Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. Н. Толстой - Пётр Первый [1945]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, prose_rus_classic

Аннотация. «Петр Первый» — эпохальный исторический роман, посвященный величайшему из российских монархов. безукоризненно написанная, уникальная по стилю и масштабу событий эпопея, в которой буквально оживает один из самых ярких и сложных периодов истории нашей страны — время, когда «Россия молодая мужала гением Петра» — императора, военачальника, строителя и флотоводца!

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Петр с инженером Галлартом, пробираясь верхами под защитой садов и строений, осматривали бастионы, – Фома, Глориа, Кристеваль, Триумф. Иногда приходилось подъезжать так близко, что в амбразурах видны были суровые лица шведских пушкарей. Не суетясь, но живо накатывали, наводили пушку, зорко ждали. Огонь! Ядро, неумолимо нажимая воздух, с шипом проносилось над головами. У Петра расширялись глаза, взбухали желваки на скулах, но ядрам не кланялся. Инженер Галларт, человек бывалый (деловитый, спокойный, скучный), вовремя трогал шпорами коня, отъезжал в сторону. Роскошный Меньшиков, – по нему-то каждый раз и целились, – только встряхивал перьями шлема, хвастливо кричал пушкарям: «Плоховато, камрады!», похлопывал по шее танцующего жеребца. Полсотни драгун, усатых и рослых, недвижимо ожидали – в кого шлепнет черный мячик. Крепостные стены были высоки. Бастионы, выступавшие полукружьями, сложены из валунного камня, столь крепкого, что чугунное ядро разлетается о него, как орех. В башенные щели и амбразуры высовывались тяжелые пушки – их в крепости было не менее трехсот, гарнизона – тысячи две – пехоты, конницы и вооруженных граждан. Врали разведчики, что Нарву можно было взять с налета. Петр слезал с лошади, присев на барабан, раскладывал на коленях лист бумаги. Мишка-денщик подавал чернильницу. Галларт присаживался на корточки около, – расстояние прикидывал на глаз. Большая рука Петра, державшая гусиное перышко, осторожно проводила дрожащие линии. Меньшиков прохаживался перед полукружьем сидевших на конях драгун. – На каждый бастион – по пятнадцати ломовых орудий, всего для прорыва нужно шестьдесят сорокавосьмифунтовых медных орудий, – говорил Галларт ровным, скучным голосом. – Сто двадцать тысяч ядер, на плохой конец… – Здорово! – сказал Петр. – Для зажигания пожаров в городе перед штурмом потребуется не меньше сорока мортир и по тысяче бомб на каждую… – Вот в Европе они как рассуждают, – сказал Петр, помечая цифры. – Десять больших бочек уксусу для охлаждения орудий… Только непрестанною стрельбой, сущим адом всех батарей сокрушается твердость осажденных, – учит маршал Люксамбур… Нужно пятнадцать тысяч ручных гранат. Тысячу осадных двенадцатиаршинных лестниц, столь легких, чтоб каждую могли нести бегом два человека. Пять тысяч мешков с шерстью… – А это зачем? – Для защиты воина от мушкетных пуль. При осаде Дюнкирхена маршалу Вобану, заграждаясь таковыми мешками, удалось подойти вплоть к воротам, сколь ни была жестока стрельба, ибо пуля легко запутывается в шерсти… – Ладно, – неуверенно сказал Петр, помечая на листке. – Данилыч, шерсти требуется пять тысяч мешков!.. Меньшиков, опершись о раздвинутые колени, нагнулся над трепещущей от ветра бумажкой. Покрутил губами: – Баловство, мин херц. Да и шерсти совсем не достать. (Галларту.) Под Азовом с одними шпагами на стены лезли, а добыли город… Позади – в ряду драгун – забилась лошадь, глухо вскрикнул человек. Обернулись. Сивая лошадь у одного, подбирая ноги, слепо вздергивала башкой, – выше ноздрей у нее била струею в палец черная кровь. Усатые драгуны, дичась, косились в сторону кустов, откуда, шагах в ста, выпыхивали дымки. Петр, как поднял руку с пером, так и застыл, сидя на барабане. Незаметно, за грохотом пушечной стрельбы, из ворот крепостной башни (отсюда невидимой за выступом бастиона Глория) вышел отряд егерей и перебежал за плетнями огородов. Вслед за ними на тяжелых рыжих лошадях вылетело полсотни рейтар в железных кирасах, низко надвинутых касках. Подняв шпаги, они скакали, растянувшись по вересковому полю, в обход слева. Александр Данилович секунду – не более – глядел широко разинутыми глазами на диверсию неприятеля, кинулся к вороному жеребцу, отстегнув, швырнул плащ, вскочил в седло: «Шпаги – вон!» – заорал, багровея. Выдернул шпагу, впился звездчатыми шпорами, упал на шею вставшему на дыбы жеребцу, толкнул его с места во весь мах: «Драгуны, за мной!» – и все, Меньшиков и драгуны, огибая стоящего около барабана Петра, поскакали наперерез рейтарам, уже начавшим осаживать и поворачивать… Галларт, озабоченно поджав тонкие губы, подвел Петру его серую, с черной гривой, беспокоящуюся кобылу: – Прошу вас выйти из поля обстрела, ваше величество. Петр запрыгал на одной ноге, садясь в седло, – глядел, как сближались драгуны и рейтары. Наши скакали плотной кучей, впереди подпрыгивали перья на сверкающем шлеме Алексашки; шведы далеко растянулись по полю, и сейчас фланговые, круто повернув, шпорили и били шпагами коней. Но сбиться не успели. Петр видел, – вороной жеребец Алексашки ударил грудью рыжую лошадь, рейтар завалился, хватаясь за гриву… Красные перья заметались среди железных касок. Но уже налетели всею лавой драгуны и, не задерживаясь, продолжали скакать (будто шутя – размахивали шпагами). За ними на поле оставались лежащие люди: один мотал опущенной головой, силился приподняться, другой вздрагивал задранными коленями. Несколько порожних лошадей испуганно скакало по полю. Галларт упорно тянул за узду. «Ваше величество, здесь опасно». Серая кобыла приседала, вертела задом. Петр ударил ее пятками. Отъехав, продолжал оборачиваться. Рейтары теперь изо всей силы уходили от русских: справа, преграждая им дорогу в город, скакали через бурые полосы жнивья, с татарской удалью размахивали кривыми саблями пестрые разномастные всадники – несколько сотен дворянского иррегулярного полка. Из-под дощатого навеса на крепостной стене трещали по ним мушкетные выстрелы. Въехали в березняк, – Петр вздохнул всем ртом, пустил кобылу шагом. «Да, нелегко будет», – ответил своим мыслям. Галларт сказал: – Могу вас поздравить, ваше величество, у вас отличные кавалеристы. – Что ж из того – это еще полдела… Осерчать, скакать, рубить… Этим одним крепость не возьмешь… Поднялся на бугор, натянул поводья и долго, морща лоб, глядел на растянувшуюся верст на семь линию войск и обозов. Повсюду из рвов лениво летели комья земли. Крики, ругань. Люди какие-то – без дела у костров, у распряженных телег. Стреноженные тощие лошаденки. Тряпье на кустах. Казалось, вся эта громада войск двигается и живет неповоротливо, с великой неохотой. – Раньше ноября и думать нечего, – сказал Петр. – Покуда мороз не хватит – не подвезем ломовых пушек. Одно – на бумаге, одно – на деле… Снова тронув шагом, стал расспрашивать Галларта о походах и осадах знаменитых маршалов Вобана и Люксамбура – творцов военного искусства. Расспрашивал об оружейных и пушечных заводах во Франции. Дергал тонкой шеей, туго перетянутой полотняным галстуком: – Само собой… Там все налажено, все под руками… У них дороги, или у нас дороги… Перемахивая через рвы, подскакал Меньшиков, весь еще горячий, весело оскаленный, с дикими глазами… На шлеме торчало только одно перо, на медной кирасе – следы ударов. Осадил тяжело поводившего пахами коня. – Господин бомбардир… Враг отбит с уроном, – рейтар едва половина ушла от нас… (Сгоряча приврал, конечно.) Наших двое убитых, да есть оцарапанные… У Петра от удовольствия глядеть на Алексашку наморщился нос. – Ладно, – сказал, – молодец. .. . . . . . . . . . . . Вечером в шатре у герцога фон Круи собрались генералы: напыщенный, весьма суровый Артамон Головин (первый созидатель потешного войска), князь Трубецкой – любимец стрелецких полков, – дородный, богатый боярин, командир гвардии Бутурлин, знаменитый громоподобной глоткой и тяжелыми кулаками, и совсем больной, плешивый Вейде, дрожавший в бараньем тулупе. Когда пришли Петр, Меньшиков и Галларт, герцог просил – за стол отужинать по-походному. Были поданы редкие и даже невиданные кушанья (нарочный герцога добыл их в Ревеле), в изобилии разносили французские и рейнские вина. Герцог чувствовал себя как рыба в воде. Приказал зажечь много свечей. Разводя костлявыми руками, рассказывал о знаменитых сражениях, где он, на высоте – над полем кровавой битвы, – поставив ногу на разбитую пушку, отдавал приказания: кирасирам – прорвать каре, егерям – опрокинуть фланги. Топил в реке целые дивизии, сжигал города… Русские, хмуро опустив глаза, ели спаржу и страсбургские паштеты. Петр рассеянно глядел герцогу в длинноносое лицо с мокрыми усами. Принимался барабанить по столу или вертел лопатками, будто у него чесалось. (С начала похода замечен был у Петра Алексеевича этот рассеянный взор.) – Нарва! – восклицал герцог, протягивая денщику пустую чашу. – Нарва! Один день хорошей бомбардировки и короткий штурм южных бастионов… На серебряном блюде ключи от Нарвы – ваши, государь. Оставить здесь небольшой гарнизон и всеми силами, развернув на флангах конницу, обрушиться на короля Карла. Сочельник будем встречать в Ревеле, мое честное слово. Петр поднялся от стола, пошагал, нагибаясь, чтобы не задевать головой за полотнище шатра, поднял с пола соломинку, прилег на герцогскую кровать (принесенную с ближней мызы). Поковырял соломиной в зубах. – Галларт дал мне роспись, – сказал, и все обернулись к нему, оставили еду. – Будь у нас все, что сказано в росписи, Нарву мы возьмем. Нужно шестьдесят ломовых орудий… (Сев на кровати, вытащил из-за пазухи смятый листок, бросил на стол – Головину.) Прочти… У нас пока что ни одной доброй пушки на редутах. Репнин с осадными орудиями бьется в грязях под Тверью… Мортиры, – сегодня узнал, – застряли на Валдае… Пороховой обоз по сю пору на Ильмень-озере… Что вы думаете о сем, господа генералы?.. Генералы, придвинув свечу, склонились головами над росписью. Один Меньшиков сидел поодаль со злой усмешкой перед полным кубком. – Не лагерь – табор, – помолчав, опять сурово, не торопясь, заговорил Петр. – Два года готовились… И ничего не готово… Хуже, чем под Азовом. Хуже, чем было у Васьки Голицына… (Алексашка зазвенел шпорой, до ушей оскалился – зловредный.) Лагерь! Солдаты шатаются по обозам… Баб, чухонок, полон обоз… Гвалт… Беспорядок… Работают лениво, – плюнуть хочется, как работают… Хлеб – гнилой… Солонины в некоторых полках – только на два дня… Где вся солонина? В Новгороде? Почему не здесь? Пойдут дожди – где землянки для солдат? В шатре только потрескивали свечи. Герцог, плохо понимая, о чем речь, с любопытством переводил глаза с Петра на генералов. – Два месяца идем от Москвы, не можем дойти. Поход! Известно вам, – король Карл принудил Христиана к позорному миру, принудил уплатить двести пятьдесят тысяч золотых дублонов контрибуции. Ныне Карл со всем войском высадился в Пернове и маршем идет на Ригу… Если теперь же он разобьет под Ригой короля Августа, – в ноябре надо его ждать сюда, к нам… Как будем встречать? Старший по чину Артамон Головин, встав, поклонился, навесил седые брови: – Петр Алексеевич, с божьей помощью… – Пушки нужны! – перебил Петр, жила вздулась у него на лбу. – Бомбы! Сто двадцать тысяч ломовых ядер! Солонины, старый дурак… .. . . . . . . . . . . . Снова недели на две зарядили дожди, потянули с моря непросветные туманы. Солдатские землянки заливало, шатры протекали, от сырости, от ночной стужи некуда было укрыться. Весь лагерь стоял по пояс в болоте. Люди начали болеть поносами, открывалась горячка, – каждую ночь на десятках телег увозили мертвых в поле. С крепости по осаждающим, не переставая, били из пушек и мелкого ружья. На рассвете чаще всего бывали вылазки, – шведы снимали сторожевых, подползали к землянкам, забрасывали спящих ручными гранатами. Петр ежедневно объезжал всю линию укреплений. В мокром плаще, в шляпе с отвисшими полями, молчаливый, суровый, появлялся на серой кобыле из дождевой завесы, – остановится, поглядит стеклянным взором и шагом дальше по изрытому полю – в туман. Обозы подходили медленно. С пути доносили, что вся беда с подводами: у мужиков все взято, приходится брать у помещиков и в монастырях. Лошаденки худые, корма потравлены, и что ни день тяжелее от превеликих дождей и разбитых дорог. Был слух, что Петр у себя в рыбачьей избе на острову собственноручно избил до беспамяти генерал-провиантмейстера, помощника его велел повесить. С пищей будто бы стало немного лучше. И порядка в лагере прибавилось. Плохи были командиры: русские – медлительны, приучены жить по старинке, многоречивы и бестолковы. Иностранцы только и знали – пить водку от сырости да хлестать по зубам за дело и не за дело. Подлинно стало известно: король Карл, высадившись в Пер-нове, повернул к Риге, одним появлением своим привел в смирение ливонских рыцарей и оттеснил войска короля Августа в Курляндию. Сам Август сидел в Варшаве среди взбудораженного раздорами панства и оттуда гнал гонцов к Петру – просил денег, казаков, пушек, пехоты… Под Нарвой понимали – шведов надо ждать с первыми заморозками. Шереметьев с четырьмя иррегулярными конными полками, посланный для промысла над неприятелем, дошел до Везенберга и счастливо побил было шведский заградительный отряд, но внезапно отступил к приморским теснинам Пигаиоки – верстах в сорока от Нарвы – и оттуда писал Петру: «…Отступил не для боязни, но для лучшей целости… Под Визенбергом – топи несказанные и леса превеликие. Кормы, которые были не токмо тут, но и около, все потравили. А паче того я был опасен, чтобы нас не обошли к Нарве… А что ты гневен, что я селения всякие жгу и чухонцев разбиваю, то будь без сомнения: селений выжжено немного и то для того только, чтобы неприятелю не было пристанища. А ныне приказал, отнюдь без указу, чтобы край не разоряли… Где я стал под Пигаиоками – неприятелю безвестно мимо пройти нельзя, далее отступать не буду, здесь и положим животы свои, о том не сомневайся…» Наконец, – на счастье или на беду, – ветер подул с севера. В день разогнало мокрую мглу, низкое солнце скупо озарило утопавший в грязях лагерь, в городе на церковном шпиле загорелся золотой петушок. Землю схватило морозом. Стали подходить обозы с огневыми припасами. На быках, – по десяти пар на каждую, – подвезли две знаменитых, – весом по триста двадцать пудов, – пищали «Лев» и «Медведь», отлитые сто лет тому назад в Новгороде Андреем Чоховым и Семеном Дубинкою. Как черепахи, ползли гаубицы на широких и низких колесах, короткие мортиры, бросающие трехпудовые бомбы. Все войска стояли под ружьем, все конные полки – о конь, с голыми шашками на случай вылазки шведов. Двести человек, подхватив канатами, втащили «Льва» и «Медведя» на середний редут против южных бастионов крепости. На батареях всю ночь устанавливали гаубицы и мортиры. В крепости тоже не спали, готовились к штурму – по стенам ползали огоньки