Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Герман - Дорогой мой человек [1958]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман

Аннотация. Романа известного советского писателя Ю. П. Германа (1910 — 1967) о работе врача-хирурга Владимира Устименко в партизанском отряде, а затем во фронтовом госпитале в годы Великой Отечественной войны.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Только сейчас он вспомнил, что обещал встретить флагманского хирурга и Левина. Конечно, их приезд был ни к чему теперь, но предотвратить его Володя уже не мог. Когда Володя вошел к Невиллу, тот слушал радио, включенное в коридоре. – Шостакович! – воскликнул он, жадно и счастливо вслушиваясь в музыку. – Вы понимаете, док? И, перебирая на одеяле пальцами, он плотно закрыл глаза, лицо его дрожало от восторга. А дослушав симфонию до конца и помолчав немного, он спросил голосом победителя: – А? И это взял и написал человек в очках, в таких очках, как у нашего Уорда. Как вам это нравится, док? И он там, в Ленинграде, заливает пожары – этот Шостакович, – я видел картинку. Нет, но этот кусок – это боши, это все – и Дюнкерк, и битва над Лондоном, и даже раньше – Мюнхен с их пивными кружками! И, то едва слышно подсвистывая, то подпевая, то барабаня пальцами по стенке фанерной тумбы, он повторил то, что ему так нравилось в начале симфонии. Генерал-майор медицинской службы Харламов и Александр Маркович Левин вошли в палату, когда сэр Лайонел рассказывал Володе про то, как он сам «немножко» сочиняет музыку и какие «опусы» у него сочинены. А Устименко, помимо своей воли, любовался этим мальчиком с отросшими на лбу и на висках светлыми кудряшками и не заметил, как своей характерной походкой, немножко боком, «не по-профессорски» – так говорили про него завистники, – чуть стесняясь своего генеральского положения, вошел Алексей Александрович, а за ним в развевающемся халате желтый носатый каркающий Левин. По лицам всех троих (между Левиным и Харламовым все втирался Уорд) Володя внезапно догадался, что разговор об обмене депешами уже состоялся и Харламов находился сейчас в состоянии того сдерживаемого, даже кроткого бешенства, которого так боялись его подчиненные. Осмотр продолжался минут десять – не больше. Худое, курносое, в мелких морщинах лицо «неинтеллигентного профессора», как злословили про него, ничего не выражало, кроме разве что спокойного удовлетворения, когда в уме его уже созрела формулировка окончательного и кассации не подлежащего приговора. В легком тоне он перебросился несколькими весьма даже оптимистическими замечаниями со старым и мудрым Левиным. И тревожное выражение в глазах Лайонела сменилось выражением веселого лукавства, а Володя подумал, что нет в мире актеров прекраснее, чем такие доктора, как Харламов и Левин, когда разыгрывают они свои ни с чем не сравнимые представления только для того, чтобы помочь человеческому духу побороть боязнь надвигающегося тлена. – Итак, – на хорошем и даже бойком французском языке, но немножко при этом окая (Харламов был волжанином), – итак, дорогой друг, поправляйтесь, – сказал он летчику. – Все идет своим чередом. Спокойствие, терпение, чувство юмора – кажется, оно свойственно англичанам в высшей степени, хороший аппетит… – А немного виски? – спросил пятый граф Невилл. – Отчего же? Можно и виски… – Вы слышите, док? – сияя, но сдержанно сказал Лайонел Устименке. – Вы слышите? Сам профессор… В кабинетике Уорда они едва разместились вчетвером. – В сущности, мы приезжали без всякого реального смысла, – немного дребезжащим голосом произнес Харламов. – Господин Уорд обеспечил себя, а исходя из этого и нас, запрещением действовать… Уорд слегка развел руками, давая понять, что хотел бы слышать английскую речь. А Харламов вдруг взбесился. С ним это случалось, хотя бывали и месяцы, когда он вел себя абсолютно кротко. Сегодня случился именно такой «веснушчатый» день, как сознался он впоследствии Володе. – Господин Уорд и его шефы там, – он сильно и выразительно махнул рукой в ту сторону, где, по его предположениям, должна была быть Англия, надеются на то, что пуля инкапсулируется на долгие годы. Они не желают понять, что цель операции не столько удаление инородного тела, сколько прочная остановка кровотечения из раненого легкого, потому что при обильном вторичном кровотечении шансы на благополучный исход операции практически отсутствуют. Переведите ему, майор! Володя перевел через пень-колоду. Но зачем? Чему это все могло помочь? Уорд, слушая, только ежился и пожимал плечами. – Предупреждаю, – срываясь на фальцет, сказал Харламов, – предупреждаю, больной сейчас в хорошем состоянии, и его нынче же можно и должно оперировать. Повторное кровотечение исключит операцию. Уорд выслушал перевод и еще раз вздохнул. Проводив Харламова и Левина, Володя немного постоял в коридоре, стараясь собраться с мыслями, потом вернулся к Невиллу. – Он молодец, ваш профессор, – сказал Лайонел. – Наверное, здорово знает ваше ремесло? Откуда он? – Откуда? Пожалуй, это стоит рассказать. И, стараясь ни о чем не думать, Володя рассказал Лайонелу о профессоре Харламове. Пожевывая чуингам и посасывая сигареты, вокруг стояли и сидели американские и английские матросы во главе с вечно пьяным боцманом с «Сант-Микаэла». И они слушали тоже. Этот мальчишка – до Великой Октябрьской революции бездомный сирота, нищий человек, разносил булки по Москве в корзине, вот так – на голове. А потом он воевал в гражданскую войну. Между прочим, на Севере, здесь, где высадились англичане, – вот как иногда складываются судьбы. И лечил своих раненых, лечил, как умел и чем умел… – Булками! – скверно сострил пьяненький боцман. – Булок у нас не было. Булки были у вас, – серьезно и строго сказал Володя. – А потом Харламов пошел учиться. – Кто ему давал деньги? – спросил маленький, тощенький матрос. – Государство рабочих и крестьян. Невилл смотрел на Володю внимательно и немного насмешливо. – Вы, оказывается, еще и комиссар к тому же, – сказал он на прощание. – Непременно! – улыбаясь, ответил Устименко. – Ни черта не стоит тот врач, который не умеет быть комиссаром, когда это от него требуется. Ведите себя хорошо, сэр Лайонел, я буду вас навещать. И он ушел, даже не заглянув в кабинетик Уорда. Слишком уж у него было противно на душе, и слишком хорошо он знал, чем все это кончится. Для этого-то он был достаточно толковым врачом. Впрочем, он предугадывал, но далеко не все. Разве можно было сейчас предположить в подробностях ход событий? Разумеется, нет! – Я могу ехать? – спросил Володя, сильно дуя в телефонную трубку. – Полагаю, что да! – сказал Харламов. – Как вам понравился этот фрукт? Устименко промолчал. Ему хотелось спать. – Если будет время, проведайте своего летчика! – посоветовал Харламов. – В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор? – Слышу. – Ну так поезжайте! Вы – рейсовым катером? – До главной базы – да, а там попутным! – Добро! Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось – не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, – как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны – надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь – понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание… – Беспорядок! – сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. – Беспорядок! Как будто бы в слове «война» может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок. Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул. Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, – никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий «аррадо», – что ему тут было нужно? – Опять вроде войнишка? – пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. – Как считаете, товарищ майор? Володя не ответил. На въезде во тьме постукивал мотор полуторки. – Откуда? – спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова. – Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить. В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. «Когда это он успевает? – уважительно подумал Володя о Митяшине. – Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!» Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина: – Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете? «И тут поспевает!» – опять удивился Володя. Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился. – Девушку привезли, кра-асивенькую! – сказала Нора. – Раствор! – строго приказал Устименко. Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке… Вера Николаевна предостерегающе произнесла: – Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич! Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом. У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение, ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно исчезают и остается лишь одно – поединок знания и одаренности с тупым идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти. Наука не любит слова «вдохновенье», как, впрочем, не любит его и истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в минуты, когда он вершит дело своей жизни… Она стояла тут, рядом, – та, которую изображают с косою в руках, слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора; это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо, это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к катастрофе. Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы, знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, – с ним нынче были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и Джанелидзе, и Вишневский… Они были здесь все вместе – живые и ушедшие, это был военный совет при нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего военного совета предвидел – и вот наконец наступило то мгновение, когда он больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника. Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание – спокойным и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась. Сестра Кондошина сказала измученным голосом: – Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе… – Он мне, между прочим, здорово помог сегодня – ваш Джанелидзе, – тихо прервал Кондошину Устименко. Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все дрожало от страшной усталости. Вот в это мгновение он и узнал Варю. Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся, искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение. – Боже мой! – едва слышно произнес Володя. – Боже мой! Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело раненного «бойца», собственно для Вари не осталось ничего… – Это ваша… знакомая? – спросила Вересова. – Да, – неохотно ответил он. – Она была тут в марте, – неприязненно сказала Вера Николаевна. – Я, кажется, забыла вам передать. – В марте? – спросил Володя. – Еще в марте? – Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают… Может же случиться… Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту. Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под косынки. Володя отвернулся. «Еще в марте, – сказал он сам себе. – Значит, до того, как я был на „Светлом“ у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла…» Шапиро работал на левом столе, Вера – на правом. Володя думал, сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у них было общее. Самоуверенность? – удивился своей догадке Устименко. – Шить! – приказала она. – Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! – посоветовал Шапиро. – На вас лица нет… Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у него было правило – даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией. Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется, вытащил. Ее – Варю! Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями грудью – наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным, специальным стилем. – Ты Устименко? – небрежно, но и ласково спросил подполковник. – Я, – чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. – Я Устименко. – Козырев, Кирилл Аркадьевич, – сказал подполковник и протянул сухую, очень сильную руку. – Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню, потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что – вроде Куприянов или Ахутин? Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич, когда помянул он там, в кают-компании «Светлого», Варю, вспомнилось, как словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев? – Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не искушать, такое подберем определение, – продолжал подполковник, наливая в кружку, наверное для Володи, ром. – Мне моя разведка донесла, я тебе, друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе все согласно кондиции, а дальше как? – Что – как? – с трудом выдавил из себя Устименко. – Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы, согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне, эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же касается до неувязок, то кто судьи? Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые показались ему самыми удачными: – Жар-птица она мне. Ясно? А неясно – выпей ром: паршивый, да ведь ты ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со своей выпивкой и закуской по добрым людям… Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес: – Прости! Что называется – скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни. Я – сапер, ошибся, судите… – Зря с таким шумом дорогу пробиваете! – негромко и враждебно сказал Володя. – Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам безнаказанно сходит… Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в операционной от раненых, но подполковник с его картинной «скупой, мужской» слезой и «жар-птицей» вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти, что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова как дружескую укоризну и согласился: – Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко. Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах… Особым образом Козырев шевельнулся – так что ордена и медали его одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи. – Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь, когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны. Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь – и сразу найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют. Еще хлебнув, он вдруг осведомился: – Итак, будет она жить? – Не знаю! – угрюмо ответил Володя. – Может, кого потолковее сюда доставить? – кривя лицо, обидно спросил Козырев. – Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в медицинском мире… Я к Харламову ее доставить в состоянии… – Ну, валяйте, везите, – поднимаясь, сказал Устименко. – Только немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо… Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что… Бесконечно долго собирался Козырев – казалось, он никогда не уйдет. А в дверях велел строго и пьяновато: – Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие. – У нас для всех раненых условия одинаковые! – глухо ответил Володя. И лег. Но сил не оставалось даже на то, чтобы заснуть. Чиркнув спичкой, он зажег свечу, вылил в кружку остатки рома и, обжигаясь, выпил все до дна. Потом с удивлением почувствовал, что плачет… По ногам тянуло холодом, да и вообще было холодно – печурка давно простыла, но Устименко ничего не замечал. Рот его кривился, плача он кусал губы и бормотал, задыхаясь: – Боже мой, боже мой! Жар-птица! Что же ты, Варюха, с ума сошла, что ли? Потом он все-таки заснул, но спал недолго, часа два. А проснувшись, с омерзением взглянул на немецкую бутылку, на кружку, из которой пил ром, побрился, обтерся снегом, пришил чистый подворотничок и, вызвав Шапиро и Вересову, пошел с обходом к своим раненым. Странным взглядом – долгим, пристальным и неспокойным, словно бы проверяющим – посмотрела на него Варвара, когда увиделись они в это утро. Нора полою халата вытерла Володе чистую табуретку. Вера Николаевна, зевнув у низкого входа, сказала, что уйдет – «совершенно нынче не спала». Голос