1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
– Куда же вы торопитесь? – говорил он. – Посидите, я не занят.
– В другое время когда-нибудь, в праздник; и вы к нам, милости просим, кофе кушать. А теперь стирка: я пойду, посмотрю, что Акулина, начала ли?..
– Ну, бог с вами, не смею задерживать, – сказал Обломов, глядя ей в след в спину и на локти.
– Еще я халат ваш достала из чулана, – продолжала она, – его можно починить и вымыть: материя такая славная! Он долго прослужит.
– Напрасно! Я его не ношу больше, я отстал, он мне не нужен.
– Ну, все равно, пусть вымоют: может быть, наденете когда-нибудь… к свадьбе! – досказала она, усмехаясь и захлопывая дверь.
У него вдруг и сон отлетел, и уши навострились, и глаза он вытаращил.
– И она знает – все! – сказал он, опускаясь на приготовленный ей стул. – О Захар, Захар!
Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину не было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, и разумела какую-нибудь другую невесту…»
И много говорила Анисья, так что Илья Ильич замахал рукой. Захар попробовал было на другой день попроситься в старый дом, в Гороховую, в гости сходить, так Обломов таких гостей задал ему, что он насилу ноги унес.
– Там еще не знают, так надо распустить клевету. Дома сиди! – прибавил Обломов грозно.
Прошла среда. В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она писала, что проплакала целый вечер и почти не спала ночь.
– Плачет, не спит этот ангел! – восклицал Обломов. – Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, все волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?
Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил на улицу и все доискивался нормы жизни, такого существования, которое было бы и исполнено содержания и текло бы тихо, день за день, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной, мирно-хлопотливой жизни. Ему не хотелось воображать ее широкой, шумно несущейся рекой, с кипучими волнами, как воображал ее Штольц.
– Это болезнь, – говорил Обломов, – горячка, скаканье с порогами, с прорывами плотин, с наводнениями.
Он написал Ольге, что в Летнем саду простудился немного, должен был напиться горячей травы и просидеть дня два дома, что теперь все прошло и он надеется видеть ее в воскресенье.
Она написала ему ответ и похвалила, что он поберегся, советовала остаться дома и в воскресенье, если нужно будет, и прибавила, что она лучше проскучает с неделю, чтоб только он берегся.
Ответ принес Никита, тот самый, который, по словам Анисьи, был главным виновником болтовни. Он принес от барышни новые книги, с поручением от Ольги прочитать и сказать, при свидании, стоит ли их читать ей самой.
Она требовала ответа о здоровье. Обломов, написав ответ, сам отдал его Никите и прямо из передней выпроводил его на двор и провожал глазами до калитки, чтоб он не вздумал зайти на кухню и повторить там «клевету» и чтоб Захар не пошел провожать его на улицу.
Он обрадовался предложению Ольги поберечься и не приходить в воскресенье и написал ей, что, действительно, для совершенного выздоровления нужно просидеть еще несколько дней дома.
В воскресенье он был с визитом у хозяйки, пил кофе, ел горячий пирог и к обеду посылал Захара на ту сторону за мороженым и конфетами для детей.
Захара насилу перевезли через реку назад; мосты уже сняли, и Нева собралась замерзнуть. Обломову нельзя было думать и в среду ехать к Ольге.
Конечно, можно было бы броситься сейчас же на ту сторону, поселиться на несколько дней у Ивана Герасимовича и бывать, даже обедать каждый день у Ольги.
Предлог был законный: Нева захватила на той стороне, не успел переправиться.
У Обломова первым движением была эта мысль, и он быстро спустил ноги на пол, но, подумав немного, с заботливым лицом и со вздохом медленно опять улегся на своем месте.
«Нет, пусть замолкнут толки, пусть посторонние лица, посещающие дом Ольги, забудут немного его и увидят уж опять каждый день там тогда, когда они объявлены будут женихом и невестой».
– Скучно ждать, да нечего делать, – прибавил он со вздохом, принимаясь за присланные от Ольги книги.
Он прочел страниц пятнадцать. Маша пришла звать его, не хочет ли пойти на Неву: все идут посмотреть, как становится река. Он пошел и воротился к чаю.
Так проходили дни. Илья Ильич скучал, читал, ходил по улице, а дома заглядывал в дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что у него лоб стал мокрый.
Он хотел было дать ей книгу прочесть. Она, медленно шевеля губами, прочла про себя заглавие и возвратила книгу, сказав, что когда придут святки, так она возьмет ее у него и заставит Ваню прочесть вслух, тогда и бабушка послушает, а теперь некогда.
Между тем на Неву настлали мостки, и однажды скаканье собаки на цепи и отчаянный лай возвестили вторичный приход Никиты с запиской, с вопросом о здоровье и с книгой.
Обломов боялся, чтоб и ему не пришлось идти по мосткам на ту сторону, спрятался от Никиты, написав в ответ, что у него сделалась маленькая опухоль в горле, что он не решается еще выходить со двора и что «жестокая судьба лишает его счастья еще несколько дней видеть ненаглядную Ольгу».
Он накрепко наказал Захару не сметь болтать с Никитой и опять глазами проводил последнего до калитки, а Анисье погрозил пальцем, когда она показала было нос из кухни и что-то хотела спросить Никиту.
VII
Прошла неделя. Обломов, встав утром, прежде всего с беспокойством спрашивал, наведены ли мосты.
– Нет еще, – говорили ему, и он мирно проводил день, слушая постукиванье маятника, треск кофейной мельницы и пение канареек.
Цыплята не пищали больше, они давно стали пожилыми курами и прятались по курятникам. Книг, присланных Ольгой, он не успел прочесть: как на сто пятой странице он положил книгу, обернув переплетом вверх, так она и лежит уже несколько дней.
Зато он чаще занимается с детьми хозяйки. Ваня такой понятливый мальчик, в три раза запомнил главные города в Европе, и Илья Ильич обещал, как только поедет на ту сторону, подарить ему маленький глобус; а Машенька обрубила ему три платка – плохо, правда, но зато она так смешно трудится маленькими ручонками и все бегает показать ему каждый обрубленный вершок.
С хозяйкой он беседовал беспрестанно, лишь только завидит ее локти в полуотворенную дверь. Он уже по движению локтей привык распознавать, что делает хозяйка: сеет, мелет или гладит.
Даже пробовал заговорить с бабушкой, да она не сможет никак докончить разговора: остановится на полуслове, упрет кулаком в стену, согнется и давай кашлять, точно трудную работу какую-нибудь исправляет, потом охнет – тем весь разговор и кончится.
Только братца одного не видит он совсем или видит, как мелькает большой пакет мимо окон, а самого его будто и не слыхать в доме. Даже когда Обломов нечаянно вошел в комнату, где они обедают, сжавшись в тесную кучу, братец наскоро вытер пальцами губы и скрылся в свою светлицу.
Однажды, лишь только Обломов беззаботно проснулся утром и принялся за кофе, вдруг Захар донес, что мосты наведены. У Обломова стукнуло сердце.
– А завтра воскресенье, – сказал он, – надо ехать к Ольге, целый день мужественно выносить значительные и любопытные взгляды посторонних, потом объявить ей, когда намерен говорить с теткой. А он еще все на той же точке невозможности двинуться вперед.
Ему живо представилось, как он объявлен женихом, как на другой, на третий день приедут разные дамы и мужчины, как он вдруг станет предметом любопытства, как дадут официальный обед, будут пить его здоровье. Потом… потом, по праву и обязанности жениха, он привезет невесте подарок…
– Подарок! – с ужасом сказал он себе и расхохотался горьким смехом.
Подарок! А у него двести рублей в кармане! Если деньги и пришлют, так к рождеству, а может быть, и позже, когда продадут хлеб, а когда продадут, сколько его там и как велика сумма выручена будет – все это должно объяснить письмо, а письма нет. Как же быть-то? Прощай, двухнедельное спокойствие!
Между этими заботами рисовалось ему прекрасное лицо Ольги, ее пушистые, говорящие брови и эти умные серо-голубые глаза, и вся головка, и коса ее, которую она спускала как-то низко на затылок, так что она продолжала и дополняла благородство всей ее фигуры, начиная с головы до плеч и стана.
Но лишь только он затрепещет от любви, тотчас же, как камень, сваливается на него тяжелая мысль: как быть, что делать, как приступить к вопросу о свадьбе, где взять денег, чем потом жить?..
«Подожду еще; авось письмо придет завтра или послезавтра». И он принимался рассчитывать, когда должно прийти в деревню его письмо, сколько времени может промедлить сосед и какой срок понадобится для присылки ответа.
«В эти три, много четыре дня должно прийти; подожду ехать к Ольге», – решил он, тем более что она едва ли знает, что мосты наведены…
– Катя, навели мосты? – проснувшись в то же утро, спросила Ольга у своей горничной.
