Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джордж Элиот - Миддлмарч [1872]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман английской писательницы Джордж Элиот (1819–1880) «Мидлмарч» посвящен жизни английской провинции 1830-х годов. Автор с большой тонкостью и глубиной изображает конфликт между благородными, целеустремленными людьми передовых взглядов и тупым, ханжеским обществом стяжателей и мещан. Джордж Элиот. Мидлмарч. Издательство «Правда». Москва. 1988. Перевод с английского: И. Гуровой и Е. Коротковой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

— Тем не менее его болтливость порадовала меня. Не понимаю, чего ради вам понадобилось скрывать, что вы оказали мне услугу, дружище. А вы мне несомненно ее оказали. Огорчительно и в то же время поучительно проследить, как охотно мы вступаем на стезю добродетели, когда перестаем испытывать нужду в деньгах. Человек не стал бы читать «Отче наш» от конца к началу[196] и тешить тем дьявола, если бы не нуждался в его услугах. С тех пор как мне отдали Лоуикский приход, я перестал зависеть от капризов случая. — А по-моему, не будет случая, так не будет и денег, — возразил Лидгейт. — Человек, который зарабатывает их своим трудом, может надеяться только на счастливый случай. Столь разительную перемену в его суждениях, по мнению мистера Фербратера, вероятней всего было приписать раздражительности, которая нередко возникает у людей, угнетенных неурядицами в делах. Он ответил благодушно, не вступая в спор: — О, жизнь требует от нас великого терпения. Но человеку легче терпеливо ждать, если у него есть любящие друзья, которые от всей души желают поддержать его в беде. — Да, разумеется, — небрежно отозвался Лидгейт, выпрямился и взглянул на часы. — Люди склонны слишком уж преувеличивать свои затруднения. Мистер Фербратер предлагал ему помощь, он как нельзя более ясно это понял и был уязвлен. Так уж удивительно устроены мы, смертные: Лидгейту доставляла неизменное удовольствие мысль об оказанной Фербратеру услуге, но, едва священнику представилась возможность отплатить ему добром за добро, Лидгейт испуганно пресек попытки вызвать его на откровенность. И притом, какими бы соображениями ни было вызвано это предложение дружеских услуг, к чему оно приведет? — да к тому, что он должен будет изложить «суть дела», признаться, в чем же именно испытывает он нужду. Покончить жизнь самоубийством сейчас казалось ему легче. Мистер Фербратер был достаточно умен и правильно истолковал ответ, к тому же внушительная внешность Лидгейта сочеталась с внушительностью тона и манер и исключала попытки обходным путем вынудить его отказаться от принятого решения. — Который час? — спросил священник, подавляя обиду. — Начало двенадцатого, — сказал Лидгейт. И они оба направились в гостиную. 64 Первый джентльмен: Где власть, пускай там будет и вина. Второй джентльмен: О нет, ведь всякой власти есть пределы. Чуму нельзя остановить заставой, Ни рыбу хитрым доводом поймать. Любая сила двойственна в себе. Причины нет без следствия. И суть Деяния в бездействии таится. Приказ без подчиненья — не приказ. Даже если бы Лидгейту вздумалось со всей откровенностью рассказать о своих делах, он едва ли мог надеяться получить от Фербратера необходимую ему немедленно помощь. Кредиторы наседали: поставщики присылали счета за истекший год, Дувр грозил отобрать мебель, и так как поступления от пациентов были скудны и ничтожны — щедрые гонорары из Фрешита и Лоуика разошлись в мгновение ока, — требовалось никак не менее тысячи фунтов, чтобы, уплатив самые неотложные долги, сохранить достаточную сумму, которая дала бы доктору «возможность оглядеться», как принято оптимистично говорить в подобных случаях. И разумеется, с приходом веселого рождества, за коим следует счастливый Новый год, когда наши сограждане ждут оплаты товаров и услуг, которыми они двенадцать месяцев любезно осыпали ближних, бремя мелочных забот так тяжко придавило Лидгейта, что он не мог сосредоточиться даже на самом обычном и неотложном деле. Характер у Лидгейта был неплохой, живой ум, добросердечие, а также крепкое телосложение позволяли ему в повседневных обстоятельствах не опускаться до несоразмерной поводам обидчивости. Но сейчас его терзало раздражение совсем иного рода, — неурядицы сердили его не сами по себе, его сердило ощущение, что он попусту растрачивает силы на унизительные дрязги, несовместимые с его высокими помыслами. «Вот о чем мне приходится думать, а я мог бы заниматься вот этим и тем», — то и дело твердил он себе с досадой, и каждая новая трудность возмущала его вдвойне. Среди литературных героев особенно сильное впечатление производят джентльмены, постоянно сетующие на прискорбную ошибку, из-за которой их возвышенная душа угодила в столь унылую и неприглядную дыру, как вселенная, но сознание собственной грандиозности и ничтожности света не лишено приятности. Гораздо менее приятно чувствовать, что где-то существует жизнь, полная полезной деятельности и кипения мысли, а ты сам тем временем погряз в эгоистических тревогах и заботах и помышляешь лишь о том, как из них выбраться. Заботы Лидгейта могли, пожалуй, показаться низменными возвышенным натурам, никогда не слыхивавшим о долгах, кроме разве только очень крупных. Они и были низменны, но не сталкиваться с низменными заботами и тревогами невозвышенные смертные могут, лишь будучи свободными от денежных затруднений и их неизбежного следствия — корыстных надежд и вульгарных искушений: ожидания смерти богатого дядюшки, жульнического стремления придать благовидность неприглядному, попытки оттягать у ближнего теплое местечко и нетерпеливого ожидания Удачи, даже в облике бедствия. Постоянно ощущая на шее это унизительное ярмо, Лидгейт впал в раздражительное и угнетенное состояние духа, следствием которого явилась все большая отчужденность между супругами. После первого откровенного разговора, когда он рассказал жене о закладной, Лидгейт не раз пытался обсудить с Розамондой, каким образом им сократить расходы, и по мере того как приближалось рождество, его предложения становились все более определенными. «Мы могли бы ограничиться одной служанкой и сильно сократить расходы, — говорил он, — к тому же одной лошади с меня вполне достаточно». Как мы знаем, Лидгейт начал более здраво судить о ведении домашнего хозяйства, и самолюбие, прежде побуждавшее его не отставать от других, еще сильнее побуждало его опасаться прослыть должником и просить помощи у окружающих. — Поступай как вздумается — можешь рассчитать двух слуг и оставить только служанку, — ответствовала Розамонда. — Но боюсь, как бы не пострадала твоя репутация, если мы станем жить как бедняки. А это дурно отразится на твоей практике. — Розамонда, душа моя, мне не приходится выбирать. Слишком уж мы размахнулись вначале. Дом у Пикока был куда меньше, чем наш. Виной всему мое неблагоразумие, меня следовало бы побить, да некому, за то, что я лишил тебя возможности жить так богато, как ты привыкла. Но мы ведь потому и поженились, что любим друг друга, верно? И это нам поможет потерпеть, пока все не войдет в колею. Пойди же ко мне, милая, отложи рукоделие и подойди ко мне. В действительности ему было сейчас не до нежностей, однако он боялся, что любовь исчезнет без возврата, и старался помешать возникавшему между ними отчуждению. Розамонда повиновалась, и он усадил ее на колено, но ее покорность была внешней — муж сердил ее. Бедняжка понимала лишь одно: мир ведет себя совсем не так, как ей нравится, а Лидгейт — частица этого мира. Он обнимал ее одной рукой за талию, прикрыв другою обе ее ручки. Человек крутой и резкий, Лидгейт мягко обходился с женщинами, никогда не забывая, как они хрупки, как из-за сказанного им в сердцах обидного слова могут утратить душевное равновесие, даже захворать. И он снова принялся убеждать жену: — Стоит лишь немного разобраться — и просто поражаешься, как много денег уходит у нас попусту. По-моему, прислуга безалаберно ведет хозяйство, к тому же мы слишком часто принимали гостей. Но я думаю, есть много людей нашего круга, которые проживают гораздо меньше нас: они обходятся самым необходимым и следят, чтобы каждая мелочь шла впрок. Вероятно, это очень сокращает расходы — Ренч, хотя у него колоссальная практика, ведет самый скромный образ жизни. — Ну, если тебе угодно следовать примеру Ренчей! — сказала Розамонда, слегка отвернувшись. — Только, помнится, ты отзывался об их скаредности с отвращением. — Да, это люди с дурным вкусом, их бережливость неприглядна. Нам нет нужды во всем уподобляться им. Просто я имел в виду, что они избегают крупных расходов, хотя у Ренча прекрасная практика. — А почему бы и тебе не обзавестись солидной практикой, Тертий? У мистера Пикока была хорошая практика. Веди себя осмотрительней, старайся не оскорблять пациентов, сам изготовляй больным лекарства, как делают остальные. Ты, право же, недурно начал, стал врачом в нескольких уважаемых семьях. Эксцентричность до добра не доведет. Нужно постараться каждому быть приятным, — мягко, но решительно увещевала Розамонда. Лидгейт рассердился: он был готов оказать снисхождение женской слабости, но не женскому самовластию. Беззаботность наяды не лишена обаяния лишь до тех пор, пока это легковесное существо не примется нас поучать. Впрочем, он сдержался и лишь ответил тоном более суровым, чем прежде: — Предоставь уж мне судить, как обходиться с пациентами, Рози. Я не собираюсь обсуждать этот вопрос с тобой. Тебе одно нужно запомнить: в течение долгого времени доход наш будет очень скромен — фунтов четыреста, а то и меньше, и мы должны изменить наш образ жизни, сообразуясь с этим обстоятельством. Розамонда помолчала, не поднимая глаз, затем произнесла: — Мой дядюшка Булстрод должен оплачивать твою работу в больнице: он ведет себя нечестно, бесплатно пользуясь твоим трудом. — Я наблюдаю за больницей безвозмездно, так было сразу решено. Этот вопрос мы тоже не будем с тобой обсуждать. Как я тебе уже сказал, у нас есть только один путь, — с раздражением ответил Лидгейт. Затем, сделав над собой усилие, он более мягко продолжил: — Кажется, я нашел способ значительно облегчить наше положение. Мне говорили, молодой Нед Плимдейл собирается жениться на мисс Софи Толлер. Они богаты, а в Мидлмарче не так легко снять хороший дом. Не сомневаюсь, они с радостью возьмут наш и купят большую часть мебели, а за ценой не постоят. Я могу поручить Трамбулу переговорить об этом с Плимдейлом. Розамонда встала и медленно прошла в дальнюю часть комнаты. Когда, повернувшись, она снова направилась к мужу, он увидел, что она вот-вот заплачет, — кусая губы и стискивая кулачки, она с трудом удерживала слезы. Скверно стало у него на душе: гнев разгорался все сильней, однако дать ему выход было бы недостойно мужчины. — Розамонда, извини меня. Я знаю, тебе больно. — Я думала, когда мне пришлось вернуть столовое серебро и в дом явился этот человек, составлять опись нашей мебели… я тогда думала: ну, ладно, но хотя бы это уже все. — Я ведь тогда все объяснил тебе, милая. Закладная — это не более чем закладная, она потому и потребовалась, что у нас есть долг. Его нужно возвратить в ближайшие месяцы, не то продадут нашу мебель. Если Плимдейл согласится взять дом и большую часть мебели, мы сможем расплатиться с этим долгом и некоторыми другими, а кроме того, избавимся от обузы, оплачивать которую нам не по карману. Мы снимем меньший дом, Трамбул сдает очень приличный особняк за тридцать фунтов в год, а за наш мы платим девяносто. — Каждую фразу Лидгейт произносил отрывисто, резко, как говорят обычно люди, стараясь окончательно уверить слушателя в непреложности фактов. Слезы беззвучно катились по щекам Розамонды. Она прикладывала к ним платок, молча глядя на стоявшую на каминной доске большую вазу. Никогда еще ей не было так тяжко. Наконец она сказала, медленно, с нажимом выговаривая каждое слово: — Я не ожидала, что тебе захочется так поступить. — Захочется? — вспыхнул Лидгейт, вскочил с кресла и, сунув руки в карманы, стремительно зашагал от камина. — При чем тут мои желания? Мне вовсе этого не хочется, у меня нет другого выхода, вот в чем дело. — Он резко повернулся и двинулся назад. — По-моему, выходов сколько угодно, — возразила Розамонда. — Давай все продадим и навсегда уедем из Мидлмарча. — А чем займемся? Чего ради мне бросать работу, практику и начинать все сызнова, на пустом месте? Куда бы мы ни переехали, мы будем нищими, так же как здесь, — говорил он, сердясь все сильнее. — Если мы оказались в таком положении, то по твоей лишь вине, Тертий, с глубочайшей убежденностью сказала Розамонда, поворачиваясь лицом к мужу. — Ты вел себя с родней неподобающе. Ты оскорбил капитана Лидгейта. Сэр Годвин был очень добр ко мне, когда мы гостили в Коуллингеме, и я уверена, если бы ты обратился к нему с должным уважением и рассказал о своих делах, он бы тебе чем-нибудь помог. Но ты предпочитаешь отдать наш дом и мебель мистеру Неду Плимдейлу. Глаза Лидгейта гневно блеснули и, снова потеряв терпение, он сурово ответил: — Да, если тебе угодно так смотреть на дело, я этого хочу. Я признаю, что для меня предпочтительнее прибегнуть к такому выходу, чем ставить себя в дурацкое положение, обращаясь с бесполезными просьбами к родне. Будь по твоему, изволь: мне хочется так поступить. Последнюю фразу он выпалил так, словно стиснул мускулистой рукой хрупкое плечико Розамонды. Однако силою характера Розамонда ни на йоту не уступала мужу. Она тотчас же ушла из комнаты, не проронив ни слова, но полная решимости расстроить его план. А он вышел из дому, холодея от страха при мысли, что ему еще когда-нибудь придется вступить с женой в подобный спор и разговаривать с ней еще раз так зло и так резко. Казалось, трещинка прорезала хрупкий кристалл и одно неосторожное движение может оказаться роковым. Тягостным недоразумением станет их брак, если они не смогут более любить друг друга. Он давно уже принудил себя смириться с дурными свойствами ее характера, прежде всего с неотзывчивостью, которая проявлялась в пренебрежении ко всем его желаниям и ко всему, что составляло смысл его жизни. Первое разочарование в супружестве, и нешуточное: нет и не будет у него нежной, заботливой, чуткой подруги, и он вынужден смириться с унылой перспективой, как покоряется своей безрадостной доле калека. Но жена не только предъявляет требования мужу, она владеет его сердцем, и Лидгейт горячо желал ей не утратить этой власти. Печальную уверенность: «Она не будет меня сильно любить» легче вынести, чем опасение: «Я уже не смогу любить ее». Вот почему, едва остыв от гнева, он постарался убедить себя, что причина их несогласия не в Розамонде, а в затруднениях, в которых частично повинен он сам. Вечером он был очень нежен с Розамондой, стараясь исцелить нанесенную утром рану, а Розамонда не любила подолгу дуться — она искренне обрадовалась, убедившись в его неизменной любви и покорности. Однако радость эта вовсе не свидетельствовала о любви Розамонды к нему. Лидгейт не торопился возобновлять разговор о передаче дома Плимдейлам. Он не отказался от своего намерения, но хотел осуществить его, не тратя лишних слов. Однако Розамонда сама коснулась этой темы, спросив за завтраком как бы невзначай: — Ты уже разговаривал с Трамбулом? — Нет, — ответил Лидгейт. — Но я загляну к нему нынче утром. Времени терять нельзя. Он решил, что Розамонда согласна, и нежно поцеловал ее в голову, прощаясь с ней. Когда настало время визитов, Розамонда посетила миссис Плимдейл, матушку мистера Неда, и в изящных выражениях поздравила ее с предстоящей женитьбой сына. Миссис Плимдейл, как истинная мать, полагала, что Розамонда, вероятно, сожалеет о своей ошибке; но, будучи женщиной доброй и сознавая, что сын ее не остался внакладе, ответила любезно: — Да, Нед очень счастлив, это так. Я не могла бы пожелать себе лучшей невестки, чем Софи Толлер. Отец дает за ней отличное приданое. Владелец такой пивоварни, разумеется, он щедр. Семейство самое почтенное, превосходные связи. Но для меня не это главное. Мне очень нравится Софи такая милая, простая, без претензий, хотя принадлежит к лучшему обществу. Я не говорю о барышнях из аристократических семейств. Мне не по нраву люди, стремящиеся перебраться из своего круга повыше. Софи у нас в Мидлмарче не уступит никому и довольна своим положением. — Да, она действительно очень мила, — сказала Розамонда. — Породниться с таким семейством — достойная награда Неду, всегда скромному, он ведь не метил слишком высоко, — продолжала миссис Плимдейл, чью природную резкость несколько смягчало упоительное сознание собственной правоты. — Толлеры весьма щепетильные люди, им могла бы не понравиться наша дружба кое с кем, кого сами они не числят в друзьях. С вашей тетушкой Булстрод мы дружим с юных лет, а мистер Плимдейл всегда поддерживает ее мужа. Да и я сама строгих взглядов. Но Толлерам это не помешало породниться с Недом. — Я не сомневаюсь, он очень достойный и высоконравственный молодой человек, — сказала Розамонда, парируя обворожительной покровительственностью тона благодетельные назидания миссис Плимдейл. — О, Нед не обладает лоском армейского капитана, он не держит себя с людьми так, словно все они ничто по сравнению с ним, он не блистает певческим и ораторским дарованиями, научными талантами. И слава богу. Никому это не нужно, ни в этой жизни, ни в той. — Ну разумеется, не в наружном блеске счастье, — сказала Розамонда. Судя по всему, их брак непременно должен оказаться счастливым. Какой дом они покупают? — О, выбирать тут не приходится. Они присмотрели себе дом на площади Святого Петра — рядом с особняком мистера Хекбата. Тот дом тоже принадлежит ему, он сейчас там все основательно подновляет. Едва ли подвернется что-нибудь получше. Нед, по-моему, уже сегодня сговорится с мистером Хекбатом. — Очень удачный выбор, мне нравится площадь Святого Петра. — Что ж, дом возле церкви, в приличной части города. Но уж очень узкие там окна и слишком много лестниц. Вы не слыхали, не освобождается ли какой другой? — спросила миссис Плимдейл, с внезапным оживлением устремив на Розамонду взгляд круглых черных глаз. — О нет, откуда же мне знать такие вещи. Отправляясь к миссис Плимдейл, Розамонда не предвидела заранее, что ей предложат такой вопрос и она даст на него такой ответ, просто ей хотелось выведать какие-нибудь сведения и, воспользовавшись ими, помешать унизительной затее мужа с переездом в небольшой домишко. Правда, ей пришлось солгать, но эта ложь тревожила ее ничуть не больше, чем лживая в ее устах сентенция о несоответствии наружного блеска и счастья. Она не сомневалась, что преследует благую цель; иное дело муж — его выдумка непростительна; а тем временем в ее головке созрел план, осуществив который до конца, она докажет мужу, какой ужасный промах он мог совершить, отказавшись от видного положения в обществе. На обратном пути она наведалась в контору мистера Бортропа Трамбула. Впервые в жизни она вступала, так сказать, на деловую почву, однако чувствовала, что предприятие ей по плечу. Под угрозой крайне неприятных для нее последствий Розамонда сменила тихое упорство на деятельную изобретательность. В этой новой для нее роли уже недостаточно было невозмутимо и безмятежно оказывать неповиновение: она вынуждена была действовать, отстаивая то, что считала правильным, а в правоте своего суждения она не сомневалась. «Мне бы не захотелось так поступать, если бы это было неправильно», — решила она про себя. Мистер Трамбул был у себя в кабинете и с изысканной любезностью приветствовал Розамонду, не только потому, что не оставался нечувствительным к ее чарам, но и потому, что, зная о затруднениях Лидгейта и будучи добросердечным человеком, он сочувствовал этой удивительно красивой женщине, молодой даме редкостного обаяния, так