у нее был злой, даже срывался. Дальше – за самодельной занавеской – раненые играли в шахматы, кто-то чувствительным голосом пел «Синий платочек». Еще глубже – в самом конце подземной хирургии – на одной ноте ругался замученный страданиями матрос Голубенков, и было слышно, как Шапиро его ласково утешает. Устименко сел. Варвара все смотрела на него, не отрываясь. Потом в глазах ее словно вскипели крупные слезы, и тихим голосом она сказала какое-то слово, которое Володя не расслышал. – Что? – спросил он, наклонившись к ней. – Нашла, – быстро повторила она, – нашла! Не понимаешь? Тебя нашла. «Нет, врет подполковник! – со страстным желанием, чтобы это было именно так, подумал Володя. – Врет! Все врет, опереточный красавец, жар-птица, пошляк!» Он взял ее запястье в свою большую прохладную руку. И, считая пульс, едва удержался от того, чтобы не прижать к своим губам ее милую широкую ладошку. Он считал пульс и не был врачом в эти минуты. Он даже плохо соображал. И начальством он не был и хирургом, с ним сейчас происходило то, что давным-давно испытывал он на пароходе «Унчанский герой», когда ехал на практику к Богословскому, бормоча ночью на палубе: «Рыжая, я же тебя люблю, люблю, люблю!» И, как тогда, в то уже неповторимое, далекое время, он корил себя, и клялся, что в последний раз все так глупо случилось, и никак не мог наглядеться в ее распахнутые навстречу его взгляду глаза. – Ну? – как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. – Какой же у меня пульс, Володечка? Володя не знал. И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась… Потом поднялся и, буркнув: «Я сейчас», выскочил из подземной хирургии на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным доктором, хирургом, начальником – обремененным важными и неотложными делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить впечатление такими штуками… Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем нормальный. – Может быть, со мной ничего и не было? – заговорщицким шепотом спросила Варвара. – Может быть, вы все нарочно меня забинтовали? Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: «Вы все»? Она еще улыбалась, он – нет. – Володя! – тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата. – Володечка, что ты? – Я – ничего, нормально! – произнес он не торопясь. И Варя поняла – это больше не игра. Это больше не тот Володя, который только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий, не понимающий… Но и такого она не могла его отпустить. И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей нельзя болтать и что ей надлежит – так и сказал: надлежит – соблюдать полный покой. Теперь он не притворялся – она понимала это: он отрубил, как тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись. – Во второй раз, – шепотом произнесла Варя. – Во второй! Но будет еще третий, Володечка, – плача и не утирая слез, прошептала она. – Будет еще в нашей жизни третий, будет – я знаю это! Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных кошках, ни о каких приметах – дурных или хороших, ни о каких третьих разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана, и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую, почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал подполковник – строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез «своей», как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить. Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил. На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен. – Может быть, мне на вас пожаловаться? – осведомился Козырев. Мордвинову, например? – Жалуйтесь, – разрешил Устименко. – Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, – завелся опять подполковник, она же мне человек не чужой… – Это ваше дело. – А если я и без твоего разрешения залезу? Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что «этот нахальный подполковник» подослал старшину, который «парень здорово разворотливый» и подготавливает «проникновение» подполковника к технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился. – Ладно, убирайтесь отсюда! – велел Устименко. – А может, она и неживая уже? – испуганно тараща глаза, осведомился старшина. – Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь: какие ихние дела с подполковником – нам некасаемо. А в части ее народишко уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек? Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой человек Варвара. И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой, но не более чем на пять минут. Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в подземную хирургию. А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь, вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе начальник санитарного управления флота. – Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, – растягивая "а" по своей манере, сказала Вера Николаевна. – Все мы живем, хлеб жуем, а вы нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников, то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю! – Это – как? – не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек. – Вы – та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и на бегах никогда не бывали? – Не случалось! – стариковским голосом произнес он. – Не случалось мне бывать ни на скачках, ни на бегах… Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые губы, словно ожидая. – Поедете? – Так ведь приказ – не приглашение. – А то бы, если бы приглашение, – не поехали бы? – По всей вероятности, нет! Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что она прибрала в его землянке – так, немножко, но все-таки «женская рука» это было ее любимое выражение, – Вересова спросила официально: – А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой? – Никаких! – почти спокойно ответил он. – Я переговорю с доктором Шапиро. Глава десятая ЭЙ, НА ПАРОХОДЕ! Воздух был прозрачный, прохладный, солоноватый, облака над почерневшим от давних пожарищ городом плыли прозрачно-розовые, и, как всегда в здешних широтах в эту пору белых ночей, Устименко путался – утро сейчас или вечер. Возле разбомбленной гостиницы «Заполярье» на гранитных ступеньках и между колонн сонно курили американские матросы – все здоровенные, розовощекие, с повязанными на крепких шеях дамскими чулками, – пытались торговать. Возле одного – очень длинного, совсем белобрысого – пирамидкой стояли консервы: колбаса, тушенка; другой – смуглый, в оспинках деревянно постукивал огромными плитками шоколада. Несколько поодаль пьяно плакал и грозил кулаками французский матрос из Сопротивления – в берете с красным помпоном, горбоносый, растерзанный. Устименко прошел боком, сутулясь, стесняясь блоков сигарет, чулок, чуингама, аппетитных бутербродов с ветчиной, которыми матросы тоже торговали за бешеные деньги, купив их в ресторане «Интурист» по шестьдесят копеек за штуку. И уже из дверей гостиницы Володя увидел, как рослая и худая баба-грузчица, вынув две красненькие тридцатки, протянула их за бутерброды с ветчиной и как матрос-американец ловко завернул в приготовленную бумажку свой товар. А конопатый все отбивал плитками шоколада чечетку. «Как во сне!» – подумал Володя, поднимаясь по лестнице. Но уличная торговля оказалась сущими пустяками по сравнению с тем, что делалось на втором этаже в двадцать девятом номере: тут просто открылся магазин, настоящий универмаг, в котором бойко и весело торговали американские матросы с транспорта «Паола». Одного из них Володя знал, он был немножко обожжен – этот рыжий детина, – и Устименко смотрел его в госпитале Уорда. И рыжий узнал своего доктора. – Хэлло, док! – крикнул он, сверкая белыми зубами. – Мы будем делать вам, если хотите, скидку. Мы имеем все: бекон, шоколад, сигареты, сульфидин, различную муку, рис, масло, пожалуйста! И покупателей было здесь порядочно – Устименко узнал артистов оперетты, недавно приехавших на флот. Они стояли в очереди – тихие, покорные, стыдясь проходящих по коридору офицеров. А