Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол [0]
Язык оригинала: ISL
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. Лакснесс Халлдор (1902–1998), исландский романист. В 1955 Лакснессу была присуждена Нобелевская премия по литературе. Прожив около трех лет в США (1927–1929), Лакснесс с левых позиций обратился к проблемам своих соотечественников. Этот новый подход ярко обнаружился среди прочих в романе «Самостоятельные люди» (1934–35). В исторической трилогии «Исландский колокол» (1943), «Златокудрая дева» (1944), «Пожар в Копенгагене» (1946) Лакснесс восславил стойкость исландцев, их гордость и любовь к знаниям, которые помогли им выстоять в многовековых тяжких испытаниях. Перевод с исландского А. Эмзиной, Н. Крымовой. Вступительная статья А. Погодина. Примечания Л. Горлиной. Иллюстрации О. Верейского.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Потом она вынула новую, старательно сложенную шерстяную рубашку и протянула ее судье. — Всякий видит, что мне недолго осталось до родов, к тому же я больна и дурна собой, он, наверно, и смотреть-то на меня не захочет. Я прошу судью передать ему эту рубашку. На тот случай, если он не скоро вернется домой, — она теплая. Судья выхватил у нее из рук рубашку, хлестнул женщину по лицу и, бросив рубашку на пол, крикнул: — Я не слуга всякой сволочи из Рейна. Дурачок залился смехом, его всегда смешило, когда обижали мать. Прокаженные сидели рядышком на постели — одна сплошь в буграх, другая в язвах — и, дрожа всем телом, возносили хвалу богу. Началась зима, а окончательного приговора по делу Йоуна Хреггвидссона можно было ждать только летом, когда соберется альтинг. Содержать же заключенного длительное время было негде, кроме как в Бессастадире, куда и решили отправить Йоуна. Под охраной нескольких человек его повезли на боте в Альфтанес. Погода была холодная, ветреная, бот заливало водой. Люди в боте согревались тем, что гребли и вычерпывали воду. Йоун Хреггвидссон, сидя на корме, распевал старинные римы о Понтусе. Когда спутники смотрели на него, он переставал петь, вызывающе хохотал им в лицо, глаза его сверкали, и белые зубы блестели в черной бороде. Потом он снова принимался петь. В Бессастадире заключенного приняли управитель ландфугта, писец и двое слуг-датчан. На этот раз его поместили не в «Гроб для рабов», а бросили в яму. В невысокой земляной насыпи, похожей на колодец, было отверстие, закрытое тяжелой дверью с крепким замком и засовом. Под ней открывалась глубокая яма с оштукатуренными стенами. Туда по веревочной лестнице спустили Йоуна, а когда он добрался до самого дна, за ним полезли слуги ландфугта, чтобы надеть на него кандалы. В яме только и было что узкая скамья, покрытая овечьей шкурой, деревянная бадья для отправления естественных надобностей да колода, а на ней отличный топор и глиняный кувшин с водой. На одно мгновение фонарь управителя осветил эти предметы: колоду, топор и глиняный кувшин, затем слуги вылезли наверх, вытащили за собой веревочную лестницу и заперли дверь на замок. Все смолкло. Воцарилась такая кромешная тьма, что нельзя было разглядеть даже собственную руку. Йоун Хреггвидссон пел: Был герой тот стремительно скор: На постели ее распростер. Страсть горит горячей, чем костер, Страсть горит горячей, чем костер, Но она оказала отпор. В этой яме всю зиму, до самого лета, Йоун Хреггвидссон распевал старинные римы о Понтусе. Время в яме не делилось ни на часы, ни на сутки. Разницы между днем и ночью не было. Пищу Йоуну опускали в корзине раз, иногда два раза в день. Общество у него было немногочисленное, да и то лишь изредка. В сущности, он уже забыл, как выглядят люди, когда к нему спустили первых постояльцев. Он приветствовал их с радостью. Их было двое, оба в подавленном настроении, они еле ответили на его приветствие. Он спросил, как их зовут, откуда они родом, но они не торопились с ответом. Наконец он выпытал у них, что один, по имени Асбьорн Йоукимссон — из Сельтярнарнеса, другой, Хольмфастур Гудмундссон, — из Храуна. — Да, — сказал Йоун Хреггвидссон, — парни из Храуна всегда были мошенниками. А вот жителей Сельтярнарнеса я прежде считал порядочными людьми. Обоих заключенных ожидало телесное наказание. По тому, как они медлили с ответами на вопросы, как взвешивали каждое свое слово, как серьезно воспринимали выпавший на их долю жребий, легко можно было догадаться, что это почтенные люди. Йоун Хреггвидссон, не унимаясь, расспрашивал и болтал. Выяснилось, что Асбьорн Йоукимссон отказался перевезти посланца ландфугта через фьорд Скерья. А Хольмфастур Гудмундссон был приговорен к порке за то, что обменял четырех рыб на кусок веревки в Хафнарфьорде, вместо того чтобы отдать этих рыб купцу в Кефлавике. Дело в том, что, согласно недавнему указу короля, вся страна была разделена на торговые округи, а хутор Гудмундссона находился как раз в округе, где всей торговлей ворочал этот купец. — А что мешало тебе продать рыбу в той округе, в которой тебе указано торговать нашим всемилостивейшим монархом? — спросил Йоун Хреггвидссон. Хольмфастур рассказал, что у того купца, которому королевским указом отвели Кефлавик как торговую округу, нельзя было раздобыть веревки, по правде говоря, и у купца в Хафнарфьорде ее тоже не было, но один добрый человек из его лавки дал исландцу кусочек веревки за эти четыре рыбы. — И это должно было случиться именно со мной — Хольмфастуром Гудмундссоном, — заключил рассказчик. — Лучше бы тебе повеситься на этой веревке, — высказал свое мнение Йоун Хреггвидссон. Асбьорн Йоукимссон был еще менее разговорчив, чем его товарищ по несчастью. — Я устал, — сказал он. — Нельзя ли где-нибудь сесть? — Нет, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Здесь тебе не гостиная. На этой скамье мне и самому тесно, и я никому ее не уступлю. И не мельтешись около колоды, а то опрокинешь кувшин с водой. Вновь воцарившееся молчание было прервано тяжким вздохом: — Это меня-то — Хольмфастура Гудмундссона! — Ну и что? — отозвался второй. — Как будто у меня нет имени? Разве не у каждого человека есть имя? Я хотел сказать, не все ли равно, как нас зовут. — Читал ли кто-нибудь в древних книгах, чтобы датчане приговорили человека с таким именем к порке, да еще на его родине, в Исландии? — Датчане обезглавили самого епископа Йоуна Арасона[67], — сказал Асбьорн Йоукимссон. — Пусть только кто-нибудь посмеет оскорбить моего потомственного короля, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Я его потомственный слуга. После этих слов молчание продолжалось долго. Потом человек из Храуна снова прошептал во мраке свое имя: — Хольмфастур Гудмундссон. Он повторил его почти беззвучно, как будто это был сложный для толкования ответ оракула: Хольмфастур Гудмундссон. И снова стало тихо. — А кто сказал, что датчане обезглавили епископа Йоуна Арасона? — вдруг спросил Хольмфастур Гудмундссон. — Я, — ответил Асбьорн Йоукимссон. — А если датчане отрубили голову Йоуну Арасону, то королю и вовсе нипочем приказать выпороть таких простых крестьян, как мы. — Быть обезглавленным — это почетно, — проговорил Хольмфастур Гудмундссон. — Даже простой смертный становится почтенным человеком, когда ему отрубают голову. Простой человек, когда его поведут на плаху, может читать стихи, подобно Туре Йокелю, который читал стихи и которому отрубили голову. Его имя будет жить, пока в его стране будут жить люди. А порка унижает. Самый знатный человек станет посмешищем, если его выпорют. — И он тихо прибавил: — Хольмфастур Гудмундссон — слышал ли кто-нибудь более исландское имя? И это исландское имя из века в век будут связывать с воспоминанием о датской плетке! Ведь исландский народ все записывает в книги и никогда ничего не забывает. — Меня порка ничуть не унизила, — сказал Йоун Хреггвидссон. — И никто надо мной не смеялся. Если кто и хохотал, так только я! — Может быть, самому человеку и не важно, что его порют, — возразил Асбьорн Йоукимссон. — Однако я не отрицаю, что детям, когда они вырастут, пожалуй, будет не очень-то приятно узнать, что их отца пороли. Другие дети будут указывать на них пальцем и говорить: твоего отца пороли. У меня три маленькие дочки. Но в третьем и четвертом поколении это забудется, во всяком случае, я не считаю свое имя — Асбьорн Йоукимссон — таким замечательным, чтобы оно удостоилось чести быть занесенным в книги на вечные времена. Отнюдь нет. Я такой же, как и множество других простых людей, здоровье мое уже никуда не годится, и я скоро умру. Зато исландский народ будет жить вечно, если только перестанет уступать. Это правда, я отказался перевезти королевского чиновника через фьорд Скерья. Я сказал: не перевезу тебя, ни живого, ни мертвого. Меня будут пороть, и прекрасно. Но если бы я уступил хотя бы только один-единственный раз, если бы все всегда и всюду уступали, уступали купцу и фуг-ту, призракам и дьяволу, чуме и оспе, королю и палачу — где бы тогда нашлось прибежище для исландского народа? Даже ад был бы слишком хорош для него! Хольмфастур ничего не ответил, он все потихоньку повторял свое имя. Йоун Хреггвидссон твердо решил не пускать чужаков на свою скамью. Вскоре его кандалы перестали звенеть, послышался храп, сначала тихий, потом все более громкий и ровный. В конце зимы к Йоуну Хреггвидссону часто спускали воров, иногда по нескольку человек кряду. Их держали в яме одну ночь перед тем, как заклеймить или отрубить им руки. Боясь, чтобы они не украли кувшин или, чего доброго, топор, Йоун вертелся как на иголках. Спускали к нему на недолгое время и других осужденных, большей частью жителей прихода Гуллбрингу. Один арендатор отказался дать ландфугту свою лошадь, заявив, что человеку, который не