неожиданно попавшей в тяжелое положение, из которого она не в состоянии выбраться. Он почтительно усадил Розамонду и застыл перед ней с видом глубочайшего внимания, желая по возможности подбодрить гостью. Розамонда сразу же спросила, заходил ли утром ее муж и говорил ли что-нибудь о передаче дома. — Да, сударыня, да, именно так, именно так, — ответствовал добряк аукционист, ради вящей успокоительности повторяя каждую фразу. — Я собирался сегодня же утром, если удастся, выполнить его распоряжение. Он просил меня не мешкать. — А я вас прошу ничего не предпринимать, мистер Трамбул, и никому не упоминать об этом предмете. Вы согласны оказать мне такую любезность? — Ну разумеется, миссис Лидгейт, ну разумеется. Доверие клиентов для меня священно, как в деловых, так и во всех иных вопросах. Стало быть, поручение отменяется, я верно понял? — спросил мистер Трамбул, выравнивая обеими руками углы синего галстука и с учтивостью глядя на Розамонду. — Да, если вы не возражаете. Мистер Нед Плимдейл, оказывается, уже снял себе дом на площади Святого Петра, рядом с домом мистера Хекбата. Мистеру Лидгейту будет неприятно, если его распоряжение окажется невыполненным. Кроме того, есть и другие обстоятельства, делающие необязательной эту меру. — Прекрасно, миссис Лидгейт, прекрасно. Располагайте мною как угодно, всегда к вашим услугам, — сказал мистер Трамбул, обрадованный тем, что молодая чета, как видно, нашла выход из положения. — Можете смело на меня рассчитывать. Все сказанное здесь останется между нами. Вечером Лидгейт немного повеселел, заметив непривычное оживление Розамонды, которая даже сама села за фортепьяно, предупреждая желание мужа. «Если она будет довольна, а я сумею выкарабкаться, все наши затруднения — сущий пустяк. Не более чем узкая болотистая полоса, которую надо пересечь в начале длительного путешествия. Если я сумею снова обрести ясность мысли, все будет хорошо», — подумал он. Приободренный, он принялся обдумывать дальнейшую систему экспериментов, которую давно уже собирался разработать, но откладывал, увязнув в житейских дрязгах. Слушая тихую музыку, под которую думалось так же славно, как под всплески весел вечером на озере, он с наслаждением почувствовал, как к нему возвращается былой исследовательский пыл. Было уже довольно поздно; Лидгейт отодвинул в сторону книги и, скрестив пальцы на затылке и глядя в огонь, погрузился в размышления о том, как провести очередной контрольный опыт, как вдруг Розамонда, которая оставила фортепьяно и сидела в кресле, разглядывая мужа, сказала: — Мистер Нед Плимдейл уже снял себе дом. Лидгейт, вздрогнув, ошеломленно вскинул взгляд, словно его внезапно разбудили. Затем он понял смысл ее слов и, раздраженно вспыхнув, спросил: — Откуда ты знаешь? — Я сегодня утром заезжала к миссис Плимдейл, и она мне сказала, что ее сын снял дом рядом с особняком мистера Хекбата на площади Святого Петра. Лидгейт промолчал. Расцепив закинутые за голову руки, он уперся локтями в колени и прижал пальцы к волосам, падавшим, как обычно, густой волной ему на лоб. Его охватило горькое разочарование, словно, задыхаясь в душном помещении, он отворил, наконец, дверь, а она оказалась замурованной; и в то же время он не сомневался, что причина его огорчения приятна Розамонде. Он ничего не говорил ей и не смотрел в ее сторону, дожидаясь, когда уляжется первая вспышка гнева. И в самом деле, подумал он с горечью, есть ли для женщины что-нибудь важнее дома и обстановки; муж без этого приложения — просто нелепость. Когда, откинув волосы со лба, он взглянул на жену, его темные глаза смотрели тоскливо, не ожидая сочувствия, и он лишь холодно заметил: — Что ж, может быть, подвернется кто-нибудь еще. Я просил Трамбула продолжить поиски, если Плимдейл откажется. Розамонда на это ничего не сказала. Она надеялась, что аукционисту не удастся исполнить просьбу ее мужа, а тем временем новый поворот событий сделает ее вмешательство оправданным. Как бы там ни было, она отвела непосредственно грозившую ей неприятность. Сделав паузу, она спросила: — Сколько денег требуют эти противные люди? — Какие противные люди? — Те, что составляли опись… и другие. Я хочу знать, сколько им нужно заплатить, чтобы они перестали тебя беспокоить? Лидгейт разглядывал ее несколько мгновений, словно определяя симптомы болезни, затем ответил: — Если бы я смог получить от Плимдейла шестьсот фунтов за мебель и в качестве отступного, я бы выкрутился. Я бы тогда полностью рассчитался с Дувром и заплатил остальным достаточно, чтобы они согласились ждать. Но, конечно, нам придется сократить расходы. — Но я спрашиваю, сколько тебе нужно денег, если мы не уедем из этого дома? — Больше, чем я могу где-нибудь раздобыть, — желчно ответил Лидгейт. Его сердила Розамонда, которая вместо того, чтобы думать о деле, предавалась бесплодным мечтаниям. — Но почему ты мне не называешь сумму? — с мягкой укоризной допытывалась Розамонда. — Ну, я думаю, — неуверенно произнес Лидгейт, — меньше тысячи меня не спасет. Впрочем, — резко добавил он, — мне следует думать не об этой тысяче, а о том, как обойтись без нее. Розамонда не стала спорить. Но на следующий день она осуществила свое намерение написать сэру Годвину Лидгейту. После отъезда капитана Розамонда получила письмо от него, а также от его замужней сестры миссис Менгэн с соболезнованиями по поводу гибели ребенка и туманно выраженной надеждой вновь увидеть ее в Куоллингеме. Лидгейт объяснил жене, что все это пустая вежливость, однако Розамонда в глубине души считала, что холодное отношение родственников к Лидгейту вызвано его высокомерной и отчужденной манерой, и с чарующей любезностью ответила на письма, убежденная, что вскоре последует более настойчивое приглашение. Полное молчание в ответ. Капитан, как видно, не блистал в эпистолярном жанре, а его сестры, предположила Розамонда, вероятно, находились за границей. Однако вскоре им пора уже было соскучиться по родине, и, во всяком случае, сэр Годвин, который охотно трепал Розамонду по подбородку и находил в ней сходство с прославленной красавицей, миссис Кроли, покорившей его сердце в 1790 году, не останется равнодушным к ее просьбе и, чтобы сделать ей приятное, окажет родственную поддержку племяннику. И она настрочила весьма убедительное на ее взгляд послание — сэр Годвин, прочитав его, поразится ее редкостному здравому смыслу, — в котором доказывала, как необходимо Тертию перебраться туда, где его талант найдет признание, из гнусного Мидлмарча, строптивость обитателей которого воспрепятствовала его научной карьере, следствием чего явились денежные затруднения, для преодоления коих нужна тысяча фунтов. Она ни словом не обмолвилась о том, что Тертий ничего не знает о ее намерении написать это письмо; ей казалось: если сэр Годвин решит, что оно написано с ведома племянника, это лишний раз подтвердит ее заверения в том редкостном уважении, которое доктор Лидгейт питает к дядюшке, почитая его своим лучшим другом. Таково было практическое осуществление тактики, которой пользовалась бедняжка Розамонда. Все это произошло до Нового года, и ответ от сэра Годвина еще не пришел. Однако утром праздничного дня Лидгейт узнал, что Розамонда отменила отданное им Бортропу Трамбулу распоряжение. Считая необходимым постепенно приучить ее к мысли, что им придется расстаться с домом на Лоуик-Гейт, он преодолел нежелание говорить с женой на эту тему и во время завтрака сказал: — Сегодня утром я зайду к Трамбулу и велю ему напечатать в «Пионере» и в «Рупоре» объявление о сдаче дома. Как знать, быть может, кто-нибудь, кто и не думал снимать новый дом, увидев извещение в газете, соблазнится. В провинции множество людей с большими семьями теснятся в старых домах лишь потому, что не знают, где найти более поместительное жилище. А Трамбул, по-видимому, ничего не сумел подыскать. Розамонда поняла, что неминуемое объяснение приблизилось. — Я распорядилась, чтобы Трамбул перестал разыскивать желающих, сказала она с деланным спокойствием. Лидгейт в немом изумлении воззрился на жену. Всего лишь полчаса назад он закалывал ей косы и говорил нежные слова, а Розамонда, хотя и не отвечая, выслушивала их с безмятежной благосклонностью, словно статуя богини, которая чудесным образом нет-нет да и улыбнется восхищенному обожателю. Все еще во власти этого настроения, Лидгейт не сразу рассердился — сперва он ощутил тупую боль. Положив на стол вилку и нож и откинувшись на спинку стула, он, наконец, осведомился с холодной иронией: — Могу я узнать, когда и почему ты это сделала? — Когда я узнала, что Плимдейлы сняли дом, я зашла к Трамбулу и попросила его не упоминать им о нашем. Тогда же я дала ему распоряжение приостановить все дальнейшие хлопоты. Я знаю, если разойдется слух о твоем намерении отказаться от дома со всей обстановкой, это очень повредит твоей репутации, чего я не желаю допустить. Думаю, мои соображения вполне весомы. — А те соображения, которые приводил я, тебе, значит, совсем безразличны? Тебе безразлично, что я пришел к иному выводу, в соответствии с которым отдал распоряжение? — язвительно спрашивал Лидгейт, и в глазах его сверкали молнии, а грозовая туча надвигалась на чело. Когда на Розамонду кто-нибудь сердился, она замыкалась в ледяную броню, нарочитой безупречностью манер показывая, что, в отличие от некоторых, всегда ведет себя достойно. Она ответила: — Я считаю себя в полном праве разговаривать о предмете, который касается меня ничуть не меньше, чем тебя. — Совершенно верно, ты имеешь право о нем разговаривать, но только со мной. У тебя нет права отменять тайком мои распоряжения, обходясь со мной как с дурачком, — отрезал Лидгейт прежним жестким тоном. И презрительно добавил: — Есть ли какая-нибудь надежда растолковать тебе, к чему приведет твой поступок? Стоит ли еще раз рассказывать, почему мы должны приложить все старания, чтобы избавиться от дома? — Рассказывать об этом нет необходимости, — сказала Розамонда голосом, звенящим, как холодная струйка. — Я все помню. Ты говорил тогда так же грубо, как сейчас. Но я по-прежнему считаю, что тебе нужно поискать других путей, а не настаивать на затее, которая для меня так мучительна. Что до объявления в газете, по-моему, это предел унижения. — Ну, а если я не посчитаюсь с твоим мнением, как ты не посчиталась с моим? — Это ты, конечно, можешь сделать. Но мне кажется, тебе следовало бы сообщить мне до свадьбы, что ты предпочтешь пожертвовать моим благополучием в угоду своей прихоти. Лидгейт ей ничего не ответил. Он в отчаянии понурил голову, и уголки его губ судорожно подергивались. Розамонда, видя, что он на нее не смотрит, встала и поставила перед ним чашку кофе; Лидгейт ее не заметил полный тяжких раздумий, он сидел, почти не шевелясь, одной рукой облокотившись о стол, а другой ероша волосы. Противоборство чувств и мыслей сковывало его, мешая дать волю ярости или же наоборот — спокойно и решительно настоять на своем. Розамонда воспользовалась его молчанием, — Когда я выходила за тебя замуж, все считали, что у тебя прекрасное положение в обществе. Мне тогда и в голову бы не пришло, что ты вздумаешь продать нашу мебель и снять дом на Брайд-стрит с комнатами, как клетушки. Если уж нам приходится так бедствовать, давай по крайней мере переедем из Мидлмарча. — Блестящая идея, — с невеселой усмешкой отозвался Лидгейт. Он взглянул на чашку кофе, но так и не стал пить. — Я с удовольствием воспользовался бы твоей блистательной идеей, но увы, мне мешают долги. — Долги есть у многих, но если это уважаемые люди, кредиторы их не торопят. Помню, папа говорил, что у Торбитов тоже долги, а они живут как ни в чем не бывало. Излишняя поспешность может только повредить, назидательно заключила Розамонда. Лидгейт не шелохнулся, в нем боролось два желания: схватить первое, что попадется под руку, разбить вдребезги, стереть в порошок, хоть на этом продемонстрировав свою силу, ибо Розамонда, как видно, была ей совершенно неподвластна, или — грубо заявить жене, что хозяин в доме — он, а она обязана повиноваться. Но он не только боялся оттолкнуть ее такой несдержанностью; с каждым днем ему внушало все большую боязнь то спокойное, неуловимое упорство, с каким Розамонда обходила все его распоряжения; кроме того, она кольнула его в самое чувствительное место, намекнув, что обманулась в своих радужных надеждах, выйдя за него замуж. Да и хозяином он вовсе не был. Нелегкое решение, на которое его подвигли и разум, и щепетильность, и гордость, заколебалось после их сегодняшнего разговора. Он залпом выпил полчашки кофе и встал. — Во всяком случае, я требую, чтобы ты не заходил к Трамбулу, пока мы не убедимся, что у нас нет других путей, — сказала Розамонда. Она не очень-то боялась мужа, но сочла за благо умолчать о письме к сэру Годвину. — Обещай мне, что в ближайшее время ты не пойдешь к нему, по крайней мере без моего ведома. Лидгейт коротко рассмеялся. — Пожалуй, это мне следовало бы заручиться обещанием, что ты не будешь ничего предпринимать без моего ведома, — сказал он, бросил на нее сердитый взгляд и направился к двери. — Ты помнишь, мы обедаем сегодня у папы, — проговорила ему вслед Розамонда, надеясь, что он даст более внятный ответ. Но Лидгейт лишь недовольно буркнул: «Да, да», — и вышел. Розамонду очень рассердило, что после возмутительных проектов, которые только что изложил ее муж, он еще позволяет себе раздраженно с ней разговаривать. А на ее скромную просьбу повременить с визитом к Трамбулу не ответил ничего определенного бездушный человек. Она была уверена, что ведет себя во всех отношениях безупречно, и каждая ядовитая или гневная отповедь Лидгейта пополняла перечень накопленных против него обид. Для бедняжки давно уже всякая мысль о муже ассоциировалась с чувством разочарования — суровая семейная жизнь оказалась вовсе не такой, как рисовалась в мечтах. Правда, Розамонда, став замужней дамой, была избавлена от многого, что досаждало ей в родительском доме, но зато не осуществились ее надежды и чаяния. Характер Лидгейта, который в период влюбленности ей представлялся обворожительно легким и милым, изменился почти до неузнаваемости, обнаружив неприглядные будничные черты, с которыми ей предстояло освоиться и примириться в повседневной жизни, не имея возможности отобрать из его свойств только приятные и ускользнуть от остальных. Профессиональные замашки мужа, не покидавший его даже дома интерес к научным изысканиям, в котором ей мерещилось нечто вампирское, его причудливые взгляды на жизнь, о которых она не подозревала в период ухаживания, — все это, уже не говоря о его неумении поладить с пациентами и о свалившейся, словно снег на голову, истории с закладной, способствовало все большему отчуждению между нею и мужем, чье общество теперь наводило на нее тоску. Чуть ли не с первых дней супружества ее приятно волновало общество другого человека, но Розамонда не хотела признаваться себе, как сильно его отсутствие усугубляет ее скуку, и ей казалось (вероятно, не без оснований), что приглашение в Куоллингем и последующая надежда уехать из Мидлмарча — в Лондон или куда-нибудь еще, где не будет неприятностей, — вполне могут ее примирить с прекращением визитов Уилла Ладислава, чье преклонение перед миссис Кейсобон вызывало у нее некоторую досаду. Таковы были взаимные отношения супругов во время новогоднего обеда у мистера Винси, когда Розамонда с безмятежным видом игнорировала мужа, не прощая ему дурного поведения за завтраком, а он огорчался гораздо сильнее, зная, что утренняя размолвка была лишь одной из примет его тяжелого душевного разлада. Его взвинченность и напряженность во время разговора с мистером Фербратером — цинические заверения, что все средства добывания денег одинаково хороши и только наивные дураки не рассчитывают на его величество случай, — свидетельствовали о его смятении, ибо для кипучей натуры Лидгейта бездействие было смерти подобно. Что же делать? Он еще яснее, чем Розамонда, представлял себе, каким невыносимым будет ее пребывание в маленьком домике на Брайд-стрит, среди убогой обстановки и со жгучей обидой на сердце; жизнь с Розамондой и жизнь в бедности — два эти понятия казались ему все более несовместимыми с тех пор, как перед ним замаячила угроза бедности. Но даже если он решится примирить между собой оба понятия, с чего начать осуществление этого подвига, как подступиться к нему? И хотя он не дал обещания жене, он не пошел еще раз к Трамбулу. Он даже начал подумывать, не съездить ли ему на север к сэру Годвину. Когда-то он считал, что никакие побуждения не вынудят его просить денег у дядюшки, но он не знал тогда, что это еще не худшее из зол. Письмо может не произвести должного действия, нужно, как это ни неприятно, поехать в Куоллингем самому, все подробно объяснить и испытать, насколько действенной силой являются родственные узы. Но едва только Лидгейт избрал именно этот шаг как наиболее простой, он рассердился, что он, он, давным-давно решивший отгородиться от низменных расчетов, от своекорыстного любопытства относительно намерений и финансового положения людей, с которыми не желал из гордости иметь ничего общего, не только опустился до их уровня, но даже обращается к ним с просьбами. 