Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Якуб Колас - На росстанях [1955]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, prose_su_classics

Аннотация. Действие широко известного романа народного поэта БССР Якуба Коласа "На росстанях" развертывается в период революционного подъема 1905 г. и наступившей затем столыпинской реакции. В центре внимания автора - жизнь белорусской интеллигенции, процесс ее формирования. Роман написан с глубоким знанием народной жизни и психологии людей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— Верно, не прибрана, — подтвердил Пилип и добавил: — Учителя от нас забирали, так оно все и остановилось. И опять же — прибирай или не прибирай, а грязи натаскают. — А вот давай попробуем прибрать и будем смотреть, чтобы в школе было чисто. Может, как-нибудь и справимся с этим делом. Как думаешь? — Подумавши, может, что и придумаешь, — согласился сторож. — Ну, так вот, первым делом надо снять паутину, в ней еще прошлогодние мухи болтаются. А потом вымыть класс. И сделать это нужно сегодня же. Почему класс не вымыт? — Женщины очередь перепутали и теперь никак договориться не могут. Вот если бы дать им по чарке, живо зашевелились бы. — Ты, как вижу, любишь чарки опрокидывать? — полюбопытствовал учитель. — А кто их не любит? — вопросом на вопрос ответил Пилип и добавил: — Тот панич, что был перед вами… зайдет, бывало, к нему кто-нибудь, он и говорит мне: "Сходи, Пилип, в монопольку". Ну, раз говорят, значит, надо. А я человек старательный и послушный. Принесу горелки. Выпивают и меня не обидят. Позовет меня панич и скажет: "Выпей, Пилип, чарку!.." Славный был человек, дай ему бог здоровья! — дипломатично закончил свой рассказ сторож. — Это очень хорошо, — сказал Лобанович, — что ты человек старательный и послушный. Так давай за работу, а потом уже будем о чарках говорить. В сенях. Пилип покачал головой и тихонько проговорил: — Нет, брат, с этим пива не сваришь! Вздохнув, он пошел выполнять приказ учителя. Под вечер, когда начинало темнеть, школа была прибрана: пол вымыт, парты вычищены и вытерты, паутина снята, а географические карты приобрели соответствующий вид и заняли на стенах принадлежащее им место. Лобанович тайком послал бабку Параску в монопольку принести "крючок" или "мерзавчик", как называли тогда меру водки, равную сотой части ведра. Когда работа по приведению школы в порядок была окончена, учитель поблагодарил женщин, а сторожа Пилипа позвал к себе. Перелив "мерзавчик" в стакан, он поднес его сторожу. Тот кивнул учителю головой: "Будьте здоровеньки!" — и с наслаждением, не торопясь опорожнил стакан. А когда "мерзавчик" разошелся по его жилам, Пилип убежденно сказал: — А вы, паничок, мудрей, чем тот учитель, ей-богу! IV Вечером того же дня, едва сгустились сумерки, стал пошумливать ветер. Посыпал меленький густой снежок. Белесые зимние тучи низко нависли над омертвелой землей. Ветер крепчал. И небо и земля слились в сплошном вихре снежной пыли. На все голоса гудела за окном вьюга. И нужно было напряженно вслушиваться, чтобы различить отдельные звуки, из которых складывалась эта нестройная музыка. Обнаженные деревья шумели глухо, надрывно. Бешено бились о стены ставни, тоскливо визжали железные петли, на которых они держались. С колокольни доносился слабый, приглушенный голос колоколов. Звонарь-ветер бил языками колоколов об их края, и этот звон, казалось, подавал весть о какой-то беде, о каком-то великом горе. Буря налетала, словно дикий зверь, выскочивший на волю из железной клетки, всей своей тяжестью обрушивалась на крыши строений, с шумом гоняя по ним потоки снега. Под ее напором скрипели стропила и глухо стонали стены. А за углами хат, в тесных закоулках, стоял свист и вой, словно кто-то могучий, страшный и неумолимый шел по земле и приводил в движение все ее струны. А какую жалостную, нескончаемую песню выводила печная труба! В такт этой песне барабанили вьюшки, срываясь со своих мест, а неплотно прилаженные дверцы возле них присоединяли к общему хору и свой многоголосый свист. Что-то жуткое, надрывное слышалось в этой песне, словно это был плач над дорогим покойником. О ком же и о чем голосит вьюга? Может, о том всенародном взрыве гнева и возмущения против царского самодержавия, помещичьего гнета, о том взрыве, который заливают сейчас кровью восставших при помощи карательных экспедиций, виселиц, расстрелов, узаконенных царем и "святой" церковью? Эта печальная песня в трубе накладывала свой отпечаток на настроение Лобановича, и мысли его невольно обращались к политическому положению в стране. Выше и выше поднимает голову черная реакция. Жестокая рука царского самодержавия с каждым днем все туже сжимает петлю на шее народа, стремясь уничтожить никогда не угасавший в нем дух свободы, волю к борьбе за свои человеческие права. Уже один тот факт, свидетелем которого был Лобанович еще на Полесье и который глубоко запал ему в память — появление поезда после длительной забастовки железнодорожников, — поколебал его веру в победу революции. Теперь же не подлежало сомнению, что в борьбе с народом брало верх самодержавие. Стоило хотя бы мельком взглянуть на хронику, которая помещалась на страницах тогдашних газет и журналов, на царские приказы, на разные циркуляры, чтобы убедиться в этом. Все, что хоть в незначительной степени шло от свободы и прогресса, безжалостно уничтожалось царскими сатрапами. А наряду с этим возникали черносотенные монархические союзы. Всплывали такие имена, как Дубровин, Булацаль, Грингмут, Пуришкевич и другие представители человеческого отребья. Им была