем, начал все сначала и старательно и методически стал продвигаться вперед черепашьим шагом по той скучной дороге, какую я уже прошел, кропотливо исследуя каждую пылинку и изо всех сил стараясь понять эти коварные значки всюду, где бы они ни попадались. Я добросовестно исполнял свои обязанности в конторе так же, как и у доктора, и, в общем, работал как ломовая лошадь.
В один прекрасный день придя, как обычно, в Докторс-Коммонс, я нашел у входа в контору мистера Спенлоу; вид у него был хмурый, и он что-то бормотал себе под нос. Так как он нередко жаловался на головную боль – у него была короткая шея, и к тому же, по моему мнению, он себя перекрахмаливал, – то я испугался, не дурно ли ему, но он тотчас же успокоил меня в этом отношении.
Вместо того чтобы ответить с обычной своей приветливостью «доброе утро», он взглянул на меня холодно и церемонно и спросил весьма сдержанно, не последую ли я за ним в кофейню, двери которой в те времена выходили на площадь св. Павла как раз против Докторс-Коммонс. Я повиновался с чувством какой-то растерянности; меня бросило в жар, словно всем моим опасениям предстояло вот-вот выйти наружу. Проход был узкий, я пропустил мистера Спенлоу немного вперед, и высокомерный вид, с которым он вскинул голову, не сулил мне ничего хорошего; у меня мелькнула мысль, не разузнал ли он о моих чувствах к моей обожаемой Доре.
Но если бы я даже не догадался об этом по дороге в кофейню, то я не мог бы не понять, в чем заключается дело, когда поднялся с мистером Спенлоу во второй этаж и увидел там мисс Мэрдстон, прислонившуюся к буфету, украшенному перевернутыми бокалами, на которых лежали лимоны, и двумя необыкновенными, вышедшими ко всеобщему благополучию из употребления ящиками с бесчисленными желобками для ножей и вилок.
Мисс Мэрдстон протянула мне холодные ногти и снова уселась, прямая, негнущаяся. Мистер Спенлоу закрыл дверь, знаком указал мне на стул, а сам остался стоять на коврике перед камином.
– Будьте любезны, мисс Мэрдстон, покажите мистеру Копперфилду, что у вас находится в ридикюле, – сказал мистер Спенлоу.
Кажется, это был тот самый старый ридикюль, что и в пору моего детства, с теми же стальными застежками, которые защелкивались так, будто кого-то кусали.
Сжав губы наподобие застежки ридикюля, мисс Мэрдстон открыла его – губы ее также чуть-чуть разжались – и показала мне мое последнее письмо к Доре, полное изъявлений в любви и преданности.
– Это ваш почерк, мистер Копперфилд? – осведомился мистер Спенлоу.
Меня бросило в жар, и мой голос показался мне совсем чужим, когда я ответил:
– Да, сэр.
– Если не ошибаюсь, эти письма также написаны вами, мистер Копперфилд? – спросил мистер Спенлоу, когда мисс Мэрдстон извлекла из ридикюля связку писем, перевязанных драгоценной голубой ленточкой.
С чувством полного отчаяния я взял у нее письма и, взглянув на обращения: «Моя вечно любимая Дора». «Мой обожаемый ангел», «Моя дорогая и единственная» и тому подобные, густо покраснел и опустил голову.
– Нет, нет! Благодарю. Я не намерен лишать вас этих писем, – холодно сказал мистер Спенлоу, когда я машинально протянул их ему. – Будьте добры, мисс Мэрдстон, начните!
Это нежное создание после короткого раздумья, в течение коего она созерцала коврик, сухим, ханжеским тоном начала так:
– Должна сознаться, что у меня с некоторого времени зародились подозрения насчет отношений мисс Спенлоу и Дэвида Копперфилда. Я наблюдала за мисс Спенлоу и Дэвидом Копперфилдом, когда они встретились впервые, и впечатление мое было не из приятных. Развращенность человеческого сердца такова, что…
– Вы меня обяжете, сударыня, если будете придерживаться фактов, – перебил мистер Спенлоу.
Мисс Мэрдстон опустила глаза, тряхнула головой, словно протестуя против неподобающего вмешательства, и с видом оскорбленного достоинства продолжала:
– Если я должна придерживаться только фактов, я изложу дело возможно короче. Может быть, это будет признано наиболее удовлетворительным. Я уже сказала, сэр, что у меня с некоторого времени зародились подозрения насчет отношений мисс Спенлоу и Дэвида Копперфилда. Я не раз пыталась получить точные сведения, которые подтвердили бы мои подозрения, но без успеха. Я не решалась сообщить о них тогда отцу мисс Спенлоу, – тут она строго поглядела на него, – зная о том, как люди не расположены в подобных случаях оказывать должное добросовестному исполнению долга.
Мистер Спенлоу, казалось, был совершенно усмирен благородной строгостью мисс Мэрдстон и постарался смягчить ее суровость, примирительно помахав рукой.
– По возвращении моем в Норвуд после отсутствия, вызванного женитьбой моего брата, – продолжала мисс Мэрдстон высокомерным тоном, – и по возвращении мисс Спенлоу от своей приятельницы мисс Миллс я пришла к выводу, что поведение мисс Спенлоу сильно укрепляет мои подозрения. Я стала наблюдать за ней еще более внимательно.
Милая, нежная маленькая Дора, она и не подозревала об этих глазах Дракона!
– Однако только вчера вечером я получила неопровержимые доказательства, – продолжала мисс Мэрдстон. – Мне и раньше казалось, что мисс Спенлоу получает слишком много писем от своей приятельницы мисс Миллс. Но мисс Миллс была ее приятельницей с полного соизволения отца – еще один меткий удар по мистеру Спенлоу! – и я не могла вмешиваться в их отношения. О развращенности человеческого сердца мне не позволяют говорить, но, надеюсь, я могу упомянуть – не только могу, но и должна! – о том, что кое-кому доверяли напрасно!
В свою защиту мистер Спенлоу пробормотал, что против этого он не возражает.
– Вчера вечером после чая я заметила, что собачка вертится по гостиной и рычит, держа что-то в зубах. Я сказала мисс Спенлоу: «Дора, что это у собаки в зубах? Это какая-то бумага». Мисс Спенлоу ощупала свою блузку, вскрикнула и подбежала к собаке. Но я помешала ей и сказала: «Дора, моя милая, позвольте!»
О Джип! О злосчастный спаньель, виновник этой беды!
– Мисс Спенлоу пыталась подкупить меня поцелуями, рабочими шкатулками, драгоценными безделушками, но об этом я умолчу. Когда я приблизилась к собачке, та забилась под софу, и с большим трудом ее пришлось извлечь оттуда каминными щипцами. Но и тогда она не выпускала изо рта письма. А когда я пыталась его отнять, рискуя быть искусанной, она так вцепилась в него зубами, что пришлось поднять ее на воздух вместе с этим документом. Наконец я им завладела. Прочитав письмо, я сказала мисс Спенлоу, что у нее должно быть еще много таких же писем, и в конце концов заставила ее отдать мне связку, которая находится сейчас в руках Дэвида Копперфилда.