65 Лишь за одним верх остается в споре, И, коль в мужчине больше разуменья, Ты уступи и дай пример терпенья. Джеффри Чосер, «Кентерберийские рассказы» Даже в наше время, когда жизнь все убыстряет свой шаг, мы остались неторопливы в одном — в обмене корреспонденцией; стоит ли удивляться, что в 1832 году старый сэр Годвин Лидгейт не спешил с письмом, содержание которого волновало адресата гораздо более, нежели его самого. Минуло уже почти три недели после наступления Нового года, и Розамонде, ожидавшей ответа, причем, конечно, положительного, каждый новый день приносил разочарование. Лидгейт, не ведавший о ее надеждах, замечал лишь прибытие новых счетов и подозревал, что Дувр не преминет воспользоваться своим преимуществом перед другими кредиторами. Он ни словом не упомянул Розамонде о предполагаемом визите в Коуллингем: после того как он решительно и гневно отказался просить помощи у дядюшки, это выглядело бы капитуляцией в ее глазах. Он намеревался в самое ближайшее время отправиться в путь, но решил до последнего дня не говорить об этом Розамонде. Недавно открытая железнодорожная линия давала ему возможность за четыре дня съездить в Куоллингем и возвратиться. Но однажды утром, когда Лидгейта не было дома, на его имя пришло письмо, без сомнения от сэра Годвина. Розамонда преисполнилась надеждой. Быть может, в конверт вложена отдельная страничка для нее. Однако деловое письмо, где шла речь о денежной или какой-то иной помощи, адресовать следовало Лидгейту, главе семьи, и Розамонду даже более, чем самый факт получения письма, обнадеживало то, что оно было послано не сразу. Все эти мысли так взволновали ее, что она не могла ничем заняться, а лишь сидела в теплом уголке гостиной с незатейливым шитьем и поглядывала на лежавший на столе магический конверт. Часов около двенадцати, услышав в коридоре шаги мужа, она поспешно подбежала к дверям и беспечно прощебетала: — Зайди сюда, Тертий, тут тебе письмо. — Да? — сказал он и, не снимая шляпы, обнял Розамонду и вместе с ней направился к столу. — Дядюшка Годвин! — воскликнул Лидгейт, а тем временем Розамонда вернулась на прежнее место и внимательно следила, как он вскрывает конверт. Она предвкушала, как поразит его это послание. Лидгейт торопливо пробежал глазами коротенькое письмо, и его смугловато-бледное лицо стало белым, ноздри раздулись, губы вздрагивали; он швырнул Розамонде листок и с яростью сказал: — Нет, это просто невозможно, когда же ты, наконец, перестанешь тайком орудовать за моей спиной и исподтишка вставлять мне палки в колеса? Он умолк и направился к двери, но у порога резко повернул назад, сел и тут же снова вскочил как ужаленный и зашагал по комнате, сунув руки в карманы и судорожно стискивая находившиеся там предметы. Он боялся сказать что-нибудь жестокое, непоправимое. Розамонда тоже побледнела, пробегая глазами письмо. Вот что она прочла: «Дорогой Тертий, когда тебе понадобится у меня что-нибудь попросить, не поручай своей жене писать мне. Я не предполагал, что ты способен добиваться цели таким окольным путем. С женщинами я не веду деловой переписки. А о том, чтобы дать тебе тысячу фунтов или даже половину этой суммы, не может быть и речи. Все мой средства до последнего пенни уходят на мою собственную семью. Ведь у меня на руках три дочери и двое младших сыновей. Свои собственные деньги ты, насколько я могу судить, израсходовал довольно проворно, да еще перессорился с местными обывателями; мой тебе совет — как можно скорее перебирайся в другой город. Но на мою помощь не рассчитывай, так как у меня нет никаких связей с людьми твоей профессии. Как опекун, я сделал для тебя все и дал тебе возможность заниматься медициной. Ты мог бы стать офицером или священником, если бы захотел. Денег тебе бы хватило, а сделать карьеру там легче, чем на избранном тобой поприще. Дядя Чарлз сердится, что ты не последовал по его стопам, я же тебя не осуждаю. Я всегда желал тебе добра, однако помни — теперь тебе следует надеяться только на собственные силы. Твой любящий дядя, Годвин Лидгейт». Дочитав письмо, Розамонда сложила руки и застыла в неподвижной позе, ничем не выказывая своего разочарования и терпеливо выжидая, когда уляжется гнев мужа. Лидгейт перестал метаться по комнате, взглянул на жену и с яростью спросил: — Ну, убедилась, наконец, как нам вредят твои затеи? Поняла, что неспособна принимать решения и действовать вместо меня, ничего не смысля в делах, которыми я должен заниматься? Жестокие слова, но ведь уже не в первый раз она разрушала таким образом его планы. Розамонда сидела молча и не глядела на мужа. — А я уже чуть было не решился ехать в Куоллингем. Поездка неприятная и унизительная, но она могла принести пользу. Только стоит ли стараться? Ведь ты постоянно мне все портишь. Притворяешься, будто согласна, а затем строишь тайком разные каверзы. Если ты намерена всегда и во всем мне мешать, так уж скажи об этом откровенно. Я хотя бы буду предупрежден. Страшен этот час в жизни молодых супругов, когда раздражительность и неприязнь сменяют нежную любовь. Как ни крепилась Розамонда, одинокая слезинка покатилась по ее лицу. Она так ничего и не сказала, но молчание ее свидетельствовало о многом: муж вызывал в ней глубокое отвращение, она теперь жалела, что повстречалась с ним. Сэра Годвина за поразительную бесчувственность и грубость она поставила в один ряд с Дувром и прочими кредиторами — противными субъектами, думающими лишь о себе, а не о том, какую они причиняют ей досаду. Даже отец мог быть позаботливей и сделать для них побольше. Собственно говоря, из всех известных Розамонде людей безупречным было только грациозное создание с белокурыми косами, которое сидело сейчас, сложив перед собою ручки, никогда не вело себя неподобающе и действовало лишь с благими целями, ибо благом, разумеется, считалось то, что было этому созданию приятно. Лидгейт, глядя на жену, испытывал ту мучительную ярость бессилия, которая охватывает вспыльчивого человека, когда на все его гневные речи отвечают лишь кротким молчанием, сохраняя вид невинной жертвы, терпящей напраслину, так что даже справедливейшее негодование начинает представляться сомнительным. Чтобы удостовериться в своей правоте, он заговорил снова, уже сдержаннее. — Неужели ты не видишь, Розамонда, — начал он серьезным и спокойным тоном, — что ничто нас так не губит, как отсутствие откровенности и взаимного доверия? Вот уже не в первый раз я высказываю вполне определенное желание и ты как будто соглашаешься, а затем тайком делаешь по-своему. Если так будет продолжаться, я ни на что не могу положиться. Признайся, что я прав, и надежда забрезжит. Неужели я такая уж безрассудная и злобная скотина? Почему ты не хочешь быть со мной откровенной? Молчание. — Признай хотя бы, что ты поступила неверно и впредь не будешь действовать тайком от меня, — сказал Лидгейт просительно, но в то же время настойчиво, и последнее не ускользнуло от внимания Розамонды. Она холодно произнесла: — Я не могу ничего признавать и обещать после того, как ты со мной так оскорбительно разговаривал. Я не привыкла к таким выражениям. Ты говоришь, что я «тайком орудую за твоей спиной», «строю каверзы», «притворно соглашаюсь». Я не употребляю по отношению к тебе подобных слов, и, по-моему, ты должен извиниться. Ты жалуешься, что тебе невозможно жить со мной. Мою жизнь, несомненно, ты не сделал приятной. Нет ничего удивительного, что я пытаюсь облегчить тяжелое положение, в которое попала после замужества. — Она умолкла, так же невозмутимо смахнув новую слезинку, как утерла первую. Лидгейт в отчаянии рухнул в кресло — его разбили наголову. Как заставить ее прислушаться к голосу рассудка? Он положил шляпу, перекинул через спинку кресла руку и несколько мгновений сидел, хмуро потупив взгляд. У Розамонды было перед ним двойное преимущество — она искренно не представляла себе, насколько он прав, зато имела весьма ясное представление о тех тяготах, которые принесла ей супружеская жизнь. Рассказав мужу только долю правды и утаив от него некоторые подробности своего визита к миссис Плимдейл, она не считала свое поведение вероломным. Ведь не обязаны же мы оценивать каждый свой поступок — точно так никто не заставляет нас обдумывать каждую покупку в бакалейной и галантерейной лавке. Розамонда знала одно — ее огорчили, и Лидгейт обязан это признать. А он, вынужденный мириться с этой своевольной, капризной натурой, чувствовал себя словно в тисках. Он с ужасом предвидел, что рано или поздно Розамонда непременно разлюбит его, и ему рисовались мрачные перспективы. Потом он снова загорался гневом. Смехотворная пустая похвальба — объявлять, что он хозяин в доме. «Мою жизнь ты не сделал приятной», «тяжелое положение, в которое я попала после замужества», — эти упреки преследовали его, как кошмар. Что, если, не преодолев манящие его вершины, он к тому же еще увязнет в трясине мелких дрязг? — Розамонда, — сказал он, глядя на нее с печалью, — я тебе наговорил тут много лишнего в сердцах. Очень уж нелепо все получилось. Но ведь мы с тобой неразделимы, и интересы у нас одни. Я не могу быть счастлив, если ты несчастна. И сержусь я на тебя за то, что ты как будто бы не понимаешь, как твоя скрытность разделяет нас. Неужели я сознательно хочу огорчить тебя каким-нибудь поступком или словом? Делая тебе больно, я раню самого себя. Если ты будешь со мной откровенна, я ни разу в жизни не рассержусь на тебя. — Я хотела только удержать тебя от опрометчивых и поспешных поступков, — сказала Розамонда, и слезы снова навернулись ей на глаза, ибо мягкость Лидгейта смягчила ее тоже. — Ведь жить по-нищенски и быть униженной перед всеми знакомыми — просто невыносимо. Лучше бы я умерла тогда от неудачных родов. Ее слова и слезы были так трогательно нежны, что сердце любящего мужа не могло им противостоять. Лидгейт передвинул к ее креслу свое и прижал к своей щеке ее головку. Он ласково ее гладил и не говорил ни слова — ибо что он мог сказать? Обещать ей оградить ее от ненавистной нищеты, если он не представляет себе, каким образом это сделать? Когда он отпустил ее и она вышла, Лидгейт подумал, что ей вдесятеро тяжелее, чем ему: он живет кипучей жизнью вне дома, многие люди нуждаются в нем. Он охотно бы ей все простил, однако, охваченный стремлением прощать, невольно думал о жене как о слабой и беспомощной зверюшке, принадлежащей к совсем иной породе, нежели он. А победа тем не менее осталась за нею. 66 Изведать искушение — одно, Но пасть — другое. Шекспир, «Мера за меру» Лидгейт был прав, считая, что работа облегчает ему гнет домашних неурядиц. У него не оставалось теперь сил на научные изыскания и теоретические размышления, однако сидя у постели больного, он раздумывал, как его вылечить, сочувствовал ему, и это отвлекало его от мрачных мыслей. То была не просто благодетельная сила привычки, дающая возможность глупцам жить благопристойно, а несчастливцам — спокойно: врачебный долг неотступно побуждал к деятельности его мысль, не позволяя забыть о страданиях и нуждах пациентов. Многие из нас, вспоминая прожитую жизнь, скажут, что самым добрым человеком, которого они встречали, был врач, чья душевная чуткость, опирающаяся на глубокое знание своего дела, оказалась много благотворнее, чем деяния так называемых чудотворцев. Это спасительное чувство сострадания, испытываемое Лидгейтом к больным, которых он пользовал на дому и лечил в больнице, лучше всякого успокоительного средства помогало ему сохранять душевное равновесие, невзирая на все тревоги и недовольство собой. Что до применения опия, мистер Фербратер был прав. Терзаемый предчувствием грядущих финансовых затруднений и осознав, что семейная жизнь если и не сулит ему угрюмого одиночества, то уж, во всяком случае, вынудит его всеми силами стараться сохранить свою любовь, не помышляя о взаимной, он раза два принял это средство. Но не в его натуре было спасаться от печальных размышлений при помощи дурмана. Сильный физически, он мог выпить много вина, но не питал к нему склонности. Находясь в компании пьющих мужчин, он пил подслащенную воду и испытывал презрительную жалость даже к тем, кто находился в легком подпитии. Точно так же относился он к азартной игре. В Париже ему часто приходилось наблюдать за игроками глазами медика, изучающего симптомы болезни. Выигрыш привлекал его так же мало, как вино. Он считал достойной азарта лишь ставку, требующую изощренной работы ума и направленную к благой цели. Пальцы, с жадностью сгребающие груду денег, тупое, злобное ликование, которое загорается в глазах человека, разом захватившего ставки двадцати обескураженных партнеров — подобные триумфы его не влекли. Но вслед за опиумом он стал подумывать и об игре, не потому, что испытал жажду азарта, а потому, что в ней он усмотрел удобный способ раздобыть денег, ни к кому не обращаясь с просьбами и не беря на себя никаких обязательств. Находись он в это время в Лондоне или в Париже, где легко осуществить подобные намерения, они, возможно, вскоре привели бы его в игорный дом, где он не только наблюдал бы пылкие страсти игроков, но и разделил бы их. Насущная необходимость выиграть, если улыбнется счастье, преодолела бы его всегдашнее отвращение к игре. Некий случай, произошедший вскоре после того, как отпала химерическая надежда получить помощь от дядюшки, служит ярким доказательством того, какое сильное воздействие оказывает на человека наглядная доступность выигрыша. Бильярдная в «Зеленом драконе» служила прибежищем компании, члены которой, подобно нашему знакомцу мистеру Бэмбриджу, почитались прожигателями жизни. Именно здесь этот неунывающий джентльмен дал взаймы денег Фреду Винси, когда тот проиграл пари. В Мидлмарче знали, что здесь часто бьются об заклад, выигрывают и проигрывают немалые деньги, и дурная слава «Зеленого дракона» делала это заведение особенно привлекательным для многих. Возможно, его постоянные посетители, подобно основателям масонского братства, предпочитали быть связанными тайной, но заведение принадлежало к числу открытых, и многие джентльмены, как почтенных, так и юных лет, по временам наведывались в бильярдную взглянуть, что там происходит. Лидгейт, недурно игравший на бильярде, любил это занятие и сразу после приезда в Мидлмарч раза два заглянул к «Зеленому дракону» попытать счастья, но позже у него уже не оставалось времени для игры, а тамошнее общество его не привлекало. Впрочем, однажды вечером ему пришлось войти под этот кров в поисках мистера Бэмбриджа. Барышник нашел для него покупателя на единственную оставшуюся от прежнего выезда лошадь, и Лидгейт надеялся, заменив ее какой-нибудь клячей, выгадать фунтов двадцать за счет утраты элегантности, а он рад был теперь выгадать и мизерную сумму, которая умерила бы нетерпение кредиторов. Бильярдная оказалась у него по пути, и он решил встретиться с Бэмбриджем немедля. Мистер Бэмбридж еще не пришел, но вскорости несомненно прибудет, заявил его приятель мистер Хоррок. Лидгейт решил остаться и скуки ради сыграть партию на бильярде. Глаза у него блестели так же, как в тот новогодний вечер, когда мистер Фербратер обратил внимание на его возбуждение. В комнате толпилось довольно много народу, и все заметили необычного гостя. Несколько зрителей и игроки с воодушевлением заключали пари. Лидгейт играл хорошо и был уверен в своих силах; внезапно у него мелькнула мысль, что и он тоже мог бы заключить пари и, выиграв, удвоить сумму, которая ему достанется в результате коммерческой операции с лошадью. Он начал заключать пари на собственный выигрыш, и ему неизменно везло. Пришел мистер Бэмбридж, но Лидгейт его не заметил. Он не только увлекся игрой, он уже представлял себе, как на следующий день поедет в Брассинг, где игра шла по крупной и где он одним умелым рывком мог сорвать наживку дьявола, не угодив на крючок, и избавиться от самых неотложных долгов. Он все еще продолжал выигрывать, когда в бильярдной появилось двое новых посетителей. Один из них был молодой Хоули, только что завершивший изучение юриспруденции в столице, второй — Фред Винси, которого с недавних пор снова потянуло под кров «Зеленого дракона». Молодой Хоули, отменный игрок, был полон свежих сил и хладнокровия. Но Фред Винси, увидев Лидгейта, который с возбужденным видом снова и снова заключал пари, потрясенный, отступил в сторонку и не стал участвовать в игре. В последнее время Фред счел возможным позволить себе небольшую поблажку. Вот уже полгода он рьяно помогал мистеру Гарту, принимая участие во всех его деловых поездках, и почти полностью исправил свой почерк путем неустанных упражнений, которые, возможно, были не столь уж тягостны, ибо обычно выполнялись вечерами в доме мистера Гарта в благотворном присутствии Мэри. Но Мэри уже две недели гостила в Лоуике в доме мистера Фербратера, отлучившегося на это время по приходским делам в Мидлмарч, а Фред за неимением более приятных занятий стал наведываться к «Зеленому дракону» поиграть на бильярде и поболтать, как прежде, об охоте, лошадях и всякой всячине, высказывая и выслушивая суждения, сомнительные с точки зрения общепринятой морали. Он ни разу не охотился в этом сезоне, у него не было верховой лошади, а ездил он обычно либо в двуколке мистера Гарта, либо на смирной лошадке, которую ему ссужал все тот же мистер Гарт. Он начинал уже досадовать, что выбрал для себя еще более суровую стезю, чем путь священника. «Вот что я вам скажу, сударыня, заниматься межеванием, снимать и вычерчивать планы — потрудней, чем писать проповеди, — заявил он как-то Мэри, дабы она оценила приносимую ей жертву, — и не ставьте мне в пример ни Геркулеса, ни Тезея. Оба они резвились в свое удовольствие, и никто их никогда не учил, каким почерком делать записи в бухгалтерских книгах». Сейчас, когда Мэри отлучилась на время, Фред, как пес, которому не удалось стянуть с себя ошейник, сорвался с цепи и пустился наутек, разумеется, собираясь вскоре вернуться. Он не видел никаких причин, которые бы ему помешали поиграть на бильярде, однако решил не заключать пари. Дело в том, что Фред лелеял героический план в самое близкое время почти полностью отложить восемьдесят фунтов, которые ему предстояло получить от мистера Гарта. Это было не так уж трудно, ибо ему не приходилось тратиться ни на стол, ни на одежду и оставалось только отказаться от карманных расходов. Таким образом он в течение года мог бы выплатить миссис Гарт значительную часть тех злополучных девяноста фунтов, которых он, увы, лишил ее как раз тогда, когда она нуждалась в них больше, нежели сейчас. Впрочем, следует признаться, что, посетив в этот вечер бильярдную — за последние дни в пятый раз, — Фред вспомнил о десяти фунтах из полученного им полугодового жалованья, которых он не захватил сейчас с собой, а лишь решил за собою оставить, с тем чтобы не лишить себя удовольствия вручить остальные тридцать миссис Гарт в присутствии Мэри, и, вспомнив, стал раздумывать, не рискнуть ли ему частью этого выделенного для собственных нужд капитала, если подвернется верный выигрыш. Почему? Да просто потому, что когда соверены носятся в воздухе, странно было бы не ухватить хоть два-три. Он уже не забредет далеко по этой дорожке, но мужчина, а прожигатель жизни в особенности, любит уверять себя, что он волен греховодничать как вздумается и если воздерживается от того, чтобы расшатывать свое здоровье, проматывать состояние или употреблять выражения, находящиеся на грани благопристойности, то все это отнюдь не потому, что он простак. Фред не стал подыскивать формальные резоны — они выглядят неубедительно, когда играет кровь, взволнованная пробуждением старой привычки, однако в его душе шевельнулось пророческое ощущение, что, когда он начнет играть, он заодно начнет и заключать пари, что он отведает нынче пуншу и вообще сделает все, чтобы завтра утром встать с тяжелой головой. Предчувствия почти неуловимые, но с них чаще всего начинается действие. Одного не ожидал он: встретить в «Драконе» своего зятя Лидгейта, которого в глубине души по-прежнему считал самодовольным педантом, и еще меньше ожидал он, что этот высокомерный гордец будет заключать пари в такой же ажитации, в какой заключал бы их сам Фред. Ему припомнились смутные слухи, что Лидгейт по уши в долгах, а мистер Винси старший отказался его выручить; все это было достаточно неприятно, но Фред все-таки не мог понять, отчего им овладел такой ужас, и внезапно ему расхотелось играть. Они полностью поменялись ролями: розовый, голубоглазый Фред, всегда веселый и беспечный, всегда готовый с головой окунуться в любое удовольствие или забаву, помрачнел и чуть ли не смутился, словно увидел нечто неблагопристойное; Лидгейт же, обычно самоуверенно-спокойный и сохраняющий отрешенный вид, даже со всем вниманием слушая собеседника, сейчас вел себя, смотрел, говорил, словно хищник, который нацелился на жертву, выпустив когти и сверкая глазами. Заключая пари на собственные удары, Лидгейт уже выиграл шестнадцать фунтов; но появление молодого Хоули изменило положение вещей. Сам отлично владея кием, он начал ставить против Лидгейта, и тот, еще недавно уверенный в безупречной точности своих ударов, теперь почувствовал, что должен доказывать свое уменье. Лидгейт стал играть азартнее, но менее чисто. Он по-прежнему заключал пари на свой выигрыш, но теперь часто проигрывал. И все же он не отступался, ибо зияющая бездна азарта затягивала его так же неотвратимо, как самых желторотых шалопаев, завсегдатаев бильярдной. Фред заметил, что дела у Лидгейта идут все хуже, и впервые в жизни стал прикидывать в уме, какую бы изобрести уловку, чтобы тактично увести его из зала. Он видел, что и другие посетители обратили внимание на происшедшую с Лидгейтом метаморфозу, и решил просто взять его за локоть и отозвать в сторону. Изобретенный им предлог не отличался оригинальностью: он скажет, что ему нужно повидать Рози, и спросит доктора, дома ли она. Набравшись храбрости, Фред уже готовился осуществить свой нехитрый план, когда слуга вручил ему записку, в которой говорилось, что мистер Фербратер ждет его внизу и хочет с ним поговорить. Удивленный и несколько обеспокоенный, Фред попросил передать, что спустится тотчас же, затем, осененный внезапной идеей, подошел к Лидгейту, сказал: «Уделите мне, пожалуйста, минутку», — и отвел его в сторону. — Только что мне принесли записку от Фербратера. Он ждет меня внизу. Я подумал: может быть, он вам нужен, может быть, вы хотите с ним