короткорукий толстячок, стюард с «Паолы», между тем отмеривал стаканом пшеничную муку, сахар, кофе, манную крупу. Письменный стол, покрытый простыней, перегораживал дверь в номер и заменял прилавок, дальше, в глубине комнаты, виднелись еще какие-то люди – они ворочали там ящики и тюки. – Ну, док! – ободряюще крикнул рыжий. – Мы будем давать вам без очереди. Недорого. Ошень хороши продукт! Он уже недурно болтал по-русски – этот рыжий бизнесмен – и даже крикнул ему вслед: – Хэлло, док! Мы имеем прекрасны сульфидин! Начсанупр Мордвинов, покрывшись с головой шинелью, опал на продавленном диване и долго не мог понять, зачем пришел майор Устименко. Потом выпил желтой, стоялой воды из графина, свернул махорочную самокрутку, прокашлялся и сказал: – Думали мы, думали, Афанасий Владимирович… – Владимир Афанасьевич, – грубовато поправил начальство Володя. – Простите, майор. Так вот, думали мы, думали и, посоветовавшись, пришли к заключению, что вам придется пойти с караваном. Красивое лицо начсанупра пожелтело, под черными выразительными глазами набрякли стариковские мешочки. И откашляться до конца он никак не мог. – А что я там буду делать, в этом караване? – спросил Володя. – Разумеется, вы не будете командовать кораблем, это я вам гарантирую. Но некоторую специфическую и точную информацию о медицинской службе и медицинском обеспечении в караванах нам иметь необходимо. Их корабельные врачи кое-что сильно преувеличивают. Затем у них бывают случаи, когда функции корабельного врача совмещаются с функциями священника, – здесь объективной информации, разумеется, не дождешься. Есть и еще одна странность, в возникновении которой хотелось бы спокойно и толково разобраться: нелепо, странно большое количество обморожений среди их моряков, в то время как среди плавсостава наших судов совершенно иные цифры. Раздавив самокрутку в пепельнице, Мордвинов замолчал. – Это все? – спросил Володя. – Нет, не все… За приоткрытыми оконными рамами, зашитыми фанерой, завыли сирены воздушной тревоги. – Вместе с вами отправится ваш пациент – этот английский лейтенант. Наше командование получило устную просьбу мамаши вашего летчика, чтобы его доставили непременно на русском пароходе, на советском. Ситуация, так сказать, с нюансами, во избежание чего-либо – устная просьба. Но, если вдуматься, очень все просто: мы – варвары, и большевики, и вандалы, и безбожники, и еще черт знает что, но мы – эта самая леди это знает, – мы не бросим ее мальчика на тонущем транспорте. Или мы сами не придем, или ее мальчик будет с ней. – С мальчиком дела плохи! – угрюмо произнес Володя. – Вы же, наверное, все слышали, вам Харламов рассказывал… – Рассказывал, но я не понимаю, почему уж так плохи дела, вторичное кровотечение наступит не обязательно… – Вот на это английские врачи и рассчитывают. А Харламов и Левин уверены, что вторичное кровотечение произойдет непременно, вопрос только в том – когда. Понимаете? Удивительно, как Устименко не умел разговаривать с начальством. – Хорошо, – раздражаясь, сказал Мордвинов, – но я тут, в общем, совершенно ни при чем. Речь идет о выполнении просьбы союзного командования. Мы эту просьбу считаем нужным выполнить. И, поднявшись, он добавил, что капитан Амираджиби – командир парохода «Александр Пушкин» – в курсе дела и согласен предоставить раненому все возможные удобства. В коридоре, возле того номера, который Володя мысленно окрестил «американским универмагом», теперь кипело сражение. Английские военные матросы обиделись на эту торговлю, разодрали мешок с мукой, ударили ящиком главу процветающей фирмы, и теперь из номера, в котором уже успели разбить электрические лампы, доносилось только истовое кряхтение дерущихся, брань и вопли. Английский и американский патрули пытались навести порядок, но и им всыпали… – Торговать можно и нужно, – вежливо пояснил Устименке офицер, начальник английского комендантского патруля, – но необходимо понимать где, когда и чем. Не так ли? Из «универмага» вновь донесся длинный вопль осажденных. Матросы патруля пошли, видимо, на последний приступ. Когда Мордвинов и Устименко выходили из гостиницы, неподалеку спикировал бомбардировщик, и их слегка пихнуло взрывной волной, но так осторожно, что они этого не заметили или сделали вид друг перед другом, что не заметили. Но в ушах еще долго звенело, даже тогда, когда Володя остановился, чтобы почистить ботинки у знаменитого мальчика-айсора, засевшего навечно в развалинах бывшего Дома моряка. – Сколько тебе, друг? – спросил Устименко, любуясь на сказочный блеск своих видавших виды флотских ботинок. – Сто рублей, – лаконично ответил мальчик и вскинул на Володю томные, круглые, бесконечно глубокие глазенки. – А не сошел ты с ума? – Между прочим, я рискую жизнью, работая в этих условиях, – сухо ответил ребенок. И пришлось заплатить! На госпитальном крыльце сидел толстый Джек. Рядом прилежно умывался Петькин помойный кот. – Какие новости, старина? – спросил Устименко. – Ничего хорошего, док, – угрюмо ответил шеф. – Меня переводят в Африку, но не могу же я туда тащить это сокровище! – он кивнул на кота. А без меня кто за ним присмотрит? Вернется Петя и подумает, что я его обманул. Я же дал мальчику слово… Далеко за скалами вновь разорвались две бомбы. Кот перестал умываться, повар почесал ему за ухом. – Очень умный. Всегда понимает – если бомбы. И не любит. Хотите позавтракать, док? – Нет, – из гордости сказал Володя, хоть есть ему и хотелось. – Нет, Джек, я сыт. Желаю вам счастья. Они пожали и потрясли друг другу руки. И Устименке вдруг стало хорошо на душе. – А, док! – сказал Невилл, когда он вошел в палату. – Зачем вы бегаете под бомбами? – Тороплюсь к своему очень богатому пациенту! – сказал Устименко. – У меня же есть один раненый и обожженный лорд, классовый враг из двухсот семейств Англии. Потом я ему напишу счет, и он мне отвалит массу своих фунтов. Я разбогатею и открою лавочку. Вот, оказывается, в чем смысл человеческой жизни… Невилл улыбался, но не очень весело: Володя все-таки изрядно допек его этими фунтами и частной практикой. – А почему вы так долго не показывались? – Война еще не кончилась, сэр Лайонел. И ваши друзья Гитлер, Геринг и Муссолини еще не повешены. Есть и другие раненые, кроме вас… Летчик смотрел мимо Володи – куда-то в дверь. – Я тут немножко испугался без вас, – безразличным тоном сказал он. Вчера вдруг изо рта пошла кровь… «Вот оно!» – подумал Устименко. И велел себе: «Спокойно!» – Это возможно! – стараясь говорить как можно естественнее, произнес он. – У вас же все-таки пуля в легком, и порядочная… Она может дать и не такое кровотечение… – Меня не надо утешать, – ровным голосом сказал Невилл. – Этот болван Уорд вчера испугался больше меня, но все-таки, несмотря на все ваши утешения, я чувствую себя хуже, чем раньше… Володя не ответил – смотрел температурную кривую. – Отбой воздушной тревоги! – сообщил диктор из репродуктора. – Отбой! и, сам прервав себя, заспешил: – Воздушная тревога! Воздушная… – Очень скучно! – пожаловался пятый граф Невилл. – Мои соседи целыми днями сидят в убежище. Пока шли дожди и висели туманы – они шумели здесь, это было противно, но все-таки не так одиноко. А теперь прижились в убежище, пустили там корни: играют в карты и в кости, пьют виски и наслаждаются жизнью. Пустите меня к вашим ребятам, я знаю – рядом летчики. Один парень заходил ко мне, и мы поговорили на руках – летчики всего мира умеют объяснить друг другу руками, как он сбил или как его сбили… Володя молчал. – Ну, док? – Это нельзя. – Но почему, док? – Потому что ваш Черчилль опять будет жаловаться нашему командованию, что для вас не созданы условия и что вас обижают. – Неправда, док! Вы просто боитесь, что я увижу, насколько хуже кормят ваших летчиков, чем этих проходимцев? И боитесь, что я увижу эти ужасные халаты вместо пижам? И что там паршивые матрацы? Ничего, док, я все это и так знаю, а что касается до бедности, то в детстве мы с братьями играли в «голодных нищих», и это было здорово интересно. – Здесь у