И этот вопрос повторялся каждый день. Обломов не подозревал этого.
– Не знаю, барышня; нынче не видала ни кучера, ни дворника, а Никита не знает.
– Ты никогда не знаешь, что мне нужно! – с неудовольствием сказала Ольга, лежа в постели и рассматривая цепочку на шее.
– Я сейчас узнаю, барышня. Я не смела отойти, думала, что вы проснетесь, а то бы давно сбегала. – И Катя исчезла из комнаты.
А Ольга отодвинула ящик столика и достала последнюю записку Обломова. «Болен, бедный, – заботливо думала она, – он там один, скучает… Ах, боже мой, скоро ли…»
Она не окончила мысли, а раскрасневшаяся Катя влетела в комнату.
– Наведены, наведены сегодня в ночь! – радостно сказала она и приняла быстро вскочившую с постели барышню на руки, накинула на нее блузу и пододвинула крошечные туфли. Ольга проворно отворила ящик, вынула что-то оттуда и опустила в руку Кате, а Катя поцеловала у ней руку. Все это – прыжок с постели, опущенная монета в руку Кати и поцелуй барышниной руки – случилось в одну и ту же минуту. «Ах, завтра воскресенье: как это кстати! Он придет!» – подумала Ольга и живо оделась, наскоро напилась чаю и поехала с теткой в магазин.
– Поедемте, ma tante, завтра в Смольный, к обедне, – просила она.
Тетка прищурилась немного, подумала, потом сказала:
– Пожалуй; только какая даль, ma chere! Что это тебе вздумалось зимой!
А Ольге вздумалось только потому, что Обломов указал ей эту церковь с реки, и ей захотелось помолиться в ней… о нем, чтоб он был здоров, чтоб любил ее, чтоб был счастлив ею, чтоб… эта нерешительность, неизвестность скорее кончилась… Бедная Ольга!
Настало и воскресенье. Ольга как-то искусно умела весь обед устроить по вкусу Обломова.
Она надела белое платье, скрыла под кружевами подаренный им браслет, причесалась, как он любит; накануне велела настроить фортепьяно и утром попробовала спеть Casta diva. И голос так звучен, как не был с дачи. Потом стала ждать.
Барон застал ее в этом ожидании и сказал, что она опять похорошела, как летом, но что немного похудела.
– Отсутствие деревенского воздуха и маленький беспорядок в образе жизни заметно подействовали на вас, – сказал он. – Вам, милая Ольга Сергевна, нужен воздух полей и деревня.
Он несколько раз поцеловал ей руку, так что крашеные усы оставили даже маленькое пятнышко на пальцах.
– Да, деревня, – отвечала она задумчиво, но не ему, а так кому-то, на воздух.
– А propos о деревне, – прибавил он. – В будущем месяце дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение – чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один павильон, на горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти лет были, когда папа' выехал оттуда и увез вас.
– Ах, как я буду рада! – сказала она и задумалась.
«Теперь уж решено, – думала она, – мы поедем туда, но он узнает об этом не прежде, как…»
– В будущем месяце, барон? – живо спросила она. – Это верно?
– Как то, что вы прекрасны вообще, а сегодня в особенности, – сказал он и пошел к тетке.
Ольга осталась на своем месте и замечталась о близком счастье, но она решилась не говорить Обломову об этой новости, о своих будущих планах.
Она хотела доследить до конца, как в его ленивой душе любовь совершит переворот, как окончательно спадет с него гнет, как он не устоит перед близким счастьем, получит благоприятный ответ из деревни и, сияющий, прибежит, прилетит и положит его к ее ногам, как они оба, вперегонку, бросятся к тетке, и потом…
Потом вдруг она скажет ему, что и у нее есть деревня, сад, павильон, вид на реку и дом, совсем готовый для житья, как надо прежде поехать туда, потом в Обломовку.
«Нет, не хочу благоприятного ответа, – подумала она, – он загордится и не почувствует даже радости, что у меня есть свое имение, дом, сад… Нет, пусть он лучше придет расстроенный неприятным письмом, что в деревне беспорядок, что надо ему побывать самому. Он поскачет сломя голову в Обломовку, наскоро сделает все нужные распоряжения, многое забудет, не сумеет, все кое-как, и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо было скакать – что есть дом, сад и павильон с видом, что есть где жить и без его Обломовки… Да, да, она ни за что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть пошевелится, оживет – все для нее, во имя будущего счастья! Или?, нет: зачем посылать его в деревню, расставаться? Нет, когда он в дорожном платье придет к ней бледный, печальный, прощаться на месяц, она вдруг скажет ему, что не надо ехать до лета: тогда вместе поедут…»
Так мечтала она и побежала к барону и искусно предупредила его, чтоб он до времени об этой новости не говорил никому, решительно никому. Под этим никому она разумела одного Обломова.
– Да, да, зачем? – подтвердил он. – Разве мсь° Обломову только, если речь зайдет…
Ольга выдержала себя и равнодушно сказала:
– Нет, и ему не говорите.
– Ваша воля, вы знаете, для меня закон… – прибавил барон любезно.
Она была не без лукавства. Если ей очень хотелось взглянуть на Обломова при свидетелях, она прежде взглянет попеременно на троих других, потом уж на него.
Сколько соображений – все для Обломова! Сколько раз загорались два пятна у ней на щеках! Сколько раз она тронет то тот, то другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепиано, или переложит ноты с одного места на другое! И вдруг нет его! Что это значит?
Три, четыре часа – все нет! В половине пятого красота ее, расцветание начали пропадать: она стала заметно увядать и села за стол побледневшая.
А прочие ничего: никто и не замечает – все едят те блюда, которые готовились для него, разговаривают так весело, равнодушно.
После обеда, вечером – его нет, нет. До десяти часов она волновалась надеждой, страхом; в десять часов ушла к себе.
Сначала она обрушила мысленно на его голову всю желчь, накипевшую в сердце; не было едкого сарказма, горячего слова, какие только были в ее лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.
Потом вдруг как будто весь организм ее наполнился огнем, потом льдом.
«Он болен; он один; он не может даже писать…» – сверкнуло у ней в голове.
Это убеждение овладело ею вполне и не дало ей уснуть всю ночь. Она лихорадочно вздремнула два часа, бредила ночью, но потом, утром встала хотя бледная, но такая покойная, решительная.
В понедельник утром хозяйка заглянула к Обломову в кабинет и сказала:
– Вас какая-то девушка спрашивает.
– Меня? Не может быть! – отвечал Обломов. Где она?
– Вот здесь: она ошиблась, на наше крыльцо пришла. Впустить?
Обломов не знал еще, на что решиться, как перед ним очутилась Катя. Хозяйка ушла.
– Катя! – с изумлением сказал Обломов. – Как ты? – Что ты?
– Барышня здесь, – шепотом отвечала она, – велели спросить…
Обломов изменился в лице.
– Ольга Сергеевна! – в ужасе шептал он. – Неправда. Катя, ты пошутила! Не мучь меня!
– Ей-богу, правда: в наемной карете, в чайном магазине остановились, дожидаются, сюда хотят. Послали меня сказать, чтоб Захара выслали куда-нибудь. Они через полчаса будут.
– Я лучше сам пойду. Как можно ей сюда? – сказал Обломов.
– Не успеете: они, того и гляди, войдут; они думают, что вы нездоровы. Прощайте, я побегу: они одни, ждут меня…
И ушла.
Обломов с необычайной быстротой надел галстук, жилет, сапоги и кликнул Захара.
– Захар, ты недавно просился у меня в гости на ту сторону, в Гороховую, что ли, так вот, ступай теперь! – с лихорадочным волнением говорил Обломов.
– Не пойду, – решительно отвечал Захар.
– Нет, ты ступай! – настойчиво говорил Обломов.
– Что за гости в будни? Не пойду! – упрямо сказал Захар.
– Поди же, повеселись, не упрямься когда барин делает милость, отпускает тебя… ступай к приятелям!
– Ну их, приятелей-то!
– Разве тебе не хочется повидаться с ними?
– Мерзавцы все такие, что иной раз не глядел бы!
– Подь же, поди! – настойчиво твердил Обломов, и кровь у него бросилась в голову.
– Нет, сегодня целый день дома пробуду, а вот в воскресенье, пожалуй! – равнодушно отнекивался Захар.
– Теперь же, сейчас! – в волнении торопил его Обломов. – Ты должен…
– Да куда я пойду семь верст киселя есть? – отговаривался Захар.
– Ну, поди погуляй часа два: видишь, рожа-то у тебя какая заспанная – проветрись!
– Рожа как рожа: обыкновенно какая бывает у нашего брата! – сказал Захар, лениво глядя в окно.