фонарей, перекликались часовые. На рассвете пятого ноября Петр с герцогом и генералами выехал на холм Германсберг. Дул колючий ветер. Лагерь был еще покрыт сумраком, красный свет солнца лег на острые кровли города и зубцы башен. Внизу вспыхнули длинные огни, сотрясая равнину, ухнули, рявкнули пушки, – искряными дугами понеслись бомбы в город. Дымом затянуло и лагерь и стены. Петр опустил подзорную трубу и, раздув ноздри, кивнул Галларту. Тот подъехал, пощелкал языком: – Плохо. Недолеты. Порох никуда не годится… – Сделать что? Немедля… – Прибавить заряд… Только бы выдержали орудия… Петр спустился с холма, через подъемный мост и ворота из дубовых бревен проскакал за частокол и рогатки. На средней батарее пушкари обливали водою с уксусом длинные стволы «Льва» и «Медведя». Командир батареи, голландец Яков Винтершиверк, низенький старый моряк, с бородой из-под воротника, подойдя к Петру, сказал хладнокровно: – Это никуда не годится… Этим порохом только стрелять по воробьям – один дым и одна копоть… Петр сбросил плащ, кафтан, засучил рукава, взял банник у пушкаря, сильным движением прочистил закопченное дуло… – Заряд. Из погреба батареи пошли кидать – из рук в руки – пачки пороха в серой бумаге. Он надорвал одну пачку, высыпал порошинки на ладонь, только фыркнул, как кот, злобно. Вбил в дуло шесть пачек… – Это будет опасно, – сказал Яков Винтершиверк. – Молчи, молчи… Ядро… Подкинул на руках пудовый круглый снаряд, вкатил в дуло, налегая на банник, плотно забил. Присел под прицелом, – вертел винт… – Фитиль… Отойти всем от орудия. Надрывая уши, «Медведь» изрыгнул огонь, тяжело дернулся назад чугунными колесами, зарылся хоботом. Ядро понеслось уменьшающимся мячиком, – на башне бастиона Глория брызнули камни, обвалился зубец… – О, это не плохо, – сказал Яков Винтершиверк… – Так стрелять… Накинув кафтан, Петр поскакал на гаубичную батарею. Был дан приказ по всем батареям – увеличить заряд в полтора раза. Снова от грохота ста тридцати орудий задрожала земля. Страшное пламя вылетало из торчком стоящих мортир. Когда разнесло тучи дыма – увидели: в городе пылало два дома. Второй залп был удачен. Но скоро узнали: на западной батарее разорвало две гаубицы, отлитые недавно на тульском заводе Льва Кирилловича, у нескольких орудий треснули оси на лафетах. Петр сказал: «Потом разберем… Найдем виноватых… Так стрелять…» Так началась бомбардировка Нарвы и длилась без перерыва до пятнадцатого ноября. .. . . . . . . . . . . . Царский повар Фельтен, бубня себе под нос, жарил на шестке на лучинках яичницу. С трудом достали десяток яиц, – кухонный мужик верхом прогнал чуть не до Ямбурга, – все оказались тухлые… – Чего ты бормочешь, ты их перцем покрепче, Фельтен… – Слышу, ваше величество… Перцем! Петр сидел около горячей печки. Тут только и было тепло (в чулане за перегородкой, где они спали с Алексашкой, дуло сквозь стены). Сейчас, в полночь, было слышно – вой ветра да скрипели крылья ветряной мельницы рядом с домиком на острову. Хорошо потрескивали березовые лучинки. Коротенький, сердитый Фельтен разложил на шестке припасы и все нюхал, на мясистом носу его гневно пылали отсветы. – А ну, как тебя шведы в плен возьмут, что тогда, Фельтен?.. – Я слушаю вас, ваше величество… – Ага, скажут, царский повар! Да и повесят за ноги… – Ну и повесят, я свой долг знаю… Он накрыл чистым полотенцем шатающийся дощатый столик. Поставил глиняную сулею с перцовкой, тоненькими ломтями нарезал черный черствый хлеб. Петр, слабо попыхивая трубкой, посматривал, как ловко, мягко, споро двигался Фельтен – в валенках, в ватной куртке, подпоясанный фартуком. – Я тебе про шведов не шучу… Хозяйство свое ты прибрал бы. Фельтен искоса взглянул – понял: не шутит. Подал с жару сковородку с яичницей, налил из сулеи в оловянный стаканчик. – Пожалуйте к столу, ваше величество… Домишко весь сотрясся от ветра. Заколебалась свеча. С улицы шумно вошел Меньшиков: – Ну и погода… Морщась, развязывал узел на шарфе. У шестка над лучинками стал греть руки. – Сейчас прибудет… – Трезвый? – спросил Петр. – Спал. Я его – недолго – с кровати… Алексашка сел напротив. Попробовал – крепко ли стоит стол. Налил, выпил, замотал башкой. Некоторое время ели молча. Петр – негромко: – Поздно… Больше ничего не поправишь… Алексашка – с трудом глотая: – Если он в ста верстах, да Шереметьев его не задержит, – послезавтра он – здесь… Выйти в чистое поле, – неужто не одолеем конницей-то? (Расстегнул воротник, обернулся к Фельтену.) Щец у тебя не осталось? (Налил вторую чарку.) У него всей силы тысяч десять только, – пленные на Евангелии клянутся… Неужто уж мы такие сиволапые?.. Обидно… – Обидно, – повторил Петр. – В два дня людям ума не прибавишь… Учинится под Нарвой нехорошо – будем задерживать его в Пскове и в Новгороде… – Мин херц, грешно и думать об этом… – Ладно, ладно… Замолчали. Фельтен, присев, дул в угли, – грел пиво в медном котелке. Под Нарвой было нехорошо. Две недели бомбардировали, взрывали мины, подходили апрошами, – стен так и не проломили и города не подожгли. На штурм генералы не решились. Из ста тридцати орудий разорвало и попортило половину. Вчера стали подсчитывать – пороху и бомб в погребах осталось на день такой стрельбы, а пороховые обозы все еще тащились где-то под Новгородом. Шведская армия скорыми маршами подходила по ревельской дороге и сейчас, может быть, уже билась в пигаиокских теснинах с Шереметьевым. Русские оказывались как в клещах, – между артиллерией крепости и подступающим Карлом… – Нашумели много… Это можем. – Петр бросил ложку. – Воевать еще не научились. Не с того конца взялись… Никуда это дело еще не годится. Чтоб здесь пушка выстрелила, ее надо в Москве зарядить… Понял? Алексашка сказал: – Сейчас еду, – в первой роте у костра солдаты разговаривают. Шведов ждут – весь лагерь гудит. Честят генералов – ну-ну… Один – слышу: «Прапорщику, говорит, первую пулю…» – Генералы! (У Петра замерцали глаза.) С хоругвями по стенам ходить! Воеводы… Старые дрожжи… Тогда Алексашка сказал осторожно, – запустил глазом: – Петр Алексеевич… Отдай войско мне на эти три дня… Ей-ей. А? Будто не расслышав, Петр полез в карман за кисетом. Сопя, уминал пальцами крошки табаку: – Главнейшим начальником с завтрашнего дня имеет быть герцог фон Круи. Дурак изрядный, но дело знает по-европейски, – боевой… И наши иностранцы при нем будут бодрее…Ты соберись, слышь, до свету – поедем… Сопел. Придвинув свечу, раскуривал, Алексашка спросил тихо: – Петр Алексеевич, куда поедем? – В Новгород. Петр взглянул наконец в раскрытые чрезмерным изумлением прозрачно-синие глаза Алексашки. Вдруг густо начал багроветь (надулась жилка поперек вспотевшего лба) – и, – сдерживая гнев: – Тому мальчишке терять нечего, а мне есть чего… Думаешь – под Нарвой начало и конец? Войне начало только… Должны одолеть… А с этим войском не одолеем… Понял ты? Начинать надо с тылу, с обозных телег… Скакать со шпагой – последнее дело… Дура, храбрее Карла хочешь быть? Опусти глаза! (Бешенство метнулось по лицу его.) Не моги смотреть на меня! Алексашка не послушал, не опустил глаза, от жгучего стыда наливались слезы, капля поползла по натянутой щеке. Петр узкими зрачками впился в него. Оба не дышали. Петр вдруг усмехнулся. Отвалясь к стене, глубоко засунул руки в карманы. – «Мин херц», – передразнил Алексашкиным голосом. – Сердечный друг… За меня стыдно стало? Подожди, еще чего случится, – все морду отворотят. Карла испугался… Войско бросил… В Новгород ускакал, все равно как тогда – к Троице… Ладно… Вытри личико. Поди встреть – господа генералы пожаловали… .. . . . . . . . . . . . Окрики часовых. Топот подков по мерзлой земле. За окном – свет факелов. Звеня шпорами, вошел герцог и генералы – красные от ветра, встревоженные, – что случилось в такой поздний час?.. Петр кивнул им, подойдя к герцогу, обнял. Показал Меньшикову – взять свечу – и пошел за дощатую переборку в чулан. Здесь Меньшиков поставил свечу на столик, заваленный бумагами, засыпанный табаком. Все стояли. Петр сел, взял листок, шевеля губами, строго перечел про себя присыпанные золой, исчерканные строки. Кашлянул и, – ни на кого не глядя: «Ин готснам, во имя божье, – начал читать суровым, твердым голосом. – Понеже его царское величество ради нужнейших дел отъезжает от войска, того ради вручаем мы войско его княжеской пресветлости герцогу фон Круи по нижеследующим статьям… (Герцог, стоя у самого стола, задергал ляжкой. Петр посмотрел на его тощую ляжку в белой лосине, потом – на сухие руки, обхватившие золотую рукоять сабли.) Первая статья: его пресветлейшество имеет быть главнейшим начальником… Второе: все генералы, офицеры, даже и до солдата имеют быть под его командой, как самому его царскому величеству… Третье… (Поднял голос.) Добывать немедленно Нарву и Иван-город всячески… Четвертое… За ослушание генералов, офицеров и солдат чинить над ними расправу, яко над подданными своими даже и до смерти…» Мимо герцога стал смотреть на генералов: Вейде согласительно кивал, князь Трубецкой вспух вспотевшим лицом, у Бутурлина седые стриженые волосы задвигались над низким лбом, Артамон Головин низко опустил голову, будто позор и беда уже легли на его плечи. «Также его пресветлейшеству зело проведывать про шведский сикурс. Когда подлинно уведомится о пришествии короля Каролуса и если оный нарочито силен, – оного накрепко стеречь, чтобы в город Нарву не пропустить, и поиск над оным с божьей помощью искать… Но лучше обождать, буде возможно, до прибытия подмоги…» (Опустил листок и – герцогу.) Репнин и гетман с казаками и огнеприпасные обозы – в немногих днях пути… (Головину.) Садись, перебели… В дверь из сеней постучали. Меньшиков озабоченно протискался в кухню. Кто-то вошел, – в раскрытую дверь с шумом ветра донеслись отдаленные крики множества голосов. Петр, оттолкнув кого-то, шагнул в кухню. – Что случилось? – крикнул страшно. Перед ним стоял юноша, – осунувшееся розовое, как у девушки, лицо, вздернутый нос, смелые глаза, над ухом русые волосы запеклись кровью… – Павел Ягужинский, поручик, при Борисе Петровиче Шереметьеве, – быстро сказал Меньшиков. – Ну? У того задрожало лицо. Подняв нос к Петру, справился: – Борис Петрович послал, государь, спросить – куда стать полкам? Петр молчал. Генералы испуганно теснились в дверях чулана. Меньшиков, – торопливо надевая полушубок: – Бежали без чести от самых Пигаиок… Шапки побросали… Дворяне… .. . . . . . . . . . . . Иррегулярные полки дворянского ополчения, утром семнадцатого ноября, узнав от сторожевых, что шведские разъезды за ночь прошли мимо теснин берегом моря в тыл на ревельскую дорогу, смешались и, не слушая Бориса Петровича Шереметьева, стали уходить от Пигаиок – в страхе оказаться отрезанными от главного войска. Он подскакивал к расстроенным сотням, хватал за поводья, сорвал голос, бил нагайкой по лошадям и по людям, – задние напирали, конь его вертелся в лаве отступающих. Ему только удалось собрать несколько сотен, чтобы остеречь тыл и спасти часть воинского обоза от шведов, появившихся с восходом солнца, – в железных кирасах и ребрастых касках, – на всех скалистых холмах. Шведы не преследовали. Дворянские полки уходили вскачь. Ночью они появились под палисадами нарвского лагеря. Сторожа на валу, в темноте приняв их за врата, открыли стрельбу. Всадники отчаянно кричали: «Свои, свои…» Пробудился и загудел весь лагерь. За палисады впустили поручика Павла Ягужинского, он поскакал к царю. Бушевал ледяной ветер. Служилые люди, сойдя с коней, стояли по ту сторону рва у поднятых мостов. С палисадов кричали им: «Помещики, чего скоро прибежали?.. В осаду хотите, сердешные?..» По всему лагерю начали бить барабаны, поплыли огоньки, поскакали всадники с фонарями. В полках и сотнях под знаменем читали царский указ о вручении войска преславному и непобедимому имперскому герцогу фон Круи. Войска молчали, пораженные изумлением и страхом. Скоро летучей молвою побежал слух, что царя уже нет в лагере и швед всею силою стоит в пяти верстах. Никто не спал. Зажигали костры – их разметывал ветер. Под утро конницу Шереметьева отвели на правый фланг. Не заходя за палисады, она стала на самом берегу, там, где Нарова, выше города, бешено ревела между островками на порогах. Рассвело – шведов не было видно. Посланные дозоры нигде вблизи врага не обнаружили, хотя шереметьевцы и божились, что он висел у них на хвосте от самых Пигаиок. Под хриплые вопли рожков герцог, в пышном плаще, с маршальским жезлом, упертым в бок, и за ним – позади на пол-лошадиного корпуса – генералы: Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский и князь Яков Долгорукий – объезжали лагерь. Герцог, взбодряя висячие усы ребром перчатки, кричал солдатам: «Здорово, молодци! Умром за батушку цара!» Во всех полках под барабанный бой читан приказ: «…Ночью половине войска стоять под ружьем… Перед рассветом раздать солдатам по двадцать четыре патрона с пулями. На восходе солнца всей армии выстроиться и по трем пушечным сигналам – музыке играть, в барабаны бить, все знамена поставить на ретраншементе. Стрелять не прежде, как в тридцати шагах от неприятеля…» Ночью ветер повернул на запад – с моря. Потеплело. В темноте шведский генерал-майор Рибинг с двумя рейтарами, приказав обернуть войлоком конские копыта, тайно подъехал к самым палисадам, измерил глубину рва и высоту раскатов. .. . . . . . . . . . . . Алексей Бровкин, голодный, как черт, насквозь продутый ветром, ходил по валу, – три шага вперед, три назад, – около ротного значка. Вал тянулся на семь верст, солдаты стояли редко друг от друга. Рожки протрубили, барабаны протрещали. Пушки, мушкеты заряжены, фитили дымились. Ветер трепал полотнища знамен на ретраншементах. Было одиннадцать часов утра… Алексей со всей силой подтянул кушак. Новый главнейший начальник обо всем позаботился, только забыл накормить. Который день солдаты, – и офицеры строевые, – жевали заплесневелые сухари, вытряхивали крошки из сумок. В эту ночь и сухарей не выдали. Солдаты вороньими пугалами торчали на валу (из роты Бровкина осталось восемьдесят здоровых). Было время, – Алексей, ох, как ждал сразиться! – повести роту в пушечном дыму, самому схватиться за древко неприятельского знамени… («Спасибо, Алексей, жалую тебя в полковники…») Сегодня одного хотелось – залезть в теплую вонь землянки, похлебать из котелка жидкой каши, чтоб обожгло глотку… Жмурясь от ветра, Алексей крикнул ближайшему – Голикову: – Чего рот разинул, стоять бодро. Тот не услышал, – подняв рваные плечи, уставил востроносое лицо, будто увидал смерть… И другие солдаты, как ощетиненные псы, глядели в сторону холма Германсберг. Над ним в стремительно летящих тучах показывалось, заволакивалось невысокое солнце. Между пней и мотающихся голых берез двигались тяжело навьюченные люди, – все больше их выходило из лесу. Они скидывали с плеч мешки и вьюки, перебегали вперед, строились в широкие, плотные колонны. Шестерными упряжками выезжали пушки, одни вниз – прямо – к середнему редуту, другие – на рысях через ручей – к сильным укреплениям Вейде, третьи вскачь мчались направо по равнине. Шесть пеших колонн выстраивались на холме Германсберг. Двойными тусклыми железными рядами выезжала из леса конница. Алексей не своим голосом закричал: – Барабанщики, боевая тревога! На вал выскочили усатые унтер-офицеры, надвигали треуголки, чтобы не унес ветер. Затрещали барабаны… Леопольдус Мирбах, неизвестно чему радуясь, указывал пальцем, кричал Алексею: «Глядите, вот тот на коне – это король Карл». Колонны шведов, страшные своей правильностью, порядком, будто не люди, бесчувственные, бессмертные, поколыхиваясь черно-синими рядами, ползли с холма… Там, на высоком месте, стояло пять-шесть всадников, и один тоненький – впереди, – помахивал рукой, к нему подскакивали верховые и мчались вниз, к колоннам. Ветер гнул древки знамен и значков на валу, надрывая душу, трещали барабаны. Свинцово-снежная туча поднималась со стороны моря, быстро накрывала небо. Четыре орудийные запряжки подскакали, шагах в двухстах от рва, против места, где стояла рота Бровкина, с хода завернули, – снялись передки, подскакали зеленые зарядные ящики, завернули. Соскочили крепкие люди в темно-синих мундирах, стали у пушек. Бегом, не расстраивая правильного ряда, подошла пехотная колонна, – впереди ее выскочило несколько человек с белыми отворотами… При взмахе блеснувших шпаг ряды шведов сдвоились, развернулись по сторонам батареи, припали, – полетели комья земли… Алексей, приложив ко рту руки, перекрикивал ветер: «Господа прапорщики… Передать унтер-офицерам… Передать солдатам… Без приказу не стрелять за страхом смерти…» Леопольдус Мирбах побежал в длинных ботфортах по валу, крича по-немецки, грозя тростью… Федька Умойся Грязью (бородатый, грязный, чистое пугало) злобно оскалился – Леопольдус ударил по башке… Ветер рвал полы кафтанов, высоко полетела чья-то шляпа… Алексей оборачивался к нашей батарее: «Да ну же… Скорее». Наконец тяжело рвануло уши… «Дьяволы, стрелять не умеют!..» В ответ четыре шведские пушки, отскочив, плюнули огнем… В полуверсте, особенно и важно, прогрохотали «Лев» и «Медведь»… «Ох, наши – лениво». Четыре запряжки снова подскакали, подцепили пушки, подвезли ближе к валу. Пушкари догнали бегом, – прочистили, зарядили, отскочили – двое к колесам, третий присел с фитилем. Человек с белыми отворотами поднял шпагу… Залп… Четыре ядра ударили в сосновые бревна палисада, рвануло железным визгом, полетели щепы. Алексей попятился, упал. Вскочил… Мельком, но страшно ясно (запомнил потом на всю жизнь) увидел: по кочковатому полю, близко вдоль рва, скачет на сивой лошади прямо, тонкий, как палец, юноша в маленькой треуголке, из-под нее подскакивает на загривке кожаный мешочек, ноги его не по-русскому вытянуты вперед, засунуты в стремя до каблука, узкое лицо насмешливо обращено к стреляющим с палисада, за ним десятка два вздвоенных ровных рядов кирасиров на очень костлявых конях скачут голова в голову… «Господи, помилуй!» – донесся отчаянный крик Голикова. Низкая туча стремительно закрывала все небо. День быстро темнел. Пеленою снега затягивало лагерь, ряды скачущих кирасир, двигающиеся шведские колонны. В вое ветра рявкали пушки, – пламя их вспыхивало мутными сияниями. Трещал, рвался палисад. Ядра свирепо прошипывали над головой. Закрутилась метель, косой колючий снег бил в лицо, залеплял глаза. Не было видно ни того, что впереди – по ту сторону рва, ни того, что уже с четверть часа началось в лагере. На Алексея налетел бегущий без памяти, согнувшись, солдат не из его роты… Алексей схватил его за бока… Солдат истошно заорал: «Продали!..» – вырвался, исчез в метели… Только тогда Алексей заметил, как из крутящейся пелены стали валиться в ров будто бы вязанки хвороста. Сдирая с лица снег, закричал: – Огонь!.. Огонь!.. Во рву уже копошились проворные люди… (…Шведские гренадеры, коим снег бил в спину, подбежав, стали забрасывать ров фашинами, и по ним без лестниц полезли на палисад…) …Алексей увидел еще: выстрелил Голиков, пятясь, – пихал перед собой багинетом… Большой, засыпанный снегом человек перекинул ноги через палисад, схватился рукой за багинет, – Голиков тянул мушкет к себе, тот – к себе… Алексей завизжал, тыкая его, как свинью, шпагой. Еще, еще переваливались люди, будто гнала их снежная буря… Алексей колол и мимо и в мягкое… Брызнула боль из глаз, – череп, все лицо сплющилось от удара… …Голиков не помнил, как скатился со рва… Полз на четвереньках, – от животного ужаса… Мимо, размахивая руками, пробежал кто-то, за ним с уставленными багинетами – двое шведов, яростные, широкие… Голиков прилег, как жук… «Ох, какие люди!..» Поднял голову, – снегом забило рот. Вскочил, шатаясь, тотчас наткнулся на двоих… Федька Умойся Грязью лежал животом на Леопольдусе Мирбахе, добирался пальцами до его горла… Леопольдус рвал Федькину бороду… «Врешь, сатана», – хрипел Федька – навалился плечами… Андрей побежал… «Ох, какие люди!..» .. . . . . . . . . . . . Средняя колонна шведов, – четыре тысячи гренадеров, – всею фурией бросилась на дивизию Артамона Головина… Четверть часа длился бой на палисадах. Русские, ослепляемые метелью, истомленные голодом, не веря командирам, не понимая, зачем нужно умирать в этом снежном аду, отхлынули от вала… «Ребята, нас продали… Бей офицеров!..» Беспорядочно стреляя, бежали по лагерю, давили друг друга в занесенных рвах и на турах батарей… Смяли и увлекли за собой полки Трубецкого. Тысячами бежали к мостам, к переправе… Шведы недалеко преследовали их, страшась самим затеряться в метели среди столь огромного лагеря. Хриплые трубы повелительно звали – назад, на вал… Но часть гренадер наткнулась на рогатки, – за ними стояли обозы… Гренадеры закричали: «Мит готе хильф, во имя божье…» – и штурмом взяли обоз. Здесь под занесенными снегом рогожами нашли бочки с тухлой солониной и бочонки с водкой. Более тысячи гренадеров так и остались до конца боя у разбитых бочонков… Русских, метавшихся меж телег, одних перекололи, других просто прогнали прочь. Вслед за пехотой в лагерь через разломанные ворота ворвалась конница – прямо на главный редут. Пищали «Лев» и «Медведь» взяты были в конном строю, – прислуга порублена, командир Яков Винтершиверк, раненный в голову, отдал шпагу. Пищали повернули на восток и стали бить по укреплениям Вейде. Шведы здесь встретили упорное сопротивление, – Вейде поставил всю дивизию на палисады, в четыре ряда, тесно, сам офицерским копьем сбивал шведов, лезущих на тын. Солдаты позади заряжали мушкеты, передние стреляли бегло… Весь ров был завален убитыми и ранеными. Когда стали долетать ядра с главного редута и опознали голоса «Льва» и «Медведя», – Вейде верхом поскакал по валу: «Ребятушки, стойте твердо…» Под конем его рвануло бомбу, видели, – в летящем снегу, в дыму конь его встал на дыбы, опрокинулся… .. . . . . . . . . . . . Конные полки Шереметьева стояли припертые к реке, между палисадами Вейде и лесом. В лицо неслись снежные вихри, позади ревела Нарова. Страшно шумел лес. Стояли, ничего не видя, не понимая. Справа, издалече, все чаще били пушки… Совсем близко на палисадах началась мушкетная пальба, крики, смертные вопли такие, – волосы зашевелились под мурмолками у детей боярских… Борис Петрович был на холме посреди своего войска. Подзорную трубу спрятал в карман, – едва можно было различить уши коня… Понятно – что делалось в нашем лагере. Тщетно ждал приказа командующего. Но он либо забыл о дворянской коннице, либо ее не могли отыскать, либо случилось нехорошее… Стрельба послышалась с левого крыла, должно быть, из леса. Борис Петрович слушал, привстав на стременах. Подозвал молодого князя Ростовского: – Возьми, батюшка, четыре сотни, скачи в лес, выбей-ка оттуда неприятеля… С богом… Князь, окоченевший в кольчуге и железном колпаке, невнятно что-то ответил, съехал с холма… И из леса рявкнула пушка. Чей-то голос затянул смертную жалобу. И сразу – справа, слева, спереди – захлестали мушкетные выстрелы. Борис Петрович оглядывался, чтобы приказать: «Сабли вон, вперед с богом…» Но приказать было некому: на холм пятились конские зады… «Пропали, пропали, уходите через реку!» – закричали тысячи голосов. Борису Петровичу оставалось одно, – чтобы не смяли, самому повернуть коня: зажмурился, заплакал, рвя узду… Рев, дикое гиканье… Колыхающаяся лава конских задранных голов, косматых грив, спин, осыпанных снегом, мчалась к реке. Берег был крут, лошади съезжали на задах, упирались, задние врезались в них вскачь, перескакивали через падающих… В желтой воде под пеленой метели закрутились конские морды, захлебывающиеся человеческие лица, из водоворотов показывались руки, судорожно цепляли воздух… Новые и новые сотни всадников бросались в Нарову, – плыли, бились на струях, тонули… Добрый конь под Борисом Петровичем выбрался на островок посреди реки, постоял, поводя боками, осторожно опять вошел в воду, оскалясь, поплыл, вынес на тот берег… .. . . . . . . . . . . . Метель, застилавшая поле битвы, была для шведов, пожалуй, опаснее, чем для русских. Нарушилась связь между наступающими колоннами, – вестовые напрасно метались в снежных вихрях, разыскивая генералов и короля. Смелый план, – стремительными ударами опрокинуть фланги противника, окружить его и прижать к крепости под огонь бастионов, – план этот не удался: центр русских сразу был прорван – войска Артамона Головина беспорядочно отступили, пропали в пурге, но фланги оборонялись с неожиданным упорством, особенно правый, где находились лучшие полки – Семеновский и Преображенский. Шел четвертый час, стрельба не затихала. Валил, крутился снег. До темноты необходимо было закончить бой победой, иначе четыре батальона шведов, проникшие в центре в лагерь, потрепанные и уставшие, могли быть в свою очередь окружены и уничтожены, если русские осмелятся наконец выйти из-за палисадов – на флангах у них по скромному расчету оставалось тысяч пятнадцать свежего войска. В начале боя Карл с тремя экскадронами кирасир находился между колоннами Штенбока и Мейделя, чтобы видеть одновременно атаку центра и правого фланга. Здесь застала его метель. Наступающие колонны скрывались за пеленой снега, не стало видно даже вспышек орудий. Карл, подняв нос, сжав зубы, слушал упоительные звуки боя. Подскакавший адъютант генерала Рёншельда рапортовал, что гренадеры прорвали центр и гонят русских в глубь лагеря. Карл, схватив офицера за плечо, крикнул в ухо: – Скажите генералу – король приказывает остановить преследование, занять центральный редут, приготовиться к обороне, ждать распоряжений… Одного за другим он посылал вестовых на правый фланг к Шлиппенбаху, безуспешно штурмовавшему линию укрепления Вейде… «Передайте генералу – король удивлен». Он послал ему в подкрепление две роты из резерва, но их не нашли и не послали. Шведы бешено штурмовали полуразрушенный палисад, генерал Вейде был ранен осколком бомбы, русские продолжали отбиваться чем попало… Опасность увеличивалась с каждой минутой. Вчера на военном совете все генералы высказались против безумной операции под Нарвой: с десятью тысячами голодных, измученных солдат, навьюченных мешками (обозы пришлось бросить в поспешном наступлении), броситься на пятидесятитысячную армию за сильными укреплениями… Это было бы неосторожно… Но Карл сказал: «Выигрывает наступающий, опасность увеличивает силы, завтра вы приведете ко мне в палатку царя Петра…» Он изложил генералам свою диспозицию, – в ней было предвидено и учтено все, кроме бурана… Подняв нос, вытянувшись в седле, весь занесенный снегом, он вслушивался в звуки боя. Опасность пьянила его. Эта игра несравнима даже с охотой на медведей в Кунгсёрском лесу. Ветер с особенной силой доносил выстрелы с левого фланга, где два батальона гренадер генерала Левенгаупта штурмовали позиции семеновцев и преображенцев. Неужели и там, в наиболее ответственном месте, еще нет успеха? Обернувшись, Карл схватил за узду чью-то лошадиную морду (лошадь и всадника за бураном не было видно), крикнул, чтобы послали четыре роты из резервов в помощь Левенгаупту. Лошадиная морда вздернулась, исчезла. (Эти роты также не были найдены и посланы.) Пальба слева становилась все отчаяннее. Из облаков снега выскочил занесенный всадник: – Король… Генерал Левенгаупт просит подкреплений… – Я послал ему четыре роты… Я удивлен… – Король… Палисады разбиты, рвы завалены фашинами и трупами… Но русские отошли за рогатки… Они озверели от страха и крови… Выкрикивают ругательства и лезут на штыки… Генерал Левенгаупт получил несколько ран и пеший продолжает сражаться впереди солдат… – Указывай дорогу!.. Карл толкнул коня, нагнувшись против снега и ветра, поскакал о стремя с посланным офицером в сторону выстрелов на левом фланге. Ветер, пронизывая тело, казалось, пел в сердце… В этом упоении ветра, снега, грохота выстрелов ему нужно было ощутить сопротивление клинка, входящего в живое тело… Офицер что-то крикнул, указывая вперед, где на снегу расплылось желтое пятно… Это было занесенное русло ручья. Карл вонзил шпоры, конь тяжелым махом перенесся через желтый снег и увяз в трясине, вскидываясь, глубже увязил зад, – захрапел ноздрями в снежный ветер. Карл соскочил, – левая нога погрузилась в вязкий ил по самый пах… Рванул, вытащил ногу из ботфорта, на четвереньках, потеряв шляпу и шпагу, пополз на тот берег, где, спешась, стоял офицер, протягивая руку… Так, – об одном ботфорте, без шляпы, – Карл влез на его дрожащую, покрытую ледяной коростой, худую лошадь, колотя шпорой, поскакал на близкие выстрелы, дикие крики. Лошадь стала перепрыгивать через снежные бугорки, – это были убитые или раненые… Впереди перебегали неясные тени. Огненно грохотнула пушка… Неожиданно близко он увидел беспорядочную толпу своих гренадеров, – они угрюмо стояли, опираясь на ружья, глядели туда, где за истоптанным, окровавленным снегом, за уткнувшимися телами убитых торчали наискось острые колья рогаток. За ними колыхалась стена русских. Они что-то надрывно кричали, грозя кулаками и мушкетами. Видимо, только что была отбита атака… Он наехал лошадью на гренадер: «Шпагу!» – крикнул, как выстрелил… К нему обернулись, его узнали… Нагнувшись с седла, вытянув руку, растопырил пальцы. – Шпагу! (Кто-то сунул ему в руку эфес шпаги.) Солдаты! Честь вашего короля – здесь, на этих рогатках… Они должны быть взяты… Вы опрокинете в Нарову грязных варваров. (Поднял шпагу, и сейчас же протяжно заиграл горн, и второй, и – еще, – невидимо за метелью.) Солдаты… С вами бог и ваш король!.. Я иду впереди вас… За мной!.. Он поскакал по кровавому снегу. Позади угрюмые глотки рявкнули: «Во имя божье!» Из-за рогаток раздались редкие выстрелы. Он наметил одного, – русский – великаньего роста – стоял, нагнув башку, посреди бреши в рогатках, разбитых ядрами… Усмехаясь, Карл поднял лошадь на дыбы, русский – с озверелым лицом вонзил штык, как вилы, в грудь лошади… Карл распластался по конской спине, соскальзывая, со всей силы вытянулся, погрузил шпагу в грудь великану… Но, соскакивая с