нас не детские игры, – холодно произнес Володя. – А про Уинстона вы сказали серьезно или пошутили? – спросил Лайонел. – Совершенно серьезно. – Я все скажу маме, а мама скажет его жене, – деловито пригрезился пятый граф Невилл. – Вы не улыбайтесь, они часто видятся. Володю разбирал смех: такой нелепой казалась мысль, что мама этого мальчишки кому-то что-то скажет и Уинстон Черчилль распорядится прекратить безобразия, прикажет слать караваны один за другим, велит открыть второй фронт. – Налили бы вы нам обоим виски, – попросил Невилл. – Все-таки нам, насколько мне известно, предстоит совместное путешествие! И мы выпили бы за пять футов воды под килем… – Откуда вы знаете, что нам предстоит совместное путешествие? – Вам полезно повидать мир! – с усмешкой сказал Лайонел. – И вам понравится морской воздух. Впрочем, если вы не желаете, я помогу вам остаться здесь… В арктических конвоях действительно обстановка нервная… Володя хотел было выругаться, но не успел, потому что совсем неподалеку – куда ближе района порта – грохнули две бомбы. Госпиталь дважды подпрыгнул, и Невилл сказал: – Между прочим, на земле довольно противно, когда они начинают так швыряться – эти боши. Как это ни странно, но я никогда или, вернее, почти никогда не испытывал бомбежки, лежа в кровати, беспомощным. В воздухе веселее. – У вас странный лексикон, – сказал Володя. – Противно, веселее! Словно в самом деле это какая-то игра… Он ушел, так и не дождавшись отбоя тревоги. Снизу от рыбоконсервного завода тянуло вонючим, едким дымом, истребители шныряли за облаками, разыскивая прячущихся там немцев, суровые бабы-грузчицы покрикивали мужские слова: – Майна! – Вира, помалу! – Стоп, так твою! С верхней площадки трапа огромного закамуфлированного «Либерти» вниз на баб в ватниках скучно смотрели американские матросы, один зеркальцем пускал на них солнечных зайчиков, другой, сложив ладони рупором, кричал какие-то узывные слова. И повар в колпаке, чертом насаженном на башку, орал: – Мадемуазель – русськи баба! – Где «Пушкин» стоит? – спросил Володя у остроскулой коренастой женщины, повязанной по брови цветастым платком. – Ишь! Свой! Морячок! – сказала коренастая. – Не чужой, ясно! – стараясь быть побойчее, ответил Володя. – И вроде бы даже красивенький! Коренастая полоснула по Володиному лицу светлым, горячим взглядом, усмехнулась и проговорила нараспев: – Девочки-и! К нам мальчишечка пришел! Пожалел нашу долю временно вдовью. Управишься, морячок? Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие! Заливаясь вечным своим дурацким румянцем, Устименко забормотал что-то в том смысле, что он не расположен к шуткам, но бабы, внезапно развеселившись, скопом пошли на него, крича, что обеспечат ему трехразовое питание, что зацелуют его до смерти, что он должен быть настоящим патриотом, иначе они его здесь же защекочут и выкинут в воду треске на съедение… Подхихикивая, Володя попятился, зацепился ногой за тумбу, покатился по доскам и не успел даже втянуть голову в плечи, когда это произошло. Очнулся он оглушенный, наверное, не скоро. Попытался подняться, но не смог. Полежал еще, потрогал себя (цел ли) не своими руками – руками хирурга. Пожалуй, цел. Увидел облака – дневные ли, утренние, вечерние – он не знал. Увидел борт «Либерти» – огромный, серый, до самого неба. И опять небо с бегущими облаками, бледно-голубое небо Заполярья. Только потом он увидел их. Они все были мертвы. Да их и не было вообще. Было лицо. Потом рука. Отдельно в платочке горбушка хлеба – завтрак. Часть голени – белая, отдельная. Еще что-то в ватнике – кровавое, невыносимое… Даже он не выдержал. Шагах в двадцати от этой могилы его вывернуло наизнанку. И еще раз, и еще! А когда он вновь ослабел и привалился плечом к каким-то шпалам – услышал стоны. Эту женщину швырнуло, и она умирала здесь – возле крана. Он попытался что-то сделать грязными, липкими, непослушными руками. И тогда сообразил Про «Либерти» – огромное судно, где есть все – и врачи, и лазарет, и инструменты, и носилки… Качаясь, неверными ногами он пошел вдоль борта по причалу. Но трапа не было. Не сошел же он с ума – там, на площадке трапа, матрос пускал зайчиков и кок в колпаке орал оттуда: «Мадемуазель, мадемуазель!» И трап висел – огромный, прочный, до самого причала. – Эй, на пароходе! – крикнул он. Потом сообразил, что им там, наверное, не слышно, вспомнил, что у него есть коровинский пистолет, и выстрелил. Расстреляв всю обойму, Володя прислушался: нет, ничего, никакого ответа. Задрал голову и ничего не увидел. Ничего – кроме огромного, до неба, серого борта. Они убрали трап – вот и все, чтобы не было хлопот, чтобы к ним никто не лез и чтобы та бомба, которая была сброшена на них, а попала в русских женщин, не мешала их привычному распорядку. Тяжело дыша, охрипнув, с пистолетом в руке он вернулся к этой последней – умирающей. Она была уже мертва, и никакие американские лазареты ей бы теперь не помогли. А над портом опять выли сирены, возвещая начало нового налета. Медленно, ссутулившись, вышагивая с трудом, он отправился искать «Пушкин». И вдруг показался себе таким крошечным, таким ничтожным, таким ерундовым – дурак с идеей, что человек человеку – брат. Они убрали трап эти братья, – вот что они сделали! О КРОВОТОЧАЩЕМ СЕРДЦЕ – Мой дорогой доктор! – сказал капитан Амираджиби, когда Володя вошел к нему в салон. – Мой спаситель! Потом внимательно присмотрелся и удивился: – У вас довольно-таки паршивый вид. Может быть, ванну? Устименко кивнул. Амираджиби сидел за маленьким письменным столиком – раскладывал пасьянс. Карты он клал со щелканьем, словно это была азартная игра. За Володиной спиной с веселым журчаньем наливалась белая душистая ванна стюардесса тетя Поля насыпала туда желтого хвойного порошку. – Попали под бомбочки? – спросил капитан. – Немного, – не слыша сам себя, ответил Устименко. – Вы примете ванну, а потом мы выпьем бренди, у меня есть еще бутылка. – Ладно. – И поедим. Я еще не обедал. – А сколько времени? – спросил Володя. – У меня остановились часы… И, как бы в доказательство, он показал окровавленную руку с часами на запястье. – Э, доктор, – сказал Амираджиби, – кажется, вам надо дать бренди сейчас… Петроковский не возразит, он гостеприимный. Капитан все еще смотрел на Володину руку. – Это не моя кровь, – запинаясь произнес Устименко, – я не ранен. Он никак не мог вспомнить, зачем пришел сюда, на «Пушкин». Ведь была же у него какая-то цель, когда он собирался. Наверное, он хотел что-то спросить, но что? Про своего пятого графа? Может быть, Мордвинов что-нибудь ему поручил нынче утром? Но что? Капитан еще немножко пошутил, но в меру, чуть-чуть. Но ни он, ни Володя не улыбнулись. И бренди нисколько не помогло. Полегче стало только в горячей воде. Он даже подремал немного, хоть и в дремоте слышался ему голос той, не существующей больше женщины, протяжно-веселая интонация: «Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие». – И чистое белье доктору! – крикнул капитан за дверью. – Возьмите у старпома, они и одного роста. «На этом пароходе все общее, – с вялым одобрением подумал Володя. – Они как-то хвастались, что только боезапас у них охраняется, и больше ничего». Амираджиби принес ему белье, шлепанцы и халат из какой-то курчавой, нарядной материи. Тетя Поля накрыла на стол здесь же, в салоне, и Володя съел полную тарелку макарон. Пришел Петроковский, с соболезнованием взглянув на Володю, спросил: – Как ваш англичанин, доктор? – А вы его знаете? – Вот так здрасте, вот так добрый день, – сказал старпом. – А кто его тащил из воды, когда он совсем было уже гробанулся? – Не хвастайте, Егор Семенович, – сказал Амираджиби, подписывая ведомости. – Не хвастайте, мой друг! – Я и не хвастаю, только мне надоело, что спасенные непременно ихние. Катапультировать в небо – это они могут, а застопорить машины, когда такой мальчик пускает пузыри, – нет. И, побагровев от ярости, несдержанный Петроковский произнес слово на букву "б". Капитан даже покачнулся на своем стуле. – Вы меня