«Ах ты, боже мой, сейчас явится!» – думал Обломов, отирая пот на лбу.
– Ну, пожалуйста, поди погуляй, тебя просят! На вот двугривенный: выпей пива с приятелем.
– Я лучше на крыльце побуду: а то куда я в мороз пойду? У ворот, пожалуй, посижу, это могу…
– Нет, дальше от ворот, – живо сказал Обломов, – в другую улицу ступай, вон туда, налево, к саду… на ту сторону.
«Что за диковина? – думал Захар. – Гулять гонит; этого не бывало».
– Я лучше в воскресенье, Илья Ильич…
– Уйдешь ли ты? – сжав зубы, заговорил Обломов, напирая на Захара.
Захар скрылся, а Обломов позвал Анисью.
– Ступай на рынок, – сказал он ей, – и купи там к обеду…
– К обеду все куплено; скоро будет готов… – заговорил было нос.
– Молчать и слушать! – крикнул Обломов, так что Анисья оробела.
– Купи… хоть спаржи… – договорил он, придумывая и не зная, за чем послать ее.
– Какая теперь, батюшка, спаржа? Да и где здесь ее найдешь…
– Марш! – закричал он, и она убежала. – Беги что есть мочи туда, – кричал он ей вслед, – и не оглядывайся, а оттуда как можно тише иди, раньше двух часов и носа не показывай.
– Что это за диковина! – говорил Захар Анисье, столкнувшись с ней за воротами. – Гулять прогнал, двугривенный дал. Куда я пойду гулять?
– Барское дело, – заметила сметливая Анисья, – ты подь к Артемью, графскому кучеру, напой его чаем: он все поит тебя, а я побегу на рынок.
– Что это за диковина, Артемий? – сказал Захар и ему. – Барин гулять прогнал и на пиво дал…
– Да не вздумал ли сам нализаться? – остроумно догадался Артемий. – Так и тебе дал, чтоб не завидно было. Пойдем!
Он мигнул Захару и махнул головой в какую-то улицу.
– Пойдем! – повторил Захар и тоже махнул головой в ту улицу.
– Экая диковина: гулять прогнал! – с усмешкой сипел он про себя.
Они ушли, а Анисья, добежав до первого перекрестка, присела за плетень, в канаве, и ждала, что будет.
Обломов прислушивался и ждал: вот кто-то взялся за кольцо у калитки, и в то же мгновение раздался отчаянный лай и началось скаканье на цепи собаки.
– Проклятая собака! – проскрежетал зубами Обломов, схватил фуражку и бросился к калитке, отворил ее и почти в объятиях донес Ольгу до крыльца.
Она была одна. Катя ожидала ее в карете, неподалеку от ворот.
– Ты здоров? Не лежишь? Что с тобой? – бегло опросила она, не снимая ни салопа; ни шляпки и оглядывая его с ног до головы, когда они вошли в кабинет.
– Теперь мне лучше, горло прошло… почти совсем, – сказал он, дотрогиваясь до горла и кашлянув слегка.
– Что ж ты не был вчера? – спросила она, глядя на него таким добывающим взглядом, что он не мог сказать ни слова.
– Как это ты решилась, Ольга, на такой поступок? – с ужасом заговорил он. – Ты знаешь ли, что ты делаешь…
– Об этом после! – перебила она нетерпеливо. – Я спрашиваю тебя: что значит, что тебя не видать?
Он молчал.
– Не ячмень ли сел? – спросила она.
Он молчал.
– Ты не был болен; у тебя не болело горло, – сказала она, сдвинув брови.
– Не был, – отвечал Обломов голосом школьника.
– Обманул меня! – Она с изумлением глядела на него. – Зачем?
– Я все объясню тебе, Ольга, – оправдывался он, – важная причина заставала меня не быть две недели… я боялся…
– Чего? – спросила она, садясь и снимая шляпу и салоп.
Он взял то и другое и положил на диван.
– Толков, сплетней…
– А не боялся, что я не спала ночь, бог знает что передумала и чуть не слегла в постель? – сказала она, поводя по нем испытующим взглядом.
– Ты не знаешь, Ольга, что тут происходит у меня, – говорил он, показывая на сердце и голову, – я весь в тревоге, как в огне. Ты не знаешь, что случилось?
– Что еще случилось? – спросила она холодно.
– Как далеко распространился слух о тебе и обо мне! Я не хотел тебя тревожить и боялся показаться на глаза.
Он рассказал ей все, что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и заключил, сказав, что с тех пор он не спит, что он в каждом взгляде видит вопрос, или упрек, или лукавые намеки на их свидания.
– Но ведь мы решили объявить на этой неделе ma tante, – возразила она, – тогда эти толки должны замолкнуть…
– Да; но мне не хотелось заговаривать с теткой до нынешней недели, до получения письма. Я знаю, она не о любви моей спросит, а об имении, войдет в подробности, а этого ничего я не могу объяснить, пока не получу ответа от поверенного.
Она вздохнула.
– Если б я не знала тебя, – в раздумье говорила она, – я бог знает что могла бы подумать. Боялся тревожить меня толками лакеев, а не боялся мне сделать тревогу! Я перестаю понимать тебя.
– Я думал, что болтовня их взволнует тебя. Катя, Марфа, Семен и этот дурак Никита бог знает что говорят…
– Я давно знаю, что они говорят, – равнодушно сказала она.
– Как – знаешь?
– Так. Катя и няня давно донесли мне об этом, спрашивали о тебе, поздравляли меня.
– Ужель поздравляли? – с ужасом спросил он. – Что ж ты?
– Ничего, поблагодарила; няне подарила платок, а она обещала сходить к Сергию пешком. Кате взялась выхлопотать отдать ее замуж за кондитера: у ней есть свой роман…
Он смотрел на нее испуганными и изумленными глазами.
– Ты бываешь каждый день у нас: очень натурально, что люди толкуют об этом, – прибавила она, – они первые начинают говорить. С Сонечкой было то же; что же это так пугает тебя?
– Так вот откуда эти слухи? – сказал он протяжно.
– Разве они неосновательны? Ведь это правда?
– Правда! – ни вопросительно, ни отрицательно повторил Обломов. – Да, – прибавил он потом, – в самом деле, ты права: только я не хочу, чтоб они знали о наших свиданиях, оттого и боюсь…
– Ты боишься, дрожишь, как мальчик… Не понимаю! Разве ты крадешь меня?
Ему было неловко; она внимательно глядела на него.
– Послушай, – сказала она, – тут есть какая-то ложь, что-то не то… Поди сюда и скажи все, что у тебя на душе. Ты мог не быть день, два – пожалуй, неделю, из предосторожности, но все бы ты предупредил меня, написал. Ты знаешь, я уж не дитя и меня не так легко смутить вздором. Что это все значит?
Он задумался, потом поцеловал у ней руку и вздохнул.
– Вот что, Ольга, я думаю, – сказал он, – у меня все это время так напугано воображение этими ужасами за тебя, так истерзан ум заботами, сердце наболело то от сбывающихся, то от пропадающих надежд, от ожиданий, что весь организм мой потрясен: он немеет, требует хоть временного успокоения…
– Отчего ж у меня не немеет, и я ищу успокоения только подле тебя?
– У тебя молодые, крепкие силы, и ты любишь ясно, покойно, а я… но ты знаешь, как я тебя люблю! – сказал он, сползая на пол и целуя ее руки.
– Нет еще, мало знаю, – ты так странен, что я теряюсь в соображениях; у меня гаснут ум и надежда… скоро мы перестанем понимать друг друга: тогда худо!
Они замолчали.
– Что же ты делал эти дни? – спросила она, в первый раз оглядывая глазами комнату. – У тебя нехорошо: какие низенькие комнаты! Окна маленькие, обои старые… Где ж еще у тебя комнаты?
Он бросился показывать ей квартиру, чтоб замять вопрос о том, что он делал эти дни. Потом она села на диван, он поместился опять на ковре, у ног ее.
– Что ж ты делал две недели? – допрашивала она.
– Читал, писал, думал о тебе.
– Прочел мои книги? Что они? Я возьму их с собой.
Она взяла со стола книгу и посмотрела на развернутую страницу: страница запылилась.
– Ты не читал! – сказала она.
– Нет, – отвечал он.
Она посмотрела на измятые, шитые подушки, на беспорядок, на запыленные окна, на письменный стол, перебрала несколько покрытых пылью бумаг, пошевелила перо в сухой чернильнице и с изумлением поглядела на него.
– Что ж ты делал? – повторила она. – Ты не читал и не писал?
– Времени мало было, – начал он запинаясь, – утром встанешь, убирают комнаты, мешают, потом начнутся толки об обеде, тут хозяйские дети придут, просят задачу поверить, а там и обед. После обеда… когда читать?
