Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чабуа Амирэджиби - Дата Туташхиа [1975]
Язык оригинала: GEO
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Чабуа Амирэджиби - известный современный грузинский писатель. Особую популярность Ч. Амирэджиби принес роман «Дата Туташхиа», выдержавший уже несколько изданий в Тбилиси и в Москве, переведенный на ряд европейских языков. Каждое душевное движение героя романа Дата Туташхиа, мятежника, скрывающегося от царских жандармов, свидетельствует об искреннем желании искоренить зло, помочь людям. Своей романтичностью Дата напоминает известных литературных героев - Робина Гуда, Карла Моора, Дубровского. Вместе с тем это сложный динамический образ человека, не нашедшего верного исторического пути, но до конца, до самой гибели, выражавшего свой протест против всяческой несправедливости. Человек страстного темперамента, проницательного ума, большого мужества. Будучи натурой цельной, он не поступается своими принципами - и гибнет. Практически неуязвимый для преследователей, гибнет от руки своего сына-подростка, направляемой двоюродным братом - полицейским деятелем, который «самозабвенно любил Дату Туташхиа, считал его родным братом и видел трагедию в его скитальческом существовании». Дате Туташхиа в романе противостоит система социального зла. В романе множество сюжетных линий, появляются и исчезают люди, стоящие на самых разных ступенях общественной иерархии, различного нравственного и интеллектуального уровня. Складывается широкая панорама грузинского общества начала двадцатого столетия.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

– Совсем ни к чему эти твои слова! Не в силах по-другому делать – это еще не причина. Но я спрашиваю о цели… Впрочем… я бы хотела знать: почему он по-другому не может? – А почему, скажи мне, церковь проповедует: «Не убий! Не укради! Не лжесвидетельствуй! Не прелюбы сотвори! Почитай отца твоего и мать»? – спросил Магали Зарандиа, а я: «От Марка, десять, девятнадцать»… – Твердости нравов ради, возвеличения любви ради, ради искоренения зла в человеке… – А зачем это нужно? – спросил Дата Туташхиа. – Кто зол – тот народу своему враг, он изничтожает и растлевает свой народ. А добрый – это сила, которая народ объединяет и споспешествует его величию, он – защитник народа. От злого не жди любви ни к народу, ни к родной земле. Сердце его алчно, а дух себялюбив. Тот же, кто высок духом, долгом своим почитает действовать на благо отчизны, народа и ближнего своего, а придет час, он и жизнь свою принесет на этот алтарь. Вот зачем нужны заветы нашей церкви! – Настоятельница говорила очень горячо. – Выходит, преданность отчизне и самоотречение – удел одних лить благородных людей, – сказал Магали Зарандиа. – Но ведь в сражении гибнут и дурные люди? – Их гонят – они и гибнут. Один суда боится, другой – пули в спину. – Ефимия подняла руку. Я не успела вдуматься ни в вопрос Магали, ни в ответ настоятельницы и сказала первое, что пришло в голову: – «Ибо много званых, но мало избранных». От Луки, четырнадцать, двадцать четыре. – Строго судите, матушка! И тот сын своей земли, кого позвала она исполнить свой долг, и он пошел и погиб за нее. Вот так-то бы лучше сказать! – возразил Магали Зарандиа. – Народ и отечество… А как ты, мать, нас учила? – повернулся к Тамар Зарандиа. – Прежде чем сделать что-нибудь или сказать, подумай сначала, будет ли дело твое или слово полезно народу, отчизне, ближнему твоему, – Тамар говорила медленно, будто для себя. – Так учила я вас, дети мои. И отец наш учил нас этому, И все отцы и деды нашего рода учили так своих детей. – Вот вам и причина, и цель, – закончил Магали Зарандиа мысль жены. – Ни причины другой, ни цели в жизни у меня не было, – сказал Дата Туташхиа. – Одними проповедями ничего не сделаешь. Сами видите – испоганился народ. Сила нужна. Страх рождает любовь. Страх! В борьбе со злом одним добром не обойдешься… – «Лучше нам, чтоб один человек умер за людей, нежели чтоб весь народ погиб». От Иоанна, одиннадцать, пятьдесят. На этот раз мать Ефимия услышала меня. – «Он одержим бесом и безумствует!» – сказала настоятельница, и слова ее, показалось мне, были обращены и ко мне, и к Дате Туташхиа. – От Иоанна, десять, двадцать, – произнесла я, уже читая по ее лицу, что назавтра я обречена голодать, если только моя наставница не придумает в наказание чего-нибудь похуже… – Ну, а теперь вот что… – Магали Зарандиа глядел теперь только на своего Дату. – Я не думаю, чтобы все на свете было так, как говорила мать Ефимия. Но одно сомнение она в моей душе посеяла. Ты хочешь выкорчевать зло, так ведь? А от действий твоих в народе умножается зло, и получаешь ты плоды совсем не те, какие ждешь… Понимаешь ты меня?.. Где было одно зло, поднялось пять, и еще меньше совести стало в народе. Все выходит противно тому, что ты задумал!.. – Все проверено. Другого пути нет, и другого выхода не найти. – В ответе Даты были и твердость, и даже упрямство. – Есть! – не отступала и настоятельница. – Где, как и в чем? – спросил Дата. – В добродетели, грешная твоя душа, в добродетели! – А что это такое – добродетель? – рассмеялся Дата. – Добродетель?.. Не впадай в крайность, ни когда обретаешь, ни когда отдаешь. Добродетель лежит посередине между неправедным стяжанием и бесцельной расточительностью. Где сила забыла о справедливости и мудрости, там добродетели не ищи. Ты – человек крайностей, а добродетель это умеренность. Понимаешь ты меня? – спросила мать Ефимия. – Служить отчизне, шествуя путем умеренности и добродетели… Это в нашей-то стране! Среди нашего народа?.. Немыслимо!.. – воскликнул Дата Туташхиа. – Тогда перебирайся в страну, где это возможно! – А где та страна?! – Велики грехи твои, Дата, и не таков ты, чтобы махнуть рукой на все, что за спиной, забыть и без укоров и забот дожить оставшуюся долю жизни. Изведешь себя, истерзает тебя совесть, душа позовет грехи замолить. По доброй воле ты должен принять страдание! – В словах настоятельницы прозвучал важный и неясный смысл, который она в них вложила. Но Дата Туташхиа, казалось, уловил его, понял, он подался вперед, весь – любопытство и желание знать. – Среди грузин были люди, которых жизнь вынудила к насилию, и пришлось им погибнуть, не замолив грехов. Народ забыл их. Были и такие, что раскаялись в содеянном зле и по своей воле приняли муки, дабы искупить вину. Эти люди сами замкнули круг своей жизни, и земная их судьба обрела завершенность, содеянное зло они осенили ореолом добра и мученичества, и теперь народ поклоняется им, как идолам. Насилие, совершенное даже ради добра и блага народа, лишь тогда будет оправдано в глазах народа, если искупит себя терновым венцом мученичества. – Какой же совет дадите вы мне, мать Ефимия? – спросил Дата Туташхиа, улыбаясь лукаво. Настоятельница была сбита с толку – я впервые видела это. Я ждала, что сейчас она начнет говорить, как всегда, твердо и прямо, на все имея ответ и свое суждение, но этого не произошло. Опустив голову и уставившись в подол своего платья, она заговорила едва слышно: – Ты человек, которого господь одарил многими талантами. Даже мелкие оплошности таких, как ты, обходятся народу дорого, очень дорого. Одаренность страшнее бездарности, если не охраняет ее высокая нравственность и богобоязнь. В каждом поступке одаренного человека люди находят пример для подражания. Тебе нельзя больше оставаться в миру… Ты должен… постричься. Я помогу тебе… Тебя примет… под другим именем один из монастырей в России. У Тамар Зарандиа спицы замерли в руках. Она не могла отвести глаз от настоятельницы, которая сидела, все так же опустив голову. Шалва испуганно смотрел на Дату: неужели он и впрямь похоронит себя в монастыре? Магали Зарандиа весело поглядывал на Дату, наперед зная, что пожелание настоятельницы для Даты немыслимо. Я улучила минутку и взглянула на Дату откровенно и бесстрашно, разглядела его голубые глаза, широкую грудь… Вдруг Ефимия изменилась в лице и, подняв голову, своим ястребиным взором впилась в Дату: – Ты стал врагом народу и стране. Ты и сам это знаешь, но менять ничего не хочешь, потому что не по нутру тебе сидеть сложа руки. Порода у тебя такая – непременно действовать, что-нибудь да предпринимать. Что именно? Сейчас ты и сам не знаешь и не узнаешь, пока не проникнешь в глубину своей души, пока лавина новых впечатлений и знаний не вторгнется в твой разум… Монастырь, молитва, размышления, искание истины – иного пути у тебя нет! – Она подняла руку. – «И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие, иначе молодое вино прорвет мехи, а само вытечет, и мехи пропадут». От Луки, пять, тридцать семь, – я проговорила это четко, по слогам, да и чего мне было теперь бояться, если назавтра голод и одиночество были обеспечены. Настоятельница посмотрела на меня, и вдруг лицо ее осветилось улыбкой, да такой нежной улыбкой, будто она благодарила меня за то, что я нашла слова, противоречащие ее мыслям, и прочла их быстро и с хорошей дикцией. – Я подумаю об этом, – сказал Дата Туташхиа, и больше о монастыре не говорили. …Прошел год или даже больше, и однажды я спросила настоятельницу: – Пострижется Дата Туташхиа? – Никогда! – Тебе понадобилось время, чтобы понять это? – Я знала это еще тогда. – Зачем же уговаривала? – Так повелевал долг. Перед господом и перед Датой! Мне страшно было, что его убьют. Мне и сейчас страшно! – Ефимия воздела руку. – «Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда. А сын человеческий не имеет, где приклонить голову». От Луки, девять, пятьдесят восемь, – сказала я, и Ефимия осенила себя крестом. То был единственный случай, когда я видела слезы на жестком лице Ефимии. Шалва Зарандиа: Уже близился рассвет, когда я, засветив фонарь, отправился проводить в монастырь настоятельницу Ефимию и госпожу Саломе. Хорошо помню, вот и госпожа Саломе согласится со мной, что всю ночь после этого разговора Дату Туташхиа не оставляла задумчивость. Бывает, вертится в голове мысль, но пока другой не произнесет ее просто и внятно, ты на ней своего внимания не задерживаешь. В ту пору вышло так, что Дата Туташхиа приходил к нам несколько раз подряд. Сейчас я вижу ясно и понимаю, что он пребывал тогда в тяжелом и сумрачном состоянии духа. Полной уверенности быть не может, но мне кажется, что все говоренное той ночью и настоятельницей Ефимией, и нашим отцом Магали повлияло на то, что Дата Туташхиа сам пошел в тюрьму. Не могу сейчас вспомнить точно, через сколько времени после разговора, о котором рассказала сейчас госпожа Саломе, только помню – немалое время прошло, совсем немалое, но случился в нашем доме еще один разговор, и мне опять довелось при нем быть.. Сейчас поздно, подите отдохните, а завтра утром я расскажу вам про тот разговор – успею уложиться до того, как вам надо будет идти к поезду… Граф Сегеди Ужин у Кулагиных отличался от других собраний подобного рода лишь тем, что был безмерно скучен. Случилось так, что я опоздал почти на два часа. Со времени моего появления ничего примечательного не произошло, если не считать того, что мадемуазель де Ламье была сегодня печальна и показалась мне привлекательнее, чем у Князевых. Раза три я поймал на себе взгляд Сахнова, будто уличающий меня в чем-то неблаговидном. Я подумал было, не сплоховал ли в чем-нибудь Зарандиа, но предчувствие мое молчало, и вскоре я уже забыл о безмолвном негодовании Сахнова. Я оставался до половины двенадцатого, а затем, сославшись на дела и извинившись, отправился домой. Вот и все. В одиннадцать утра я был уже в своем кабинете и размышлял о том, зачем понадобился Зарандиа ужин у Кулагиных, как вдруг распахнулась дверь и мне доложили о Сахнове. Он вошел, небрежно со мной поздоровавшись и тут же вытащив несколько листков канцелярского формата, сложенных вчетверо, и швырнул их мне на стол, да так, что листки, скользнув по поверхности стола, едва удержались на его краю, но меня так и не достигли. В моем мозгу молнией мелькнула мысль, что Сахнов вызывает меня на дерзость, а так как мы были одни, он мог, будь на то надобность, представить наш разговор в том свете, в каком ему заблагорассудится. Это был бы номер сахновского толка, но обстоятельства последнего времени требовали не давать ему даже этого сомнительного преимущества. Поэтому я попросил подполковника Князева немедленно зайти ко мне. Когда он явился, в кабинет заглянул адъютант Сахнова. – Прошу вас, ротмистр, подать мне эти бумаги, что лежат на углу стола! Адъютант вошел, немедленно протянул их мне и лишь тут ощутил неловкость – неужели он был вызван затем, чтобы подать бумаги, за которыми достаточно было протянуть руку? – Что это, господин