предоставлена полная свобода в их человеконенавистнической деятельности и агитации за царя, за престол и "исконные устои" царского самодержавия. А на дворе с еще большей силой бушевала снежная буря. "Не придут завтра ученики", — подумал Лобанович. Он глянул в окно. На улице царил мрак. Еще плотнее стала непроницаемая завеса снега, где все кружилось, металось, ходило ходуном, словно в каком-то сумасшедшем диком танце. "А что, если отправиться с визитом к писарю? — подумал Лобанович. — Ведь все равно сходить нужно, такая уж повелась традиция. А сейчас время пропадает напрасно. Но стоит ли в такую шальную погоду беспокоить своего соседа? Он, может, заперся так, что к нему и не достучишься. И кто вылезает из дому в такую завируху?" И все же учитель решил навестить писаря. Интересно посмотреть, что делается на улице, а заодно и свалить одну заботу с плеч. Бабка Параска руками замахала. — Куда это вы, паничок, надумали идти в такую непогодь? Или вам надоело жить на свете? — Я просто хочу посмотреть на метелицу, — ответил учитель. Не послушался бабки Параски, пошел. Только открыл дверь, как на нее налетел ветер с такой силой, что учитель вынужден был упереться ногами в доски крыльца и натужиться, чтобы не выпустить из рук щеколды и не поехать вместе с дверью. Ветер наседал так упорно, что Лобанович насилу закрыл дверь. Стоять на крыльце было трудно — вот-вот столкнет ветер в сугроб, уже выросший с подветренной стороны крыльца. Подняв воротник и пригнувшись, Лобанович спустился с крыльца. На улице снегу было мало. Ветер гнал его как по желобу, шлифуя улицу и делая ее скользкой. Не успел учитель опомниться, как ветер подхватил его и понес вдоль улицы. Лобанович присел на корточки, подставив ветру спину, и несколько шагов проехал как на санках. Квартира писаря осталась немного позади. Ветер загнал Лобановича в сугроб, где он нашел наконец опору и остановился. Учитель упрекнул себя за легкомыслие. Он повернул обратно, навстречу ветру, который затруднял дыхание, хлестал снегом по лицу, как веником. "А я все-таки дойду!" — сказал себе Лобанович и направился в сторону квартиры писаря. Осыпанный снегом, как мельник мукой, борясь с ветром, порой уступая ему, порой преодолевая его, учитель наконец взобрался на крыльцо волостного правления. Он долго стучал в дверь, но никто не отзывался. "Либо не слышат, либо думают, что в дом лезет какой-то бродяга". Лобанович постучал еще раз — никаких признаков жизни. Он уже хотел идти обратно, как вдруг стукнула задвижка. — Кто там? — послышался голос. — Сосед ваш, учитель. Сторож впустил учителя в дом, указав ему квартиру писаря. Лобанович снял пальто, стряхнул снег. Писарь Василькевич сидел в своей заветной комнатке, где он любил оставаться в одиночестве, правда не в полном, — обычно с ним бывала бутылка горелки, которую писарь время от времени подносил к своим губам. — Рад, рад! — проговорил хозяин, хотя выражение его лица не свидетельствовало о радости. Писарь, невысокий, умеренно полный мужчина средних лет, имел профессорский вид — строгий, серьезный и даже сердитый. Такой сугубо интеллигентный вид придавала ему, в частности, аккуратно подстриженная бородка-лопатка. — Как же это вы в такую погоду? — спросил писарь, не проявляя никакого интереса к особе учителя. — Для хорошего соседа разве может служить препятствием плохая погода? — подчеркнуто вежливо и со скрытой насмешкой спросил Лобанович. Но и это не тронуло писаря. Он сидел мрачный и, казалось, чем-то недовольный. — А почему вас прислали сюда? — неожиданно спросил писарь. — Кого-нибудь надо же прислать, чтобы в школе шла работа. — Работа, — повторил писарь и добавил: — Смотря какая работа. Что-то наши учителя не в меру к народу льнут, сбивают его с правильной дороги, — строго сказал писарь и поднял на учителя свои голубые, довольно красивые глаза. Не успел Лобанович ответить на слова писаря, как тот вдруг поставил вопрос ребром: — А вы не из таких? Злые огоньки загорелись в глазах учителя, но он сдержался и с добродушной улыбкой сказал: — Я был арестован за то, что льнул, как вы говорите, к народу. Но начальство разобралось и выпустило меня. Писарь опустил глаза на стол, на котором еще виднелись следы разлитой горелки. Он даже не пригласил соседа на стакан чая. И только потом Лобанович узнал, что в лице каждого молодого человека писарь видел своего личного врага: писарь Василькевич не доверял своей жене. V Метель бушевала всю ночь и весь день. Казалось, не будет конца ее лютой силе, ее злобному завыванию. На улице, как и прежде, вихрился снег. Его белая завеса закрывала строения и деревья. Вокруг все гудело, дрожало, выло, визжало. В квартире учителя было холодно. Ветер проникал сквозь окна и стены и разгуливал По комнатам свободно, как хозяин. Под вечер метель стихла. Низкие облака, щедро осыпав землю снегом, поднялись выше. На улице стало светлей, хотя уже приближался вечер. И только теперь глазам открылась картина того, что натворила вьюга. На улице, во дворах возле строений и вдоль заборов лежали горы снега, украшенные самыми причудливыми башенками, карнизами, навесами, какие не смог бы вылепить самый искусный скульптор. Сторож Пилип не скупясь натопил печки — школа давно не отапливалась, и в ней было холодно, особенно после такого ураганного ветра. Как только рассвело, начали понемногу собираться ученики, но далеко не все пришли в этот день. Никто не явился из соседних деревень и хуторов — дорогу после метели еще не успели проложить. Все же учитель почувствовал некоторое моральное облегчение: он любил свое школьное дело, и его тяготил вынужденный