поговорить. Фред уцепился за первый попавшийся предлог, ибо нельзя было сказать: «Еще немного, и вы проиграетесь дотла, на вас таращатся все завсегдатаи. Уходите, пока не поздно». Впрочем, все обошлось. На Лидгейта, который до сих пор не видел Фреда, отрезвляюще подействовало его внезапное появление и известие о приходе Фербратера. — Нет, нет, — ответил Лидгейт. — У меня к нему нет срочных дел. Но… пора кончать игру, мне нужно уходить, я ведь зашел сюда лишь повидать мистера Бэмбриджа. — Бэмбридж здесь, но он порядком нализался… вряд ли он способен к деловым переговорам. Выручите меня — спустимся вместе к Фербратеру. Он, кажется, собрался устроить мне головомойку, а с вами я буду чувствовать себя надежней, — находчиво добавил Фред. Лидгейту совестно было показаться на глаза Фербратеру, но из гордости желая это скрыть, он спустился вниз. Впрочем, они всего лишь обменялись рукопожатием и замечаниями о погоде, после чего священник выказал явное стремление проститься с Лидгейтом. Единственной целью его прихода была беседа с Фредом, и он добродушно сказал: — Я вас потревожил, мой юный друг, потому что у меня к вам дело. Проводите меня до церкви святого Ботольфа, хорошо? Стояла прекрасная звездная ночь, и мистер Фербратер предложил пройти к церкви более длинным путем, по Лондонской дороге. Первой его фразой было: — Вот уж не думал, что Лидгейт бывает у «Зеленого дракона». — И я не думал, — сказал Фред. — Он зашел туда повидаться с Бэмбриджем, так он мне объяснил. — Стало быть, он не играл? Фред, сперва не собиравшийся об этом сообщать, сейчас вынужден был ответить: — Играл. По-моему, случайно. Прежде я его ни разу тут не видел. — Зато сами в последнее время вновь зачастили сюда? — Был раз пять, может быть, шесть. — Если я не ошибаюсь, у вас есть веские причины не возвращаться к прежним привычкам? — Верно. Да ведь вы и так все знаете, — ответил Фред, сердясь, что ему читают нотацию. — Я тогда вам все рассказал. — Что, полагаю, дает мне право сейчас коснуться этой темы. Ведь мы с вами друзья и можем разговаривать откровенно, не так ли? В свое время я выслушал вас, послушайте и вы меня. Не возражаете, если и я немного поговорю о себе? — Разумеется, мистер Фербратер, я так вам обязан, — ответил, томясь недобрыми предчувствиями, Фред. — Да, кое-чем вы мне обязаны, не буду отрицать. Но признаюсь, Фред, у меня было нынче искушение лишить вас этих преимуществ и не искать с вами встречи. Когда кто-то мне сказал: «Молодой Винси снова повадился каждый вечер в бильярдную, долго ему не продержаться», у меня возникло искушение поступить совсем не так, как я все же поступил. Я хотел воздержаться от встречи с вами и предоставить вам катиться по наклонной плоскости, поначалу заключать пари, затем… — Я не заключил ни единого пари, — поспешно сказал Фред. — Рад это слышать. Но повторяю, я был склонен не предостерегать вас и подождать, пока у Гарта истощится терпение, а вы утратите величайшее благо, которого весьма упорно добивались. Вы вполне можете догадаться, какое чувство толкало меня на этот путь, это чувство вам известно, я уверен. Ведь вы не можете не знать, что осуществление ваших желаний препятствует осуществлению моих. Наступила пауза. Мистер Фербратер, казалось, ждал подтверждения, в его красивом голосе слышалось волнение, и это придало торжественность его словам. Однако Фреда продолжала снедать жгучая тревога. — Неужели вы полагаете, что я отступлюсь? — сказал он наконец. Выказывать показное благородство было бы сейчас неуместно. — Нет, разумеется, пока вы пользуетесь взаимностью. Но отношения такого рода, как бы долго они ни существовали, рано или поздно могут измениться. Я с легкостью представляю себе, как опрометчивым поведением вы ослабляете узы, привязывающие к вам мисс Гарт — вспомните: она связана с вами только словом, — и в таком случае другой человек, пользующийся ее несомненным расположением, может надеяться завоевать ее любовь, равно как и уважение, которого вы по собственной вине лишились. Я вполне явственно представляю себе такой исход, — с жаром повторил мистер Фербратер. — Взаимная приязнь и родство душ способны вытеснить даже давнишнюю привязанность. Фред подумал, что если бы мистер Фербратер вместо столь изысканного красноречия пустил в ход клюв и когти, то и тогда его нападение не казалось бы таким жестоким. С ужасом он заподозрил, что Мэри и впрямь изменилась к нему и высказанное Фербратером предположение имеет под собой реальную основу. — Я, конечно, понимаю, со мной разделаться легко, — сказал он удрученно. — Если Мэри начнет сравнивать. — Не желая выдавать своих чувств, он умолк, затем добавил с горечью: — Но я-то думал, вы мне друг. — Это верно, иначе мы бы здесь не находились. Впрочем, сперва я намеревался поступить совсем не так. Я говорил себе: стоит ли вмешиваться, если этот юнец сам все делает себе во вред? Ты ведь человек не менее достойный, а разделяющие вас шестнадцать лет, проведенные тобой в тоскливом одиночестве, только увеличивают твое право быть счастливым. Он может сбиться с пути, ну и пусть, воспрепятствовать этому ты, вероятно, не сможешь, так воспользуйся же своим преимуществом. Снова пауза, и в сердце Фреда прокрался неприятный холодок. Что-то он услышит дальше? Ужасно, если Мэри что-нибудь уже известно… предостережение приняло в его глазах облик угрозы. Когда священник заговорил опять, его голос звучал совсем иначе, и этот новый тон пробудил в душе Фреда надежду. — Однако прежде я руководствовался более благородными намерениями, они победили и на этот раз. Я решил, что лучше всего помогу вам, Фред, откровенно рассказав все, что я передумал. Ну а сейчас… вы поняли меня? Я хочу, чтобы вы с Мэри были счастливы, и если произнесенное мною слово предупреждения каким-нибудь образом способно помешать разрыву, то это слово я сказал. Голос его под конец звучал негромко, глухо. Он умолк, они стояли на травянистом клочке земли, там, где от проезжей улицы ответвлялась небольшая, ведущая к церкви святого Ботольфа, и мистер Фербратер протянул руку Фреду, как бы показывая, что разговор окончен. Фреда охватило неведомое ему прежде волнение. Кто-то сказал однажды, что любой благородный поступок, приводя в трепет, очищает человека, и тот, словно родившись заново, готов начать новую жизнь. Нечто подобное испытывал сейчас Фред Винси. — Я постараюсь быть достойным, — сказал он и, запнувшись, закончил: Не только Мэри, но и вас. А мистер Фербратер, повинуясь внезапному движению души, добавил: — Я вовсе не считаю, Фред, что вы утратили в какой-то мере ее расположение. Успокойтесь, все у вас будет отлично, но зависит это от вас самого. — Я никогда не забуду того, что вы для меня сделали, — ответил Фред. Сказать тут нечего, я просто постараюсь, чтобы не пропало даром сделанное вами добро. — Вот и прекрасно. До свиданья, и да благословит вас бог. На том они простились. Но каждый еще долго шел пустынной, освещенной звездами дорогой. Размышления, которым предавался Фред, можно вкратце выразить так: «А ей и вправду хорошо было бы выйти за Фербратера, но нравлюсь-то ей я, и мужем стану неплохим». Мистер Фербратер, пожалуй, смог бы подытожить свои размышления, слегка пожав плечами и сказав: «Удивительно, какую роль порой играет в нашей жизни женщина: отказаться от нее — чуть ли не героический подвиг, завоевать — великое искусство». 67 В душе идет гражданская война; Уже с престола свергнута Решимость Назойливыми нуждами, и Гордость, Визирь, еще недавно непреклонный, Теперь красноречиво говорит От имени мятежников голодных. К счастью, Лидгейт, проигравшись в бильярдной, не испытывал больше желания искать там милостей фортуны. Мало того, он стал противен самому себе, когда должен был на другой день не только отдать весь свой выигрыш, но и заплатить сверх того четыре-пять фунтов, и ужаснулся при мысли, сколь неприглядное зрелище он являл собой, когда, затесавшись в толпу завсегдатаев «Зеленого дракона», вел себя точно так же, как они. Философ, принявший участие в азартной игре, ничем не отличается от играющего с ним филистера, разница только в раздумьях, наступающих после игры, — у Лидгейта они оказались весьма неприятного свойства. Разум твердил ему, что дело могло обернуться катастрофой, окажись он не в бильярдной, а в игорном доме, где удачу следует хватать обеими руками, а не выуживать легким движением пальцев. И все же, хотя разум восставал против желания попытать счастья в карточной игре, Лидгейт предпочел бы этот выход другому, как видно неизбежному. Обстоятельства вынуждали его просить помощи у Булстрода. Лидгейт так привык кичиться перед окружающими и собой своей независимостью от Булстрода, осуществлению чьих планов он всецело посвятил себя, ибо они давали ему возможность с честью служить обществу и науке, он так неизменно испытывал гордость, встречаясь с ним, при одной мысли, что могущественный и властный банкир, взгляды которого представлялись ему нелепыми, а побуждения — сумбурными и противоречивыми, приносит пользу обществу, повинуясь его, Лидгейта, воле, что для него теперь совершенно недопустимо было бы просить Булстрода о чем-то для себя. Но к началу марта дела Лидгейта оказались в том плачевном состоянии, когда человек начинает сожалеть об опрометчивых зароках, и то, что прежде он именовал немыслимым, теперь представляется ему вполне возможным. Сейчас, когда истекал срок унизительной закладной, данной Дувру, а полученные от пациентов деньги тотчас переходили в руки кредиторов и все явственнее становилась угроза, что лавочники перестанут отпускать в долг провизию, если выяснят, как обстоят его дела, а надо всем этим к тому же витал образ разочарованной и недовольной мужем Розамонды, Лидгейт почувствовал: как ни печально, но придется обратиться к кому-нибудь из окружающих за помощью. Сперва он подумывал написать мистеру Винси, но, расспросив Розамонду, обнаружил, что как он и подозревал, та уже дважды обращалась к папеньке за помощью, во второй раз — после того, как убедилась в неотзывчивости сэра Годвина, и тот ответил, что Лидгейт должен сам о себе позаботиться. «Папа говорит, уже несколько лет его преследуют неудачи и фабрика постепенно переходит в руки каких-то людей, которые одалживают ему деньги, и теперь он должен отказывать себе во многих удовольствиях и даже сотни фунтов не может выкроить — ему нужно обеспечить семью. Он сказал, пусть Лидгейт попросит Булстрода: они друзья — водой не разольешь». Лидгейт и сам пришел к выводу, что если уж ему придется просить денег в долг, то лучше всего обратиться к Булстроду, ибо, ввиду особого характера их отношений, помощь, оказанная ему банкиром, не будет выглядеть как чисто личное одолжение. Булстрод явился косвенной причиной его неуспеха у пациентов, Булстрод радовался, залучив врача для осуществления своих филантропических планов… впрочем, кто из нас, попав в положение, в каком оказался сейчас Лидгейт, не утешал себя мыслью, что просьба не столь уж унизительна, ибо человек, к которому он обращается, кое-чем ему обязан? Правда, Булстрод в последнее время, казалось, утратил интерес к больнице, но это было вполне объяснимо: банкир неважно выглядел и обнаруживал некоторые признаки нервного расстройства. Во всех иных отношениях он как будто бы не изменился: держался с Лидгейтом необычайно учтиво, хотя с самого начала их знакомства проявлял сдержанность во всем, что касалось личных обстоятельств; эту сдержанность Лидгейт предпочитал дружеской фамильярности. Он откладывал со дня на день осуществление своего намерения — привычка действовать едва приняв решение изменила ему — так велик был его страх перед возможными последствиями действий. Он часто виделся с Булстродом, но не воспользовался ни одной из встреч, чтобы обратиться к банкиру с просьбой. То он думал: «Напишу письмо, там можно изложить все прямо, не то что в разговоре», и тотчас: «Нет! В разговоре можно вовремя остановиться, если дело запахнет отказом». Дни проходили, он не писал письма и не просил о встрече. Мысль об унизительной зависимости настолько его ужасала, что в его воображении стал вырисовываться новый план, совсем уж невозможный для прежнего Лидгейта. Он теперь и сам начал подумывать, нельзя ли осуществить ребяческую фантазию Розамонды, которая еще недавно его так сердила: нельзя ли им и впрямь покинуть Мидлмарч, не заботясь о дальнейшем. Тут возникал вопрос: удастся ли продать хотя бы за бесценок практику? В таком случае они могли бы распродать и все имущество — кого же это удивит, если люди уезжают в другой город? Но шаг этот, как и прежде, представлялся ему позорным отказом от начатой работы, трусливым бегством с верного пути, ведущего к широкой научной деятельности, нелепой попыткой начать жизнь заново без определенных перспектив, и — самое главное: еще сыщется ли покупатель и когда это произойдет? А потом? Розамонда после переезда в город, даже очень отдаленный от Мидлмарча, даже в Лондон, будет чувствовать себя несчастной в убогой квартирке и во всем обвинять мужа. Ибо человек, закладывающий фундамент научной карьеры, может закладывать его весьма долго, невзирая на свою ученость и таланты. Проникновение в бездну наук и меблированные комнаты с легкостью уживаются под британским небом; не уживаются там интерес к науке и жена, не одобряющая такого рода резиденций. Но в разгар всех этих колебаний на помощь пришел случай. Однажды утром Лидгейту принесли записку, в которой мистер Булстрод просил его зайти в банк. В последнее время у банкира появилась склонность к ипохондрии, и бессонница, явившаяся просто следствием расстройства пищеварения, представилась ему симптомом надвигающегося безумия. Вот почему он пожелал безотлагательно посоветоваться с Лидгейтом, хотя не мог ничего добавить к тому, что рассказывал раньше. Он жадно выслушал все, что сказал ему, стремясь развеять его страхи, Лидгейт, хотя и на сей раз не было произнесено ничего нового, и тот миг, когда банкир выслушивал успокоительные объяснения врача, показался последнему наиболее удобным, чтобы сообщить и о собственных нуждах, не испытывая той неловкости, которой он так опасался. Лидгейт настаивал, чтобы мистер Булстрод менее усердно занимался делами. — Вот так даже небольшое душевное напряжение отражается на организме, сказал Лидгейт, переходя от частных положений к общим. — Тревога налагает глубокий отпечаток даже на тех, кто молод и полон сил. Я очень крепок от природы, тем не менее я совершенно выбит из колеи постигшими меня в последнее время неприятностями и волнениями. — Я полагаю, такой восприимчивый организм, как мой, легко может стать жертвой холеры, если она появится у нас в округе. И коль скоро неподалеку от Лондона уже наблюдались случаи заболевания, остается только уповать на милосердие всевышнего, — перебил мистер Булстрод, но не потому, что желал уклониться от ответа, а просто всецело поглощенный тревогой за свое здоровье. — Вы, во всяком случае, сделали все, чтобы в нашем городе были приняты необходимые меры предосторожности, что полезнее, чем просто уповать, сказал Лидгейт, которому не нравились и путаные аллегории, и порочная логика религиозных побуждений банкира, тем более что тот пропустил мимо ушей его слова. Но решившись, после долгих колебаний, просить помощи у Булстрода, он продолжил попытку: — Город отлично подготовлен и в санитарном, и в медицинском отношении, и я думаю, если сюда доберется холера, даже наши недруги вынуждены будут признать, что у нас в больнице сделано все необходимое для блага горожан. — Именно так, — довольно холодно ответил мистер Булстрод. — Кстати, я совершенно согласен с вашим мнением о том, сколь необходимы при напряженной умственной деятельности хотя бы краткие передышки, и недавно решил принять кое-какие меры… весьма определенные. Я предполагаю на некоторое время прекратить как коммерческую, так и благотворительную деятельность. Кроме того, я временно собираюсь изменить свое местопребывание: дом в моем имении «Шиповник» будет, возможно, заколочен или сдан внаем, а сам я поселюсь где-нибудь в здоровой местности на побережье, разумеется, предварительно испросив совета врача. Вы одобряете мое решение? — О да, — ответил Лидгейт, откинувшись на спинку кресла и едва скрывая раздражение, которое ему внушал пытливый и встревоженный взгляд тусклых глаз банкира и его чрезмерная озабоченность состоянием здоровья собственной персоны. — Я уже и раньше собирался поговорить с вами о больнице, — продолжал Булстрод. — При упомянутых обстоятельствах я не смогу лично участвовать в делах, а вкладывать большие денежные средства в предприятия, деятельность коих мною не контролируется и хотя бы в малой степени не направляется, противно моим убеждениям. Потому, если я окончательно решу покинуть Мидлмарч, я не сочту для себя возможным оказывать какую-либо иную помощь больнице, кроме той, которую уже оказал, приняв на себя большую часть расходов по постройке здания, а впоследствии субсидируя это заведение солидными суммами, необходимыми для его успешной работы. Тут Булстрод сделал очередную паузу, а Лидгейт подумал: «Вероятно, он понес недавно большие убытки». Ничем иным он не мог объяснить неожиданное решение банкира, развеявшее все его ожидания в прах. Вслух он сказал: — Больница потерпит большой ущерб, который вряд ли можно возместить. — Да, если оставить все по-прежнему, — ответил Булстрод, так же размеренно произнося каждое слово. — Из всех попечителей, по-моему, только миссис Кейсобон может согласиться увеличить сумму вклада. Я с ней беседовал на эту тему и высказал мнение, которое сейчас намерен высказать и вам: в новой больнице надлежит изменить всю систему попечительства, сосредоточенную до сих пор в руках немногих. Он сделал еще одну паузу, но Лидгейт промолчал. — Мера, которую я предлагаю — слияние новой и старой больниц в одно лечебное учреждение, имеющее общий попечительский совет. В этом случае придется объединить и управление лечебной частью обеих больниц. Тогда сразу отпадут все трудности, связанные с добыванием средств для новой больницы; приношения местных филантропов сольются в общий поток. Тут Булстрод вновь умолк, и его взгляд переместился с физиономии Лидгейта на пуговицы его фрака. — Без сомнения, весьма благоразумная и выгодная в практическом отношении мера, — не без иронии ответил Лидгейт, — однако ликовать по этому поводу я, увы, не могу, ибо не успеем мы к ней прибегнуть, как мои коллеги наложат запрет на все введенные мною методы лечения, хотя бы потому, что предложил их я. — Как вам известно, мистер Лидгейт, лично я был самого высокого мнения об оригинальных планах, которые вы с таким старанием осуществляли. Покорствуя промыслу божию, я от всей души поддерживал предложенный вами первоначально проект. Но коль скоро провидение призывает меня отречься, я отрекаюсь. В течение этой беседы Булстрод обнаружил таланты, которые раздражали слушателя. Уже замеченные Лидгейтом путаные аллегории и порочная логика религиозных побуждений сочетались с пренеприятнейшей манерой излагать все обстоятельства так, что собеседник не имел возможности выразить свое возмущение и разочарование. После недолгого раздумья он кратко спросил: — Что же сказала миссис Кейсобон? — Я намеревался затронуть эту тему, покончив с предыдущей, — ответил Булстрод, основательно подготовивший всю систему аргументов. — Как вам известно, миссис Кейсобон, женщина удивительной щедрости, к счастью, располагает состоянием, вероятно, не очень крупным, но все-таки приличным. Несмотря на то, что большая часть этих средств предназначена ею для совершенно другой цели, миссис Кейсобон намерена подумать, не сможет ли она полностью взять на себя обязанности, ныне выполняемые мною в попечительском совете больницы. Но чтобы прийти к окончательному решению, ей требуется немалый срок, и я ее уведомил, что нет нужды спешить, поскольку мои