полковник? – спросил я, развертывая сложенные листки и тут же узнавая их: это была прокламация Спадовского! – Вот плоды вашей деятельности, вашей опытности и, как я полагаю, проявление искреннейшей преданности! – выкрикнул Сахнов и разразился пространной тирадой, оскорбительной по тону и смыслу, в которой я представал безнадежно тупым идиотом и врагом престола, умышленно позорящим свой титул и звания. А я слушал, удивляясь своему спокойствию, и даже радовался. На подполковнике Князеве и адъютанте Сахнова лица не было. Наконец раздражение его выкипело, и он смолк, но злость его не унималась, будто все эти благоглупости выложил не он мне, а я ему. Лишь сейчас в наступившей тишине я сообразил, чем я раздражал его на вчерашнем ужине у Кулагиных, – прокламация Спадовского уже лежала у него в кармане. И эта догадка, едва явившись мне, тут же увязалась с непонятными для меня словами Зарандиа, что он дожидается ужина у Кулагиных. Прокламация Спадовского в кармане Сахнова – это явно дело рук Зарандиа. – Понятно! – вырвалось у меня, хотя я снова не мог понять, зачем это понадобилось Зарандиа. – Превосходно! Ну, а дальше?.. – Что значит – дальше? Вы, начальник тайной полиции и жандармского управления, видимо, ни во что не ставите… – И вновь посыпалось все, что уже было говорено и выкрикнуто. Я послушал его и, не дождавшись ничего нового, звякнул колокольчиком. Он осекся, и, воспользовавшись его замешательством, я сказал: – Четырнадцатого утром вас ждут в Кутаиси. Подполковник Князев, составьте депешу Симакину о том, что господин полковник выезжает. Если господин полковник сочтет необходимым, сопровождайте его. Князев поднялся. – Необходимости нет! – бросил Сахнов. – Отлично! Как вам будет угодно… Прошу извинить, у меня дела. Желаю вам успеха, господин полковник!.. Сахнов поднялся, но как-то механически, и так же механически снова сел. Он не мог позволить себе уйти вот так, чтобы последнее слово оставалось не за ним. И ведь его, собственно, выставляли… Но, видно, ничего на ум не приходило, он двинулся к двери и, замешкавшись у порога, обернулся и прежним тоном, но теперь уже наигранным, сказал: – Я буду вынужден доложить самому министру об этом вопиющем факте., да, да, вопиющем… Я вызвал своего адъютанта. – Зарандиа здесь? – спросил я его. – Да! Спит у себя в кабинете… – Спит? – Да, он у себя с восьми утра. Пришел и заснул. – Разбудите и попросите ко мне. Еще через несколько минут заспанный Зарандиа опустился в кресло возле меня. – Меня интересуют события вчерашней ночи, Мушни. Все подробности истории с прокламацией Спадовского стали мне известны лишь по истечении длительного времени, когда все уже осталось позади. Тогда же я обнаружил, что в разговоре со мной Зарандиа кое-что опустил. Последовательность повествования требует, чтобы пропущенное было восполнено именно теперь, а не позже и безотносительно к тому, когда я о нем узнал. Кулагин получил прокламацию Спадовского по почте, часа за полтора до приезда Сахнова и де Ламье. Он прочел ее, разумеется, пришел в негодование и немедля передал Сахнову, сопроводив своими комментариями. Сахнов прочел и, конечно, нашел в Кулагине пылкого сторонника своих взглядов по поводу того, что борьба с бунтовщиками ведется в Закавказье вяло и бестолково. Словом, неприязненные взгляды Сахнова я истолковал довольно верно – во внутреннем кармане его мундира лежал «червовый» туз. После меня вскоре разошлись и гости. Сахнов, предложив Жаннет де Ламье вечернюю прогулку пешком – ночь и правда была прекрасная, – подвел ее к своей гостинице. Она отказывалась принять приглашение полковника подняться к нему до тех пор, пока он не пригрозил ей самоубийством. Тогда женщина начала медленное и правильно организованное отступление и, произнеся: «Сериоженька! Я боюсь за тебя. Ты такой… как племенной жеребчик… горяченьки, горяченьки…» – вошла наконец в номер полковника. О перипетиях той ночи мадемуазель де Ламье рассказала Зарандиа с пикантными подробностями. Когда ванна была готова, Сахнов предложил ей войти первой. «Прежде вы, – воспротивилась она. – а когда вернетесь и уже будете в постели, в ванну пойду я. Люблю, когда мужчина ждет меня в постели, воображая, какова я сейчас в ванне». «На войне как на войне!» – бодро согласился Сахнов и отправился принимать ванну. Комментарии были бы излишни. Жаннет де Ламье вытащила из кармана сахновского мундира прокламацию Спадовского, развернула ее на свету и щелкнула портативным аппаратом. Через пять минут и аппарат, и прокламация вернулись на свои места. В эту пылкую ночь мадемуазель нашла минуту, чтобы шепнуть Сахнову, что четырнадцатого числа утром должна быть в Поти, а затем по неотложным делам ей придется ехать в Одессу. – «Восхитительное совпадение!» – воскликнул Сахнов, и на другой день его адъютант взамен двух билетов на потийский поезд взял три: два – до Кутаиси, один – до Поти. Когда в пять часов утра мадемуазель де Ламье вернулась домой, в ее гостиной в глубоком кресле дремал Зарандиа. Она едва не вскрикнула, но Зарандиа приложил палец к губам. – Подполковник Зарандиа, – представился он. – Ваш шеф и здесь, и за пределами Российской империи! У меня мало времени, мадемуазель!» Зарандиа довольно подробно рассказал мне об этой ночной встрече, но и здесь опустил одну деталь: он вынудил мадемуазель проявить снятую пластинку, положить ее сохнуть и лишь после этого занялся делом. Беседа с нею, ближайшие поручения, сделанные устно, инструкции, подписание документов завяли два часа. Уходя, Зарандиа напомнил хозяйке дома, что полночь ей предстоит очная ставка с поручиком Стариным-Ковальским, а затем потийский поезд надолго, скорее всего насовсем, увезет из Тифлиса избежавшую наказания ибо это диктовалось государственной необходимостью австро-венгерскую шпионку. Было еще не поздно. Еще можно было, да и следовало исправить все, ибо события могли принять весьма грозный оборот, стану говорить о своих чувствах – это неуместно, – я знал, то все случится именно так, и тем не менее промолчал. Когда Зарандиа закончил свой рассказ, я сказал ему, что командующий гарнизоном пожелал присутствовать при очной ставке мадемуазель де Ламье и Старина-Ковальского, пока еще пребывающего в чине поручика. – Сомневается? – спросил Зарандиа. – Видимо! – Произведем в одиннадцатой квартире. Это удобнее. Я согласился. Одиннадцатой квартирой называлась одна из наших загородных секретных резиденций. Без пяти минут двенадцать все были на месте. Старин-Ковальский и мадемуазель до Ламье оказались за столом друг против друга. За столом сидели также Зарандиа, Шитовцев и окружной военный прокурор Звягин. Генерал, полковник Глебич и я расположились в креслах чуть поодаль. В комнате были две двери. У каждой двери по часовому. Очная ставка началась с обычных формальностей, и через полчаса генерал поднялся: – Все ясно! Проводите меня! Я и полковник Глебич спустились с ним вниз. – Дело не должно получить огласку, его нужно завершить по возможности респектабельно, – сказал он, прощаясь с нами. Подписали протокол. Жаннет де Ламье отправилась в город в своей коляске. Собрались уходить Зарандиа, Шитовцев и я. Поднялся и полковник Глебич. – Вам известно, чего требует достоинство русского офицера… в подобных случаях? – спросил он уже лишенного знаков отличия Старина-Ковальского. Старин-Ковальский взял перо и написал: «Зачем жить, когда жизнь твоя не стоит и выеденного яйца? Старин-Ковальский». Глебич положил на стол револьвер. Старин-Ковальский протянул к нему трясущуюся руку. Прокурор отодвинул оружие и кивком головы показал нам на дверь. Когда наши коляски тронулись, мы услышали выстрел. На другой день командующий округом принял отставку полковника Глебича. В тот же день люди Хаджи-Сеида, сопровождаемые адъютантом Сахнова, сдали в багаж для отправки в Петербург ковер Великих Моголов. Через несколько часов Усатов вернул ковер владельцу, и теперь уже ничто не мешало старому служаке отдаться мыслям о том, как изловить Спарапета. Оставалась одна забота: нужно было, не выходя из рамок принятых норм, разыскать бежавшую австро-венгерскую шпионку мадемуазель де Ламье. Никаких следов она не оставила. Мы посетили дома всех французов и других лиц иностранного подданства, живших в Тифлисе. Опубликовали афиши с портретами де Ламье. Наместник его величества потребовал от всех консульств, находившихся в Тифлисе, выдать опасную преступницу, если она воспользовалась правом экстерриториальности. Во всех поездах, отправляющихся из Тифлиса, по какому бы направлению они ни шли, проводилась тщательная проверка документов. Были блокированы все черноморские порты, и в течение двух последующих дней катера береговой охраны обыскивали все отправляющиеся из порта суда… Операция эта началась через три часа после того, как шхуна «Дельфин» отбыла из Поти. Полковник Сахнов, сидя в это время в Кутаиси, перебирал в памяти подробности своего последнего свидания с Жаннет де Ламье. Нам нужен был европейский резонанс о провале российской политической разведки, и мы его получили. Сенсационные заголовки запестрели на страницах европейской прессы. Затем запульсировали дипломатические каналы, и пресса получила новую порцию скандального материала. Зарандиа спешно вызвали в Петербург. Он был еще там, когда через три недели после исчезновения де Ламье эмигрантские газеты опубликовали полный текст прокламации Спадовского. Скандал обрел всеевропейский размах, однако имя полковника Сахнова ни разу нигде не мелькнуло. Еще через две недели вернулся из Петербурга Зарандиа – цел и невредим. Лишь сейчас он поведал мне, как попала в руки де Ламье копия прокламации Спадовского. Жизнь вошла в свое обычное русло. Закончив свои дела в Кутаиси, Сахнов отправился в Боржоми, где в это время принимали ванны люди его круга, провел здесь месяц и вернулся в Тифлис. Был конец дня, Сахнов послал к Зарандиа своего адъютанта с приглашением явиться к нему. Адъютант застал Зарандиа уже уходящим. Мушни тут же связался со мной и попросил принять его незамедлительно. Настойчивость столь щепетильного человека не могла быть беспочвенной, и я согласился его принять. Прежде чем отправиться ко мне, Зарандиа вынул из сейфа два больших залепленных сургучными печатями пакета. В пакетах были папки. Один пакет Зарандиа протянул адъютанту Сахнова: – Доложите господину полковнику, что я просил его вскрыть пакет и ознакомиться с документами, в нем содержащимися. Если и после этого полковник сочтет встречу со мной целесообразной, прошу его завтра, в воскресенье, прислать свой ответ с вами на квартиру его сиятельства графа Сегеди, куда я прибуду к восьми часам вечера. Адъютант расписался в получении пакета и, весьма озадаченный ответом Зарандиа, покинул его кабинет. Второй пакет Зарандиа привез ко мне. – Ваше сиятельство, я не сомневаюсь, что мне не придется встретиться с Сахновым, но если это случится, я хочу, чтобы вы знали, что я ему передал через адъютанта. В обоих пакетах – заверенные копии хранящихся в моем сейфе оригиналов. На пакете стояли грифы срочной и совершенно секретной корреспонденции. Даже если бы Зарандиа не просил, я обязан был его вскрыть. И вскрыл. Уже титульный лист уведомлял, что в папке содержатся документы, подтверждающие совершение полковником Сахновым государственных, политических, уголовных и нравственного порядка преступлений. Первая страница представляла собой реестр последующих документов. Я пробежал глазами первые строки реестра и услышал глухой лязг кандалов. Взглянул на Мушни, и мне почудилось, что вместо его сухопарой фигуры, только что расположившейся в кресле, из кресла угрожающе высоко вытянулась голова свернувшейся клубком змеи… Обвинительное заключение занимало четыре страницы, а подтверждающие его доказательства сто двадцать. Личное письмо Зарандиа к Сахнову – была предпоследняя страница. Господину полковнику предлагалась альтернатива, которую надо было почесть за счастливую: расследование дела в особо комиссии министерства или добровольная отставка, предполагающая полное отстранение от дел на ниве министерства внутренних дел. Последний листок – рапорт на имя министра с просьбой об отставке, в котором недоставало лишь подписи Сахнова. Что инкриминировалось полковнику Сахнову начальником кавказской политической разведки? В обвинительном заключении преступления перечислялись по восходящей линии: покупка краденого ковра, невежество и недобросовестное отношение к служебным обязанностям, недозволенные и злокозненные действия, направленные против кавказской тайной полиции и жандармского управления, грубейшие оплошности в учреждении службы слухов, отчего в иностранную прессу проникли нежелательные сведения, наконец, криминальные