отрыв от школы. Хотя Лобанович обладал уже довольно значительным педагогическим опытом, первая встреча с учениками в новой школе и глубоко интересовала его и немного волновала. Ученики сидели тихо, не бегали, не дурачились. Видимо, их также занимала и волновала встреча с новым учителем. Интересно, какой у него характер и как он будет к ним относиться? Лобанович вошел в класс с некоторым опозданием, считая, что могут еще подойти ученики. При появлении учителя дети испуганно встали, не сводя с него глаз. Учитель поздоровался с ними как можно приветливее. — Садитесь! Обычно школьный день начинался молитвой. На этот раз учитель отступил от заведенного порядка. — Ну что ж, прежде всего хочу познакомиться с вами, — сказал он, садясь за стол. Во время первого знакомства с учениками незаменимую помощь оказывал учителю классный журнал с ученическими списками на каждый месяц. По этим спискам учителя ежедневно проверяли наличие учеников и степень аккуратности посещения школы. Лобанович по списку читал фамилии учеников третьей группы. Если ученик отсутствовал, учитель ставил пометку "нб", что означало "не был". В этот день таких оказалось большинство. Если же ученик оказывался на месте, то, услыхав свою фамилию, он вставал и говорил: "Я!" Учитель всматривался в него, чтобы лучше запомнить, затем коротко расспрашивал, сколько ему лет, которую зиму ходит в школу, сколько времени учился в той или иной группе, чем занимается дома, какой предмет он больше любит. Все эти вопросы имели одну цель — лучше познакомиться с учениками и немного расшевелить их, рассеять их робость. Среди учеников, с которыми занимался Лобанович, внимание учителя обратил на себя Гриша Минич. Услыхав свою фамилию, он нерешительно и смущенно встал, пригнулся, держась за парту. Это был белобрысый, худой, высокий и тонкий мальчуган четырнадцати лет. На его лицо блуждала растерянная улыбка. Минич учился во второй группе, но ростом он был самый высокий в школе, и это, видимо, смущало его. К тому же еще Минич страдал недостатком речи — он шепелявил. После короткой беседы — ответов на вопросы учителя, ответов толковых и серьезных, — Минич немного помялся и несмело попросил перевести его в третью группу. — Почему же не перевел тебя прежний учитель? — спросил Лобанович. — Я неаккуратно посещал школу и много пропустил занятий. — А почему пропустил? Почему неаккуратно ходил в школу? Минич объяснил, что он единственный работник в доме. Отца у него нет, мать долгое время болела, и ему приходилось заниматься разными домашними делами. Теперь у него есть свободное время и можно целиком отдаться учению. Лобановичу стало жалко этого нескладного, застенчивого и, видимо, способного хлопца. В тоне его просьбы звучала боль человеческой души. — Ну хорошо, Минич, переведу тебя в третий класс. Будешь стараться, я помогу тебе. А дальше увидим. Счастливый Минич сел и с видом победителя взглянул на своих товарищей. Учитель вычеркнул фамилию Минича из списка второй группы и записал его в третью. Знакомство с учениками и разговоры с ними заняли добрый час времени, после чего был объявлен перерыв. В первый день Лобанович окончил занятия значительно раньше, чем полагалось. Этот день показал, что учителя ждет большая, напряженная работа, — ведь его ученики много учебных дней потеряли зря и школьную программу усвоили слабо. Но это не путало учителя, настроение его оставалось хорошим, бодрым. То обстоятельство, что он будет иметь дело только с двумя группами, а не с четырьмя, как прежде, поддерживало веру в успех и укрепляло стремление целиком отдаться работе. За недолгое время своего пребывания на новом месте Лобанович успел довольно хорошо осмотреться, и ему начинало нравиться здесь. Он полюбил и школу и учеников. Теперь и само село Верхань и его окрестности, казалось, выглядели значительно веселее и уютнее. Лобанович вышел на крыльцо школы. Возле волостного правления стояло несколько подвод. Временами в здание волости преходили люди, видимо по каким-то своим делам. Лобанович вспомнил недавний визит к писарю Василькевичу и оказанный учителю негостеприимный прием. Захотелось побродить где-нибудь в окрестностях села, побыть наедине с самим собой. Но уже вечерело и всюду было много снега. Он отложил прогулку до более удобного времени. Весь вечер он сидел дома, зарывшись в школьные дела. Бабка Параска относилась к новому хозяину с ласковостью родной матери. Несколько раз заходила она к Лобановичу. Ей приятно было сообщить, как отнеслись к нему ученики, что говорили они об учителе. А затем бабка надумала угостить его особенным ужином. Она начистила чугунок картошки. Когда картошка сварилась, бабка истолкла ее, добавила к ней пшеничной муки и пару яичек. Из этой смеси она делала пирожки и поджаривала их на сковородке. Таких пирожков учителю никогда не приходилось пробовать, он ел их с большой охотой и хвалил кулинарные способности бабки Параски. Бабка вся цвела от удовольствия. VI Среди разных забот деревенского учителя, приехавшего в новую школу, немалое место занимал вопрос об отношениях с местной сельской так называемой интеллигенцией. Из опыта прошлых лет, из непосредственного общения с нею Лобанович знал ей цену и не видел в ней ничего привлекательного. Карты, пьяные вечеринки, сплетни, разговоры о женитьбе и разные тайные покушения на холостого человека, имеющие целью сделать его женатым, — все это известная и уже старая для Лобановича история. Посещение писаря Василькевича еще уменьшило в учителе охоту к дальнейшим визитам. Но обойтись без них очень трудно. Ломать установившиеся традиции, особенно