может сдвинуться с места, пока ему не подадут сотню лошадей, а сам не держит ни одной, лучше бы сидеть дома. Гуннар из Хлидаренди никогда ни у кого не просил коня. Другой крестьянин — Халлдор Финнбогасон из Мюрара отказался принять причастие и обвинялся в богоотступничестве и богохульстве. Обоим вынесли одинаковый приговор — вырвать языки. Халлдор Финнбогасон ругался и шумел всю ночь перед наказанием, проклинал отца и мать и не давал Йоуну Хреггвидссону покоя. Йоун наконец рассвирепел и заявил, что всякий, кто не принимает причастия, — дурак, и начал петь римы об Иисусе, но знал он их плохо. Кроме воров, в яму нередко бросали людей, нарушавших королевский указ о торговле. У одного нашли английский табак, другой подмешал песку в шерсть. Некоторые тайком пробирались в Эйрарбакки, чтобы купить там муки, потому что в Кефлавике мука была плесневелая и кишела червями. Кто-то обругал купца вором, и так далее, и тому подобное. Всех их подвергали телесному наказанию. Королевская плеть беспрерывно свистела над голыми изможденными телами исландцев. Наконец в яму бросили нескольких закоренелых преступников, вроде Йоуна Хреггвидссона. Их должны были либо казнить, либо отправить на каторгу в Бремерхольм[68] — в далекой Дании не было места, более известного исландскому народу, чем это. За двадцать четыре недели Йоун Хреггвидссон ни разу не видел дневного света, разве только на рождество и на пасху, когда его водили в церковь слушать слово божие. В эти праздники в яму спускались слуги фугта, надевали ему на голову мешок, снимали с него кандалы и вели в церковь. Там его сажали на скамью у самой двери между двумя рослыми парнями, а для пущей верности мешка не снимали. Так, с мешком на голове, он и слушал проповедь. Однако веревку у него на шее затягивали не так уж туго, и он, сидя в доме божьем, мог, приноровившись, разглядеть свою руку. Больше он ничего в ту зиму не видел. Незадолго до пасхи к нему спустили человека из Восточной Исландии. Его должны были отправить в Бремерхольм за самое ужасное преступление, какое только может совершить исландец: он поднялся на борт голландского рыболовного судна и купил там ниток. Приговор по его делу был вынесен осенью, а весной его собирались отправить в Судурнес и оттуда на зимовавшем там корабле — в Данию. Его гоняли по всей стране от одного окружного судьи к другому, пока он не попал в это уютное местечко. — Нет, — сказал Гуттормур Гуттормссон, — у них не было никаких улик против меня, кроме одной катушки, но слуги купца проследили, как я поднимался на борт голландской шхуны. В моей округе все бывают на иноземных кораблях. Кто никогда не видел голландского золотого дуката, не знает, что такое жизнь. Человек говорил взволнованно, у него перехватывало дыхание, как только он упоминал о голландских дукатах. — Они вот такие большие, — сказал он и, схватив Йоуна Хреггвидссона за плечо, начертил в темноте круг у него на лбу. — Мне никогда бы и в голову не пришло предать моего любимого короля за эти иудины деньги, — заявил Йоун Хреггвидссон. — Голландцы — народ денежный, — продолжал Гуттормссон. — Когда я, проснувшись ночью, не могу больше уснуть, я думаю об этих благословенных монетах, и на душе у меня становится так хорошо. Какие они большие! Какие тяжелые! Какие блестящие! — Много их у тебя? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Много ли их у меня или мало, тебя это не касается, дружище, я-то знаю, что такое жизнь. Я прожил много счастливых дней. Вам тут, в Судурнесе, и не видать ни одного счастливого дня. — Ложь, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Мы любим и чтим нашего короля. — Люди, живущие у Восточных фьордов, никогда не были рабами, — возразил Гуттормур Гуттормссон. Когда они сошлись поближе, Гуттормссон понемногу сознался, что, хотя он совершил только одно преступление — купил катушку ниток у голландских матросов (ведь преступлением считается лишь то, в чем тебя уличили), он в течение многих лет торговал с голландцами и делал большие дела. Зимой его жена вязала для них шерстяные вещи, а летом он продавал им масло, сыр, телят, молочных ягнят и детей. Получал же он за все это отличную муку, ковкое железо, крючки и снасти для рыбной ловли, табак, шейные платки, красное вино, хлебную водку, а за детей — золотые, дукаты. — За детей? — удивился Йоун Хреггвидссон. — Да, один дукат за девочку и два — за мальчика, — объяснил Гуттормур Гуттормссон. Вот уже почти сто лет, как жители восточного побережья продают детей иноземным морякам, поэтому детей здесь убивают гораздо реже, чем в какой-либо другой части Исландии. Гуттормур Гуттормссон продал голландцам двоих детей — семилетнего мальчика и белокурую пятилетнюю девочку. — Значит, у тебя всего-навсего три дуката, — заключил Йоун Хреггвидссон. — А сколько их у тебя? — спросил Гуттормур Гуттормссон. — Два, — ответил Йоун Хреггвидссон. — У меня на хуторе Рейн в Акранесе два дуката, два живых дуката, они так и глядят на меня. — За что ты их получил? — Ежели ты думаешь, что я получил их за наживку, то ты ошибаешься, дружище, — ответил Йоун Хреггвидссон. Из бумаг Гуттормссона было видно, что он отменный кузнец, поэтому его скоро вывели из ямы и посадили в «Гроб для рабов» — пусть приносит хоть какую-то пользу, пока его не отправят на корабле в Бремерхольм. Больше Йоун Хреггвидссон ничего не слышал об этом замечательном человеке. Зато к весне у него появился новый постоянный товарищ — колдун с западного побережья по имени Йоун Теофилуссон. Это был тощий человек, которому перевалило за сорок. Вдвоем со своей пожилой сестрой он хозяйничал на маленьком хуторе в отдаленной долине. Он не пользовался успехом у женщин прежде всего потому, что у него не было овец. И он возмечтал добиться и любви и овец посредством колдовства, которое с давних пор вошло в обычай на западе, хотя и не всегда приносило успех. Другой крестьянин — богатый овцевод — завоевал сердце пасторской дочки, по которой тосковал Йоун Теофилуссон. Он попытался наслать на соперника привидение. Но стряслась беда: привидение напало на корову пастора и убило ее. Вскоре после этого жеребенок соперника утонул в каком-то заколдованном болоте. Тогда схватили Йоуна Теофилуссона и нашли у него колдовские орудия — талисман, насылающий на людей вздутие кишок, и заклинание, которое пишется на штанах мертвеца. Пока велось дознание, заболел и умер брат соперника. Дьявол, которого колдун называл Покур, явился этому человеку, лежавшему на смертном одре, и поведал, что Йоун Теофилуссон продался ему, что по вине колдуна приключились все несчастья — гибель коровы и жеребенка, а также его собственная болезнь. Все это умирающий подтвердил клятвенно в день своей смерти. Таким образом, в деле Йоуна Теофилуссона дьявол выступал главным свидетелем и именно его показания привели Йоуна в яму. Йоун Теофилуссон очень боялся, что его сожгут, и часто шепотом говорил об этом. Он предпочитал, чтобы ему отрубили голову. — Зачем они притащили тебя, мерзавца, сюда, на юг, почему не сожгли в твоей родной округе — на западе? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Жители не дали дров. — Вот так новость! Выходит, у жителей юга избыток топлива и они могут разбазаривать его на другие округи? — сказал Йоун Хреггвидссон. — Попроси, чтобы тебе отрубили голову вместе со мной, и лучше всего — вот на этой колоде. Мне думается, что во всей стране лучшей колоды не сыщешь. Зимой от скуки я пробовал класть на нее голову. — Я всю зиму молил бога, чтобы мне отрубили голову, а не сжигали. — А почему ты не молишь дьявола, парень? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Он покинул меня, — ответил Йоун Теофилуссон и всхлипнул. — Человек, которого предает Покур, начинает молиться богу. — Ты просто жалкий трус, перестань реветь, лучше научи меня заклинаньям, — попросил Йоун Хреггвидссон. — Я и сам их не знаю, — плача, ответил Теофилуссон. — Научи меня, по крайней мере, вызывать дьявола. — Мне и самому-то никогда не удавалось его вызвать. И хотя Покур утверждает обратное и обвинил меня перед судом, это ложь. Зато я раздобыл талисман и пытался его волшебной силой приворожить девушку. Кроме того, у меня была и руна, которая пишется на штанах мертвеца. — Что? — воскликнул Йоун Хреггвидссон. — Талисман? Чтобы приворожить девушку? — Да, — ответил Теофилуссон. — Но ничего не вышло. — А талисман при тебе? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Ведь можно попытаться еще разок. Хорошо бы с его помощью вызвать сюда женщину. Женщина часто бывает нужна, а теперь без нее просто не обойтись. Но оказалось, что стража отобрала у Теофилуссона его талисман. — А не попробовать ли самим сделать талисман, — предложил Йоун Хреггвидссон. — Мы можем острием топора вырезать заклинание на колоде, и, быть может, нам удастся заполучить сюда на ночь пригожую, толстенькую бабенку, а еще лучше — целых трех. Но такое заклинание — дело не шуточное. Для этого нужно проникнуть в царство животных, вступить в союз с силами природы, а в тюрьме это невозможно. Заклинание пишется желчью ворона на внутренней стороне шкуры пегой собаки, затем написанное поливают кровью черного кота, которому в полнолуние перерезала горло невинная дева. — А как тебе удалось найти невинную деву, которая согласилась перерезать горло черному коту? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Это сделала моя сестра, — ответил Теофилуссон. — У нас ушло целых три года на то, чтобы раздобыть желчь ворона. Но в первую же ночь, когда я взобрался на крышу над спальней пасторской дочки и произносил заклинания, сдохла корова, и меня схватили. — А девушка? — Спала с тем парнем, — ответил, плача, Теофилуссон. Йоун Хреггвидссон покачал головой. — Но ты ничего не сказал о штанах мертвеца. Как ты мог оплошать, раз у тебя были штаны покойника? Говорят, если хорошенько поискать, в них всегда находятся деньги. — Я раздобыл руну, которая пишется на штанах мертвеца, и украл деньги у вдовы, чтобы положить в штаны. Но самих штанов достать не смог, потому что человек, с которым я договорился, еще не умер, хотя ему почти уже девяносто лет. А потом было уже слишком поздно: корова сдохла и жеребенок утонул в болоте. И вскоре Покур явился покойному Сигурдуру, когда тот лежал на смертном одре, и дал показания против меня. Наступило молчание. Слышно было только, как во мраке всхлипывает колдун. Через некоторое время Йоун Хреггвидссон сказал: — Тебя наверняка сожгут. Колдун продолжал всхлипывать. Глава пятая Старой женщине во что бы то ни стало надо переправиться через фьорд. По утрам, в те часы, когда рыбаки уходят в море, она сидит на берегу. Просит то одного, то другого взять ее с собой, ей непременно надо попасть в восточную округу. И хотя все отказали ей сегодня, назавтра она приходит опять. На женщине новые башмаки, голова ее повязана коричневым платком — виднеется только кончик носа. В руках у нее кожаный мешок и палка, юбку она подобрала, как это и подобает странствующей женщине. — Какая беда случится от того, что вы переправите бедную старуху через фьорд и высадите ее на мысу? — говорит она. — На южном мысу и без того много бродяг, — отвечают ей. Время идет. Весна в разгаре — работникам пора переходить на новые места. А женщина по-прежнему каждое утро бродит по берегу — ей во что бы то ни стало надо уехать. Наконец один шкипер сдается, ругаясь, берет ее на свой бот и высаживает на берег у Гротта. Гребцы снова берутся за весла, и бот уходит. Старуха карабкается по покрытым водорослями скалам, по выщербленным морем камням, пока наконец не выбирается на зеленую лужайку. Ну вот, значит, она и переправилась через фьорд. Вдали — там, откуда она ушла, синеют горы Акрафьедль и пустошь Скардсхейди. Она направилась в глубь страны. Стоял по-весеннему ясный и тихий день. Женщина шла по гребню возвышенности, разделявшей мыс на две части: она хотела видеть все, что делается вокруг. Хижины теснились одна к другой среди водорослей вплоть до самого берега, до самой низкой черты на шесте, отмечающем высоту прилива. По другую сторону фьорда, к югу от мыса, сиял на солнце белый дом в Бессастадире, где жили люди короля. На северной стороне мыса к плоским, выступавшим в море скалам лепились низкие строения, на рейде стоял корабль, — здесь раскинулся торговый город. А где-то далеко-далеко синели плоскогорья, замкнувшие в кольцо невысокие горы с зелеными склонами. Почти весь день старая женщина брела вдоль фьорда по каменистой земле, по мокрым мхам, пока не дошла до реки, впадавшей в залив двумя бурными рукавами. Бело-голубой поток бурлил и пенился. Мало было надежды, что она сумеет переправиться через него без посторонней помощи. Крепкий на ноги человек в расцвете сил, быть может, снял бы чулки и перешел реку вброд, но она была стара. Она села и забормотала покаянный псалом пастора Халлдора из Престхоулара. Вынув из мешка хвост сушеной рыбы, старуха принялась его обгладывать, не переставая бормотать псалом, потом, зачерпнув рукой речной воды, напилась, и при этом все вспоминала, какая строфа должна следовать за какой, ибо господь бог наш требует, чтобы строфы правильно чередовались, только в этом случае он услышит молитву. Она старалась также произносить псалом, как положено, читала каждую вторую строку нараспев и в конце каждого стиха понижала голос, — он звучал печально и походил на звук струны, которой коснулись одним пальцем. Едва она кончила петь, как увидела, что с восточной стороны приближаются люди с навьюченными лошадьми. Когда они подошли к ней, она плача стала просить их во имя Иисуса помочь бедной старухе переправиться через реку, но они ответили, что на том берегу и без нее хватает бродяжек. Путники скрылись. Старуха перестала плакать и вновь затянула покаянный псалом. Появились путники с запада, они везли вяленую треску. Со слезами на глазах она стала молить их помочь ей, бедной старухе, но они были здорово пьяны и пригрозили засечь ее кнутами, если она не вернется туда, откуда пришла. Вода из-под копыт лошадей, переходивших реку вброд, обрызгала старуху. Она перестала плакать и вновь начала читать псалом. К вечеру с хутора на западном берегу реки выехала девушка верхом на лошади. Она пасла овец и коров, щипавших траву на заливном лугу. Старуха попросила девушку переправить ее на другую сторону — бог воздаст ей за это. Девушка ничего не ответила, но остановила коня у пригорка, чтобы старухе легче было взобраться в седло, переехала через один, потом через другой рукав реки и, остановившись снова у пригорка, подождала, пока старуха слезет с лошади. Та поцеловала девушку на прощанье, моля господа благословить ее и все ее потомство. Наступил вечер. Толпы путников заполнили хутор к западу от пустоши. Здесь были скупщики вяленой трески с вьючными лошадьми — многие прибыли из далекой восточной округи; богатые крестьяне, приехавшие верхом для сделок с купцами в Бессастадире или Холь-мене, — им ночлег предоставлялся в первую очередь. Собралось здесь и много всякого другого люда, а больше всего бедняков, которых судьба беспрестанно гоняла с места на место в поисках куска хлеба. Среди этого множества людей было немало прокаженных и других калек, были здесь скальды, клейменые воры, юродивые, девки, священнослужители, уроды, сумасшедшие и даже скрипач. Одна семья — муж, жена и пятеро детей — пришла из восточной округи, из Рангарведлира, они съели весь свой скот и теперь направлялись к родственникам в Лейру, надеясь получить там рыбы. Один ребенок был при смерти. Они рассказывали, что в восточной округе у дверей домов повсюду лежат трупы бродяг. В Рангарведлире этой зимой заклеймили девятнадцать воров, а одного повесили. Владельцам вьючных лошадей приходилось по ночам сторожить свой товар. Бродяги расположились на камнях и на заборах, предлагая желающим всевозможные развлечения. Прокаженные обнажали свои язвы и возносили хвалу господу. Какой-то сумасшедший забрался на крышу, распевал там песни и непристойно кривлялся, требуя за это скильдинг. Пономарь, облачившись в женский плащ, за пару тресковых жабр читал, подражая епископу из Скаульхольта, нечто богохульственное, так называемое «евангелие от Марка из Мидхуса, написанное им для его зятьев, о двух дочерях и двух бочках китового жира: тот, кто обидит моих дочерей на рождество, не увидит их прелестей и на па-а-асху». Потом он запел голосом епископа из Хоулара: «Мышь с длинным хвостом и в красных ба-а-аш-маках вскочила на алтарь и вцепилась зубами в свечку». И, наконец, своим голосом: Вэ́зенис, тэ́зенис, тэ́ра! Есть ли для вздора здесь мера? Ха́ллара, ста́ллара — эта Песня моржами пропета. Не выступал только скрипач, да его бы никто и не стал слушать, к тому же на его скрипке полопались все струны. Старуха спросила у собравшихся, как пройти через пустошь в восточную округу, и сказала, что ночью собирается в путь. — А куда ты идешь? — спросили ее. Она ответила, что у нее есть небольшое дело к супруге епископа в Скаульхольте. Никто не полюбопытствовал, что за дело у старухи. Кто-то сказал: — А разве в пасхальную ночь на пустоши Хеллис не пропали две старухи странницы? А еще кто-то напомнил, что окружной судья запретил перевозить бродяг через реку в восточную округу. Третий, сам похожий на бродягу, заявил: — Эти скряги в восточной округе только и мечтают о том, как бы убить побольше народу, милая моя бабушка. К вечеру стало душно, пошел дождь. У старухи болели ноги. Стояла белая ночь. Птицы весело щебетали, а теплый мох, покрывавший лаву, был такой свежий и зеленый, что светился сквозь туман. Старуха шла так долго, что перестала ощущать боль в ногах, они совсем онемели. Она забралась в маленькую пещеру в скале у дороги, растерла ноги, потом вынула кусок сухой трески и забормотала покаянный псалом. — Да, да, значит, те две старухи пропали в пасхальную ночь, — шептала она вперемежку со стихами псалма. — Да-да-да, вот оно как, бедняжки. Вскоре она заснула, уткнувшись подбородком в колени. Но к концу следующего дня, когда она добралась до реки Эльфусау на восточном краю пустоши, оказалось, что на западном краю говорили правду: у подозрительных лиц требовали разрешения на переправу. На песчаной отмели, окруженные стаями чаек, ожидали переправы шесть бродяг, возле них лежал труп. Паромщик отказался перевезти их. Один из бродяг рассказывал, что он попросил молока на ближайшем хуторе, но ему не дали, заявив, что коров выдаивают лососи. Тогда он пообещал в награду за молоко рассказать занятную историю, ибо он был скальдом и знал больше тысячи разных историй, но в этот тяжкий год никто ни за какую цену не хотел пожертвовать и плошкой снятого молока. — Что сказал бы Гуннар из Хлидаренди о таких людях? — промолвил скальд. — Или Эгиль сын Скаллагрима[69]? — Было время, когда я чеканил серебро для вельмож, — сказал слепой старик, державший за руку голубоглазого мальчика. — А теперь я выпрашиваю у людей рыбьи жабры. Это было сказано невпопад. Так часто бывает, когда в разговор вступают слепые. Нить беседы прервалась, если эта нить вообще существовала. Нищие долго молча смотрели на реку, катившую свои мутные воды, — река была похожа на глетчер. Возле бродяг лежал труп молодой девушки. Его заботливо положили на отмель больше о нем не вспоминали. Говорили, что девушка эта была сумасшедшей. Если откинуть у нее волосы со лба, то можно увидеть клеймо. — Два ворона давно уже летают взад и вперед над восточным берегом