Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анатоль Франс - Современная история
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. «Современная история» («Histoire Contemporaine») - это историческая хроника с философским освещением событий. Как историк современности, Франс обнаруживает проницательность и беспристрастие учёного изыскателя наряду с тонкой иронией скептика, знающего цену человеческим чувствам и начинаниям. Вымышленная фабула переплетается в этих романах с действительными общественными событиями, с изображением избирательной агитации, интриг провинциальной бюрократии, инцидентов процесса Дрейфуса, уличных манифестаций. Наряду с этим описываются научные изыскания и отвлечённые теории кабинетного учёного, неурядицы в его домашней жизни, измена жены, психология озадаченного и несколько близорукого в жизненных делах мыслителя. В центре событий, чередующихся в романах этой серии, стоит одно и то же лицо - учёный историк Бержере, воплощающий философский идеал автора: снисходительно-скептическое отношение к действительности, ироническую невозмутимость в суждениях о поступках окружающих лиц.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Напротив, я боюсь, что они не изменятся. Они были недовольны, и они вас избрали. Они будут недовольны и через четыре года. И на этот раз — вами… Хотите совет, Лакрис? — Что ж, пожалуйста. — Вы получили две тысячи голосов? — Две тысячи триста девять. — Две тысячи триста девять… Нельзя удовлетворить две тысячи триста девять человек. Но дело не в одном количестве. Надо принять во внимание качество. Среди ваших избирателей есть довольно значительная группа антиклерикалов-республиканцев, мелких коммерсантов, низших чиновников. И это отнюдь не самые умные. Лакрис, превратившийся в серьезного человека, ответил медленно и внушительно: — Я вам объясню. Они республиканцы, но прежде всего они патриоты. Они голосовали за патриота, который думает иначе, чем они, который придерживается другого мнения, чем они, по вопросам, казавшимся им второстепенными. Их поведение было вполне достойным; надеюсь, что вы это подтвердите. — Конечно, подтверждаю. Но, между нами говоря, они не блещут гениальностью. — Не блещут гениальностью? — повторил с горечью Лакрис, — не блещут гениальностью? Я не говорю вам, что они так же гениальны, как… Он стал искать в уме имя какого-нибудь гениального человека, но потому ли, что такого не было среди его друзей, потому ли, что неблагодарная память не подсказывала ему нужного имени, или потому, что природное недоброжелательство побуждало его умолчать о лицах, всплывавших в его мозгу, он не докончил фразы и продолжал с некоторой досадой: — Словом, я не понимаю, за что вы их браните. — Я их не браню. Я говорю только, что они глупее ваших монархических и католических избирателей, которые поддержали вас вместе с благочестивыми отцами. Вот эти знали, что делают. А значит, ваши интересы и ваш долг обязывают вас работать на них: во-первых, потому, что они думают, как вы, и затем потому, что благочестивых отцов не проведешь, как проводят олухов. — Заблуждаетесь! Глубоко заблуждаетесь! — воскликнул Жозеф Лакрис. — Сразу видно, дорогой мой, что вы не знаете избирателя. А я-то его знаю! Олухов не легче обмануть, чем остальных. Они впадают в обман, это верно. Они впадают в обман на каждом шагу. Но обмануть их — это не так… — Нет! Нет! Их можно обмануть; надо только знать, как за это взяться. — Вот тут-то и загвоздка! — вырвалось у Лакриса. Но сразу же он спохватился: — Но я вовсе не хочу их обманывать. — Кто советует вам их обманывать? Их надо удовлетворить. И вы можете это сделать без особых усилий. Вы недостаточно часто видитесь с отцом Адеодатом. Это хороший советчик, и до чего умеренный! Он скажет вам со своей тонкой улыбкой, засунув руки в рукава: «Господин член муниципалитета, обеспечьте за собой ваше большинство, удовлетворите его. Мы не будем в обиде, если в совете иной раз и проголосуют за незыблемость прав человека и гражданина или даже против вмешательства церкви в дела государственного управления. Думайте на публичных заседаниях о республиканских избирателях, а за нас будьте в комиссиях. Там-то, в покое и тишине, делают настоящие дела. Пусть большинство муниципального совета иногда выскажется в антиклерикальном духе; эту беду мы перенесем терпеливо. Но важно, чтобы главные комиссии были глубоко религиозны. Они будут сильнее самого совета, потому что активное и сплоченное меньшинство всегда одерживает верх над инертным и разрозненным большинством». Вот, дорогой Лакрис, что скажет вам отец Адеодат. Он обладает бесподобным спокойствием духа и терпением. Когда кто-нибудь из наших друзей приходит к нему и с трепетом говорит: «О отец мой, какие безобразия затевают франкмасоны! Школьный стаж, статья седьмая, закон об ассоциациях, — страшно подумать!» — добрейший отец улыбается и ничего не отвечает. Он ничего не отвечает, но думает: «Мы и не то перевидали. Мы видели восемьдесят девятый и девяносто третий год, упразднение духовных общин и продажу церковного имущества. А разве некогда, при наихристианнейшей монархии, мы сберегли и увеличили свое имущество без усилий и борьбы? Кто так думает, плохо знает историю Франции. Наши изобильные аббатства, наши города и села, наши вилланы, наши пастбища и мельницы, наши леса и пруды, наши суды и право юрисдикции постоянно оспаривались могущественными врагами, сеньорами, епископами и королями. Нам приходилось отстаивать с оружием в руках или же перед трибуналами — сегодня луг или дорогу, завтра замок или лобное место. Чтобы оградить наши богатства от алчности светской власти, мы должны были ежеминутно предъявлять старинные хартии Клотария и Дагобера, подлинность которых оспаривает нечестивая наука, ныне преподаваемая в государственных школах. Десять веков вели мы тяжбу с королевскими чинами. А с республиканским правосудием мы ведем тяжбу всего лишь тридцать лет. И кое-кто думает, что мы устали! Нет, мы не испугались и не пали духом. У нас есть деньги и недвижимость. Это казна бедных. Чтобы ее сохранить и умножить, мы рассчитываем на двоякую помощь, которая не покинет нас в беде: на покровительство небес и на парламентское бессилие». Таковы мысли, гармонично группирующиеся под лоснящимся черепом отца Адеодата. Лакрис, вы были ставленником отца Адеодата. Вы его избранник. Побывайте у него. Это испытанный политик. Он даст вам хорошие советы. Вы научитесь у него, как удовлетворить колбасника, сочувствующего республиканцам, и очаровать торговца зонтами, который считает себя свободомыслящим. Побывайте у отца Адеодата. Побывайте у него не раз и не два, бывайте у него часто. — Мне уже приходилось беседовать с ним, — ответил Жозеф Лакрис. — Он действительно очень умен. Эти праведные отцы разбогатели с поразительной быстротой. Они творят много добра в квартале. — Очень много добра… — подтвердил Анри Леон. — Весь четырехугольный блок домов между манежем, улицей Грандз'Экюри, особняком барона Гольсберга и внешним бульваром принадлежит им. Они терпеливо осуществляют гигантский план. Они поставили себе задачей воздвигнуть в центре Парижа, — в вашем избирательном округе, дорогой мой, — второй Лурд, огромную базилику, которая будет привлекать ежегодно миллионы паломников. А пока что они застраивают свои обширные территории доходными домами. — Слышал, — ответил Лакрис. — Я тоже это слышал, — сказал Фремон. — Я знаком с их архитектором. Это Флоримон, необыкновенный человек. Вы знаете, что праведные отцы организуют паломнические экскурсии по Франции и за границу. Флоримон, с нечесаной шевелюрой и девственной бородой, сопровождает пилигримов при посещении соборов. Он стилизует свою наружность под мастера из цеха каменщиков тринадцатого века. Он взирает на башни и звонницы экстатическим взором. Дамам он объясняет строение стрельчатой арки и христианскую символику. Показывает в центральной розетке портала Марию — цветок древа Иесеева. Вперемежку со слезами, вздохами и молитвами он вычисляет коэффициент давления свода на стены. Когда Флоримон приходит в трапезную, где собираются монахи и паломники, его лицо и руки еще серы от пыли старых камней, к которым он прикасался, и свидетельствуют о благочестии этого поденщика католицизма. Его мечта, как он говорит, «принести и свой камень, камень смиренного труженика, для построения нового святилища, которое будет стоять столько же лет, сколько будет стоять мир». И, вернувшись в Париж, он строит тошнотворные здания, доходные дома из дрянной известки и пустотелых кирпичей, жалкие постройки ребровой кладки, которые не продержатся и двадцати лет. — Но им и незачем держаться двадцать лет, — сказал Анри Леон. — Ведь это именно те дома в Грандз' Экюри, о которых я вам говорил; они со временем уступят место грандиозной базилике святого Антония со всякими служебными постройками — целому церковному городу, который возникнет здесь через пятнадцать лет. А за пятнадцать лет праведные отцы завладеют всем кварталом, голосовавшим за нашего друга Лакриса. Госпожа де Бонмон поднялась и взяла под руку графа Давана. — Вы понимаете… я не люблю расставаться со своими вещами… Выпускать вещи из дому — значит подвергать их риску… Потом не оберешься неприятностей… Но раз этого требуют интересы страны… Родина прежде всего, — вы не откажетесь отобрать с господином Фремоном то, что должно пойти на выставку. — Все равно, — сказал Жак де Кад, вставая из-за стола, — напрасно, Делион, совершенно напрасно вы не практикуетесь в приеме отца Франсуа. Кофе пили в маленькой гостиной. Серебряная Нога, певец-шуан, сел за рояль. Он перед этим присоединил к своему репертуару несколько роялистских песен эпохи Реставрации, рассчитывая стяжать ими изрядный успех в гостиных. Он запел на мотив «Часового»: На поле чести пал Баярд-герой, Сраженный насмерть, полн одушевленья! Гордясь, что лег костьми за край родной, Величие души явил он в опьяненье: «О, сколь завиден мой удел! Венчаюсь я без ропота с могилой; Пока мой дух не отлетел, Без страха я служить умел Монарху, родине и милой». Шасон дез'Эг, председатель националистского комитета действия, подошел к Жозефу Лакрису. — Так как же, господин Лакрис, организуем мы что-нибудь четырнадцатого июля? — Совет не может провоцировать волнений, — с достоинством отвечал Лакрис. — Это не входит в его компетенцию. Но если произойдут внезапные манифестации… — Время не терпит, опасность растет, — возразил Шасон дез'Эг, которому грозило исключение из клуба и на которого в суд была подана жалоба по обвинению в мошенничестве. — Надо действовать, — Не нервничайте, — ответил Лакрис. — Мы сильны своей численностью, деньги в наших руках. — Деньги в наших руках, — задумчиво повторил Шасон дез'Эг. — Численность и деньги — этого достаточно, чтобы провести выборы, — продолжал Лакрис. — Через двадцать месяцев мы захватим власть и удержим ее за собой на двадцать лет. — Да, но до тех пор… — вздохнул Шасон дез'Эг, и взгляд его округлившихся глаз с беспокойством устремился в неизвестное будущее. — До тех пор, — ответил Лакрис, — мы будет обрабатывать провинцию. Мы уже начали. — Лучше