планы пока еще отнюдь не определились. Лидгейт чуть было не воскликнул: «Если миссис Кейсобон займет ваше место, больница только выиграет». Но печальное положение его собственных дел помешало ему проявить столь беззаботную откровенность. Он лишь сказал в ответ: — Мне, очевидно, следует поговорить об этом с миссис Кейсобон. — Да, несомненно, ей это весьма желательно. Ее решение, говорит она, будет во многом зависеть от результатов вашей беседы. Правда, разговор придется отложить: полагаю, в настоящее время миссис Кейсобон готовится к отъезду. Вот полученное мною от нее письмо, — сказал мистер Булстрод и, вынув конверт из кармана, прочел вслух: — «Я еду в йоркшир с сэром Джеймсом и леди Четтем. Решив на месте, как распорядиться тамошними землями, я определю размеры суммы, которую смогу пожертвовать на нужды больницы». Как вы убедились, мистер Лидгейт, спешить нет никакой нужды; но я хотел заранее вас уведомить о возможных переменах. Тут мистер Булстрод положил конверт в карман и выпрямился в знак того, что разговор окончен. Лидгейт еще больше приуныл, когда развеялась промелькнувшая было перед ним надежда, и понял, что действовать нужно тотчас же, и при этом самым решительным образом. — Вы были весьма любезны, посвятив меня во все подробности, — заговорил он твердо, но в то же время отрывисто, словно принуждая себя продолжать. Самое главное в моей жизни — наука, и мне нигде не удастся осуществить мои научные замыслы столь успешно, как я мог бы это сделать в нашей больнице. Но осуществление научных замыслов не всегда способствует приобретению благ земных. Неприязнь, которую в силу разных причин здешние обыватели питают к больнице, распространилась — в чем, вероятно, повинно мое рвение к науке и на меня. Моя практика сильно сократилась, остались главным образом лишь пациенты, которые не в состоянии мне уплатить. Они мне симпатичнее других, но, к сожалению, мне самому приходится платить по счетам кредиторов. Лидгейт сделал паузу, но Булстрод лишь кивнул, не спуская с него пристального взгляда, и он продолжил, так резко бросая слова, будто кусал стрелку горького лука: — У меня возникли денежные затруднения, с которыми я не сумею справиться, если только кто-нибудь, кто верит в меня и в мое будущее, не одолжит мне денег, не требуя иных обеспечении. Я приехал в Мидлмарч с весьма скудными средствами. У меня нет надежд на наследство. После женитьбы мои расходы оказались гораздо более значительными, чем я предполагал вначале. В настоящий момент для того, чтобы расплатиться с долгами, мне нужна тысяча фунтов. Иными словами, такая сумма избавила бы меня от опасений, что мое имущество будет распродано с молотка как обеспечение самого крупного моего долга; она помогла бы мне уплатить и другие долги, а остаток мы смогли бы растянуть на некоторое время, пользуясь нашим скромным доходом. Как я выяснил, о том, чтобы мой тесть предложил мне в долг такую сумму, не может быть речи. Вот почему я посвящаю в свои обстоятельства единственного, кроме мистера Винси, человека, который, по-моему, до некоторой степени заинтересован в том, чтобы я не разорился. Лидгейту противно было слушать самого себя. Тем не менее он высказался и сделал это недвусмысленно. Мистер Булстрод ответил, не торопясь, но и без колебаний. — Я опечален, хотя, признаюсь, не удивлен вашими словами, мистер Лидгейт. Меня с самого начала весьма удручил ваш альянс с семьей моего свойственника, которая всегда отличалась расточительными наклонностями и которой я неоднократно оказывал помощь, благодаря чему ей удалось сохранить положение в обществе. Мой вам совет, мистер Лидгейт, впредь не связывать себя обязательствами и, прекратив опасную игру, просто объявить себя банкротом. — Не так-то это приятно, — поднимаясь, желчно сказал Лидгейт, — и к тому же вряд ли благотворно повлияет на мою будущность. — Да, это испытание, — согласился мистер Булстрод. — Но испытания суть наш земной удел и способствуют исправлению наших пороков. Я искренне рекомендую вам обдумать мой совет. — Благодарю, — ответил Лидгейт, не вполне ясно сознавая, что говорит. Я отнял у вас слишком много времени. Всего хорошего. 68 Добру какое выбрать одеянье, Коль взял его покров Порок нагой? Коль Зло, Притворство, Темные Деянья Во имя цели трудятся благой? Событий совокупностью могучей И сводной картою всех дел людских Доказано, что как ни правит Случай, Но путь прямой надежней остальных. Ученый Опыт с твердостью ступает, Очами мудрости вселенской зря, Но спотыкается, куда идти не знает Обман, бредущий без поводыря. Дэниел, «Музофил» Новые планы, о которых Булстрод обмолвился в разговоре с Лидгейтом, возникли у него после того, как он прошел через тяжкие мытарства, начавшиеся в день распродажи имущества мистера Ларчера, когда Рафлс опознал Уилла Ладислава, а банкир предпринял тщетную попытку исправить содеянное им зло, в надежде отвратить от себя карающую длань божественного провидения. Он убежден был, что Рафлс, если жив, не замедлит возвратиться в Мидлмарч, и не ошибся. В канун рождества Рафлс вновь появился в «Шиповнике». Булстрод, оказавшийся в то время дома, перехватил его и помешал познакомиться с остальными членами семьи, тем не менее сопутствующие визиту обстоятельства представили в сомнительном свете хозяина и встревожили его жену. Рафлс вел себя еще более необузданно, чем при первом посещении: вследствие неумеренных возлияний он неизменно пребывал в состоянии возбуждения и ни малейшего внимания не обращал на попытки его образумить. Он выразил желание пожить в поместье, и Булстрод, поразмыслив, пришел к выводу, что это меньшее из двух зол, ибо было бы гораздо хуже, если бы Рафлс появился в городе. Он продержал его весь вечер в своем кабинете, затем проводил в спальню, а незваный гость резвился, наблюдая, сколько хлопот доставляет он своим визитом надменному и респектабельному богачу, и игриво выражал свое удовольствие по поводу того, что его приятель Булстрод наконец-то получил возможность расквитаться за услугу, некогда ему оказанную. За шумным каскадом шуток скрывался тонкий расчет — Рафлс хладнокровно ожидал, когда банкир, стремясь избавиться от своего мучителя, выбросит ему изрядный куш. Но он перегнул палку. Булстрод и впрямь испытывал муки, подобные которым даже не могут вообразить себе столь низменные натуры, как Рафлс. Жене он объяснил, что это жалкое создание, жертва собственных пороков, нуждается в его заботах и опеке; не прибегая к прямой лжи, он дал понять, что заботиться о несчастном его понуждают родственные узы, но что Рафлса следует остерегаться, ибо он не вполне вменяем. Бедняга переночует в доме, а наутро Булстрод сам отвезет его куда следует. По его расчетам, миссис Булстрод, выслушав эти намеки, несомненно предупредит дочерей и слуг по поводу опасного гостя и никто не удивится запрещению входить в его комнату даже с едой и питьем. Но его терзали страхи, не услышит ли кто громогласные разглагольствования Рафлса, без обиняков упоминавшего о прошлом… не вздумает ли миссис Булстрод подслушивать у дверей? Разве он сможет ей помешать — ведь, внезапно открыв дверь, чтобы застать жену на месте преступления, он себя выдаст. Миссис Булстрод, женщина честная и прямая, едва ли захотела бы прибегнуть к столь низкой уловке, чтобы узнать секреты мужа, но перепуганному банкиру все представлялось возможным. Устрашая его таким образом, Рафлс перестарался и добился результата, совершенно не входившего в его планы. Булстрод, видя, что не справится с ним добром, решился на крайние меры. Проводив Рафлса в спальню, банкир велел заложить карету к половине восьмого утра. В шесть он был уже одет и с чувством помолился, горячо заверяя всевышнего, что, если ему иногда случалось кривить душой и говорить неправду, он делал это лишь во избежание худшего зла. К умышленной лжи он относился с отвращением, неожиданным для человека, повинного в таком множестве менее явных проступков. Впрочем, почти все эти проступки были подобны слабым мускульным движениям, которые мы совершаем непроизвольно, однако имея в виду определенную цель. Но нам кажется, будто всеведущий знает лишь о тех наших целях, которые мы сами отчетливо представляем себе. Держа в руке свечу, Булстрод подошел к постели Рафлса, беспокойно мечущегося во сне. Он стоял молча, надеясь, что свет медленно и постепенно разбудит гостя и тот проснется без шума. Рафлс действительно стал вздрагивать, тяжело дышать и вскоре с приглушенным стоном сел на постели, ошеломленно и испуганно озираясь. Убедившись, что он не собирается шуметь, Булстрод поставил подсвечник и подождал, пока Рафлс придет в себя. Минуло четверть часа, прежде чем Булстрод произнес с холодной властностью, которой до сих пор не обнаруживал: — Як вам зашел так рано, мистер Рафлс, поскольку приказал подать в половине восьмого карету и собираюсь проводить вас до Айлсли, где вы можете сесть в поезд либо подождать дилижанса. Рафлс хотел что-то сказать, но Булстрод резко его перебил: — Помолчите, сэр, и слушайте меня. Я снабжу вас сейчас деньгами и время от времени буду выплачивать вам небольшие суммы, если вы обратитесь ко мне с письменной просьбой; если же вы вздумаете снова появиться здесь, если вы вернетесь в Мидлмарч, если вы будете порочить мою репутацию, пеняйте на себя — я вам не стану помогать. Можете хулить меня сколько угодно, вам никто за это не заплатит. Вред, который вы можете мне причинить своей болтовней, невелик, и если вы еще раз сюда явитесь, я не испугаюсь. Встаньте, сэр, и выполняйте все, что я велел, да не шумите, иначе я пошлю за полицейским и попрошу его выдворить вас из моего дома, а там рассказывайте ваши сказки хоть во всех городских кабаках, но я не дам и шести пенсов, чтобы оплатить ваши расходы в этих заведениях. Булстрод редко говорил с такой горячностью; большую часть ночи он обдумывал эту речь и, хотя не надеялся, что она навсегда избавит его от визитов Рафлса, счел этот ход наилучшим из всех возможных. На сей раз ему и впрямь удалось обескуражить своего мучителя: пьянчужка спасовал перед холодной властностью Булстрода и был втихомолку увезен в карете еще до завтрака. Слуги приняли его за бедного родственника и ничуть не удивились, что их суровый и гордый хозяин поспешил от него избавиться. Невеселое начало рождественского дня, впрочем, к концу путешествия Рафлс повеселел, чему немало способствовала полученная от банкира сотня фунтов. Щедрость Булстрода была вызвана целым рядом побуждении, но не в каждом из них он старался разобраться. Так, наблюдая беспокойный сон Рафлса, он внезапно подумал, что здоровье последнего порядком пошатнулось за то время, пока он прокучивал предыдущие двести фунтов. Резким и суровым тоном он еще раз повторил, что не позволит впредь себя дурачить, и постарался внушить Рафлсу, что путь открытой борьбы страшит его не больше, чем постоянная выплата отступного. И все-таки, избавившись от негодяя и вернувшись под свой мирный кров, Булстрод почувствовал, что добился только отсрочки. Так кошмарные видения страшного сна и после пробуждения не утрачивают реальности — вокруг все мило и привычно, но куда ни глянь — мерещатся липкие следы какой-то мерзкой гадины. Мы часто не предполагаем, в какой огромной мере наш душевный покой зависит от уверенности, будто нам известно мнение окружающих о нашей особе, и осознаем эту зависимость только тогда, когда репутация наша оказывается под угрозой. Булстрод, видя, как старательно его жена избегает малейших упоминаний о Рафлсе, с особенной ясностью понял, что его визит ее обеспокоил. В кругу семьи банкир давно привык вдыхать фимиам почтительности и подобострастия; при мысли, что за ним наблюдают исподтишка, заподозрив в сокрытии постыдной тайны, он даже поучения произносил нетвердым голосом. Для таких мнительных людей, как Булстрод, предвидеть зачастую тяжелей, чем убедиться наверное; и воображение рисовало ему мучительное зрелище неминуемого позора. Да, неминуемого: ведь если Рафлс не испугался угроз и вновь пожалует — а на иной исход надежды мало, — позора не избегнуть. И напрасно Булстрод повторял себе, что это было бы испытанием, предупреждением, карой свыше; воображаемые муки ужасали его — по его мнению, для славы господней было бы гораздо лучше, если бы он избежал бесчестья. И вот, движимый страхом, он наконец решился покинуть Мидлмарч. Если его соседям предстоит узнать неприглядную истину, пусть сам он в это время находится вдали от них; а на новом, необжитом месте он станет менее уязвим, и если мучитель вздумает преследовать его и там, он уже не будет так страшен. Булстрод знал, как тяжело его жене покинуть родные края, и при иных обстоятельствах предпочел бы остаться там, где и сам пустил корни. Приготовления к отъезду велись со всевозможными оговорками, чтобы сохранить возможность возвратиться после краткой отлучки, если милостивое вмешательство провидения развеет его страхи. Ссылаясь на пошатнувшееся здоровье, он готовился передать в другие руки управление банком и контроль над прочими коммерческими предприятиями, оставив за собою право возобновить в дальнейшем прерванную деятельность. Все это требовало дополнительных расходов и еще больше уменьшало доходы, и без того сократившиеся из-за общего упадка торговли; расходы на содержание больницы представлялись наиболее обременительной из трат, от которой весьма желательно было избавиться. Такова была подоплека, определившая его позицию в разговоре с Лидгейтом. Впрочем, к этому времени Булстрод успел сделать лишь предварительные распоряжения, которые при желании мог легко отменить. Он упорно не предпринимал решительных шагов, как ни терзали его страхи, подобно пассажиру тонущего корабля или человеку, оказавшемуся в карете, когда внезапно понесли лошади, он упорно верил, что его спасет от гибели какое-нибудь чудо и он поступит опрометчиво, снявшись с насиженного места на склоне лет, тем более что не сумеет внятно объяснить жене, какова причина их бессрочной ссылки. На время отсутствия Булстроду требовалось подыскать управляющего для Стоун-Корта; об этом деле, так же как о всех других, связанных с управлением домами и земельными владениями в Мидлмарче и окрестностях, он совещался с Кэлебом Гартом. Весьма желательно было найти управляющего, который ставил бы интересы своего нанимателя выше собственных. Так как Булстроду хотелось оставить за собой Стоун-Корт, чтобы всегда иметь возможность вновь посетить свое излюбленное место отдыха, Кэлеб посоветовал не поручать управления никому, а сдавать ферму со всем имуществом, инвентарем и утварью в аренду, ежегодно получая соответственную часть дохода. — Могу ли я попросить вас, мистер Гарт, подыскать для меня арендатора на этих условиях? — спросил Булстрод. — И не будет ли вам угодно назвать сумму ежегодного вознаграждения за ведение всех дел, которые мы с вами только что совместно обсудили? — Я подумаю, — ответил Кэлеб, как всегда немногословно. — Прикину, что и как. Если бы у него не промелькнула мысль о Фреде Винси, мистера Гарта, возможно, не обрадовало бы новое прибавление к его обязанностям, которые миссис Гарт и так считала чрезмерными для своего уже немолодого мужа. Но после разговора с Булстродом о сдаче в аренду Стоун-Корта у Кэлеба возникла соблазнительная идея. Не согласится ли Булстрод передать ферму Фреду Винси при условии, что Кэлеб Гарт возьмет на себя ответственность за ее управление? Фред прошел бы здесь отличную выучку и, получая за свои труды скромное вознаграждение, успевал бы помогать Гарту в других делах, и там приобретая знания. Все эти соображения он изложил миссис Гарт с таким восторгом, что жена, как всегда опасаясь, не слишком ли много дел он на себя взвалил, не решилась омрачить сомнениями его радость. — Мальчик был бы просто счастлив, — сказал он, — если бы мне удалось устроить его на это место. Ты только представь себе, Сьюзен! Он столько лет рассчитывал получить ферму в наследство от старика Фезерстоуна. И ведь редкостная будет удача, если в конце концов именно там он станет хозяйничать, пусть даже как арендатор. Может статься, он мало-помалу сумеет выкупить ее у Булстрода. Тот, по-моему, еще и сам не решил, уезжает он навсегда или временно. Нет, право же, мысль замечательная. Тогда дети вскоре смогли бы пожениться, Сьюзен. — Ты, надеюсь, не собираешься посвящать в свои надежды Фреда до того, как Булстрод даст согласие, — несколько обеспокоенно спросила миссис Гарт. — Что до свадьбы, Кэлеб, то не нам, старикам, торопить события. — Ну, не знаю, — склонив голову набок, ответил Кэлеб. — Женится утихомирится. Фред станет другим человеком, и мне уже не нужно будет не спускать с него глаз. Но, конечно, пока не выяснится дело, я ему ничего не скажу. Я еще раз потолкую с Булстродом. Он не стал медлить с переговорами. Булстрода весьма мало тревожила судьба его племянника Фреда Винси, зато он испытывал сильнейшее желание заручиться посредничеством мистера Гарта в многочисленных делах, которые, по его мнению, непременно пришли бы в упадок, поручи он наблюдение за ними менее добросовестному человеку. Руководствуясь этими соображениями, он не стал возражать против идеи мистера Гарта. Была еще одна причина, принудившая его с охотой оказать услугу одному из членов семьи Винси. Причина эта заключалась в том, что миссис Булстрод, прослышав о долгах Лидгейтов, принялась озабоченно расспрашивать мужа, не сможет ли он сделать что-нибудь для бедной Розамонды, и весьма встревожилась, узнав, что дела Лидгейта едва ли возможно поправить и самое разумное «предоставить им идти, как идут». Миссис Булстрод впервые в жизни позволила себе сказать: — Мне кажется, ты не очень хорошо относишься к моим родственникам, Никлас. Я уверена, что ни один из них ничем себя не опорочил. Они, возможно, слишком суетны, но никто не может сказать, что они люди непочтенные. — Милая Гарриет, — сказал мистер Булстрод, слегка съеживаясь под взглядом жены, в глазах у которой уже появились слезы. — Я передал немало денег в руки твоего брата. Неужели после этого я должен обеспечивать его взрослых детей? Миссис Булстрод, сочтя возражение справедливым, прекратила упреки и ограничилась тем, что оплакивала бедняжку Розамонду, чье сумасбродное воспитание, как и следовало ожидать, принесло дурные плоды. Но мистер Булстрод, вспоминая этот разговор, чувствовал, что, когда ему придется сообщить жене о необходимости покинуть Мидлмарч, его задача несколько облегчится, если он сможет заодно ее порадовать, рассказав, как позаботился о судьбе ее племянника Фреда. Пока он попросту упомянул, что собирается нанять дом на южном побережье и на несколько месяцев перебраться туда. Таким образом исполнилось желание мистера Гарта: ему было обещано, что, если Булстрод на неопределенное время уедет из Мидлмарча, Фред Винси станет арендатором Стоун-Корта на предложенных условиях. Этот «счастливый поворот событий» приводил Кэлеба в ликование, и только ласковые, но твердые наставления жены помешали ему рассказать все Мэри, чтобы «успокоить девочку». Впрочем, обуздав свое нетерпение, он старательно скрывал от Фреда поездки в Стоун-Корт, совершаемые с целью как следует ознакомиться с положением дел на ферме и произвести предварительную оценку ее стоимости. Отправляясь в эти поездки, Кэлеб опережал события, ко он испытывал неизъяснимое удовольствие, готовя для Фреда и Мэри приятный сюрприз, словно подарок ко дню рождения детишкам. — Ну, а если все это окажется воздушным замком? — спросила миссис Гарт. — Ничего страшного, — ответил Кэлеб. — Обрушившись, мой замок никого не раздавит. 