реки, — сказал голубоглазый мальчик, поводырь слепца. — Ворон — птица, любимая всеми богами, — промолвил скальд. — Это птица Одина[70] и птица Иисуса Христа. Он станет любимой птицей и родившегося еще бога Скандилана. Тот, кого растерзают вороны, обретет вечное блаженство. — А морская ласточка? — спросил мальчик. — Некоторым птицам господь наш, кроме неба, даровал еще и всю землю, — объяснил скальд. — Растянись на земле вот так, как я, юноша, наблюдай за полетом птиц и молчи. Мимо них по-прежнему текла река, сероватая, как глетчер. Опухший нищий, который сидел на берегу, уставившись в землю, вдруг поднял сонные глаза и спросил: — Почему серебро? Почему не золото? — Я делал и золотые вещи, — ответил слепец. — Почему же ты сразу не сказал про золото? — Серебро мне больше нравится, чем золото. — Мне-то больше нравится золото, — заявил опухший. — Я заметил, что мало кто любит золото ради самого золота, — возразил слепой. — Я же люблю серебро ради него самого. Нищий повернулся к скальду и спросил: — Где в сагах говорится о серебре? — Будь ты незамужней девушкой, — сказал скальд, — за кого бы ты предпочел выйти замуж — за мужчину или за тридцать китов? — Что это, загадка? — спросил опухший. — Моя девушка вышла за тридцать китов, — сказал скальд. — От злых людей охрани нас, parce nobis, Domine[71], — прошептала какая-то старуха, сидевшая спиной к остальным, — должно быть, католичка. — Она не захотела выйти за меня, — продолжал скальд, — а ведь я был тогда в расцвете сил. В тот год свирепствовал такой же голод, как и теперь. И в ту весну на берег, к хутору семидесятилетнего вдовца, прибило тридцать китов. — Золото ценится не потому, что оно лучше серебра, — сказал слепой, — золото ценится потому, что оно похоже на солнце. Серебро же похоже на лунный свет. Два влиятельных человека, прибывшие из восточной округи, походатайствовали за слепца и его поводыря, и их переправили через реку. Кто-то упросил перевезти и набожную старуху католичку. Оказалось, что у опухшего нищего в Кальдарнесе живет прокаженный брат, перевезли и его. Но никто не хотел просить за скальда, за труп или за старуху, прибывшую из Скаги. Она плакала и заклинала крестьян именем Иисуса, но все было напрасно. Все вошли на паром, и гребец взялся за весла. На берегу остались трое — двое живых и одна мертвая. — Добрая женщина, — обратился скальд к старухе, — ты, видно, только еще начинаешь бродяжить, если веришь в милосердие божье. Когда наступают тяжелые времена, то первым умирает милосердие божье. Если бы в Исландии можно было чего-нибудь добиться слезами, то нищих не только перевозили бы через реку, они бы на крыльях перелетали через моря. Старуха ничего не ответила. Взяв свою палку и мешок, она побрела вдоль берега вверх по течению. Ведь должен же где-то бурный поток превратиться в маленький ручеек, через который перейдет и ребенок. Скальд и мертвая девушка остались одни. Глава шестая Цель ее путешествия — Скаульхольт, резиденция епископа, где находится также и семинария, неприветливо встречает пришельца массой своих торфяных строений. Была уже поздняя весна, и грязь на улицах засохла. Никто не обращал внимания на странницу, никому не было дела до невзрачной гостьи, люди скользили мимо, подобно теням или немым призракам, ни о чем не спрашивая. И все же было так приятно дышать воздухом этого местечка — смесью кухонного чада, запаха рыбы, навоза и зловония отбросов. Торфяных домиков можно было насчитать не одну сотню, некоторые из них покосились, обветшали от старости, другие же были совсем новые, крепенькие, из поросших травой крыш шел дым. Над всеми этими лачугами возвышался построенный из просмоленных бревен собор с колокольней и высокими стрельчатыми окнами. Старуха спросила, где жилище епископа. Это оказался большой двухэтажный дом, сложенный тоже из торфяника, но обращенный к собору побеленным бревенчатым фронтоном. Чуть выше каменного фундамента по фасаду шел ряд окон, разделенных переплетами на четыре квадрата. С каменных плит двора можно было через окна заглянуть в комнату. Свет падал на кувшины и кружки из серебра, олова и меди, на красиво расписанные лари, на великолепную резьбу, но в комнате не было ни одной живой души. Двери были двойные — наружная, приоткрытая, потемнела от непогоды, вторую дверь из дорогого дерева украшали резные драконы, над замком висело медное кольцо. До верхних окон можно было достать рукой с земли, они были разделены только одной перекладиной, и на них висели светлые занавеси, соединенные вверху и расходившиеся книзу. Цель путешествия была достигнута — странница стояла перед епископским домом в Скаульхольте, оставалось только постучать в дверь, но тут-то она и заколебалась. Она опустилась на каменные ступени у дверей епископского дома, уронив голову на грудь, и вытянула искривленные болезнью ноги. Она устала. Через некоторое время по двору прошла женщина и спросила старуху, что ей нужно. Старуха медленно подняла голову и протянула руку для приветствия. — Здесь не место для бродяг, — сказала женщина. Старуха с трудом поднялась и спросила, можно ли увидеть супругу епископа. — Нищие могут обращаться к управителю, — сказала женщина — статная вдова в расцвете лет. Видно было, что от нее здесь многое зависит и что ей хорошо живется. — Супруга епископа меня знает, — сказала старуха. — Как может супруга епископа знать тебя? Супруга епископа не якшается с нищими. — Бог помогает мне, — утверждала старуха, — и потому я могу говорить с супругой скаульхольтского епископа. — Так говорят все бродяги, — возразила женщина, по видимости экономка. — Но я уверена, что бог помогает только богатым, а не беднякам. И супруга епископа знает, что если бы она снисходила до бесед с бедняками, то у нее не осталось бы времени ни для чего другого и резиденция епископа пришла бы в запустение. — Но она все же была у меня, в моей хижине, в прошлом году и беседовала со мной, — сказала старуха. — А если вы считаете, что я бедна, добрая мадам, — я не знаю, кто вы и как вас зовут, — то я вам кое-что покажу. Она сунула руку за пазуху, вынула серебряный далер, тщательно завернутый в тряпку, и показала его женщине. — Супруги епископа нет дома, — сказала тогда экономка. — Она уехала вместе с епископом к своей матери, чтобы немного прийти в себя после этой ужасной весны. Случалось, что люди, просыпаясь, по утрам находили здесь трупы. Она вернется только в середине лета, когда епископ закончит объезд западной округи. Рука, державшая далер, опустилась. Старуха, проделавшая такой длинный путь, воззрилась на женщину. Голова ее тряслась, в горле давно уже пересохло от бормотания покаянных псалмов пастора Халлдора из Престхоулара. — Может быть, как раз теперь на альтинге отрубают людям головы? — спросила она наконец. — Отрубают головы? Кому? — спросила женщина. — Беднякам, — сказала прибывшая. — Откуда я могу знать, когда отрубают головы преступникам на альтинге? — сказала женщина. — Кто ты, женщина, какое у тебя дело? И откуда у тебя этот далер? — А нет ли сейчас здесь знатного господина из Копенгагена, того, кто в прошлом году приезжал с епископом в Акранес? — Ты говоришь, конечно, об Арнасе Арнэусе, добрая женщина? Где же ему и быть со своими книгами, как не у себя дома в Копенгагене? Да ты, может, тоже одна из тех, кто ждет, что придет корабль в Эйрарбакки и привезет утешителя, ха-ха-ха-ха! — А где та тоненькая девушка, которую он привел в нашу хижину в Рейне в прошлом году? Женщина указала на верхний ряд окон и понизила голос, этот вопрос явно развязал ей язык: — Если ты спрашиваешь о дочери судьи, йомфру Снайфридур, добрая женщина, то она здесь, в Скаульхольте. Ходят слухи, что она помолвлена. Говорят даже, что со временем она будет вращаться в обществе графинь. Во всяком случае, теперь она изучает латынь, историю, астрономию и многое другое, чем никогда не занимались женщины Исландии. Сама она намекнула весной, что ждет кое-кого, кто прибудет на корабле в Эйрарбакки, и потому не поехала с сестрой в западную округу, несмотря на то что любит путешествовать. Но корабль пришел в Эйрарбакки вот уже неделю тому назад, а ничего не произошло. Зато теперь тут некоторые скачут по двору среди бела дня, а зимой пробирались сюда тайком поздними вечерами. Теперь все реже посылают за учителем. Высоко взберешься, низко упадешь. Уж так устроен мир, добрая женщина. Жизнь научила меня, что лучше придерживаться во всем середины. Наконец старуху провели на второй этаж епископского дома в комнату дочери судьи — Снайфридур. На Снайфридур было шелковое платье, затканное цветами, она сидела и вышивала пояс. Девушка была невероятно тонка, почти еще ребенок. Ее яркий золотистый загар давно сменился нежной бледностью, но голубые глаза были еще яснее, чем в ту осень. В лице ее не было радости, взгляд где-то блуждал, крепко сжатые губы затаили загадочную, одной ей свойственную улыбку. Казалось, ее гнетет какая-то тяжесть. Она смотрела, словно из бесконечной дали, на грязную дряхлую старуху со сбитыми в кровь ногами, которая жалась у дверей с пустым мешком в руках. — Что нужно этой старой женщине? — спросила она наконец. — Моя йомфру не узнает старой женщины? — спросила странница. — Как можно отличить старых исландок одну от другой? — сказала йомфру. — Кто ты? — Моя йомфру не помнит маленькой хижины у подножья горы на берегу моря? — Сотни, — сказала йомфру. — Тысячи. Кто отличит одну от другой? — Прославленная и знатная йомфру входит однажды осенью в эту хижину, опираясь на руку самого могущественного человека в стране, лучшего друга короля. «Мой друг, — говорит она, — зачем ты привел меня в этот ужасный дом?» Это был дом моего сына — Йоуна Хреггвидссона. Йомфру отложила