– Ты спал после обеда, – сказала она так положительно, что после минутного колебания он тихо отвечал:
– Спал…
– Зачем же?
– Чтоб не замечать времени: тебя не было со мной, Ольга, и жизнь скучна, несносна без тебя.
Он остановился, а она строго глядела на него.
– Илья! – серьезно заговорила она. – Помнишь, в парке, когда ты сказал, что в тебе загорелась жизнь, уверял, что я – цель твоей жизни, твой идеал, взял меня за руку и сказал, что она твоя, – помнишь, как я дала тебе согласие?
– Да разве это можно забыть? Разве это не перевернуло всю мою жизнь? Ты не видишь, как я счастлив?
– Нет, не вижу; ты обманул меня, – холодно сказала она, – ты опять опускаешься…
– Обманул! Не грех тебе? Богом клянусь, я кинулся бы сейчас в бездну!..
– Да, если б бездна была вот тут, под ногами, сию минуту, – перебила она, – а если б отложили на три дня, ты бы передумал, испугался, особенно если б Захар или Анисья стали болтать об этом… Это не любовь.
– Ты сомневаешься в моей любви? – горячо заговорил он. – Думаешь, что я медлю от боязни за себя, а не за тебя? Не оберегаю, как стеной, твоего имени, не бодрствую, как мать, чтоб не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было умереть за тебя, я бы с радостью умер! – со слезами досказал он.
– Этого ничего не нужно, никто не требует! Зачем мне твоя жизнь? Ты сделай, что надо. Это уловка лукавых людей предлагать жертвы, которых не нужно или нельзя приносить, чтоб не приносить нужных. Ты не лукав – я знаю, но…
– Ты не знаешь, сколько здоровья унесли у меня эти страсти и заботы! – продолжал он. – У меня нет другой мысли с тех пор, как я тебя знаю… Да, и теперь, повторю, ты моя цель, и только ты одна. Я сейчас умру, сойду с ума, если тебя не будет со мной! Я теперь дышу, смотрю, мыслю и чувствую тобой. Что ж ты удивляешься, что в те дни, когда не вижу тебя, я засыпаю и падаю? Мне все противно, все скучно; я машина: хожу, делаю и не замечаю, что делаю. Ты огонь и сила этой машины, – говорил он, становясь на колени и выпрямляясь.
Глаза заблистали у него, как бывало в парке. Опять гордость и сила воли засияли в них.
– Я сейчас готов идти, куда ты велишь, делать, что хочешь. Я чувствую, что живу, когда ты смотришь на меня, говоришь, поешь…
Ольга с строгой задумчивостью слушала эти излияния страсти.
– Послушай, Илья, – сказала она, – я верю твоей любви и своей силе над тобой. Зачем же ты пугаешь меня своей нерешительностью, доводишь до сомнений? Я цель твоя, говоришь ты и идешь к ней так робко, медленно; а тебе еще далеко идти; ты должен стать выше меня. Я жду этого от тебя! Я видала счастливых людей, как они любят, – прибавила она со вздохом, – у них все кипит, и покой их не похож на твой; они не опускают головы; глаза у них открыты; они едва спят, они действуют! А ты… нет, не похоже, чтоб любовь, чтоб я была твоей целью…
Она с сомнением покачала головой.
– Ты, ты!.. – говорил он, целуя опять у ней руки и волнуясь у ног ее. – Одна ты! Боже мой, какое счастье! – твердил он, как в бреду. – И ты думаешь – возможно обмануть тебя, уснуть после такого пробуждения, не сделаться героем! Вы увидите, ты и Андрей, – продолжал он, озираясь вдохновенными глазами, – до какой высоты поднимает человека любовь такой женщины, как ты! Смотри, смотри на меня: не воскрес ли я, не живу ли в эту минуту? Пойдем отсюда! Вон! Вон! Я не могу ни минуты оставаться здесь; мне душно, гадко! – говорил он, с непритворным отвращением оглядываясь вокруг. – Дай мне дожить сегодня этим чувством… Ах, если б этот же огонь жег меня, какой теперь жжет, – и завтра и всегда! А то нет тебя – я гасну, падаю! Теперь я ожил, воскрес. Мне кажется, я… Ольга, Ольга! – Ты прекраснее всего в мире, ты первая женщина, ты… ты…
Он припал к ее руке лицом и замер. Слова не шли более с языка. Он прижал руку к сердцу, чтоб унять волнение, устремил на Ольгу свой страстный, влажный взгляд и стал неподвижен.
«Нежен, нежен, нежен!» – мысленно твердила Ольга, но со вздохом, не как бывало в парке, и погрузилась в глубокую задумчивость.
– Мне пора! – очнувшись, сказала она ласково.
Он вдруг отрезвился.
– Ты здесь, боже мой! У меня? – говорил он, и вдохновенный взгляд заменился робким озираньем по сторонам. Горячая речь не шла больше с языка.
Он торопливо хватал шляпку и салоп и, в суматохе, хотел надеть салоп ей на голову.
Она засмеялась.
– Не бойся за меня, – успокоивала она, – ma tante уехала на целый день; дома только няня знает, что меня нет, да Катя. Проводи меня.
Она подала ему руку и без трепета, покойно, в гордом сознании своей невинности, перешла двор, при отчаянном скаканье на цепи и лае собаки, села в карету и уехала.
Из окон с хозяйской половины смотрели головы; из-за угла, за плетнем, выглянула из канавы голова Анисьи.
Когда карета заворотила в другую улицу, пришла Анисья и сказала, что она избегала весь рынок и спаржи не оказалось. Захар вернулся часа через три и проспал целые сутки.
Обломов долго ходил по комнате и не чувствовал под собой ног, не слыхал собственных шагов: он ходил как будто на четверть от полу.
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его жизнь, счастье, – беспокойство его прошло, голова и спина у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза были влажны от счастья, от умиления. В организме разлилась какая-то теплота, свежесть, бодрость. И опять, как прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-нибудь далеко: и туда, к Штольцу, с Ольгой, и в деревню, на поля, в рощи, хотелось уединиться в своем кабинете и погрузиться в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить и прочесть только что вышедшую новую книгу, о которой все говорят, и в оперу – сегодня…
Да, сегодня она у него, он у ней, потом в опере. Как полон день! Как легко дышится в этой жизни, в сфере Ольги, в лучах ее девственного блеска, бодрых сил, молодого, но тонкого и глубокого, здравого ума! Он ходит, точно летает; его будто кто-то носит по комнате.
– Вперед, вперед! – говорит Ольга, – выше, выше, туда, к той черте, где сила нежности и грации теряет свои права и где начинается царство мужчины!
Как она ясно видит жизнь! Как читает в этой мудреной книге свой путь и инстинктом угадывает и его дорогу! Обе жизни, как две реки, должны слиться: он ее руководитель, вождь!
Она видит его силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждет его владычества. Чудная Ольга! Невозмутимая, не робкая, простая, но решительная женщина, естественная, как сама жизнь!
– Какая, в самом деле, здесь гадость! – говорил он оглядываясь. – И этот ангел спустился в болото, освятил его своим присутствием!
Он с любовью смотрел на стул, где она сидела, и вдруг глаза его заблистали: на полу, около стула, он увидел крошечную перчатку.
– Залог! Ее рука: это предзнаменование! О!.. – простонал он страстно, прижимая перчатку к губам.
Хозяйка выглянула из двери с предложением посмотреть полотно: принесли продавать, так не понадобится ли?
Но он сухо поблагодарил ее, не подумал взглянуть на локти и извинился, что очень занят. Потом углубился в воспоминания лета, перебрал все подробности, вспомнил о всяком дереве, кусте, скамье, о каждом сказанном слове, и нашел все это милее, нежели как было в то время, когда он наслаждался этим.
Он решительно перестал владеть собой, пел, ласково заговаривал с Анисьей, шутил, что у нее нет детей, и обещал крестить, лишь только родится ребенок. С Машей поднял такую возню, что хозяйка выглянула и прогнала Машу домой, чтоб не мешала жильцу «заниматься».
Остальной день поубавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою жизнь; есть у него свет и тепло – как хорошо жить с этим!
Ночью он спал мало: все дочитывал присланные Ольгой книги и прочитал полтора тома.
«Завтра письмо должно прийти из деревни», – думал он, и сердце у него билось… билось… Наконец-то!
VIII
На другой день Захар, убирая, комнату, нашел на письменном столе маленькую перчатку, долго разглядывал ее, усмехнулся, потом подал Обломову.
– Должно быть, Ильинская барышня забыла, – сказал он.
– Дьявол! – грянул Илья Ильич, вырывая у него перчатку из рук. – Врешь! Какая Ильинская барышня! Это портниха приезжала из магазина рубашки примерять. Как ты смеешь выдумывать!
– Что за дьявол? Что я выдумываю? Вон, уж на хозяйской половине говорят.