покончить со всем сейчас же, — заявил Шасон дез'Эг тоном глубокого убеждения. — Мы не должны допускать, чтобы это изменническое правительство дезорганизовало армию и парализовало национальную оборону. — Безусловно, — подтвердил Жак де Кад. — Следите за тем, что я вам скажу. Мы кричим: «Да здравствует армия!..» — Ну, конечно, — прервал его Гюстав Делион. — Дайте досказать. Мы кричим: «Да здравствует армия!» Это наш боевой клич. Но если правительство начнет заменять националистских генералов республиканскими генералами, то мы уже не можем кричать: «Да здравствует армия!» — Почему? — спросил Гюстав Делион. — Потому что это значило бы кричать: «Да здравствует республика!» Кажется, ясно. — Этого опасаться не приходится, — возразил Жо- зеф Лакрис. — Дух офицерства не оставляет желать ничего лучшего. Если даже изменническому министерству удастся провести одного республиканца на десять человек командного состава, то дальше этого оно и не пойдет. — Но это было бы уже достаточно неприятно, — сказал Жак де Кад. — Потому что тогда мы были бы вынуждены кричать: «Да здравствуют девять десятых армии!» Это слишком длинно для боевого клича. — Будьте покойны, — ответил Лакрис. — Когда мы кричим: «Да здравствует армия!» — всякий понимает, что это значит «Да здравствует Мерсье!» Серебряная Нога пропел, сидя у рояля: «За короля! За короля!» — Таков наш клич в старинном флоте. Среди обломков корабля Моряк кричит в водовороте, Свой пыл предсмертный утоля! «За короля!» — Тем не менее, — продолжал настаивать Шасон дез'Эг, — четырнадцатое июля подходящий день, чтобы начать разгром. Толпа на улицах, толпа наэлектризованная, возвращающаяся с парада и приветствующая проходящие полки!.. Если действовать методически, то можно многое сделать в такой день. Можно взбудоражить народную гущу. — Ошибаетесь, — возразил Анри Леон. — Вы не знаете физиологии толпы. Добронравный националист, направляясь домой после смотра, несет на руках грудного младенца и тащит за собой другого пискляка. За ним идет его жена, неся в корзине литр вина, хлеб и колбасу. Попробуйте-ка, взбудоражьте человека с двумя детенышами, женой и семейным завтраком!.. К тому же, извольте видеть, толпа руководствуется всегда простыми ассоциациями. Вы не заставите ее взбунтоваться в праздничный день. Цепь газовых рожков и бенгальские огни внушают толпе веселые и мирные мысли… Простолюдин глазеет на площадку перед кабачком, увешанную с четырех сторон китайскими фонариками, и на обитую кумачом эстраду для музыкантов и пускается в пляс. Чтобы поднять волнение на улицах, надо уловить психологический момент. — Не понимаю, — заявил Жак де Кад. — А между тем следовало бы понять, — сказал Анри Леон. — Вы находите, что я не очень умен? — Ну что вы! — Если находите, можете сказать. Вы меня не обидите. Я не строю из себя умника. А, кроме того, я заметил, что люди, которых считают умными, оспаривают наши идеи, наши верования и хотят истребить все, что мы любим. Поэтому мне было бы весьма тягостно оказаться тем, что называют умным человеком. Предпочитаю быть дураком и думать то, что я думаю, верить в то, во что верую. — Вы совершенно правы, — сказал Леон. — Нам надо оставаться самими собой. И даже если мы не глупцы, то поступать надо так, как будто мы глупцы. Только глупость и преуспевает на свете. Умные люди всегда остаются в дураках, Они никогда не достигают того, чего хотят. — Верно! очень верно то, что вы говорите, — воскликнул Жак де Кад. Серебряная Нога запел: «Да здравствует король!» — таков народный глас. Лишь этот лозунг Франции достоин. «Да здравствует король!» — в любом полку у нас Три слова эти помнит каждый воин. — Все равно, — сказал Шасон дез'Эг, — вам не следует отказываться, Лакрис, от методов восстания, — они самые лучшие. — Вы просто дети, — ответил Леон. — У нас есть только один способ действия, один-единственный, но зато верный, могучий, эффективный. Это «Дело». Нас породило «Дело»; не забывайте этого, националисты! Мы росли и благоденствовали благодаря «Делу». Оно одно нас кормило, оно одно нас еще поддерживает. От него получаем мы наши соки и питание, оно доставляет нам живительную субстанцию. Если, оторвавшись от почвы, оно завянет и умрет, мы зачахнем и погибнем. Притворяйтесь, будто вы его выкорчевываете, а на самом деле растите его заботливо, питайте его, орошайте. Народ простодушен; он расположен в нашу пользу. Глядя, как мы работаем заступом, копаем и скребем вокруг этого растения, нашего кормильца, он подумает, что мы стараемся вырвать его с корнем. И он будет питать к нам нежность, благословлять наше рвение. Ему никогда не придет на ум, что мы выращиваем «Дело». Оно опять расцвело в самый разгар выставки. А бесхитростный народ не заметил, что порадели об этом мы. Серебряная Нога пропел: Уже наш бравый генерал К веселью подал нам сигнал. Давайте ж пить напропалую! Пусть в честь его, другим в пример, Поет солдат и офицер: «Я, Тра-ля-ля, Я — воин короля, И я горжусь, и я ликую». — Очень красивая песенка, — прошептала г-жа де Бонмон, закрывая глаза. — Да, — подтвердил Серебряная Нога, встряхнув своей жесткой гривой. — Она носит название «Весельчак Бюте Забритый лоб, или Воин короля». Это маленький шедевр. Считаю, что я набрел на счастливую мысль, когда вздумал откопать эти старые песни роялистов времен Реставрации. Я, Тра-ля-ля, Я — воин короля! Тут он внезапно хлопнул огромной лапищей по крышке рояля в том месте, где положил свои четки и медали: — Тысяча дьяволов, Лакрис! Не трогайте моих четок. Их освятил его святейшество папа. — Все равно, — сказал Шасон дез'Эг, — мы должны манифестировать на улице. Улица принадлежит нам. Пусть это знают. Поедемте четырнадцатого в Лоншан!.. — Я с вами, — откликнулся Жак де Кад. — Я тоже, — поддержал его Делион. — Ваши манифестации — идиотизм, — сказал молодой барон, до тех пор хранивший молчание. Он был достаточно богат, чтобы не принадлежать ни к какой политической партии. Он добавил: — Меня начинает тошнить от национализма. — Эрнест! — произнесла баронесса с ласковой строгостью матери. Молодой Делион, который был ему должен, и Шасон дез'Эг, собиравшийся взять у него в долг, не рискнули открыто ему перечить. Шасон поднатужился, чтобы улыбнуться, словно был в восторге от острого словца, а Делион уступчиво ответил: — Может быть, это и так. Но что же в наше время не тошнотворно? Эта мысль навела Эрнеста на глубокие размышления, и, немного помолчав, он сказал с выражением искренней меланхолии: — Верно! Все тошнотворно. И задумчиво присовокупил: — Вот хотя бы автопыхтелка; возьмет и завязнет на самом неподходящем месте. Досадно не то, что опаздываешь… Куда спешить? — везде одно и то же… Но, например, на днях я застрял на пять часов между Марвилем и Буле. Вы не знаете этого места? Это не доезжая Дре. Ни дома, ни деревца, ни пригорка. Все плоско, желто, кругло, какое-то дурацкое небо над тобою, похожее на стеклянный колпак для дыни. Можно состариться от одного лицезрения такой местности… Впрочем, плевать, попробую новую систему… семьдесят километров в час… и мягкий ход… Делион! Хотите прокатиться со мной? Я еду сегодня вечером. XXVI — Трублионы, — сказал г-н Бержере, — возбуждают во мне живейший интерес. А потому я с некоторым удовольствием обнаружил в небезынтересной книге, написанной Николем Ланжелье, парижанином, вторую главу, посвященную этим людишкам. Вы помните первую, господин Губен? Губен ответил, что знает ее наизусть. — Хвалю, — заявил Бержере. — Ибо эта книга своего рода требник. Я сейчас прочту вам вторую главу, которая понравится вам не меньше предыдущей. И маститый ученый прочел следующее: «О сумятице и великом переполохе, учиненном трублионами, и об отменной речи, которую держал перед ними Робен Медоточивый. В оные дни учинили трублионы превеликую трескотню в старом и новом городе и на левобережной стороне, ударяя каждый чумичкой по «трублио», что означает железную сковороду или кастрюлю, и была эта музыка весьма сладкозвучна. И шли они, возглашая: «Смерть изменникам и марранам[382]!» Вешали они на стенах, а равно в потайных и ретирадных местах хорошенькие маленькие геральдические щиты с таковыми надписями: «Смерть марранам! Не покупайте у жидов и у ломбардцев! Долгая лета Тинтиннабулу!» И вооружались они огнестрельным и холодным оружием, ибо были дворянами. Однако же сопровождала их также Тетушка Дубинка, и в снисходительности своей пускали они в ход кулаки, не гнушаясь мужицкой забавы. Речи вели они только о том, чтобы крошить и раскрошить, и говорили на своем языке и наречии, — отменно приспособленном, весьма уместном и мысли их соответственном, — что хотят людям «опорожнить коробочку»; сие же в собственном смысле означало «вытряхнуть мозги из черепной коробки», где они покоятся согласно закону и предначертанию Природы. И делали, как говорили, всякий раз, когда представлялся случай. А поелику были они разумом весьма просты, то воображали, будто они одни хороши и кроме них никто не хорош, напротив того, все плохи, — а сие есть положение удивительно ясное, определение превосходное и для боевых целей великолепное. И были среди них прекрасные и высокородные дамы, отменно разодетые, каковые прельстительным образом, всякими улещаниями и жеманством подстрекали оных любезных трублионов разносить, колошматить, протыкать, повергать и сокрушать всякого, кто не трублионствовал. Не дивитесь сему и признайте в этом естественную склонность дам к жестокостям и насилиям, их восхищение перед гордой отвагой и воинственной доблестью, как это можно усмотреть из древних историй, где говорится, что бог Марс был пламенно любим Венерой, а также другими богинями и смертными женщинами в несметном числе, а, напротив, Аполлон, хотя и сладкозвучно играл на струнах, видел лишь презрение от нимф и служанок. И не проходило ни одно сходбище трублионов в городе, ни одно их шествие, ни пир, ни похороны без того, чтобы какие-нибудь бедные горожане — один, два, а то и больше — не были избиты ими и оставлены наполовину, на три четверти и даже совсем мертвыми на мостовой, что было достойно великого удивления. И повелся обычай: когда трублионы проходили по городу, то тех, кто отказался трублионствовать и был за то покалечен, сердобольно относили на носилках в лавку или в лекарственный склад какого-нибудь аптекаря. По этой ли, или по другой причине стояли все аптекари в городе за трублионов. Случилось в то время быть превеликой парижской ярмарке во Франции, знаменитой и более обширной, нежели ярмарки в Экс-ла-Шапель, во Франкфурте, в Сен-Дени и нежели прекрасное торжище в Бокере. Была оная парижская ярмарка так богата и изобильна товарами, изделиями искусства и всяческими измышлениями, что некий сведущий человек, по имени Корнелий, который много повидал на своем веку и сам был неглуп, говаривал, что, видя ее, посещая и созерцая, он даже утратил заботу о спасении собственной души и охоту к еде и питью. Чужеземные народы толпами повалили в город паризийцев, чтобы повеселиться и порастрясти мошну. Королей и корольков понаехала тьма, чем крепко чванились петухи и петушки, говоря: «Это великая для нас честь». Купцы от толстосума