шитье и откинулась на подушки — отдохнуть. Ее тонкие пальчики, лежавшие на резных ручках кресла, были почти прозрачны, казалось, они еще не коснулись настоящей жизни. На одном пальце сверкало массивное золотое кольцо. Воздух в комнате был насыщен ароматом мускуса и нарда. — Чего ты хочешь от меня, женщина? — устало спросила Снайфридур после долгого молчания. — Редко случалось, чтобы женщины из моей округи уходили так далеко на восток, — сказала старуха. — Я прошла весь этот длинный путь, чтобы попросить йомфру спасти моего сына. — Меня? Спасти твоего сына? От чего? — От топора. — От какого топора? — Моя йомфру, конечно, не станет насмехаться над старой женщиной, к тому же еще и глупой. — Я не понимаю, о чем ты говоришь, добрая женщина. — Говорят, что ваш отец приказал отрубить голову моему сыну в Тингведлире на Эхсарау. — Это меня не касается, — сказала йомфру. — Он велит казнить многих. — У моей йомфру, может быть, тоже когда-нибудь родится сын, который будет прекраснее всех исландцев. — Ты пришла, чтобы напророчить мне несчастье? — Боже сохрани меня предсказывать моей йомфру несчастье, — сказала старуха. — Я и не думала, что увижу мою йомфру. Я прошла весь этот длинный путь, чтобы увидеть супругу епископа, ведь какой бы знатной ни была женщина, она всегда поймет другую женщину. Я надеялась, что она — дочь судьи и супруга епископа — вспомнит, что переступала порог моего дома, и почувствует сострадание ко мне теперь, когда моего сына собираются обезглавить. Но она уехала, и никто не в силах мне помочь, кроме моей йомфру. — Как могло тебе прийти в голову, что моя сестра и я — две неразумные женщины — можем как-то повлиять на закон и судей, — сказала молодая девушка. — Вряд ли твоего сына казнят безвинно. И моего сына, если бы он был виновен, не пощадили бы, будь он даже самым прекрасным из всех исландцев. Да и меня тоже. Разве не отрубили голову шотландской королеве? — Моя йомфру может влиять на закон и судей, — сказала старуха. — Друзья короля — друзья моей йомфру. — Мне не место на государственной арене, там правят сильные мужи, одни — оружием, другие — мудростью, — сказала девушка. — Они называют меня златокудрой девой и говорят, что мое царство — ночь. — Говорят, что ночь господствует над днем, — сказала старуха. — Деву надо славить утром. — Меня будут славить после того, как сожгут, — сказала девушка. — Возвращайся, дорогая матушка, туда, откуда пришла. В эту минуту кто-то въехал во двор, послышался грубый голос, отдававший приказания конюху. Йомфру вздрогнула и прижала руку к щеке. — Он приехал, — прошептала она. — А я одна. Все произошло в одно мгновение — слышно было, как по лестнице быстро, звеня шпорами, взбежал мужчина, дверь распахнулась прежде, чем девушка успела поправить платье и волосы и придать своему лицо подобающее выражение. Он был высок, статен, широкоплеч, но чуть-чуть сутуловат, словно считал зазорным для себя держаться прямо. Взгляд у него был хитроватый и злой, как у быка. Двигался он как-то неохотно и вяло. — Добрый день, — сказал он высоким резким голосом, с брезгливой гримасой франта, которому ничем не угодишь, — для него и лучшая в стране невеста — нехороша. От него слегка пахло водкой. На нем были высокие сапоги с двойной подошвой, грязные брыжи, синий камзол с пышными рукавами, густой и длинный парик, какие носили датские франты, такой высокий, что шляпу ему приходилось держать в руке. Вместо того чтобы склониться перед йомфру и поцеловать ей руку, он указал на незнакомку и спросил, не меняя тона: — Что это за старуха? Йомфру застывшим взглядом смотрела куда-то в пространство, лицо ее было сурово и не выдавало того, что делалось в сердце. Поэтому кавалер направился прямо к оборванной старой женщине, которая стояла, опершись на клюку, приставил ей к груди рукоятку хлыста и спросил: — Кто ты, старуха? — Не обижай ее, — сказала дочь судьи. — Она беседовала со мной. Я беседовала с ней. Как я уже сказала тебе, старая женщина, даже шотландская королева была обезглавлена. Могущественные короли были обезглавлены, и их лучшие друзья тоже. Ни один человек не может спасти другого от топора. Каждый должен сам спасаться от топора, или его обезглавят. Магнус из Брайдратунги, дай этой женщине далер и выпусти ее. Кавалер молча вынул из кошелька монету, протянул женщине, выпустил ее и закрыл за ней дверь. Глава седьмая Было пасмурное утро, когда Йоуна Хреггвидссона и колдуна вытащили из ямы в Бессастадире, посадили на лошадей и отправили в Тингведлир на реке Эхсарау, где собрался альтинг. Начался дождь. Они прибыли на место поздно вечером, насквозь промокшие. По отношению к Йоуну Хреггвидссону, убившему королевского палача, были приняты особые предосторожности. Он считался более опасным, чем другие преступники, и ему отвели отдельную палатку за жилищем ландфугта, откуда он получал пищу. Сразу же по приезде его заковали в кандалы. Сторожили его денно и нощно. У входа в палатку на камне сидел человек гигантского роста, он курил трубку, внимательно следя, чтобы не потухла горевшая около него жаровня. Он искоса поглядывал на Йоуна Хреггвидссона и что есть мочи затягивался. — Дай мне разок затянуться, — попросил Йоун Хреггвидссон. — Мне никто не дает даром, я плачу за табак, — ответил страж. — Так я куплю его у тебя. — А где у тебя деньги? — Осенью ты получишь ягненка. — Нет. Может быть, я бы и сунул тебе трубку в рот за наличные, — сказал страж, — но не могу же я предъявлять счет обезглавленному, это так же верно, как то, что меня зовут Йоун Йоунссон. Йоун Хреггвидссон испытующе посмотрел на него и расхохотался, блеснув глазами, его белые зубы сверкнули, и цепи зазвенели. И он начал петь римы. На следующий день судья с членами суда и королевским чиновником уселись за шаткий стол в прогнившем, сыром и холодном здании, с которого в прошлом году сняли колокол. Только у двух господ хорошие плащи — у судьи Эйдалина и у ландфугта из Бессастадира, к тому же ландфугт, единственный из всех, носит плоеный воротник. Остальные повязали шею шерстяными платками. Они одеты в старомодные камзолы, двух окружных судей бледные, тонкие лица, белые, холеные руки, у большинства же лица багрово-синие от непогоды и ветра, с загрубелой, словно дубленой кожей, а мозолистые руки покрыты рубцами. Люди эти не похожи друг на друга, но все некрасивые, все сутулые. Среди них есть и высокие, и малорослые, и широкоскулые, и узколицые, и белокурые, и темноволосые, по у всех этих людей, представляющих самые различные расы, есть один общий, объединяющий их признак: у всех у них плохая обувь. Даже у судьи Эйдалина, одетого в новый датский плащ, — старые сапоги, потрескавшиеся, стоптанные и сморщенные от плохого ухода, с худыми подметками и въевшейся в них застарелой грязью. Один только ландфугт — датчанин — обут в блестящие высокие ботфорты из мягкой, красивой коричневой кожи, только что смазанные жиром, с блестящими серебряными шпорами и с отворотами, прикрывающими колени. Перед вельможами стоит человек в рваном кафтане, подпоясанном веревкой из конского волоса, с черными от грязи босыми ногами, с опухшими и израненными цепями запястьями. У него маленькие руки, черные как смоль волосы и борода, землисто-серое лицо, карие глаза; весь он исполнен упорства и решимости. Перед судом лежат бумаги по его делу, что слушалось прошлой осенью в Кьялардале. Тогда окружной суд в Тверотинге вынес Йоуну смертный приговор, который тот обжаловал в альтинг. Этот приговор был основан на свидетельских показаниях шести человек — церковных прихожан из Саурбайра, видевших мертвого Сигурдура Сноррасона в ручье в первое зимнее воскресенье. Свидетели поклялись, что труп палача уже закоченел, когда они обнаружили его в ручье, текущем на восток от Мидфельдсланда в приходе Страндар в Тверотинге; что глаза, нос и рот у него были закрыты, а голова приподнята и что лежал он в неестественной позе. Свидетели показали также, что накануне, когда покойный собирался пороть Йоуна Хреггвидссона в Кьялардале, последний вел себя вызывающе и угрожал палачу, хотя и в туманных выражениях, заклинал его именем дьявола и заявлял, что ему дорого обойдется, если он не завяжет узел в честь последней и самой толстой наложницы. Затем зачитали подтвержденное клятвой показание мосье Сиверта Магнуссена, что Йоун Хреггвидссон и Сигурдур Сноррасон в ночь убийства поехали из Гальтархольта другой дорогой, чем их спутники; наконец было доказано, что Йоун Хреггвидссон на заре прискакал в Галтархольт верхом на кобыле Сигурдура Сноррасона и в его шапке. Двенадцать человек были вызваны на тинг в Кьялардале, чтобы под присягой заявить, виновен или не виновен Йоун Хреггвидссон в смерти Сигурдура Сноррасона, и свидетели дали клятву в том, что рот, ноздри и глаза Сигурдура Сноррасона были закрыты рукой человека и что человеком этим был скорее всего Йоун Хреггвидссон. Судья сидел в шляпе и парике, глаза у него были красные, заспанные, он еле подавлял зевоту, задавая обвиняемому вопрос: может ли тот добавить что-либо к своим прежним показаниям, данным в Кьялардале. Йоун Хреггвидссон повторил: он не помнит того, что клятвенно подтверждают другие — ни своего вызывающего поведения, ни угроз Сигурдуру Сноррасону перед поркой, ни того, что ночью они вместе ускакали от остальных спутников. Об этой ночной поездке он помнит лишь, что в темноте они въехали в большое болото и что при немалых его — Йоуна Хреггвидссона — стараниях мосье Сиверт Магнуссен был вытащен из торфяной ямы, — ведь этого благородного человека, надежду и гордость всего прихода, угораздило упасть в яму, где он барахтался среди дохлых собак. Обвиняемый повторил, что он, несомненно, спас этого бесценного человека. Совершив