в такое время, когда многие учителя зарекомендовали себя людьми с опасным, крамольным образом мыслей, нельзя без риска приобрести славу отщепенца и человека подозрительного. В селе самой видной фигурой был поп. Обходить его не совсем удобно, тем более что учитель побывал уже у писаря. Это стало известно поповской фамилии, и окольными путями до Лобановича доходили вести, что в поповском доме ждут встречи с новым учителем. Вот почему хочешь не хочешь, а к попу заявиться надо. В ближайший субботний вечер, после церковной службы, Лобанович направился в противоположный конец села, где среди просторного двора, с огородом и садом, стоял большой и довольно красивый дом здешнего священника Владимира Малевича. Перед домом возвышалось широкое крытое крыльцо с точеными круглыми столбами. Влево от него шла веранда. Здесь в теплые весенние и летние дни совершал свои трапезы отец Владимир. Вся его усадьба напоминала усадьбу землевладельца средней руки. Рассмотреть ее более подробно и оценить так, как она того заслуживала, мешали вечерние сумерки и снег, покрывавший толстым пластом крышу дома и хозяйственные постройки. Сквозь щели закрытых ставней пробивался яркий свет. Лобанович взошел на высокое крыльцо и постучал в дверь. Спустя некоторое время послышались легкие шаги, затем женский голос за дверью спросил: — Кто там? — Новый учитель. Я с визитом к батюшке. Дверь открылась. Молодая, высокая, ладная женщина посторонилась, пропустила учителя и, приветливо улыбнувшись, сказала: — Заходите. Лобанович с недоумением взглянул на женщину. Кто она? Попова дочь или служанка? С потолка передней свисала лампа, на стенах виднелись вешалки, а на них полно женского и мужского платья, муфт и шапок. — Я, кажется, не вовремя пришел? — растерянно проговорил Лобанович. — Ничего, ничего, — сказала женщина, — снимайте пальто. Она взяла из рук Лобановича пальто и втиснула его среди одежды, уже висевшей на вешалке. Молодая женщина оказалась экономкой отца Владимира, и не только экономкой: отец Владимир был не в ладах со старой, толстой, вроде копны сена, матушкой, но все они жили вместе, распределив между собой домашние обязанности и функции. Пока Лобанович приводил себя в порядок, экономка успела доложить о его приходе. Учитель неловко переступил порог и смущенно остановился: в столовой за длинным столом сидело человек двадцать незнакомых людей разного пола и возраста. Но Лобановичу не дали времени осмотреться. Перед его глазами смутно промелькнули только две фигуры — дебелого бородатого отца Владимира и писаря Василькевича. Растерянный визитер больше ничего не увидел — к нему живо подбежал старший сын отца Владимира, Виктор, низкорослый, коренастый парень лет двадцати. Как самого лучшего друга, которого он не видел долгие годы, Виктор крепко обнял за шею нового гостя и начал его целовать. А в это время возле них уже появилась переросшая девичий век сестра Виктора Дуня. Она оттолкнула Виктора и тоже начала бурно выражать свои чувства, а затем взяла учителя под руку и повела знакомить с гостями. При этом она говорила: — У нас попросту, по-приятельски. — Сюда, сюда веди его! — скомандовал отец Владимир. Лобанович подошел к нему. И не успел открыть рта, как батюшка, покачнувшись, широко развел руки, обнял гостя и прилип к нему мягкими, волосатыми губами, целуясь с ним, как на пасху. От отца Владимира несло водкой, как из винного погреба. Обойти гостей отец Владимир учителю не дал. — Садись тут, — указал он Лобановичу место возле себя и добавил, обращаясь к гостям: — Обнюхаетесь с ним потом. У отца Владимира был свой излюбленный лексикон. Он часто употреблял слова, которые шли вразрез не только с уставом святой церкви, но и с самой элементарной цензурой. Богослужения он всегда справлял "под мухой". — Пьешь горелку? — спросил он Лобановича. — С духовными особами горелка пьется вкусно. Не знаю только, какой философ сказал это, — проговорил Лобанович. — Молодец! — засмеялся отец Владимир. — Духовные особы по этой части маху не дают. В подтверждение своих слов он затянул басом: Отец наш благочинный Пропил тулуп овчинный И ножик перочинный, — Омерзительно! Пропев этот куплет, отец Владимир неожиданно обратился к Лобановичу: — Покажи мне свои глаза! Посмотрев учителю в глаза, батюшка заключил: — Глаза как глаза! А вот писарь уверял, что в твоих глазах революция горит. Писарь беспокойно задвигался на стуле и злобно взглянул на отца Владимира. — Не подобает батюшке сплетнями заниматься, — заметил он. Батюшка только засмеялся в свою густую бороду и тихо проговорил Лобановичу: — Если у тебя есть нелегальная литература, неси ее мне. Спрячу под престол — никакой черт не доберется до нее. Отец Владимир был уже изрядно пьян. Он вдруг замолчал, помрачнел и тотчас же поднялся с места. Не сказав больше ни слова, он, шатаясь, направился в свою опочивальню. Его широкая, медвежья спина неуклюже покачивалась. Проводить батюшку пошла экономка. На его уход никто не обратил внимания — так поступал он не впервые. Гости даже вздохнули с облегчением. Только писарь оставался надутым и угрюмым. Прямо перед ним за столом сидела его жена Анна Григорьевна, боясь поднять глаза на кого-нибудь из молодых людей. Это была красивая женщина, немного напоминавшая червонную даму. Все время писарь не спускал с нее глаз, и ни одно ее движение не ускользало от его внимания. Вскоре и он поднялся из-за стола, простился кое с кем из гостей, забрал свою жену, как ни упрашивала его Дуня оставить ее здесь, и пошел домой. За писарем поднялись и другие пожилые гости. Это были мелкие соседние землевладельцы, с которыми