до лоточника, Наживай-Незевай и Клюй-Помалу, мастеровой и промысловый люд — все надеялись сбыть немало товара иноземцам, что съехались в их город на ярмарку. Торгаши и разносчики распаковывали тюки, трактирщики и кабатчики расставляли столы, весь город из конца в конец превратился поистине в обильный рынок и веселую трапезную. Надобно сказать, что названным купцам — не всем, но большей части — по нраву пришлись трублионы, коими они восторгались за страшную силу глотки и великий кулачный размах, и даже богатейшие купцы-марраны и менялы-марраны глядели на них с почтением и смиренным желанием не быть избитыми. Итак, купцы и промысловый люд любили их, но, естественно, также любили и свой товар и свою выгоду и стали побаиваться, как бы помянутые молодчики бешеными выходками, внезапными набегами, наскоками, взрывчатыми жестянками и трублионствами не опрокинули их ларьки и прилавки на перекрестках, на бульварах и в садах и не испугали бы жестокими и неожиданными убийствами иностранцев, так что те утекли бы из города еще с полными кошельками. По правде сказать, опасность эта была не очень велика. Трублионы грозились ужасно и преустрашительно. Но крушили они людей в малом числе — одного, двух, трех зараз, как уже говорилось, и всегда местных жителей; никогда они не набрасывались ни на англичанина, ни на немца, ни на других каких иноземцев, но всегда лишь на своих сограждан. Бесчинствовали в одном месте, а город был велик; так и сходило оно незаметно. Однако возможно было, что они войдут во вкус и пожелают развернуться еще шире. Казалось к тому же не вполне уместным, чтобы на этом вселенском торжище и раздольном пире ходили трублионы, скрежеща зубами, вращая горящими глазами, сжимая кулаки, раскорячивая ноги, испуская бешеный лай и истошное улюлюкание, и опасались паризийцы, как бы трублионы не принялись совсем некстати творить уже теперь то самое, что они могли совершать без помехи и препоны после празднества и ярмарки, то есть убивать то тут, то там какого-нибудь беднягу. Тогда стали поговаривать горожане, что надо навести спокойствие, и вынесли согласное постановление, чтобы в городе царил мир. Но трублионы слушали это одним ухом и отвечали: «Однако жить, не нападая на врага или по крайности на незнакомца, разве это отрада? Если мы оставим в покое евреев, то не видать нам царствия небесного. Ужели нам сидеть сложа руки? Господь повелел в поте лица своего есть хлеб свой». И, взвешивая в уме глас народный и всеобщее постановление, пребывали в нерешительности. Тогда один старый трублион, по имени Робен Медоточивый, собрал вокруг себя всех главарей трублионских. Его уважали, почитали и высоко ценили трублионы, знавшие, что был он мастер на всякие штуки и неистощим в хитростях и лукавстве. Разверзши рот, похожий на пасть старой щуки с поредевшими зубами, но все же еще достаточно зубастой, чтобы хватать мелких рыбешек, сказал он наисладчайшим голосом: — Слушайте, друзья; слушайте все. Мы честные люди и добрые сотоварищи. Мы отнюдь не дураки. Будем требовать успокоения. Скажу больше: пожелаем сами успокоения. Успокоение — сладостная вещь. Успокоение — драгоценнейшая мазь, гиппократово снадобье и аполлониев бальзам. Это хорошая лекарственная настойка, это — липа, мальва, зинзивей. Это — сахар, это — мед. Это — мед, говорю вам, а разве я не Робен Медоточивый? Я питаюсь медом. Вернись Золотой век, и я буду лизать мед со стволов священных дубов. Заверяю вас. Хочу успокоения. Желайте же успокоения. Услыхав такие слова Робена Медоточивого, начали трублионы строить злые рожи и перешептываться: «Неужели это Робен Медоточивый говорит нам такие речи? Он нас больше не любит. Он нам изменяет. Он ищет, как бы повредить нам, или у него зашел ум за разум». А наиболее трублионствующие говорили: «Чего хочет этот старый харкун? Ужели он думает, что мы побросаем наши палки, дубины, дреколье, кистени и славненькие маленькие огнестрельные трубочки, которые мы носим в карманах? Что мы такое во время мира? Ничто. Нас ценят, только пока мы деремся. Или хочет он, чтобы мы больше не дрались? Чтобы мы больше не трублионствовали?» И поднялся великий шум и ропот в собрании, и было сходбище трублионов подобно ревущему морю. Тогда добряк Робен Медоточивый простер свои маленькие желтые руки над возбужденными головами наподобие какого-нибудь Нептуна, усмиряющего бурю, и, вернув или почти вернув трублионский океан в его безмятежное и спокойное лоно, продолжал с великой учтивостью: — Я ваш друг, мои милочки, и добрый советчик. Выслушайте, что я вам скажу, прежде чем сердиться. Когда я говорю: «Желайте успокоения», ясно, что я говорю об успокоении наших врагов, противников и всех противомыслящих, противоречащих и противодействующих. Очевидно и ясно, что я говорю об успокоении всех, кроме нас, об успокоении полиции и магистратуры, нам враждебной и противоборственной, об успокоении мирных гражданских чиновников, облеченных полномочиями и властью предупреждать, удерживать, обуздывать, укрощать всякое трублионство, об успокоении суда и закона, которые угрожают нам. Пожелаем им всем глубокого и непробудного успокоения; пожелаем, чтобы всякий, кто не трублион, погрузился в бездну, в пропасть вечного покоя. Вечный покой даждь им, господи! Вот чего мы хотим. Мы не требуем нашего успокоения. Мы не успокоимся. Когда мы поем «да почиют в мире», разве это для нас? У нас нет желания опочить. Если ты мертв, то уже надолго. Мы, живые, дадим мир не живым, а мертвым, не на этом, а на том свете. Это вернейший мир. Чтобы я хотел успокоения! Что я, олух? Или вы не знаете Робена Медоточивого? У меня, мои милочки, имеется еще не один фокус-покус про запас в фиглярской котомке. Или вы менее догадливы, мои ягнятки, чем сопляки и школьники-пострелята, которые, бегаючи вперегонки и играючи в салки, когда хотят захватить другого врасплох, кричат ему «чур чура» в знак передышки и перемирия, а сами, пользуясь его неосторожностью и доверчивостью, обгоняют его или салят и тем его посрамляют? Таким же образом поступаю и я, Робен Медоточивый, доверенный короля. А если у меня, как это часто случается, есть бдительные и недоверчивые противники, действующие в совете, я говорю им: «Мир, мир, мир, господа. Мир вам!» — и тихонько кладу под их скамью натруску пороху, старые гвозди и хороший фитиль, конец которого держу в руке. Затем, притворившись мирно спящим, я в удобный миг подпаливаю фитиль. И если они не взлетают на воздух, то уже вина не моя. Значит, порох оказался лежалым. В таком случае — до другого раза. Дорогие друзья мои, берите пример с главарей, руководителей и властителей. Разве вы не видите, что Тинтиннабул притих? В данное время он больше не тинтиннабульствует. Он выжидает удобного случая, чтобы вновь затинтиннабульствовать. А разве он успокоился? Вы, конечно, этого не думаете. А молодой Трублион? Хочет ли он успокоения? Нет. Он ждет. Поймите же хорошенько: для вас тоже полезно, выгодно и необходимо выказывать благожелательное, благодушное, смягчающее и очищающее душу стремление к миру. Что вам это стоит? Ничего. Вы же извлечете из этого большую пользу. Надо, чтобы вы, мятежники, казались мирными, а чтобы другие — те, кто не трублионствует, те, кто и в самом деле миролюбив, казались мятежными, сердитыми, сварливыми, взбешенными и упорствующими, неблагожелательными и враждебными столь желанному, столь любезному и долгожданному миру. Таким образом пойдет молва, что вы горите стремлением и любовью к благу и общественному покою, а противники ваши, наоборот, питают злостное намерение потрясти и разрушить весь город и окрестности. И не говорите мне, что это трудно. Все будет так, как вы хотите. Обморочите простой народ, как вам заблагорассудится. Народ поверит тому, что вы будете говорить. Он не заткнет ушей. Скажите им: «Хотим успокоения» — и все тотчас же поверят, что вы его хотите. Скажите это, дабы доставить им удовольствие. Это вам ничего не стоит, а между тем легче вам будет разбивать черепа вашим врагам и противоборцам, кои всегда жалостно блеяли: «Мир! мир!», ибо сами они кротки, как овцы, — это и оспаривать невозможно. И вы скажете: «Они не хотели мира — мы их убили. Мы хотим мира, мы его установим, когда будем полновластными господами. Миролюбиво воевать — что может быть похвальнее?» Кричите: «Мир! мир!» — и убивайте. Вот это по-христиански. «Мир! мир! Этот уже не встанет! Мир! мир! Я укокошил троих!» Намерение было мирное, а судить вас будут по намерениям вашим. Идите и говорите: «Мир!» — и бейте без пощады. Монастырские колокола будут заливаться вовсю, прославляя вас за миролюбие, а мирные граждане будут провожать вас лестными похвалами и, видя ваши жертвы, распростертые на мостовой с распоротым брюхом, скажут: «Вот это хорошо! Так и надо для мира. Да здравствует мир! Без мира — уж какая это жизнь!» XXVII Госпожа де Бонмон была знакома с выставкой, поскольку обедала там несколько раз. В этот вечер обед происходил в «Прекрасной шоколаднице», швейцарском ресторане, помещающемся, как известно, на берегу Сены. Г-жу де Бонмон сопровождал цвет воинствующего национализма: Жозеф Лакрис, Анри Леон, Жак де Кад, Гюстав Делион, Гюг Шасон дез'Эг и г-жа де Громанс, очень походившая, как заметил Анри Леон, на хорошенькую служанку с той самой пастели Лиотара[383], сильно увеличенная копия которой служила вывеской кабачку. Госпожа де Бонмон была кротка и нежна. Только любовь, неумолимая любовь могла привести ее в стан воителей. Она принесла туда душу, созданную, как у Антигоны Софокла, не для ненависти, а для доброжелательства. Она питала жалость к жертвам. Жамон был самой трогательной из жертв, которые ей довелось обнаружить, и преждевременная отставка этого генерала вызывала у нее слезы. Она подумывала о том, чтобы вышить ему подушку, на которой он мог бы покоить свое увенчанное славой чело. Она охотно делала такие подарки, вся ценность которых заключалась в чувстве. Ее смешанная с восхищением любовь к члену муниципалитета Жозефу Лакрису оставляла ей некоторый досуг, чтобы умиляться над бедами национальной армии и кушать пирожные. Она сильно полнела и приобрела вид почтенной дамы. Молодая г-жа де Громанс придерживалась менее великодушного образа мыслей. Сначала она любила и обманывала Гюстава Делиона, а затем и совсем его разлюбила. И Гюстав, снимая с нее на террасе «Прекрасной шоколадницы» светлое манто с розовыми цветами, шепнул ей на ухо лестные словечки: «Дрянь! шлюха!» — в присутствии метрдотеля, почтительно опустившего глаза. На ее лице не отразилось никакого ощущения. Но в глубине души она находила, что он мил, и чувствовала, что опять полюбит его. С своей стороны Гюстав призадумался и понял, что впервые в жизни произнес слова любви. И он направился к столу, где с сосредоточенным видом уселся рядом с Клотильдой. Обед, последний в этом сезоне, прошел невесело. Сквозила меланхолия разлуки и какая-то националистическая грусть. Конечно, еще не теряли надежды, — что я говорю! — питали огромную надежду! Но когда у вас есть все — и люди и деньги, прискорбно ожидать только от будущего, от смутного будущего, удовлетворения ваших давних желаний и