– Что говорят? – спросил Обломов.
– Да что, слышь, Ильинская барышня с девушкой была…
– Боже мой! – с ужасом произнес Обломов. – А почем они знают Ильинскую барышню? Ты же или Анисья разболтали…
Вдруг Анисья высунулась до половины из дверей передней.
– Как тебе не грех, Захар Трофимыч, пустяки молоть? Не слушайте его, батюшка, – сказала она, – никто и не говорил и не знает, Христом богом…
– Ну, ну, ну! – захрипел на нее Захар, замахиваясь локтем в грудь. – Туда же суешься, где тебя не спрашивают.
Анисья скрылась. Обломов погрозил обоими кулаками Захару, потом быстро отворил дверь на хозяйскую половину, Агафья Матвеевна сидела на полу и перебирала рухлядь в старом сундуке; около нее лежали груды тряпок, ваты, старых платьев, пуговиц и отрезков мехов.
– Послушайте, – ласково, но с волнением заговорил Обломов, – мои люди болтают разный вздор; вы, ради бога, не верьте им.
– Я ничего не слыхала, – сказала хозяйка. – Что они болтают?
– Насчет вчерашнего визита, – продолжал Обломов, – они говорят, будто приезжала какая-то барышня…
– Что нам за дело, кто к жильцам ездит? – сказала хозяйка.
– Да нет, вы, пожалуйста, не верьте: это совершенная клевета! Никакой барышни не было: приезжала просто портниха, которая рубашки шьет. Примерять приезжала…
– А вы где заказали рубашки? Кто вам шьет? – живо спросила хозяйка.
– Во французском магазине…
– Покажите, как принесут: у меня есть две девушки: так шьют, такую строчку делают, что никакой француженке не сделать. Я видела, они приносили показать, графу Метлинскому шьют: никто так не сошьет. Куда ваши, вот эти, что на вас…
– Очень хорошо, я припомню. Вы только, ради бога, не подумайте, что это была барышня…
– Что за дело, кто к жильцу ходит? Хоть и барышня…
– Нет, нет! – опровергал Обломов. – Помилуйте, та барышня, про которую болтает Захар, огромного роста, говорит басом, а эта, портниха-то, чай, слышали, каким тоненьким голосом говорит, у ней чудесный голос. Пожалуйста, не думайте…
– Что нам за дело? – говорила хозяйка, когда он уходил. – Так не забудьте, когда понадобится рубашки шить, сказать мне: мои знакомые такую строчку делают… их зовут Лизавета Николавна и Марья Николавна.
– Хорошо, хорошо, не забуду; только вы не подумайте, пожалуйста.
И он ушел, потом оделся и уехал к Ольге.
Воротясь вечером домой, он нашел у себя на столе письмо из деревни, от соседа, его поверенного. Он бросился к лампе, прочел – и у него опустились руки.
«Прошу покорно передать доверенность другому лицу (писал сосед), а у меня накопилось столько дела, что, по совести сказать, не могу как следует присматривать за вашим имением. Всего лучше вам самим приехать сюда, и еще лучше поселиться в имении. Имение хорошее, но сильно запущено. Прежде всего надо, аккуратнее распределить барщину и оброк; без хозяина этого сделать нельзя: мужики избалованы, старосты нового не слушают, а старый плутоват, за ним надо смотреть. Количество дохода определить нельзя. При нынешнем беспорядке едва ли вы получите больше трех тысяч, и то при себе. Я считаю доход с хлеба, а на оброчных надежда плоха: надо их взять в руки и разобрать недоимки – на это на все понадобится месяца три. Хлеб был хорош и в цене, и в марте или апреле вы получите деньги, если сами присмотрите за продажей. Теперь же денег наличных нет ни гроша. Что касается дороги через Верхл°во и моста, то, не получая от вас долгое время ответа, я уж решился с Одонцовым и Беловодовым проводить дорогу от себя на Нельки, так что Обломовка остается далеко в стороне. В заключение повторю просьбу пожаловать как можно скорее: месяца в три можно привести в известность, чего надеяться на будущий год. Кстати, теперь выборы: не пожелали ли бы вы баллотироваться в уездные судьи? Поспешайте. Дом ваш очень плох (прибавлено было в конце). Я велел скотнице, старому кучеру и двум старым девкам выбраться оттуда в избу: долее опасно бы было оставаться».
При письме приложена была записка, сколько четвертей хлеба снято, умолочено, сколько ссыпано в магазины, сколько назначено в продажу и тому подобные хозяйственные подробности.
«Денег ни гроша, три месяца, приехать самому, разобрать дела крестьян, привести доход в известность, служить по выборам», – все это в виде призраков обступило Обломова. Он очутился будто в лесу, ночью, когда в каждом кусте и дереве чудится разбойник, мертвец, зверь.
– Однакож это позор: я не поддамся! – твердил он, стараясь ознакомиться с этими призраками, как и трус силится, сквозь зажмуренные веки, взглянуть на призраки и чувствует только холод у сердца и слабость в руках и ногах.
Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода и, разумеется, как можно больше – тысяч, например, шесть, семь; что дом еще хорош, так что по нужде в нем можно жить, пока будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, – словом, что в письме он прочтет тот же смех, игру жизни и любовь, что читал в записках Ольги.
Он уже не ходил на четверть от полу по комнате, не шутил с Анисьей, не волновался надеждами на счастье: их надо было отодвинуть на три месяца; да нет! В три месяца он только разберет дела, узнает свое имение, а свадьба…
– О свадьбе ближе года и думать нельзя, – боязливо сказал он: – да, да, через год, не прежде! Ему еще надо дописать свой план, надо порешить с архитектором, потом… потом… – Он вздохнул.
«Занять!» – блеснуло у него в голове, но он оттолкнул эту мысль.
«Как можно! А как не отдашь в срок? Если дела пойдут плохо, тогда подадут ко взысканию, и имя Обломова, до сих пор чистое, неприкосновенное…» Боже сохрани! Тогда прощай его спокойствие, гордость… нет, нет! Другие займут да потом и мечутся, работают, не спят, точно демона впустят в себя. Да, долг – это демон, бес, которого ничем не изгонишь, кроме денег!
Есть такие молодцы, что весь век живут на чужой счет, наберут, нахватают справа, слева, да и в ус не дуют! Как они могут покойно уснуть, как обедают – непонятно! Долг! последствия его – или неисходный труд, как каторжного, или бесчестие.
Заложить деревню? Разве это не тот же долг, только неумолимый, неотсрочимый? Плати каждый год – пожалуй, на прожиток не останется.
Еще на год отодвинулось счастье! Обломов застонал болезненно и повалился было на постель, но вдруг опомнился и встал. А что говорила Ольга? Как взывала к нему, как к мужчине, доверилась его силам? Она ждет, как он пойдет вперед и дойдет до той высоты, где протянет ей руку и поведет за собой, покажет ее путь! Да, да! Но с чего начать?
Он подумал, подумал, потом вдруг ударил себя по лбу и пошел на хозяйскую половину.
– Ваш братец дома? – спросил он хозяйку.
– Дома, да спать легли.
– Так завтра попросите его ко мне, – сказал Обломов, – мне нужно видеться с ним.
IX
Братец опять тем же порядком вошли в комнату, так же осторожно сели на стул, подобрали руки в рукава и ждали, что скажет Илья Ильич.
– Я получил очень неприятное письмо из деревни, в ответ на посланную доверенность – помните? – сказал Обломов. – Вот потрудитесь прочесть.
Иван Матвеевич взял письмо и привычными глазами бегал по строкам, а письмо слегка дрожало в его пальцах. Прочитав, он положил письмо на стол, а руки спрятал за спину.
– Как вы полагаете, что теперь делать? – спросил Обломов.
– Они советуют вам ехать туда, – сказал Иван Матвеевич. – Что же-с: тысячу двести верст не бог знает что! Через неделю установится дорога, вот и съездили бы.
– Я отвык совсем ездить; с непривычки, да еще зимой, признаюсь, мне бы трудно было, не хотелось бы… Притом же в деревне одному очень скучно.
– А у вас много оброчных? – спросил Иван Матвеевич.
– Да… не знаю: давно не был в деревне.
– Надо знать-с: без этого как же-с? нельзя справок навести, сколько доходу получите.
– Да, надо бы, – повторил Обломов, – и сосед тоже пишет, да вот дело-то подошло к зиме.
– А сколько оброку вы полагаете?
– Оброку? Кажется… вот позвольте, у меня было где-то расписание… Штольц еще тогда составил, да трудно отыскать: Захар, должно быть, сунул куда-нибудь. Я после покажу… кажется, тридцать рублей с тягла.
– Мужики-то у вас каковы? Как живут? – спрашивал Иван Матвеевич. – Богатые или разорены, бедные? Барщина-то какова?