Она замолчала, снова защелкнула ридикюль и закрыла рот с таким видом, который свидетельствовал, что ее скорей можно сломать, но никак не согнуть.
– Вы выслушали мисс Мэрдстон, – повернулся ко мне мистер Спенлоу. – Теперь я прошу вас, мистер Копперфилд, сказать, имеете ли вы что-нибудь возразить?
Образ пленительного сокровища моего сердца возник передо мной – вот она плачет и рыдает всю ночь одна-одинешенька, моя милая испуганная бедняжка, вот она жалостливо просит и умоляет женщину с каменным сердцем о прощении, тщетно обнимает ее, предлагает рабочие шкатулки и безделушки, вот она мучится и страдает, и все из-за меня! – и этот образ почти лишил меня последнего самообладания, которое у меня еще оставалось. Боюсь, что на минуту меня охватила дрожь, хотя я изо всех сил пытался ее скрыть.
– Мне нечего сказать, сэр, – проговорил я, – за исключением того, что во всем виноват я. Это я уговорил и убедил Дору…
– Мисс Спенлоу, прошу помнить! – величественно сказал ее отец.
– …скрывать все в тайне, – продолжал я, не желая величать ее так церемонно, – и я очень об этом сожалею.
– Вы заслуживаете самого сурового порицания, сэр, – сказал мистер Спенлоу, прохаживаясь взад и вперед по коврику перед камином и подчеркивая каждое слово наклоном не головы, а всего корпуса, ибо галстук его и позвоночник были несгибаемы. – Вы совершили недостойный поступок, мистер Копперфилд. Приглашая джентльмена к себе в дом, – не имеет никакого значения, сколько ему лет – девятнадцать, двадцать девять или девяносто, – я оказываю ему доверие. Если он обманывает мое доверие, он совершает бесчестный поступок, мистер Копперфилд!
– Я это чувствую, сэр, уверяю вас! – отозвался я. – Но я этого раньше не принимал в рассуждение. Честное слово, мистер Спенлоу, не принимал. Я люблю мисс Спенлоу так, что…
– Вздор! Чепуха! – покраснев, воскликнул мистер Спенлоу. – Прошу, мистер Копперфилд, не говорить мне, что вы любите мою дочь!
– Но как же иначе я могу защищать свое поведение, сэр? – смиренно сказал я.
– А как вы можете вообще защищать свое поведение, сэр? – спросил мистер Спенлоу, внезапно остановившись на коврике перед камином. – Вы подумали, мистер Копперфилд, о своем возрасте и о возрасте моей дочери? Вы подумали о том, что значит подрывать доверие, которое мы с дочерью должны питать друг к другу? Вы подумали о положении, которое занимает моя дочь в обществе, о планах, какие я строил в связи с ее будущим, о тех относящихся к ней распоряжениях, которые я мог бы сделать в своем завещании? Вы обо всем этом думали, мистер Копперфилд?
– Должен сознаться, сэр, очень мало, – ответил я, стараясь говорить почтительно и с сожалением, которое я в самом деле испытывал. – Но, поверьте мне, я думал о своем собственном положении. Когда я вам сообщил о нем, мы были уже помолвлены и…
– Покорнейше вас прошу, мистер Копперфилд, не говорить мне о помолвках! – перебил мистер Спенлоу, уподобляясь больше чем когда бы то ни было Панчу, ибо, как и Панч, он энергически хлопнул одной рукой по другой, что я и заметил, несмотря на все мое отчаяние.
Мисс Мэрдстон, доселе невозмутимая, сухо и презрительно засмеялась.
– Когда я вам сообщил, сэр, о том, что положение мое изменилось, тайное соглашение, к которому я имел несчастье склонить мисс Спенлоу, уже существовало, – начал я снова, заменив, таким образом, неприятное для него выражение. – Как только произошла эта перемена в моем положении, я напряг всю мою волю и употребил все мои силы, чтобы его улучшить. Я уверен, что со временем мне удастся его улучшить! Не назначите ли вы мне срок? Любой срок? Мы оба так молоды, сэр…
– Вы правы, вы оба очень молоды! – перебил мистер Спенлоу, кивнув несколько раз головой и сильно нахмурившись. – Все это вздор. А вздору надо положить конец. Возьмите назад эти письма и бросьте их в огонь.
Дайте мне письма мисс Спенлоу, и я также брошу их в огонь. Вы понимаете, разумеется, что в будущем наши встречи могут происходить только здесь, в Докторс-Коммонс, и мы должны условиться: не упоминать впредь о том, что произошло. Послушайте, мистер Копперфилд, вы не лишены благоразумия, а это единственный выход, который надо признать благоразумным.
Нет. Я и помыслить не мог о том, чтобы с этим согласиться. Мне очень жаль, но есть нечто более высокое, чем благоразумие. Любовь превыше всех земных соображений, и я люблю Дору до безумия, а она любит меня. В таких выражениях я это не сказал, – насколько мог, я их смягчил, – но именно это я имел в виду и был непреклонен. Я совсем не думал о том, что могу показаться смешным, но я знаю, что был непреклонен.
– Прекрасно, мистер Копперфилд. Я постараюсь повлиять на мою дочь, – сказал мистер Спенлоу.
Мисс Мэрдстон издала выразительный звук – протяжно втянула в себя воздух, – звук, который не был ни вздохом, ни стоном, но похож был и на то и на другое, – давая нам понять, что, по ее мнению, эту меру следовало применить прежде всего.
– Я постараюсь повлиять на мою дочь, – повторил мистер Спенлоу, получив такую поддержку. – Вы отказываетесь взять эти письма, мистер Копперфилд?
Дело в том, что я положил их на стол.
Да. Я заявил, что, надеюсь, он меня простит, но я не считаю возможным взять их от мисс Мэрдстон.
– И от меня также? – спросил мистер Спенлоу. Весьма почтительно я это подтвердил: и от него также.
– Прекрасно! – сказал мистер Спенлоу.
Воцарилось молчание, и я не знал, уходить ли мне, или оставаться. В конце концов я медленно направился к двери, собираясь сказать, что, быть может, удалившись, тем самым пойду навстречу его желанию, как вдруг он обратился ко мне с видом, я бы сказал, поистине благочестивым, глубоко засунув руки в карманы сюртука:
– Должно быть, вам известно, мистер Копперфилд, что я не совсем лишен земных благ и что моя дочь – самое дорогое и близкое мне существо?
Я поспешил сказать, что если моя страстная любовь и заставила меня совершить ошибку, то, я надеюсь, эта ошибка не дает ему оснований заподозрить меня в корыстолюбии.
– Я не на это намекал, – сказал мистер Спенлоу, – и для вас самих, мистер Копперфилд, да и для всех нас было бы лучше, если бы вы были корыстолюбивы, я хочу сказать – более рассудительны и меньше увлекались всем этим юношеским вздором. Вот именно. Я повторяю – но совсем с другой целью: вам, вероятно, известно, что у меня есть некоторые средства, которые останутся моей дочери?