же сей подвиг, он вознамерился влезть на свою клячу. Последнее, что он помнит, что кобыла начала лягаться, к тому же в ночном мраке она почему-то невероятно выросла и на нее никак нельзя было взобраться. Он не может вспомнить, удалось ли ему влезть на лошадь. О том, что сталось с его спутниками, он не имеет понятия, все они к тому времени куда-то исчезли. Должно быть, он сразу же свалился с лошади и заснул. Он проснулся, когда уже начало светать. Поднявшись, он увидел в траве какую-то ветошь и поднял ее. Это оказалась шапка Сигурдура Сноррасона, и он надел ее, поскольку свою шапчонку потерял. Неподалеку он заметил какое-то четвероногое и направился к нему. Это была лошадь палача, на ней-то он и поскакал в Галтархольт. Вот и все, что Йоун Хреггвидссон мог сказать о событиях той ночи, а что еще случилось в упомянутую ночь, ему неведомо. — А в свидетели, — сказал он, — я призываю бога, создавшего мою душу и тело и соединившего их воедино… — Нет, нет, нет, Йоун Хреггвидссон, — прервал его судья Эйдалин. — Не подобает тебе призывать в свидетели господа бога. — И он приказал увести заключенного. Страж привел Йоуна Хреггвидссона в палатку, а сам снова уселся на камне у входа, раздул огонь в жаровне и закурил. — Сунь мне трубку в пасть, дьявол ты этакий, ты получишь за это овцу, — сказал Йоун Хреггвидссон. — А где овца? — В горах, я дам тебе обязательство. — А где писец? — Достань бумаги, я напишу сам. — И я буду ловить овцу в горах на эту бумажку? — Чего же ты хочешь? — Я продаю только за наличные, — сказал страж, — и, уж во всяком случае, не смертникам. Это так же верно, как то, что меня зовут Йоун Йоунов сын. А теперь замолчи. — Нам нужно поподробнее поговорить, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Я больше ничего не скажу, — ответил страж. — Тебя, наверно, зовут Пес Песий Сын, — сказал Йоун Хреггвидссон. Был последний день тинга. Вечером по делу был вынесен приговор, и к полуночи Йоуна Хреггвидссона снова вызвали в суд, чтобы объявить ему его участь. Приговор гласил: «После тщательного дознания и допроса свидетелей, на чьи показания о многочисленных злодеяниях Йоуна Хреггвидссона можно положиться, судья и члены суда, воззвав к благости святого духа, пришли к единодушному заключению, что Йоун Хреггвидссон виновен в убийстве Сигурдура Сноррасона. Суд альтинга подтверждает во всех частях приговор окружного суда, каковой надлежит немедленно привести в исполнение». Но поскольку наступила ночь и людям следовало отдохнуть после тяжких трудов, судья предложил отложить казнь до утра. Однако палачу и его помощникам он вменил в обязанность за ночь привести все их орудия в наилучший вид. Йоуна Хреггвидссона опять отвели в палатку за жилищем ландфугта и на эту последнюю ночь заковали в кандалы. Страж Йоун Йоунссон сел у входа, вдвинув в палатку свой огромный зад, и закурил. Белки глаз Йоуна Хреггвидссона были необыкновенно красны, он поругивался в бороду, но страж не обращал на это никакого внимания. Наконец крестьянину стало невмоготу молчать, и он дал себе волю. — Нечего сказать, порядки, — перед казнью и то не дадут покурить. — Лучше тебе помолиться да лечь, — сказал страж, — пастор придет на заре. Смертник не ответил, и оба долго молчали. Слышался только равномерный стук топора. Скала откликалась на этот стук глухим металлическим эхом в ночной тишине. — Что это рубят? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Завтра рано утром будут сжигать колдуна из западной округи, — сказал страж. — Вот и рубят дрова для костра. И снова воцарилось молчание. — Я отдам тебе свою корову за табак, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Брось вздор молоть, — возразил Йоун Йоунссон. — На что тебе табак, ведь ты уже почти мертвец. — Ты получишь все, что у меня есть, — настаивал Йоун Хреггвидссон. — Достань бумаги, я напишу завещание. — Все говорят, что ты негодяй, — сказал Йоун Йоунссон. — Да к тому же еще и хитрец. — У меня есть дочь, — сообщил Йоун Хреггвидссон. — Молоденькая дочь. — Даже если ты такой хитрец, как говорят, все равно тебе не провести меня, — сказал Йоун Йоунссон. — У нее блестящие глаза. Выпуклые. И высокая грудь. Йоун Хреггвидссон из Рейна клянется владельцем своего хутора — Иисусом Христом, что его последняя воля — отдать дочь за тебя, Йоун Йоунссон. — Какого табаку ты хочешь? — медленно проговорил страж, повернулся и заглянул одним глазом в палатку. — А? — Я прошу, конечно, того самого табаку, который только и может помочь приговоренному к смерти. Того самого табаку, который ты один можешь продать мне при нынешнем моем положении. — Тогда вместо тебя отрубят голову мне, — сказал страж. — И вообще неизвестно, согласится ли девчонка, даже если мне удастся избегнуть топора. — Если она получит от меня письмо, она сделает все, как там написано, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Она любит и чтит своего отца превыше всего. — Хватит с меня моей старой карги дома, в Кьёсе, — сказал страж. — О ней я позабочусь сегодня же ночью, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Не беспокойся. — Так ты грозишься убить мою жену, дьявол, — воскликнул страж. — И меня подвести под плаху. Твои посулы — обман, как все, что исходит от дьявола. Счастье еще, что такой архинегодяй не доживет до седых волос. Глава восьмая В дверях стоит невысокий, хорошо сложенный человек, в пасторском таларе, смуглый, с черными бровями и ярко-красным ртом. У него медлительные движения, и он немного щурится от света. — Добрый день, мадемуазель, — говорит он так же медлительно, взвешивая слова. Ее густые локоны обрамляют щеки и спадают на плечи. В утреннем свете спокойная небесная синева ее глаз напоминает о бескрайних просторах. — Каноник! А я только что встала и даже не успела надеть парик. — Прошу прощения, мадемуазель. Надевайте его. Я отвернусь. Пусть мадемуазель не стесняется. Но она не спешит надеть парик. — А разве я стесняюсь каноника? — Глаза мадемуазель безучастно, словно издалека, наблюдают за тем, что происходит в мире. По правде сказать, на земле сейчас творятся жестокие дела. А у мадемуазель глаза не земные. — Разве я умерла, дорогой Сигурдур? — Некоторым дарована вечная жизнь здесь, на земле, мадемуазель. — Зато мосье прямо создан для своего собора, только глаза, пожалуй, другие… простите меня! Когда я была маленькой и впервые приехала сюда в Скаульхольт, я услышала проповедь мосье, и мне показалось, что заговорила одна из раскрашенных статуй апостолов. Ваша покойная добрая супруга дала мне меду. Правда ли, что вы тайком читаете «Ave Maria», пастор Сигурдур? — Credo in unum Deum[72], мадемуазель. — Ax, к чему щеголять латынью перед девчонкой? Но знаете, пастор Сигурдур, я могу проспрягать глагол amo[73] почти во всех mobis[74] и temporibus[75]. — Я часто возносил хвалу господу за то, что цветы в этой стране прекрасны и благословенны, — сказал настоятель собора. — С тех пор как люди покорились своей участи, цветы остались для нас единственным упованием. Возьмем незабудку. Незабудка хрупкий цветок, но она владеет даром любви, и потому ее глаза прекрасны. Когда вы впервые появились в Скаульхольте… — Я не люблю хрупких цветов, я хотела бы иметь большой цветок с пряным ароматом, — прервала его девушка. Но собеседник не обратил на это внимания и продолжал: — Когда вы приехали сюда в первый раз маленькой девочкой, вместе с вашей сестрой, замечательной женщиной, которой предстояло стать хозяйкой в епископском доме, мне показалось тогда, что вошла живая незабудка. — Да, вы известный поэт, пастор Сигурдур, — сказала девушка. — Но вы, кажется, забыли, что незабудку зовут также кошачьим глазом. — Я пришел к вам с восходом солнца, приветствую вас именем Иисуса и говорю: «Незабудка!» Другие придут к вам в другое время, в другом настроении и шепнут вам на ушко другое слово. Сказав это, он посмотрел на девушку темным, горячим взглядом, и уголки его рта чуть-чуть задрожали. Она не отвела глаз и холодно спросила: — Что вы хотите сказать? Он ответил: — Я терпеливый жених. Вы разрешили мне называть себя так. — Вот как, — сказала она. — Именем Иисуса? Да, может быть, да. Гм… — Вы юная девушка, Снайфридур, вам всего семнадцать лет. Безрассудство юности — это самое прекрасное, что есть в мире, да еще разве смирение. Мне тридцать восемь лет. — Да, пастор Сигурдур, я знаю, что вы опытный, одаренный и высокоученый человек, к тому же вдовец. Я очень ценю вас. Но кто бы ни пришел ко мне, когда бы ни пришел и что бы ни говорил, я люблю только одного человека, это знаете. — Вашему терпеливому жениху это известно. Он также прекрасно знает, что есть только один человек исландского происхождения, достойный вас. Тот, кто любит вас больше всего на свете, не может пожелать вам лучшего мужа, чем он. Когда он появится, я исчезну. Но пока его нет, — не сердитесь на меня за это, йомфру Снайфридур, — я прислушиваюсь, я выжидаю, я сторожу. Может быть, я слышу ночью стук копыт… — Я не терплю намеков. Что вы хотите сказать? — Короче говоря, мадемуазель, я влюблен. — Что может быть смешнее влюбленного каноника! Нет, не обижайтесь на меня, хотя я и говорю вам обидные вещи. И обещайте мне не говорить больше об этом, пока не придут все корабли, пастор Сигурдур. — Все корабли пришли. — Нет, нет, нет, пастор Сигурдур, не говорите так. Даже если все корабли пришли в Эйрарбакки, еще могут прийти корабли в восточные или западные порты. И никому не известно, кто может прибыть на этих кораблях. — Прибытие этого человека не осталось бы тайной, в какой бы части страны он ни высадился. А если бы вы были уверены, что он приедет, вы не принимали бы другого гостя. Она встала и топнула ногой: — Если я блудница, то я требую, чтобы