отношения с агентами разведки иностранных держав, получение от них крупных денежных сумм, споспешествование побегу крайне опасного агента разведки Жаннет де Ламье и т. п. и т. д. Данные были обширны и тщательно сгруппированы. Чтобы изучить их, понадобилось бы длительное время, но с документами, содержащимися в папке, я был знаком и поэтому обещал Зарандиа, что ровно через сутки дело будет изучено мною во всех тонкостях. На другой день он приехал часом раньше назначенного времени. Прежде назначенного времени приехал и адъютант Сахнова, который привез папку вместе с подписанным Сахновым прошением об отставке. Видимо, Сахнов понял, что в его безобидных наклонностях и пристрастиях Зарандиа разглядел порочный смысл, неумолимо влекущий полковника к гибели, он почувствовал, как шею его уже стягивает петля, страх подсек полковника, и, дочитывая папку, он уже понимал, что обречен. Вскоре и министр, и командир корпуса жандармов, разумеется с реверансами, приняли отставку Сахнова. Хочу снова напомнить, как трудно было вообразить, что события, по природе своей казавшиеся несовместимыми, сольются в одну лавину и, низвергаясь, увлекут за собой и Сахнова. Некоторое время спустя ушей моих коснулся слух, будто Сахнов хотя и вышел в отставку, но надежды на оправдание не терял и еще долго, чуть ли не в течение двух лет, с помощью видных адвокатов пытался очернить материалы Зарандиа, но успеха не имел. Правда, адвокаты нашли зацепку на основании двух или трех документов обвинить Зарандиа в умышленных кознях против Сахнова, но остальные документы – а их было с добрую дюжину – остались неоспоримыми. Благоразумнее было молчать, и он молчал. По прошествии еще некоторого времени я встретил его офицером генерального штаба – и довольно высокого ранга… Один политический ссыльный на протяжении трех лет – непременно в две недели раз – присылал нам из Пермской губернии пространную жалобу, изложенную на десятке страниц, по поводу нарушения процессуальных норм в расследовании его дела. Это дело вели мы, и поэтому все его жалобы попадали ко мне. Упорство этого ссыльного навело меня на мысль, что судьбой его следует и впрямь заинтересоваться: может быть, он слишком многословно и запутанно выражает свои мысли, а правда на его стороне? Я дал согласие на доследование этого дела, и ссыльного привезли обратно. Во время одного из допросов я спросил его: – Почему вы писала столь длинные жалобы? Вы же знаете, что чем длиннее жалоба, тем больше шансов, что она будет прочтена бегло, а то и вовсе останется непрочтенной? – Истинная правда, но существуют дела, о которых написать коротко значит ничего не написать! Мое дело именно таково, не правда ли? …Это было как раз такое дело. Может быть, не было никакой надобности столь пространно излагать мои мысли о назначении людей умных и людей ограниченных, если б сама эта проблема и все события, с нею связанные, не оказали глубокого влияния на мою душу и на мою судьбу. Поэтому изложение более лаконичное было бы недостаточным, а краткость могла исказить суть. Шалва Зарандиа В тот раз Дата пришел часу в одиннадцатом вечера. Хорошо помню, у меня тогда были зимние каникулы. Дата постучал в окно нашего отца Магали. У них был свой условленный знак, но я об этом не знал и пошел с Магали открывать дверь. Дата сбросил бурку и сказал, что его позвал Мушни, назвав этот день и этот час. Зажгли лампу. Поболтали о том, что в семье, что у Даты. Вышла и наша мать Тамар, всплакнула, бедняжка, увидев сына, но и обрадовалась, что сегодня увидит их обоих, – лет двадцать они не появлялись дома одновременно. Разбудили Лизу, сироту, воспитывавшуюся у нас. Она до сих пор жива, славный человек, очень славный… Женщины принялись готовить ужин. – А не передавал Мушни, зачем ты ему нужен? – спросила Тамар. – Да нет. Сказал, что непременно нужно увидеться по неотложному делу, а так – больше ничего не передал. Вопрос матери рассмешил Магали, но ей так хотелось повидать сыновей, так стосковалась она по ним, ну и спросила – что тут такого? Не прошло и получаса с прихода Даты, как за окном послышался стук копыт. Я вышел поглядеть, не Мушни ли это. Всадник и правда остановился у наших ворот. Мушни спрыгнул с коня, обнял меня и, на ходу забрасывал вопросами, сам отвел лошадь в конюшню, расседлал, задал ей корму и лишь после этого послал меня принести умыться. Когда и на какой станции он сошел, я не знаю. Но рискнул в одиночку отправиться верхом в такую непроглядную темь!.. Я уже говорил вам, что в Мегрелии – и на наших дорогах тоже – появляться после полуночи было совсем небезопасно. Я не удержался и пока сливал ему, спросил, как же решился он на такое путешествие. – Шалва, браток, – рассмеялся Мушни, – если б разбойничали столько, сколько об этом говорят, страна наша принадлежала б разбойникам. – А наш отец так и говорит. – Он имеет в виду других разбойников, а не тех, что на дорогах отнимают у старух хурджины. Ну, пошли! Сейчас я увижу Дату и Мушни вместе! Сердце мое, пока мы поднимались по лестнице, трепетало и колотилось, как пойманное. Один – абраг, другой – начальник политической разведки. И они – братья… Сперва Мушни подошел к матери и приложился к ее руке, потом расцеловал обоих – и отца, и мать. Дата встретил его стоя, и несколько мгновений братья смотрели друг на друга. Мушни сделал шаг к Дате – двинулся навстречу ему и Дата. Они пожали руки друг другу и обнялись. Мне видно было только лицо Мушни. Он положил голову на плечо Даты и затих. А потом заговорил… Заговорил о том, как изменился брат, как постарел («больше, чем я ожидал»)… и слезы выступили на глазах у Мушни. Мне показалось, еще немного, он и вовсе разрыдается. Запричитала Тамар, Магали бросился ее успокаивать: смотри, прибегут соседи, будут выспрашивать, что за беда стряслась. Пошли к столу, и братья сели друг против друга. Мушни все вздыхал и утирал слезы. – Чтоб было у тебя все ладно, брат!.. А я уж как-нибудь… – сказал Дата и отпил вина. Никому не хотелось есть, но ужин был на столе, и что-то в этом безмолвии надо же было делать. Отец благословил застолье, все перекрестились и принялись за еду. – Я вижу, Дата, – заговорил Мушни, – ты пришел точно в назначенное время. Изменил испытанной привычке? – Ты еще не заслужил от меня оскорбления. – Не понимаю? – Я пришел в то время, которое ты назначил. Меня звал мой брат и честный человек, и, не приди я вовремя, это означало бы, что я сомневаюсь, что ты мой брат и рыцарь. Я не мог себе позволить усомниться в тебе. Магали улыбнулся, гордый ответом Даты. Тамар уткнулась в свое рукоделие – один сын не должен был заметить радости, доставленной словами другого сына. – А что бы ты сделал, если б кто-нибудь, назвавшись моим именем, устроил здесь ловушку? – спросил Мушни, улыбнувшись. – Твою просьбу передала мне Эле, – Дата не поддержал шутки брата, – и условия встречи принесла она, и о моем согласии ты от нее услышал. Чужие не вмешивались в наши переговоры. Кто же мог поставить западню, Мушни? – Случай. – Мушни все улыбался. – Случай? – Дата взглянул на Мушни, чтобы понять, куда он клонит. – Для случая я всегда должен быть готов. Кусок мяса, поднесенный было ко рту, лег на тарелку. Мушни поднялся, и взгляд его ощупал все стены и углы. – Где твое оружие, Дата? – Со мной лишь это, – Дата положил руку на чоху. – Остальное спрятано… Приходить сюда с оружием?.. Что бы ты подумал? Магали тоже обвел глазами комнату, только теперь заметив, что Дата без оружия. – А за пазухой у тебя что – как прикажешь считать? – спросил Мушни, помедлив. – Я привык к оружию. Без него мне не по себе. Так и считай. Ужин проходил в молчании, каждый глядел в свою тарелку, а я потихонечку поглядывал то на братьев, то на мать с отцом, то на сестру. – Какое же это оружие? – Мушни не поднимал глаз. – Наган. К той поре возраст и горести совсем сломили нашу мать Тамар. Она вся согнулась. Но тут вытянулась как струна и сидела прямо и напряженно. Странно было видеть это. Она переводила взгляд с одного сына на другого, и взгляд этот был строг и непримирим. Я был воспитан ею и знал это ее состояние – оно овладевало нашей матерью, когда она чувствовала себя оскорбленной или сердце ее предвещало беду, нависшую над ее детьми. В эти минуты она была как тур на краю обрыва. Напрягся и Мушни. Положив нож и вилку, он долго вглядывался в лицо Даты и наконец сказал: – Достань его. Хочу посмотреть. Дата не понял брата. Мушни взглядом показал на грудь Даты. Дата помедлил, наверное, не больше мгновения, вытащил из-за пазухи наган и, положив его на ладонь, протянул Мушни. Мушни разглядывал оружие, не притрагиваясь к нему, а потом взял и, раскрыв барабан, повернул к нам. В цилиндре был один патрон. – Нервы у тебя, как погляжу, стали сдавать! – сказал Мушни и, захлопнув наган, вернул Дате. – Стареть начал. Не рановато ли? – Что здесь происходит? – Голос Магали был строг и холоден. – Пусть сам скажет, – отозвался Мушни. Я ничего не мог понять, но у меня свело дыхание, бросило в жар и голову как тисками схватило. – Неужели страх смерти так овладел твоей душой, что ты готов к самоубийству? – спросила мать. Дата рассмеялся и покачал головой. У Мушни дрогнули скулы и, мне показалось, свело подбородок. – Что… – Голос его сорвался, и он должен был начать снова. – Чего ты ждал? – Ты же сам сказал – случай! – спокойно ответил Дата. – Уймитесь! – приказала мать, и все вошло в обычное русло. – Такая смерть была бы не одной твоей смертью, Дата… Пусть и Мушни знает. Это для всей семьи позор! Получалось, что Мушни способен на измену и западню. Мушни понял это и вспыхнул, но возразить матери не посмел и, справившись с собой, сказал, тяжело роняя слова: – Если я паду до того, в чем Дата и вы, матушка, меня заподозрили… тогда и правда лучше вам наложить на себя руки, чем иметь такого сына и такого брата. – Не то говоришь… – начал было Дата, но мать его перебила. – Не вами начинается и не вами кончается наша семья и род наш. Помните это! У нас с отцом есть сыновья и внуки, до нас были деды и прадеды, и кости их еще не истлели. Мы живем, окруженные большой родней. Человек жив человеком! – Мы оба это знаем, мать, – тихо сказал Дата. – И никто из нас еще ни разу не осрамил свою семью дурным поступком. – Больше не хочу об этом, – холодно сказала Тамар, но ее остановил наш отец. – Если еще раз Мушни позовет тебя, но червь сомнения шевельнется в тебе, Дата, иди к нему с оружием. Встретишь измену – с тобой оружие, уйдешь из западни, тебе не привыкать. Если узнаешь, что западню поставил Мушни, поступай, как найдешь нужным, но чтобы никто на этом свете, ни один человек, не узнал и не понял, где здесь концы. Когда в честной семье заводится подлец и негодяй, никто в семье не имеет права обращать совершенное злодеяние в проклятие всего рода. Честь семьи должна оставаться незапятнанной и ныне, и в грядущем. Я учил вас: в своей стране ты посланец своей семьи, вне страны – посланец своей родины, ибо на родине твои поступки – это лицо твоей семьи, а за ее пределами они лицо твоего народа. Это и есть праведная жизнь, Дата. И ты, Мушни, тоже должен это понять. – Я уже сказал, а теперь скажите вы, отец: прийти к брату с оружием – оскорбление для него или нет? – спросил Дата. – Так ведь… – начал было Мушни, но Дата поднял руку: – Одну минуту… Случай, как назвал это Мушни, или что другое – исключать нельзя? – Всякое бывает, – согласился Мушни. – На меня, допустим, напали, одолели, скрутили по рукам, ногам – возможно же такое… Что тогда скажут люди? Что брат отправил брата на каторгу или там на виселицу. Выпадет иной случай – что выбрать, что предпочесть? – Пусть скрутили тебя по рукам и ногам, – сказал Магали, – пусть волокут на виселицу, все равно кричи всем и каждому, что брат твой тут ни при чем. Враги брата – они виноваты! – Хорошо, отец, но мой разум и мое сердце, пока меня до виселицы еще не доволокли, в чем свою опору должны иметь, свою твердь? Существует ли для них пристанище? – Твой удел – страдание, твоя участь – мученичество. Так положил господь бог. Ты поставил перед собой цель, достойную страдания. В том, что ты сделал, – Магали глазами показал на оружие, покоившееся у Даты за пазухой, – забота была лишь о себе и о своем сердце и разуме, Дата, а к чему это приведет – тебе было все равно. – Это что же выходит, человек даже своей смертью распорядиться не вправе? – усмехнулся Дата. Молчали долго. – Столько лет не виделись, а ничего лучшего не нашли для разговора, – сказала Тамар. – Не сумела я посеять в ваших сердцах любви друг к другу. – Как раз напротив, мать, – воскликнул Мушни. – Просто провидение развело нас по таким разным путям, что… На нашем месте другие братья