Я допускал такую возможность.
– Вряд ли вы могли предположить, что я не написал завещания, когда мы ежедневно сталкиваемся здесь, в Докторс-Коммонс, с самым необъяснимым пренебрежением к устроению своих дел путем завещательных распоряжений – с тем пренебрежением, в котором, может быть, самым странным образом обнаруживается непоследовательность человеческой природы. Не так ли? – сказал мистер Спенлоу.
Я наклонил голову в знак согласия.
– И я не могу допустить, чтобы те распоряжения, какие я счел необходимым сделать в пользу моей дочери, поставлены были в зависимость от юношеских глупостей вроде настоящей! – сказал мистер Спенлоу под наплывом благочестивых чувств, медленно покачиваясь на каблуках. – Да, это только глупость. Чистый вздор! Скоро он будет весить не больше пушинки. Но если с этой глупой затеей не будет сразу покончено, я могу – да, я могу! – быть вынужденным в решительный момент защитить ее и обезопасить от последствий любого глупого шага на пути к браку. А теперь я надеюсь, мистер Копперфилд, что вы не заставите меня еще раз, хотя бы на четверть часа, открыть эту закрытую страницу в книге жизни и хотя бы на четверть часа вновь возвращаться к неприятному вопросу, давно улаженному.
В его манере говорить было безмятежное спокойствие, – то спокойствие, каким осеняет душу заход солнца, и это произвело на меня огромное впечатление. Он казался таким кротким и умиротворенным, он привел в такой образцовый порядок свои дела, что, размышляя об этом, сам умилялся. Право же, я видел у него на глазах слезы, вызванные этим умилением.
Но что мне было делать? Я не мог отречься ни от Доры, ни от своего собственного сердца. Когда он посоветовал мне в течение недели поразмыслить над его словами, мог ли я сказать, что не нуждаюсь в этой неделе? Но разве я не знал в то же время, что, сколько бы недель я ни размышлял, ничто не может повлиять на такую любовь, как моя?
– А тем временем посоветуйтесь с мисс Тротвуд или с кем-нибудь, кто знает жизнь, – сказал мистер Спенлоу, оправляя обеими руками галстук. – Подумайте недельку, мистер Копперфилд.
Я уступил и покинул комнату, стараясь, чтобы мое лицо, несмотря на уныние и отчаяние, выражало непреклонность. Нахмуренные брови мисс Мэрдстон провожали меня до дверей, – я упоминаю о ее бровях, а не о глазах потому, что на ее лице брови играли куда более значительную роль, – и ее взгляд так похож был на тот, каким она, бывало, смотрела на меня по утрам, в этот же час, в гостиной в Бландерстоне, что мне почудилось, будто я снова запутался, отвечая урок, а на моем сердце мертвым грузом лежит этот старый ужасный учебник правописания с овальными гравюрами, которые я в своем детском воображении уподоблял стеклам очков, вынутым из оправы.
Когда я вернулся в контору и, пряча лицо от старого Тиффи и от остальных, уселся за своей конторкой в уголке, думая о нежданно разразившейся катастрофе и горько проклиная Джипа, меня охватила такая тревога за Дору, что не знаю, как это я не схватил шляпу и не помчался сломя голову в Норвуд. Мысль о том, что они запугивают ее и доводят до слез, а меня там нет, чтобы ее успокоить, была совершенно невыносима и побудила меня написать безумное письмо мистеру Спенлоу, умоляя его избавить ее от расплаты за мою ужасную судьбу. Я упрашивал его пощадить ее нежную натуру – не сломать хрупкий цветок – и, насколько помнится, писал ему так, как будто он был не ее отец, а людоед или Уонтлейский дракон.[93] Это письмо я запечатал и до его прихода в контору положил ему на стол, а когда он появился, я видел в приоткрытую дверь его кабинета, что он взял со стола письмо и прочел.
В течение всего утра он не проронил ни слова о письме, но, прежде чем уйти днем из конторы, позвал меня в кабинет и сказал, что я могу не беспокоиться о благополучии его дочери. По его словам, он убедил ее, что все это вздор, и больше ему не о чем с ней говорить. Он считает себя снисходительным отцом (так оно, впрочем, и было), а я могу не утруждать себя заботами о ней.
– Если вы будете делать глупости и упорствовать, мистер Копперфилд, вы принудите меня снова отослать ее на время за границу, – заявил он. – Но я лучшего о вас мнения и надеюсь, что вы через несколько дней образумитесь. Что касается до мисс Мэрдстон (я упомянул о ней в письме), я доверяю бдительности этой леди и чувствую себя обязанным ей, но она получила твердое указание не затрагивать этого вопроса. Я хочу только одного, мистер Копперфилд: чтобы это было забыто. И все, что вы можете сделать, мистер Копперфилд, – забыть.
Все, что я могу сделать! В записке, которую я написал мисс Миллс, я с горечью цитировал эту фразу. – Все, что я могу сделать, – писал я с мрачным сарказмом, – Это забыть Дору! И это было «все»! Я просил мисс Миллс увидеться со мной в тот же вечер. Если этого нельзя было сделать с разрешения и ведения мистера Миллса, я просил о тайном свидании в комнатке за кухней, где находился каток для белья. Я сообщал ей, что мой рассудок пошатнулся на своем троне и она одна может предотвратить его падение. Я подписал письмо: «Пребывающий в исступлении ваш», и когда, прежде чем отправить с посыльным, перечитал все произведение, то не мог отделаться от чувства, что его стиль, пожалуй, похож на стиль мистера Микобера.
Все же я послал его. Вечером я отправился к мисс Миллс и бродил вокруг ее дома до тех пор, пока ее служанка потихоньку не впустила меня и не провела с черного хода в комнатку за кухней. Потом я убедился, что мне решительно ничто не мешало войти через парадный вход и явиться в гостиную, если бы не любовь мисс Миллс к романтике и таинственности.
В комнатке за кухней, как и следовало ждать, я бесновался. Мне кажется, я явился туда с целью разыграть из себя дурака и, надо прямо сказать, добился своего. Мисс Миллс получила от Доры написанную второпях записку, в которой та извещала, что все открылось; «О, прошу тебя, Джулия, приходи, немедленно приходи!» – молила Дора. Но мисс Миллс еще не ходила к ней, ибо не была уверена, что ее присутствие будет угодно высшим силам. Нас всех застигла ночь в пустыне Сахаре.
У мисс Миллс был в запасе поток слов, и она излила его на меня. Хотя она смешала свои слезы с моими, но я почувствовал, что наше несчастье доставило ей огромное наслаждение. Она, если можно так выразиться, лелеяла это несчастье, чтобы извлечь из него все, что только возможно. По ее словам, между Дорой и мной разверзлась бездна, и только Любовь может соединить ее края своей радугой. В этом жестоком мире Любовь должна страдать – так всегда было и так всегда будет. Но, по мнению мисс Миллс, это не имеет значения. Опутанные паутиной сердца разорвут в конце концов путы, и тогда-то Любовь будет отомщена.