настойчивого честолюбия. Один только Жозеф Лакрис сохранял до некоторой степени душевную безмятежность; он считал, что достаточно сделал для своего короля, добившись того, что был избран республиканцами-националистами квартала Грандз'Экюри в члены муниципалитета. — В общем, — сказал он, — четырнадцатого июля в Лоншане все прошло отлично. Приветствовали армию. Кричали: «Да здравствует Жамон! Да здравствует Бугон!» Чувствовался известный энтузиазм. — Конечно, конечно, — ответил Анри Леон, — но Лубе нетронутым вернулся в Елисейский дворец, и дела наши в этот день мало подвинулись вперед. Гюг Шасон дез'Эг, большой бурбонский нос которого был украшен совсем свежим рубцом, сдвинул брови и горделиво изрек: — Могу вам только сказать, что у каскада была жаркая схватка. Когда социалисты крикнули: «Да здравствует республика! Да здравствуют солдаты!», то мы… — Полиция, — заметила г-жа де Бонмон, — не должна была бы разрешать такие крики… — Когда социалисты крикнули: «Да здравствует республика! Да здравствуют солдаты!» — мы отвечали: «Да здравствует армия! Смерть жидам!» — «Белые гвоздики», спрятанные мною в чаще, присоединились к моему кличу. Они закидали отряд «Красного шиповника» целым градом железных кресел. Это было бесподобно. Но что поделаешь? Толпа их не поддержала. Парижане явились со своими женами, детьми, корзинами, сетками, полными припасов… А родственники, приехавшие из провинции, чтобы посмотреть выставку… старые земледельцы с окостенелыми ногами, которые глядели на нас рыбьим взглядом… и еще крестьянки в косынках, недоверчивые, как совы! Разве распалишь такой семейственный народ! — Безусловно момент был выбран неудачно, — сказал Лакрис. — Кроме того, мы должны до известной степени соблюдать перемирие из-за выставки. — Все равно, — продолжал Шасон дез'Эг, — мы здорово подрались у каскада. Я лично так хватил гражданина Бисоло, что втиснул ему голову в горб. Он повалился наземь: ни дать ни взять — черепаха. А затем: «Да здравствует армия! Смерть жидам!» — Конечно, конечно, — глубокомысленно произнес Анри Леон, — но «Да здравствует армия! Смерть жидам!» — это слишком утонченно… для толпы. Это, если разрешите так выразиться, слишком литературно, слишком классично и недостаточно действенно. «Да здравствует армия!» — это звучит красиво, благородно, корректно, но холодно… Да, холодно. А кроме того, позвольте вам сказать, есть только одно средство, одно-единственное, чтобы увлечь толпу: паника. Поверьте: чтобы раскачать безоружную массу, надо нагнать на нее страх. Надо бежать и кричать… ну, скажем… «Спасайся, кто может! К оружию!.. Измена!.. Французы, вас предали!» Если бы вы прокричали это или что-либо подобное зловещим голосом, на бегу посреди поляны, пятьсот тысяч человек бросились бы бежать скорее вас, и их нельзя было бы остановить. Это было бы великолепно и потрясающе. Вас сбили бы с ног, затоптали бы, превратили бы в кашу… Но переворот был бы совершен. — Вы думаете? — спросил Жак де Кад. — Не сомневайтесь, — продолжал Леон. — «Измена! Измена!» — вот испытанный клич для бунта, клич, который придает крылья толпе, придает одинаковую прыть храбрым и трусливым, вселяет мужество в сто тысяч сердец и возвращает ноги паралитикам. Эх, дорогой Шасон, если бы вы крикнули в Лоншане: «Нас предали!», ваша старая сова с крутыми яйцами в корзине и с дождевым зонтиком и ваш земледелец с одеревенелыми ногами пустились бы бежать, как зайцы. — Пустились бы бежать? Куда? — спросил Жозеф Лакрис. — Почем я знаю куда! Разве можно знать, куда побежит толпа во время паники? Да и знает ли она сама? Но не все ли равно? Толчок дан. Этого достаточно. В наше время не устраивают восстаний по системе. Занимать стратегические пункты — это было хорошо в давние времена Барбеса и Бланки. Теперь, при наличии телеграфа, телефона или хотя бы полицейского на велосипеде, всякое заранее намеченное выступление немыслимо. Можете ли вы себе представить, чтоб Жак де Кад захватил полицейский участок на улице Гретель? Нет. Возможны только сумбурные, огромные, шумные выступления. И только страх, всеобщий и трагический страх способен всколыхнуть многолюдные массы на народных празднествах и гуляниях. Вы спрашиваете меня, куда ринулась бы четырнадцатого июля толпа, возбуждаемая, словно громадным черным знаменем, зловещими криками: «Измена! измена! иностранцы! измена!» Куда бы она ринулась?.. Полагаю, что в озеро. — В озеро? — повторил Жак де Кад. — Она бы утонула, вот и все. — Так что ж! — продолжал Анри Леон. — Но тридцать тысяч утонувших граждан — это не пустяк! Неужели министерство и правительство не испытало бы после этого серьезных затруднений и реальной опасности? Разве это не был бы памятный денек?.. Признайте, что вы не политики. Нет в вас нужной закваски, чтобы опрокинуть республику. — Вы увидите это после выставки, — сказал Жак де Кад с искренней верой. — Я для начала уложил одного в Лоншане. — А! вы уложили одного? — осведомился с интересом Гюстав Делион. — Что за тип? — Рабочий-механик… Лучше было бы уложить сенатора. Но в толпе больше шансов схватиться с рабочим, чем с сенатором. — А что же делал этот ваш механик? — спросил Лакрис. — Он кричал: «Да здравствуют солдаты!» Я его и уложил. Тогда молодой Делион, подстрекаемый благородным соревнованием, сообщил, что он лично разбил морду одному социалисту-дрейфусару, кричавшему: «Да здравствует Лубе!» — Все идет хорошо! — заявил Жак де Кад. — Могло бы быть и лучше в некоторых отношениях, — сказал Гюг Шасон дез'Эг. — Нам еще рано поздравлять друг друга. Четырнадцатого июля Лубе, и Вальдек, и Мильеран, и Андре благополучно вернулись к себе домой. Этого бы не случилось, если б меня послушали. Но никто не хочет действовать. Мы лишены энергии. — Ну, нет! Энергии у нас хватит. Но сейчас не время для действий. Вот закроется выставка — и мы нанесем решительный удар. Наступит подходящий момент. Францию после празднества будет мутить с похмелья. Она будет в дурном расположении духа. Наступит крах и безработица. Тогда легче всего можно вызвать министерский и даже президентский кризис. Не так ли, Леон? — Разумеется, разумеется, — ответил Леон. — Но не надо скрывать от себя, что через три месяца мы будем несколько менее многочисленны, а Лубе будет несколько менее непопулярен. Жак де Кад, Делион, Шасон дез'Эг, Лакрис, все трублионы хором запротестовали, силясь криками заглушить такое зловещее пророчество. Но Анри Леон продолжал очень мягким голосом: — Это фатально! Лубе с каждым днем будет терять свою непопулярность. Его ненавидели, потому что мы представили его в очень мрачном свете, но он постарается не оправдать полностью этой характеристики. Он недостаточно велик, чтобы уподобиться образу, созданному нами для устрашения масс. Мы изобразили Лубе гигантом, который покровительствует парламентским разбойникам и уничтожает национальную армию. Действительность покажется менее страшной. Увидят, что он не всегда покрывает воров и разлагает армию. Он будет присутствовать на смотрах. Это придаст ему вес. Он будет разъезжать в карете. Это импозантнее, чем ходить пешком. Будет раздавать ордена, щедро сыпать академическими значками. Те, кому он пожалует орден или значок, перестанут верить, что он намерен предать Францию иностранцам. Ему посчастливится найти удачные словечки. Не сомневайтесь в этом: удачные словечки — самые глупые. Стоит ему только пуститься в поездку по стране, и его будут встречать овациями. Крестьяне будут кричать на его пути: «Да здравствует президент!», словно это еще тот добрый сыромятник, на которого мы умилялись за его горячую любовь к армии. А вдруг опять клюнет русский союз… У меня мурашки пробегают по коже… Вы увидите тогда, как наши друзья националисты будут впрягаться в карету Лубе. Не скажу, что этот человек — великий гений. Но он не глупее нас. Он старается улучшить свое положение. Это вполне естественно. Мы хотели пустить его ко дну; он нас берет измором. — Нас? Измором? Пусть попробует! — вскричал Жак де Кад. — Время и само нас изморит, — продолжал Анри Леон. — Как хорош был, например, наш парижский муниципальный совет в вечер выборов, который принес нам большинство! «Да здравствует армия! Смерть жидам!» — ревели избиратели, пьянея от радости, гордости и любви. И сияющие избранники отвечали им: «Смерть жидам! Да здравствует армия!» Но так как новый муниципальный совет не будет в состоянии ни освободить от воинской повинности сыновей избирателей, ни распределить между мелкими торговцами деньги богатых евреев или хотя бы избавить рабочих от бедствий безработицы, то он обманет огромные надежды и станет настолько же ненавистным, насколько был прежде желанным. Он рискует в скором времени утратить свою популярность в связи с вопросом о монополиях, о водопроводе, о газе, об омнибусе. — Вы ошибаетесь, дорогой Леон! — воскликнул Лакрис. — Что касается возобновления монополий, то опасаться нечего. Нам достаточно будет сказать избирателю: «Мы вам даем дешевый газ», — и избиратель перестанет жаловаться. Парижский муниципальный совет, избранный на основе чисто политической программы, будет играть решающую роль в политическом и национальном кризисе, который разразится после закрытия выставки. — Да, — сказал Шасон дез'Эг, — но для этого совету надо стать во главе демагогического движения. Если он окажется умеренным, сдержанным, разумным, сговорчивым, любезным, все пойдет к черту! Пусть знает, что его выбрали для того, чтобы ниспровергнуть республику и разгромить парламентаризм. — У-лю-лю! У-лю-лю! — крикнул Жак де Кад. — Пусть там говорят мало, но толково, — продолжал Шасон дез'Эг. — У-лю-лю! У-лю-лю! Шасон дез'Эг пренебрежительно пропустил мимо ушей эти непрошенные выкрики. — Надо, чтобы время от времени вносились требования, четкие требования, скажем вроде такого: «Привлечь к суду министров!» Молодой де Кад заревел еще громче: — У-лю-лю! У-лю-лю! Шасон дез'Эг попытался его урезонить: — Я в принципе ничего не имею против того, чтобы наши друзья улюлюкали на парламентариев. Но улюлюканье в собраниях — это последний аргумент меньшинства. Надо его приберечь для Люксембургского и Бурбонского дворцов. Прошу вас обратить внимание, друг мой, на то, что в муниципальном совете мы располагаем большинством. Это соображение не утихомирило молодого де Када, который заорал еще пуще прежнего: — Улюлю! Улюлю! Умеете вы трубить в рог, Лакрис? Если не умеете, я вас обучу. Это необходимо члену муниципалитета. — Повторяю, — сказал Шасон дез'Эг с таким серьезным видом, словно метал банк в баккара, — первое требование совета: привлечь к суду министров; второе требование: привлечь к суду сенаторов; третье требование: привлечь к суду президента республики… После нескольких требований такого крепкого свойства правительство распускает совет. Совет противится и обращается с пламенным призывом к общественному мнению. Оскорбленный Париж поднимает восстание… — И вы, Шасон, верите, — мирно спросил Леон, — вы верите, что оскорбленный Париж восстанет? — Верю, — ответил Шасон дез'Эг. — А я не верю, — сказал Анри Леон. — Вы знаете гражданина Бисоло, раз вы стукнули его по черепу четырнадцатого июля. Я тоже его знаю. Однажды ночью, на бульварах, во время одной из манифестаций, последовавших за избранием Лубе, гражданин Бисоло направился ко мне, как к самому постоянному и великодушному из своих противников. Мы обменялись несколькими словами. Все наши молодчики лезли из кожи вон. Крики «Да здравствует армия!» грохотали от площади Бастилии до церкви святой Магдалины. Гуляющие забавлялись этим и улыбались нам благожелательно. Горбун взмахнул своей длинной рукой, как косарь косою, по направлению толпы и сказал мне: «Я знаю ее, эту клячу. Сядьте на нее. Она вдруг повалится на землю, когда вы меньше всего этого ожидаете, и переломает вам ребра». Так говорил гражданин Бисоло на углу улицы Друо в тот день, когда Париж готов был стать на нашу сторону. — Но он оскорбляет народ, ваш Бисоло! — воскликнул Жозеф Лакрис. — Он мерзавец. — Он пророк, — возразил Анри Леон. — Улюлю! Улюлю! Вот единственное средство! — пропел густым голосом молодой Жак де Кад. Приложение Главы из «Современной истории», не включенные автором в окончательный текст © Перевод В.