давно превратились бы в смертельных врагов. – Пора о деле говорить, – сказал Дата. – Мне надо уйти этой же ночью. – Так-то лучше, – оживился Мушни. Но начать сказалось трудно. Он ходил вокруг да около, очень осторожно подкрадываясь к сути дела. Очень он был умен, Мушни. Все, что говорили и советовали Дате разные люди и в разное время, он собрал, обдумал, подвел основание и приготовился Дате выложить. Тут было и то, что Дата старел и с каждым днем тускнели способности, без которых абрагу не жить, и теперь уж совсем просто найтись человеку, который без труда прикончит Дату. И то, что он своим братьям стал поперек пути, а старики из-за него извелись, исстрадались. Говорил он и о том, что жизнь Даты неправедна, что висит на нем великое множество грехов, а другие из подражания ему насильничают. Народу же от всего этого огромный вред. Не забыл он поставить ему в упрек и то, что прежние его покровители и благодетели обратились в его врагов, и все, что Дата делает для народа, как раз против народа и оборачивается. Чего только не припомнил Мушни, один бог ведает! То, что он говорил, и то, что приходилось мне слышать раньше, было так схоже, просто слово в слово, что во мне шевельнулась мысль: не подговорил ли он заранее всех этих людей? Может быть, и Дата думал о том же, но иногда у него была такая манера слушать, будто он и не слышит, о чем говорят, а сам думает о своем. Часа полтора выкладывал Мушни все, что надумал, и под конец сказал: – Вот как все оборачивается, брат, а теперь я бы хотел узнать, как собираешься ты жить дальше? – О монастыре мечтает… – рассмеялся Магали. – В монахи хочет постричься. Настоятельница Ефимия обещала устроить его в монастырь где-нибудь подальше, в России, под чужим именем. Дата улыбался и, как мне показалось, не думал отвечать, но Мушни в упор смотрел на него, ждал. – Все, что ты говорил, было обо мне. Но чего ты сам хочешь, скажи, Мушни. А тогда уж я подумаю, отвечать тебе или нет, – сказал Дата. – Меня переводят в Петербург, Дата! Все, кто был за столом, уставились на Мушни затаив дыхание. Только Дата сидел, не поднимая глаз. – И, наверное, на большую должность? – Дата по-прежнему не поднимал головы. – Очень большую. Ты же познакомился с полковником Сахновым, этим сукиным сыном… На его место… С год послужу, а потом обещают перевести выше… Но место, видишь ли, такое… Министром я, конечно, не стану, но в иностранных делах государственного значения ни государь, ни его министры шагу без меня не сделают. Я говорю о разумных шагах. – А куда же полковника денут? – спросил Дата. – Без места не останется. Устроят. Тамар лишь сейчас оторвала взгляд от сына и снова уткнулась в рукоделие. Я заметил у нее слезы. Заметил их и Магали. – Они стареют, жена. У каждого свой путь. Чего же здесь плакать? – Сделаюсь большим человеком, мама, легче мне будет стать для вас с отцом хорошим сыном, – успокоил ее и Мушни. – Что сулит тебе эта перемена? – спросил Дата. – Чин тайного советника, – усмехнулся Магали. – Чин представляется согласно должности, – холодно заметил Мушни. – Жду многого. Своему народу и своей родине смогу принести пользы куда больше, чем прежде. Этого я жду раньше всего. Сейчас я ничто, меня никто не знает, и я не собираюсь предъявлять никому никаких счетов. Но я многое сделал уже и сейчас. С той высоты, на которую я смогу подняться, я состоянии буду и много увидеть, и много сделать. – На эту высоту многие поднимаются с ношей добрых намерений и обещаний, а потом, смотришь, ничего не свершилось, ничего не сбылось, – сказал Магали. – Так и бывает, когда большим человеком становишься на чужой службе. На государственной службе будешь делать то, что выгодно царю и вредно твоему народу. – Не с тем человеком говорите, отец. Я служу престолу лишь потому, что не вижу пока для своей родины и для своего народа лучшего настоящего и лучшего будущего. И по сей день, и сегодня, в этот час, я делаю только то, что считаю полезным моей стране. Так будет до гробовой доски. Если политики и революционеры найдут путь, который должен привести мой народ к лучшему будущему, и я в этот путь поверю, никто раньше меня не станет на их сторону. От своего нового поприща я жду еще одного. Мне уже удалось разрешить немало тяжелых и запутанных дел. На моей нынешней службе большего сделать уже нельзя, тесновато нынешнее мое поприще. Я живой человек, мне доступно большее, чем я делаю, и я хочу знать, где предел моим возможностям. Мне нужен простор. – Ты правильно решил, Мушни, – сказал Дата. – Но я вижу, что-то тебе мешает. Скажи – что? – Ответ нехитрый. Один брат двадцать лет ходит в абрагах. А другой будет занимать при дворе высокое положение? Нескладно получается! – Мушни произнес это громко и раздраженно. – Ну, а дальше? – Наш отец Магали вдруг оживился и, навалившись грудью на стол, уставился на старшего сына. Поднял голову и Дата. – Обо всем говорено, и уже много раз, – сказал Мушни. – Зачем повторять? А где выход – об этом мы ни разу не говорили, если не считать совета настоятельницы Ефимии уйти в монастырь. Есть выход, о котором я сам договорился с министром внутренних дел. Дата должен сдаться и добровольно сесть в тюрьму. Он получит пять лет. Наказание будет отбывать в Грузии. Потом его освободят, как всех, кто отбыл срок. Что все будет так, а не иначе, я отвечаю перед семьей, братом и собственной совестью. Магали заговорил было, но Мушни остановил его. – Погодите, отец! Не будем говорить об этом сейчас. Пусть Дата сам обдумает. У него есть полгода. Если он найдет смысл в том, что я сказал, – я перед ним. Не найдет – мы останемся для него такими же, какими были всегда. Я думаю, больше говорить сейчас не о чем. – Пусть так и будет! – сказал Магали. И вообще никто не сказал ни слова. Минут через десять Дата поднялся, оделся, простился со всеми и уже с порога сказал Мушни: – Я подумаю. Но тут же повернулся, подошел к Мушни, обнял его, расцеловал и сказал: – Чистота нашего братства важнее твоих и моих дел, Мушни. Не знаю, сколько прошло времени после ухода Даты и сколько тянулось наше молчание. – А ведь он прав! – сказал Мушни, мне показалось, самому себе. Вот как все было. Конечно, такому честному человеку, как Дата, другого пути не было, как пойти и сесть. И все-таки я уверен: было что-то еще, что толкнуло его на этот шаг. Больше ничего я об этом не знаю, а что сам Мушни не понимал, как решился его брат на такое дело, я вам уже говорил. Граф Сегеди … Пир кончился, и пора бы после похмелья прийти в себя и понять, что же произошло. Сам полковник Сахнов и участь, его постигшая, уже мало занимали меня. Не занимал и Зарандиа в той мере, как в былое время, когда история эта только разворачивалась. Я пытался окончательно, ясно и четко понять, какой духовный ущерб я потерпел и потерпел ли вообще. Остался ли я в последние годы на высоте своих принципов или превратился в грозу мышей и дешевых лубков? В душе моей царил хаос, ни одна из являвшихся мне догадок не казалась справедливой и достоверной. Во мне должен был свершиться перелом, – я чувствовал его приближение с каждым часом. В том состоянии, в каком я находился, следовало незамедлительно вызвать Зарандиа, выяснить наши отношения и в этой беседе найти истинную оценку всему происшедшему. Тому, однако, мешали препятствия совершенно особого рода. Когда два человека позволили себе однажды миновать беседу, необходимую им обоим, отложили ее на будущее – во второй раз, в третий – сочли вообще неуместной и в конце концов предоставили событиям течь по их собственной воле, – в таких случаях подобная беседа чем дальше, тем больше представляется щекотливой, тягостной и даже невозможной. Помню, как в студенческие годы один мой товарищ попросил у меня взаймы небольшую сумму денег. Вернуть вовремя он не смог и тогда стал избегать меня, так в конце концов и не отдав денег, потому что стыд за нарушенное слово присовокупился постепенно к стыду за долг, слишком уж задержанный. Я думаю, что этот пример хорошо поясняет мою мысль. Помимо этого, беседа с Зарандиа могла подтвердить существование некоторых весьма неприятных обстоятельств, которые мне казались довольно гипотетичными и поэтому не так уж донимали мою совесть, а наша беседа с Зарандиа могла бы констатировать их как аксиому. Но пришел день, когда все эти подспудные соображения предстали передо мной с обнаженной откровенностью, и я ужаснулся, увидев, как труслив я, безнадежно загнан и беспомощен. Тогда, отложив все дела, я вызвал Зарандиа. Он только что, дня два-три назад, вернулся из Петербурга. Зарандиа вошел и сел, видимо понимал, зачем я его позвал. На какую-то секунду это удержало меня от разговора, но я преодолел себя и сказал: – Мушни, то, о чем я собираюсь говорить с вами, весьма серьезно. Я жду от вас полнейшей искренности и прямодушия. От того, как сложится наша беседа, зависит многое, очень многое! – Ваше сиятельство, я весь внимание! Едва я попытался начать, как мне показалось, что все и так ясно и говорить, собственно, не о чем. Зарандиа ждал. Первый вопрос был очень труден для меня. Не потому, что мне трудно было определить тему беседы, а потому, что в сложном сплетении явлений я не мог уловить главного. Может быть, мне мешал страх, ибо я боялся, как бы в первой же моей фразе не обнаружились смятение и слабость, владевшие мной. – Я хотел бы знать, что вы думаете о правомочности и справедливости действий, предпринятых нами в адрес полковника Сахнова? Зарандиа не торопился с ответом, думал. О чем? Ответ на мой вопрос был ясен ему с самого начала во всех бесчисленных своих оттенках – в противном случае он не открыл бы кампанию против Сахнова. Мой опыт взаимоотношений с Зарандиа не оставлял в этом сомнения. – Ваше сиятельство, я хотел бы уточнить, на что именно должно мне отвечать: каков мой взгляд на подобные действия вообще, или же вы имеете в виду лишь случай с полковником Сахновым? Я рассмеялся от всей души – почему Зарандиа медлил и размышлял, мне было совершенно понятно. – Мушни, способы, с помощью которых вы строите свои отношения с людьми, стали неотъемлемыми и непременными свойствами вашей психики. Механизм этих отношений действует в вашей душе всегда, независимо от того, есть необходимость в его работе или нет. Вопрос, который вы сейчас мне задали, был контрвопросом, рожденным вашим желанием, может быть, подсознательным, немедленно перехватить инициативу в предстоящей нам беседе. На этот раз беседу предстоит направлять мне. Отвечайте, и как можно короче. – Возможно, вы правы, ваше сиятельство, я не задумывался над этим. Вряд ли, однако, свойство, о котором вы говорите, есть свойство отрицательное. Теперь отвечу на ваш вопрос: действовал я, ваше сиятельство, но отнюдь не мы. – Я вам не помешал, не остановил вас, хотя знал лишь главное, второстепенное же – чувствовал. Действовали мы, а не вы один. Продолжайте! – Есть и другой ответ: действовал Сахнов, а не мы. – Мы не страусы, Мушни. Не будем прятать голову под крыло! Признаем бесспорным то положение, что действовали мы вдвоем. – Вы отрицаете версию, которую министр внутренних дел и шеф жандармов, каждый сам по себе, признали как единственно истинную? – Приняли от вас, и приняли потому, что другие версии их не устраивают. – Отлично! Теперь для того, чтобы установить, правильны ли наши действия, выясним, из чего мы исходили. Из интересов державы и престола, не правда ли? – Правда. Но одно дело – правильная исходная позиция, а совсем другое – насколько действие, предпринятое с правильных позиций, правильно и само по себе? – С точки зрения той позиции, из которой мы должны исходить и во всех случаях исходим, наши действия в отношении Сахнова я считаю целесообразными и правомерными, – твердо сказал Зарандиа и еще более твердо продолжил: – Отдавать в его руки важные бразды правления, важнейшие в державе, – нет, это немыслимо! «Убогая душа!» – это вы о нем сказали, и это ваше воззрение я разделяю и готов защищать. Единственный аргумент, граф, который вы могли бы принять как возражение, это возражение против способа наших действий, которые могли быть другими – общепринятыми и узаконенными. Но чтобы получить желаемый результат, как должны были мы поступить, что предпринять? Ни один из нас не ответит на этот вопрос и не может ответить. Почему? Потому что других путей просто не существовало – вот почему. Я говорю, разумеется, о реальных и верных путях, а не о тех сомнительных и ненадежных полумерах, которые способны были лишь упрочить положение Сахнова, но отнюдь не наше. То, что мы предприняли, раньше всего необходимо было державе, а уж затем вам и мне. – Нашим оружием были провокация, вероломство, гнусность, господин Зарандиа… – Меня прервал смех Зарандиа, веселый и свободный… – Чему вы смеетесь? Или я не прав? – О, нет, ваше сиятельство, вы по-прежнему правы, по-прежнему, но… извольте простить меня, вы пересели в другое кресло и говорите оттуда! С точки зрения абстрактной нравственности все, что вы говорите, справедливо! Совершенно справедливо! Но я недаром спросил вас, какого ответа вы ждете от меня – общего или совсем частного, касающегося лишь Сахнова, его одного? Quod licet Jovi, non licet Bovi.