Это было не весьма утешительно, но мисс Миллс отнюдь не хотела обольщать меня обманчивыми надеждами. Мне стало куда хуже, чем было раньше, и я почувствовал (о чем и сказал с глубокой благодарностью), что она мне истинный друг. Мы порешили, что утром она первым делом отправится к Доре и любым способом – взглядами или словами – сообщит ей о том, как я ее обожаю и в каком нахожусь отчаянии. Подавленные скорбью, мы расстались, и мне кажется, мисс Миллс была вполне удовлетворена.
Вернувшись домой, я рассказал обо всем бабушке и, невзирая на все, что она могла мне сказать, лег спать в отчаянии. В отчаянии я встал утром и в отчаянии вышел из дому. Было субботнее утро, и я прямо направился в Докторс-Коммонс.
Подходя к нашей конторе, я очень удивился, когда издали увидел у дверей рассыльных, о чем-то беседующих, и кучку зевак, которые смотрели в наглухо закрытые окна. Я ускорил шаги, прошел между собравшимися, недоумевая, почему они так пристально меня разглядывают, и поспешно вошел в контору.
Там были клерки, но никто ничего не делал. Старый Тиффи – в первый раз в своей жизни, думается мне, – сидел на чьем-то чужом табурете и не повесил на гвоздь своей шляпы.
– Какое страшное несчастье, мистер Копперфилд! – сказал он, как только я вошел.
– Что? Что случилось?! – вскричал я.
– Да разве вы не знаете? – воскликнул Тиффи, а остальные клерки окружили меня.
– Ничего не знаю, – ответил я, переводя взгляд с одного на другого.
– Мистер Спенлоу! – сказал Тиффи.
– А что с ним?
– Скончался!
Мне показалось, что не я, а стены конторы пошатнулись, но тут один из клерков подхватил меня. Меня усадили на стул, развязали мне галстук, принесли воды. Я не имел ни малейшего представления о том, сколько прошло времени.
– Скончался? – повторил я.
– Вчера он обедал в городе и поехал в фаэтоне один, – сказал Тиффи, – а груму приказал сесть в пассажирскую карету. Вы ведь знаете, он иногда так делал…
– Ну?
– Фаэтон прибыл без него. Лошади остановились у ворот конюшни. Слуга вышел с фонарем. В фаэтоне никого не было.
– Лошади понесли?
– Они не были разгорячены, – сказал Тиффи, надевая очки. – Не больше разгорячены, чем обычно. Вожжи были порваны, но ведь они волочились по земле. Весь дом всполошился, трое слуг вышли искать на дорогу. Они его нашли в миле от дома.
– Немного подальше, мистер Тиффи, – поправил младший клерк.
– Да? Кажется, вы правы, – сказал Тиффи. – Немного подальше, недалеко от церкви… Он лежал ничком поперек дороги возле самой обочины так, что часть тела была на боковой тропинке. То ли с ним случился припадок, и он выпал из фаэтона, то ли вышел, когда почувствовал себя плохо, а припадок случился потом, и был ли он уже мертв, или только без сознания – этого никто, по-видимому, не знает. Если он и дышал еще, то, во всяком случае, говорить уже не мог. Немедленно был вызван врач, но ничем помочь было нельзя.
Трудно описать душевное состояние, в которое повергло меня это сообщение. Потрясение от такой развязки, развязки, наступившей столь внезапно для того, с кем я был отчасти не в ладах; ужасная пустота в комнате, занимаемой им так недавно, где кресло и стол как будто ждали его, а бумаги, написанные им еще вчера, казались призрачными; полная невозможность мысленно отделить его от конторы, а когда открывалась дверь, такое чувство, что он сейчас войдет в комнату; застой в делах и праздность служащих, которые с неутолимою страстью болтали о случившемся; непрерывное в течение всего дня мелькание посторонних людей, насыщавшихся по горло разговорами на одну и ту же тему, – все это легко может себе представить каждый! Но я не могу описать, как в сокровенных глубинах моего сердца я тайно ревновал даже к Смерти, какие чувства я испытывал, размышляя о том, что эта смерть отодвинет меня на задний план в мыслях Доры, с какой несказанною завистью думал я даже о ее скорби, как тревожился, что она плачет перед другими и другие ее утешают, как охватило меня эгоистическое желание прогнать от нее всех и каждого, остаться одному с ней и заменить для нее всех на свете в это самое неподходящее для такого желания время.
В такой тревоге и в таком беспокойстве – это состояние, думается, знакомо не только мне, но и другим, – я отправился в тот вечер в Норвуд. Узнав у одного из слуг, что мисс Миллс находится там, я вернулся домой, написал ей письмо, а бабушку попросил надписать адрес. Я вполне искренне выражал свою скорбь по поводу скоропостижной смерти мистера Спенлоу и, всплакнув при этом, просил ее сказать Доре, если только та в состоянии ее слушать, что он говорил о ней с беспредельной нежностью и заботливостью, не упрекая ее ни в чем. Знаю, я сделал это из себялюбия, ради того, чтобы напомнить ей о себе, но старался себя уверить, что воздаю этим должное его памяти. Возможно, я и в самом деле в это верил.
На другой день бабушка получила в ответ несколько строк; адресованы они были к ней, но предназначались для меня. Дора была вне себя от горя, а когда подруга спросила, хочет ли она послать мне привет, Дора, рыдая, только воскликнула: «О мой дорогой, бедный мой папа!» – как восклицала все это время. Но она не ответила отрицательно, что я счел очень важным.
Мистер Джоркинс, который находился в Норвуде со дня печального события, появился в конторе только спустя некоторое время. Вместе с Тиффи он удалился в кабинет, но скоро Тиффи выглянул и пригласил меня войти.
– Мистер Копперфилд! – сказал мистер Джоркинс. – Мы с мистером Тиффи собираемся осмотреть конторку и ящики покойного, чтобы наложить печати на личные его бумаги и отыскать завещание. Пока нет никаких следов завещания. Может быть, вы будете добры нам помочь?
Мне уже раньше страстно хотелось знать, что ожидает мою Дору – например, кто будет ее опекуном и тому подобное, – и это предложение отвечало моим желаниям. Мы тотчас же приступили к осмотру. Мистер Джоркинс отпирал ящики, и мы все втроем вытаскивали оттуда бумаги. Деловые бумаги фирмы мы откладывали в одну сторону, личные бумаги (их было немного) – в другую. Делали это мы очень торжественно, и когда случайно попадались нам печатка, пенал, кольцо или какая-нибудь другая вещица, которую мы привыкли видеть у покойного, наши голоса понижались до шепота.
Мы опечатали уже несколько пакетов и молча продолжали разбирать пыльные бумаги, как вдруг мистер Джоркинс произнес о своем умершем компаньоне те же самые слова, в каких сей последний отзывался о нем:
– Мистер Спенлоу очень неохотно покидал привычную колею. Вы же его знаете! Я склонен думать, что завещания нет.