А. Дынник ГОСПОДИН ПРЕФЕКТ (Глава из романа «Под городскими вязами», опубликованная в «Echo de Paris» 16 июня 1896 г.) Господин префект Вормс-Клавлен был вызван в Париж новым министром внутренних дел. Он проник в обширное здание присутственных мест на площади Бово через хорошо ему известную дверцу и без затруднений прошел секретными коридорами. Сторожа его любили. Он был груб с ними, как и со всеми низшими по рангу, но груб без всякой надменности, — как был бы любой из них самих, если бы вдруг поменялся с ним местами. Вот почему его повадки, не внушая к нему никакого почтения, не вызывали все же и ненависти. При виде его люди, украшенные цепью и галунами, подталкивали друг друга под локоть и перешептывались: «Жидовский префект явился». Они окидывали его взглядом, в котором можно было прочесть: «Хоть ты и неказист, да хитер!» Он им бурчал: — Доложите обо мне. Не торчать же мне в прихожей! Они давали ему пройти зал за залом, хотя и смутно чувствовали, что пропускают к министру в кабинет что-то непристойное. Как бы там ни было, г-н префект Вормс-Клавлен не вызывал к себе антипатии в министерских коридорах. Аудиенция прошла превосходно. Министр Альфонс Юге, депутат от самого бедного избирательного округа большого промышленного города, числился крайним радикалом. Но так как в здании на площади Бово он сменил министра-радикала, то вдруг стал умеренным. Его прошлое, говорил он, служит достаточной гарантией политики прогресса, так что демократия может быть спокойна, если на сей раз, в интересах республики, он прибегнет к политике примирения, единственно полезной в данных условиях и единственно возможной. Стоит ли, право, компрометировать дело прогресса неосторожной агитацией? Он полагал, что не стоит. На самом же деле ему нужны были двадцать голосов правой, и он был озабочен их приобретением. Поэтому социалистические газеты утверждали, что он продался Орлеанам. Он встретил г-на Вормс-Клавлена с приятностью, выработанной десятилетним маклерством по делам страхования, которым он занимался в последние годы империи и при режиме «нравственного порядка». — Рад вас видеть, господин префект. Хочу, чтобы вы вернулись к себе в департамент с твердым убеждением, что мы — сторонники порядка и прогресса. Господину Вормс-Клавлену вспомнилось, что предшествующий министр говорил ему совершенно то же самое: «Прогресс при помощи порядка — вот наша цель!» Но он лишен был чувства иронии и был слишком серьезен, чтобы предаваться пустой игре философических сопоставлений. Министр продолжал: — Я уже не первый раз вижу вас на этом самом месте, господин префект. Действительно, г-ну Альфонсу Юге, как известно, был отдан портфель внутренних дел в самом трудолюбивом кабинете министров, какой приходилось составлять почтенному г-ну Карно во времена «скандалов». — Да, на этом самом месте… Я рад снова вас видеть здесь. Я еще не вполне ознакомился со всей вашей деятельностью, однако, насколько можно судить, вы успешно управляете своим департаментом, одним из самых, смею полагать, прекрасных и самых процветающих. Таким образом, из уст г-на министра внутренних дел г-н префект Вормс-Клавлен получил вознаграждение за свою мудрую предусмотрительность. Г-н Вормс-Клавлен справедливо расценивал предыдущее министерство как недолговечное и осужденное на гибель. И своим хозяевам на час он оказывал не очень ревностное послушание и довольно небрежные услуги. Его метод и его правило и заключались в том, чтобы не слишком усердно служить каждому правительству, зная, что слабое усердие его к нынешней службе поправится завтрашним хозяевам. Итак, сейчас он пожинал плоды своего превосходного поведения. Но пожинал их без всякой гордости. Он отнюдь не кичился своим умом. Его честолюбие больше тешили бы роскошь и богатство. Даже в ту самую минуту, как он наклонил голову, чтобы выразить признательность министру за благосклонное отношение, он подумал, что, отрастив себе брюшко чуть поокруглей, недурно бы заняться настоящими делами. И он твердо надеялся, с драгоценной помощью Ноэми, бросить в конце концов управление департаментом и начать ворочать государственными финансами. — Я знаю, — заметил министр, — вы высказали мысль, что следует выплачивать содержание священникам, лишенным его в административном порядке. Совершенно согласен с вами. Можете сообщить мое мнение всем, кто обращался к вам с ходатайством по этому поводу. К чему мелочные придирки? Чтобы управлять, необходима широта взглядов. Ведь в вашем департаменте не возникает клерикальный вопрос, не так ли?.. Ну, я разумею — в острой форме… Господин префект ответил с той непосредственностью, которая подчас могла сойти за тонкую насмешку: — Но, господин министр, кому, как не вам, знать, что клерикальный вопрос существует только в парламенте. У нас в провинции все вопросы сводятся к земледелию и промышленности. Жители моего департамента, едва успев немного позаняться обработкой земли, производством каких-нибудь продуктов, — отправляются на боковую, стараясь не плодить при этом слишком много детей. Ах, мой департамент не кишит народом! И господин префект откинулся на спинку кресла. Мешки у него под глазами доходили до середины щек, нос свисал до самого рта, губа отвисла на подбородок, а подбородок — на галстук цвета бычьей крови. Воротник его черного сюртука был осыпан перхотью. Он скрестил ноги, облаченные в брюки верблюжьего цвета, слишком яркие и все в каких-то темных пятнах. От него несло дешевою сигарой. Господин министр посмотрел на него, но не уловил в нем ничего особенного. — Вопросы земледелия и промышленности — прежде всего. Я с вами согласен, — сказал министр. — Но нас интересует и вопрос финансовый. Как относятся налогоплательщики вашего департамента к налоговым реформам, подлежащим рассмотрению палат? — Ах, боже мой, господин министр, вы ведь знаете наших налогоплательщиков. Как только соберешься посягнуть на их карман, они кричат, словно их режут. Кричат — и платят. Министр расплылся в улыбке. — Прямо-таки удивительная страна! — сказал он. — По эластичности своих финансовых ресурсов Франция — первое государство в мире. Об этом надо говорить, ведь это сущая правда! — Ах, господин министр, когда это перестанет быть правдой, придется говорить об этом еще громче. И, взглянув друг на друга, оба общественных деятеля почувствовали, что, пожалуй, им лучше переменить тему. — С удовлетворением отмечаю, господин префект, что дух в вашем департаменте здоровый. Муниципальные и кантональные выборы прошли с превосходными результатами. Префект поклонился. — Действительно, господин министр, нам удалось восторжествовать над трудностями, причиненными республике этой ужасающей кампанией по диффамации, — а ведь в моем департаменте она проводилась с особенной яростью и вероломством. Господин префект имел в виду скандалы, разразившиеся у него в департаменте и серьезно затронувшие одного сенатора, двух депутатов, двух инженеров на государственной службе и двух финансистов, — так что эти последние бежали, инженеры попали в тюрьму, а членам парламента угрожало судебное преследование. Господин министр опустил глаза, с выражением мужественной стыдливости. Префект продолжал восхвалять себя. Ему удалось хорошо провести муниципальные выборы, он надеется и на выборы в сенат. Он опытен в административном управлении. Пользуется доверием у республиканской партии. К нему благосклонны и сторонники правительства, его уважают монархисты и «присоединившиеся», его боятся социалисты. Одного лишь недостает ему для расширения деятельности и вместе с тем для поднятия личного престижа — офицерского креста Почетного легиона. Если бы господин министр, по случаю национального праздника… — Возьму на заметку, — сказал министр. — Конечно, не могу ничего обещать и хоть сколько-нибудь обнадеживать. Нас засыпают ходатайствами. Подали вы свое?.. Так. Хорошо, сделаю все, что возможно. Он встал. — Только ради престижа, — сказал г-н префект Вормс-Клавлен, откланиваясь. И вразвалку пошел к дверям, предоставляя обозрению министра свою курчавую голову, украшенную парою ушей в виде ручек кофейника. Тут министр подумал: «Умный чиновник! Но его портит что-то… что-то неопределенное…» УТЕШИТЕЛЬНОЕ ЗРЕЛИЩЕ (Глава из романа «Господин Бержере в Париже», опубликованная в «Figaro» 17 января 1900 г.) В этот день баронесса де Бонмон пригласила к пяти часам кое-кого из своих светских знакомых в связи с новым благотворительным начинанием. Собравшееся общество состояло из добрейшей г-жи Орта, Жозефа Лакриса, маленького барона и нескольких видных членов прежних роялистских комитетов, в том числе Анри Леона, молодого Гюстава и блестящего Лижье, офицера запаса и адвоката при апелляционном суде — того самого, что, выступая во время маневров по делу своих подзащитных, членов конгрегации, накинул на себя адвокатскую мантию, не сняв мундира офицера- артиллериста, и прямо-таки ослепил председателя Куакто. Все эти господа больше не участвовали в заговорах. И не потому, что побаивались верховного суда. Просто они подражали бездействию своего короля в ожидании лучших дней. Даже сам Жозеф Лакрис принял доктрину лояльной агитации. Было решено, что благотворительное начинание, осуществляемое заботами баронессы де Бонмон, отнюдь не должно иметь политического характера и участвовать в нем могут все благомыслящие люди, за исключением только дрейфусаров, как недостойных. В самом начале заседания Жозеф Лакрис выступил с либеральной декларацией: — Будут представлены все честные направления. Лижье красноречиво изложил доводы в пользу благотворительной деятельности. Надо ведь как-то помогать несчастным и не уступать социалистам монополию на то, что они называют солидарностью, а мы именуем гораздо более красивым словом — милосердие. — Нельзя отрицать, что бедняки отличаются склонностью помогать тем, кто еще беднее их самих, — сказал он, — тут нет ничего удивительного! Бедняк может без ущерба для себя отдать свое достояние другому. В сущности это совершенно естественно. Если те, что с трудом перебиваются со дня на день, чем-либо