Лобановичу не довелось ни познакомиться, ни встретиться когда-либо в дальнейшем. Неловко и неудобно чувствовал он себя здесь. Собрался идти домой, но белобрысая, курносая Дуня, вылитая мать-попадья, категорически запротестовала. К ней присоединились Виктор и Савка, его младший брат, долговязый и долгоносый парень, не похожий ни на попа, ни на попадью, и сама попадья. — Куда вам торопиться? — говорила матушка. — Дети плачут у вас дома, что ли? Погуляйте, повеселитесь. Вон какие девушки здесь, словно мак на грядках. На части разрывалась Дуня, стараясь создать атмосферу веселья и втянуть в нее малознакомого нового учителя. На вечере осталась только молодежь. Среди барышень была даже одна из пришедшей в упадок дворянской семьи, довольно красивая девушка Вера Ижицкая. Лобанович украдкой наблюдал за ней. Она сидела тихо, сдержанно, внимательно присматривалась ко всему, что происходило вокруг. Слегка прищуренные темно-серые глаза ее порой становились задумчивыми, — казалось, она вспоминала что-то и мысленно переносилась в другую среду. "Каким образом очутилась она здесь?" — думал Лобанович. Он вспомнил одного слуцкого извозчика, имевшего княжеский титул, и в критических случаях козырявшего им. Дуня завела хриплый граммофон, затем заставила петь Виктора. У него был неплохой голос. Очень чувствительно спел он надрывный романс: "Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих…" Слова романса и исполнение производили гнетущее впечатление; причину этого Лобанович нашел не сразу. И слова и мелодия вызывали ощущение бесперспективности, распада жизни тогдашнего общества. "А тебя с красотой продадут, продадут!" Все, кто был здесь, особенно девушки, и в том числе Ижицкая, внимательно слушали пенис Виктора и порой тяжело вздыхали. Лобанович сидел, словно связанный, и не испытывал никакого удовольствия. Его замкнутость и скованность бросались всем в глаза и говорили не в его пользу. Вечер закончился играми. Сели играть в фанты. Было условлено, что тот, кто проштрафится, должен по своему выбору поцеловать кого-нибудь из присутствующих. Если проштрафится юноша, он должен выбрать девушку, и наоборот. Самым интересным в игре и был этот момент. Охотников проштрафиться нашлось немало. Проштрафилась и дворянка. С лукавой улыбкой вышла она в круг. Крадучись, как кошка, обвела взглядом парней и подошла к Лобановичу. Бедный учитель смутился, чем и вызвал дружный смех и аплодисменты всей компании. "Лучше было бы поцеловаться с глазу на глаз", — подумал Лобанович, но высказать этого не посмел. С облегчением вздохнул он, выйдя наконец за порог дома отца Владимира. Веру Ижицкую вспоминал он часто, но встретиться с нею ему больше не пришлось. VII Работа в школе наладилась, вошла в свою колею. После школ, в которых приходилось вести уроки с четырьмя группами, занятия с двумя показались Лобановичу чрезвычайно легкими. Вдвое больше внимания он мог сейчас отдавать каждой группе. Недели через две Лобанович отобрал из старшей группы четырнадцать учеников — девять мальчиков и пять девочек, которых решил представить к выпускным экзаменам. Среди представленных к экзаменам оказался и Минич. Какая это была для него радость и гордость! Он имел отличные способности и был необычайно старательным. Однажды во время занятий Лобанович заметил, что Минич нет-нет да и закроет глаза и клюнет носом в парту. Сон одолевал мальчика. Наконец Минич уснул. Учитель подошел и тронул его за плечо. — Что это ты, Минич, спишь на уроке? Минич испуганно встрепенулся. Виноватая улыбка скользнула по его губам. Ученики засмеялись. — Я не спал всю ночь, — прошепелявил Минич. — Почему же ты не спал? — заинтересовался учитель. — Я учил историю, — ответил мальчик. — И много же ты выучил за ночь? — Всю прошел. — И теперь ты ее знаешь? — допытывался учитель. — Знаю, — уверенно подтвердил Минич. Лобанович удивился, когда на многочисленные заданные им вопросы последовали точные и обстоятельные ответы. — Молодец! — похвалил мальчугана учитель. Минич стоял довольный и гордый. Ученикам стало неловко за свой пустой и необоснованный смех над товарищем. — Теперь ты можешь посмеяться над ними, — сказал Лобанович мальчику и добавил: — После обеда не приходи в школу, отоспись. — Мне уже не хочется спать, — проговорил счастливый Минич. Целые дни, с утра до вечера, отдавал Лобанович школе. Он испытывал большое моральное удовлетворение — ученики занимались дружно, старательно и делали значительные успехи. Особенно много внимания уделял он четырнадцати выделенным из старшей группы ученикам, готовя их к экзаменам. Когда дни заметно увеличились, учитель стал созывать выпускников после уроков и заниматься с ними отдельно. Это были самые лучшие часы школьного обучения и для учителя и для его учеников. Здесь уже не соблюдался обычный строгий распорядок, обязательный, когда все дети были в сборе. Лобанович часто выходил за рамки программы. Ему хотелось пробудить пытливый ум своих воспитанников, шире открыть им глаза на мир и научить их критически относиться к жизни, к своим общественным обязанностям. Обычные задачи, диктовки, грамматика с головоломной буквой "ять" часто заменялись чтением художественных произведений русской классической литературы, знакомством с биографиями выдающихся людей, разбором тех или иных произведений. Учитель стремился вызвать у своих учеников искренний интерес к тому, о чем он говорил или читал. Если среди ребят выделялся своими способностями Минич, то среди девочек самой способной была Лида Муравская. Лида и ее младший брат Коля, также представленный к экзаменам, жили с матерью, крещеной