– О нет! Я знаю, что есть, – сказал я.
Они оба прервали работу и повернулись ко мне.
– Когда я видел его в последний раз, он мне сказал, что у него есть завещание и что уже давно он привел в порядок свои дела.
Мистер Джоркинс и старый Тиффи покачали головой.
– Это не предвещает ничего хорошего, – сказал Тиффи.
– Отнюдь не предвещает ничего хорошего, – сказал мистер Джоркинс.
– Неужели вы сомневаетесь… – начал я.
– Милый мой мистер Копперфилд, – перебил Тиффи и положил руку мне на плечо, закрыв глаза и покачивая головой, – если бы вы пробыли в Докторс-Коммонс столько, сколько пробыл я, вы бы знали, что ни в одном деле люди не бывают так ненадежны, как в этом, и что никак нельзя полагаться на их слова.
– Но, боже мой, он сам это говорил! – настаивал я.
– В таком случае, все ясно. Вот мое мнение: завещания нет! – сказал Тиффи.
Мне показалось это очень странным, но завещания действительно не было. Поскольку можно было судить на основании бумаг покойного, он никогда не помышлял о завещании: мы не нашли ни малейшего намека на него, ни наброска, ни заметок, сделанных с целью составить завещание. Но не менее удивило меня, что его дела находились в полном беспорядке. Как мне потом рассказывали, крайне трудно было установить, сколько он должен, сколько уплатил и чем располагал ко дню своей смерти. Вполне возможно, что и сам он в течение многих лет не имел об этом ясного понятия. Мало-помалу обнаружилось, что, желая соревноваться с другими в широком образе жизни, которому в ту пору придавали в Докторс-Коммонс особое значение, он тратил больше, чем зарабатывал, – а зарабатывал он не очень много, – и свое состояние, ранее ему принадлежавшее, если когда-нибудь оно и было значительным (что весьма мало вероятно), почти совсем исчерпал. Пришлось продать обстановку и уступить аренду дома в Норвуде, и Тиффи, не предполагая, как заинтересован я во всем этом, сообщил, что после уплаты долгов покойного и вычета его доли для погашения безнадежных и сомнительных обязательств, выданных фирме, он, Тиффи, не дал бы и тысячи фунтов за оставшееся имущество.
Это выяснилось месяца через полтора. Все это время я ужасно страдал и готов был наложить на себя руки каждый раз, когда мисс Миллс сообщала мне, что моя бедняжка Дора при упоминании обо мне повторяла все одно и то же: «О мой дорогой, бедный мой папа!» Сообщила она также, что у Доры нет другой родни, кроме двух незамужних теток, сестер мистера Спенлоу, которые проживают в Патни и в течение многих лет не поддерживали с ним почти никаких отношений. Они не то чтобы поссорились с ним (сообщила мне мисс Миллс), но когда-то мистер Спенлоу, по случаю крещения Доры, пригласил их к чаю, а они считали себя вправе притязать на приглашение к обеду и свое мнение выразили письменно в той форме, что, дескать, «в интересах обеих сторон» будет лучше, если они воздержатся от посещения. С той поры они следовали своей дорогой, а брат – своей.
Эти две леди вышли теперь из своего убежища и предложили Доре переехать к ним в Патни. Дора бросилась к ним на шею и с плачем воскликнула:
– Да, да, милые тетушки! Пожалуйста, возьмите в Патни и Джулию Миллс, и меня, и Джипа!
И вот вскорости после похорон они уехали в Патни.
Право, не знаю, как мне удавалось находить время, чтобы бывать в Патни, но я очень часто придумывал способ и повод послоняться в тех краях. Желая как можно добросовестней исполнить долг дружбы, мисс Миллс вела дневник. Время от времени она встречалась со мной на лугу, который служил общественным выгоном, и читала дневник, а если у нее не было для этого времени, давала мне прочесть самому. Как я дорожил этими записями, образцы которых я приведу:
Понедельник. Моя милочка Д. все еще очень подавлена. Головная боль. Обращаю ее внимание на то, какая чудесная мягкая шерсть у Дж. Д. ласкает Дж. Пробуждаются воспоминания, открываются шлюзы скорби. Взрыв горя. (Не есть ли слезы сердечная роса? Д.М.)
Вторник. Д. слаба и нервничает. Прекрасна в своей бледности. (Нельзя ли сказать того же о луне? Д.М.) Д., Д.М. и Дж. совершают прогулку в карете. Дж. выглядывает в окошко, страшно тявкает на мусорщиков, вызывает улыбку на заплаканном личике Д. (Из каких хрупких звеньев состоит цепь жизни! Д.М.)
Среда. Д. сравнительно бодра. Пела ей песенку «Вечерние колокола».[94] Совсем не успокоила, даже наоборот, Д. невыразимо расстроилась. Нашла ее плачущей у нее в комнате. Прочла ей стихи о себе и о юной газели. Никакого результата. Упомянула также о фигуре Терпения на монументе. (Вопрос: почему на монументе? Д.М.)
Четверг. Д. чувствует себя лучше. Провела ночь спокойно. Слабый румянец снова появился на щеках. Я решила упомянуть имя Д.К. Сделала это осторожно во время прогулки. Д. немедленно пришла в расстройство чувств. «О! Дорогая Джулия! О, я была скверной, недостойной дочерью!» Успокоила ласками. Набросала идеальный портрет Д.К., стоящего на краю могилы. Д. снова пришла в расстройство чувств: «О! Что мне делать! Что мне делать! О! Увези меня куда-нибудь!» Я очень испугалась. Обморок Д. и стакан воды из таверны. (Поэтическая параллель: пестрая надпись над дверью; пестрота человеческой жизни. Увы! Д.М.)
Пятница. День, полный происшествий. Появляется в кухне человек с синим мешком. «Давайте ботинки леди, которые оставили для починки». Кухарка отвечает: «Ничего не приказывали». Человек настаивает. Кухарка выходит, чтобы справиться, оставляет человека одного с Дж. Когда она возвращается, человек все еще настаивает, но в конце концов уходит. Дж. исчез. Д. в отчаянии. Сообщают в полицию. Описывают человека: нос широкий, ноги, как балюстрада на мосту. Поиски по всем направлениям. Дж. нет. Д. горько рыдает, неутешна. Снова упоминаю о юной газели. Случай подходящий, но все тщетно. Вечером появляется незнакомый мальчишка. Его вводят в гостиную. Широкий нос, но ноги совсем не как балюстрада. Говорит, что за фунт скажет, где собака. Уклоняется от объяснений, несмотря ни на какие уговоры. Д. дает фунт, он ведет кухарку в какой-то домик, где Дж. один, привязан к ножке стола. Радость Д., которая пляшет вокруг него, пока он ужинает. Эта счастливая перемена ободряет меня, я упоминаю наверху о Д.К. Снова Д. рыдает, жалобно восклицая «О нет! нет! Дурно думать о чем-нибудь другом, кроме бедного папы!» Обнимает Дж. и засыпает в слезах. (Не следует ли Д.К. положиться на широкие крылья Времени? Д.М.)