вы утопили меня в Эхсарау. — Боже упаси вас, мадемуазель, произносить это постыдное слово, один звук его пятнает ту оболочку, в которую небесному милосердию благоугодно было облечь ваше целомудрие. — А кому какое дело до моих гостей? Вы прокрадываетесь сюда по утрам во имя Иисуса. Другие приезжают верхом по вечерам во имя дьявола. Я человек. Свидетельствуйте против меня и прикажите утопить меня, если посмеете. — И она снова топнула ногой. — Милое дитя, — сказал он и протянул руку. — Я знаю, что вы гневаетесь не на меня. Вы слышите голос своей совести. — Я люблю только одного человека, — сказала она, — и вы это знаете. Я люблю его, когда бодрствую. Когда сплю. Живая. Мертвая. Люблю его. И если он не будет моим, значит, бога нет, пастор Сигурдур, значит, нет ни вас, каноник, ни епископа, ни моего отца, ни Иисуса Христа. Нет ничего, кроме зла. Боже всемогущий, помоги мне. Она упала на подушки и закрыла лицо руками. Но отчаяние сковало ее, словно льдом, она подняла сухие глаза на каноника и тихо сказала: — Простите меня. Он воздел лицо к небу, закрыл глаза и со слезами обратился к богу, гладя ее волосы. Погрузившись в свои мысли, она безотчетно склонилась к нему, но вдруг встала, прошла в угол, отыскала свой парик и надела его. Каноник продолжал свои набожные, полные утешений речи. — Да, кстати, — холодно прервала она его благочестивые излияния. Ей явно пришло в голову что-то другое. — Существует ли человек по имени Йоун Хреггвидссон? — Йоун Хреггвидссон, — повторил каноник и открыл глаза. — Мадемуазель не гнушается произносить это имя? — Значит, такой человек есть. А я думала, что все это мне приснилось. Что он сделал? — Почему мадемуазель угодно говорить со мной об этом жалком нищем? Я знаю только, что осенью он был приговорен к смерти в Боргарфьорде за то, что однажды ночью убил палача из Бессастадира. Приговор должен быть на днях утвержден альтингом. Она расхохоталась, и настоятель посмотрел на нее с изумлением. Ей показалось смешным, сказала она в ответ на его вопрос, что королевский палач был убит каким-то ничтожным человеком. Это ведь все равно как если бы простой бедный грешник начал читать проповедь настоятелю собора! Или, может быть, убить человека — не такое уж искусство? Уж не обидело ли каноника ее сравнение? Он не засмеялся вместе с ней. Смиренному слуге божьему, воспитанному на незыблемой богословской истине о свободе человеческой воли, свободе выбора между добром и злом, не понять легкомыслия юной девушки из рода цветов, для которой человеческие поступки независимы от закона. Не только грехи, но даже тягчайшие преступления вызывают у нее смех или побуждают задать вопрос — требуется ли искусство для того, чтобы их совершить? Она не слушала того, что он говорил, а продолжала прибирать в комнате и вновь стала серьезной. Наконец промолвила, как во сне: — Я изменила свои намерения. Мне больше некогда ждать. Будьте добры, попросите управителя подать хороших лошадей. Мне скучно. Я поеду на запад, в Далир, домой. Глава девятая — Дитя мое, — сказал судья Эйдалин, посмотрев на йомфру Снайфридур с не меньшим изумлением, чем его собутыльники. В платье для верховой езды она появилась светлой ночью в дверях судейской комнаты перед самым закрытием тинга. Все замолкли. — Добро пожаловать, дитя. Но что тебе нужно? Что случилось? Он встает, несколько нетвердым шагом идет ей навстречу, целует. — Что случилось, дитя мое? — Где моя сестра Йорун? — Епископ с супругой уехали на запад к твоей матери. Они передали мне привет от тебя и сказали, что этим летом ты решила не покидать Скаульхольта. Они сказали, что оставили тебя на попечение школьного учителя и его супруги. Что случилось? — Случилось? Ты спросил меня об этом трижды, отец. Если бы что-нибудь случилось, меня бы здесь не было. Но ничего не случилось, и потому я здесь. Почему мне нельзя приехать на тинг? Халльгерд Длинноногая[76] ездила на тинг. — Халльгерд Длинноногая? Я не понимаю тебя, дитя мое. — Разве я не человек, отец? — Ты знаешь, твоей матери не нравятся своевольные девушки. — А может быть, я вдруг изменила свои намерения. Может быть, что-нибудь и случилось… — Что же случилось? — Или, вернее сказать, ничего не случилось. Может, я затосковала вдруг по дому, по моему отцу. Я ведь все-таки еще дитя. Или я уже не дитя? — Дитя, что мне с тобой делать? Тут нет гостиницы для женщин. Тинг закончился, и мы сидим здесь — несколько добрых приятелей, и собираемся бодрствовать до восхода солнца. Утром мне нужно присутствовать при казни двух преступников. А потом я поеду на юг, в Бессастадир. Как ты думаешь, что скажет твоя мать… Кавалер в ботфортах со шпорами и при шпаге, с длинной остроконечной бородой, в парике, ниспадавшем на кружевной воротник, встал из-за стола с торжественной и самодовольной миной слегка подвыпившего человека. Он вышел на середину комнаты, щелкнул на немецкий манер каблуками, низко склонился перед йомфру, поднес к губам ее руку и заговорил по-немецки. Поскольку он является гостем высокородного отца милостивой йомфру и будет находиться здесь до утра, когда собравшиеся пойдут исправлять свои служебные обязанности, он сердечно просит милостивую йомфру располагать его комнатами и всем, что в них находится. Он сейчас же разбудит своего повара и камердинера, чтобы они прислуживали ей. Сам он, королевский ландфугт в Бессастадире, покорнейший слуга йомфру. Она взглянула на него с улыбкой, а он сказал, что в глазах ее — ночь, и, склонившись перед ней, вновь поцеловал ей руку. — Я очень хочу увидеть Дреккингархуль — омут, где топят женщин, — сказала девушка, когда они с отцом вышли на волю и направились к дому ландфугта. Судья считал излишним делать крюк, но она стояла на своем, а на его вопросы отвечала, что давно мечтала увидеть то место, где топят преступных женщин. Наконец она добилась своего. Откуда-то из ущелья доносился стук, которому скалы отвечали глухим эхом. Когда они подошли к омуту, девушка сказала: — Посмотри, на дне омута золото. Видишь, как оно сверкает. — Это луна, — возразил отец. — А если бы я была преступной женщиной, меня бы тоже утопили здесь? — спросила она. — Не шути с правосудием, дитя. — Разве бог не милосерден? — Конечно, дитя мое, он милосерден, как луна, отражающаяся в Дреккингархуле, — ответил судья. — Пойдем отсюда. — Покажи мне виселицы, отец. — Это зрелище не для юных девушек. И мне нельзя надолго оставлять моих гостей. — О дорогой отец, — жалобно сказала она и, схватив его за руку, прижалась к нему. — Мне так хочется посмотреть на казнь. — Ах, бедное дитя, ты не сделала никаких успехов в Скаульхольте, — сказал он. — О, неужели ты не хочешь показать мне, как казнят людей, отец? — молила девушка. — Неужели ты меня совсем, совсем не любишь? Он согласился показать ей виселицы при условии, что потом она пойдет и ляжет спать. В ночной тишине они миновали Альманнагья — Скалу Закона, и вышли на поляну, покрытую сочной зеленой травой и окруженную как стенами крутыми скалами. Через расселину была перекинута балка, под ней стояла лестница. Две петли из новых веревок были привязаны к балке. — Нет, какие чудесные веревки, — воскликнула девушка. — А часто говорят, что в Исландии не хватает рыболовных снастей. Кого будут вешать? — Двух бродяг, — сказал судья. — Это ты их осудил? — Их осудил окружной суд. Альтинг подтвердил приговор. — А что за колода там на холме? — Колода? Это не колода. Это плаха, дитя мое. — Кого собираются обезглавить? — Одного разбойника из Скаги. — Наверно, того, который убил палача. Мне эта история всегда казалась очень смешной. — Чему ты научилась в Скаульхольте за эту зиму, дитя мое? — спросил судья. — Amo, amas, amat[77], — ответила она. — Но что это за ровные, частые удары, которые отдаются таким странным эхом в тишине? — Неужели ты не можешь сосредоточиться на чем-нибудь другом? Хорошо воспитанные женщины, как и ученые люди, всегда ведут степенные разговоры. Это рубят дрова. — О чем мы говорили? Разве не об убийстве? — Что за чепуха! Мы говорили о том, чему ты научилась в Скаульхольте. — Отец, ты приказал бы отрубить мне голову, если бы я убила палача? — Дочь судьи не может стать убийцей. — Нет, но она может стать блудницей. Судья резко остановился и посмотрел на дочь. В присутствии этого загадочного юного создания хмель сошел с него, — вот она стоит перед ним, тоненькая, с глазами семилетнего ребенка, с сияющими золотом волосами. Он хотел что-то сказать, но промолчал. — Почему ты не отвечаешь? — спросила она. — Есть такие девушки, которые все вокруг себя — воздух, землю, воду — превращают во что-то зыбкое, — сказал он, пытаясь улыбнуться. — Это потому, отец, что в них горит огонь, — сразу же ответила она. — Только поэтому. — Замолчи, — сказал отец. — Не говори ерунды! — Не замолчу, пока ты не ответишь мне, отец. Они молча сделали несколько шагов, он откашлялся. — Сам по себе блуд, дорогое дитя, — сказал он спокойным тоном чиновника, — сам по себе блуд — дело совести каждого человека, но часто он является началом и причиной других преступлений. Впрочем, дочери судьи не совершают преступлений. — Их отцы, судьи, поторопились бы скрыть это. — Правосудие ничего не скрывает. — И ты бы не скрыл моего преступления, отец? — Я не понимаю, о чем ты говоришь, дитя мое. Никто не может скрыться от правосудия. — Неужели ты потребуешь от меня, чтобы я принесла ложную клятву, как этого потребовал епископ Брюньольв[78] от своей дочери? — Ошибка епископа Брюньольва заключалась в том, что он ставил свою дочь вровень с, девушкой из народа. В нашем сословии этого не случается… — …даже если случается, — прибавила девушка. — Да, мое дитя. Даже если случается. Ты происходишь из знатнейшего рода Исландии. Ты