еврейкой, на хуторе, километрах в шести от школы. Их отец, телеграфист, умер года три назад, когда Коле исполнилось девять, а Лиде одиннадцать лет. Брат и сестра жили дружно. Лида не спускала с брата глаз и не давала ему расшалиться в школе, и Коля слушался ее. Вообще Лида пользовалась уважением не только со стороны подруг, но и со стороны мальчишек. У нее были прирожденный такт и умение держать себя. Ее авторитету в значительной степени способствовали успехи в учении, а также и красивое лицо, характер и весь ее облик. Старшие ученики начинали засматриваться на Лиду, а один из них, Думитрашка, любил ее первой, для него самого еще не ясной любовью. Лобановичу со стороны было виднее это робкое пробуждение мальчишеского чувства. Один раз он даже заметил: — Думитрашка! Ты больше смотри в книгу, чем на Лиду. Пойманный с поличным, Думитрашка смутился. Ученики засмеялись, а некоторые из них также опустили глаза. Лида покраснела. В тот день Лобанович долго раздумывал, правильно ли он поступил, сделав Думитрашке такое замечание. Казалось, ошибки он здесь не допустил, и в то же время его брало сомнение: ведь и сам он не относился безразлично к Лиде Муравской… Налаженное течение школьных занятий неожиданным образом нарушил Иван Антипик. Встревоженный, неспокойный пришел он однажды к Лобановичу. Учителя обычно встречались редко. У каждого были своя жизнь и свой круг интересов. Антипик почти никогда не оставался дома после занятий. За широким оврагом, где рос ольшаник и протекала небольшая речушка, на горке раскинулась усадьба пана Вансовского. В имении жила экономка с дочерью Анной Карловной. К Анне Карловне и зачастил Иван Антипик. С�годня он был так взволнован, что от волнения его язык прищелкивал значительно чаще, чем обычно, и слова срывались с него с большим трудом. — Что случилось, Иван? — сочувственно спросил Лобанович. Антипик немного успокоился. — "Вихри враждебные веют над нами"! — трагическим тоном ответил он. Из дальнейшего разговора выяснилось, что Анну Карловну имеет на примете и здешний становой пристав. Ему не нравится, что Антипик зачастил к Анне Карловне, и он хочет приписать учителю некоторую долю крамолы. Об этом Антипик узнал от Анны Карловны и ее матери. Угроза пристава легла тяжелым камнем на плечи Антипика. Единственный способ спастись от беды — исчезнуть на некоторое время отсюда. Но как и куда исчезнуть? Как найти причину исчезновения? А самое главное — как оставить школу? — Но, может быть, все это сплетни? — успокаивал его Лобанович. Язык Ивана Антипика снова защелкал. Антипик так был убежден в грозящей ему со стороны пристава беде, что ничего и слышать не хотел. Лобанович посмотрел на учителя, — может, и правда, всякое бывает. Ему стало жалко коллегу. — Так вот что, — посоветовал Лобанович. — Отправь тем или иным способом себе самому телеграмму такого содержания: "Немедленно приезжай, отец тяжело болен". Вот тебе и будет предлог выехать. А своих учеников передай мне, я позанимаюсь с ними до твоего возвращения. Лицо Антипика прояснилось, совет и помощь Лобановича пришлись ему по сердцу. На третий день он снова пришел к Лобановичу. Тот взглянул на гостя и встревожился — Антипик стоял угрюмый, потемневший. У него был вид человека, с которым стряслось несчастье. — Вот пришла телеграмма, — упавшим голосом проговорил Антипик. Лобанович взял листок и прочитал: "Приезжай скорее, отец тяжело болен". — Почему же ты загоревал? — спросил он. Язык Антипика прищелкнул. — Как же не печалиться, если отец так болен? — Так мы же сами эту телеграмму придумали, чудак ты! Лицо Антипика продолжало оставаться печальным и растерянным. — А может, и в самом деле отец при смерти? — ответил он. Для Лобановича так и осталось загадкой — то ли Антипик разыгрывал комедию, то ли действительно испугался своей телеграммы? В тот же день Антипик уехал, а его ученики со своими партами перебрались в класс Лобановича. Людно и тесно стало в переполненном классе. От спертого, тяжелого воздуха болела голова. Приходилось настежь открывать дверь. На дворе стояла весенняя погода. В открытую дверь залетела однажды в класс какая-то маленькая птичка. Она перелетела комнату и опустилась на подоконник. Дети бросились ловить ее. Лобанович прикрикнул на них. Когда он сам подошел к окну, птичка вдруг обвяла и бочком легла на подоконник. Лобанович взял обомлевшую птичку и вынес на свежий воздух. Через минуту она очнулась, отдышалась, расправила крылышки и порхнула с ладони учителя в свежий весенний воздух. VIII В начале весны 1906 года по всей царской России шла подготовка к выборам в первую Государственную думу. Собственно, это была не первая, а вторая дума, — первая, булыгинская, так и не появилась на свет. Государственная дума, состряпанная по рецепту Витте, и явилась фактически первой, той думой, которая все же была выбрана. Царское правительство и вся его самодержавно-полицейская система пришли в движение. Писались и рассылались царские "повеления", сенатские разъяснения и разные предписания губернаторов и генерал-губернаторов. Все они преследовали одну цель — обеспечить избрание послушной думы, которая своей деятельностью укрепила бы поколебленный революцией царский строй. Все, что было живого и прогрессивного в стране, истреблялось, загонялось в подполье, высылалось в далекую Сибирь. Газеты изо дня в день сообщали о военно-полевых судах, расстрелах, арестах, ссылке на каторжные работы, о запрещении газет и журналов. В связи со всеми этими репрессиями в то время широкое распространение получили такие стихи: Наказана ты, Русь, всесильным роком, Как некогда