69 Если ты услышал слово, пусть умрет оно с тобой. Екклезиастикус[197] Мистер Булстрод все еще не ушел из банка и сидел в том же кабинете, где принял Лидгейта, когда часа в три дня вошел клерк и сказал, что лошадь подана, а также что пришел мистер Гарт и просит разрешения с ним побеседовать. — Ну разумеется, — ответил Булстрод. Кэлеб вошел. — Садитесь, мистер Гарт, прошу вас, — продолжал банкир со всей возможной учтивостью. — Рад, что вы успели меня застать. Я знаю, как вы дорожите временем. — Э, — негромко отозвался Кэлеб, медленно склоняя набок голову, уселся и поставил на пол шляпу. Он потупился, опершись о колени локтями и свесив вниз тяжелые кисти рук с длинными пальцами, каждый из которых слегка пошевелился, словно откликаясь на мысль, наложившую свой отпечаток на задумчивый высокий лоб. Мистер Булстрод, как и все, кто знал Кэлеба, привык к его манере долго молчать, прежде чем приступить к серьезному, на его взгляд, разговору, и ожидал, что тот снова станет уговаривать его купить несколько домов на Блайндмэнс-Корт, с тем чтобы тут же их снести, ибо приток воздуха и света сторицей возместит расходы. Такого рода предложениями Кэлеб порою вызывал досаду своих работодателей, но с Булстродом они ладили, поскольку тот, как правило, охотно соглашался на его проекты. Вопреки ожиданиям Булстрода Кэлеб негромко сказал: — Як вам прямо из Стоун-Корта, мистер Булстрод. — Надеюсь, там все в порядке, — сказал банкир. — Я вчера побывал в Стоун-Корте. Приплод ягнят, как сообщил мне Эйбл, в этом году отличный. — В том-то и дело, что не все, — ответил Кэлеб, серьезно взглянув на него. — Там человек, по-моему, очень больной. Ему нужен врач. Я приехал сказать вам об этом. Его зовут Рафлс. Он заметил, как Булстрод содрогнулся от его слов. Банкир предполагал, что уже никакие новые известия не смогут захватить его врасплох, ибо он и так готов к самому худшему; он ошибся. — Бедняга! — сочувственно произнес он, однако губы его слегка вздрагивали. — Вам известно, как он туда попал? — Я сам привез его, — невозмутимо сказал Кэлеб, — усадил в двуколку и привез. Он вылез из дилижанса возле заставы, где взимают дорожный сбор, пошел пешком, и я догнал его почти сразу же за поворотом. Он припомнил, что как-то видел меня с вами в Стоун-Корте, и попросил его подвезти. Он нездоров, я это сразу понял и решил, что его не следует оставлять под открытым небом. По-моему, вам нужно не мешкая послать к нему врача. Закончив, Кэлеб поднял с пола шляпу и неторопливо встал. — Разумеется, — ответил Булстрод, лихорадочно соображая как быть. Возможно, вы сделаете мне одолжение, мистер Гарт, заглянете к мистеру Лидгейту по дороге… хотя стойте! В это время он, наверное, в больнице. Я сию же минуту пошлю к нему верхового с запиской, а затем и сам поеду в Стоун-Корт. Булстрод торопливо написал записку и вышел отдать распоряжения слуге. Когда он возвратился в комнату, Кэлеб все так же стоял, опираясь одной рукой на спинку стула, а в другой держа шляпу. Все мысли Булстрода вытесняла одна: «Рафлс, может быть, говорил с Гартом только о своей болезни. Гарт, возможно, удивился, точно так же как, вероятно, удивился в прошлый раз, что этот пропойца выдает себя за моего приятеля, но наверняка он ничего не знает. К тому же он доброжелательно относится ко мне, я могу быть ему полезен». Он всей душою жаждал подтверждения этой надежды, но, из боязни себя выдать, не решался спросить, что говорил Рафлс и как вел себя в Стоун-Корте. — Я чрезвычайно вам обязан, мистер Гарт, — произнес он как всегда изысканно учтивым тоном. — Через несколько минут вернется мой слуга, и тогда я сам поеду посмотреть, чем можно помочь несчастному. У вас, может быть, есть ко мне и другие дела? В таком случае, прошу вас, Садитесь. — Благодарю, — ответил Кэлеб, легким движением руки отклоняя приглашение. — Я хочу сказать вам, мистер Булстрод, что вынужден просить вас передать в другие руки порученные мне дела. Я очень вам обязан, что вы были так уступчивы и добры насчет аренды Стоун-Корта и во всех прочих случаях. Но я должен отказался. «Он знает!» — эта мысль, как кинжал, пронзила сознание Булстрода. — Как это неожиданно, мистер Гарт, — только и сумел он вымолвить. — Верно, — сказал Кэлеб. — Но я не передумаю. Я не могу не отказаться. Он ответил решительно, хотя и очень мягко, но, несмотря на всю мягкость ответа, Булстрод словно сжался, лицо его осунулось и он поспешно отвел в сторону взгляд. Кэлеб почувствовал щемящую жалость, но не в его натуре было вымышленными предлогами смягчать отказ. — Боюсь, вас настроили против меня наветы этого жалкого создания, сказал Булстрод, стремясь выяснить все что удастся. — Да. Не стану отрицать: свое решение я принял после разговора с ним. — Вы совестливый человек, мистер Гарт, и, надеюсь, помните свою ответственность перед богом. Неужели вы сможете нанести мне ущерб, так охотно поверив клевете? — сказал Булстрод, подыскивая доводы, которые могли бы повлиять на собеседника. — Стоит ли по такому ничтожному поводу порывать наши, смею надеяться, взаимовыгодные деловые отношения? — По собственной воле я никому бы не нанес ущерба, — сказал Кэлеб. Даже если бы думал, что господь мне простит. Надеюсь, меня нельзя назвать бесчувственным человеком. Но у меня нет никаких сомнений, сэр, что этот Рафлс говорит правду. А раз так, я не могу на вас работать, брать у вас деньги. Вы уж подыщите себе другого управляющего. — Ну хорошо, мистер Гарт. Однако я, во всяком случае, имею право знать, в чем состоит возведенный на меня поклеп. В чем заключается грязная ложь, жертвой которой я сделался, — сказал Булстрод, к чьей запальчивости примешивалась теперь робость, внушаемая этим человеком, который так спокойно отказывался от собственных выгод. — В этом нет нужды, — слегка махнув рукой, ответил Кэлеб так же мягко и участливо, как прежде. — То, что он сказал мне, дальше меня не пойдет, разве только что-нибудь сейчас неведомое мне заставит меня рассказать об этом. Если вы корысти ради обидели людей, присвоили себе обманом чужое, вы, наверное, раскаиваетесь… и рады были бы воротить прошлое, да не выходит, и на душе у вас, я думаю, тяжко, — Кэлеб замолк на мгновение и покачал головой, — так зачем же мне делать вашу жизнь еще горше? — Но вы… вы делаете ее горше, — жалобно воскликнул Булстрод. — Жизнь моя стала еще горше, когда вы от меня отвернулись. — Так уж приходится, — еще мягче и участливей ответил Кэлеб и слегка развел руками. — Простите. Я вас не осуждаю, я не говорю: он — дурной человек, а я — праведный. Сохрани меня бог. Я ведь не знаю что и как. Бывает, совершив дурной поступок, человек сохраняет чистоту помышлений, да только жизнь его уже нечиста. Если так случилось с вами, что ж, я очень вам сочувствую. Но совесть не велит мне впредь на вас работать. Вот и все, мистер Булстрод. Остальное похоронено так глубоко, как только можно. Всего вам доброго. — Минутку, мистер Гарт! — торопливо воскликнул Булстрод. — Могу ли я считать, что вы мне дали торжественное обещание никогда и никому не повторять это гнусное — пусть даже с некоторой долей истины, — но в целом злонамеренное измышление? Кэлеб вспыхнул и негодующе сказал: — Зачем бы я все это говорил, если бы не думал так? Вас я не боюсь. А сплетничать не привык. — Простите, я так взволнован… этот негодяй меня измучил. — Полно, стойте! Не вы ли сами сделали его еще хуже, используя для своей выгоды его пороки? — Вы так охотно верите ему и несправедливы ко мне, — сказал Булстрод, доведенный до отчаяния тем, что не может назвать все рассказанное Рафлсом ложью; и в то же время довольный, что Кэлеб не поставил его перед необходимостью отрицать возведенные против него обвинения. — Нет, — ответил Кэлеб и протестующе поднял руку, — я с радостью поверю в лучшее, если меня убедят. Я вовсе не лишаю вас возможности оправдаться. А рассказывать о чужих грехах я считаю преступным, если только это не делается с целью защитить невиновного. Вот каковы мои взгляды, мистер Булстрод, и подтверждать свои обещания клятвой мне нет нужды. Всего доброго, сэр. Вернувшись к вечеру домой, Кэлеб словно между прочим сказал жене, что у него вышли небольшие разногласия с Булстродом и об аренде Стоун-Корта теперь речи нет, да и вообще он отказался впредь вести дела банкира. — Он, наверное, слишком совал нос во все? — сказала миссис Гарт, предположив, что мистер Булстрод задел самое уязвимое место Кэлеба, не разрешив ему распоряжаться по собственному усмотрению организацией работ и закупкой строительных материалов. — Э, — ответил Кэлеб, наклонив голову и хмуро махнув рукой. Жест этот, как знала миссис Гарт, обозначал, что продолжать разговор ее муж не намерен. А Булстрод почти сразу же после его ухода сел на лошадь и отправился в Стоун-Корт, чтобы быть там раньше Лидгейта. В его воображении торопливой чередой проносились всевозможные предположения и картины — отражение его надежд и тревог; так глубокие потрясения отдаются вполне явственным звоном в ушах. Мучительное унижение, которое он пережил, когда Кэлеб Гарт, узнав о его прошлом, отказался иметь с ним дело, сменялось и уже чуть ли не вытеснилось облегчением при мысли, что слушателем Рафлса оказался не кто иной, как Кэлеб. Казалось, провидение извещало его о своем намерении спасти его от бедствий: дела приняли оборот, при котором он мог не опасаться огласки. Внезапная болезнь Рафлса, случайная встреча, которая привела его именно в Стоун-Корт, сулили надежды, в предвкушении которых сердце Булстрода радостно замирало. Сколько полезных дел он сможет совершить, если над ним не будет нависать угроза бесчестья, если он сможет спокойно вздохнуть. Он мысленно приносил клятву еще больше посвятить себя добрым делам, он надеялся получить воздаяние за свои благие намерения, он пытался себя уверить, что таким воздаянием может быть смерть ближнего. Он знал, что надо говорить: «Да свершится воля твоя», и часто говорил эти слова. Но он всей душой мечтал, чтобы по воле божьей умер этот ненавистный ему человек. И все-таки, приехав в Стоун-Корт, Булстрод невольно содрогнулся, увидев, как изменился Рафлс. Он побледнел и ослабел, однако главные перемены были иные, душевного свойства. Вместо наглого мучителя перед Булстродом был растерянный, перепуганный человек, который более всего боялся, не рассердится ли на него банкир за то, что не осталось денег… правда, он не виноват… его ограбили, половину той суммы отняли насильно. Он вернулся просто потому, что болен, а его кто-то преследует, кто-то гонится за ним, но он никому ничего не сказал, он не проронил ни словечка. Булстрод, не понимая значения этих симптомов, стал требовать от него чистосердечных признаний и обвинять во лжи: как смеет Рафлс утверждать, будто никому не сказал ни словечка, если он только что все рассказал человеку, который привез его в своей двуколке в Стоун-Корт? Рафлс клятвенно заверял, что ни в чем таком не повинен. Он действительно ничего не помнил, ибо время от времени разум его помрачался, и признание, которое он под влиянием каких-то призрачных соображений сделал в разговоре с Кэлебом, тотчас улетучилось из его памяти. У Булстрода екнуло сердце, когда он убедился, что несчастный невменяем и нет ни малейшей возможности выяснить самое главное, а именно: не посвятил ли он в тайну еще кого-нибудь, кроме Кэлеба Гарта? Экономка с самым простодушным видом сообщила Булстроду, что после отъезда мистера Гарта гость попросил у нее пива и, как видно очень скверно чувствуя себя, не сказал за весь день ни единого слова. В Стоун-Корте, судя по всему, он не проболтался. Подобно прислуге «Шиповника», миссис Эйбл предположила, что незнакомец принадлежит к разряду «родственничков», являющих собой проклятье богачей; сперва она причислила его к родне мистера Ригга, которая, вполне естественно, должна была слететься роем на оставшееся без хозяйского глаза имущество. Как он мог одновременно являться родственником Булстрода, было менее ясно, но миссис Эйбл с мужем порешили, что «всякое случается», — суждение, предоставившее столь обильную пищу уму, что миссис Эйбл лишь покачала головой и воздержалась от иных догадок. Не прошло и часа, как приехал Лидгейт. Булстрод встретил его у порога большой гостиной, где находился больной, и сказал: — Я пригласил вас, мистер Лидгейт, к несчастному, который много лет тому назад был моим служащим. Затем он уехал в Америку, где боюсь, вел праздный и распутный образ жизни. Я считаю своим долгом помочь этому обездоленному. Он был как-то связан с Риггом, прежним владельцем фермы, чем объясняется его присутствие здесь. Полагаю, он серьезно болен: его рассудок явно поврежден. Я намерен помочь ему чем только можно. Лидгейт, в памяти которого был слишком свеж последний разговор с банкиром, не испытывал желания вступать с ним без нужды в беседу и в ответ лишь кивнул головой, но, перед тем как войти в комнату, он машинально обернулся и спросил: «Как его фамилия?», ибо врач справляется о фамилиях столь же неизменно, как политикан, вербующий избирателей. — Рафлс, Джон Рафлс, — ответил Булстрод, надеясь, что, как бы ни обернулись дела Рафлса в дальнейшем, Лидгейт не узнает о нем больше ничего. Внимательно осмотрев больного, Лидгейт распорядился уложить его в постель и по возможности не тревожить, после чего вышел вместе с Булстродом в другую комнату. — Боюсь, его болезнь серьезна, — первым начал разговор банкир. — И да, и нет, — неуверенно ответил Лидгейт. — Застарелые осложнения могут привести к самым неожиданным последствиям; но во всяком случае, у него крепкое телосложение. Я не думаю, что этот приступ окажется роковым, хотя организм больного, разумеется, ослаблен. За ним требуется внимательный уход. — Я сам останусь здесь, — сказал Булстрод. — Миссис Эйбл и ее муж несведущи в таких делах. Если вы окажете мне любезность передать записку миссис Булстрод, я вполне могу здесь переночевать. — В этом едва ли есть необходимость, — сказал Лидгейт. — Больной ведет себя вполне смирно, он даже робок на вид. Позже он, возможно, начнет буйствовать. Но в доме есть мужчина… ведь так? — Я уже несколько раз оставался здесь на ночь, чтобы побыть в уединении, — равнодушно сказал Булстрод. — Могу остаться и сейчас. Если потребуется, миссис Эйбл и ее муж сменят меня и мне помогут. — Прекрасно. Стало быть, я могу дать предписания не миссис Эйбл, а вам, — сказал Лидгейт, не удивляясь тому, что Булстрод ведет себя несколько странно. — Значит, вы полагаете, есть надежда на выздоровление? — спросил Булстрод, когда Лидгейт дал все указания. — Да, если не возникнут новые осложнения, признаков которых я пока не обнаружил, — ответил Лидгейт. — Ему может стать хуже, но если все мои указания будут соблюдаться, я полагаю, он поправится уже через несколько дней. Только не делайте никаких послаблений. Помните, ему ни в коем случае нельзя употреблять крепких напитков. Таких больных, как этот человек, чаще убивает не болезнь, а неверное лечение. Могут возникнуть новые симптомы. Завтра утром я вновь его навещу. Взяв записку для миссис Булстрод, Лидгейт отправился в путь и, прежде чем прийти к определенным выводам о состоянии больного, оживил в памяти научный спор о лечении при отравлении алкоголем, разгоревшийся с новой силой после того, как доктор Уэр опубликовал результаты своих многочисленных наблюдений, сделанных в Америке.[198] Лидгейт заинтересовался этим вопросом еще в бытность за границей, он был убежденным противником распространенной врачебной практики, при которой больным разрешали употреблять алкоголь и прописывали большие дозы опия; сообразуясь с этим убеждением, Лидгейт успешно претворял свою методу в жизнь. «Человек этот болен, — думал он, — но сил у него еще много. Вероятно, он один из тех, кого опекает Булстрод. Любопытно, как тесно переплелись в его характере доброта и жестокость. По отношению к некоторым он удивительно неотзывчив и в то же время не жалеет хлопот и тратит уйму денег на благотворительные цели. Наверное, он каким-то таинственным способом определяет, о ком печется провидение. Обо мне оно, как видно, не печется». Струйка горечи, пробившаяся из обильного источника, разлилась в потоке его мыслей и все ширилась, когда он приближался к Лоуик-Гейт. Он еще не был дома после утреннего разговора с Булстродом, так как записку банкира ему вручили в больнице; впервые Лидгейт возвращался домой лишенный надежды на спасительное средство, которое поможет ему раздобыть достаточно денег, чтобы удержать и сохранить все то, что делало его жизнь выносимой, все то, что позволяло молодым супругам не остаться наедине со своей бедой, когда уже нельзя будет не видеть, как мало они способны послужить друг другу опорой. Лидгейту легче было бы примириться с отсутствием ее любви, чем убедиться, что его любовь не искупает в глазах Розамонды иные потери. Гордость его мучительно страдала от перенесенных и предстоящих унижений, но еще мучительнее было предугадывать, что Розамонда в нем увидит главную причину своего несчастья и краха всех надежд. Уловки нищеты всегда казались ему жалкими, он не помышлял, что мог бы сам прибегнуть к ним, но сейчас он начал представлять себе, как любящая и связанная общими помыслами супружеская пара может весело смеяться над своей подержанной мебелью и расчетами по поводу покупки масла и яиц. Впрочем, поэтичность этих сценок казалась столь же недоступной, как беззаботность золотого века; бедняжка Розамонда была неспособна понять прелести рая в шалаше. Погруженный в печальные мысли, он спешился и вошел в дом, не ожидая найти там ничего приятного, кроме обеда, и приняв решение сегодня же рассказать Розамонде о том, как потерпела неудачу его просьба к Булстроду. Чем скорее он подготовит ее, тем лучше. Но обед пришлось надолго отложить. Войдя, он обнаружил в доме человека, посланного поверенным Дувра, и, справившись, где миссис Лидгейт, узнал, что она наверху в своей спальне. Лидгейт поднялся к жене. Она лежала на кровати, бледная, с безучастным выражением лица. Он сел подле нее и, наклонившись к ней, с мольбой воскликнул: — Бедная моя Розамонда, прости меня! Будем же и в горе любить друг друга. Ничего не отвечая, Розамонда устремила на него печальный, безнадежный взгляд; затем голубые глаза ее увлажнились слезами, губы задрожали. Лидгейт не выдержал, он слишком много перенес за этот день. Опустив голову на ее подушку, он заплакал. На следующее утро он позволил ей пойти к отцу — сейчас, казалось, он не мог ничего запрещать ей. Розамонда возвратилась через полчаса и сказала, что папа и мама приглашают ее временно пожить у них, пока в доме такое творится. Денег папа не обещал, он говорит, если он поможет расплатиться с этим долгом, то появится десяток новых. Дочь может погостить у них, пока Лидгейт не наведет порядка в своем доме. — Ты не возражаешь, Тертий? — Делай как тебе угодно, — сказал он. — Но ничего рокового в ближайший день не случится. Тебе вовсе незачем так спешить. — Я подожду до завтра, — сказала Розамонда, — мне еще нужно уложить мои вещи. — Я на твоем месте подождал бы чуть подольше… мало ли что может произойти, — с горькой иронией заметил Лидгейт. — Вдруг я сломаю шею, и это значительно облегчит твою участь. Беда Лидгейта и Розамонды заключалась в том, что его нежное обращение с женой порою нарушалось, вопреки голосу рассудка и побуждению сердца, гневными вспышками, полными иронии или укора. Розамонда их считала совершенно неоправданными, возмущалась жестокостью мужа, и нежности в их отношениях становилось все меньше. — Я вижу, ты не хочешь, чтобы я уходила, — с ледяной кротостью произнесла она. — Так почему же не сказать об этом прямо, без грубостей? Я пробуду здесь столько, сколько ты прикажешь. Лидгейт ничего ей не ответил и вышел из дому. Он чувствовал себя растерянным, разбитым, а под глазами у него появились темные тени, которых Розамонда не замечала прежде. Ей неприятно было на него смотреть. Любое огорчение Тертий ухитряется сделать и вовсе невыносимым. 