[22] Не нарушая норм общечеловеческой справедливости и нравственности, в наше время немыслимо сохранить благоденствие государства. Это исключено. Но если большинство людей перестанет соблюдать нормы справедливости и нравственности, конец не только государству, но самой жизни. Коварство и зло – вот то оружие государства, с помощью которого оно должно заставить общество соблюдать нормы справедливости и добра. Заметьте, граф, я говорю: должно заставить соблюдать. – Это макиавеллизм, господин Зарандиа! – Да, макиавеллизм! Он был мудр и добр, этот человек, но его принято считать негодяем лишь потому, что он откровенно сказал всему свету то, что другие делают под маской добра, преступая все нормы и принципы. Провокация, вероломство, гнусность – это все ваши слова, – которые мы использовали против Сахнова, вытекали из интересов государства! – Следовательно, и вы считаете государство злым началом. – Империю – да! Но человечество неустанно трудится над тем, чтобы сделать государство истинным источником добра. – Оказывается, у вас и у друзей вашего двоюродного брата одни взгляды, Мушни! – С той лишь разницей, ваше сиятельство, что, будь их воля, они сегодня же уничтожили бы империю. Я же предпочитаю ждать. Больше мы не говорили. Это было первый раз, когда я увидел воочию, с какой нарастающей силой разгорается всемирный дух разрушения государства. Я стоял в центре событий и знал, что во всем мире безмерно возросло число людей, которые панацеей от всех общественных противоречий считают разрушение. Не рецепты Прудона и Бакунина, зовущих упразднить самый институт государства, но разрушение империи с целью создать совсем новое государство. Этот дух охватил все слои общества и заставлял считаться с собой. Что ждало нас? Может быть, мы находимся в преддверии того периода истории, когда вдруг объявится какой-нибудь проходимец и скажет: я царевич Дмитрий, и русская земля окажется объятой волнениями и смутой? Или новый Емелька Пугачев объявит: я воскресший Петр III, принц Голштинский, и миллионные толпы с косами, вилами и дубинами двинутся на пушки? Или возникнет нечто новое, немыслимое прежде и никогда страной не испытанное? Или всякая империя, и наша собственная тоже, стала энергетическим началом зла, значит, я, ее покорный и верный слуга, отдавал свои знания, опыт, энергию и способности тому, чтобы это зло осуществилось. Большинство же политических заключенных, которые проходили через мои руки, состояло из честных, прямодушных и благородных людей. Именно они стремились разрушить империю, а не отребье, не подонки. В этой ситуации где место благородного человека, где место верного сына своей отчизны? Из какой концепции исходить? Какую нравственную позицию принять, пусть даже абстрактную? Дни шли за днями, один месяц сменял другой, а я, как навязчивый мотив, повторял самому себе всевозможные доводы и соображения, вычитанные, услышанные или вынесенные из собственного опыта. Однажды, дремля под бритвой парикмахера, я подумал, что лучше всего было бы подать в отставку и наблюдать события со стороны. Постепенно я стал понимать, что, лишь удалившись от дел, смогу обрести справедливые убеждения и достойное место в жизни. Эта мысль застряла в моем сознании подобно гвоздю, и каждый довод в пользу отставки молотом бил по этой мысли. Наконец настал день, когда в моем сознании не осталось ни одного аргумента против отставки, и я не стал медлить. Ранней весной 1904 года я подал министру рапорт об отставке и в ожидании ответа притаился как сыч. Логика обстоятельств вела к тому, что моя просьба непременно будет удовлетворена. Великий князь с нескрываемым раздражением спросил министра внутренних дел о том, как могли с такой легкостью поступиться его крестником. Министр ответил, что другого выхода не было, но что врагам крестника великого князя он воздаст по заслугам. Моя отставка давала министру возможность это обещание выполнить: великому князю предстояло доложить, что возвратить его крестника нельзя, зато граф Сегеди – вот оно, выполненное обещание, – подал в отставку. Но и теперь не обрел я покоя. К прежним моим заботам прибавились новые: отпустят или нет? Охотно или сожалея? Достойно или вышвырнут, как яблочный огрызок? В моем возрасте следовало бы руководствоваться жизненным опытом и благоприобретенной мудростью, однако душой моей – признаюсь – овладела суета. Каждый знает: когда душу твою теснит забота, то мучительно хочется поделиться своей бедой и найти умного, проницательного собеседника, знающего толк в его деле, исполненного доброжелательства. В своем кругу я не смог бы найти такого собеседника, исключая разве что Зарандиа, а один бог знает, какой червь точил меня, как томила жажда беседы об этой моей печали. Стоило мне остаться одному, как мысли мои набрасывались на меня, и я тщетно рылся в памяти, ища того, с кем бы поговорить о сомнениях, меня одолевавших. И однажды передо мной выплыла фигура Сандро Каридзе. Я прогнал это видение – можно ли делиться своими душевными невзгодами с человеком, столь мне далеким, но тут же подумал, что с таким человеком, каким представлялся мне Сандро Каридзе, я с превеликим удовольствием провел бы вечер или два. Прошло совсем немного времени, и его фигура снова а в моем сознании, и снова я отверг мысль о встрече ним, однако, помимо своей воли, все настойчивее стал припоминать где же сейчас находятся люди, окружавшие когда-то Дату Туташхиа и Нано. Я вспоминал каждого из них, но ни один не нужен был моим невзгодам, и все же – неожиданно для самого себя – я вызвал вдруг своего помощника и приказал ему выяснить, где находится сейчас Сандро Каридзе. Помощник был уже в дверях, когда я окликнул его и приказал принести и досье Каридзе. Через час я узнал, что Сандро Каридзе, один из просвещенных людей своего народа и времени, оставил житейскую суету и постригся в монахи в Шиомгвимский монастырь. Он не был обременен там никакими обязанностями. Напротив, к нему был приставлен послушник, выполняющий роль его личного секретаря и ведущий его хозяйство. Ему позволено было взять с собой обширную библиотеку, и все время он посвящал занятиям. Известно было, что Сандро Каридзе много пишет. О чем? И это было известно. Нет, он не писал теологические трактаты. Его труды имели направленность социальную, нравственную и политическую. Одни их названия тому свидетельство: «Человек и его назначение», «История и нравственность», «Личность, народ, человечество», «Гражданин и государство», «Политические деятели и народы». В досье содержалось и заключение нашего агента: «Писания господина Каридзе подрывают христианскую веру и направлены против престола». В этом была своя ирония, ибо то же досье утверждало, что жизнь свою Сандро Каридзе начал крайним монархистом. Что поделаешь, и здесь та же картина: Mutantur tempora, et nos mutamur in illis[23] Уже эти сведения были чрезвычайно для меня важны, однако, когда я познакомился со всеми материалами, содержавшимися в досье Сандро Каридзе, у меня перехватило дух. Сопоставив несколько агентурных донесений, я выяснил, что у Каридзе четырежды побывал человек, внешность, манеры, мегрельский акцент которого и еще некоторые признаки свидетельствовали о том, что Сандро Каридзе посещал господин Дата Туташхиа… либо господин Мушни Зарандиа!.. Это было похоже на спиритический сеанс, с той лишь разницей, что дух был вызван мною не с того света, а из мира сего. Я решил повидаться с Сандро Каридзе не откладывая, но еще немало времени ушло у мена на новые сомнения и на раздумывания по поводу того, каким образом устроить эту встречу. Встреча должна была казаться случайной. Для этого следовало изучить распорядок дня Сандро Каридзе, время его отлучек из монастыря, излюбленные места прогулок и многое другое. И еще одно: о моей встрече с Каридзе не должен был знать Зарандиа, во всяком случае прежде, чем она произойдет. Я хотел этого свидания из личных побуждений, и Зарандиа, то есть служба, был тут ни при чем. И другое: если бы неизвестный человек, четырежды посетивший Каридзе, оказался Датой Туташипа, я разумеется, попытался бы повидаться и с ним, но руководствуясь лишь собственным к нему интересом, а никак не служебным долгом. И с этой точки зрения вмешательство Зарандиа было бы для меня нежелательным. Вполне вероятно, что у Каридзе побывали и оба: и Туташхиа и Зарандиа, и агент принял за одно лицо двоюродных братьев, похожих, как близнецы Зарандиа, разумеется, не был в эполетах, а Туташхиа не был обвешан оружием – наверняка они явились к Каридзе в обычном платье, одетые схоже. Я должен был соблюсти осторожность и предусмотреть вес мелочи еще и потому, что наш агент мог сообщить своему вербовщику о моем посещении. Первая встреча должна была произойти вне стен монастыря, где-нибудь на случайной дороге, может быть, на железнодорожной станции. И один на один, без послушника. Набросок плана уже был в моей голове, и я начал с того, что установил, на кого работал приставленный к Каридзе агент. На Зарандиа! Все рухнуло, и я подумал о том, что фигура Зарандиа вот уже несколько лет все время маячит возле меня, следуя за мной как тень. Еще немного, и в психике моей начнутся сдвиги, я начну постепенно сходить с ума. На одно могу уповать – на свои крепкие нервы и на твердое убеждение, что жизнь и должна состоять из неожиданностей. Словом, мне не оставалось ничего, как отказаться от своего намерения либо же воспользоваться путями, которые открывал Зарандиа. На этот выбор тоже ушло немало времени. В конце концов я снова решил поговорить с Зарандиа, и однажды, когда мы были одни, я спросил: – Мушни, где находится сейчас бывший чиновник цензуры, друг господина Туташхиа Сандро Каридзе? – В Шиомгвимском монастыре, ваше сиятельство. Он постригся в монахи. – Зарандиа улыбался. – Я знаю об этом. Чем вызвана эта метаморфоза, как вы думаете? Говорят, по натуре своей он человек сугубо мирской. – Все выяснено, граф. С Каридзе работают два агента, независимо друг от друга. Мы имеем поэтому возможность проверять сведения. Он сочиняет политические трактаты и ищет пути реформации христианской веры. Таково, по крайней мере, наблюдение и мнение одного из наших агентов. По всей видимости, именно эти занятия привели Каридзе в монастырь. Не исключено, однако, что и семейный разлад сыграл в этом некоторую роль. Монахи Каридзе не любят, за спиной называют его пиявкой и дармоедом. Зато ему покровительствует настоятель, с которым они единомышленники. Настоятель споспешествует Каридзе в его трудах. – Что заставило вас интересоваться Каридзе? – Заинтересовался штабс-капитан Лямин. Ему понадобилось узнать, чем занимается Каридзе в монастыре, и он осведомился, нет ли у меня там агента. Агента у меня не было, но найти его труда не составляло. Сначала – одного, потом – второго. Пока Лямин выяснял все, что его интересовало, обнаружилось случайно, что Каридзе не прерывал связи с Датой Туташхиа. – Вы уверены, Мушни, что лицо, четырежды побывавшее у Каридзе, именно Дата Туташхиа? – Четыре посещения отмечены в досье, ваше сиятельство, – рассмеялся Зарандиа. – А так… а так он появлялся в монастыре и до того, как там начали работать наши агенты. Из этих четырех посещений два – Даты Туташхиа, два – мои. В первый раз я отправился туда, просто чтобы побеседовать с Сандро Каридзе и попросить его посредничества в моих переговорах с Датой Туташхиа. Во второй раз мне надо было выяснить, согласен ли Дата Туташхиа встретиться со мной. – И что же? Согласился? – Нет, ваше сиятельство. – Почему? – «Что бы ты ни сказал, мне давно известно, а будет нужда нам увидеться, я и сам тебя найду», – Зарандиа был весел. – Я бы хотел встретиться с Каридзе, Мушни. – Я передам ему это, граф, и он не откажет вам. У меня лишь одна просьба… возьмите меня с собой. – С удовольствием! – я и секунды не размышлял. Эта встреча произошла в Схалтба, и с нее началось наше сближение. Я был тогда уже в отставке. Позже я купил дачу в Армази и большую часть времени проводил там. От Армази до Шиомгвимского монастыря семь-восемь верст, и это еще больше приблизило меня к Сандро Каридзе. Не проходило месяца, чтобы мы не встретились, а случалось, и по нескольку раз. Но сначала о первой