коня, он пошатнулся… (Вокруг – орущие рты, лязг железа, хрусткие удары.) Его толкнули, – упал. Тяжелый сапог наступил на спину, вдавил в снег… Сейчас же короля подхватили, подняли, понесли… Мысли его смешались. Карл очнулся на пушечном лафете под вонючей шинелью. Горны протяжно играли отбой. Сбросив шинель, сел: – Принесите чьи-нибудь сапоги, я бос… Сапоги и коня… .. . . . . . . . . . . . Перемешавшиеся полки Головина и Трубецкого, в страхе быть отрезанными от переправы, добежали до берега и так тесно поперли на мост, что понтоны осели, – желтые воды вздутой западным ветром Наровы начали перехлестывать через перила. Там, в пенной воде, под снежной завесой, плыли трупы лошадей и людей конницы Шереметьева (потонувших при переправе пятью верстами выше). Конские туловища прибивало, громоздило у осевшего моста. С берега напирали орущие люди. Зыбкий мост сильнее накренялся правым бортом, вода хлынула через настил, перила затрещали, пеньковые канаты начали рваться, середние понтоны погрузились совсем и разошлись. В ревущий поток, где крутились конские и человеческие трупы, попадали те, кто был на мосту. Поднялся крик, но сзади продолжали напирать, – солдаты сотнями валились в Нарову, покуда разорванную половину моста не прибило к болотистому берегу. Там, близ реки, стоял шатер герцога фон Круи, – в тылу расположения Преображенского и Семеновского полков. Третий час длился отчаянный бой на рогатках на южной и западной стороне лагеря. Ни руководить, ни распоряжаться в этом снежном аду… В шатре у стола, обхватив голову, сидел толстый преображенский полковник Блюмберг, изредка сопел. Напротив него – скучный Галларт мигал ресницами на свечу, спокойно ждал, когда надо будет отдавать шпагу – эфесом вперед, с поклоном – шведскому офицеру. В шатер вошел герцог в осыпанной снегом оленьей шубе поверх лат, – забрало поднято, усы висели сосульками, губы тряслись… – Пускай черт воюет с этими русскими свиньями! – крикнул герцог. – Майор Кунингам и майор Гаст задушены в землянках… Капитан Вальбрехт с перерезанным горлом лежит здесь, в двенадцати шагах от шатра… Царь знал, что подсунуть мне, – армию! Сброд, сволочи!.. Галларт поспешно поднялся и откинул ковер, – в палатку влетел вихрь снега. Рев многотысячной толпы заглушал звуки выстрелов. Герцог бросился вон из шатра. Внизу были видны очертания подносимого к берегу моста, на нем кричали люди. Справа, там, где частокол лагеря упирался в реку, бесновались бесчисленные толпы… – Центр прорван, – сказал Галларт, – это полки Головина… Солдаты лезли через частокол, отдельные кучки их бежали к шатру… – О черт! – крикнул герцог. – На коней, господа! – Он потащил с себя оленью шубу, – латы мешали движениям. – Помогите же, о черт! Герцог, Галларт и Блюмберг влезли на коней, спустились вниз к воде и по топкому берегу тяжело поскакали на запад, навстречу шведским выстрелам, – сдаваться в плен, чтобы этим уберечь свои жизни от разъяренных солдат. .. . . . . . . . . . . . Стемнело. Ветер затихал, валил мягкий снег. Изредка хлопал одинокий выстрел. В русском лагере было тихо, как на кладбище, ни одного огня… Лишь в центре, в захваченном обозе, пьяные шведские гренадеры хрипло орали песни. Пламя горящих бочек озаряло пелену снега, ложившуюся на мертвецки пьяных и на убитых. Артамон Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский, Яков Долгорукий, десять полковников (среди них – сын славного генерала Гордона и сын Франца Лефорта), подполковники, майоры, капитаны, поручики – восемьдесят командиров – собрались на конях и пешие у землянки, где совещались генералы. Только что были посланы к королю Карлу парламентеры, – князь Козловский и майор Пиль, – но они наткнулись на своих солдат, были опознаны и убиты… В землянке при свете лучины Артамон Головин говорил: – Укрепления прорваны, главнокомандующий бежал, мосты разломаны, пороховые обозы – у шведов… Назавтра не можем возобновить боя… Покуда ночью шведы не видят нашего бедствия, можем добиться от короля женерозных[14] условий, сохранить оружие и войска… Ты, Иван Иванович (поклонился Бутурлину), ступай, батюшка, сам к королю, скажи ему, что, не желая-де пролития христианской крови, хотим разойтись: уйдем-де в свою землю, а он пускай уходит в свою… – А пушки? Отдать? – прохрипел Бутурлин. На это никто не ответил, генералы потупились. У гордого Головина слезно сморщилось все лицо. Толстогубый, черный Яков Долгорукий сказал, ломая брови: – Что зря-то болтать… Выпьем сраму досыта… На милость сдаемся. Бутурлин щелкнул кремнями двух пистолетов, сунул их за пояс, надвинул шляпу на лоб, вышел из землянки: – Трубача! К нему придвинулись офицеры: – Иван Иванович, ну что? Сдаемся? – Мы готовы умереть, Иван Иванович… Да ведь от своих же умирать-то… В версте от русского лагеря, на мызе, Карл и генералы приняли Бутурлина. Шведы, так же как и русские, боялись завтрашнего дня. Поломавшись для чести, согласились пропустить на ту сторону Наровы все русское войско при оружии и со знаменами, но без пушек и обозов. В залог потребовали доставить на мызу всех русских генералов и офицеров, а войско пусть идет с богом домой… Бутурлин попытался было спорить. Карл сказал ему с усмешкой: – Из любви к брату, царю Петру, спасаю его славных генералов от солдатской ярости. В Нарве вам будет спокойнее и сытнее, чем при войске. Пришлось согласиться на все. Взвод кирасир поскакал брать заложников. Шведские саперы, запалив на берегу костры, начали наводить мост, чтобы как можно скорее спровадить русских за реку. Первыми покинули лагерь семеновцы и преображенцы, – со знаменами и оружием, под барабанный бой перешли мосты; солдаты все были рослые, усатые, угрюмые. На плечах несли раненых. Когда стала проходить дивизия Вейде, шведские кирасиры угрожающе придвинулись, потребовали сдать оружие. Солдаты, матерясь, бросали мушкеты. Остальные полки прогнали уже просто – выстрелами… На рассвете остатки сорокапятитысячной русской армии – разутые, голодные, без командиров, без строя – двинулись обратной дорогой. Вслед им бастионы крепости Иван-города послали несколько бомб… 4 Весть о нарвском разгроме догнала Петра в день, когда он въехал в Новгород, на двор воеводы. В раскрытые ворота за царской повозкой вскакал на шатающейся лошади Павел Ягужинский, соскочил у крыльца и блестящими глазами глядел на царя. – Откуда? – нахмурясь, спросил Петр. – Оттуда, господин бомбардир. – Что там? – Конфузия, господин бомбардир… Петр быстро низко опустил голову. Разминая ноги, подошел Меньшиков, – сразу все понял: что было спрошено и что отвечено. Воевода Ладыженский, пучеглазый старичок, стоя на нижней ступени, разинул рот, – колючий ветер поднимал его редкие волосы. – Ну… Идем, расскажи. – Петр поставил ногу на ступень и вдруг повернулся к воеводе, будто с великим изумлением разглядывая этого новгородского правителя: – У тебя все готово к обороне? – Великий государь… Ночи не сплю, все думаю: как тебе угодить? – Воевода Ладыженский стал на колени, молил собачьими глазами, трепетал вывороченными веками. – Где ж его оборонять?.. Город худой, рвы позавалились, мост через Волхов сгнил совсем… Да и мужиков не сгонишь из деревень, лошадей всех побрали в извоз… Смилуйся… Воевода не говорил, а вопил, хватался за ноги государя, Петр отряхнул его от ноги, взбежал в сени. Там повскакали с мест монахи, монашки, попы, старцы в скуфейках. Один, с гремящими цепями на голом теле, пополз под лавку… – Это что за люди? Чернорясные и попы замахали туловищами. Строгий, сытый иеромонах стал говорить, закатывая зрачки под лоб: – Не дай запустеть монастырям и храмам божьим, великий государь. Указом твоим велено с каждого монастыря брать до десяти и более подвод и людей с железными лопатами, сколько вмочно, и кормы им… И от каждого прихода ставить подводы и людей же… Воистину сие выше сил человеческих, великий государь… Одною милостыней живем Христа ради… Петр слушал, держаясь за дверную скобку, – выпучась, оглядывал кланяющихся. – От всех монастырей челобитчики? – От всех, – враз бодро ответили монахи. – От всех, от всех, милостивец наш, – клиросными голосами пропели монашки… – Данилыч, не выпускать никого, поставь караул!.. Войдя в столовую, он велел Ягужинскому рассказывать о конфузии. Не присаживаясь, шагал по низенькой, жаркой комнате, брал со стола соленый огурец, жевал, торопливо переспрашивал. Павел Ягужинский рассказал о потере всей артиллерии, о гибели в Нарове тысячи всадников шереметьевской конницы, о гибели пяти тысяч солдат на разломавшемся мосту, – да более того убито во время боя, – о сдаче в плен семидесяти девяти генералов и офицеров (в их числе и раненый Вейде), о злосчастном отступлении войска – без командиров и обозов (остались только младшие офицеры и унтер-офицеры, и то главным образом в гвардейских полках)… – Герцог первый сдался? Цезарец-то, герой, сукин сын! И Блюмберг с ним? Алексашка, можешь понять? Брат родной – Блюмберг – ускакал к шведу… Вор, вор! (Изо рта Петра летели огуречные семечки.) Семьдесят девять предателей! Головин, Долгорукий, Бутурлин Ванька, знал я, что – дурак… но – вор! Трубецкой, боров гладкий! Как они сдались?.. – Подъехал к землянке капитан Врангель с кирасирами, наши отдали ему шпаги… – И ни один, – хотя бы?.. – Которые плакали… – Плакали! Ерои! Что ж они, – надеются: я после сей кон-фузии буду просить мира? – Мира просить сейчас – подобно смерти, – негромко сказал Алексашка… Петр остановился перед слюдяным окошечком, – в глубине низкого свода, расставя ноги, сжимал, разжимал за спиной пальцы. – Конфузия – урок добрый… Славы не ищем… И еще десять раз разобьют, потом уж мы одолеем. Данилыч… Город поручаю тебе. Работы начнешь сегодня же – копать рвы, ставить палисады, – шведов дальше Новгорода пустить нельзя, хоть всем умереть… Да скажи, чтоб нашли и немедля быть здесь Бровкину, Свешникову, которые новгородские купцы из добрых – тоже пришли бы… А воеводу – отставить… (Вдогонку Алексашке.) Вели выбить в шею со двора. (Меньшиков торопливо вышел. Петр – Ягужинскому.) Ты ступай найди подвод сотни три, грузи печеный хлеб, к вечеру выезжай с обозом навстречу войску. Уразумел? – Будет сделано, господин бомбардир… – Позови монахов… Сел напротив двери на лавку, – неприветливый, чистый антихрист. Вошли духовные. И без того было душно, стало – не продохнуть. – Вот что, божьи заступники, – сказал Петр, – идите по монастырям и приходам: сегодня же выйти на работу всем – копать землю. (Иеромонаху, задвигавшему под клобуком густыми бровями, – угрожающе.) Помолчи, отец… Выйти с железными лопатами и с лошадьми не одним послушникам, – всем монахам, вплоть до ангельского чина, и всем бабам-черноризкам, и попам, и дьяконам, с попадьями и с дьяконицами… Потрудитесь во славу божью… Помолчи, говорю, иеромонах… Я один за всех помолюсь, на сей случай меня константинопольский патриарх помазал… Пошлю поручика по монастырям и церквам: кого найдет без дела – на площадь, к столбу – пятьдесят батогов… Этот грех тоже на себя возьму. Покуда рвы не выкопаны, палисады не поставлены, службам в церквах не быть, кроме Софийского собора… Ступайте… Взялся за край лавки, вытянул шею, – на круглых щеках отросшая щетина, усы торчком. Ох, страшен! Духовные, теснясь задами, улезли в дверцу. Петр крикнул: – Кто там в сенях, – снять караул!.. Налил чарку водки и опять заходил… Немного времени спустя бухнула дверь с улицы. В сенях – вполголоса: «Где сам-то? Грозен? Ох, дела, дела…» Вошли Бровкин, Свешников и пятеро новгородских купчиков, – эти мяли шапки, испуганно мигали. Петр не позволил целовать руки, сам весело брал за плечи, целовал в лоб, Бровкина – в губы: – Здорово, Иван Артемич, здорово, Алексей Иванович! (Новгородским.) Здравствуйте, степенные… Садитесь… Видишь, закуски, вино – на столе, хозяина велел прогнать. Ах, как меня огорчил воевода: я чаял, здесь у вас и рвы и неприступные палисады готовы уж… Хоть бы лопатой ткнули… Налил всем водки. Новгородцы, приняв, вскочили. Он выпил первый, хорошо крякнул, стукнул пустой чаркой: – За почин выпили… (Засмеялся.) Ну, что ж, купцы, слышали? Побил нас маленько шведский король… Для начала – ничего… За битого двух небитых дают, так, что ли?.. Купцы молчали, – Иван Артемич, поджав губы, глядел в стол, Свешников, перекосив страшенные брови, тоже отводил глаза. Новгородские купчики чуть вздыхали… – Шведов ждать надо сюда на неделе. Отдадим Новгород – и Москву отдадим, – всем тогда пропадать. – Охо-хо… – тяжело вздохнул Бровкин. У чернобородого Свешникова лицо стало желтое, как деревянное масло. – Задержим шведов в Новгороде, – к лету соберем, обучим войско сильнее прежнего… Пушек вдвое нальем… Пушки под Нарвой! Пожалуйста, бери их: дрянь были пушки… Таких пушек лить не станем… Генералы – в плену, я тому рад… Старики у меня как гири на ногах. Генералов надо молодых, свежих. Все государство на ноги поднимем… Потерпели конфузию, – ладно! Теперь войну и начинаем… Даешь на войну рубль, Иван Артемич, Алексей Иванович, – через два года десять рублев верну… Откинувшись, ударил кулаками по столу. – Так, что ли, купцы? – Петр Алексеевич, – сказал Свешников, – да где его, этот рубль-то, возьмешь? В сундуках у нас – деньги? Мыши… – Истина, охо-хох, истина, – застонали новгородские купчики. Петр метнул на них взором. (Поджались.) Тяжело положил ладонь на короткую спину Ивану Артемичу: – Ты что скажешь? – Связал нас бог одной веревочкой, Петр Алексеевич, куда ты, туда и мы. Толстое лицо Бровкина было ясно, честно. Свешников даже обмер: ведь сговорились только что – попридержать денежки, и вдруг Ванька-ловкач сам выскочил… Петр обнял его за плечи, прижал запотевшее лицо к груди, к медным пуговицам: – Другого ответа от тебя не ждал, Иван Артемич… Умен ты, смел, много тебе воздается за это… Купцы, деньги нужны немедленно. В неделю должны укрепить Новгород и посадить в осаду дивизию Аникиты Репнина… .. . . . . . . . . . . . «…Рвы копали и церкви ломали… Палисады ставили с бойницами, а около палисадов окладывали с обеих сторон дерном… А на работе были драгуны и солдаты, и всяких чинов люди, и священники, и всякого церковного чина – мужеска и женска пола… А башни насыпали землею, сверху дерн клали, – работа была насыпная. А верхи с башен деревянные и со стен кровлю деревянную же всю сломали… И в то же время у приходских церквей, кроме соборной церкви, служеб не было… В Печерском монастыре велено быть на работе полуполковнику Шеншину. И государь пришел в монастырь и, не застав там Шеншина, велел бить его нещадно плетьми у раската и послать в полк, в солдаты… И в Новгороде же повешен начальник Алексей Поскочин за то, что брал деньги за подводы, – по пяти рублев отступного, чтобы подводам у работы не быть…» 5 Караульный офицер на крыльце Преображенского дворца отвечал всем: – Никого не велено пускать, проходите… На дворе собралось много возков и карет. Декабрьский ветер забивал снежной крупой черные колеи. Шумели обледенелые деревья, скрипели флюгера на ветхих дворцовых крышах. Так, в возках