70 Из-за деяний собственных, поверь, Мы стали тем, чем стали мы теперь. Едва Лидгейт покинул Стоун-Корт, Булстрод обследовал карманы Рафлса, где рассчитывал найти улики в виде гостиничных счетов, полученных в различных городах и деревнях, если гость солгал, утверждая, будто приехал прямо из Ливерпуля. Бумажник Рафлса был битком набит счетами, но, начиная с рождества, все они были написаны в Ливерпуле, кроме одного, помеченного нынешним числом. Счет этот, найденный в заднем кармане, был скомкан вместе с объявлением о конной ярмарке в Билкли, городке, расположенном милях в сорока от Мидлмарча. Судя по счету, Рафлс прожил в местной гостинице три дня и не скупился на расходы, а поскольку при Рафлсе не имелось багажа, он скорее всего оставил свой чемодан в гостинице в счет долга, чтобы сэкономить деньги на проезд; к тому же и кошелек его оказался пустым, а в карманах сыскалось лишь два шестипенсовика и несколько пенни. Булстрод немного успокоился, убедившись, что Рафлс после памятного рождественского визита и впрямь держался на почтительном расстоянии от Мидлмарча. В том, чтобы пересказывать старинные сплетни о мидлмарчском банкире людям, которые о нем и слыхом не слыхали, Рафлсу не было ни удовольствия, ни чести. Впрочем, беды не будет, даже если он их пересказал. Самое главное — не выпускать его из поля зрения до тех пор, пока остается опасность, что в новом приступе безумия он еще раз вздумает повторить историю, рассказанную Кэлебу Гарту; Булстрод особенно опасался, как бы этот приступ не случился при Лидгейте. Сославшись на бессонницу и на тревогу за больного, он провел у его постели всю ночь, а экономке велел спать не раздеваясь, чтобы быть готовой, когда он ее позовет. Он добросовестно выполнял распоряжения врача, хотя Рафлс то и дело требовал коньяку, заявляя, что он проваливается, что под ним проваливается земля. Больной не спал всю ночь и очень беспокойно вел себя, но оставался робким и послушным. После того как ему принесли прописанную Лидгейтом еду, к которой он не прикоснулся, и отказались принести напиток, которого он требовал, он с ужасом воззрился на Булстрода и стал молить его не гневаться, не обрекать его на голодную смерть и страшными клятвами клялся, что не сказал никому ни слова. По мнению Булстрода, даже это утверждение незачем было слушать Лидгейту; еще более опасная перемена в состоянии больного случилась на рассвете когда Рафлс, внезапно вообразив, будто доктор уже здесь начал жаловаться ему на Булстрода, который хочет уморить его голодной смертью за то, что он проговорился, в то время как он, Рафлс, никому не сказал ни слова. Булстроду пришли сейчас на помощь его прирожденная целеустремленность и властность. Этот хрупкий на вид человек, взволнованный и потрясенный не менее Рафлса обрел в критических обстоятельствах силы и в течение ночи и утра, каждым движением и самим обликом своим напоминая лишенный жизненного тепла одушевленный труп, напряженно обдумывал, чего ему следует остерегаться и каким образом обрести безопасность. Несмотря на молитвы которые он возносил, несмотря на мысленные соболезнования жалкому, нераскаянному грешнику и мысленную же готовность претерпеть наказание свыше, но не пожелать зла ближнему — несмотря на все эти попытки претворить слова в умонастроение, в его воображении все настойчивее и ярче вырисовывался желанный исход событий. И желание, обретя форму, казалось извинительным. Он не мог не думать о смерти Рафлса, а в ней не мог не видеть своего избавления. Что особенного случится, если это жалкое создание перестанет существовать? Рафлс не раскаялся. Но ведь сидящие в тюрьмах преступники тоже не каются, тем не менее закон выносит им приговор. Если провидение вынесло Рафлсу смертный приговор, то никакого греха нет в том, чтобы считать его смерть желанным исходом… надо только самому не ускорять его, добросовестно выполнять все врачебные предписания. Но даже и в этом возможен просчет — сделанные человеком предписания бывают иногда ошибочными. Лидгейт говорил, какое-то лечение ускоряет смерть… не случится ли того же с его собственной методой? Хотя, разумеется, самое главное — руководствоваться добрыми намерениями. И Булстрод решил не подменять намерение желанием. Его намерение, мысленно заявил он, состоит в том, чтобы повиноваться предписаниям. Отчего он усомнился в их целесообразности? Это пустилось на обычные свои уловки желание, всегда готовое использовать себе на благо скептицизм, неуверенность в результатах, любую неясность, которую можно истолковать как беззаконие. Несмотря на все это, он выполнял предписания. Ему невольно то и дело вспоминался Лидгейт, и состоявшийся у них накануне утром разговор вызвал теперь у банкира чувства, каких и в помине не было во время разговора. Тогда его мало тревожили огорчение Лидгейта из-за перемен, готовящихся в больнице, а также его обида на вполне оправданный, по мнению Булстрода, отказ в неуместной просьбе. Оживляя в памяти этот разговор, он испугался, не нажил ли себе в Лидгейте врага, и ему захотелось его смягчить, а точнее, оказать обязывающую к благодарности услугу. Он пожалел, что сразу же не согласился дать доктору в долг эту показавшуюся ему непомерной сумму. Ибо если, слушая бред Рафлса, доктор заподозрит что-нибудь неладное или даже узнает наверное, Булстрод чувствовал бы себя спокойней, зная, что тот многим ему обязан. Но сожаление, быть может, пришло слишком поздно. Странная, достойная жалости борьба происходила в душе этого несчастного человека, долгие годы мечтавшего быть лучше, нежели он есть, усмирившего свои себялюбивые страсти и облекшего их в строгие одежды, так что они сопутствовали ему, словно благочестивый хор, до нынешнего дня, когда, объятые ужасом, прекратили петь псалмы и жалобно возопили о помощи. Лидгейт приехал только после полудня — он объяснил, что его задержали. Булстрод заметил, что доктор очень расстроен. Впрочем, Лидгейт тотчас занялся больным и стал подробно расспрашивать обо всем происходившем в его отсутствие. В состоянии Рафлса заметно было ухудшение, он почти не прикасался к еде, ни единой минуты не спал, был беспокоен, бредил, но пока не буйствовал. Вопреки опасениям Булстрода, он не обратил внимания на доктора и бормотал себе под нос нечто несвязное. — Как вы его находите? — спросил Булстрод, оставшись с доктором наедине. — Ему хуже. — Сегодня вы меньше, чем вчера, надеетесь на благоприятный исход? — Нет, я все же думаю, что он может выкарабкаться. Вы сами будете ухаживать за ним? — спросил Лидгейт, вскинув взгляд на Булстрода и смутив его этим внезапным вопросом, который, впрочем, задал вовсе не потому, что заподозрил неладное. — Я полагаю, да, — ответил Булстрод, тщательно взвешивая каждое слово. — Миссис Булстрод уведомлена о причинах, которые задерживают меня здесь. В то же время миссис Эйбл с мужем недостаточно опытны, так что я не Могу полностью на них положиться. Кроме того, я не считаю себя вправе возлагать на этих людей подобную ответственность. Вы, я думаю, захотите дать мне новые распоряжения. Самым главным из новых распоряжений оказалось предписание давать больному весьма умеренные дозы опия, если бессонница продлится еще несколько часов. Опий доктор предусмотрительно привез с собой и подробно рассказал, какой величины должны быть дозы и после скольких приемов лечение следует прервать. Он особенно подчеркнул, что давать опий без перерыва опасно, и повторил свой запрет насчет алкоголя. — Насколько я могу судить, — заключил он, — главную угрозу для больного представляют возбуждающие средства. Он может выжить, даже находясь на голодной диете. У него еще немало сил. — По-моему, вы сами нездоровы, мистер Лидгейт. Я весьма редко… вернее, в первый раз вижу вас в подобном состоянии, — сказал Булстрод, выказывая не свойственную ему еще совсем недавно заботливость по отношению к доктору и столь же мало ему свойственное равнодушие к собственному здоровью. — Боюсь, вас что-то встревожило. — Да, — сухо отозвался Лидгейт, взяв шляпу и собираясь уходить. — Боюсь, у вас возникли новые неприятности, — продолжал допытываться Булстрод. — Садитесь же, прошу. — Нет, благодарствуйте, — надменно отказался Лидгейт. — В нашем вчерашнем разговоре я упомянул о состоянии моих дел. Добавить нечего, кроме того, что на мое имущество уже наложен арест. Этого более чем достаточно. Всего хорошего. — Погодите, мистер Лидгейт, погодите, — сказал Булстрод. — Я обдумал наш вчерашний разговор. Моим первым чувством было удивление, и я недостаточно серьезно отнесся к вашим словам. Миссис Булстрод озабочена судьбой племянницы, да и меня самого огорчит столь прискорбная перемена в ваших обстоятельствах. Ко мне многие обращаются с просьбами, но, по здравом размышлении, я счел более предпочтительным решиться на небольшую денежную жертву, нежели оставить вас без помощи. Вы, помнится, говорили тысячи фунтов достаточно, чтобы освободить вас от обязательств и дать возможность обрести твердую почву? — Да, — ответил Лидгейт, сразу воспрянув духом. — Из такой суммы я смогу выплатить все долги, и кое-что останется на прожитие. Мы урежем расходы. А там, глядишь, мало-помалу разрастется практика. — Благоволите подождать минутку, мистер Лидгейт, я выпишу чек на всю необходимую вам сумму. В таких случаях помощь действенна только тогда, когда просьба удовлетворяется полностью. Пока Булстрод выписывал чек, Лидгейт, повернувшись и окну, думал о доме, о том, как неожиданно пришло к нему спасение и возродило рухнувшие было надежды. — Вы мне напишете взамен расписку, мистер Лидгейт, — сказал банкир, подходя к нему с чеком. — А со временем, надеюсь, дела ваши поправятся, и вы сумеете постепенно выплатить долг. Меня же радует одно сознание, что я освободил вас от дальнейших трудностей. — Глубоко вам признателен, — сказал Лидгейт. — Вы вернули мне возможность работать с удовлетворением и даже мечтать. Внезапное решение Булстрода показалось ему вполне естественным: банкир неоднократно бывал щедр. Но когда он пустил лошаденку рысью, чтобы поскорее вернуться домой, сообщить добрые вести Розамонде, взять в банке деньги и вручить поверенному Дувра, в его сознании зловещей темнокрылой птицей промелькнула мысль о том, как сильно сам он переменился за последние месяцы, если так ликует, одалживаясь у Булстрода, если так радуется деньгам, полученным для себя, а не на нужды больницы. Банкир чувствовал, что облегчил свое положение, а между тем на душе у него не становится легче. Стараясь заручиться расположением Лидгейта, он не задумывался над тем, руководствовался ли он добрыми, или дурными побуждениями, но дурные побуждения таились в нем, отравляли его кровь. Человек дает клятву, но не отрезает себе путь к ее нарушению. Значит ли это, что он сознательно решил ее нарушить? Вовсе нет. Но смутное желание, побуждающее его к нарушению клятвы, зреет в нем, завладевает его сознанием, и его воля цепенеет в тот самый миг, когда он твердит себе, что клятву необходимо исполнить. Еще несколько дней — и Рафлс выздоровеет и снова примется его мучить — как мог Булстрод этого желать? Он испытывал успокоение, только представляя себе умершего Рафлса, и, не высказывая этого прямо, возносил мольбы о том, чтобы, если можно, над остатком его дней не нависала угроза бесчестья, которое помешает ему служить орудием божьей воли. Судя по заключению Лидгейта, эта просьба не будет исполнена; и в Булстроде возбуждала все большее раздражение живучесть этого человека, которому столь уместно было бы замолкнуть навсегда. Негодяй давно уже перестал бы существовать, если бы возможно было убивать одной силой желания. И Булстрод сказал себе, что он слишком устал, а поэтому на ночь лучше поручить больного заботам миссис Эйбл, а та, если понадобится, кликнет мужа. В течение дня Рафлс лишь несколько раз забылся недолгим тревожным сном, и в шесть часов, когда его сонливость полностью развеялась и он снова принялся вопить, что проваливается, Булстрод, следуя указанию Лидгейта, стал давать ему опий. Через полчаса с небольшим он позвал миссис Эйбл и сказал, что не в состоянии больше дежурить возле больного. Придется препоручить его ее попечению, вслед за тем он повторил ей указания Лидгейта по поводу размеров каждой дозы. До этих пор миссис Эйбл ничего не знала о предписаниях врача; она просто готовила и приносила то, что велел Булстрод, и делала то, что он ей приказывал. Сейчас она поинтересовалась, что еще, кроме опия, должна она давать больному. — Пока ничего, разве только предложите ему супу и содовой воды; если у вас возникнут какие-то вопросы, обращайтесь ко мне. Я оставляю вас здесь до утра и приду, только если произойдет нечто серьезное. В случае нужды зовите на помощь мужа. Я должен лечь пораньше. — Конечно, сэр, вы в этом так нуждаетесь, — сказала миссис Эйбл. — И подкрепитесь как следует. Булстрод удалился, уже не тревожась о том, не проговорится ли Рафлс в бреду; едва ли станут прислушиваться к его бессвязному бормотанию. А прислушаются — что поделаешь. Он спустился в гостиную, и ему пришло в голову, не велеть ли оседлать лошадь и не вернуться ли домой, не дожидаясь утра и позабыв все суетное. Потом он пожалел, что не попросил утром Лидгейта заглянуть еще раз, ближе к вечеру. Возможно, врач бы обнаружил, что Рафлсу стало хуже. Не послать ли за ним сейчас? Если состояние Рафлса и впрямь ухудшилось и он умирает, Булстрод, узнав об этом, сможет спокойно отойти ко сну, полный благодарности провидению. Но хуже ли ему? Что, если Лидгейт просто скажет, что все идет, как он ожидал, и, хорошо выспавшись, больной поправится? Стоит ли в таком случае посылать за врачом? У Булстрода заныло сердце. Никакими ухищрениями логики ему не удавалось убедить себя, что, выздоровев, Рафлс не превратится в прежнего мучителя, который вынудит его бежать из здешних мест и обречь миссис Булстрод на жизнь вдали от близких, что, вероятно, вызовет с ее стороны отчужденное и недоверчивое отношение к мужу. Охваченный раздумьем, он просидел возле камина около полутора часов, как вдруг, внезапно что-то вспомнив, вскочил и зажег свечку. Вспомнил он о том, что не сказал миссис Эйбл, когда прекратить давать опий. Схватив подсвечник, он долго стоял неподвижно. Миссис Эйбл, возможно, уже успела дать больному больше опия, чем разрешил Лидгейт. Впрочем, его забывчивость извинительна — он падает с ног от усталости. Со свечой в руке Булстрод поднялся на второй этаж, еще и сам не зная, направится ли прямо в спальню, или зайдет к больному, чтобы исправить свое упущение. Он приостановился в коридоре и задержался у двери комнаты, где находился Рафлс и откуда доносились его стоны и бормотание. Рафлс, стало быть, не спит. Кто может знать, не лучше ли было бы ослушаться Лидгейта, коль скоро опий не усыпил больного? Булстрод пошел в свою спальню. Не успел он раздеться, как миссис Эйбл громко постучала в дверь; он слегка ее приоткрыл и услышал тихий голос экономки: — Простите меня, сэр, можно дать бедняге хоть глоточек коньяку? Ему все кажется, что он проваливается, а пить он, кроме коньяку, ничего не желает, да и какая крепость в содовой воде?.. так что я ему даю только опий. А он все твердит, что, мол, проваливается под землю. К ее удивлению, мистер Булстрод не ответил. Он боролся с собой. — Я думаю, он скончается от слабости, если так пойдет и дальше. Бедный мистер Робинсон, мой покойный хозяин, когда я за ним ходила, бывало, то и дело подкреплялся рюмкой коньяка или портвейна, — добавила миссис Эйбл с некоторой долей укоризны. Но мистер Булстрод и на это ничего не сказал, и экономка продолжала: — Человек вот-вот помрет, как же можно пожалеть для него стаканчик подкрепляющего? Коли так, я уж ему наш ром отдам, у нас с мужем есть бутылочка. Да только не похоже это на вас, сэр, вон вы из-за него целую ночь не спали и чего только не делаете для него… Тут из-за приоткрытой двери появился ключ и хриплый голос банкира сказал: — Вот ключ от винного погреба. Там большой запас коньяка. Рано утром, около шести часов, Булстрод встал и помолился. Всегда ли искренна молитва, возносимая к богу, всегда ли мы чистосердечны, оставаясь с ним наедине? Молитва — речь без слов, а речью мы что-то изображаем: правдиво ли изображаем мы себя, даже перед самими собой? Булстрод ничего ясного не мог сказать о своих побуждениях за последние сутки. Он снова приостановился у двери больного и услышал хриплое, тяжелое дыхание. Затем он вышел в сад, увидел изморозь на траве и молодой листве. Вернувшись в дом, он встретил миссис Эйбл, и его сердце тревожно забилось. — Как наш больной, я полагаю, спит? — спросил он притворно бодрым тоном. — Да, очень крепко, сэр, — ответила миссис Эйбл. — Его стало клонить в сон в четвертом часу ночи. На угодно ли вам самому зайти взглянуть? Он там остался без присмотра, да ведь ему сейчас никто не нужен. Муж в поле, девочка на кухне у плиты. Булстрод поднялся по лестнице. С первого взгляда он увидел, что сон, в который погрузился Рафлс, не принесет ему выздоровления, а увлекает его все глубже и глубже в небытие. Оглядев комнату, он увидел бутылку с остатками коньяка и почти пустой пузырек опия. Он спрятал пузырек, а бутылку отнес в винный погреб. За завтраком он раздумывал, отправиться ли сразу в Мидлмарч, или подождать, пока приедет Лидгейт. Он решил дождаться Лидгейта и сказал миссис Эйбл, что она может заняться своими делами — он посидит возле больного. Сидя в ожидании, когда навеки замолчит его тиран, он впервые за несколько месяцев почувствовал себя спокойно и легко. И совесть не терзала его, укрытая покровом тайны, милостиво ниспосланной ему свыше. Он вынул записную книжку и просмотрел записи о делах, которые задумал и частично привел в исполнение, собираясь навсегда покинуть Мидлмарч. Сейчас, когда он знал, что его отсутствие будет непродолжительным, Булстрод прикидывал в уме, какие из распоряжений оставить в силе, а какие — отменить. Так, не следовало спешить с возобновлением обязанностей в попечительском совете больницы, поскольку это потребовало бы крупных расходов, которые, как он надеялся, могла взять на себя миссис Кейсобон. Таким размышлениям он предавался, пока изменившееся дыхание больного не напомнило ему об этой уходящей жизни, которая некогда послужила ему на пользу, жизни, оказавшейся, к его удовольствию, столь низменной, что он смог использовать ее для достижения своей цели. И оттого, что он себе на удовольствие использовал ее тогда, он с удовольствием смотрел сейчас, как иссякает эта жизнь. Но может ли кто-нибудь утверждать, что смерть Рафлса пришла раньше срока? Кто знает, что могло его спасти? Лидгейт приехал в половине одиннадцатого, как раз вовремя, чтобы увидеть, как испустил дух больной. Войдя в комнату, он не то чтобы удивился, а как бы отметил про себя, что ошибся. Некоторое время он простоял возле постели умирающего, не произнося ни слова, но, судя по его лицу, мысль доктора усиленно работала. — Когда наступила эта перемена? — спросил он, взглянув на Булстрода. — Сегодня ночью я с ним не сидел, — ответил Булстрод. — Я был очень утомлен и поручил его заботам миссис Эйбл. По ее словам, уснул он в четвертом часу. Я пришел сюда около восьми и застал его примерно в таком состоянии. Других вопросов Лидгейт задавать не стал; он молча смотрел на больного, затем сказал: — Все кончено. В это утро к нему вернулись ощущение свободы и надежды. Он с прежним одушевлением принялся за работу и чувствовал себя в силах перенести любые тяготы семейной жизни. И он отлично помнил, что Булстрод его благодетель. Тем не менее он был озадачен. Такого исхода болезни он не ожидал. Нужно бы расспросить Булстрода, но как? Тот чего доброго еще обидится. Выведать через экономку? Но стоит ли, ведь мертвого не воскресишь. Что толку проверять, повинны ли в его смерти чье-то невежество или небрежность? К тому же, может быть, он сам ошибся. Доктор с Булстродом верхом возвратились в Мидлмарч, по дороге беседуя о многом… главным образом о холере, о том, утвердит ли палата лордов билль о реформе, а также о