убиваете, старпом! – воскликнул Амираджиби. – Разве вы не могли найти адекватное понятие, но приличное! Например – вакханка! Или гетера! Или – продажная женщина, наконец! Если вы хотите выразить свое отрицательное отношение к известным вам подколодным ягнятам, скажите: они кокотки! А вы в военное время на моем судне выражаетесь, как совсем плохой, нехороший уличный мальчишка. Что подумает про нас доктор? Мы должны быть всегда скромными, исключительно трезвыми и невероятно морально чистоплотными, вот какими мы должны быть, старпом Петроковский! Вам ясно? – Ясно! – со вздохом сказал старпом и ушел. А капитан, стоя у отдраенного иллюминатора, тихонько запел: О старом гусаре Замолвите слово, Ваш муж не пускает меня на постой… Потом круто повернулся к Володе и спросил: – Вы идете с нами в этот рейс? – Кажется. – Я имею сведения, что вы получили назначение на наше судно. – В этом роде… И опять он не вспомнил, зачем его сюда принесло. Наверное, у него был изрядно дикий вид, потому что Амираджиби внимательно в него вглядывался. – Его дела плохи – этого парня? – Почему вы так думаете? – Потому что у меня были инглиши. Очень любезные. Немножко даже слишком очень любезные. Я-то их знаю – этих военных чиновников. Вернее, военно-морских чинуш. – У него дела неважные, – сказал Устименко. – Они отказались оперировать. – А у меня на пароходе вы сами справитесь? – Исключено. – Жаль, – задумчиво и бережно произнес Амираджиби. – Он немножко наглец, этот мальчик, он немножко из тех щенков, которые начали рано лаять, но он лает на больших, страшных собак. Он храбро и умело дрался в тот паршивый день, мы все следили за этим боем. Он лез и нарывался; понимаете, он хотел нам помочь изо всех своих слабых сил. Если бы такие, как он, сидели у них в адмиралтействе… – Да, верно! – сказал Володя, испытывая вдруг чувство признательности к Амираджиби за то, что тот понял Лайонела. – Это вы верно, очень верно… – Он немножко петушился, когда его ранили – ваш мальчик, – продолжал капитан, – знаете, они так говорят иногда, мальчишки: «Я не ранен, я убит, ваше превосходительство». Красиво, в общем, и очень жаль мальчишку. Давайте выпьем, доктор! Тетя Поля принесла две огромные чашки черного душистого кофе – на «Пушкине» умели варить этот напиток, – и Амираджиби достал сигары длинные Виргинии, две штуки. – Больше нет, – сказал он. – Больше ни черта нет. Как брать – все берут у капитана «Пушкина», а в обратный рейс нет даже паршивой махорки. Вчера на нашем судне сделали идиотскую подписку и отдали в пользу чего-то весь сахар. Банда анархистов, а не советское судно… – Вы сами первыми подписались, – за спиной капитана сказала тетя Поля. – Зачем же на людей валить, Елисбар Шабанович… – Мне нельзя давать такие бумаги, – сказал Амираджиби. – Я слабый. Меня нужно ограждать от таких бумаг, тетя Поля, меня нужно вообще держать на цепи… И китель и брюки тетя Поля Володе отпарила и отутюжила, он мог уходить, но не хотелось. Вместе с Амираджиби они осмотрели пароходный лазарет беленький, чистенький, вместе подумали, как в случае чего можно будет выносить Невилла на палубу, потом посидели в шезлонгах на ветру, и Устименко неожиданно сам для себя рассказал, как у врача не хватает иногда сил примириться с тем, что человек, которого он лечит, уходит. Но, больной или раненый, одним словом – человек уходит, а ты винишь себя. И недаром, может быть, один ученый напечатал работу о том, что не следует привязываться к своим больным, их следует держать в некотором, так сказать, отдалении. Амираджиби послушал, потом с недоброжелательством в голосе занялся «уточнением» вопроса. К воде косо, с пронзительными криками падали чайки; капитан «Пушкина» заговорил не торопясь, задумчиво: – Э, глупости! Мало ли что написано в книгах, бумага и не такое выдерживала и еще долго будет выдерживать. Бумага «Майн кампф» выдержала, расистов, антисемитов, что кому угодно. Он, видите ли, знаменитый профессор, и он, видите ли, авторитет, но утверждает, что хирургу не следует входить в личный контакт с тем человеком, которого он будет оперировать, потому что в случае неудачного исхода хирург испытывает нравственную травму. Так? Я вас правильно понял? – Правильно! – кивнул Володя. – Гадость! – брезгливо передернув плечами, произнес Амираджиби. Личный контакт подразумевает контакт душевный. Контакт душевный происходит только в случае возникновения взаимного расположения людей друг к другу, и здесь уже совершенно все равно, кто они – хирург и пациент, или два моряка, или летчик и моряк. Возникновение душевного контакта с новым человеком всегда обогащает живую душу, и только круглый злой дурак может себя ограничивать в этом смысле. А развивая эту идею до абсурда, мы вообще не должны иметь друзей, потому что кто-то кого-то в этом скверном мире будет хоронить. А хоронить друзей – травма. Он положил руку на Володино плечо, помолчал и посоветовал: – Не фаршируйте себя пустяками, мой молодой друг! Ни на кого никогда не жалейте силы вашего сердца. Извините меня за выспренность, но, кровоточащее, оно гораздо нужнее другим, чем такое, как раньше рисовали на открыточках – знаете, с голубками. Старик Горький на эту тему красиво написал, а я, грешник, люблю, когда красиво… Он похлопал себя по карманам и спросил: – У вас махорка есть? – Есть, – сказал Володя. – Опять, капитан, тревога, – подходя, сообщил старпом. – Вы ждете моих распоряжений, Егор Семенович? – удивился Амираджиби. Вы же их знаете навсегда: стрелять, но хорошо… Ах, Жорж, какой вы рассеянный! В порту взвыли сирены – «юнкерсы» шли строем фронта. – Вы любите войну, доктор? – плохо свертывая самокрутку, спросил Амираджиби. – Нет! – удивленно ответил Володя. Капитан быстро на него взглянул и усмехнулся своей печальной улыбкой. – Какое удивительное совпадение – сказал он уже под грохот крупнокалиберных пулеметов «Александра Пушкина». – Мы с вами единомышленники… Только в это мгновение Володя вспомнил, зачем ему нужен был Амираджиби: он должен был узнать хоть приблизительно, сколько осталось времени до ухода каравана. Ведь там, в госпитале, – Варвара. И он должен как-то так все организовать, чтобы эвакуировать «раненую Степанову» в тыловой госпиталь. – После отбоя мы с вами поговорим! – крикнул ему Амираджиби. – Сейчас все равно ничего не слышно! СВЫШЕ СИЛ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ… Елена прыгала через скакалку: это было такое необыкновенное зрелище, что Устименко даже остановился. Еще зимой казалось, что эта девочка никогда не улыбнется. А сейчас она, как ни в чем не бывало, вернулась в положенное ей от природы детство и, видимо, преотлично там себя чувствовала. – Здравствуй, Оленка, – сказал он издали. – Оюшки, товарищ майор, – смешно охнула Елена. – Ну не приметила, прямо беда! И слов она новых тут набралась – какое-то вдруг «оюшки». И сияет, глядя в глаза, помаргивая огромными ресницами, словно еще отросшими за это время. – Живешь-то как? – спросил он, неумело кладя ладонь на крепкое Ленине плечо. – Ничего? – Живем – хлеб жуем, – радуясь его нечастой ласке и поводя под его рукой плечом, ответила девочка. – У нас новый концерт сегодня, придете? – Обязательно. – Значит, гвардейский порядочек. Вы только обязательно придите, хорошо? – Непременно! – Я «Синий платочек» исполню, красивая песенка, не слыхали? – Не слыхал. В сущности, он вопросов Лениных и ответов своих больше не понимал. Он только смотрел – только видел Козырева, картинно остановившего свой «виллис» возле въезда в госпиталь. Подполковник приехал один, огляделся, подумал, набил трубку табаком и, закурив, кому-то приветственно, словно в кинокартине, помахал рукой. – Это с Верой Николаевной Козырев здоровается, – пояснила Володе Елена, как бы стараясь ему в чем-то помочь. – Видите теперь? А Устименко невесело подумал: «Уже даже эта девочка, наверное, в курсе событий моей жизни и старается мне посильно помочь. Помочь не быть смешным. Наслушалась в землянке, соображает. А я, конечно, здорово смешон. Впрочем, какое это имеет