и твоя сестра — единственные люди в стране, у кого родословное дерево благороднее моего. — Значит, епископ Брюньольв неправильно понимал правосудие, — сказала девушка. — Он думал, что оно одинаково для всех. — Остерегайся романтики, свойственной роду твоей матери, — сказал судья. — Дорогой отец, — прошептала она. — Я устала, можно мне опереться на тебя? Они направились к дому ландфугта: он — сильный, краснолицый, в широком плаще, из рукавов которого выглядывали маленькие, белые, холеные руки; она семенила рядом, опершись на его руку и подавшись вперед, тоненькая, в длинном платье для верховой езды, в высокой островерхой шапочке. Сбоку от них отвесной стеной поднималась гора. — Лес, который ты видишь, называют Блоскуг, или вересковой пустошью. Гора по ту сторону леса — это Храфнабьорг, и, говорят, она отбрасывает красивую тень. Дальше идут другие горы, и смотри — вон там, вдали, вырисовывается плоский свод, словно далекая картина, это Скьяльдбрейдур, самая высокая из всех гор, гораздо выше самой Ботснулур, венчающей на западе горы Арманнсфьедль, и это нетрудно доказать… — О отец мой, — сказала девушка. — Что с тобой, милое дитя? — Я боюсь этих гор. — Да, я забыл тебе сказать, что скала, возле которой мы стоим, называется Альманнагья. — Почему здесь такая жуткая тишина? — Тишина? Разве ты не слышишь, что я говорю с тобой, дитя? — Нет. — Я говорю, если смотреть на гору Сулур, которая кажется очень высокой, потому что находится близко от нас, а потом перевести взгляд на гору Скьяльдбрейдур… — Отец, ты не получал письма? — Какого письма? Я получаю сотни писем. — И ни в одном из них не было мне привета? — Гм, да, правда, асессор Арнэус просил передать привет твоей матери и вам — сестрам. — И это все? — Он просил узнать, не уцелели ли случайно какие-нибудь обрывки древних книг из разрушенного монастыря на горе Хельга. — И больше он ничего не написал? — Он написал, что эти книги ценнее самых богатых родовых поместий в Брейдафьорде. — И он ничего не написал о себе? Почему он не приехал в Исландию на корабле, прибывшем в Эйрарбакки, как собирался осенью? — Он писал о том, что у него множество всяких дел. — Каких дел? — Я знаю из достоверных источников, что его собрание рукописей и печатных книг о древней истории Исландии и Норвегии в опасности. Они могут погибнуть из-за плохого хранения. Кроме того, у асессора такие большие долги, что он может лишиться всего. Она нетерпеливо схватила отца за рукав и спросила: — Да, но ведь он друг короля? — Есть множество примеров тому, как друзья короля лишаются своих должностей и как их бросают в долговую тюрьму. Ни у кого нет столь многочисленных врагов, как у друзей короля. Девушка отдернула руку и остановилась; резко выпрямившись, она подняла глаза на отца. — Дорогой отец, — сказала она, — не можем ли мы ему помочь? — Пойдем, дитя мое, — сказал он. — Мне надо вернуться к гостям. — Ведь у меня есть усадьбы, — сказала она. — Да, ты и твоя сестра получили кое-какие поместья «на зубок», — сказал он, снова взял ее под руку, и они пошли дальше. — Не могу ли я продать их? — Хотя исландцу и кажется, что несколько хуторов — это целое богатство, за границей они ничего не стоят, дитя мое. Драгоценный камень в кольце какого-нибудь графа в Копенгагене дороже целой округи в Исландии. Мой новый плащ стоит больше денег, чем я получаю от своих арендаторов за много-много лет. Мы, исландцы, не имеем права ни торговать, ни заниматься мореходством, поэтому мы так бедны. Мы не только угнетенный народ, мы — на краю гибели. — Арнас отдал все, что имел, на книги, чтобы имя Исландии жило в веках, даже если все мы погибнем. Что же, мы будем спокойно смотреть на то, как его бросят в долговую тюрьму за преданность Исландии? — Любовь к ближнему прекрасна, дитя мое. И надо любить ближнего. Но в минуту смертельной опасности каждый думает о своем спасении. — И мы ничего не можем сделать? — Для нас важно, дитя мое, чтобы король был расположен ко мне. У меня много завистников, они беспрестанно наушничают графам, клевещут на меня, чтобы помешать мне получить от короля должность судьи альтинга. Это высший пост в Исландии, хотя он ничто по сравнению с должностью подметальщика пола в королевской канцелярии, если только человек, ее занимающий, ведет свой род от какого-нибудь немецкого бродяги или мошенника. — И что же дальше, отец? — Назначение на эту должность дает множество привилегий. Мы можем стать владельцами еще нескольких более крупных поместий. Ты станешь еще более завидной партией. Знатные люди будут добиваться твоей руки. — Нет, отец. Меня возьмет тролль, чудовище в образе красивого зверя, которого мне захочется приласкать, а он заманит меня в лес и растерзает. Разве ты забыл сказки, которые сам мне рассказывал? — Это не сказка, а дурной сон. Зато твоя сестра рассказала мне о тебе нечто, что, я уверен, огорчит твою мать. — Вот как. — Она сказала, что знатный человек просил зимой твоей руки, но ты наотрез отказала ему. — Каноник, — сказала девушка и холодно засмеялась. — Он из знатнейшего рода Исландии, — высокоученый муж и скальд, богатый и добрый. Какого еще жениха ты ждешь, если такое предложение не считаешь достаточно почетным? — Арнас Арнэус — самый замечательный изо всех исландцев, — сказала йомфру Снайфридур. — С этим согласны все. Женщине, знавшей замечательного человека, просто хороший человек кажется жалким. — Что знаешь ты о чувствах женщины, дитя? — спросил судья. — Лучше самый последний, чем средний! — ответила девушка. Глава десятая Палатка ландфугта в Тингведлире убрана коврами. Деревянный пол вымыт дочиста. В глубине — альков, посредине — стол, скамьи и два мягких кресла. На полке — статуэтка: его всемилостивейшее величество верхом на коне. За жилищем ландфугта, неподалеку от скалы, раскинуты еще две палатки: одна — большая и добротная, из нее только что вышли двое говорящих по-датски слуг; другая — маленькая, из коричневого войлока, под самой скалой. Перед второй палаткой сидит человек гигантского роста, в кожаных штанах и с трубкой во рту. Послав за людьми, ландфугт велел им приготовить постель для дочери судьи и прислуживать ей за столом. Жаркое и вино появились как раз в тот момент, когда судья прощался с дочерью и собирался вернуться к гостям. Йомфру, очень бледная, стояла в дверях и, пока слуги накрывали на стол, смотрела на восток, на облака, которые уже золотило восходящее солнце. Она окинула взглядом также угрюмые скалы, бурлящую реку, холмы, лес и озеро. — Зачем этот большой человек сидит там, перед маленькой палаткой? — спросила она. — Это страж, — ответили ей слуги. — Какой страж? — В палатке сидит в цепях преступник, которого мы привезли из Бессастадира. Но завтра утром его, слава богу, казнят! — Ох, как бы мне хотелось поглядеть на него! — воскликнула йомфру, оживившись. — Любопытно взглянуть на человека, которому завтра отрубят голову. — Йомфру изволит шутить, наша йомфру может испугаться. Ведь это черный дьявол Йоун Регвидсен, тот, что украл леску, оскорбил его величество и убил королевского палача. — Пойди к ландфугту и скажи, что я боюсь. Передай ему от меня: я хочу, чтобы, пока я сплю, перед моей дверью стоял страж. Она едва притронулась к мясу, съела немного каши и слегка пригубила вино. Однако она долго полоскала пальцы в серебряной чаше и смачивала себе лоб. Затем пригладила волосы и освежилась мускусом. Вернулся слуга, он получил приказ, чтобы милостивую йомфру, пока она спит, охранял Йоун Йоунсен. — Пусть он сидит у меня на пороге, — приказала она. Слуги позвали стража и велели ему охранять милостивую йомфру, ибо она желает почивать. — А как же убийца? — Что значит мерзкий убийца в сравнении с честью благородной йомфру, — возразили они. Человек лениво поднялся и перенес свою жаровню к двери йомфру. Он присел на порог и продолжал курить. Йомфру отослала слуг и велела им ложиться спать. — Ты исландец? — спросила она стража. — Что? Я из Кьёса. — А что это — Кьёс? — Кьёс — это Кьёс. — У тебя есть оружие? — Еще чего не хватало! — А что же ты собираешься делать, если на меня нападут? Он показал ей свои огромные ручищи, сначала тыльную сторону, потом ладони, и сжал кулаки. Затем он сплюнул и снова затянулся. Йомфру вошла к себе и заперла дверь. Кругом было тихо. Слышалось журчание Эхсарау, растворявшееся в тишине, да равномерные удары топора: кто-то спокойно и старательно колол дрова. В скором времени, когда все стихло, дочь судьи стремительно поднялась со своего ложа, приоткрыла дверь и выглянула. Страж по-прежнему сидел на пороге и курил. — Я хотела посмотреть, здесь ли ты, — тихо проговорила она. — Как? — переспросил он. — Что такое? — Ты мой слуга. — Ложись-ка спать. — Как ты смеешь говорить мне «ты»? Разве ты не знаешь, кто я? — Гм. Подумаешь, какая персона! Он широко зевнул. — Послушай-ка, сильный Йоун, о чем ты думаешь? — Меня вовсе не зовут сильный Йоун. — Хочешь войти сюда и присесть ко мне на край постели? — Кто? Я? Он медленно повернул голову и взглянул на нее, прищурившись, сквозь клубы дыма. — Нет, черт меня подери, — прибавил он, сплюнув, и снова засунул трубку в рот. — Тебе не нужно табаку? — Мне? Табаку? Нет. — А что тебе нужно? — Трубки. — Какие трубки? — Из глины. — Но у меня же нет глины. Он промолчал. — Зато у меня есть серебро. — Вот как. — Какой же ты неразговорчивый! — Ложитесь-ка спать, дорогая мадам. — Вовсе я не мадам. Я — йомфру. И у меня есть золото. — Ну и что с того? Пусть себе. Он снова медленно повернул голову и еще раз взглянул на нее. — Ты мой слуга. Хочешь золота? — Нет. — Почему? — Меня повесят. — А серебра? — Это другой разговор, — если только оно в монетах, тогда никто ничего не заметит.

The script ran 0.026 seconds.