– Послушайте, – сказал, подойдя к нему, Обломов и доверчиво взяв его за оба борта вицмундира.
Иван Матвеевич проворно встал, но Обломов усадил его опять.
– Послушайте, – повторил он расстановисто, почти шепотом, – я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий – я ничего не знаю! – заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича. – Следовательно, говорите и советуйте мне, как ребенку…
– Как же-с, надо знать: без этого ничего сообразить нельзя, – с покорной усмешкой сказал Иван Матвеевич, привстав и заложив одну руку за спину, а другую за пазуху. – Помещик должен знать свое имение, как с ним обращаться… – говорил он поучительно.
– А я не знаю. Научите меня, если можете.
– Я сам не занимался этим предметом, надо посоветоваться с знающими людьми. Да вот-с, в письме пишут вам, – продолжал Иван Матвеевич, указывая средним пальцем, ногтем вниз, на страницу письма, – чтоб вы послужили по выборам: вот и славно бы! Пожили бы там, послужили бы в уездном суде и узнали бы между тем временем и хозяйство.
– Я не знаю, что такое уездный суд, что в нем делают, как служат! – выразительно, но вполголоса опять говорил Обломов, подойдя вплоть к носу Ивана Матвеевича.
– Привыкнете-с. Вы ведь служили здесь, в департаменте: дело везде одно, только в формах будет маленькая разница. Везде предписания, отношения, протокол… Был бы хороший секретарь, а вам что заботы? подписать только. Если знаете, как в департаментах дело делается…
– Я не знаю, как дело делается в департаментах, – монотонно сказал Обломов.
Иван Матвеевич бросил свой двойной взгляд на Обломова и молчал.
– Должно быть, вс° книги читали-с? – с той же покорной усмешкой заметил он.
– Книги! – с горечью возразил Обломов и остановился.
Недостало духа и не нужно было обнажаться до дна души перед чиновником. «Я и книг не знаю», – шевельнулось в нем, но не сошло с языка и выразилось печальным вздохом.
– Изволили же чем-нибудь заниматься, – смиренно прибавил Иван Матвеевич, как будто дочитав в уме Обломова ответ о книгах, – нельзя, чтоб…
– Можно, Иван Матвеич: вот вам живое доказательство – я! Кто же я? Что я такое? Подите спросите у Захара, и он скажет вам: «барин!» Да, я барин и делать ничего не умею! Делайте вы, если знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите себе что хотите – на то и наука!
Он начал ходить по комнате, а Иван Матвеевич стоял на своем месте и всякий раз слегка ворочался всем корпусом в тот угол, куда пойдет Обломов. Оба они молчали некоторое время.
– Где вы учились? – спросил Обломов, остановясь опять перед ним.
– Начал было в гимназии, да из шестого класса взял меня отец и определил в правление. Что наша наука! Читать, писать, грамматике, арифметике, а дальше и не пошел-с. Кое-как приспособился к делу, да и перебиваюсь помаленьку. Ваше дело другое-с: вы проходили настоящие науки…
– Да, – со вздохом подтвердил Обломов, – правда, я проходил и высшую алгебру, и политическую экономию, и права', а все к делу не приспособился. Вот видите, с высшей алгеброй не знаю, много ли у меня дохода. Приехал в деревню, послушал, посмотрел – как делалось у нас в доме и в имении и кругом нас – совсем не те права'. Уехал сюда, думал как-нибудь с политической экономией выйду в люди… А мне сказали, что науки пригодятся мне со временем, разве под старость, а прежде надо выйти в чины, и для этого нужна одна наука – писать бумаги. Вот я и не приспособился к делу, а сделался просто барином, а вы приспособились: ну, так решите же, как изворотиться.
– Можно-с, ничего, – сказал наконец Иван Матвеевич.
Обломов остановился против него и ждал, что он скажет.
– Можно поручить это все знающему человеку и доверенность перевести на него, – прибавил Иван Матвеевич.
– А где взять такого человека? – спросил Обломов.
– У меня есть сослуживец, Исай Фомич Затертый: он заикается немного, а деловой и знающий человек. Три года управлял большим имением, да помещик отпустил его по этой самой причине, что заикается. Вот он и вступил к нам.
– Да можно ли положиться на него?
– Честнейшая душа, не извольте беспокоиться! Он свое проживет, лишь бы доверителю угодить. Двенадцатый год у нас состоит на службе.
– Как же он поедет, если служит?
– Ничего-с, отпуск на четыре месяца возьмет. Вы извольте решиться, а я привезу его сюда. Ведь он не даром поедет…
– Конечно, нет, – подтвердил Обломов.
– Вы ему извольте положить прогоны, на прожиток, сколько понадобится в сутки, а там, по окончании дела, вознаграждение, по условию. Поедет-с, ничего!
– Я вам очень благодарен: вы меня от больших хлопот избавите, – сказал Обломов, подавая ему руку. – Как его?..
– Исай Фомич Затертый, – повторил Иван Матвеевич, отирая наскоро руку обшлагом другого рукава, и, взяв на минуту руку Обломова, тотчас спрятал свою в рукав. – Я завтра поговорю с ним-с и приведу.
– Да приходите обедать, мы и потолкуем. – Очень, очень благодарен вам! – говорил Обломов, провожая Ивана Матвеевича до дверей.
X
Вечером в тот же день, в двухэтажном доме, выходившем одной стороной в улицу, где жил Обломов, а другой на набережную, в одной из комнат верхнего этажа сидели Иван Матвеевич и Тарантьев.
Это было так называемое «заведение», у дверей которого всегда стояло двое – трое пустых дрожек, а извозчики сидели в нижнем этаже, с блюдечками в руках. Верхний этаж назначался для «господ» Выборгской стороны.
Перед Иваном Матвеевичем и Тарантьевым стоял чай и бутылка рому.
– Чистейший ямайский, – сказал Иван Матвеевич, наливая дрожащей рукой себе в стакан рому, – не побрезгуй, кум, угощением.
– Признайся, есть за что и угостить, – отозвался Тарантьев: – дом сгнил бы, а этакого жильца не дождался…
– Правда, правда, – перебил Иван Матвеевич. – А если наше дело состоится и Затертый поедет в деревню – магарыч будет!
– Да ты скуп, кум: с тобой надо торговаться, – говорил Тарантьев. – Пятьдесят рублей за этакого жильца!
– Боюсь, грозится съехать, – заметил Иван Матвеевич.
– Ах ты: а еще дока! Куда он съедет? Его не выгонишь теперь.
– А свадьба-то? Женится, говорят.
Тарантьев захохотал.
– Он женится! Хочешь об заклад, что не женится? – возразил он. – Да ему Захар и спать-то помогает, а то жениться! Доселе я ему все благодетельствовал: ведь без меня, братец ты мой, он бы с голоду умер или в тюрьму попал. Надзиратель придет, хозяин домовый что-нибудь спросит, так ведь ни в зуб толкнуть – все я! Ничего не смыслит…
– Подлинно ничего: в уездном суде, говорит, не знаю, что делают, в департаменте то же; какие мужики у него – не ведает. Что за голова! Меня даже смех взял…
– А контракт-то, контракт-то каков заключили? – хвастался Тарантьев. – Мастер ты, брат, строчить бумаги, Иван Матвеевич, ей-богу, мастер! Вспомнишь покойника отца! И я был горазд, да отвык, видит бог, отвык! Присяду: слеза так и бьет из глаз. Не читал, так и подмахнул! А там и огороды, и конюшни, и амбары.
– Да, кум, пока не перевелись олухи на Руси, что подписывают бумаги не читая, нашему брату можно жить. А то хоть пропадай, плохо стало! Послышишь от стариков, так не то! В двадцать пять лет службы какой я капитал составил? Можно прожить на Выборгской стороне, не показывая носа на свет божий: кусок будет хороший, не жалуюсь, хлеба не переешь! А чтоб там квартиры на Литейной, ковры да жениться на богатой, детей в знать выводить – прошло времечко! И рожа-то, слышь, не такая, и пальцы, видишь, красны, зачем водку пьешь… А как ее не пить-то? Попробуй! Хуже лакея, говорят: нынче и лакей этаких сапог не носит и рубашку каждый день меняет. Воспитание не такое – все молокососы перебили: ломаются, читают да говорят по-французски…
– А дела не смыслят, – прибавил Тарантьев.
– Нет, брат, смыслят: дело-то нынче не такое; всякий хочет проще, все гадят нам. Так не нужно писать: это лишняя переписка, трата времени; можно скорее… гадят!
– А контракт-то подписан: не изгадили! – сказал Тарантьев.
– То уж, конечно, свято. Выпьем, кум! Вот пошлет Затертого в Обломовку, тот повысосет немного: пусть достается потом наследникам…
– Пусть! – заметил Тарантьев. – Да наследники-то какие: троюродные, седьмая вода на киселе.