священный Валаам: Заграждены уста твоим пророкам, И слово вольное дано твоим ослам. Но из той же газетной хроники явствовало, что народные, революционные силы не сложили оружия: то здесь, то там происходили восстания, даже в военных частях; не прекращались забастовки. То в одном, то в другом городе убивали представителей царской власти, начиная от губернаторов и кончая околоточными и городовыми. Производилась экспроприация банков и почт. И тем не менее революция шла на убыль. Верх брала черная реакция. В таких условиях происходили выборы в Государственную Думу. Какой же будет дума? Чего можно ожидать от нее? Эти вопросы волновали многих. Ход выборов показывал, что верх берет в них так называемая конституционно-демократическая или кадетская партия, умеренно-оппозиционная партия помещиков и либеральной буржуазии. Большевики участия в выборах не принимали — они объявили бойкот Государственной думе. Кадеты умели пустить пыль в глаза. Многие наивные, не искушенные в политике люди сочувствовали им, считали их большими оппозиционерами и много надежд возлагали на них. Этому в значительной мере способствовало и то обстоятельство, что царь и его окружение косо смотрели на кадетов, не понимая по своему умственному убожеству, что большого лиха кадеты причинить им не хотели, а укрепить их позиции могли бы. Не понимал этого и верханский писарь Василь Василькевич. В редкие минуты трезвого просветления читал он черносотенные листки князя Мещерского, который громил кадетов как врагов царя и России. Писарь читал и вместе с князем восставал против кадетов, сурово хмурил брови и сердито качал головой. Обычно он выходил в такие минуты на крыльцо, садился на скамеечку с газетой в руках. Весна в тот год выдалась ранняя и ласковая. Василькевичу приятно было видеть, что люди, проходя по улице, почтительно кланялись ему и, вероятно, думали, какой ученый человек их волостной писарь. И Василькевич придавал своему лицу самое серьезное выражение. Он не замечал, что его сосед Лобанович, притаившись в своей комнатке, внимательно присматривается к нему, следит за каждым его движением, за каждой переменой выражения его лица и тихонько посмеивается. Лобанович знает черносотенную душу писаря Василькевича, знает, как не любит он кадетов, — о ненависти писаря к социал-демократам и говорить не приходится. Однако пассивного наблюдения Лобановичу мало, ему хочется поговорить с писарем и подразнить его кадетами. Однажды Лобанович тихонько выбрался во двор через кухню, чтобы писарь не догадался, что за ним наблюдали, зашел издалека на улицу и тогда уже направился в сторону волости. А писарь сидел все в той же позе необычайно серьезного, озабоченного человека, словно он решал важнейшие, насущные вопросы своего времени. Не доходя до крыльца, Лобанович замедлил шаг, остановился, сделал вид, будто он случайно встретил здесь писаря, и как можно приветливее поздоровался с ним: — Добрый вечер, Василий Миронович! Василькевич оторвал глаза от листка князя Мещерского, взглянул на Лобановича. Во взгляде писаря не отразилось ни вежливого удивления, ни деланной радости: Василькевич глядел на своего соседа как на молокососа, с которым ему, писарю, водить компанию не к лицу. Тем временем Лобанович был уже на крыльце и протягивал писарю руку. — Что хорошего слышно, Василий Миронович? — Да что же тут слышать? Небось сами газеты читаете. — Что газеты? — ответил Лобанович. — Каждая пишет на свой лад. А вот как вы смотрите на то, что кадеты берут верх на выборах? В глазах писаря загорелись злые огоньки. Глянул вниз, на крыльцо, а затем на Лобановича и сердито сказал: — Берут верх? Обождите, придет время — сядут верхом и на кадетов и погонят их пастись в Сибирь. — А за что гнать их? — спросил Лобанович. — Ведь они против самодержавного строя в России не идут, признают монархию, святую церковь. Требуют, правда, кое-каких реформ. Но кто теперь не стоит за реформы? Министры за реформы, октябристы за реформы. Князь Мещерский тоже добивается реформ. А чего домогаются кадеты? Наделить безземельных и малоземельных крестьян землей, да и то за деньги, чтобы помещиков не обидеть; отменить смертную казнь, амнистировать высланных и осужденных за политику… — Преступники, убийцы будут грабить, убивать честных, преданных государю людей — и их амнистировать, для них отменить смертную казнь?! — вскипел писарь и даже подскочил. — Да этих ваших кадетов вешать надо! В Сибирь их всех! "Наступил писарю на мозоль", — весело подумал Лобанович, а вслух проговорил серьезно и даже немного обиженно: — Откуда вы взяли, Василий Миронович, что кадеты "мои"? Социал-демократы и эсеры, — продолжал учитель, — также не любят кадетов, так что вы, Василий Миронович, в данном случае стоите на одной с ними почве. Писарь с ненавистью глянул на Лобановича: шутит он, смеется над ним или говорит серьезно? — У меня нет ничего общего с этими отщепенцами, раскольниками, слугами сатаны! И я прошу вас не говорить мне такого кощунства! — закричал он и снова вскочил со скамейки. Лобанович сделал вид, будто ему очень неприятно, что он довел соседа до такого состояния. — Простите, Василий Миронович, что огорчил вас. Но из-за чего, собственно, здесь возмущаться, портить себе нервы? Вы же, Василий Миронович, если говорить правду, ей-богу, даже с виду похожи на кадета: такая же профессорская внешность, такая же бородка. Ну, в самом деле можно подумать, что вы родной брат кадета Шингарева! Писарь не мог больше слушать, резко сорвался с места, порывисто открыл дверь, со злостью хлопнул ею и исчез где-то в своих апартаментах. Лобанович с минуту