значение – смешон, не смешон! Ведь все это кончено, навсегда, к черту, кончено!» Подошел капитан Шапиро, торопливо доложил о том, что за истекшее время ничего нового не произошло, и замолчал, чуть сконфузившись и даже порозовев немного. Им всем было за него неловко, так, что ли? А подполковник Козырев валкой хозяйской походкой, не торопясь и раздаривая по сторонам улыбки, медленно выплыл из-за скал, но уже теперь в халате, и направился к подземной хирургии, где лежала Варвара. – Ничего не поделаешь, – со вздохом произнесла Вересова, – он получил разрешение от самого Мордвинова. А Мордвинов, как вам известно, нас с вами не очень жалует. Еще какой звонок был свирепый. Вы его видели? – Мордвинова? Видел. – И он вам ничего не говорил? – Ничего. – Это потому что я всю вину взяла на себя, – с торжеством в голосе сказала Вересова. – Дескать, я не пускала. Он поверил… И, засмеявшись, добавила: – Легко вас, мужчин, обманывать… С залива порывами несся ветер, хлестал развешенным на веревках бельем, нес мелкую злую водяную пыль. – А вы, наверное, и не ели ничего! – воскликнула вдруг Вера Николаевна. – А? Не ели? Идите к себе, я сейчас вас отлично накормлю. У нас сегодня плов отменный! Ну, идите же, невозможный какой человек! Уведи майора, Оленка, и накрой у него на стол… Ты ведь теперь все умеешь! – Ничего, я сам! – кисло сказал Устименко и пошел к себе, мучительно предчувствуя длинные и никчемные соболезнования Вересовой. Но она была еще умнее, чем он о ней думал. Она никаких «жалких» слов не говорила, наоборот, вела себя легко, просто, естественно, как добрый друг, который решил ничего не бередить. Налив ему водки, Вера поперчила «своим собственным» перцем плов (она не выносила пресное) и со свойственным ей умением подмечать в людях смешное и низкое рассказала вдруг, как на главной базе ухаживал за ней какой-то весьма серьезный и основательный генерал, как дарил ей сувенирчики и как внезапно, в одно мгновение все это оборвалось, потому что к генералу, обеспокоившись слухами, нагрянула супруга, дама суровая, истеричная и чрезвычайно смелая. Для выяснения подробностей она явилась к Вересовой в госпиталь и собрала все начальство. Рассказывала Вера Николаевна со свойственной женщинам ее типа жестокой наблюдательностью, не щадя и самое себя, но так живо и образно, что Володя перестал думать свои невеселые думы, а просто слушал и улыбался… – Так что у кого, дорогой мой Владимир Афанасьевич, не было своих подполковников, – внезапно с растяжечкой заключила она. – И что, они все значат по сравнению с любовью, если она существует? – Вы о чем? – неприязненно осведомился он. – О вашей личной жизни! – упершись коленом в табуретку и низко наклонившись к Устименке, сказала Вересова. – Разве непонятно? Он молчал, уныло выскребывая со сковородки остатки плова. Что она от него хочет? Зачем вдруг ей понадобилось говорить о Варваре? А он-то думал, что у нее хватит душевного такта не трогать эту тему. – Не мое дело? – тихо спросила она. – Вы так рассуждаете? – Примерно так, – коротко взглянув в ее блестящие глаза, ответил он. – Нет, мое, – зло сказала Вересова. – Мое, потому что я люблю вас. Люблю, зная, что вы нисколько меня не любите и не любили. Мое, потому что я невесть на что способна для вас. Люблю, эгоцентрик вы несчастный, люблю, верю в вас бесконечно, хочу быть с вами всегда, хочу смотреть на вас снизу вверх, хочу радоваться судьбе, которая отдаст вас в мои руки. Не понимаете? – Вы ошибаетесь, – вежливо ответил он. – Вы меня, Вера Николаевна, выдумали. Вы даже про какую-то лошадку выдумали, на которую вы ставите. Все это вздор, пустяки, я ведь просто-напросто довольно занудливый врач. И ничего из меня не выйдет… – Посмотрите-ка на него, – с легким смешком сказала Вересова. – Какое мужество! Он даже на себе крест поставил, только бы я убралась с его дороги. Ну что ж, бог с вами. Действительно, это ваша техник-лейтенант премилое существо. Я бы тоже в нее влюбилась и совершенно разделяю и ваши чувства и чувства красавца Козырева. Что же касается, Владимир Афанасьевич, вашего будущего, то вряд ли подполковник впоследствии на Степановой женится. Я проведала у его солдат, вот вам подарок от меня: товарищ подполковник женат, получает от супруги регулярно письма и фотографии своих чад, сам пишет и посылки шлет. Следовательно, будущее за вами. Такие гуси, как Козырев, – мне это хорошо известно, недаром я вам притчу рассказала про своего генеральчика – храбрятся только в отсутствие законных супруг. В мирное время они тише воды, ниже травы. Супругу свою Козырев, несомненно, называет мамочкой, она его – папочкой, здоровая, нормальная семья, как же это так – вдруг взять ее да порушить. Нет, товарищ майор, Варвара Родионовна, несомненно, вам достанется, только подождать надо, милый Владимир Афанасьевич, подождать и смириться… – Послушайте, – вдруг, не сдержавшись, почти крикнул он, – я не желаю… – А вы меня поставьте по стойке «смирно», – с горловым, неприязненным смешком живо откликнулась она. – Или пять суток гауптвахты! Все правильно, товарищ майор, я ведь ваша подчиненная, вы меня вполне имеете право призвать к порядку… Несмотря на все эти шуточки, пальцы ее дрожали, когда она скручивала себе папироску, и Устименко не без раздраженного удивления подумал, что, может быть, эта женщина и вправду любит его. Впрочем, какое это имело сейчас значение? Важно было только одно – ушел Козырев от Варвары или все еще сидит там. И важно было узнать об этом. Узнал Володя просто: подполковник сам явился к нему. – Привет науке! – сказал он, садясь. – Значит, скоро мою больную на выписку? – Не совсем так, товарищ подполковник, – сухо ответила Вера. – Мы ее эвакуируем в тыл. Лечиться ей нужно будет еще долго и основательно. – Ну, из тыла дорога ко мне никому не заказана. Вересова усмехнулась: – Ей – заказана. – Это – как? Может быть, разъясните? – Очень просто: она свое отслужила. – Да ну? – простодушно и нагло удивился Козырев. – Это вы все здесь сами решаете? – Мне не нравится ваш тон, подполковник, – резко вмешался Устименко. Мы делаем то, что считаем нужным, вы с вашими связями можете жаловаться на нас кому вам угодно. И оставьте нас, пожалуйста, в покое… Но это были не те слова: они на Козырева никак не подействовали. Подействовала на него неожиданно Вересова, он даже перестал ругаться, когда она заговорила. И чуть-чуть пожелтел. – Мое дело сторона, – вдруг мягко заговорила она и даже дотронулась пальцами до локтя Козырева. – Но я искренне советую вам, подполковник, прекратить музыку, которую вы затеяли. Командование дало мне понять, что ваша просьба насчет пропуска к Степановой – здесь – последняя, которая может быть удовлетворена. Эта история наделала много шуму, слишком много… Козырев глубоко вздохнул, потом быстро спросил: – Проработочка будет? – Н-не знаю, – не торопясь ответила Вера. – Будет, если сигналы имеются… – Сигналы, наверное, имеются, без сигналов и чижик не проживает, – зло сказал Козырев. – Ну что ж, спасибо, утешили. – А я вас утешать не собиралась, подполковник. И предупредила вас только потому, что, естественно, не желаю никаких незаслуженных неприятностей нашему госпиталю. – Страховочка? – Хотя бы и так. Грехи ваши, вы и расхлебывайте… – Да уж помощи не попрошу… Раскурив трубку, он ушел, словно бы и вправду победителем. А Вера Николаевна тихонько и доверительно спросила: – Не пропадете со мной, а, товарищ майор? – Пропаду! – резко и яростно ответил он. – Именно что пропаду, и подлецом пропаду. – Ох, как красиво! – усмехнулась Вересова. – Это я уже, знаете ли, где-то читала или в кино видела – как она его, ангельчика, превратила в негодяя. Только ведь это все вздор, Владимир Афанасьевич. Если он хороший, его в подлеца не превратишь. А если он внутри себя подловат и только это качество наружу не проявил, тогда что ж, тогда ведь и греха тут нет. А вы меня в данном случае с Козыревым не остановили, хоть и знали, что я лгу, потому что вам хотелось, чтобы хлыщ этот поскорее убрался. Разве не так? – Все