и каретах, и сидели с утра весь день министры и бояре. Шестериком в золоченой карете раскатился было Меньшиков, – и того поворотили оглоблями назад… Вечером, в одиннадцатом часу, приехал Ромодановский. Караульный офицер затрясся, увидя князя-кесаря, – в медвежьей шубе, вперевалку вползающего по истертым кирпичным ступеням. Пустить, – нарушить царский приказ, не пустить, – князь-кесарь своею властью, не спрашивая царя, велит ободрать кнутом… Ромодановский прошел во дворец, – стража у каждых дверей, заслыша грузные шаги, пряталась. По пути до царской спальни три раза присаживался. Постучав ногтем, вошел, поклонился старинным уставом. – Ты чего, дядя, сюда забрел? – Петр ходил с трубкой, в дыму, недовольно обернулся, не ответил на поклон. – Я сказал – никого не пускать. – Никого и не пускают, Петр Алексеевич. А меня и родитель твой без доклада пускал. (Петр пожал плечом, продолжал ходить, грызть чубук.) О чем, Петр Алексеевич, целые сутки думаешь? Родитель твой и родительница наказывали тебе совета моего слушать. Давай вместе подумаем… Ай – чего надумаем… – Будет тебе пустое молоть… Сам знаешь… О чем?.. Федор Юрьевич не сразу ответил, – сел, распахнул шубу (старику в такой духоте трудно было дышать), цветным платком вытер лицо. – Может, и не пустое пришел я молоть… Как знать, как знать… Петр, сам не слыша своего голоса, так вдруг громко начал кричать, что за стеной в темной тронной зале часовой уронил ружье с испугу. – В Бурмистерской палате толстосумы рассуждать стали: под Нарвой-де мы себя показали, воевать со шведом не можем… Мириться надо… В глаза мне не глядят… Я с ними вот как говорил… (Взял Федора Юрьевича за грудь, за кафтан, тряхнул.) Плачут: «Вели нам хоть на плаху, великий государь, а денег нет, оскудели…» О чем я думаю!.. Деньги нужны! Сутки думаю – где взять? (Отпустил его.) Ну? Дядя… – Слушаю, Петр Алексеевич, мое слово потом будет. Петр прищурился: «Гм!..» Походил, косясь на князя-кесаря, – и уже голосом полегче: – Медь нужна… Лишние колокола – пустой трезвон, без него обойдутся, – колокола снимем, перельем… Акинфий Демидов с Урала пишет: чугуна пятьдесят тысяч пудов в болванках к весне будет… Но – деньги! Опять с посадских, с мужиков тянуть? Много ли вытянешь? Им и так дышать нечем, да и раньше года дани не собрать… А ведь есть золото и серебро, есть оно, – лежит втуне… (Петр Алексеевич еще не выговорил, а уж у Федора Юрьевича глаза стали пучиться, как у рака.) Знаю, что ответишь, дядя. За тобой поэтому и не посылал… Но эти деньги я возьму… – Монастырской казны трогать сейчас нельзя, Петр Алексеевич… Петр крикнул петушиным голосом: – Почему? – Не тот час… Сегодня – опасно… Я уж тебе и не говорю, каких людей ко мне едва не каждый день таскают… (Толстые пальцы Федора Юрьевича, лежавшие на колене, начали беспокойно шевелиться.) Московское купечество – верные твои слуги покуда… Что ж, испугались Нарвы… Всякий испугается… Поговорят, да и перестанут, – война им в выгоду… И денег дадут, только не горячись… А тронь сейчас монастыри, оплот-то их… На всех площадях юродивые закричат, что намедни-то Гришка Талицкий кричал на базаре с крыши. Знаешь? Ну, то-то… Монастырскую казну надо брать исподволь, без шума… – Хитришь, дядя… – А я – стар, чего мне хитрить… – Деньги немедля нужны – хоть разбоем добыть… – А много ли тебе? Федор Юрьевич спросил и чуть усмехнулся. Петр опять, – «гм», пробежался по спаленке, закурил у свечи, пустил клуб другой и выговорил твердо: – Два миллиона. – А поменьше нельзя? Петр сейчас же присел перед ним, стал трясти князя за колени: – Будет тебе томить… Давай так, – монастыри я покуда не трону… Ладно? Есть деньги? Много? – Завтра посмотрим… – Сейчас… Поедем… Федор Юрьевич взял шапку, тяжело поднялся: – Ну, бог с тобой… Если уж нужда крайняя… (По-медвежьему заковылял к двери.) Только никого с собой не бери, одни поедем… .. . . . . . . . . . . . На Спасской башне прозвонило – час, кожаная карета князя-кесаря въехала в Кремль, покрутилась по темным узким переулкам между старыми домами приказов и стала у приземистого кирпичного здания. На ступеньке низенького крыльца стоял фонарь. Привалясь к железной двери, храпел человек в тулупе. Князь-кесарь, вылезая из кареты вслед за Петром Алексеевичем, поднял фонарь (сальная свеча, наплыв, коптила), ногой ткнул в лапоть, торчащий из тулупа. Человек – спросонок: «Чово ты, чово?» – приподнялся, отогнул край бараньего воротника, узнал, вскочил. Князь-кесарь, отстранив его от двери, отомкнул замок своим ключом, пропустил Петра, вошел сам и дверь за собой запер. Дер-жа высоко фонарь, пошел вперевалку через холодные и через теплые сени в низенькую, сводчатую, с облупившимися стенами палату приказа Тайных дел, учрежденного еще царем Алексеем Михайловичем. Здесь пахло пылью, сухой плесенью, мышами. Два решетчатых окошечка затянуты паутиной. Приотворилась дверь, со страхом просунулась стариковская голова внутреннего, доверенного, сторожа: – Кто здесь? Что за люди? – Подай свечу, Митрич, – сказал ему князь-кесарь. У дальней стены были дубовые низенькие шкафы с коваными замками (к шкафам не то что прикасаться, но любопытствовать – какие такие в них хранятся дела – запрещено под страхом лишения живота). Сторож принес в железном подсвечнике свечу. Князь-кесарь, – показывая на средний шкаф: – Отодвинь от стены… (Сторож затряс головой.) Я приказываю… Я отвечаю… Сторож поставил свечу на пол. Налег хилым плечом, – шкаф не сдвигался. Петр торопливо сбросил полушубок, шапку, взял-ся, – шея побагровела, – отодвинул. Из-под шкафа выбежала мышь. За ним в стене, затянутая пыльными хлопьями паутины, оказалась железная дверца. Князь-кесарь вынул двухфунтовый ключ, сопя: «Митрич, свети, – не видать», неловко совал ключом в скважину. За три десятка лет замок заржавел, не поддавался. «Ломом, что ли, его, – сбегай, Митрич». Петр, – со свечой осматривая дверь: – Что там? – Увидишь, сынок… По дворцовой росписи там – дела тайные хранятся. В Крымский поход князя Голицына сестра твоя Софья раз приходила сюда ночью… Да я тоже, вот так-то, отпереть не мог… (Князь-кесарь чуть усмехнулся под татарскими усами.) Постояла да ушла, Софья-то… Сторож принес лом и топор. Петр начал возиться над замком, – сломал топорище, ободрал палец. Тяжелым ломом начал бить в край двери. Удары гулко раздавались по пустынному дому, – князь-кесарь, тревожась, подошел к окошку. Наконец удалось просунуть конец лома в щель. Петр, навалясь, отломал замок, – железная дверца со скрипом приоткрылась. Нетерпеливо схватил свечу, первый вошел в сводчатую, без окон, кладовую. Паутина, прах. На полках вдоль стен стояли чеканные, развилистые ендовы – времен Ивана Грозного и Бориса Годунова; итальянские кубки на высоких ножках; серебряные лохани для мытья царских рук во время больших выходов; два льва из серебра с золотыми гривами и зубами слоновой кости; стопки золотых тарелок; поломанные серебряные паникадила; большой павлин литого золота, с изумрудными глазами, – это был один из двух павлинов, стоявших некогда с боков трона византийских императоров, механика его была сломана. На нижних полках лежали кожаные мешки, у некоторых через истлевшие швы высыпались голландские ефимки. Под лавками лежали груды соболей, прочей мягкой рухляди, бархата и шелков – все побитое молью, сгнившее. Петр брал в руки вещи, слюня палец, тер: «Золото!.. Серебро!..» Считал мешки с ефимками, – не то сорок пять, не то и больше… Брал соболя, лисьи хвосты, встряхивал. – Дядя, это же все сгнило. – Сгнило, да не пропало, сынок… – Почему раньше мне не говорил? – Слово дадено было… Родитель твой, Алексей Михайлович, в разные времена отъезжал в походы и мне по доверенности отдавал на сохранение лишние деньги и сокровища. При конце жизни родитель твой, призвав меня, завещал, чтоб никому из наследников не отдавать сего, разве воспоследствует государству крайняя нужда при войне… Петр хлопнул себя по ляжкам. – Выручил, ну – выручил… Этого мне хватит… Монахи тебе спасибо скажут… Павлин! – обуть, одеть, вооружить полк и Карлу наложить, как нужно… Но, дядя, насчет колоколов, – колокола все-таки обдеру, – не сердись… Глава пятая 1 В Европе посмеялись и скоро забыли о царе варваров, едва было не напугавшем прибалтийские народы, – как призраки, рассеялись его вшивые рати. Карл, отбросивший их после Нарвы назад в дикую Московию, где им и надлежало вечно прозябать в исконном невежестве (ибо известна, со слов знаменитых путешественников, бесчестная и низменная природа русских), – король Карл ненадолго сделался героем европейских столиц. В Амстердаме ратуша и биржа украсились флагами в честь нарвской победы; в Париже в лавках книгопродавцев были выставлены две бронзовые медали, – на одной изображалась Слава, венчающая юного шведского короля: «Наконец правое дело торжествует», на другой – бегущий, теряя калмыцкую шапку, царь Петр; в Вене бывший австрийский посол в Москве, Игнатий Гвариент, выдал в свет записки, или дневник, своего секретаря Иоганна Георга Корба, где с чрезвычайной живостью описывались смешные и непросвещенные порядки московского государства, а также кровавые казни стрельцов в 98 году. При венском дворе громко говорили о новом поражении русских под Псковом, о бегстве с немногими людьми Петра, о восстании в Москве и освобождении из монастыря царевны Софьи, снова взявшей правление государством. Но все эти мелкие события сразу были заслонены разразившейся наконец военной грозой. Умер испанский король, – Франция и Австрия потянулись за его наследством. Вмешались Англия и Голландия. Блестящие маршалы: Джон Черчилль граф Маль-боро, принц Евгений Савойский, герцог Вандом – начали разорять страны и жечь города. В Италии, в Баварии, в прекрасной Фландрии по всем дорогам пошли шататься вооруженные бродяги, насильничая над мирным населением, опустошая запасы пищи и вина. В Венгрии и в Савеннах вспыхнули мятежи. Решалась судьба великих стран, – кому, какому флоту владеть океанами. Дела на Востоке пришлось предоставить самим себе. Карл, сгоряча после Нарвы, собрался броситься за Петром в глубь Московии, но генералы умоляли его дважды не играть судьбой. Усталое и потрепанное войско было отведено на зимние квартиры в Лаису, близ Дерпта. Оттуда король написал в сенат высокомерное письмо, требуя пополнений и денег. В Стокгольме те, кто не желал войны, – замолчали. Сенат приговорил новые налоги и к весне послал в Лаису двадцать тысяч пехоты и конницы. На латинском языке была выдана в свет книга – «О причинах войны Швеции с московским царем», – при европейских дворах ее прочли с удовлетворением. Теперь у Карла была одна из сильнейших в Европе армий. Предстояло решить – в какую сторону направить удар: на восток, в пустынную Московию, где редкие и нищие города сулили мало добычи и славы, или – на юго-запад, против вероломного Августа, – в глубь Польши, в Саксонию, в сердце Европы? Там уже гремели пушки великих маршалов. У Карла кружилась голова в предчувствии славы второго Цезаря. Его гвардейцам, потомкам морских разбойников, мерещились пышные шелка Флоренции, золото в подземельях Эскуриала, светловолосые женщины Фламандии, кабаки на перекрестках баварских дорог… Когда установился летний путь, Карл выделил восьмитысячный корпус под командой Шлиппенбаха, – велев ему идти к русской границе, сам со всею армией быстрыми маршами прошел Лифляндию, в двух верстах выше Риги, в виду неприятеля, переправился на барках через Двину и наголову разбил саксонские войска короля Августа. В этой битве, восьмого июля, был ранен Иоганн Рейнгольд Паткуль, – едва уйдя верхом от королевских кирасир, он на этот раз избежал плена и казни. Под Ригой были разгромлены не какие-то вшивые русские, но славнейшие в Европе саксонские солдаты. Казалось, крылья Славы раскрылись за плечами. «Король Карл ни о чем больше не думает, как только о войне… (Так писал о нем в Стокгольм генерал Стенбок.) Он больше не слушает разумных советов… Он так разговаривает, будто бог непосредственно внушает ему дальнейшие замыслы… Он полон самомнения и безрассудства… Думаю, – если у него останется тысяча человек, и с теми он бросится на целую армию… Он не заботится даже – чем питаются его солдаты. Когда кого-нибудь из наших убивают, – его это больше не трогает…» От Риги Карл устремился в погоню за Августом. В Польше началась кровавая междоусобица между панами: одни стояли за Августа и против шведов, другие кричали, что шведы одни могут навести порядок и помочь вернуть правобережную Украину с Киевом и что Польше нужен новый король (Станислав Лещинский). Август бежал из Варшавы. Карл без боя вошел в столицу. Август в Кракове торопливо собирал новое войско… Началась редкостная охота – короля за королем. Снова при европейских дворах аплодировали юному герою, – его имя произносили рядом с именами принца Евгения и Мальборо. Говорили, что Карл не позволяет приблизиться к себе ни одной женщине, что он даже спит в своих ботфортах, что в начале сражения он появляется перед войском, – верхом, без шляпы, в неизменном серо-зеленом кафтане, застегнутом до шеи, – и с именем бога бросается первый на неприятеля, увлекает за собой войска… Расправляться на унылом Востоке с царем Петром он предоставил заботам генерала Шлиппенбаха… Всю зиму Петр провел между Москвой, Новгородом и Воронежем (где шла напряженная стройка кораблей для черноморского флота). В Москву было свезено девяносто тысяч пудов колокольной меди. Начальником работ по отливке новой артиллерии назначен знаток горного дела, старый думный дьяк Виниус. При литейном заводе в Москве он учредил школу, где двести пятьдесят детей боярских, посадских и юношей подлого рода, но бойких, учились литью, математике, фортификации и гиштории. Не хватало красной меди для прибавки к колокольной, – Петр послал Виниуса в Сибирь – искать руду. В Льеже Андреем Артамоновичем Матвеевым (сыном убитого на Красном крыльце боярина Матвеева) закуплено было пятнадцать тысяч новейших ружей, скорострельные пушки, подзорные трубы, страусовые перья для офицерских шляп. В Москве работали пять суконных и полотняных мануфактур, – мастеров вербовали за добрые деньги по всей Европе. От зари до зари шли солдатские ученья. Труднее всего было с офицерством: им и солдат учить и самим учиться, возведут человека в чин – он одуреет от власти, либо загуляет, пропьется… Тогда, недели через две после нарвской неудачи, Петр напи-сал Борису Петровичу Шереметьеву, собиравшему в Новгороде растрепанные остатки конных полков (кто без коня, кто без сабли, кто – гол начисто): «…Не лепо при несчастье всего лишиться… Того ради повелеваю, – тебе при взятом и начатом деле быть и впредь, то есть – над конницей, с которой ближние места беречь для последующего времени, и идтить вдаль для лучшего вреда неприятелю. Да и отговариваться нечем: понеже людей довольно, так же реки и болота замерзли… Еще напоминаю: не чини отговорки ни чем, ниже болезнью… Получили болезнь многие меж беглецов, которых товарищ, майор Лобанов, повешен