жертвуют, обычное их положение не меняется. Бедняки не расчетливы. Да и зачем им расчеты? А вот богатым людям надлежит действовать благоразумно. Помогать беднякам, имея состояние, — задача трудная и поистине сложная. Урезать разумно составленный бюджет, в котором учтена возможность даже неожиданных доходов, растратить частицу хорошо уравновешенного целого — вот что требует расчета и раздумий. Благотворительность богатых людей — да ведь это настоящее искусство, и весьма трудное. Чем больше у тебя денег, тем больше они любят счет. — Как это верно! — вздохнула баронесса. — Да еще, надо добавить, лишь только возникает вопрос об оказании кому-либо помощи, богатые люди сталкиваются с самыми ужасными проблемами. С тревогой вопрошают они себя, могут ли они следовать движению своего сердца, должны ли уступать велениям жалости, иначе говоря — имеют ли они право благотворительствовать. Надо признать за ними это право! Было бы слишком жестоко его отрицать. Но в каких границах, при каких условиях оно осуществимо? Вопрос сложный. Всякий акт милосердия связан с тончайшими проблемами совести. Ибо, в конце концов, богатый человек несет огромную ответственность за свое имущество перед своими детьми, своей семьей, своей кастой, перед религией и обществом, перед всеми нашими устоями. Его деньги — сила, которую он не должен ни ослаблять, ни извращать. И вот спрашиваешь себя с тревогой: «Когда, в каких размерах, как, кому именно нужно помогать?» И, тем не менее, наше высшее общество столь милосердно, что, несмотря на все затруднения, дела благотворительности множатся и процветают в его лоне. Богатые щедро помогают бедным, хотя могли бы и воздержаться от этого, если бы посчитались с простейшим соображением экономики. Оно состоит в том, что и без всякой благотворительности богатые облегчают нужду: их траты на себя являются наилучшим подаянием. Когда вы, милостивые государыни, покупаете себе шляпку, вы тем самым творите доброе дело. Заказывая себе новое платье, вы всякий раз протягиваете беднякам руку помощи. Представители блестящей школы экономистов скажут вам, что роскошь — наиболее действенный вид благотворительности. Платя своему портному, вы пускаете деньги в оборот, без опасений, что они послужат социализму и революции. — Не уверен в этом! — воскликнул маленький барон. — Я познакомился на военной службе с сыном одного известного портного. Он питал отвращение к элегантным женщинам. Он жил среди рабочих. Был анархистом. И притом это умный и очень артистичный малый, музыкант: написал оперу под названием «Красный лебедь» — сплошное вольнодумство. Оригинальный тип этот портняжка! — Аномалии всегда возможны, — заметил Лижье и продолжал свою речь. — Мы оказываем помощь, ибо мы христиане; мы подаем бедным, ибо мы милосердны. Но мы хотим, чтобы наша помощь была разумна и плодотворна. Вот почему мы и решили основать общество «Поощрительное вспоможение». Пока я дам вам понятие об этом начинании лишь в самых главных чертах. Мы будем стремиться дисциплинировать нужду и упорядочивать пауперизм. С этой целью мы разделим наших бедняков на когорты. Каждая когорта будет состоять из пятидесяти человек. Те из бедняков, кто больше других проявит почтение к религии и общественным устоям, обнаружит склонность к предусмотрительности и бережливости, будут назначаться на годичный срок начальниками когорт. Каждый носящий это звание будет наблюдать за своей полусотней, сообщать нам о наиболее достойных и вообще исполнять обязанности низшего начальства. В смутные дни, которые последуют за Всемирной выставкой, эти бедняки, составляя надежные кадры, будут важнейшей подсобной силой капиталистического общества. Так мы упорядочим пауперизм. Перестанет существовать толпа — нечто безобразное. Вместо нее будет существовать армия — нечто прекрасное. Вот в чем состоит основной характер нашего общества «Поощрительное вспоможение». Лижье закончил свою речь под одобрительный шепот аудитории. — Полагаю, у нас не будет разногласий относительно самого принципа, — сказал Жозеф Лакрис. — Идиотский принцип! — откровенно высказался маленький барон. — Ваши когорты, составленные из хромоногих, безногих и убогих, ни на что не годны, даже на то, чтобы кричать: «Да здравствует король!» В дни восстания десять тысяч таких побирушек не стоят и полусотни моих знакомцев грузчиков, ценою по пятифранковику на рыло! — Но, Эрнест, ведь речь идет о благотворительности, — заметила баронесса. — Превосходно! — сказал маленький барон. — Тогда я предлагаю открыть благотворительный бар. Госпожа Орта испустила ужасный крик: — Бар?! Бар?! — Да, бар, — спокойно продолжал молодой Бонмон, — большой бар. Некоторые из присутствующих упрекнули Бонмона в легкомыслии. — Сначала выслушайте мой проект, а потом можете его разругать. Самый шикарный бар. За стойкой — светские дамы. Это привлечет разных болванов. Будут валить к нам толпою. Лакрис заметил, что это несуразно: — Ведь не могут же светские дамы все дни проводить за стойкой. — Ну что ж, — сказал Бонмон, — светские дамы будут приходить по пятницам. А в скоромные дни в баре будут распоряжаться самые блестящие кокотки. Мама права: надо же что-нибудь делать для бедняков. Мы с Делионом основываем благотворительный бар. В день открытия коктейли будет смешивать герцогиня. Тут взял слово Анри Леон: — Я с сожалением убеждаюсь, милостивые государи, что вы все еще в плену у старых представлений. — Но как же так, Леон, я думал, что благотворительный бар… — Я имею в виду не ваш проект, дорогой мой Бонмон; но когда я слушал речь нашего друга Лижье, мне так и казалось, что это статьи Максима Дюкана об организации благотворительности в Париже. Речь Лижье была прекрасна, изысканна, но старомодна. В стиле Наполеона Третьего. Благотворительность в кринолине. Ваше «Поощрительное вспоможение» не достигнет цели, какую вы себе ставите. Ведь относительно цели мы все согласны между собою, — спор идет лишь о том, как ее достигнуть. Вы хотите пожертвовать частицей своих денег, чтобы надежней сохранить остальное. Так вот, предоставьте попрошайкам выпутываться как знают и основывайте просветительные общества для рабочих. Внедряйте в народ под видом социализма мысли о благодетельном значении частной собственности и убеждайте тех, кто страдает, что страдать — прекрасно. Идите и учите. Ваше спасение зависит от успеха этой благотворительной миссии. В Париже, в провинции — повсюду основаны народные университеты, где гнусные интеллигенты совместно с рабочими изыскивают способы раскрепощения пролетариата. Так нужно и нам, капиталистам и националистам, повсюду основать свои университеты, чтобы наставлять народ в невежестве, призывать его к смирению и учить его удовлетворяться счастьем, уготованным ему на том свете. Пора! Будем сеять повсюду доброе семя! Объявим себя социалистами, чтобы народ нам верил, и станем на защиту капитала от его врагов. Народным университетам противопоставим наши университеты. Я уже придумал для них хорошее название. — Какое? — Народные университеты. В.А. Дынник. КОММЕНТАРИИ «СОВРЕМЕННАЯ ИСТОРИЯ» Все четыре романа, входящие в состав «Современной истории» А. Франса, впервые вышли отдельными книгами в издательстве Кальман-Леви: «Под городскими вязами» — в 1897 г., «Ивовый манекен» — в 1897 г., «Аметистовый перстень» — в 1899 г. и «Господин Бержере в Париже» — в 1901 г. Однако предварительно главы «Современной истории», за небольшими исключениями и порою в иных вариантах, публиковались периодической прессой. Так, роман «Под городскими вязами» печатался в газете «Echo de Paris» с 22 января 1895 г. по 8 сентября 1896 г., и лишь вставной рассказ «Товарищ прокурора», приписываемый в книге профессору Бержере, был опубликован журналом «Revue da Paris» 1 декабря 1894 г. «Ивовый манекен» печатался в газете «Echo de Paris» с 10 ноября 1896 г. по 6 июля 1897 г. В той же газете с 1 февраля по 30 августа 1898 г. были опубликованы почти все главы «Аметистового перстня». Роман «Господин Бержере в Париже» за исключением первой главы, вышедшей на страницах «Echo de Paris» 10 января 1899 г., весь был опубликован газетой «Фигаро» с 5 июля 1899 г. по 26 сентября 1900 г. Каждая глава в этих предварительных публикациях носила особое название: так, гл. IV романа «Под городскими вязами» называлась «Г-н Гитрель», гл. V — «Удавленник»; гл. IX «Ивового манекена» — «Г-жа Бержере», гл. X — «Г-н Вормс-Клавлен»; гл. XIV «Аметистового перстня» — «Честь Рауля», гл. XXIII — «Старинные тексты, переведенные г-ном Бержере»; гл, VIII романа «Господин Бержере в Париже» называлась «Трублионы», гл. XIII — «Канцелярия», гл. XXVI — «Умиротворение трублионов» и т. и. У отдельных же томов тетралогии особых заглавий еще не было. Правда, встречается уже заглавие «Аметистовый перстень», но оно отнесено лишь к публикации «Echo de Paris» 13 декабря 1898 г., содержащей отрывок из III главы романа, XVIII, XXII и XXIV главы. Равным образом 5 июля 1899 г. в публикации «Фигаро» появляется заглавие «Господин Бержере в Париже» в повторяется 12 и 26 июля и 9 августа, но относится оно лишь к материалу, вошедшему впоследствии в главы V, VII, IX и XIV. Зато заглавие «Современная история», объединившее потом все четыре книги, появляется уже в «Echo de Paris» 27 октября 1896 г., и во всех последующих публикациях оно нередко предшествует названиям отдельных глав. Таким образом, хотя Франс печатал «Современную историю» по преимуществу в виде газетных фельетонов, следующих друг за другом с недельным промежутком, хотя многое ему пришлось впоследствии переработать и по-иному скомпоновать, — однако основной замысел всего этою монументального произведения был ясен автору, когда он еще только приступал к созданию «Ивового манекена», — уже тогда он задался целью написать художественную историю своей современности. На это он сам прозрачно намекает в особом «Предуведомлении», сопровождающем отрывок «Ивового манекена» в «Echo de Paris» 23 марта 1897 г.: «…моя современная история — это бесхитростная хроника в духе одного монаха, которого я избрал себе образцом. Он жил в году 1000 и звался Рауль Глабер. На плохом латинском языке он записывал события своего времени. Это были чаще всего чума и голод. Он составил таким образом книжицу, весьма краткую, бедную стилем и мыслью, полную детского простодушия, которому я стремился подражать. Утверждение, что я — второй Рауль Глабер, было бы для меня самой приятной похвалой». Рауль Глабер не выдуман Франсом. Действительно, в первой половине XI в. был во Франции монах, носивший это имя и оставивший после себя хронику, которая охватывает события от 900 по 1046 г. Хроника эта — одно из самых сумбурных произведений средневековой французской литературы, беспорядочно изложенное, изобилующее вопиющими историческими ошибками, самыми невежественными предрассудками и грубыми суевериями. Конечно, говорить о таком образце для подражания Франс мог только иронически. Внешне наивный тон повествования — одно из излюбленных средств его сатиры. Таким образом, здесь намечается не только современно-историческая тема будущей тетралогии, но и сатирическая направленность ее. Злободневная