В те дни мисс Миллс и ее дневник были единственным моим утешением. Видеть ее, которая только что видела Дору, созерцать первую букву имени Доры в каждой строчке этих благожелательных страничек, предаваться еще большей скорби благодаря ей – только в этом была моя отрада. Мне казалось, будто я жил в карточном домике, который рухнул наземь, и среди руин уцелели только мы – мисс Миллс и я; казалось, будто какой-то злой волшебник заключил невинную владычицу моего сердца в магический круг, куда я, и в самом деле, могу проникнуть только на этих могущественных крыльях, способных умчать так далеко столько человеческих существ!
Глава XXXIX
Уикфилд и Хип
Бабушка, мне кажется, была серьезно обеспокоена столь длительным моим унынием и притворилась, будто ей очень хочется, чтобы я поехал в Дувр поглядеть, все ли в порядке в ее коттедже, сданном внаем, а также заключил соглашение с арендатором на продление аренды. Дженет поступила на службу к миссис Стронг, и там я видел ее ежедневно. Покидая Дувр, она колебалась, не покончить ли ей раз и навсегда с отречением от мужского пола, в духе какового отречения она была воспитана, и не выйти ли замуж за лоцмана, но все же не отважилась на такой шаг. Не столько, кажется, из принципа, сколько потому, что лоцман не очень ей нравился.
Хотя мне было нелегко покинуть мисс Миллс, я охотно согласился на предложение бабушки, так как это давало мне возможность провести несколько спокойных часов с Агнес. Я поговорил с добряком доктором об отлучке дня на три; доктор считал, что этот отпуск мне необходим, – по его мнению, мне следовало уехать отдохнуть подольше, но этому воспрепятствовало мое рвение – и я решил ехать.
Что касается Докторс-Коммонс, я мог не тревожиться о своей работе в конторе. Правду сказать, мы не пользовались особой славой среди первоклассных прокторов и быстро катились вниз, рискуя очутиться в сомнительном положении. Фирма считалась посредственной при мистере Джоркинсе, еще до вступления в нее мистера Спенлоу, и хотя дела поправились благодаря притоку новых сил и тщеславию мистера Спенлоу, но фирма все же не была достаточно солидна, чтобы не пошатнуться от такого удара, как внезапная потеря главного руководителя. Все расстроилось и пришло в упадок. Мистер Джоркинс, несмотря на свою репутацию у нас, был человек слабый и неспособный, а репутация его за пределами фирмы была не такова, чтобы укрепить к нему доверие. Теперь я работал с ним, и, наблюдая, как он нюхает табак и не обращает ни малейшего внимания на дела, я жалел о тысяче фунтов моей бабушки больше, чем когда бы то ни было.
Но это было еще не самое худшее. Вокруг да около Докторс-Коммонс кишело немало паразитов и прихлебателей, которые, не будучи прокторами, подвизались на этом поприще и устраивали свои делишки через прокторов, готовых уступить свое имя за определенную долю добычи, захваченной неблаговидным путем, и таких прокторов было тоже немало. Поскольку наша фирма стала нуждаться в делах, мы завели сношения с этой достойной шайкой и приманивали этих паразитов, побуждая их доставлять нам работу. Лицензии на брак и утверждения завещаний людей небогатых – вот те дела, за которыми мы охотились, так как они были для нас очень выгодны, но в этой погоне мы имели много соперников. «Перехватчики» и «зазывалы» расставлялись во всех переулках, ведущих к Докторс-Коммонс, с указанием не пропускать ни одного человека в трауре и ни одного джентльмена, имеющего застенчивый вид, и завлекать их в конторы своих хозяев. Эти распоряжения выполнялись столь неукоснительно, что меня самого, покуда не запомнили моего лица, дважды вталкивали в контору нашего главного конкурента. Интересы джентльменов, навязывающих свой товар, приходя в столкновение, распаляли страсти и вели к настоящим боям, и однажды наш главный зазывала (раньше он служил по винному делу, а потом по маклерской части) нанес явное бесчестье Докторс-Коммонс, разгуливая в течение нескольких дней с подбитым глазом. Некоторые из этих разведчиков, учтиво помогая выйти из кареты какой-нибудь старой леди в трауре, не задумываясь, убивали любого проктора, которого она искала, рекомендовали своего хозяина как его законного преемника и представителя и втаскивали старую леди (иногда крайне пораженную) в контору своего хозяина. Таким образом было доставлено ко мне немало пленников. Что же касается брачных лицензий, конкуренция была так велика, что какому-нибудь робкому джентльмену, нуждавшемуся в лицензии, ничего не оставалось делать, как отдаться в руки первого попавшегося ему зазывалы, а не то из-за него начиналась драка и он становился добычей сильнейшего. В разгар свалки один из наших клерков, – именно такой прихлебатель, – обычно должен был сидеть уже в шляпе и быть готовым ринуться из конторы, чтобы дать присягу в канцелярии заместителя епископа по поводу любой жертвы, которая попадала в наши руки. Система «зазывания», мне кажется, существует и по сей день. В последний раз, что я был в Докторс-Коммонс, дюжий субъект в белом фартуке, выскочив из какой-то двери, шепнул мне на ухо: «Брачная лицензия!» – и только с большим трудом я помешал ему схватить меня на руки и отнести в контору проктора.
После такого отступления перейдем к Дувру.
С коттеджем все обстояло благополучно, и я имел возможность от всей души поздравить бабушку, сообщив, что арендатор унаследовал ее вражду и вел непрерывную войну с ослами. Выполнив незамысловатое поручение и переночевав там одну ночь, я рано утром пошел пешком в Кентербери. Снова пришла зима; свежий, холодный, ветреный день и раскинувшаяся передо мной равнина воскресили мои надежды.
Придя в Кентербери, я стал бродить по старинным улицам с какой-то тихой радостью, которая успокаивала и умиротворяла мое сердце. Висели все те же вывески, все те же имена значились над лавками, а в лавках были все те же люди. Школьные годы, казалось мне, остались так далеко позади, что меня удивило, сколь мало изменился город, и я стал думать о том, как мало изменился я сам. Странно сказать, но тишина и покой, неотделимые в моей душе от образа Агнес, царили, чудилось, и в городе, где она жила. Почтенные башни собора, которым пронзительные крики старых грачей и галок придавали характер большей отрешенности от мира, чем могло бы им придать полное безмолвие; разрушенные ворота, некогда украшенные статуями, уже давно рухнувшими и развеянными в прах, как обратились в прах и паломники, благочестиво на них взиравшие; безмолвные закоулки, где столетний плющ вился по остроконечным крышам и развалившимся стенам; старинные дома и буколический ландшафт – поля и фруктовые сады – все по-прежнему овеяно было прозрачным воздухом, над всем, реял прежний умиротворяющий дух раздумья.