за такую болезнь…» Но дворянская иррегулярная конница не была надежна, – на место ее набирали людей всякого звания: и мужиков и кабальных, – по вольной охоте за одиннадцать рублев в год с кормами, в десять драгунских полков. От кабалы и мужицкой неволи столько людей просилось в верхоконную службу – пришлось отбирать самых здоровых и видных. Обученные драгунские сотни уходили в Новгород, где генерал Аникита Репнин приводил в порядок и обучал бывшие при Нарве дивизии. К новому году укрепили Новгород, Псков и Печерский монастырь. На севере укрепляли Холмогоры и Архангельск, – в пятнадцати верстах от него, в Березовском устье, торопливо строили каменную крепость Ново-Двинку. Летом в Архангельск на июньскую ярмарку приплыло много товарных кораблей из Англии и Голландии. (В этот год в казну были взяты для торговли с иностранцами новые, против прежнего, товары, – морской зверь, и рыбий клей, и деготь, и поташ, и воск… Царские гости все брали в казну, частным купцам оставалось торговать разве кожаными изделиями да резной костью.) Двадцатого июня в устье Северной Двины ворвался шведский военный флот. Увидя новостроенную крепость, не посмел пренебречь – пройти мимо к Архангельску, – открыл по фортам Ново-Двинки огонь со всех бортов. Во время диверсии из четырех шведских фрегатов один сел на мель перед самой крепостью, за ним села яхта. Русские бросились в челны и с бою захватили и фрегат и яхту, – остальные суда без чести уплыли назад в Белое море. Все лето шли стычки передовых отрядов Шереметьева и Шлиппенбаха. Шведы ходили под Печерский монастырь, но только сожгли кругом села, твердыни не взяли. Шлиппенбах в тревоге писал королю Карлу, прося еще тысяч восемь войска, – русские-де с каждым месяцем становятся все более дерзки, видимо – от нарвского разгрома они, против ожиданий, быстро оправились и даже преуспели в военном искусстве и вооружении, – нынче с двумя бригадами легко не разбить русские войска… Карл в это время взял Краков и гнал Августа в Саксонию, – он был глух к голосу благоразумия. Так шли дела до декабря тысяча семьсот первого года. Глубокой зимой Борис Петрович Шереметьев узнал от языка, что генерал Шлиппенбах стал на зимние квартиры на мызе Эрестфер, под Дерптом. Узнал – и сам испугался дерзостной мысли: неожиданно войти в глубь неприятельской страны и захватить врага врасплох на отдыхе. Случай редкий. В прежние времена, конечно, Борис Петрович счел бы за лучшее не пытать неверного счастья, но за этот год стало очень жестко с Петром Алексеевичем: не давал никому ни покоя, ни отдыха, ставил в вину не столько то, что ты сделал, но то, что мог бы сделать доброго, а не сделал… Приходилось пытать счастье. Борис Петрович одел в полушубки и валенки десять тысяч новонабранного и новообученного войска и с пятнадцатью легкими пушками на санях, – быстро, но с великой опаской, высылая вперед легкие конные полки черкас, калмыков и татар, – в три дня подошел к Эрестферу. Шведы поздно заметили на высоком снежном берегу речонки Ая ушастых всадников с луками и конскими хвостами на копьях. Подполковник Ливен вышел к речке с двумя ротами и пушкой. На том берегу косоглазые варвары подняли изогнутые луки, пустили стаю стрел, раздался нарастающий, как бы волчий вой, – по крутым сугробам вниз через речку, поднимая снежную пыль, помчались справа и слева полосатые татары с кривыми саблями, синежупанные чер-касы с пиками и арканами, в лоб налетели визжащие калмыки, – триста эстляндских стрелков Ливена и сам подполковник были порублены, поколоты, раздеты до исподнего. Всполошился весь шведский лагерь. Новый отряд шестью пушками оттеснил от реки конных разведчиков. Шлиппенбах с горнистами скакал по лагерю, шведы выскакивали, – кто в чем был, – из изб и землянок, бежали по глубокому снегу к своим частям. Все войско выстроилось перед мызой, артиллерийским огнем встретило подступавшую русскую армию. Борис Петрович в одном суконном кафтане, с трехцветным шарфом через плечо, верхом ехал в середине кареи. Огонь шведов привел в конфузию передние сотни драгун, еще не видевших боя. Шведы устремились вперед. Но выскакавшие на санях пятнадцать легких пушек открыли такую скорострельную пальбу картечью, – шведы изумились, ряды их остановились в замешательстве. С флангов мчались на них оправившиеся драгунские полки Кропотова, Зыбина и Гулицы. «Братцы! – натужным голосом кричал Шереметьев посреди кареи. – Братцы! Ударьте хорошенько на шведа!..» Русские с привинченными багинетами двинулись вперед. Быстро наступали сумерки, озарявшиеся вспышками выстрелов. Шлиппенбах приказал отходить под прикрытие построек мызы. Но едва печальные горны запели отступление, – драгуны, татары, калмыки, черкасы с новой яростью налетели со всех сторон на пятящиеся, ощетиненные четырехугольники шведов, прорвали их, смяли. Началась резня… В темноте генерал Шлиппенбах сам-четверт едва ушел верхом в Ревель. В Москве по случаю первой победы жгли потешные огни и транспаранты. На Красной площади были выставлены бочки с водкой и пивом, на кострах жарились целиком бараны, раздавали народу калачи. На Спасской башне свешивались шведские знамена. Меньшиков поскакал в Новгород, чтобы вручить Борису Петровичу царскую парсуну, или портрет, усыпанный алмазами, и еще небывалое звание генерал-фельдмаршала. Всем солдатам, – участникам победы, – выдано было по серебряному рублю (впервые отчеканенному на московском монетном дворе вместо прежних денежек). Борис Петрович со слезами благодарил и с Меньшиковым послал Петру письмецо, прося отпустить его в Москву до делам неотложным… «Жена моя по сей день живет на чужом подворье, надобно ей хоть какой домишко сыскать, где бы голову приклонить…» Петр ответил: «В Москве быть вам, господин генерал-фельдмаршал, – без надобности… Но – полагаю то на ваше рассуждение… А хотя бы и быть, – так, чтобы на страстной седмице приехать, а на святой – паки назад…» Через шесть месяцев Борис Петрович снова встретился с генералом Шлиппенбахом у Гумельсгофа, – из семи тысяч шведы в этом кровавом бою потеряли пять с половиной тысяч убитыми. Ливонию защищать было некому – путь к приморским городам открыт. И Шереметьев пошел разорять страну, города и мызы и древние замки рыцарей… К осени отписал Петру: «…Всесильный бог и пресвятая богоматерь желание твое исполнили: больше того неприятельской земли разорять нечего, все разорили и запустошили, осталось целого места – Мариенбург, да Нарва, да Ревель, да Рига. С тем прибыло мне печали: куда деть взятый ясырь? Чухонцами полны и лагеря, и тюрьмы, и по начальным людям – везде… Да и опасно оттого, что люди какие сердитые… Вели учинить указ: чухон, выбрав лучших, которые умеют топором, овые которые художники, – отослать в Воронеж или в Азов для дела…» 2 Двенадцать дней садили бомбы в старинную крепость Мариенбург. Ниоткуда подступиться к ней было нельзя, – стояла на небольшом островке (на озере Пойп), каменные стены поднимались прямо из воды, от ворот, укрепленных осадистым замком, – деревянный мост сажен на сто был разметан самими шведами. В крепости находились большие запасы ржи. Русским, оголодавшим в разоренной Лифляндии, запасы эти весьма годились. Борис Петрович велел крикнуть охотников, вышел к ним и сказал так: «В крепости вино и бабы, – постарайтесь, ребята, дам вам сутки гулять». Солдаты живо растащили несколько бревенчатых изб в прибрежной слободе, связали плоты, и человек с тысячу охотников, отталкиваясь шестами, поплыли к крепостным стенам. Шведские бомбы рвались посреди плотов. Борис Петрович, выйдя на крыльцо избенки, глядел в подзорную трубу. Шведы злы, ожесточены, – неужто отобьются? Брать осадой – ох, как не хотелось бы, – провозишься до глубокой осени. Вдруг увидел: близ крепостных ворот из земли вырвалось большое пламя, – бревенчатая надстройка на башне покачнулась. Рухнула часть стены. Плоты уже подходили к пролому. Тогда в окно замка высунулось и повисло белое полотнище. Борис Петрович сложил суставчатую трубу, снял шляпу, перекрестился. .. . . . . . . . . . . . По сваям разбитого моста население крепости начало кое-как перебираться на берег. Тащили детей на руках, узлы и коробья. Женщины с плачем оборачивались к покинутым жилищам, в ужасе косились на русских, присматривавших добычу. Но едва последние беглецы покинули крепость, кованые ворота с грохотом захлопнулись, из узких бойниц вылетели дымки, – первым был убит поручик, приплывший в челне, чтобы поднять на крепости русское знамя. В ответ с берега ударили мортиры. Люди заметались на мосту, роняя в воду узлы и коробья. Огромное пламя подкинуло вверх крышки замка, взрыв потряс озеро, падающими камнями начало бить людей. Крепость и склады охватило пожаром. Выяснилось, – прапорщик Вульф и штык-юнкер Готшлих в бессильной ярости сбежали в пороховой погреб и подожгли фитиль. Вульф не успел уйти от взрыва. Штык-юнкер, обожженный и окровавленный, появился в проломе стены, свалился к воде, – его подобрали в челн. .. . . . . . . . . . . . Комендант крепости с офицерами, войдя в избу, где важно – спиной к окошку – за накрытым к обеду столом сидел генерал-фельдмаршал Шереметьев, снял шляпу, учтиво поклонился и протянул шпагу. То же сделали и офицеры. Борис Петрович, бросив шпаги на лавку, начал зло кричать на шведов: зачем не сдавались раньше, причинили столько несносных обид и смерти людям, коварством взорвали крепость… В избе стояли обросшие щетиной, загорелые, отчаянные кавалерийские полковники, недобро поглядывали. Все же комендант мужественно ответил генерал-фельдмаршалу: – Между нашими – много женщин и детей, также суперинтендант, почтенный пастор Эрнст Глюк с женой и дочерьми… Прошу их пропустить свободно, не отдавая солдатам… Женщины и дети тебе не составят чести… – Знать ничего не хочу! – крикнул Борис Петрович… Мягкое, привычное скорее домашнему обиходу бритое лицо его вспотело от гнева. Вжимая живот, вылез из-за стола. – Господина коменданта и господ офицеров взять под караул! – Оправил трехцветную перевязь, воинственно накинул малинового сукна короткий плащ, сопровождаемый полковниками – вышел к войскам. Черный дым валил из крепости, застилая солнце. Около трехсот пленных шведов стояло, понурясь, на берегу. Русские солдаты, еще не зная – как прикажут с пленными, только похаживали около ливонских сердитых мужиков, – недели две тому назад бежавших в Мариенбург, в осаду, от нашествия, – заговаривали с женщинами, сидевшими на узлах, горестно уткнув головы в колени. Заиграла труба. Важно шел генерал-фельдмаршал, звякая длинными звездчатыми шпорами. Из-за кучки спешившихся драгун на него взглянули чьи-то глаза, – точно два огонька – обожгли сердце… Время военное, – иной раз женские глаза – острее клинка. Борис Петрович кашлянул важно – «Гм!» – и обернулся… За пыльными солдатскими кафтанами – голубая юбка… Насупился, выпятив челюсть, и – увидел эти глаза – темные, блестевшие слезами и просьбой и молодостью… На фельдмаршала из-за солдатских спин, поднявшись на цыпочки, глядела девушка лет семнадцати. Усатый драгун накинул ей поверх платьишка мятый солдатский плащ (августовский день был прохладен) и сейчас старался оттереть ее плечом от фельдмаршала. Она молча вытягивала шею, измученное страхом свежее лицо ее силилось улыбаться, губы морщились. «Гм», – в третий раз крякнул Борис Петрович, пошел мимо к пленным… .. . . . . . . . . . . . В сумерки, отдохнув после обеда, Борис Петрович сидел на лавке, вздыхал… В избе при нем был только один Ягужинский, царапал пером на углу стола… – Смотри – глаза попортишь, – тихо сказал Борис Петрович. – Кончаю, господин фельдмаршал… – Ну, кончаешь, – кончай… (И – уже совсем про себя.) Так-то вот оно нашего брата… Ну, ну… Ах ты, боже мой… Легонько постукивал всей горстью по столу, глядел в мутное окошечко. На озере – в крепости еще полыхало… Ягужинский весело-насмешливо косился на господина фельдмаршала: ишь, как его подперло, шея надулась, лицо потерянное. – Отнесешь указ-то полковнику, – сказал Борис Петрович, – да зайди во второй драгунский полк, что ли… Этого, как его, Оську Демина, урядника, разыщи. Там с ним в обозе – бабенка одна… Жалко – пропадет, – замнут драгуны… Ты ее приведи-ка сюда… Постой… Оське – на-ка – передай рубль, – жалую, скажи… – Все будет исполнено, господин фельдмаршал… Борис Петрович – один в избе – кряхтел, качал головой. И ведь ничего не поделаешь: без греха, как ты ни старайся, – не прожить… В девяносто седьмом году ездил в Неаполь… Привязалась к сердцу черненькая одна… Хоть плачь… И на Везувий лазил, глядел на адский огонь, и на острове Капри лазил на страшные скалы, глядел капища поганских римских богов, и прилежно осматривал католические монастыри, глядел и руками трогал: доску, на которой сидел господь бог, умывая ученикам ноги, и часть хлеба тайные вечери, и крест деревянный – в нем часть пупа Христова и часть обрезанья, и один башмак Христов – ветхий, и главу пророка Захарии – отца Иоанна Предтечи, и многое другое вельми предивное и пречудесное… Так нет же – все заслонила ему востроглазая Джулька, с бубном плясала, песни пела… Хотел взять ее в Москву, в ногах валялся у девчонки… Ах, боже мой, боже мой… Ягужинский, как всегда, обернулся одним духом, – легонько втолкнул в избу давешнюю девушку в голубом платье, в опрятных белых чулках, – грудь накрест перевязана косынкой, в кудрявых темных волосах – соломинки (видимо, в обозе уже пристраивались валять ее под телегами)… Девушка у порога опустилась на колени, низко нагнула голову – явила собой покорность и мольбу. Ягужинский, бодро крякнув, вышел. Борис Петрович некоторое время разглядывал девушку… Ладная, видать – ловкая, шея, руки – нежные, белые… Весьма располагающая. Заговорил с ней по-немецки: – Зовут как? Девушка легко, коротко вздохнула: – Элене Экатерине… – Катерина… Хорошо… Отец кто? – Сирота… Была в услужении у пастора Эрнста Глюка… – В услужении… Очень хорошо… Стирать умеешь? – Стирать умею… Многое умею… За детьми ходить… – Видишь ты… А у меня исподнего платья простирать некому… Ну, что же, – девица? Катерина всхлипнула, и – не поднимая головы: – Нет уже… Недавно вышла замуж… – А-а-а… За кого? – Королевский кирасир Иоганн Рабе… Борис Петрович насупился. Спросил неласково про кирасира: где же он – среди пленных? Может, убит? – Я видела, Иоганн с двумя солдатами бросился вплавь через озеро… Больше его не видала… – Плакать, Катерина, не надо… Молода… Другого наживешь… Есть хочешь? – Очень, – ответила она тонким голосом, подняла похудевшее лицо и опять улыбнулась, – покорно, доверчиво. Борис Петрович подошел к ней, взял за плечи, поднял, поцеловал в тонкие теплые волосы. И плечи у нее были теплые, нежные… – Садись к столу. Покормим. Обижать не будем. Вино пьешь? – Не знаю… – Значит – пьешь… Борис Петрович крикнул денщика, строго (чтобы солдат чего не подумал лишнего, боже упаси – не ухмыльнулся) приказал накрывать ужинать. Сам за ужином не столько ел, сколько поглядывал на Катерину: ишь ты – какая голодная! Ест