социальная сатира заняла прочное место в творчестве Франса еще до появления «Современной истории», достигнув особенной остроты и полноты в двух книгах 1893 г. — «Харчевня королевы Гусиные Лапы» и «Суждения г-на Жерома Куаньяра». Многие страницы этих книг, воспроизводя события, бытовую обстановку и стиль XVIII в., вместе с тем представляли собою резкий памфлет на Третью республику конца 80-х — начала 90-х годов XIX в. Однако «Современная история» — принципиально новое явление в сатирическом творчестве Франса, хотя и подготовленное его предшествующими книгами. Нигде прежде социальная сатира не носила такого обобщающего, такого конкретного, такого активного характера. Не мудрено поэтому, что французские буржуазные критики, каждый на свой лад, стремились сгладить остроту франсовской злободневной сатиры: одни, как, например, известный критик Эмиль Фаге, сводили содержание «Современной истории» к довольно разрозненным картинкам провинциального быта; другие, подобно критику Ж. Пелисье, — к «философской» грусти по поводу извечной глупости человечества; наконец, третьи, верно разглядев в новом произведении Франса политическую направленность, рассматривали ее как причуду писателя, как нечто инородное его дарованию и призывали его вернуться на путь «изысканного» творчества. В этом плане характерен и разрыв автора «Современной истории» с газетой «Echo de Paris», занимавшей в 1899 г. крайне реакционные позиции; как было указано выше, роман «Господин Бержере в Париже», за исключением первой главы, печатался уже в газете «Фигаро», хотя и откровенно буржуазной, но, в противоположность «Echo de Paris», примкнувшей в те годы к оппозиции правительству Третьей республики. Правда, приступая к публикации романа, редакция «Фигаро» в особой заметке стремится сгладить углы и представить неуживчивого франсовского героя в более мягком свете, выделяя наиболее политически безобидные стороны его мышления: «Друзья г-на Бержере, — писала «Фигаро» 5 июля 1899 г., — с удовольствием узнают, что профессор-философ покидает свою провинцию и обосновывается в Париже. «Фигаро» сочла для себя необходимым установить дружеские отношения с этим очаровательным умом, простодушие и мягкий скептицизм которого отличаются столь своеобразным и столь привлекательным привкусом». Что касается передовых литературных кругов Франции, то они восприняли «Современную историю» как произведение своего единомышленника. «Двухнедельники» Шарля Пеги, поэта и публициста, выступавшего в те годы с резкой критикой капиталистических отношений, в своем выпуске 5 февраля 1900 г. перепечатывают, под заглавием «Клопинель» и «Вслед за Клопинелем», два фельетона из «Фигаро», объединенные впоследствии в гл. XVII «Господина Бержере я Париже», а также заключительную часть фельетона «Утешительное зрелище», не вошедшую в окончательный текст «Современной истории». По этому поводу следует напомнить, что в XVII гл. романа профессор Бержере после встречи с нищим Клопинелем (Колченожкой) излагает своей дочери самые заветные свои мечты о республике, где не будет прибыли и платы за труд, где все будет принадлежать всем, — на что собеседница совершенно резонно замечает: «— Папа, да ведь это же коллективизм». Что касается фельетона «Утешительное зрелище», то в заключительной части он представляет собою плакатно-резкую характеристику псевдосоциалистов и разоблачение их предательской политики, — недаром один из самых ярых приверженцев монархической реакционной клики, Анри Леон, призывает здесь своих единомышленников: «Объявим себя социалистами, чтобы народ нам верил, и станем на защиту капитала от его врагов». Таким образом, еще до выхода в свет романа «Господин Бержере в Париже» отдельною книгой «Двухнедельники» в своих перепечатках подхватили и подчеркнули именно то в его тематике, что было в политическом отношении наиболее острым и определенным и что в значительной степени обусловливало принципиальную новизну «Современной истории» Франса по сравнению с его предшествующими книгами. Сама французская действительность последнего пятилетия XIX в. подтолкнула Франса на создание сатирической истории своего времени, вся литературная деятельность писателя подготовила его к осуществлению этой задачи. Во второй половине 90-х годов завершается переход капиталистической Франции в стадию империализма. Политическая жизнь страны в этот период отличалась напряженностью и многообразием форм борьбы. То, что происходило в кабинетах министерств и в залах заседаний, становилось злобою дня для самых широких кругов французского народа, заставляло волноваться всю Францию. Народные массы, рабочий класс все больше втягивались в борьбу против реакции, о чем свидетельствовали стачки и демонстрации 1898–1899 гг. В эти годы высокой степени достигла политическая развращенность правящего буржуазного класса Франции. Особенно наглядно обнаружилось это в пресловутом «Деле» Дрейфуса. Вокруг «Дела» началась ожесточенная борьба, частный случай вопиющей судебной несправедливости послужил поводом для давно уже назревавшего во Франции резкого конфликта между монархистско-клерикальными и милитаристскими группировками, с одной стороны, и демократическими силами — с другой. Анатоль Франс не остался чужд этому кипению мыслей и страстей. В годы, когда создавалась «Современная история», Франс становится одним из активнейших борцов прогрессивного лагеря. Эстетизм и скептицизм, неотъемлемые от всего художественного мировоззрения писателя, все меньше оказываются способными сглаживать для него остроту социальных проблем. Характерно уже то, что Франс расходится в это время со многими своими литературными друзьями, с которыми в чисто эстетическом плане у него было прежде немало точек соприкосновения. Так, он расходится с поэтом Х.-М. де Эредиа, с которым был связан еще со времен своей близости к поэтам-парнасцам и которому тогда посвятил свой сонет «Вдова». Расходится с Фредериком Плесси, кому некогда посвятил поэму «Коринфская свадьба». Расходится с Франсуа Коппе, кому посвятил восторженную статью в своей «Литературной жизни». Порывает с известным критиком Жюлем Леметром, который прежде импонировал Франсу своим отточенным стилем и скептицизмом. Порывает с новопровансальским поэтом Фредери Мистралем, вызывавшим прежде у него восхищенье. Порывает с писателем-монархистом Морисом Барресом, с которым, правда, полемизировал еще на страницах «Литературной жизни», но полемизировал в стиле дружелюбном и отвлеченно философском. Эти былые друзья Франса приняли сторону политических мракобесов — и перестали для него существовать. С прежней своей снисходительностью в подобных вопросах Франс теперь покончил. Перемены в общественных и литературных позициях писателя сказались и на идейно-художественных особенностях «Современной истории». Прежде всего бросается в глаза, что многие из глав франсовской тетралогии первоначально появлялись в прессе как непосредственный публицистический отклик на события, волновавшие Францию в то время, — на различные эпизоды «Дела», перемены в правительстве, министерские постановления, общественные выступления и т. и. Так, в главе XIII романа «Господин Бержере в Париже» профессор Бержере читает вслух своим друзьям статью из «Фигаро» под названием «Канцелярия» — это статья самого Франса, опубликованная 16 августа 1899 г. по поводу недавних судебных показаний полковника Пикара, разоблачившего высоких покровителей шпиона Эстергази. Глава XIV представляет собой переработку фельетона, обнародованного в «Фигаро» 12 июля 1899 г. и написанного Франсом под свежим впечатлением от деятельности незадолго до того образованного кабинета министров во главе с Вальдеком-Руссо, и т. п. Однако к такой подчеркнутой публицистичности не сводится новизна «Современной истории» как литературного произведения. Перелом в творчестве Франса конца 90-х годов повлек за собой существенные, глубокие перемены во всей жанровой природе франсовского романа, в его образах, композиции, стиле, языке. Широта задачи, поставленной перед собою автором — дать историю своего времени, — обусловила и большой объем нового произведения, и разнообразие его тематики, и многочисленность персонажей. Хронологические рамки «Современной истории», конечно, гораздо меньше, чем в «Человеческой комедии» Бальзака или «Ругон-Маккарах» Золя, — однако, по-своему продолжая художественную историю Франции XIX в., данную Бальзаком и Золя, Анатоль Франс примкнул к уже сложившейся французской традиции и тоже создал в «Современной истории» серию романов. Тяготение к более обширным формам, чем в первых своих произведениях, Франс обнаружил еще в 1893 г., посвятив аббату Куаньяру две книги, связанные между собою тематикой и некоторыми персонажами. Но, написанные в разной манере, они не сливались еще до такой степени в единое произведение, как сливаются четыре романа «Современной истории». По сравнению с предшествующим творчеством Франса в его тетралогии обращает на себя внимание возросшая сложность, жизненная конкретность и богатство тематики. В этом плане «Современная история» превосходит книги об аббате Куаньяре. И дело не в образах XVIII в., к которым прибегал в них Франс, но в том, что книги о Куаньяре можно было бы назвать лишь обозрением современности, ибо общественные явления даны там в обособленном виде, не прослеживается их связь между собою и закономерность их исторического развития. Не то — в тетралогии: это и обозрение и одновременно история Третьей республики. Злободневные темы тесно сплетаются здесь одна с другою. Церковные дела, связанные с борьбою за епископскую кафедру, происки финансистов, националистическая пропаганда, предвыборная агитация и комедия выборов, министерские махинации, жизнь прессы, бесконечные авантюры карьеристов всякого рода и политических интриганов, всевозможные виды одурачивания обывателей — все это сплетено между собою, все это дано в живой взаимной связи, осуществляемой не только сентенциями или рассуждениями Франса и его героя, но всем поведением и взаимоотношениями многочисленных персонажей. Естественно, что такое многообразие персонажей и связей между ними не может уже вместиться в круг личного опыта профессора Бержере — персонажи приобретают больше самостоятельности, образы становятся более полнокровными и динамичными. По сравнению с прежним творчеством Франса новыми особенностями отличается и сюжет «Современной истории». Правда, как и в прежних книгах Франса, повествование ведется здесь без особого стремления к стройности. По поводу некоторой беспорядочности развития сюжета «Современной истории» сам Франс писал в уже упомянутом «Предуведомлении»: «Это отнюдь не луврская колоннада… Совершенно очевидно, что порою встречается небольшой беспорядок в этой еженедельной хронике французского городка… События в ней не всегда достаточно связаны между собою». Признавая наличие такого «беспорядка», Франс тут же замечает, что его можно найти и в «Дон Кихоте» или «Пантагрюэле». Однако существенно новою чертой следует признать больший удельный вес повествовательных элементов в «Современной истории». Особенно сильные изменения претерпел в