встрече. Схалтба расположена над скалами Шиомгвими. Как и было условлено, мы явились к старосте, у которого был крохотный домишко в две комнаты. – Хозяин! – позвал Зарандиа. Вокруг дома тянулся довольно высокий забор, но из седла можно было разглядеть весь двор. В дальнем конце сада огромным зонтом раскинулась дикая груша. Под ней стоял стол и скамьи, и сидели двое. Один из них тотчас же поднялся и пошел к калитке. Второй монах, конечно, был Сандро Каридзе. Староста был альбинос и, разглядывая нас, часто моргал белесыми ресницами. Мы спешились и вошли но двор. Сын старосты увел лошадей. Хозяин повел нас к груше, до которой было не менее ста шагов. Мы поздоровались по мирскому обычаю. Сандро немного волновался. Тому виной был, видимо, я. Визит столь высокого должностного лица привел его в некоторое смятение, и это не удивительно. Когда мы сели, установилось молчание, весьма тягостное и жесткое. Староста засуетился, захлопотал, разлил вино, стал угощать, не успокоившись, пока мы не взялись за ножи и вилки. Сандро Каридзе обвел медленным и пристальным взглядом поля, зеленевшие по склонам, и заговорил о видах на урожай. Он говорил подробно и долго, видимо чувствуя, что надо заполнить пустоту. Мне вдруг пришла в голову мысль: а недурно было бы, если б сейчас возник вдруг Дата Туташхиа. Как бы встретились братья? Нет, встреча Мушни Зарандиа и Даты Туташхиа просто терзала мое любопытство. Я уже говорил, что Зарандиа самозабвенно любил Дату Туташхиа, считал его родным братом и видел трагедию в его скитальческом существовании. В этом чувстве сказывалась истинная человеческая сущность Мушни Зарандиа, но совершенно обособленно в нем жило и действовало неукоснительно и независимо ни от чего чувство долга, чувство служебной ответственности, тоже вытекавшее из истинных и глубоко личных его убеждений. Не злоба и ненависть питали эти убеждения, но им владел демон, совершенно особый демон, который «не мог иначе». С поразительной настойчивостью и азартом, стоя насмерть, боролся он с Датой Туташхиа… нет, не с ним – с феноменом Даты Туташхиа. Эти два начала, человеческое и демоническое, действовали совокупно, не порождая душевной раздвоенности, и в этом выражалась цельность и своеобычность натуры Зарандиа. Сославшись на дела, староста извинился и ушел. То ли соображения о видах на урожай были исчерпаны, то ли Сандро Каридзе решил, что надо и другим дать рот раскрыть, но он замолчал. Я почувствовал, что пришла моя очередь разрядить наступившее молчание, и сказал: – В этих лесах водятся хищные звери? – Да, ваше сиятельство. В лесу часто слышны ружейные выстрелы. Видно, охотники… – Может быть, с какого-нибудь дерева на этом склоне Дата Туташхиа разглядывает нас сейчас в бинокль? – сказал Зарандиа, обведя взглядом окружавшие нас скалы. Я рассмеялся было, но, заметив, как нахмурился Каридзе и с каким неудовольствием посмотрел на Зарандиа, невольно насторожился. – Если вы, господин Зарандиа, изволите шутить, то должен заметить, что шутка эта весьма неуместна. Если же ваше предположение серьезно, тогда оно святотатственно! Ни я, ни Мушни Зарандиа не были готовы встретить в Сандро Каридзе духовного наставника, и, признаться, мы растерялись. – Дата Туташхиа так предусмотрителен и так осторожен, – продолжал Каридзе, – что в наше время, когда малодушие охватило всех и каждого, невозможно, чтобы он доверился хоть кому-нибудь, и вам, между прочим, тоже. При этом он настолько великодушен, что свое недоверие к вам не позволит себе проявить ни в чем. Я говорю именно о проявлении недоверия. – Господин Сандро, – сказал я, – мы оба вполне согласны с вами. – И чтобы скрасить возникшую неловкость, очень тягостную для всех троих, я спросил: – В наше время, когда, как вы изволили выразиться, малодушие овладело всеми и каждым, не кажутся ли вам анахронизмом великодушие и благородство Даты Туташхиа? – Анахронизмом? – удивился Каридзе. – Как вы думаете, граф, во времена Ноя существовали бутылки и пробки? Я не мог понять, куда он клонит, и, чтобы не выказать свою несообразительность, улыбнулся. – Вино было и во времена Ноя, – поспешил мне на выручку Мушни, – следовательно, существовали и сосуды с пробкой. – Были, конечно, были, – подтвердил Каридзе как бы самому себе. – Тогда это происходило, наверное, так: в ковчеге не осталось свободного места, и Ной, чтобы спасти Дату Туташхиа, превратил его в гнома, посадил в бутылку, бутылку закупорил и бросил ее далеко в море, чтобы после потопа ее хоть куда-нибудь да прибило и Дата Туташхиа смог бы начать новую жизнь. Руками Ноя бог сохранил для человечества великодушие и высшую нравственность. – В отличие от богов вы, господин Сандро, чрезмерно высоко оцениваете нравственность людей времен Ноя, – заметил Зарандиа. – Сказано же, что люди пали слишком низко и потому бог устроил потоп! – Если б Дата Туташхиа обладал нравственностью времен Ноя, тогда б он разделил участь остального человечества. Он и тогда был анахронизмом, но этот анахронизм извечно необходим. – Вы хотите сказать, что все проходит и вечна лишь высокая нравственность? – Именно так, независимо от того, возвеличена нравственность или попрана настолько, что лишь единицы исповедуют ее. Все равно она – вечна. Остальное то существует, то перестает существовать. Как бы глубоко ни падало племя людское, как бы ни погрязало в разврате, сколько бы ни отдавали его боги на погибель, все равно провидение неизменно спасает Дату Туташхиа как сычужину и закваску. А ваш опыт, разве он не подтверждает мою мысль? Я говорю о том, что и по сей день вам не удалось его схватить. – Да вы мистик, господин Сандро, – сказал я. – Сейчас все человечество твердит о новом потопе и страстно жаждет всеобщих катаклизмов. Может быть, дело идет к тому, что Дату Туташхиа снова посадят в бутылку? Я шутил, но в шутке моей скрывался намек на то, что сочинения Сандро Каридзе нам известны, а стало быть, известна предвещавшаяся им неотвратимость революции. – Потоп подбирается к порогу, – сказал Сандро Каридзе. – Это значит, что старое будет уничтожено и создано будет новое. В той или иной форме возникнут и Ной, и ковчег, ибо они непременные спутники подобных событий. И Дата Туташхиа обретет свой сосуд – это тоже неизбежный атрибут. – Господин Сандро, был ли у вас с Датой разговор об этом? – спросил Зарандиа. – И не раз, но лишь когда приходилось к слову. А почему это вас интересует? – Потому что Ной – это я. В одной руке у меня бутылка, в другой – пробка. Уже третий год я гоняюсь за собственным двоюродным братом, силюсь уговорить его – свернись, уменьшись и влезь в бутылку. Ничего не выходит. – Я знаю об этом. – Сандро был совершенно серьезен. – Может быть, вы и вправду Ной? Больше о бутылке и пробке не говорили. Разговор пошел о пустяках. Наша трапеза завершилась, и мы поднялись, чтобы посмотреть сад, виноградники, марани, давильни нашего старосты. Когда мы вернулись к столу, Сандро Каридзе спросил: – Вот вы, ваше сиятельство, начальник жандармского управления… – Уже нет, господин Сандро… вернее, неделя-другая, и я больше не буду им! Зарандиа и Каридзе ошеломленно уставились на меня. – Полтора месяца назад я подал прошение об отставке. Третьего дня я получил согласие. Привезут приказ, назначат нового начальника, я передам ему дела, и… свобода, свобода! Довольно! – Этого не может быть! – выдавил из себя Зарандиа. – Министр категорически возражал… Я сам тому свидетель… – Возможно, я встретил поддержку в лице великого князя. – А-а-а! – вырвалось у Зарандиа, и он надолго замкнулся в себе. А Каридзе, придя наконец в себя, вернулся к нашему разговору: – Вот вы, ваше сиятельство, русский патриот, утонченнейший интеллигент, вернейший ревнитель трона и существующего порядка вещей… человек мыслящий, чувствующий. Меня очень занимает… впрочем, может быть, я не вправе спрашивать… – Говорите, пожалуйста, говорите. Однако Каридзе долго думал, прежде чем задать свой вопрос. – Что может взойти на развалинах Российской империи… вернее, что бы вам хотелось увидеть? – Он спросил так, словно махнул на себя рукой. Ну что ж, я все еще был начальником кавказской жандармерии. – Я хочу объединения всей России… в рамках одного государства. Трудная проблема, но я полагаю – так все и произойдет. – Большинство политических течений предусматривает право народов на самоопределение, то есть расчленение империи. – Победит та политическая сила, которая сохранит государство путем предоставления народам России права на самоопределение, – сказал Каридзе. – Право на самоопределение, – возразил я, – означает национальную независимость, а национальная независимость народов Российской империи означает, в свою очередь, распад империи на составные части. О едином российском государстве остается тогда лишь мечтать. – О, нет! – Каридзе, словно сердясь, помотал своей лохматой головой. – Любой нации независимость необходима, поскольку она обязательно должна удовлетворять свои национальные, гражданские и культурно-экономические интересы. Ну, а если появится политическая сила, которая под знаменем будущего всероссийского государства даст народам Российской империи гарантию полного удовлетворения всех их национальных, гражданских и культурно-экономических интересов? Кому тогда будет нужна независимость и зачем? – Вы не хотите принять во внимание сепаратистских, центробежных настроений, которые укоренились в народах Российской империи, – сказал я. – Они существуют независимо от того, хотим мы этого или нет. – Это настроения национальной буржуазии и обанкротившейся аристократии, но не масс, которые в нынешней исторической обстановке стали решающей силой, сам ход истории отвел им эту роль. Сможет ли политическая мысль России предложить такой модус существования, когда освобожденные народы предпочтут сохранить единое государство? От этого зависит все, в этом корень дела. – Но существует ли в России такая политическая сила, которая способна сохранить единство государства? Вам она известна? – Вы, граф, не пользуетесь литературой, внесенной в Index librorum prohibitorum?[24] – Пользуюсь. По долгу службы. Я читаю все… знаком со всем, конечно, не фундаментально… – Тогда вы знакомы и с программой социал-демократов, точнее – с программой большевиков? – Вы говорите о крыле Ульянова? – Да. – Политическая доктрина большевиков… нет, они не созрели для решения этой проблемы, – сказал я. – Вы правы. Пока не созрели… Но они идут к этому. У них впереди еще десятка два лет, не больше. Но они единственная партия, которая понимает: создать новое единое российское государство возможно лишь тогда, когда максимально будут удовлетворены национальные и культурно-экономические потребности народов Российской империи. На других путях осуществить эту цель невозможно. – Политики никогда не скупились на обещания, – заговорил наконец Мушни Зарандиа. – Это верно, но Ульянов искренний и честный человек. Всем своим разумом он действительно желает благоденствия народам Российской империи. Правда и честность заложены в самом его учении. Масса плотью чувствует правду и, когда приходит срок, идет за честными идеями. – Да вы большевик, – рассмеялся я. – Отнюдь… – И Каридзе снова тряхнул своей лохматой головой, словно сердясь. – Вообще-то вы беспартийный или, вроде меня, член партии, состоящей из одного человека? – спросил Мушни. Каридзе взглянул на Мушни, пытаясь понять, не шутит ли он над ним. – Партия – это конкретность. – Вы располагаете обобщающим учением? – Зарандиа явно был расположен шутить. – У меня есть некоторая система взглядов! – Сандро Каридзе по-прежнему был серьезен. – А девиз? – Не понимаю. – Каридзе повернул голову ко мне. – Девиз социал-демократов – «народ». Это несколько условно. А каков ваш девиз? – «Нация». Но и это весьма условно. – В чем же разница между народом и нацией? – Я не готов к разговору на эту тему. Если разрешите, отложим его на будущее. Бог даст, встретимся. Смеркалось и, возможно, поэтому Сандро Каридзе поспешил завершить нашу беседу, а может быть, он просто устал или же шутливый тон, взятый Зарандиа, показался ему баловством и он обиделся. Мы поболтали еще минут пятнадцать – так, ни о чем – и расстались. Мне хотелось договориться с ним о новом свидании, но что-то удержало меня – ведь наша беседа совсем не сблизила нас. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ И воззвал тогда Туташха к небесам: – О всемогущий! Не ради забавы предался я помыслам моим, не хламиды себе ткал я из мыслей моих, паутине подобных, и не возмездия ради поднял копье мое. И не смущенный ухищрениями нечистого обрел я плоть человеческую – а во исцеление недугов рода Адамова. Но тщетным оказался разум мой и хилой десница моя. Не проросли и не дали плода семена, посеянные мною, ибо не дал ты мне дара превращения зла в добро. И вот к тебе взываю я: даждь мне истинную долю мою, дабы наделил я ее даром все сущее на земле. И был тогда глас: – Не постиг ты естества человеческого, ибо не был никогда человеком. Пойди к ним – и увидишь: идут к ближнему якобы с дарами, а придя, отбирают последнее, ибо не дары они несли, а нож. Кладут печать на уста свои, дабы не осудить ближнего, а чрево их переполнено мясом и костями его. Кадят господу, а надеются на Маммону и тайно укрепляются мощью его. Но ты стой, как стоял, будет благо тебе и всему роду Адамову, ибо умножать добро и достигать совершенства – вот в чем истинное назначение человека. И снизойдет тогда на тебя благодать, и сумеешь ты сотворить добро из зла. Вступил тогда Туташха на тернистый путь мук и страданий, и после всех терзаний душа и плоти и преодоления их вспыхнул вокруг его главы чудный свет, и все увидели его. Тогда он вернулся в мир и сказал людям: – Послал меня всевышний к вам, дабы очистить души ваши от скверны драконьей, внемлите же принесшему себя в жертву во имя душ ваших и бессмертия их. И отрубил шуйцу свою Туташха и бросил ее дракону. И малые числом люди повторили подвиг и жертву его. Но перерубил Туташха колени свои и бросил дракону. И все малые числом сделали то же. И потускнел цвет дракона, и ущербился огонь из пасти его. И прочие стали тоже бросать ему куски мяса своего. И стал дракон на две лапы, уподобляясь человеку, и отпали когти его, и в лик человеческий преобразился зев его. Тогда вспорол грудь свою Туташха, вырвал сердце и бросил дракону. Но, не притронувшись к жертве, рек дракон: – Не жажду я более крови и плоти человеческой. И тогда каждый, кто обрубил члены свои, обрел их вновь. И сказал им Туташха о драконе: – Не трогайте человека сего, и да почиет на вас благодать превращать зло во благо. И тогда вознеслась душа Туташха на небо, а плоть осталась на земле. Роберт Павлович Хаплани Видно, в вестибюле Грузинского архивного управления вывесили афишу, на которой изображена моя физиономия, а под физиономией надпись, оповещающая всех, что в течение восьми месяцев я действительно был тайным агентом кавказской жандармерии. А может быть, и не афиша вовсе, а лежит себе возле входа у швейцара на столике книга, и мои служебные подвиги внесены туда красными чернилами. Да, я служил, и о сем факте я неизменно упоминаю во всех автобиографиях и анкетах, которые мне приходится заполнять. Не так давно послали меня в Коста-Рику, на Всемирный конгресс гельминтологов. В анкете я написал, что восемь месяцев служил тайным агентом. Мне сказали – вычеркни. Я – ни в какую. Не вычеркнешь – не поедешь. И все равно я не вычеркнул. Вот так! Если и правда существует такая книга, хорошо бы в ней еще записать, что я был исключен из Московского университета за революционную деятельность, что до первой мировой войны дважды был арестован и три года провел в оренбургской ссылке. И добавить можно, что я член-корреспондент нашей академии и с моими трудами знакомы все гельминтологи мира. Что-нибудь в гельминтологии вы смыслите?.. Ну, тогда хорошо. Должен вам доложить, что по поводу моей службы в жандармерии ко мне приходили не раз, и еще придут, я отлично это знаю. А вот моими отношениями с Датой Туташхиа еще никто не интересовался, никто не приходил. Вы первый пожаловали. Я вам говорю, приходили и еще придут. А раз так, я должен всех вас встречать в состоянии полной мобилизационной готовности. Итак, начнем с моей генеалогии. Родословная у меня следующая. Мать по отцу – Самадашвили, по матери – Таплианидзе… выше тоже все грузины. А вот с отцом – дело сложнее. Отец по своему отцу был Капланишвили, а по матери – Парлагашвили. В материнской ветви моего отца тоже все были грузинами. Отец же мой – прошу обратить внимание – пишется Капланянцем, но отец моего отца, то есть дед мой, – Капланишвили, а отец деда, то есть прадед мой, опять-таки записан как Капланянц, и дальше выше все – Капланянцы. Конечно, все они были армяне, а вот дед захотел быть грузином и стал Капланишвили. Отец же захотел вернуться в армяне, записался Капланянцем, и Капланянцем записали меня. Но поскольку как этнический феномен я на три четверти грузин, постольку положил я себе стать Капланишвили. Под этой фамилией я и числился, будучи в тайных агентах. Когда же я приехал в Россию учиться, мне стало ясно, что моя длинная и неудобопроизносимая фамилия здесь вовсе ни к чему. Тогда я стал именоваться Каплани и благополучно жил под этой фамилией, пока эта фанатичка не выстрелила из револьвера. С тех пор я – Роберт Павлович Хаплани, хотя и приходится все время объяснять, что я не итальянец и что между Хаплани и Каплани – существенная разница. Если вам здесь что-нибудь не ясно, пожалуйте – фотокопия моей родословной. Нужны подробности? Можно обратиться в управление геральдики и генеалогии в Лондоне – Бейсуотеррод, 9. Может быть, и отыщется у них что-нибудь новенькое. Что же касается моей жизни с момента поступления в Московский университет и по сей день – пожалуйста, вот здесь все описано подробнейшим образом. Берите, берите, у меня все размножено. Теперь – о жандармерии! Мой отец, Павел Капланянц, был портной. Он имел собственную – прошу обратить внимание – собственную мастерскую в Тифлисе, на Пушкинской улице, рядом с магазином Адельханова. Это было нечто подобное нынешнему ателье мод. У него работали самые лучшие мастера по европейскому и азиатскому платью и по военной одежде. Тифлисская элита и бомонд состояли в клиентах моего отца. Едва я окончил классическую гимназию, как подошел срок призыва на военную службу. Отец категорически не соглашался, чтобы его единственный сынок сложил голову на японской войне, и в один прекрасный день я узнал, что временно устроен в жандармерию. Служба и правда оказалась временной. Послужил и кончил.. И с тех пор я невоеннообязанный. Я – гельминтолог. В чем же стояла моя служба? В слежке. Старая это профессия, можно сказать – древняя. Вот мы и подобрались к Дате Туташхиа. Я свидетель и участник трех революций: пятого года, Февральской к Октябрьской. Я утверждаю, что революция возможна лишь тогда, когда все общество, мужчины и женщины, старики и дети, сторонники режима и его противники – все говорят о революции. Так было в канун этих трех революций и перед каждой из них в отдельности. У всех в голове звон стоял от этого слова – «революция». В этот-то период я и служил в жандармерии. Самое удивительное, что я сам был за революцию, и вот очутился в жандармерии. Такое уж было время, воля отца была превыше всех законов – перечь не перечь. Получил я задание и отправился в Самтредиа. Инструкция гласила, что из Самтредиа в Тифлис должен был ехать известный мне человек. Ни имени, ни фамилии его мне не сказали. Позже выяснилось, что это был Дата Туташхиа. Мне предстояло выяснить, с кем он будет встречаться на станции и в вагоне поезда, что ему скажут, что скажет он. В Тифлисе Туташхиа должен был встретить его брат, молодой человек, чуть младше меня возрастом. Если братья уйдут вместе, моя миссия могла считаться исчерпанной. Если же Дата Туташхиа уйдет со станции один, мне надлежало слежку продолжить. Одновременно я должен был спасти его от возможного ареста – для чего меня снабдили соответствующим документом. В Самтредиа у меня жил дядя. Я погостил денек у него и получил с собою кучу всяких гостинцев – целую корзину да в придачу еще на дорожку сумку с провизией. Корзинка и сумка были обязательными атрибутами операции – я должен был производить впечатление человека, только отгостившего у родственников. Начальству моему было известно, что у меня в Самтредии дядя и что меня в дорогу снарядят как надо. Все было предусмотрено, да и выбрали меня для этой операции, наверное, из-за этого. Я пришел на станцию и остановился в назначенном месте. Зрительная память у меня и теперь отменная, а в молодости была… и говорить нечего. Откуда бы ни возник Дата Туташхиа я бы узнал его тут же, так как мой начальник перед самым отъездом дом показал мне какого-то чина высшего ранга и сказал: «Запомни его, он как две капли воды похож на того, за кем тебе следить». Я узнал Туташхиа, едва он появился. Сразу узнал! К тому же в этот момент ко мне подошел тамошний агент, сказал пароль и показал – вон он, передаю его тебе. Туташхиа прошел мимо нас и проследовал в станционный ресторан. Стоял октябрь, но было тепло, как летом. Однако и по этой погоде Туташхиа одет был слишком легко: в суконных брюках и блузе, на голове – сванка, на ногах домотканые пачичи и мягкие чувяки. Под мышкой торчал сверток. Войдя в ресторан, он подозвал официанта, а я отправился к начальнику станции. Мне предстояло получить место в вагоне рядом с Туташхиа, разумеется, если такая возможность будет. В комнату начальника станции я влез вместе со своими корзинами, и вот вам пример того, насколько тогда революционный зуд владел всеми повсюду и гельминты завелись в самом прогнившем строе. Начальник станции восседал за письменным столом, обернулся на скрип двери и сказал кому-то в другую дверь, распахнутую за его спиной, даже не взглянув, кто к нему шел: – Слыхал, Бартломе, что эти сукины сыны опять выкинули? Втащили на Махатскую пушки, и кончайте, говорят, митинговать в этом вашем Тифлисе, а то передавим вас, как тараканов. – Видно, уж царю совсем невмоготу стало, – откликнулись из задней комнаты. – Ленин, видишь, говорит: самодержавие, царь и буржуазия по своей воле ничего не отдадут, силой брать надо, что нам положено. Вроде бы это и Маркс говорил. А не откажется, так мы еще увидим русского царя у стенки. Во Франции со своими что сделали?! – Так-то так, но ведь болтают о Государственной думе?.. – Государственная дума – химера! – влез я в разговор. – В государственную думу царь и его приспешники своих посадили… Говоря это, я вытащил удостоверение тайного агента и показал начальнику станции. Бедняга стал белее бумаги. – Я тебя не знаю, кто ты и откуда, – послышалось из задней комнаты, – но не так уж это плохо, Государственная дума… – Прав он, прав! – заторопился вступиться за меня начальник станции, но тут же сообразил, что очутился на позициях большевиков – это при жандарме-то! И опять у бедняги затрясся подбородок. Я махнул рукой: не трусь, друг, и шепотом объяснил ему, что мне требуется. Он выскочил из-за стола и отправился за мной, и, пока мы шли до входной двери, из задней комнаты сыпались соображения и аргументы, за которые в ту пору отправиться на Енисей или Лену было бы великой удачей. С билетами дело было улажено легко. Я взял семнадцатое в третьем классе. Девятнадцатое было отложено в сторонку, и начальник станции оставил его в кассе дожидаться Даты Туташхиа. Когда Дата Туташхиа попросил билет до Тифлиса девятнадцатое место ему и дали. Я отправил телеграмму, что еду таким-то вагоном, и стал продолжать слежку. Дата Туташхиа устроился в зале ожидания в полном одиночестве, но не прошло и пяти минут, как к нему уже кто-то подсел. Еще десять – пятнадцать минут, и вокруг шумела уже небольшая кучка пассажиров, и опять, разумеется, бесконечные толки о революции. Говорили довольно громко, но я расположился далековато, до меня не все доходило, и, подобрав свои корзинки, я пересел поближе. – Ну, и что этот самый Санеблидзе или как его там еще. Он что, не говорил у вас по деревням, что заводы – рабочим, а земля – крестьянам? – Как же? О чем еще сейчас говорить? – Ясное дело, говорил. Ступайте, говорит, и забирайте себе имения князей и дворян!.. А у Кайхосро Цулукидзе в Намашеви земли-то сколько! И какова земелька! Хо-хо-хо! – Идите и забирайте, чего ждать! – Верно, верно! Надо идти и забирать! – Пускай сначала рабочие свое делают, а мы уже после. – Это почему же сперва рабочие? – А потому, что ничегошеньки у них нет и терять им нечего. Ладно, я заберу землю Цулукидзе, а ну, если завтра опять его возьмет? У меня под кукурузой шесть десятин – он их и приберет. – Поглядим, что в России мужики станут делать, а тогда уж и мы возьмемся. – Говорят же, выигрывает тот, кто терпит. – То-то, браток, ты всю жизнь терпишь-терпишь, а выигрыш твой где, не видать что-то? – Да у них в Намашеви что получается? Землю они прибрать к рукам не прочь! Еще бы не прибрать! Только поднес бы им кто ее, да кусочек получше… Ловки, я вам скажу… – Да где вам, мужичью, революцию делать! Дождешься у вас, держи карман… Дата Туташхиа вслушивался в этот разговор, но сам ни слова. Только раз улыбнулся, когда кто-то сказал: – Пусть бы нам сказали, сколько нарежут земли в Намашеви, а я б уж тогда прикинул, стоит жечь княжьи хоромы или обождать. Нарежут от души – я сам пойду