– Вот только свадьбы боюсь! – сказал Иван Матвеевич.
– Не бойся, тебе говорят. Вот помяни мое слово.
– Ой ли? – весело возразил Иван Матвеевич. А ведь он пялит глаза на мою сестру… – шопотом прибавил он.
– Что ты? – с изумлением сказал Тарантьев.
– Молчи только! Ей-богу, так…
– Ну, брат, – дивился Тарантьев, насилу приходя в себя, – мне бы и во сне не приснилось! Ну, а она что?
– Что она? Ты ее знаешь – вот что!
Он кулаком постучал об стол.
– Разве умеет свои выгоды соблюсти? Корова, сущая корова: ее хоть ударь, хоть обними – все ухмыляется, как лошадь на овес. Другая бы… ой-ой! Да я глаз не спущу – понимаешь, чем это пахнет!
XI
«Четыре месяца! Еще четыре месяца принуждений, свиданий тайком, подозрительных лиц, улыбок! – думал Обломов, поднимаясь на лестницу к Ильинским. – Боже мой! когда это кончится? А Ольга будет торопить: сегодня, завтра. Она так настойчива, непреклонна! Ее трудно убедить…»
Обломов дошел почти до комнаты Ольги, не встретив никого. Ольга сидела в своей маленькой гостиной, перед спальной, и углубилась в чтение какой-то книги.
Он вдруг явился перед ней, так что она вздрогнула; потом ласково, с улыбкой, протянула ему руку, но глаза еще как будто дочитывали книгу: она смотрела рассеянно.
– Ты одна? – спросил он ее.
– Да; ma tante уехала в Царское Село; звала меня с собой. Мы будем обедать почти одни: Марья Семеновна только придет; иначе бы я не могла принять тебя. Сегодня ты не можешь объясниться. Как это все скучно! Зато завтра… – прибавила она и улыбнулась. – А что, если б я сегодня уехала в Царское Село? – спросила она шутливо.
Он молчал.
– Ты озабочен? – продолжала она.
– Я получил письмо из деревни, – сказал он монотонно.
– Где оно? с тобой?
Он подал ей письмо.
– Я ничего не разберу, – сказала она, посмотрев на бумагу.
Он взял у ней письмо и прочел вслух. Она задумалась.
– Что ж теперь? – спросила она помолчав.
– Я сегодня советовался с братом хозяйки, – отвечал Обломов, – и он рекомендует мне поверенного, Исая Фомича Затертого: я поручу ему обделать все это..
– Чужому, незнакомому человеку! – с удивлением возразила Ольга. – Собирать оброк, разбирать крестьян, смотреть за продажей хлеба…
– Он говорит, что это честнейшая душа, двенадцать лет с ним служит… Только заикается немного.
– А сам брат твоей хозяйки каков? Ты его знаешь?
– Нет; да он, кажется, такой положительный, деловой человек, и притом я живу у него в доме: посовестится обмануть!
Ольга молчала и сидела, потупя глаза.
– Иначе ведь самому надо ехать, – сказал Обломов, – мне бы, признаться, этого не хотелось. Я совсем отвык ездить по дорогам, особенно зимой… никогда даже не езжал.
Она все глядела вниз, шевеля носком ботинки.
– Если даже я и поеду, – продолжал Обломов, – то ведь решительно из этого ничего не выйдет: я толку не добьюсь; мужики меня обманут; староста скажет, что хочет, – я должен верить всему; денег даст, сколько вздумает. Ах, Андрея нет здесь: он бы все уладил! – с огорчением прибавил он.
Ольга усмехнулась, то есть у ней усмехнулись только губы, а не сердце: на сердце была горечь. Она начала глядеть в окно, прищуря немного один глаз и следя за каждой проезжавшей каретой.
– Между тем поверенный этот управлял большим имением, – продолжал он, – да помещик отослал его именно потому, что заикается. Я дам ему доверенность, передам планы: он распорядится закупкой материалов для постройки дома, соберет оброк, продаст хлеб, привезет деньги, и тогда… Как я рад, милая Ольга, – сказал он, целуя у ней руку, – что мне не нужно покидать тебя! Я бы не вынес разлуки; без тебя в деревне, одному… это ужас! Но только теперь нам надо быть очень осторожными.
Она взглянула на него таким большим взглядом и ждала.
– Да, – начал он говорить медленно, почти заикаясь, – видеться изредка; вчера опять заговорили у нас даже на хозяйской половине… а я не хочу этого… Как только все дела устроятся, поверенный распорядится стройкой и привезет деньги… все это кончится в какой-нибудь год… тогда нет более разлуки, мы скажем все тетке, и… и..
Он взглянул на Ольгу: она без чувств. Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны были зубы. Он не заметил, в избытке радости и мечтанья, что при словах: «когда устроятся дела, поверенный распорядится», Ольга побледнела и не слыхала заключения его фразы.
– Ольга!.. Боже мой, ей дурно! – сказал он и дернул звонок.
– Барышне дурно, – сказал он прибежавшей Кате. – Скорее, воды!.. спирту…
– Господи! Все утро такие веселые были… Что с ними? – шептала Катя, принеся со стола тетки спирт и суетясь со стаканом воды.
Ольга очнулась, встала с помощью Кати и Обломова с кресла и, шатаясь, пошла к себе в спальню.
– Это пройдет, – слабо сказала она, – это нервы; я дурно спала ночь. Катя, затвори дверь, а вы подождите меня: я оправлюсь и выйду.
Обломов остался один, прикладывал к двери ухо, смотрел в щель замка, но ничего не слышно и не видно.
Чрез полчаса он пошел по коридору до девичьей и спросил Катю: «Что барышня?»
– Ничего, – сказала Катя, – они легли, а меня выслали; потом я входила: они сидят в кресле.
Обломов опять пошел в гостиную, опять смотрел в дверь – ничего не слышно.
Он чуть-чуть постучал пальцем – нет ответа.
Он сел и задумался. Много передумал он в эти полтора часа, много изменилось в его мыслях, много он принял новых решений. Наконец он остановился на том, что сам поедет с поверенным в деревню, но прежде выпросит согласие тетки на свадьбу, обручится с Ольгой, Ивану Герасимовичу поручит отыскать квартиру и даже займет денег… немного, чтоб свадьбу сыграть.
Это долг можно заплатить из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! вот оно, счастье!.. Как это все ему в голову не пришло!
Вдруг ему стало так легко, весело; он начал ходить из угла в угол, даже пощелкивал тихонько пальцами, чуть не закричал от радости, подошел к двери Ольги и тихо позвал ее веселым голосом:
– Ольга, Ольга! Что я вам скажу! – говорил он, приложив губы сквозь двери. – Никак не ожидаете…
Он даже решил не уезжать сегодня от нее, а дождаться тетки. «Сегодня же объявим ей, и я уеду отсюда женихом».
Дверь тихо отворилась, и явилась Ольга; он взглянул на нее и вдруг упал духом: радость его как в воду канула: Ольга как будто немного постарела. Бледна, но глаза блестят; в замкнутых губах, во всякой черте таится внутренняя напряженная жизнь, окованная, точно льдом, насильственным спокойствием и неподвижностью.
Во взгляде ее он прочел решение, но какое – еще не знал, только у него сердце стукнуло, как никогда не стучало. Таких минут не бывало в его жизни.
– Послушай, Ольга, не гляди на меня так: мне страшно! – сказал он. – Я передумал: совсем иначе надо устроить… – продолжал потом, постепенно понижая тон, останавливаясь и стараясь вникнуть в этот новый для него смысл ее глаз, губ и говорящих бровей. – Я решил сам ехать в деревню, вместе с поверенным… чтоб там… – едва слышно досказал он.
Она молчала, глядя на него пристально, как привидение.
Он смутно догадывался, какой приговор ожидал его, и взял шляпу, но медлил спрашивать: ему страшно было услыхать роковое решение и, может быть, без апелляции. Наконец он осилил себя.
– Так ли я понял?.. – спросил он ее изменившимся голосом.
Она медленно, с кротостью наклонила, в знак согласия, голову. Он хотя до этого угадал ее мысль, но побледнел и все стоял перед ней.
Она была несколько томна, но казалась такою покойною и неподвижною, как будто каменная статуя. Это был тот сверхъестественный покой, когда сосредоточенный замысел или пораженное чувство дают человеку вдруг всю силу, чтоб сдержать себя, но только на один момент. Она походила на раненого, который зажал рану рукой, чтоб досказать, что нужно, и потом умереть.
– Ты не возненавидишь меня? – спросил он.
– За что? – сказала она слабо.
– За все, что я сделал с тобой…
– Что ты сделал?
– Любил тебя: это оскорбление!