тетралогия давний излюбленный герой Франса — благородный мыслитель-гуманист. Выйдя за пределы своего кабинета, вмешавшись в жизненную борьбу, постоянно сталкиваясь с разными людьми, следя за их судьбами, наблюдая их характеры и поведение, он становится в «Современной истории» разностороннее, живее, человечнее, чем был в более ранних произведениях. Анатоль Франс уделяет теперь гораздо больше внимания бытовой обстановке, окружающей героя, его заботам, житейским встречам, удачам и неудачам его повседневного существования. Это не только придает образу больше конкретности, но позволяет придать ему и значительно большую эмоциональную насыщенность. Частная жизнь героя приобретает здесь такую достоверность, бытовую и психологическую, какой еще не было в предшествующих произведениях Франса, и теснее связывается с сюжетом. Если в более ранних книгах Франса критика справедливо отмечала некоторую абстрактность подобных персонажей, то к образу профессора Бержере наблюдение это не применимо. Однако с особою силой новые черты франсовского героя проявляются не в его частной жизни, а в общественной его деятельности. Бержере уже не ограничивается теперь скептическими, ироническими сентенциями, он сближается с прогрессивными людьми Франции, он выступает в печати, рискуя и своим служебным положением и личной безопасностью. На страницах «Современной истории» происходит постепенное превращение гуманиста-мыслителя в гуманиста-борца. Несомненно, что в идейной и психологической эволюции героя проявилась идейная и психологическая эволюция самого автора. Франс не только вкладывает в уста героя собственные мысли, как это он делал и прежде, но, рассказывая его историю, опирается на свой собственный опыт, местами давая в повествовании о Бержере как бы свою художественную автобиографию. Для многих читателей Франс и Бержере сливались в один образ, — чему способствовало отчасти и то, что Франс, при первоначальной публикации «Современной истории», как бы поручал Бержере составление своих фельетонов для газет, вкладывая, например, в его уста повествования о «трублионах» или о Геркулесе Атимосе, представляющие собою совершенно законченные «вставные» политические памфлеты. В жизни и в критической литературе нередко Франса стали называть господином Бержере. Участники митингов приветствовали Франса криками: «Да здравствует Бержере!» Это имя стало как бы вторым псевдонимом писателя. Всем этим еще подчеркивается то особое значение, какое принадлежит «Современной истории» в творчестве французского сатирика. Долго существовало, а на Западе до сих пор еще существует, ходячее мнение о том, что идеологические позиции Франса в конце 90-х годов неожиданно и резко меняются: спокойный скептик превращается в общественного борца. Внимательное ознакомление с его предшествующими книгами может убедить в том, что боевые ноты появились в творчестве Франса еще задолго до выхода в свет его романов о Бержере. Само «Дело», которому отводится в них столько внимания, нашло такой отклик в художественном мире Франса еще и потому, что в «Деле» беззастенчиво продемонстрировал себя союз всех обскурантских сил Третьей республики, издавна ненавистных писателю. Однако обострение борьбы, все более наглое наступление реакции, а с другой стороны — сближение Франса с социалистами, с Жоресом, встречи на митингах с рабочей аудиторией — все это должно было углубить социальную тематику Франса, подчеркнуть в ней то, что бывало иногда лишь намечено, подсказать новые темы. Против «всемирного триумвирата священника, солдата и финансиста» — вернее, против каждого из членов этого триумвирата — Франс выступал и до «Современной истории». Но эти старые франсовские темы приобретают в тетралогии совершенно новую идейную и художественную трактовку. Так, религиозная пропаганда церковников подвергается здесь еще более резким нападкам, чем раньше; история ясновидящей девицы Денизо и Онорины, специализировавшейся на видениях девы Марии, пародирует ту фабрикацию чудес, к которой усиленно прибегала католическая реакция. Здесь чувствуется перекличка с романом Э. Золя «Лурд», целиком посвященным этой теме. Но существенно новым для Франса является то, что в «Современной истории» впервые дается прямая политическая критика церкви: вопросы религии и церкви впервые непосредственно связываются с общественными отношениями Франции конца 90-х годов. Судьба аббата Гитреля, пробирающегося к епископской кафедре извилистыми путями салонных и административных интриг, — наглядный пример союза всех реакционных сил в Третьей республике. Военная тема тоже трактуется в «Современной истории» полнее, острее и конкретнее, чем было это раньше. Все повествование профессора Бержере о трублионах (баламутах), о Жане Петухе и Жане Баране свидетельствует о проницательности Франса, понимавшего, что орда реакционеров, действовавшая при попустительстве республиканской власти- против самих основ республиканского строя, была угрозой и для других народов, создавала все растущую опасность военной агрессии. Недаром Жан Петух, собирательный образ обывателя-националиста, мечту об «императорской республике» для Франции сочетает с мечтою о «мире» для других народов — «мире беспощадном и суровом, мире угрожающем, ужасающем, пылающем». Злободневность этого образа, как и коллективного образа трублионов, становится особенно ясной, если принять во внимание, что во второй половине 90-х годов укрепляется союз французской буржуазии с русским самодержавием (в 1896 г. Николай II посетил Францию, а в 1897 г. французский президент Феликс Фор посетил Петербург), что в это же время усиливается французская колониальная экспансия. Наконец, тема финансиста никогда еще до «Современной истории» так широко не раскрывалась Франсом. По указке финансистов действуют и родовитые аристократы де Бресе, и префект Вормс-Клавлен, и церковники, и сами министры. Баронесса-банкирша де Бонмон со своим сыном принимает самое деятельное участие в монархическом заговоре. Сын испанского банкира Анри Леон цинично говорит, вспоминая о министре Мелине: «При этом министре… у нас было все, мы представляли собою все, нам было доступно все». Сатирические приемы Франса никогда еще не были так разнообразны, как в «Современной истории». Здесь можно найти все оттенки иронии — от забавного шаржа до злой карикатуры, от лукавого парадокса до гневной инвективы. Франс вводит в свое повествование и грубовато-игривые мотивы, которые также служат целям социальной сатиры. В этом дают себя знать, помимо традиций философских повестей Вольтера и романа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», также и непосредственные традиции широко распространенного литературного жанра средневековья — фаблио, французских городских повестушек, которыми Франс восхищался. «Современная история» временами превращается в подлинный политический памфлет. Этому способствует изображение, наряду с вымышленными персонажами, также и действительно существовавших современников Франса. Так, под именем Тинтиннабула в повествовании о трублионах изображен Поль Дерулед, офицер-националист, глава «Лиги патриотов», который пытался в 1899 г. склонить войска к совершению государственного переворота; авантюрист-шпион Эстергази выведен дважды — под именем Papa, возлюбленного баронессы де Бонмон, и в образе «похитителя волов» во вставном рассказе о Геркулесе Атимосе; упоминаются в романе и другие участники «Дела» — несколько министров и политических деятелей, как А.-Ф. Рибо, Л.-В. Буржуа, Э. Лубе. Министр Мелин выступает тоже в двойном изображении — и под собственным именем и, в повествовании о трублионах, под именем Робена Медоточивого (на французском языке эти имена близки по буквальному смыслу и созвучны между собою); один из «претендентов» на королевский престол, Филипп из семейства Орлеанов изображен в виде главного трублиона. Углубление и обострение социальной критики сказалось и на языке «Современной истории». В сатирических целях используется речевая характеристика действующих лиц — напыщенное красноречие де Бресе, модный жаргон Бонмона, слащавые восклицания баронессы. Комически противопоставляя грубый язык Вормс-Клавлена елейным речам Гитреля, Франс еще резче подчеркивает внутреннюю близость между этими двумя пройдохами. Блестящий образец языковой стилизации дан в рассказе о трублионах: политически-злободневная тематика гротескно сочетается здесь со старофранцузским языком XVI в., чем еще усиливается сатирический эффект. В рассказе о трублионах непосредственно ощущается традиция Рабле. Франс высоко ценил Рабле, посвятил ему статью в «Литературной жизни», а впоследствии, в 1909 г., прочитал в Южной Америке целый цикл лекций о его жизни и творчестве. В «Современной истории» Франс виртуозно воспроизводит язык Рабле, свойственную ему игру словами, комические словообразования, имена-характеристики, бесконечные перечисления причудливых названий и т. д. Автор «Современной истории» уже не ограничивается, как прежде, спокойными ироническими комментариями к своему времени; он выступает как убежденный враг капитализма, отсюда и возросшая резкость языка и всего тона повествования. Ясное понимание лживой природы буржуазной демократии и отвращение к империализму не удержали Франса от ошибок, иногда очень серьезных, в оценке некоторых событий и явлений международной политической жизни на пороге XX в. Так, посвятив одну из глав «Современной истории» испано-американской войне 1898 г., он неверно оценил победу США над Испанией, не увидел, что «демократическая» Америка использовала освободительную борьбу кубинских повстанцев и филиппинского народа в своих захватнических целях. Через несколько лет в «Острове пингвинов» (1908) Франс проявит уже гораздо большую зоркость в своем отношении к Америке. «Современная история», будучи прежде всего сатирой на Третью республику, интересна вместе с тем и положительными началами, какие Франс противопоставляет буржуазной реакции. Впервые он находит эти положительные начала в социализме. Столяр Рупар — социалист — совершенно новая фигура в творчестве Франса. Созданию этого образа несомненно способствовало то, что в конце 90-х годов Франс сближается с рабочим движением. И хотя это образ эпизодический и несколько схематичный, все же идейная значимость его в романе очень велика. Знаменательно, что идеи Рупара отчасти принимает и гуманист Бержере. Правда, для Бержере, как и для Рупара, социализм — понятие весьма отвлеченное. Рассуждая о социализме, оба собеседника рассматривают его главным образом в моральном плане, не связывают его с исторической ролью и боевыми задачами рабочего класса. К их взглядам на социализм, на социалистическое будущее примешивается немало и анархических представлений. В этом отразилась не только идейная незрелость Франса, но и общее состояние французского социалистического движения на пороге XX в. Однако тема социализма уже вошла в творчество Франса и заняла там значительное место. Она еще не раз возникнет в последующих произведениях писателя, прежде всего — в книге «На белом камне», задуманной как социалистическая утопия.

The script ran 0.073 seconds.