и подпалю князя Кайхосро Цулукидзе. Мне, мужику, сегодняшнее яйцо дороже завтрашней клуши! – Вот оттого ты революции и ни к чему, что у тебя свое яйцо есть, – вмешался я. Дважды ударил станционный колокол, – значит, поезд вышел с соседней станции. Народ заторопился и повалил на платформу. Спустя еще полчаса Дата Туташхиа и я сидели друг против друга. Только и было в вагоне, что разговоров о революции, кто, где, против кого выступил – кто в Тифлисе, кто в Москве, кто еще по каким-то городам. Плели всякое, кто во что горазд, быль и небылицу… – Ну, а о свободе слова что говорят? – громко спросили во втором или третьем от нас купе. И тут все загалдели. – А тебе что, есть что сказать? А коли есть, чего молчишь, дорогой? – Что значит – есть или нет? Не понравилось тебе что-нибудь – говори прямо, и пускай власть слушает. Мнения правят миром, мнения! – Это где же ты видал такую власть, чтоб ты сказал, а она, пожалуйте, слушать будет?! – А-ууу! Ты погляди, куда его занесло! К французам, в их революцию, буржуазную, между прочим. Мнения правят миром – ты только послушай, что ему понравилось. – А чего тут такого? Раз будет свобода, в правительство выберем тех, кто нас послушает и о нас позаботится. – Держи карман! Ты его выберешь, а он себе устроится в твоей Государственной думе и думать о тебе забудет. Свободу слова он получит, не спорю, только он за свой карман вступаться будет да за шкуру свою, а на твою беду ему наплевать с высокой колокольни. – Как же! Как же! Учредят Государственную думу, нам свободу дадут! Как же еще может быть, не пойму я, право… – Жди, сейчас на подносе тебе принесут твою свободу – вон бегут-торопятся. – Свободу добывают в борьбе! – крикнул я. – Пусть никто не рассчитывает, что ему свободу даром дадут. – Я поглядел на Дату: – Вы не согласны? – Свободу, браток, каждый сам себе должен добыть, – сказал он. – Это как же так? – ввязался наш сосед. – Не задевай других, пусть от тебя вреда никто не видит, живи себе, как душа твоя просит, – ответил Дата Туташхиа. – Кабы все так делали!.. Только где бы это народу столько ума набраться?! – сказал другой сосед. – Было б такое правительство, чтоб само этого хотело и людей к тому толкало. Тогда б и у людей умишка нашлось, – отозвались откуда-то с боковых полок. – Социальная среда должна быть другой, – сказал я Туташхиа. – Это верно, другая должна быть, – согласился он, и секунды не колеблясь. – В правительстве засели помещики и капиталисты. Им до бедняка дела нет, – послышалось из-за перегородки. – Кого же, интересно, ты бы хотел в правительство? – с кахетинским акцентом спросили с верхней полки, прямо над головой Даты Туташхиа. – Правительство должно быть рабоче-крестьянское, из бедняков! – Станет твой бедняк о других бедняках думать, жди… – Станет, а то как же? – Ты на богатого погляди, у него все через край, мог бы вроде б и о тебе подумать, а ведь не видно, чтобы торопился. А у бедняка у самого нет ничего, только ему и заботы, что о тебе. Твой беднячок, что в правительство попадет, схватит, что поближе да повыгодней, и домой поволокет. К себе домой, не к тебе! Ты и глазом не моргнул, а он уже в чинах да при деньгах. И наложит он на тебя – сам знаешь, чего… – Кахетинец повернулся спиной, и больше его не слышали. – Товарищи! Лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Долой самодержавие! – Так-то оно так, да вот… – Правильно он говорит, правильно! – Падет царизм, падет, как ему не пасть! – А ну вас к монахам! Ждите, падет. Сам по своей воле… Сегодня вечерком ляжет спать, а завтра и не проснется! Разговор постепенно разбился на маленькие ручейки и иссох. Вагон успокоился. Я достал сумку с припасами, которыми снабдили меня в дорогу самтредские родственники, и пригласил Дату Туташхиа к своей трапезе. К нам присоединились еще двое, и до самого Зестафони мы пили за революцию. Впрочем, тосты поднимали трое – эти два наших попутчика и я, а Дата Туташхиа больше помалкивал. Слабая улыбка или едва заметный жест – вот и все его отношение к нашим тостам, да и это отношение можно было толковать и так, и эдак. Соглашается он или нет – понять было нельзя. Он сказал, что его зовут Прокопием Чантуриа, и за все время он лишь раз вторгся в нашу беседу. Это было, когда с другого конца вагона до нас донеслось: – Народы жаждут свободы! Российская империя – тюрьма народов! Тюрьма должна быть взорвана изнутри! – Погляди-ка на него! – кивнул Дата. Я глянул. Тут же, в проходе, огромной обрюзгшей тушей громоздился толстяк. Его тело выпирало из платья, которое, казалось, уже не в силах было сдержать напор жира. Штаны едва доходили до щиколоток, рукава – до запястий. Шов на одном бедре разошелся и был наспех и небрежно схвачен, видно, первой попавшейся ниткой. – Вот что с крестьянством делается, брат Роберт, – заговорил Дата. – Потребности крестьянства выросли, аппетит у него дай боже, а хлеба и добра на всех сколько было, столько и осталось, и прав по-прежнему – никаких. Когда крестьянину говорят о свободе, он под свободой подразумевает землю. Революция, переворот, потрясение основ – для него все это хлеб и щи, ни о чем другом он и не помыслит. Теперь, представь себе, сошьют этому раздобревшему мужику новое платье, добротное и по мерке, он что, как человек и гражданин, от этого лучше станет? Вся соль в этом. Я бы сам поджег этого Кайхосро Цулукидзе, если б знал, что от этого хоть кто-нибудь станет лучше. Мы проехали Зестафони часа в три ночи, никто из нас и не проснулся. Чача была неплоха, и набрались мы так, что перед прибытием в Тифлис едва успели умыться, хотя поезд сильно запаздывал. Поезд въехал в плотное кольцо солдат. Полиция, в обычной форме и переодетая, сновала по перрону, проверяла у всех документы. Всех, кто был взят на подозрение, отводили в сторонку, там быстро образовалась довольно большая группа. Дату Туташхиа встретил его младший брат. Меня – мой сменный агент. Мы с ним быстро разобрались, что к чему. Если б Туташхиа не отправился вслед за братом, а свернул в другую сторону, я должен был увязаться за ним на правах дорожного знакомого. Если б он от меня оторвался, слежку должен был бы продолжить третий агент. Он вертелся здесь же, в толпе. Но все обернулось так, что ни одному из участников этой операции не пришлось выбирать. Я выскочил из вагона вместе с Датой Туташхиа. Сменный агент уже ждал меня на перроне, обнял, будто родственник, и принял у меня корзинку и сумку. Едва я познакомил Дату Туташхиа с агентом, назвав его своим дядей, как возник брат Туташхиа. Это был обычный гимназист, наверное не старше седьмого класса. Туташхиа познакомил нас с братом. Пора уже было двигаться в направлении выхода, но Туташхиа был неподвижен, внимательно разглядывал все, что творилось вокруг. – Что тут происходит? – спросил он. – Собаки гуляют, – сказал мой «дядя». – Это сейчас по всему городу, везде волнения, – подтвердил слова «дяди» младший брат Туташхиа. – Давай я понесу, – сказал он и протянул руку к пакету, торчавшему у Даты Туташхиа под мышкой. – Да он мне не мешает, – сказал Дата и с большим любопытством поглядел на трех полицейских, приближавшихся к нам в эту минуту. – Следуйте за нами! – приказал один из них в полной уверенности, что ему беспрекословно подчинятся, и повернулся к нам спиной. «Дядя» затараторил было, что это ни к чему, что вины за нами никакой, но полицейские стояли на своем и, схватив «дядю» под локти, потащили было его силой. Брат Туташхиа бросился между ними, попытавшись загородить собой «дядю». На шум прибежали солдаты. Я тронул Туташхиа за локоть и показал глазами, что недурно было бы смыться. Он не прекословил, мы направились в противоположную сторону. Состав по-прежнему был оцеплен, и думать было нечего выскочить из оцепления. Не долго думая, я шмыгнул в пустой вагон, Дата Туташхиа – за мной. Ситуация создалась прелюбопытнейшая. Мы с «дядей» действовали строго по инструкции, и все наши действия были оправданны. Младший брат Туташхиа, действуя по первому побуждению, невольно вмешался в дело. Туташхиа, конечно, предпочел бы скрыться, но когда младший брат вступается за старшего, то и старшему положено вступиться за младшего, тем более что на глазах Даты младшего брата, скрутив ему руки, поволокли солдаты. Вот это и возбудило во мне сомнение. Если у Даты Туташхиа отношения с полицией вполне нормальные, зачем было бы устанавливать за ним слежку? И в таком случае чего удивляться, что он хочет ускользнуть понезаметнее… – Что же теперь с ними делать будут? – Дату, конечно, беспокоила судьба брата. – Кого-то они ищут, возможно, что и не одного. Всех подозрительных и сопротивлявшихся отведут в полицию. В городе объявлено осадное положение. Кое-кого, возможно, будут и судить. – Твоему дяде и моему брату они ничего сделать не смогут, – сказал Дата. – Я в этом и так уверен, но ладно, поглядим. Прижавшись к стене, мы осторожно выглянули в окно, и тут по телу моему пробежал озноб. Мою тайну могли вот-вот вытащить на свет божий. Так оно и случилось. Из группы задержанных, тесно оцепленных солдатами, выводили по двое, по трое, каждого тщательно обыскивали и проверяли документы. Отпускали почти всех, задержанных же, отведя в сторонку, усаживали прямо на землю. Поблизости вертелся наш третий агент. Он искал нас, ибо в суматохе нас потерял и не заметил, как мы нырнули в пустой вагон. Беспокоиться ему было совершенно нечего, так как вместе с объектом слежки, то есть с Датой Туташхиа, исчез и агент, то есть я. Все-таки наша участь его волновала, и он поминутно озирался по сторонам. Была у него, правда, и другая забота: моего «дядю» и брата Даты Туташхиа зацапали полицейские, и надо было их освободить. Первое звено своей роли он осуществил правильно: стоял и ждал, что предпримут полицейские. Могли же и отпустить обоих?.. Тогда ни к чему было идти к офицеру, командовавшему операцией, открываться ему и, таким образом, нарушать правила конспирации. По правде говоря, он правильно провел и второе звено, ему же в голову не могло прийти, что Дата Туташхиа будет все это наблюдать как на ладони. Вывели вместе «дядю» и брата Туташхиа, которых солдаты тут же узнали, – это те самые, что сопротивлялись. Солдаты быстро обоих ощупали – оружия не оказалось, и все же их отогнали к малочисленной группе самых подозрительных. Третий агент повертелся еще немного и, подойдя к офицеру, командовавшему операцией, развернул перед ним свой документ. Офицер сам вывел моего «дядю» и проверил его документы. Они потолковали минуту и подозвали брата Даты Туташхиа. О чем-то его спросили, что-то он ответил, и все трое двинулись к выходу. Дата Туташхиа пристально и весело взглянул на меня. Я и бровью не повел. – Субъект этот, видно, знает моего дядю. – Видно, знает, – согласился Дата Туташхиа. Нам оставалось ждать конца всей этой кутерьмы. Каждый думал о своем, но оба, наверное, об одном и том же. Я был разоблачен, но решил никоим образом не подтверждать догадку Туташхиа, даже если б он попытался это сделать. Полиция уже закруглила свои дела, а что мне было теперь делать? Отвязаться от него? Я не имел права. Признаться ему во всем и следовать за ним, пока сам он пожелает со мной распрощаться? Но признаваться я тоже не имел права. Ох и досталось же тогда моему отцу! Хорошенькими словами я поминал его в эти минуты! Мне, разоблаченному агенту жандармерии, положено было сейчас трястись от страха перед Датой Туташхиа. Но – удивительно – ничего подобного я не испытывал. Что-то мне подсказывало: не будет мне зла от этого человека. А вот что думает Дата Туташхиа, что он делать собирается? – этот вопрос меня прямо-таки донимал сейчас. И вдруг состав дрогнул и потащил нас в сторону Молоканского рынка. Оцепление уже снимали, но все равно было приятно, что нас увозят от солдат. Когда наш вагон поравнялся с Мазутным переулком, состав встал. Мы осмотрели обе стороны пути и, не заметив ничего подозрительного, выскочили из вагона. – Что делать будем, дядя Прокопий? – спросил я. – Свой адрес сами найдете или вас проводить? – отважился я добавить, когда мой вагонный попутчик внимательно смерил меня с головы до ног. Дата Туташхиа вынул часы, долго рассматривал циферблат и, еще раз взглянув на меня, сказал: – Хочу пройтись по городу, поглядеть, что делается, вообще что тут и как. Если спешишь, браток, ступай один. Дорогу я найду. – Да нет, спешить мне некуда. – Ну, а раз некуда, пройдемся вместе. Видишь, как получается: нам друг в дружке надобность есть. Не находишь? – он улыбнулся лукаво, и стало мне ясно, что вся моя конспирация полностью и безнадежно провалена. – Если перелезть через эту стену, выйдем в город на Черкезовскую, – сказал я.

The script ran 0.028 seconds.