Я вошел в дом мистера Уикфилда и в маленькой низкой комнатке в первом этаже, где в давние времена обычно сидел Урия Хип, увидел мистера Микобера, который с великим усердием что-то писал. Он был в черном костюме, как и подобает законнику, и в этой маленькой канцелярии казался особенно дородным и внушительным.
Мистер Микобер очень обрадовался, увидев меня, но вместе с тем немного смутился. Он хотел тотчас же повести меня к Урии, но я отказался.
– Если вы припоминаете, я знаю этот дом уже давно и сам найду дорогу наверх. Как вам нравится юриспруденция, мистер Микобер? – спросил я.
– Дорогой мой Копперфилд, человеку, обладающему особенно богатой фантазией, мешает изучать юридические науки обилие мелочей, которые мы в них находим, – ответил мистер Микобер. – Даже в нашей деловой корреспонденции, – тут он бросил взгляд на написанные им письма, – ум не может воспарить до сколько-нибудь возвышенных выражений. Но все же это великое поприще. Великое поприще!
Затем он сказал, что снял внаймы прежний домик Урии Хипа и что миссис Микобер будет очень рада снова видеть меня под своим кровом.
– Кров смиренный, если употребить любимое выражение моего друга Хипа, – продолжал мистер Микобер, – но он может явиться ступенью, ведущей к более роскошному жилищу.
Я спросил его, доволен ли он тем, как относится к нему его друг Хип. Он встал с табурета, чтобы убедиться, плотно ли закрыта дверь, и только потом ответил, понизив голос:
– Дорогой Копперфилд! Когда напрягаешь силы под гнетом денежных затруднений, всегда находишься по сравнению с другими в невыгодном положении. Это не выгодное положение не улучшается, если гнет вынуждает вас просить жалованье до наступления срока платежа. Могу сообщить вам только, что мой друг Хип отвечает на призывы, о коих мне нет нужды распространяться, в такой форме, которая воздает должное в равной мере его уму и сердцу.
– Я не подозревал, что он так охотно дает свои деньги, – заметил я.
– Прошу меня простить, но я говорю о моем друге Хипе по личному опыту! – сказал мистер Микобер с несколько принужденным видом.
– Я рад, что ваш личный опыт столь для него благоприятен, – отозвался я.
– Вы очень любезны, мой дорогой Копперфилд! – сказал мистер Микобер и стал напевать сквозь зубы какую-то мелодию.
– Вы часто видите мистера Уикфилда? – спросил я, чтобы переменить тему разговора.
– Не очень часто, – ответил мистер Микобер пренебрежительно. – Мистер Уикфилд, позволю себе сказать, преисполнен благих намерений, но он… одним словом, он… опустился.
– Боюсь, что его компаньон прилагает к этому все усилия, – сказал я.
– Дорогой Копперфилд, позвольте мне сделать одно замечание! – сказал мистер Микобер, с некоторым смущением поерзав на табурете. – Я здесь нахожусь в качестве лица, пользующегося особым доверием. Здесь на меня возложена значительная ответственность. Даже с миссис Микобер (давней моей спутницей во всех превратностях судьбы и женщиной замечательного ума) я не могу касаться некоторых предметов, не подлежащих обсуждению в силу взятых мною на себя обязанностей. А потому мне приходится заявить, что в наших дружеских отношениях – о, я верю, они никогда не прекратятся! – следовало бы провести черту. По одну сторону черты, – тут мистер Микобер воспользовался конторской линейкой для изображения этой черты на конторке, – находится решительно все, относящееся к человеческому интеллекту с одним только исключением, а по другую – это самое исключение, иными словами дела фирмы «Уикфилд и Хип» со всем, что сюда относится. Надеюсь, я не наношу обиды спутнику моей молодости, осмеливаясь просить его беспристрастно обсудить это предложение. Хотя я увидел, что в мистере Микобере произошла перемена и он как-то обеспокоен, словно новые обязанности пришлись ему не по плечу, но обижаться у меня не было оснований. Так я ему и сказал, а он с облегчением потряс мне руку.
– Я, Копперфилд, прямо очарован мисс Уикфилд, – продолжал мистер Микобер. – Это – молодая леди, замечательная своими добродетелями, привлекательностью и изяществом манер. Честное слово, – тут мистер Микобер стал отвешивать грациозные поклоны и посылать воздушные поцелуи в пространство, – я выражаю нижайшее почтение мисс Уикфилд! Гм…
– Во всяком случае, это меня радует, – сказал я.
– Если бы мы не имели удовольствия как-то провести с вами приятный вечер, когда вы сообщили нам, что ваша любимая буква – «Д», я безусловно предположил бы, что это буква «А», – сказал мистер Микобер.
Всем нам известно чувство, которое иногда возникает у человека, будто то, что он говорит и делает, он уже говорил и делал в далеком прошлом и давно-давно видел те же самые лица, предметы и окружение и будто он прекрасно знает, что именно ему сейчас скажут, словно внезапно вспомнил эти слова.
Загадочное это чувство я ни разу в своей жизни не испытывал прежде с такой силой, как в тот раз, когда мистер Микобер произнес приведенную выше фразу.
Вскоре я попрощался с мистером Микобером, поручив ему передать привет всем домашним. Когда я его покинул, а он уселся на табурет и, взяв перо в руки, покрутил головой словно для того, чтобы привести ее в должный порядок, прежде чем снова приняться за работу, я ясно почувствовал, что с той поры, как он приступил к своим новым обязанностям, между нами возникла какая-то преграда, которая мешает нам обходиться друг с другом по-прежнему и решительно изменяет характер наших отношений.
В уютной старой гостиной никого не было, хотя все говорило о недавнем пребывании здесь миссис Хип. Я заглянул в комнату, все еще занимаемую Агнес, и увидел, что она сидит у камина за старинным изящным бюро и пишет.
Входя, я заслонил свет, и она подняла на меня глаза. Как радостно было сознавать, что являешься причиной такой внезапной перемены в ее задумчивом лице и тебя встречает такой ласковый, милый взгляд!
– Ах, Агнес, последнее время мне вас так недоставало! – сказал я, когда мы уселись рядом.
– Да что вы? Снова! И так скоро? – спросила она. Я кивнул головой.
– Я не понимаю, как это получилось, Агнес. Мне кажется, что мне не хватает каких-то свойств, в которых я очень нуждаюсь. В счастливые прежние времена вы так много здесь думали за меня, а я, не размышляя, так часто приходил к вам за советом и помощью, что, право, мне кажется, будто я потому-то этих свойств и не приобрел.
– А каких именно? – весело спросила Агнес.
– Не знаю, как их назвать. Скажите, можно считать меня настойчивым и серьезным?
– Я в этом убеждена, – ответила Агнес.
– И терпеливым? – спросил я несколько неуверенно.
– Да! – сказала, засмеявшись, Агнес.
– А тем не менее я чувствую себя так скверно и тревожно, становлюсь таким нерешительным, настолько сомневаюсь в себе, что, должно быть, мне не хватает… Как бы это сказать… Мне не на кого положиться. Так?
– Пусть так, если хотите, – отозвалась Агнес.