твердости, которую проявляют в своей деятельности политические союзы. О Рафлсе не было сказано ничего, только Булстрод вскользь заметил, что похоронить его следует на лоуикском кладбище, и упомянул, что, насколько ему известно, у бедняги не было родственников, кроме Ригга, который, судя по словам покойного, относился к нему неприязненно. Дома Лидгейта навестил мистер Фербратер. Священника не было в городе накануне, но весть, что на имущество Лидгейтов наложен арест, уже к вечеру достигла Лоуина, доставленная мистером Спайсером, сапожником и причетником, которому сообщил ее брат, почтенный звонарь, проживающий на Лоуик-Гейт. После того вечера, когда Лидгейт вышел вместе с Фредом Винси из бильярдной, мистер Фербратер был полон тревожных предчувствий. Можно было бы не обратить внимания, если бы кто другой наведался несколько раз к «Дракону». Но коль скоро речь шла о Лидгейте, пустячок превращался в очередную примету, показывающую, сколь разительная перемена произошла в докторе. Ведь еще недавно он весьма презрительно отзывался о занятиях такого рода. И даже если в этом времяпрепровождении, необычном для прежнего Лидгейта, были повинны семейные неприятности, пересуды о которых достигли слуха мистера Фербратера, священник не сомневался, что главной причиной послужили долги Лидгейта, теперь уже ни для кого не бывшие секретом, и с печалью заподозрил, что надежды на помощь родни оказались иллюзорными. Отпор, который встретила его первая попытка доверительно побеседовать с Лидгейтом, не располагал ко второй, но известие о постигшей доктора беде побудило Фербратера преодолеть нерешимость. Лидгейт, только что проводив бедняка пациента, ход болезни которого его очень интересовал, встретил Фербратера веселый, оживленный и крепко пожал ему руку. Тот растерялся и не мог понять, не из гордости ли отвергает Лидгейт помощь и сочувствие. Если так, то помощь и сочувствие все равно ему будут предложены. — Как ваши дела, Лидгейт? Я пришел, потому что услышал о ваших неприятностях, — сказал священник с родственной заботливостью, но без родственной укоризны. — Я понимаю, что вы имеете в виду. Вам сказали, что на мое имущество наложен арест? — Да. Это так? — Было так, — спокойно и непринужденно ответил Лидгейт. — Но сейчас угроза позади, деньги уплачены. Мне больше ничто не мешает, я освободился от долгов и, надеюсь смогу начать все заново и более успешно. — Счастлив это слышать, — с огромным облегчением, торопливо и тихо проговорил священник и откинулся на спинку кресла. — Ваше сообщение обрадовало меня больше, нежели любое из напечатанных в «Таймс». Признаюсь, я шел к вам с нелегкой душой. — Благодарю, — сердечно отозвался Лидгейт. — Сейчас когда развеялись тревоги, мне особенно приятна ваша доброта. Я был очень огорчен, не скрою. Боюсь, я еще долго буду чувствовать боль, — добавил он с невеселой улыбкой. — Но тиски разжались, я могу передохнуть. Мистер Фербратер, помолчав, участливо сказал: — Позвольте вам задать один вопрос, дорогой мой. Простите, если я позволю себе излишнюю вольность. — Я уверен, что в вашем вопросе не будет ничего оскорбительного. — В таком случае… я задаю этот вопрос, чтобы окончательно успокоиться. Вы ведь не… надеюсь, вы не обременили себя взамен старых новым долгом, который может оказаться более неприятным, чем прежние? — Нет, — ответил Лидгейт, слегка покраснев. — Я не вижу причин скрывать, поскольку эти деньги одолжил мне Булстрод. Он предложил мне в долг значительную сумму — тысячу фунтов и в ближайшее время не потребует ее возврата. — Что ж, он поступил великодушно, — сказал мистер Фербратер, чувствуя себя обязанным с похвалою отозваться о банкире, хотя тот и был ему неприятен. Он всегда предупреждал Лидгейта, чтобы тот не принимал обязывающих к благодарности одолжений банкира, но сейчас даже помнить об этом казалось неделикатным, и он торопливо добавил: — Вполне естественно, что Булстрод озабочен вашими делами. Ведь сотрудничество с ним не увеличило, а сократило ваш доход. Рад, что он поступил так порядочно. Лидгейт смутился. Доброжелательное замечание священника оживило и сделало еще острей смутно тревожившее его подозрение, что доброжелательность Булстрода, которая так неожиданно пришла на смену ледяному безразличию, порождена корыстными мотивами. Но он не высказал своих подозрений вслух. Не стал рассказывать, каким образом был сделан заем, хотя припомнил сейчас все до мельчайших подробностей, а заодно и обстоятельство, о котором промолчал деликатный мистер Фербратер: еще совсем недавно Лидгейт решительно избегал личной зависимости от банкира. Вместо этого Лидгейт заговорил о том, как экономно собирается впредь вести хозяйство и как совсем иначе смотрит теперь на житейские дела. — Я заведу приемную, — сказал он. — Признаюсь, в этом отношении я допустил ошибку. Если согласится Розамонда, я возьму ученика. Такие занятия мне не по душе, но если врач относится к ним добросовестно, он не уронит себя. Жизнь задала мне в начале пути жестокую таску, так что легкие щелчки я без труда перенесу. Бедняга Лидгейт! Нечаянно оброненное им «если согласится Розамонда» красноречиво свидетельствовало о его подневольном положении. Однако мистер Фербратер, загоревшись той же надеждой, что и Лидгейт, и не зная о нем ничего, могущего внушить печальные предчувствия, принес ему самые сердечные поздравления и ушел. 71 Шут: …В «Виноградной грозди» это было, где вы любите посиживать, верно, сударь? Пепс: Оно так. Потому что комната эта просторная и зимой теплая. Шут: Вот-вот. Тут вся правда наружу и выйдет. Шекспир, «Мера за меру» Через пять дней после смерти Рафлса мистер Бэмбридж, свободный от трудов и забот, стоял под аркой, ведущей во двор «Зеленого дракона». Он не питал склонности к уединенным размышлениям, он просто недавно вышел из дому, и вскоре ему несомненно предстояло обзавестись собеседником, ибо стоящий в середине дня под аркой человек остается в одиночестве не дольше, чем голубь, нашедший еду. Правда, в нашем случае приманкой служила не материальная корка хлеба, а надежда приобрести пищу духовную, в виде сплетен. Первым явился мистер Хопкинс, обходительный и кроткий владелец расположенной напротив галантерейной лавки, высоко ценивший мужскую беседу, коль скоро его клиентура преимущественно состояла из женщин. Мистер Бэмбридж встретил его довольно нелюбезно, исходя из того, что Хопкинс-то, разумеется, рад с ним поговорить, да вот ему недосуг тратить время на Хопкинса. Впрочем, к последнему вскоре присоединились более почтенные слушатели; иные выплыли из потока прохожих, иные для того и подошли, чтобы узнать, что новенького в «Зеленом драконе», и мистер Бэмбридж, сочтя публику достойной, приступил к волнующему повествованию о своем путешествии на север, о кровных лошадях, которых видел там, и о сделанных им во время поездки приобретениях. Он заверил присутствующих джентльменов, что если им удастся показать ему нечто способное сравниться с гнедой кобылой-четырехлеткой, на которую они при желании могут взглянуть, он готов немедленно провалиться в тартарары. Опять же купленная им для собственного экипажа пара вороных разительно напомнила ему ту пару, которую он в 19-м году за сто гиней продал Фолкнеру и которую два месяца спустя Фолкнер продал за сто шестьдесят… если кому-нибудь из присутствующих удастся опровергнуть это заявление, ему предоставляется право поносить мистера Бэмбриджа последними словами, пока у него в горле не пересохнет. В тот миг, когда беседа приняла столь оживленный характер, подошел мистер Фрэнк Хоули. Этот джентльмен почитал ниже своего достоинства околачиваться у «Зеленого дракона», но, проходя по Хай-стрит и увидев Бэмбриджа, пересек улицу, дабы справиться у барышника, нашел ли тот обещанную лошадь для двуколки. Мистеру Хоули было предложено взглянуть на купленную в Билкли серую кобылу: если это не точь-в-точь то, чего он желал, значит, мистер Бэмбридж ни черта в лошадях не смыслит. Мистер Хоули, повернувшись к Бэмбриджу, уславливался с ним, когда можно увидеть серую и познакомиться с ее достоинствами, а тем временем позади него по мостовой проехал всадник. «Булстрод», — тихо произнесли два-три голоса, один из которых, принадлежавший галантерейщику, почтительно присовокупил к фамилии слово «мистер»; но сказано это было между прочим, точно так же они восклицали «риверстонский дилижанс!», увидев вдали этот экипаж. Мистер Хоули бросил вслед Булстроду равнодушный взгляд, зато Бэмбридж, проводив банкира глазами, ехидно осклабился. — Фу, черт! Кстати, вспомнил, — начал он, слегка понизив голос. — Я привез из Билкли еще кое-что, кроме вашей серой кобылы, мистер Хоули. Любопытную историйку о Булстроде довелось мне там услышать. Знаете вы, как он нажил свое состояние? Джентльмены, любой из вас может совершенно бесплатно получить весьма пикантные сведения. Если бы каждому воздавалось по заслугам, Булстрод читал бы свои молитвы в Ботани-Бей. — Что вы имеете в виду? — спросил мистер Хоули, сунув руки в карманы и пододвинувшись к Бэмбриджу. — Ведь если Булстрод в самом деле негодяй, то Фрэнк Хоули оказался пророком, — Мне рассказал эту историю его старый приятель. Ага, вспомнил-таки, когда я первый раз его увидел! — вдруг воскликнул Бэмбридж, вскинув вверх указательный палец. — На аукционе у Ларчера, но я тогда не знал, кто он такой, и он куда-то испарился, наверняка охотился за Булстродом. Он говорит, он может выкачать из Булстрода любую сумму, все его секреты знает наперечет. В Билкли он мне все выболтал. Большой любитель выпить, вот и разговорился за бутылкой, а так бы черта с два я что-нибудь узнал. Хвастунишка, распустит язык и трещит без удержу, словно ему деньги платят за слова. Человек всегда должен знать, где остановиться, — презрительно заключил мистер Бэмбридж, гордый тем, что сам бахвалится, точно зная рыночную цену похвальбы. — А как его зовут? Где его можно разыскать? — поинтересовался мистер Хоули. — Разыскать не знаю где — мы распрощались с ним в «Голове сарацина», а фамилия его Рафлс. — Рафлс! — воскликнул мистер Хопкинс. — Я вчера отправил все, что требуется для его похорон. Похоронили его на лоуикском кладбище. Мистер Булстрод провожал его в последний путь. Очень приличные были похороны. Это сообщение произвело сенсацию. Бэмбридж издал крик души, в котором наиболее умеренным из пожеланий было: «побрал со всеми потрохами», а мистер Хоули, нахмурившись и слегка набычившись, воскликнул: «Что? Где умер этот человек?» — В Стоун-Корте, — ответил галантерейщик. — Экономка говорит, он родственник владельца. Он явился туда в пятницу, совсем больной. — То есть как? Мы в среду вместе пили, — перебил мистер Бэмбридж. — А врач у него был? — осведомился мистер Хоули. — Да. Мистер Лидгейт. Сам мистер Булстрод просидел возле больного одну ночь. Тот скончался на третье утро. — Ну-ка, ну-ка, Бэмбридж, — обратился мистер Хоули к барышнику. — Что рассказывал этот малый о Булстроде? Группа слушателей к тому времени разрослась, ибо присутствие городского секретаря послужило порукой тому, что здесь рассказывается нечто достойное внимания; таким образом с повествованием мистера Бэмбриджа ознакомились семь человек. История эта, почти полностью нам известная, с упоминанием о пострадавшем Уилле Ладиславе и добавлением кое-каких подробностей и местного колорита, представляла собой ту самую тайну, разоблачения которой так боялся Булстрод… а теперь надеялся, что она навек погребена вместе с трупом Рафлса, — мрачный призрак былого, от которого, как он думал, его наконец-то избавило провидение. Да, провидение. Он не признавался даже себе, что сам способствовал достижению желанной цели — он просто принял то, что послано ему. Невозможно доказать, что он чем-то ускорил кончину этого человека. Но сплетня разнеслась по городу, как запах гари. Мистер Фрэнк Хоули послал доверенного клерка в Стоун-Корт якобы справиться по поводу сена, на самом же деле выведать у миссис Эйбл все что можно о Рафлсе и его болезни Таким образом он выяснил, что приезжего доставил в Стоун-Корт на своей двуколке мистер Гарт; после чего мистер Хоули при первой же возможности побывал в конторе Кэлеба, дабы узнать, не согласится ли тот в случае нужды взять на себя роль третейского судьи в одном спорном вопросе, а затем как бы невзначай спросил о Рафлсе Кэлеб не сказал ни единого слова, которое повредило бы репутации Булстрода, однако вынужден был признать, что на прошлой неделе отказался от всех поручений банкира. Мистер Хоули, нимало не сомневаясь, что Рафлс выложил всю свою историю Гарту, вследствие чего тот отказался быть управляющим Булстрода, уже через несколько часов пересказал все это мистеру Толлеру. Так рассказ, передаваясь из уст в уста, в конце концов выглядел уже не предположением, а достоверным сообщением, якобы полученным непосредственно от Гарта, так что самый дотошный историк счел бы Кэлеба повинным в обнародовании и распространении этих слухов. Мистер Хоули понимал, что ни разоблачения, сделанные Рафлсом, ни обстоятельства его смерти не могут послужить достаточным основанием для того, чтобы привлечь Булстрода к суду. Он отправился в Лоуик, где самолично изучил запись в церковной книге и обсудил все дело с мистером Фербратером, которого, как и мистера Хоули, ничуть не удивила внезапно выплывшая неприглядная история банкира, хотя со свойственным ему беспристрастием он, как всегда, старался воздерживаться от поспешных выводов. Но во время их беседы мистера Фербратера поразило еще одно совпадение, о котором он не сказал ни слова, хотя очень скоро о нем заговорили вслух все в Мидлмарче, утверждая, что «дело тут яснее ясного». Пока священник обсуждал причины, побудившие Булстрода опасаться Рафлса, у него внезапно мелькнула догадка, не связана ли с этими опасениями неожиданная щедрость, проявленная Булстродом по отношению к Лидгейту; хотя он не допускал мысли, чтобы Лидгейт сознательно позволил себя подкупить, он предчувствовал, что подозрительное стечение обстоятельств пагубно отразится на репутации врача. Мистер Хоули, как можно было предположить, пока еще ничего не знал о сделанном Лидгейтом займе, и мистер Фербратер приложил все старания, чтобы уклониться от этой темы. — Да, — со вздохом сказал он, намереваясь закончить беседу, в течение которой было высказано множество предположений, из коих ни одного нельзя было доказать, — странная история. Итак, у нашего искрометного Ладислава оказалась причудливая родословная. Своевольная молодая дама и преисполненный патриотизма польский музыкант — для такого побега, как Ладислав, вполне подходящие ветви, но черенок в виде закладчика-еврея для меня полная неожиданность. Впрочем, никто не может угадать заранее, какие плоды принесет скрещивание. Некоторые виды грязи употребляются для очищения. — Незачем гадать, и так все ясно, — сказал, садясь на лошадь, мистер Хоули. — Ничего доброго не может выйти, если какая-нибудь мерзость приметалась — евреи ли, корсиканцы, цыгане… — Я знаю, вы всегда его не любили, Хоули. Но он, право же, человек бескорыстный и несуетный, — улыбаясь, произнес мистер Фербратер. — Вот-вот! Это в вас виг сказывается, — заметил мистер Хоули, имевший привычку милостиво признавать, что Фербратер чертовски славный и добросердечный малый и его даже можно принять за тори. Мистер Хоули не усмотрел ничего подозрительного в визитах Лидгейта к Рафлсу, хотя и понимал, что они обеляют Булстрода. Однако весть о том, что Лидгейт разом смог не только выкупить закладную, но и расплатиться со всеми долгами, быстро разнеслась по городу, обрастая разными догадками и предположениями, придававшими ей новое звучание и форму, и вскоре достигла слуха более проницательных истолкователей, которые не замедлили усмотреть многозначительную связь между внезапным улучшением денежных обстоятельств Лидгейта и желанием Булстрода замять скандал. О том, откуда у Лидгейта деньги, все непременно бы догадались, даже при отсутствии прямых улик, ибо, давно уже сплетничая о его делах, не раз упоминали, что ни собственная родня, ни тесть не желают ему помочь. Кроме того, подоспели и прямые улики, предоставленные не только банковским клерком, но и простодушной миссис Булстрод, которая упомянула о займе в разговоре с миссис Плимдейл, а та упомянула о нем своей невестке, урожденной Толлер, а та уж упоминала об этом всем. Общество сочло эту историю достаточно важной, чтобы устраивать в связи с ней званые обеды, и великое множество приглашений было дано и принято с целью перемыть косточки Булстроду и Лидгейту; жены, вдовы и старые девы чаще, нежели обычно, захватив с собой работу, отправлялись друг к дружке пить чай, мужчины же повсюду — от «Зеленого дракона» до заведения миссис Доллоп — обсуждали эту историю с несравненно большим пылом, чем вопрос, отклонит ли палата лордов билль о реформе. Никто не сомневался, что Булстрод расщедрился неспроста. Тот же мистер Хоули немедля устроил прием для избранного общества, состоявшего всего из двух гостей — доктора Толлера и доктора Ренча, имея целью обсудить в этом узком кругу выведанные от миссис Эйбл подробности болезни Рафлса и проверить правильность заключения Лидгейта о том, что смерть последовала от белой горячки. Оба медика, придерживавшиеся относительно этого недуга традиционных воззрений, выслушав рассказ хозяина, заявили, что ничего подозрительного тут не находят. Но в отличие от медицинских, оставались подозрения иного свойства: с одной стороны, у Булстрода, несомненно, имелись веские основания спровадить Рафлса на тот свет; с другой — именно в этот критический момент он пришел на помощь Лидгейту, хотя знал о его затруднениях и раньше. Добавим к этому, что все были склонны поверить в бесчестность Булстрода, а также в то, что Лидгейт, как все гордецы, не задумываясь, позволит себя подкупить, если у него окажется нужда в деньгах. Даже если деньги были уплачены ему только за то, что он будет помалкивать о позорной тайне Булстрода, это представляло в неприглядном виде Лидгейта, о котором давно уже поговаривали, что, прислуживаясь к банкиру, он делает себе карьеру за счет старших коллег. И поэтому избранное общество, собравшееся в доме Хоули, хотя и не обнаружило прямых улик, пришло к выводу, что дело «дурно пахнет». Но если уж светила медицины сочли неопределенные подозрения достаточными для того, чтобы покачивать головами и отпускать язвительные намеки, то для простых смертных именно таинственность оказалась неопровержимым доказательством вины. Всем больше нравилось догадываться, как все было, нежели просто знать: догадка решительней знаний, и с неувязками она расправляется смелей. Даже в историю обогащения Булстрода, где было гораздо больше определенности, иные любители напустили туману, благо он им позволял как следует поработать языками и дать полную волю фантазии. К таким принадлежала миссис Доллоп, бойкая хозяйка «Пивной кружки» в Мясницкой тупике, которой постоянно приходилось воевать с сухим прагматизмом своих клиентов, полагавших, будто сведения, полученные ими со стороны, более весомы, чем то, во что она «проникла» собственным разумом. Миссис Доллоп ведать не ведала, откуда оно взялось, но перед ее глазами ясно стояло, словно написанное мелом на доске: «Как сказал бы сам Булстрод, в душе у него так черно, что ежели бы волосы на его голове знали помыслы его сердца, он выдрал бы их с корнем». — Странно, — пискливо произнес мистер Лимп, подслеповатый, склонный к размышлениям башмачник. — Я читал в «Рупоре», что эти самые слова сказал герцог Веллингтон, когда переметнулся на сторону папистов. — Вот-вот, — ответствовала миссис Доллоп. — Коли один мошенник их сказал, почему бы не сказать другому. А когда этот святоша возомнил, будто разбирается в Писании лучше любого священника, он взял себе в советчики нечистого, а с нечистым-то совладать не сумел.

The script ran 0.012 seconds.