опрятно, ловко, – взглянет влажно на Бориса Петровича, благодарно приоткроет белые зубки. От еды и вина щеки ее порозовели… – Платьишки твои, чай, все погорели?.. – Все пропало, – беспечно ответила она… – Ничего, наживем… На неделе поедем в Новгород, там тебе будет лучше. Сегодня – по-походному – на печи будем спать… Катерина из-под ресниц тёмно поглядела на него, покраснела, отвернула лицо, прикрылась рукой… – Ишь ты, какая… Катерина, баба… – Сил нет, до чего нравилась Борису Петровичу эта комнатная девушка… Потянувшись через стол, взял ее за кисть руки. Она все прикрывалась, сквозь пальцы чудно блестел ее глаз. – Ну, ну, ну, в крепостные тебя не запишем, не бойся… Будешь жить в горницах… Мне економка давно нужна… 3 Когда разбитые под Нарвой войска возвращались в Новгород, – много солдат убежало – кто на север в раскольничьи погосты, кто на большие реки: на Дон, за Волгу, на низовье Днепpa… Ушел и Федька Умойся Грязью, угрюмый, все видавший мужик… (Ему бы и так не сносить головы за убийство поручика Мирбаха.) В побег сманил Андрюшку Голикова – все-таки вместе когда-то тянули лямку на Шексне, долго ели из одного котла. Андрюшке после нарвского ужаса все равно куда было идти, только не опять под ружье… Ночью со стоянки они увели полковую клячу, продали ее в монастырь за пятьдесят копеек, деньги разделили, завернули в тряпицы. Пошли стороной от большой дороги, от деревни к деревне, где прося милостыню, а где и воруя, – у попа со двора унесли куренка, в Осташкове у бурмистра со двора унесли узду наборную и седелку, продали кабатчику. Два раза удалось сорвать церковную кружку, но одна – пустая, в другой – копеечка на дне. Зиму перебились на Валдае в занесенных снегами курных избах с угоревшими от дыма ребятами, с кричащими в зыбках под вой ночного ветра младенцами… Часто Андрюшка Голиков просыпался среди ночи, садился, держа себя за голые ступни. Рядом на вонючей соломе в углу жует теленок. Мужик храпит на лавке. На полу под шестком спит баба, поджав коленки. Бормочут во сне угоревшие ребята на печи. Тараканы кусают у младенца кончики пальцев и щеки. Младенец в люльке – уа-а-а, уа-а-а… Неведомо, зачем родился, неведомо, зачем грызут его тараканы… – Чего ты не спишь, Андрей? – спрашивает Федька (он тоже не спит, думает). – Федя, уйдем… – Куда – уйдем, дурной, ночью-то, в метель… – Томно, Федя… – Вонища здесь, дышать трудно. Живут хуже скотов. Вон как храпит мужик-та. Нахрапится, ковшик воды выпьет и пошел работать, как лошадь – целый день… Давеча спрашивал – у них вся деревня на барщине. Молодой помещик ушел с войском, а старый живет здесь, в деревне, за оврагом, у него хороший двор. Старик – скряга, драчун. Все начисто берет у мужиков, одну лебеду оставит… И мужики у него все – глупые. Кто поумнее, побойчее – он его сейчас на телегу, везет в Валдай и на базаре мужика этого продает, прямо с воза – сам. Умных всех вывел – ему и спокойнее. Тут и дети глупые родятся, бессловесные… Андрюшка сидит, сжимая голые, холодные ступни, раскачивается. Десятерым досыта хватило бы того, что за двадцать четыре года вынес Андрей. Живуч… И даже не хилым телом живуч, а неугасимым желанием уйти из мрака… Будто лезет, ободранный, голодный, через бурелом, через страшные места, – год за годом, версты за верстами, – веря, что где-то – светлый край, куда он все-таки придет, продерется сквозь жизнь. Где этот край, какой он? Вот и сейчас, плохо слушая, что говорит Федька, – рядом на соломе, – Андрей раскрыл глаза в тьму… Не то вспоминается, не то чудится: зеленый бугор, береза, – всеми веточками, всеми листочками дрожит, трепещет от теплого ветра… Ох, радость… И нет ее… Плывет лицо, невиданное никогда, ближе, – подплыло вплоть, раскрывает глаза, глядит на Андрюшку, – живее живого… Будь сейчас доска, кисть, краски – списал бы его… Усмехнулось, проплыло… В голубоватом тумане чудится город… Предивный, пречудесный, ох, какой город! Где же искать город этот, где искать дрожащую листами березу, усмехнувшееся дивное лицо? – Утрась прямо айда на усадьбу, наврем боярину – сколько он хочет, глядь и покормят на людской, – хрипит Федька. На богатых дворах он всегда начинал рассказы про нарвскую беду, – врал, что было и чего не было, и в особенности до слез доводил слушателей (бывало, и сам помещик зайдет от скуки в людскую и пригорюнится, подперев щеку) – до слез доводил рассказом про то, как король Карл, побив неисчислимые тысячи православного воинства, ехал по полю битвы… «…Лицом светел, в левой ручке – держава, в правой ручке – вострая сабля, сам – в золоте, серебре, конь под ним – сивый, горячий, по брюхо в человечьей крови, коня под уздцы ведут два мужественных генерала… И наезжает король на меня… А я лежу, конечно, в груди у меня пуля… Около меня шведы как мешки накиданы – убитые. Наехал на меня король, остановился и спрашивает генералов: „Что за человек лежит?“ Генералы ему отвечают: „Это лежит храбрый русский солдат, сражался за православную веру, убил один двенадцать наших гренадеров“. Король им отвечает: „Мужественная смерть“. Генералы ему: „Нет, он живой, у него в груди – пуля“. И они меня поднимают, я встаю, беру мушкет и делаю на полный караул, как полагается перед королем. И он говорит: „Молодец, – вынимает из кармана золотой червонец: – На, говорит, тебе, храбрый русский солдат, иди спокойно в свое отечество да скажи русским: с богом не боритесь, с богатым не судитесь, со шведом не деритесь…“ Без осечки, после такого рассказа Федьку, а с ним и Андрея, оставляли в людской ночевать и кормили. Но трудно было пробираться на богатый двор. Люди стали недоверчивы. Год от году все больше народу бегало от войскового набора, от военных и земских повинностей, – скрывались в лесах, шалили и в одиночку и шайками… Были такие городки, где остались одни старики, старухи да малые дети, – про кого ни спроси: – этот взят в драгуны, этот на земляных работах или увезен на Урал, а этот – еще недавно держал на базаре лавку – и почтенный и богобоязненный, – бросил жену, малых ребят, свистит с кистенем в овраге у большой дороги… Федька не раз задумывался, – не пристать ли к разбойникам, пошалить? Да и так рассуждая: куда было деваться? Не век бродить меж двор, – надоест… Но Андрей – ни за что… Уперся, – пойдем, пойдем на полдень до края земли… Федька ему: «Ну, придешь, опять же там – люди, даром кормить не станут, придется батрачить у казаков или лезть в кабалу к помещику, ломать спину на черта… А пошалили бы да погуляли – глядь и зашили бы каждый в шапку по сто рублев. С такими деньгами в купцы можно выйти. Тут уж к тебе ни драгун, ни подьячий, ни помещик не привяжется, – сам хозяин…» Один раз, – это было летом, – сидели на вечерней заре в поле. От костра из сухого навоза тянул дымок, ветер клонил стебли, посвистывал. Андрюшка глядел на догоревшую зарю, ее осталось – тусклая полоса у края земли. – Федя, вот что я тебе скажу один раз… Живет во мне сила, ну такая сила – больше человеческой… Слушаю – ветер свистит по стеблям и – понимаю, так понимаю все, – грудь разрывает… Гляжу – заря вечерняя, сумрак, и – все понимаю, так бы и разлился по небу с этой зарей, такая во мне печаль и радость… – У нас в деревне был дурачок, гусиный пастух, – сказал Федька, ковыряя стеблем в рассыпающихся углях, – такое же нес, бывало, понять ничего нельзя… Играл хорошо на тростниковых дудках, – всей деревней ходили слушать… Тогда искали людей к покойному к Францу Лефорту в музыканты, – что ж ты думаешь – взяли его… – Федя, мне под Нарвой рассказывал крепостной человек Бориса Петровича про итальянскую страну… Про живописцев… Как они живут, как они пишут… Я не успокоюсь, рабом послед-ним отдамся такому живописцу – краски тереть… Федя, я умею… Взять доску деревянную, дубовую, протереть маслицем, покрыть грунтом… В черепочках натрешь красок, иные на масле, а иные на яйце… Берешь кисточки… (Голиков говорил совсем тихо, не заглушал посвистывания ветра.) Федя, день просветлел и померк, а у меня на доске день горит вечно… Стоит ли древо, – береза, сосна, – что в нем? А взгляни на мое древо на моей доске, все поймешь, заплачешь… – Где ж она, страна эта? – Не знаю, Федя… Спросим, – скажут. – Можно и туда… Все равно. 4 Весною семьсот второго года в Архангельск прибыли на корабле десять шлюзных мастеров, нанятых в Голландии Андреем Артамоновичем Матвеевым за большое жалованье (по семнадцати рублев двадцати копеек в месяц, на государевых кормах). Половину мастеров отправили под Тулу, на Ивановское озеро – строить (как было задумано в прошлом году) тридцать один каменный шлюз между Доном и Окой через Упу и Шать. Другая половина мастеров поехала в Вышний Волочек – строить шлюз между Тверицей и Мстою. Вышневолоцким шлюзом должно было соединиться Каспийское море с Ладожским озером, Ивановскими шлюзами – Ладожское озеро, все Поволжье – с Черным морем. Петр был в Архангельске, где укрепляли устье Двины и строили фрегаты для беломорского флота. Здешние промышленники рассказали ему, что издавна известен путь из Белого моря в Ладогу – через Выг, Онего-озеро и Свирь. Путь трудный – много переволок и порогов, но, если прокопать протоки и поставить шлюзы до Онего-озера – все беломорское приморье повезет товары прямым сплавом в Ладогу. Туда – в Ладожское озеро – упирались все три великих пути от трех морей, – Волга, Дон и Свирь. От четвертого – Балтийского моря – Ладогу отделял небольшой проток Нева, оберегаемый двумя крепостями – Нотебургом и Ниеншанцем. Голландский инженер Исаак Абрагам говорил Петру, указывая на карту: «Прокопав шлюзовые каналы, вы оживите мертвые моря, и сотни ваших рек, воды всей страны устремятся в великий поток Невы и понесут ваши корабли в открытый океан». Туда, на овладение Невой, и обратились усилия с осени семьсот второго года. Апраксин – сын адмирала – все лето разорял Ингрию, дошел до Ижоры и на берегу быстрой речки, вьющейся по приморской унылой равнине, разбил шведского генерала Кронгиорта, отбросил его на Дудергофские холмы, откуда тот в конфузии отступил за Неву в крепостцу Ниеншанц, что на Охте. Апраксин с войском пошел к Ладоге и стал на реке Назии. Борис Петрович Шереметьев шел туда же из Новгорода с большой артиллерией и обозами. Петр с пятью батальонами семеновцев и преображенцев приплыл от Архангельска в Онежскую губу и высадился на плоском побережье близ рыбачьей деревни Нюхча. Отсюда он послал в Сороку, в раскольничий погост, что при устье Выга, капитана Алексея Бровкина. (Летом Иван Артемич – добился – разменял сына на пленного шведского подполковника, – сам ездил в Нарву, еще дал в придачу триста ефимков.) Алексей должен был проплыть в челне по всему Выгу и посмотреть – пригодна ли река для шлюзованья. Из Нюхчи войска пошли через Пул-озеро и погост Вожмосальму на Повенец, – просеками, гатями и мостами. Дорогу эту в три месяца построил сержант Щепотев, согнав крестьян и монастырских служек из Кеми, из Сумского посада, из раскольничьих погостов и скитов. Войска волокли на катках две оснащенные яхты. Шли болотами, где гнил лес и звенели комары, мхом, как шубою, покрыты были огромные камни. Увидели дивное Выг-озеро с множеством лесистых островов, – их ощетиненные горбы, подобно чудовищам, выходили из залитых солнцем вод. В бледном небе – ни облака, озеро и берега – пустынны, будто все живое попряталось в чащобы. .. . . . . . . . . . . . В десяти верстах от военной дороги, в Выгорецкой Даниловой обители день и ночь шли службы, как на страстную седьмицу. Мужчины и женщины в смертной холщовой одежде молились коленопреклоненные, неугасимо жгли свечи. Все четверо ворот – наглухо заперты, в воротных сторожках и около моленных заготовлены солома и смола. В эти дни из затвора вышел старец Нектарий. После сожжения паствы и побега он, будучи не при деле, поселился в обители. Но Андрей Денисов его не жаловал и к народу не допускал. Нектарий со зла сел в яму молчальником, сидел молча два года. Когда к яме, прикрытой жердями и дерном, кто-либо подходил – старец кидал в него калом. Сегодня он самовольно явился народу, – узкая борода отросла до колен, мантия изъедена червями, в дырья сквозили желтые ребра. Вздев высохшие руки, он закричал: «Андрюшка Денисов за пирог с грибами Христа продал… Что смотрите?.. Сам антихрист к нам пожаловал, с двумя кораблями на полозьях… Набьют вас туда, как свиней, – увезут в ад кромешный… Спасайтесь… Не слушайте Андрюшку Денисова… Глядите, как он морду надул в окошке… Ему царь Петр пирог с начинкой прислал…» Андрей Денисов, видя, что оборачивается худо и, пожалуй, найдутся такие, кто и на самом деле захочет гореть, – начал попрекать старца и кричал на него из окна кельи: «Должно быть, в яме ты с ума спятился, Нектарий, тебе только людей жечь – весь бы мир сжег… Царь нас не трогает, пусть его идет мимо с богом, мы сами по себе… А что меня пирогом попрекаешь, – пирогов за век ты больше моего сожрал. Мы знаем – кто тебе по ночам в яму-то курятину таскает, всех курей перевел в обители, – костей полна яма». Тогда кое-кто кинулся к яме, и верно, – в углу закопаны куриные кости. Началось смущение. Андрей Денисов тайно вышел из обители и на хорошей лошади поехал за реку, к войску, – нашел его по зареву костров, по ржанию коней, по пению медных труб на вечерней заре. Петр принял Андрея Денисова в полотняном шатре, – сидел с офицерами у походного стола, все курили трубки, отгоняя дымом комаров. Увидев свежего мужчину в подряснике и скуфье, Петр усмехнулся: – Здравствуй, Андрей Денисов, что скажешь хорошего? Все ли еще вы двумя перстами от меня оберегаетесь? Денисов, как ему было указано, сел к столу, не морщась, но лишь у самого носа отмахиваясь от табачного дыма, сказал честно, светло глядя в глаза: – Милостивый государь, Петр Алексеевич… Начинали мы дело на диком месте, – сходился сюда темный народ, всякие люди. Иных лаской в повиновение приводили, а иных и страхом. Пужали тобой, – прости, было… В большом начинании не без промашки. Было всякое, и такое, что и вспоминать не стоит… – А теперь что делается? – спросил Петр. – Теперь, милостивый государь, хозяйство наше стоит прочно. Пашни общей расчищено свыше пятисот десятин да лугов столько же. Коровье стадо – сто двадцать голов. Рыбные ловли и коптильни, кожевни и валяльни. Свое рудное дело. Рудознатцы и кузнецы у нас такие, что и в Туле нет… Петр Алексеевич уже без усмешки переспрашивал, – в каких местах какие руды? Узнав, что железо – по берегам Онего-озера, и даже близ Повенца есть место, где из пуда руды выплавляют полпуда железа, – задымил трубкой: – Так чего же вы, беспоповцы, от меня хотите? Денисов, подумав, ответил: – Тебе, милостивый государь, для войска нужно железо. Укажи, – поставим, где удобнее, плавильные печи и кузницы. Наше железо – лучше тульского и обойдется дешевле… Акинфий Демидов на Урале считает по полтинничку… – Врешь, по тридцати пяти копеек… – Что ж, и мы по тридцати пяти посчитаем. Да ведь Урал далеко, а мы – близко… Тут и медь есть. Строевые мачтовые леса под Повенцом, на Медвежьих