– Ну вот! Слушайте дальше. Вы приезжаете в Лондон, и вот у меня уже есть на кого положиться, у меня есть цель, и мне ясен мой путь. Когда я сворачиваю с него, стоит мне приехать сюда, и мгновенно я чувствую себя другим человеком. Обстоятельства, которые приводили меня в уныние, ничуть не изменились с той минуты, как я вошел в рту комнату, но я уже испытываю какое-то благотворное влияние, и я меняюсь – о! меняюсь к лучшему! Что это такое? В чем ваш секрет, Агнес?
Опустив голову, она смотрела на огонь.
– Это старая история, – продолжал я. – Не смейтесь, если я скажу, что прежде так бывало в пустяках, а теперь в делах важных. Прежние мои неприятности – чепуха, нынешние – серьезны, но каждый раз, когда я покидаю мою нареченную сестру…
Агнес подняла голову – какое это было божественное лицо! – и протянула мне руку, которую я поцеловал.
– Когда вас не было со мной, Агнес, чтобы с самого начала дать мне совет или одобрение, я как будто терял голову и попадал из одного затруднительного положения в другое. Но как только я приходил, наконец, к вам (а я всегда приходил), на меня нисходил мир, и я обретал счастье. Словно усталый путник, я пришел сейчас в родной дом, и на меня нисходит благословенный покой.
Чувство мое было так глубоко, и эти слова так меня взволновали, что голос мой прервался, я закрыл рукой лицо и разрыдался. Я пишу чистую правду. Были ли во мне, как и в других людях, противоречия и разлад, мог ли я действовать иначе и гораздо лучше, правильно ли я поступал, не прислушиваясь к велениям собственного сердца, об этом я не думал. Я знал только, что был искренен, когда с таким волнением говорил, что около нее нахожу мир и покой.
Ее милое сестринское участие, лучезарные глаза, тихий голос, ее кротость и мягкость, благодаря которым я давно признал ее дом священным для себя приютом, помогли мне преодолеть мою слабость и рассказать обо всем, что произошло с момента нашей последней встречи.
– Мне больше нечего добавить, Агнес, и теперь вы моя опора, – закончил я свой рассказ.
– Но почему же я? – улыбаясь, спросила она. – Кто-то другой должен быть опорой.
– Дора?
– Конечно.
– Видите ли, Агнес… – несколько смущенно сказал я. – На Дору трудновато… я не хочу сказать, что на нее нельзя опереться, потому что она – сама верность и чистота, но… трудновато… Право же, Агнес, я не знаю, как это выразить! Она – робкое существо, и ее легко смутить и испугать. Не так давно, незадолго до смерти ее отца, я решился поговорить с ней… Если вы не возражаете, я расскажу, как это было.
И я рассказал Агнес, как объявил Доре о своей бедности и говорил с ней о поваренной книге, о записи домашних расходов и обо всем прочем.
– Ох, Тротвуд, вы все тот же, такой же стремительный! – улыбнулась Агнес. – Вы имели все основания приняться за дело горячо, чтобы проложить дорогу в жизни, но можно ли было поступать так неосторожно с робкой, любящей, неопытной девочкой? Бедняжка Дора!
Никогда еще не приходилось мне слышать, чтобы в человеческом голосе звучала такая доброта. Мне казалось, я вижу, как она нежно обнимает Дору и своей великодушной защитой безмолвно упрекает меня за то, что я сгоряча поспешил смутить это сердечко. Казалось мне, я вижу, как Дора в своей очаровательной бесхитростной простоте ластится к Агнес, и благодарит ее, и ласково сетует на меня, и любит меня со всей своей детской невинностью.
Я был так благодарен Агнес и так ею восхищался! А в светлом будущем я видел их вдвоем, связанных тесной дружбой и горячо любящих друг друга.
– Что же я должен делать, Агнес? – спросил я после раздумья, в течение которого не отрывал глаз от огня. – Как мне поступить?
– Я думаю, следовало бы избрать достойный путь и написать этим двум леди. Вам не кажется, что скрывать было бы недостойно? – спросила Агнес.
– Да, конечно, раз вы так думаете, – согласился я.
– Я плохой судья в таких делах, – сказала Агнес после некоторого колебания, – но глубоко уверена… да, я уверена, что скрытничать и притворяться вам не подобает.
– Мне не подобает? Боюсь, Агнес, вы слишком высокого мнения обо мне.
– Вам не подобает, так как по натуре вы человек прямой, – сказала она, – и вот почему я написала бы этим леди. Искренне и просто, насколько это возможно, я бы рассказала обо всем, что произошло, и попросила бы разрешения бывать иногда у них в доме. Вы еще так молоды и только начали прокладывать себе путь в жизни, а потому, мне кажется, следовало бы написать, что вы согласны на все условия, которые они могли бы вам поставить. На вашем месте я умоляла бы их не отказывать вам в просьбе, не переговорив предварительно с Дорой, и обсудить вашу просьбу вместе с Дорой, как только они сочтут это возможным. Я не писала бы очень пылко и не требовала бы слишком многого, – добавила мягко Агнес. – Я положилась бы на свою верность и на свое постоянство… и на Дору!
– Но если, заговорив с Дорой, они ее испугают и Дора снова начнет плакать и не захочет сказать обо мне ни единого слова? – спросил я.
– А это возможно? – осведомилась Агнес все с тем же ласковым участием.
– Боже мой, да ведь она пуглива, как птичка! – воскликнул я. – И это вполне вероятно. И потом обе мисс Спенлоу (пожилые леди иногда бывают такими чудачками!) могут оказаться не совсем подходящими особами, чтобы к ним обращаться с такой просьбой!
– Я не стала бы об этом думать, Тротвуд, – сказала Агнес, ласково взглянув на меня. – Лучше подумать о том, правильно ли ты поступаешь, а если правильно, то так и поступать.
Больше я не колебался. С легким сердцем, но с глубоким сознанием важности задуманного дела, я посвятил едва ли не всю вторую половину дня сочинению письма; для выполнения столь трудной задачи Агнес предоставила в мое распоряжение свое бюро. Но сперва я спустился вниз повидаться с мистером Уикфилдом и Урией Хипом.
Урию я нашел в новой, выстроенной в саду конторе, где еще пахло штукатуркой; он имел необычайно гнусный вид среди груды бумаг и книг. Принял он меня, как всегда, раболепно и притворился, будто ничего не слышал от мистера Микобера о моем приезде, чему я взял на себя смелость не поверить. Вместе со мной он отправился в кабинет мистера Уикфилда, – комната мало походила на прежнюю, ибо лишилась многих вещей, перешедших к новому компаньону, – и остановился у камина, где начал греть спину, поглаживая подбородок костлявой рукой, в то время как мы обменивались приветствиями с мистером Уикфилдом,
– Вы остановитесь у нас, Тротвуд, до отъезда из Кентербери? – спросил мистер Уикфилд, не преминув взглядом испросить у Урии согласия.
|
The script ran 0.06 seconds.