вы врете! – неуверенно сказал он. – И про свои чувства врете. Ничего не было, нет и не будет. – А что вы называете – чувства? – со своим тихим смешком спросила она. – Что вы под этим понятием подразумеваете? Устименко взглянул на Вересову исподлобья и попросил: – Оставили бы вы меня в покое, а, Вера Николаевна? Вы – сами по себе, я – сам по себе. Разные мы с вами люди, и трудно нам понять друг друга… – Выгоняете? Он не ответил и не обернулся на стук закрываемой двери, потом вздохнул и, выпив кружку воды, пошел к Варваре. – Ты как врач ко мне пришел, – спросила она, когда он сел, – или нынче как человек? – У меня эти понятия совмещаются, – довольно глупо ответил он, и, разумеется, она это заметила, она ведь всегда замечала такие штуки. – То есть ты человеколюбивый врач-гуманист? Посильно светя другим, сгораешь сам? Она злилась, губы ее вздрагивали. – Начинается представление! – громко в глубине подземной хирургии заговорила Елена. – Первое отделение – цирк политической сатиры! Раненые захлопали и закричали «браво-бис!». Негромко заиграл баян, Володя рукой слегка оттянул простыню, отгораживавшую Варю от начавшегося представления, и оба они увидели Лену в длинной бязевой рубахе, перепоясанной бинтом, с огромным бантом в волосах и с подобием циркового бича в правой руке. В левой девочка держала поводок. – Там у нее собака наша, – сказал Володя, понимая, что Вере не все видно. – Сейчас Бобик залает – и это будет означать Гитлера в начале нападения на СССР. А потом он перевернется на спину – и это будет Сталинград. Между прочим, у нашей Олены всегда бешеный успех… – Ох, боже мой, – тихо сказала Варя. – Какое мне сейчас до всего этого дело! Ты опять уйдешь и исчезнешь на несколько дней, а я буду тут лежать и думать… Он быстро взглянул в ее глаза, заметил в них слезы и попросил: – Не надо, Варя! Тебе нельзя нервничать… – Мне надлежит соблюдать полный покой? Она запомнила это давешнее его слово: «надлежит». – Да, надлежит! Раненые захлопали и закричали свое «бис-браво-бис», потом опять заиграл баян – Елена танцевала сольный танец «вальс-снежиночка». Сколько раз Володя все это видел и слышал! – Мне надлежит соблюдать полный покой, потому что я чуть не умерла? – Да, неважно тебе было. – И ты меня спас? – Спас – это пишут в книжках, – сказал Володя. – Еще там пишут: «Он будет жить» – он или она. Пишут также: «Добрые и умные руки хирурга…» – Почему ты злишься? – негромко и ласково спросила она. – Мне надоели пошлости, – чувствуя, что у него срывается голос, сказал Устименко. – Ты не можешь себе представить, как это все мне надоело! Мне опротивели хирурги, играющие на скрипочках, и хирурги, берущие аккорды на рояле. Очень похоже на… жар-птицу! Этого не следовало говорить, это было жестоко и низко, но так уж вырвалось. На мгновение Варвара закрыла глаза, точно готовясь к чему-то еще более страшному, например к тому, что он ее ударит. Впрочем, это не было бы страшным. Это, пожалуй, было бы самое лучшее. Пусть бы он ее убил, и все! Но он молчал. А Елена там, в большой подземной хирургии, исполняла новый номер гвоздь сегодняшней программы – «Синий платочек». И раненые слушали затаив дыхание, не шевелясь, наслаждаясь Лениным голосом и нехитрой мелодией с такими понятными и простенькими словами: Синенький скромный платочек Падал с опущенных плеч, Ты говорила, что не забудешь Нежных и ласковых встреч… Порой ночной Мы повстречались с тобой, Белые ночи, Синий платочек, Милый, желанный, родной… – Ничего особенного не произошло, – соберясь с силами, почти спокойно сказал Володя. – Я тебя, Варюха, оперировал. – Ты только выполнил свой долг? – невесело глядя на него, спросила она. – Ты только сделал то, что на твоем месте сделал бы каждый? А тебе не кажется, что это похоже на хирурга, берущего аккорды на рояле? Эта скромность! Нет, она вовсе не желала, чтобы «жар-птица» проскочила незаметно. Она вернулась к проклятой «жар-птице», она хотела немедленно обо всем поговорить, все выяснить, все решить до конца. Но он не мог, не имел права. – Я принес тебе твои осколочки! – сказал он, стараясь улыбаться. Сохрани на память, после войны будешь показывать знакомым… Держи! Она подставила ладошки – лодочкой, и он высыпал туда тихо звякнувшие осколки – все семь. Елена пела на «бис»: И мне не раз Снились в предутренний час Кудри в платочке, Синие точки Ласковых девичьих глаз… – Это все ты вынул у меня из головы? – почти шепотом спросила Варя. – Ага! – А череп у меня тоже такой противненький, как у того скелета, который нам отказались продавать не по безналичному расчету? – Помнишь, ты тогда написала в жалобной книге, что «отказ продажи скелетов не по безналичному расчету можно назвать головотяпством», улыбаясь, сказал Устименко. – И требовала, чтобы я разрешил тебе довести твою кляузу до «логического конца». – Ты все так помнишь? – У меня отличная память. – Но ты помнишь наизусть. В подземной хирургии опять захлопали, было слышно, как Елена сказала: – Товарищи легко– и тяжелораненые, наш концерт закончен! – Ты спросила, не противненький ли у тебя череп? – не глядя на Варвару, осведомился Володя. – Нет, не противненький! – Желтенький, как дынька? – Нет, беленький… С дрожащей улыбкой на губах она играла с ним в эту игру – лишь бы он не уходил. Что угодно – только бы он сидел тут. – А это не неприлично, что ты копался в моих мозгах? – Нет, не неприлично. Во всяком случае, я старался копаться как можно меньше! – Но все-таки немножко полазил своими ручищами? Только она одна во всем мире умела так разговаривать. – Почему ты молчишь? – вдруг спросила Варвара. – Больше нам нельзя просто болтать. Я должна тебе на все ответить. И за все… – Тебе нельзя сейчас! – быстро сказал он. – Ты еще больна. Варя! Ты будешь нервничать, и плакать, и… – А ты думаешь, я каменная! – внезапно охрипнув, воскликнула она. Думаешь, мне не обидно? Как ты смеешь ни о чем меня не спрашивать? Взял и спрыгнул тогда с трамвая, взял и спрыгнул навсегда, взял и вычеркнул меня, да? Ведь я… ведь ты… ведь это же мучительно… Не смей уходить, слушай, я должна все сейчас тебе рассказать! Но он не мог слушать, он не имел права слушать. Все-таки он был врачом. И железным командирским голосом, не громко, но так, что она поняла – иначе он тотчас же уйдет, – Устименко велел ей замолчать. – Тебе же нельзя, Варя, – наклонившись к ее забинтованной голове, сказал он, – тебе нельзя, невозможно волноваться. Потом, когда ты поправишься, – мы потолкуем. А сейчас нельзя, это преступление – то, что я тебе позволяю. – Я умру от говорения? – вдруг осведомилась она, и глаза ее заблестели. – Да? А теперь скажи: «Идиотка!» Помнишь, как ты говорил, когда я не понимала, чего хочет от всех нас твой великий Сеченов? – Идиотка! – радостным шепотом сказал он. – А еще что ты говорил? – Мракобесы! – Это свыше сил человеческих! – сказала она, бледнея. – Свыше сил, Володька! Погоди! Несколько мгновений она молчала. И он сидел, склонившись к ней, – ждал. Он уже не смел ее останавливать. – То, что происходит, – преступно, – быстро и четко зашептала она. Мне нет ни до чего никакого дела. Ни до твоих штук, ни до этого… жар-птицы. Мы одни с тобой во всем мире, мы одни! Я не понимаю, не знаю, не хочу больше думать. То, что случилось, – случилось, это – вздор! Но то, что мы теряем друг друга, – ужасно, это невозвратимо, Володя. Пойми, пожалуйста, пойми! Я знаю, ты тоже знаешь – мы приговариваем себя к безбрачию, потому что, как бы ни сложились наши жизни, мы будем одиноки, ужасно одиноки, ведь это же все невозможно без любви, это же не считается. Но годы, Володька, годы уйдут, жизнь будет дурацкой, глупой, как уже была, как есть, жизнь наполовину, на четверть, не настоящая. Ты не понимаешь, ты ничего не понимаешь, ты еще не научился понимать, ты ведь до сих пор не окончательно взрослый. Подумай, вспомни, представь себе, дурачок, как ты мог взять меня с собой туда, за ту твою границу. Ведь ты же мог! Мог? Он поднялся. – Ты уходишь? – шепотом спросила она.

The script ran 0.024 seconds.