горах, – по сорока аршин мачты, звенит дерево-то… Будет Нева твоя, плоты станем гнать в Голландию. Одного боимся – попов с подьячими… Не надо нам их… Прости меня, говорю, как умею… Оставь нас жить своим уставом… Страх-то какой!.. В обители третий день все работу побросали, обрядились в саваны, поют псалмы… Скотина не поена, не кормлена – ревет в хлевах. Пошлешь нам попа с крыжом, с причастием, – все разбегутся – куда глаза глядят… Разве удержишь… Народ все пытаный, ломаный. Уйдут опять в глушь, и дело замрет… – Чудно, – сказал Петр. – А много у вас народа в обители? – Пять тысяч работников мужска и женска пола, да престарелые на покое, да младенцы… – И все до одного вольные? – От неволи ушли… – Ну что ж мне с вами делать? Ладно, снимайте саваны… Молитесь двумя перстами, хоть одним, – платите двойной оклад со всего хозяйства… – Согласны, со всей радостью… – В Повенец пошлете мастеров – лодочников добрых. Мне нужны карбасы и йолы, судов пятьсот… – Со всей радостью… – Ну, выпей мое здоровье, Андрей Денисов. – Петр налил из жестяного штофа водки полную чарку, поднес с наклонением головы. Денисов побледнел. Светлые глаза метнулись. Но – достойно встал. Широко, медленно, прижимая два перста, перекрестился. Принял стопку. (Петр пронзительно глядел на него.) Выпил до капли. Сняв скуфью, вытер ею красные губы. – Спасибо за милость. – Закуси дымом. Петр протянул ему трубку – обмусоленным чубуком вперед. Теперь у Денисова в глазах мелькнула усмешка, – не дрогнув, взял было трубку. Петр отстранил ее. – А места… (Сказал, будто ничего и не было.) А места, где найдете руду, и земли кругом, сколько потребуется, обмеряйте и ставьте столбы. О сем пишите в Москву – Виниусу. Я ему скажу, чтобы с промыслов и плавильных печей пошлины не брать лет десять… (Денисов поднял брови.) Маловато? Пятнадцать лет не будем брать пошлины. О цене на железо договоримся. Начинайте работать – не мешкая. Понадобятся люди, или еще какая нужда, – пиши Виниусу… Денег не просите… Выпей-ка еще стопку, святой человек… .. . . . . . . . . . . . В конце сентября, в непогожие дни, три войска, соединясь на берегах Назии, двинулись к Нотебургу. Древняя крепость стояла на острову посреди Невы, у самого выхода ее из Ладоги. Судам можно было попадать в реку по обоим рукавам мимо крепости не иначе, как саженях в десяти от бастионов, под жерлами пушек. Войска вышли на мыс перед Нотебургом. Сквозь низко летящие дождевые облака виднелись каменные башни с флюгарками на конусных кровлях. Стены были так высоки и крепки – русские солдаты, рывшие на мысу апроши и редуты для батарей, только вздыхали. Недаром при новгородцах, построивших эту крепость, звалась она Орешек, – легко не раскусишь. Шведы, казалось, долго раздумывали. На стенах не было видно ни души. Хмурыми облаками заволакивались свинцовые кровли. Но вот на круглой башне замка на мачту поползло королевское знамя со львом, – захлестало по ветру. Медным ревом ударила тяжелая пушка, ядро шипя упало в грязь на мысу перед апрошами. Шведы приняли бой. Правый берег Невы, по ту сторону крепости, был сильно укреплен, со стороны озера попасть туда было трудно из-за болот. Заранее, еще до прихода всего войска к Нотебургу, по левому берегу прорубили просеку от озера через мыс к Неве. Теперь несколько тысяч солдат вытаскивали на канатах ладьи из Ладожского озера, волокли их по просеке и спускали в Неву – ниже крепости. Человек по пятидесяти, ухватясь за концы, тянули, другие поддерживали с бортов, чтобы судно ползло на киле по бревнам. «Еще раз! Еще раз! Берись дружней!» – кричал Петр. Кафтан он бросил, рубашка промокла, на длинной шее, перетянутой скрученным галстуком, вздулись жилы, ноги сбил в щиколотках, попадая между бревен… Хватался за конец, выкатывал глаза: «Разом! Навались!» Люди не ели со вчерашнего дня, в кровь ободрали ладони. Но чертушка, не отступая, кричал, ругался, дрался, тянул… К ночи пятьдесят тяжелых лодок – с помостами для стрелков на носу и корме – удалось переволочь и спустить в Неву. Люди не хотели и ecть, – засыпали где кто повалился, на мокром мху, на кочках. Барабаны затрещали еще до зари. Прапорщики трясли людей, ставили на ноги. Было приказано – зарядить мушкеты, два патрона (оберегая от дождя) положить за пазуху, по две пули положить за щеку. Солдаты, прикрывая замки полами кафтанов, влезали на помосты качающихся лодок. Била волна. В темноте плыли на веслах через быструю реку на правый берег. Там шумел лес. Солдаты спрыгивали в камыши. Шепотом ругались офицеры, собирая роты. Ждали. Начала проступать ветреная заря – малиновые полосы сквозь летучий туман. По свинцовой реке подошел весельный бот. Из него выскочили Петр, Меньшиков и Кенигсек. (Саксонский посланник попросился в поход добровольцем и состоял при царе.) «Готовься!» – протяжно закричали голоса. Петр, цепляясь за кусты, взобрался на обрывистый берег. Ветер поднимал полы его короткого кафтана. Он зашагал смутно различимой длинной тенью, – солдаты торопливо шли за ним. По левую его руку – Меньшиков с пистолетами, по правую – Кенигсек. Они вдруг остановились. Первый ряд солдат, продолжая идти, обогнал их. Петр приказал: «Мушкет на караул… Взводи курки… Стрельба плутонгами…» По рядам резко защелкали кремни… Второй ряд прошел вперед, минуя Петра. «Глядеть пред себя! – диким голосом закричал Петр. – Первый плутонг палить!» Ружейными вспышками осветились мотавшиеся одинокие сосенки и невдалеке на равнине за пнями – низкая насыпь шведского шанца. Оттуда тоже стреляли, но неуверенно. «Второй плутонг… Палить!» Второй ряд, так же как и первый, выстрелив, упал на колени… «Третий… Третий! – кричал срывающийся голос. – Багинет пред себя… Бегом…» Петр побежал по неровному полю. Солдаты, мешая ряды, крича все громче и злее, тысячной горячей толпой, уставя штыки, хлынули на земляное укрепление. Изо рва уже торчали вздетые руки сдающихся. Часть шведов убегала в сторону леса. Шанцы на правом берегу были взяты. Когда совсем рассвело – через реку переправили мортиры. И в тот же день начали кидать ядра в Нотебург с обоих берегов реки. .. . . . . . . . . . . . В крепости, выдержавшей две недели жестокой бомбардировки, начался большой пожар и взрывы артиллерийских погребов, отчего обвалилась восточная часть стены. Тогда увидели лодочку с белым флагом на корме, она торопливо плыла к мысу, к шанцам. Русские батареи замолчали. От мортир, обливаемых водой, валил пар. Из лодки вылез высокий бледный офицер – голова его была обвязана окровавленным платком. Неуверенно оглядывался. Через шанец к нему перепрыгнул Алексей Бровкин, – дерзко глядя, спросил: – С чем хорошим пожаловал? Офицер быстро заговорил по-шведски, – указывал на огромный дым, поднимавшийся из крепости в безветренное небо. – Говори пo-pyccки, – сдаетесь или нет? – сердито перебил Алексей. На помощь к нему подошел Кенигсек, – нарядный, улыбающийся, – вежливо снял шляпу – поклонился офицеру и, переспросив, перевел: что-де жена коменданта и другие офицерские жены просят позволить им выйти из крепости, где невозможно быть от великого дыма и огня. Алексей взял у офицера письмо о сем к Борису Петровичу Шереметьеву. Повертел. Вдруг исказился злобой, бросил письмо под ноги офицеру, в грязь: – Не стану докладывать фельдмаршалу… Это – что ж такое? Баб выпустить из крепости. А нам еще две недели на штурмах людей губить… Сдавайтесь на аккорд сейчас же, – и весь разговор… Кенигсек был вежливее: поднял письмо, отер о кафтан, вернул офицеру, объяснив, что просьба – напрасна. Офицер, пожимая плечами, негодуя, сел в лодку, и – только отплыл – рявкнули все сорок две мортиры батарей Гошки, Гинтера и Петра Алексеевича. Всю ночь пылал пожар. На башнях расплавлялись свинцовые крыши, и горящие стропила обрушивались, взметая языки пламени. Заревом освещалась река, оба стана русских и ниже по течению – сотня лодок у берега наготове, с охотниками, тесно стоящими на помостах, со штурмовыми лестницами, положенными поперек бортов. После полуночи канонада замолкла, слышался только шум бушующего огня. Часа за два до зари с царской батареи выстрелила пушка. Надрывающе забили барабаны. Ладьи на веслах пошли к крепости, все ярче озаряемые пламенем. Их вели молодые офицеры: Михайла Голицын, Карпов и Александр Меньшиков. (Вчера Алексашка со слезами говорил Петру: «Мин херц, Шереметьев в фельдмаршалы махнул… Надо мной люди смеются: генерал-майор, губернатор псковский! А на деле – денщик был, денщиком и остался… Пусти в дело за военным чином…») Петр с фельдмаршалом и полковниками был на мысу, на батарее. Глядели в подзорные трубы. Ладьи быстро подходили с восточной стороны, там, где обвалилась стена, – навстречу им неслись каленые ядра. Первая лодка врезалась в берег, охотники горохом скатились с помостов, потащили лестницы, полезли. Но лестницы не хватали доверху, даже в проломе. Люди взбирались на спины друг другу, карабкались по выступам. Сверху валились камни, лился расплавленный свинец. Раненые срывались с трехсаженной высоты. Несколько лодок, подожженных ядрами, ярко пылая, уплывали по течению. Петр жадно глядел в трубу. Когда пороховым дымом застилало место боя, – совал трубу под мышку, начинал вертеть пуговицы на кафтане (несколько уже оторвал). Лицо – землистое, губы черные, глаза ввалились… – Ну, что же это, что такое! – глухо повторял, дергал шеей, оборачивался к Шереметьеву. (Борис Петрович только вздыхал неторопливо, – видал дела и пострашнее за эти два года.) – Опять пожалели снарядов… Бери голыми руками! Нельзя же так!.. Борис Петрович отвечал, закрывая глаза: – Бог милостив, возьмем и так… Петр, расставя ноги, опять прикладывал трубу к левому глазу. Много раненых и убитых валялось под стенами. Солнце было уже высоко, задернуто пленками. К облакам поднимался дым из крепостных башен, но пожар, видимо, слабел. Новый отряд охотников, подойдя в лодках с западной стороны, кинулся на лестницы. У всех в зубах горящие фитили, – выхватывали из мешков гранаты, скусывали, поджигали, швыряли. Кое-кому удалось засесть в проломе, но оттуда – не высунуть головы. Шведы упорно сопротивлялись. Пушечные удары, треск гранат, крики, слабо доносившиеся через реку, – то затихали, то снова разгорались. Так длилось час и другой… Казалось, все надежды, судьба всех тяжких начинаний – в упорстве этих маленьких человечков, суетливо двигающихся на лестницах, передыхающих под выступами стен, стреляющих, хоронясь за кучи камней от шведской картечи… Помочь ничем нельзя. Батареи принуждены бездействовать. Были бы в запасе лодки, – перевезти еще тысячи две солдат на подмогу. Но свободных лодок не было, и не было лестниц, не хватало гранат… – Батюшка, отошел бы в шатер, откушал бы, – отдохни… Что сердце зря горячить, – говорил с бабьим вздохом Борис Петрович. Петр, не опуская трубы, нетерпеливо оскалился. Там, на стене, появился высокий седобородый старик в железных латах, в старинной каске. Указывая вниз, на русских, широко развел рот, – должно быть, кричал. Шведы тесно обступили его, тоже кричали, – видимо, о чем-то спорили. Он оттолкнул одного, другого ударил пистолетом, – тяжело полез вниз по уступам камней – в пролом. За ним туда скатилось человек с полсотни. В проломе сбились в яростную кучу шведы и русские. Человеческие тела, как кули, летели вниз… Петр закряхтел длинным стоном. – Этот старик – комендант – Ерик Шлиппенбах, старший брат генералу Шлиппенбаху, которого я бил, – сказал Борис Петрович. Шведы быстро овладели проломом, защелкали оттуда из мушкетов. Сбегали по лестницам вниз, кидались с одними шпагами на русских. Высокий старик в латах, стоя в проломе, топал ногой, взмахивал руками, как петух крыльями… («Швед осерчает – ему и смерть не страшна», – сказал Борис Петрович.) Остатки русских отступали к воде, к лодкам. Какой-то человек, с обвязанным тряпкою лицом, метался, отгоняя солдат от лодок, чтобы в них не садились, – прыгал, дрался… Навалившись на нос лодки – отпихнул ее, порожнюю, от берега. Прыгнул к другой – отпихнул… («Мишка Голицын, – сказал Борис Петрович, – тоже горяч».) Рукопашный бой был у самых лодок… Двенадцать больших челнов с охотниками, сгибая дугою весла, мчались против течения к крепости. Это был последний резерв, отряд Меньшикова. Алексашка, без кафтана – в шелковой розовой рубахе, – без шляпы, со шпагой и пистолетом, первым выскочил на берег… («Хвастун, хвастун», – пробормотал Петр.) Шведы, увидя свежего противника, побежали к стенам, но только часть успела взобраться наверх, остальных покололи. И снова со стен полетели камни, бревна, бухнула пушка картечью. Снова русские полезли на лестницы. Петр следил в трубу за розовой рубашкой. Алексашка бесстрашно добывал себе чин и славу… Взобравшись в пролом, наскочил на старого Шлиппенбаха, увернулся от пистолетной пули, схватился с ним на шпагах – старика едва уберегли свои, утащили наверх… Шведы ослабели под этим новым натиском… («Вот – черт!» – крикнул Петр и затопал ботфортом.) Розовая Алексашкина рубаха уже металась на самом верху, между зубцами стены. Было плохо видно в подзорную трубу. Огромное раскаленное зарево северного заката разливалось за крепостью. – Петр Алексеевич, а ведь никак белый флаг выкинули, – сказал Борис Петрович. – Уж пора бы, – тринадцать часов бьемся. .. . . . . . . . . . . . Ночью на берегу Невы горели большие костры. В лагере никто не спал. Кипели медные котлы с варевом, на колышках жарились целиком бараны. У распиленных пополам бочек стояли усатые ефрейторы, – оделяли водкой каждого вволю, – сколько душа жаждет. Охотники, еще не остывшие от тринадцатичасового боя, все почти перевязанные окровавленным тряпьем, сидя на пнях, на еловых ветвях у костров, рассказывали плачевные случаи о схватках, о ранах, о смерти товарищей. Кружком позади рассказчиков стояли, разинув рты, солдаты, не бывшие в бою. Слушая, оглядывались на смутно чернеющие на реке обгорелые башни. Там, под стенами опустевшей крепости, лежали кучи мертвых тел. Погибло смертью свыше пятисот охотников, да на телегах в обозе и в палатках стонало около тысячи раненых. Солдаты со вздохом повторяли: «Вот он тебе Орешек, – разгрызли». .. . . . . . . . . . . . За ручьем, на пригорке, из освещенного царского шатра доносились крики и роговая музыка. Стрельбы при заздравных чашах не было, – за день настрелялись. Время от времени из шатра вылезали пьяные офицеры за нуждой. Один – полковник, – подойдя к берегу ручья, долго пялился на солдатские костры по ту сторону, – гаркнул пьяно: – Молодцы, ребята, постарались… Кое-кто из солдат поднял голову, проворчал: – Чего орешь, иди – пей дальше, Еруслан-воин. Из шатра, также за нуждой, вышел Петр. Пошатываясь – справлялся. Огни лагеря плыли перед глазами: редко пьянел, а сегодня разобрало. Вслед вышли Меньшиков и Кенигсек. – Мин херц, тебе, может, свечу принести, чего долго-то? – пьяным голосом спросил Алексашка. Кенигсек засмеялся: «Ах, ах!» – как курица, начал приплясывать, задирая сзади полы кафтана. Петр ему:

The script ran 0.021 seconds.