Она с жалостью улыбнулась.
– За то, – говорил он, поникнув головой, – что ты ошибалась… Может быть, ты простишь меня, если вспомнишь, что я предупреждал, как тебе будет стыдно, как ты станешь раскаиваться…
– Я не раскаиваюсь. Мне так больно, так больно… – сказала она и остановилась, чтоб перевести дух.
– Мне хуже, – отвечал Обломов, – но я сто'ю этого: за что ты мучишься?
– За гордость, – сказала она, – я наказана, я слишком понадеялась на свои силы – вот в чем я ошиблась, а не в том, чего ты боялся. Не о первой молодости и красоте мечтала я: я думала, что я оживлю тебя, что ты можешь еще жить для меня, – а ты уж давно умер. Я не предвидела этой ошибки, а все ждала, надеялась… и вот!.. – с трудом, со вздохом досказала она.
Она замолчала, потом села.
– Я не могу стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от того, что я сделала, – продолжала она томным голосом. – Теперь не сделаю ничего, ни шагу, даже не пойду в Летний сад: все бесполезно – ты умер!.. Ты согласен со мной, Илья? – прибавила она потом, помолчав. – Не упрекнешь меня никогда, что я по гордости или по капризу рассталась с тобой?
Он отрицательно покачал головой.
– Убежден ли ты, что нам ничего не осталось, никакой надежды?
– Да, – сказал он, – это правда… Но, может быть… – нерешительно прибавил потом, – через год… – У него недоставало духа нанести решительный удар своему счастью.
– Ужели ты думаешь, что через год ты устроил бы свои дела и жизнь? – спросила она. – Подумай!
Он вздохнул и задумался, боролся с собой. Она прочла эту борьбу на лице.
– Послушай, – сказала она, – я сейчас долго смотрела на портрет моей матери и, кажется, заняла в ее глазах совета и силы. Если ты теперь, как честный человек… Помни, Илья, мы не дети и не шутим: дело идет о целой жизни! Спроси же строго у своей совести и скажи – я поверю тебе, я тебя знаю: станет и тебя на всю жизнь? Будешь ли ты для меня тем, что мне нужно? Ты меня знаешь, следовательно понимаешь, что я хочу сказать. Если ты скажешь смело и обдуманно да, я беру назад свое решение: вот моя рука, и пойдем, куда хочешь, за границу, в деревню, даже на Выборгскую сторону!
Он молчал.
– Если б ты знала, как я люблю…
– Я жду не уверений в любви, а короткого ответа, – перебила она почти сухо.
– Не мучь меня, Ольга! – с унынием умолял он.
– Что ж, Илья, права я или нет?
– Да, – внятно и решительно сказал он, – ты права!
– Так нам пора расстаться, – решила она, – пока не застали тебя и не видали, как я расстроена!
Он все не шел.
– Если б ты и женился, что потом? – спросила она.
Он молчал.
– Ты засыпал бы с каждым днем все глубже – не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать рождества, потом масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее – да? Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
Он мучительно провел глазами по потолку, хотел сойти с места, бежать – ноги не повиновались. Хотел сказать что-то: во рту было сухо, язык не ворочался, голос не выходил из груди. Он протянул ей руку.
– Стало быть… – начал он упавшим голосом, но не кончил и взглядом досказал: «прости!»
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки, упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой, она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала – явилась просто женщина, беззащитная против горя.
– Прощай, прощай… – вырывалось у ней среди рыданий.
Он молчал и в ужасе слушал ее слезы, не смея мешать им. Он не чувствовал жалости ни к ней, ни к себе; он был сам жалок. Она опустилась в кресло и, прижав голову к платку, оперлась на стол и плакала горько. Слезы текли не как мгновенно вырвавшаяся жаркая струя, от внезапной и временной боли, как тогда в парке, а изливались безотрадно, холодными потоками, как осенний дождь, беспощадно поливающий нивы.
– Ольга, – наконец сказал он, – за что ты терзаешь себя? Ты меня любишь, ты не перенесешь разлуки! Возьми меня, как я есть, люби во мне, что есть хорошего.
Она отрицательно покачала головой, не поднимая ее.
– Нет… нет… – силилась выговорить потом, – за меня и за мое горе не бойся. Я знаю себя: я выплачу его и потом уж больше плакать не стану. А теперь не мешай плакать… уйди… Ах, нет, постой!.. Бог наказывает меня!.. Мне больно, ах, как больно… здесь, у сердца.
Рыдания возобновились.
– А если боль не пройдет, – сказал он, – и здоровье твое пошатнется? Такие слезы ядовиты. Ольга, ангел мой, не плачь… забудь все…
– Нет, дай мне плакать! Я плачу не о будущем, а о прошедшем… – выговаривала она с трудом, – оно «поблекло, отошло»… Не я плачу, воспоминания плачут!.. Лето… парк… помнишь? Мне жаль нашей аллеи, сирени… Это все приросло к сердцу: больно отрывать!..
Она, в отчаянии, качала головой и рыдала, повторяя:
– О, как больно, больно!
– Если ты умрешь? – вдруг с ужасом сказал он. – Подумай, Ольга…
– Нет, – перебила она, подняв голову и стараясь взглянуть на него сквозь слезы. – Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним. Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен… голубь; ты прячешь голову под крыло – и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей… да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего – не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я… А нежность… где ее нет!
У Обломова подкосились ноги; он сел в кресло и отер платком руки и лоб.
Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ… бейте, бейте меня!..»
Ольга вдруг увидела, сколько яду было в ее слове; она стремительно бросилась к нему.
– Прости меня, мой друг! – заговорила она нежно, будто слезами. – Я не помню, что говорю: я безумная! Забудь все; будем по-прежнему; пусть все останется, как было…
– Нет! – сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом ее порыв. – Не останется! Не тревожься, что сказала правду: я стою… – прибавил он с унынием.
– Я мечтательница, фантазерка! – говорила она. – Несчастный характер у меня. Отчего другие, отчего Сонечка так счастлива…
Она заплакала.
– Уйди! – решила она, терзая мокрый платок руками. – Я не выдержу; мне еще дорого прошедшее.
Она опять закрыла лицо платком и старалась заглушить рыдания.
– Отчего погибло все? – вдруг, подняв голову, спросила она. – Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу…
– Есть, – сказал он чуть слышно.
Она вопросительно, полными слез глазами взглянула на него.
– Обломовщина! – прошептал он, потом взял ее руку, хотел поцеловать, но не мог, только прижал крепко к губам, и горячие слезы закапали ей на пальцы. Не поднимая головы, не показывая ей лица, он обернулся и пошел.
XII
Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью. Хозяйка первая услыхала стук в ворота и лай собаки и растолкала от сна Анисью и Захара, сказав, что барин воротился.
Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на него – халат!
– Что это? – спросил он только, поглядев на халат.
– Хозяйка сегодня принесла: вымыли и починили халат, – сказал Захар.
Обломов как сел, так и остался в кресле.
Все погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, – он не ловил ни одной.
Сердце было убито: там на время затихла жизнь. Возвращение к жизни, к порядку, к течению правильным путем скопившегося напора жизненных сил совершалось медленно.
Прилив был очень жесток, и Обломов не чувствовал тела на себе, не чувствовал ни усталости, никакой потребности. Он мог лежать, как камень, целые сутки или целые сутки идти, ехать, двигаться, как машина.
Понемногу, трудным путем выработывается в человеке или покорность судьбе – и тогда организм медленно и постепенно вступает во все свои отправления; – или горе сломит человека, и он не встанет больше, смотря по горю, и по человеку тоже.
Обломов не помнил, где он сидит, даже сидел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель старухи, как стал дворник колоть дрова на дворе, как застучали и загремели в доме, видел и не видел, как хозяйка и Акулина пошли на рынок, как мелькнул пакет мимо забора.
Ни петухи, ни лай собаки, ни скрип ворот не могли вывести его из столбняка. Загремели чашки, зашипел самовар.
Наконец часу в десятом Захар отворил подносом дверь в кабинет, лягнул, по обыкновению, назад ногой, чтоб затворить ее, и, по обыкновению, промахнулся, но удержал, однакож, поднос: наметался от долговременной практики, да притом знал, что сзади смотрит в дверь Анисья, и только урони он что-нибудь, она сейчас подскочит и сконфузит его.
Он благополучно дошел, уткнув,бороду в поднос и обняв его крепко, до самой постели и только располагал поставить чашки на стол подле кровати и разбудить барина – глядь, постель не измята, барина нет!
Он встрепенулся, и чашка полетела на пол, за ней сахарница. Он стал ловить вещи на воздухе и качал подносом, другие летели. Он успел удержать на подносе только ложечку.
– Что это за напасть такая? – говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб. – Где же барин?
|
The script ran 0.016 seconds.