посидел еще на скамейке один. "Не переборщил ли я?" — спросил он себя и медленно направился в сторону леса, что начинался сразу за кладбищем. IX Очистилась от снега земля, прошумели ручьи и реки и снова вошли в свои берега. Свежей, пахучей травкой зазеленели дороги и стежки в поле. Помолодели рощи и леса. Тысячи разноголосых пташек наполнили воздух свистом, щебетом и пением. Везде гомонила обновленная, молодая жизнь. Новое и всякий раз неясное и чарующее чувство простора и свободы волновало сердца людей. Хотелось до конца слиться с этой обновленной жизнью и полной грудью пить ее сладость. Совсем иной вид имели теперь верханские околицы. Они посветлели, повеселели и стали, казалось, шире, просторнее. Между зданиями волостного правления и школы пролегала широкая дорога. Миновав церковь в зеленом венке пышных берез, она шла мимо верханского кладбища и сразу же исчезала в густом лесу. Эта дорога, кладбище и лес уже не раз притягивали внимание учителя и влекли его к себе. И вот однажды в свободную минуту собрался он в поход полюбоваться окрестностями Верхани. Выйдя из школы, Лобанович повернул в сторону леса, сосредоточенно-молчаливого, задумчивого. Последние хаты и заборы возле них остались позади. Пустынная сельская околица, объятые тишиной и покоем просторы неба и земли приветливо приняли учителя в свое лоно. Пройдя еще несколько шагов, он остановился, окинул взглядом бедные верханские хаты. На фоне обновленной и помолодевшей земли они выглядели еще более убогими и заброшенными. Старые соломенные крыши сели, расползлись, выставляя напоказ свои прогнившие ребра, зияя темными провалами. Чувство грусти и обиды за крестьянство поднялось в груди у молодого учителя. Он хорошо знал, почему такими убогими и жалкими были крестьянские жилища, такими узкими и запущенными полоски крестьянской земли, почему такими хилыми, изнуренными выглядели местные крестьяне. В волостном правлении он поинтересовался, сколько всего числится земли в Верханской волости и как распределена она среди населения. На долю крестьянских наделов приходилось пять тысяч семьсот сорок десятин, а владения помещиков и крупных кулаков составляли двадцать семь тысяч триста пятьдесят десятин. Эти цифры о многом говорили Лобановичу. Учитель двинулся дальше, поравнялся с кладбищем, сделал еще несколько десятков шагов. От широкой, хорошо укатанной дороги, по которой он шел, отделялась еле приметная тропинка. Она вела на кладбище. По этой тропинке и пошел Лобанович. Вскоре он очутился на небольшой ровной площадке, заросшей кустарником, уставленной деревянными крестами, где новыми, а где совсем истлевшими от времени. Грустные мысли навевало это заброшенное и одинокое деревенское кладбище. Только неугомонные пташки нарушали немую тишину последнего печального пристанища вечно хлопотливых, неспокойных людей. Вместо ограды кладбище окружал когда-то ров с довольно высоким валом. Теперь этот вал осыпался, зарос травой, кустами ивняка и калины. Но какая здесь тишина! Казалось, само кладбище — эти размытые водой холмики земли, эти каменные, грубо отесанные плиты с выцветшими надписями и печально склоненные кресты и крестики охраняли покой тех, кто похоронен здесь. Лобанович ходил по кладбищу, останавливался возле крестов, на которых еще можно было прочитать незамысловатые надписи: фамилии покойников, даты их рождения и смерти, либо просто сколько прожили они на свете. Встречались здесь и знакомые учителю фамилии, такие, как Думитрашка, Минич, Боровой, Казенич и другие. Не нужно теперь им ни земли, ни хлеба, ни Государственной думы, на которую простодушные люди возлагают надежды, не принесет ли она им какого-нибудь облегчения. Жалость к покойникам и к тем, кто остался еще жить до срока на земле, и в том числе к себе самому, охватила учителя. Он вспомнил прочитанное где-то в поповской газете стихотворение о кладбище и о смерти, которая всех уравнивает. В стихотворении были приблизительно такие строчки: Сошлись здесь знатность с простотою. Смешались рубища с парчою… "Обман все это, — подумал Лобанович, — "знатность" и после смерти старается отмежеваться от "простоты" и, не желая удовлетвориться обычным кладбищем, строит себе фамильные склепы. Даже когда умрет поп и того хоронят на паперти, возле церкви либо где-нибудь на отшибе, лишь бы только не смешать с "простотою". Медленно проходя среди могил, учитель приближался к концу кладбища, где пышно разрослись никем не саженные кусты и бушевала молодая трава. Здесь было еще глуше и тише. "Вот где можно скрыться от суеты и шума и поразмыслить о жизни, о всех ее правдах и неправдах", — подумал Лобанович и направился в заросли. Вдруг до его слуха долетел приглушенный говор из глубины кустарника. Лобанович остановился и начал невольно прислушиваться. Отдельные слова разобрать было трудно. Неясный, тайный говор сменялся порой коротким, прерывистым молодым женским смехом и не очень решительными протестами. В мужском голосе, также прерывистом, слышались волнение, мольба и настойчивость. — Я же тебя люблю, люблю! — с глубоким жаром говорил сдавленный мужской голос. — Все вы любите, пока не добьетесь своего, — серьезно ответил женский голос. Спустя мгновение говор затих. Влюбленная пара обнималась и целовалась. До слуха учителя доносились только глубокие вздохи и поцелуи, долгие и хмельные, как крепкое вино. Лобанович не знал, как вести себя. Лучше всего, подумалось ему в первую минуту, тихонько уйти отсюда и ничем не показать влюбленным, что имеется свидетель их ласк. Но кто они такие? Кто он и кто она?.. А зачем ему знать это? Зачем становиться помехой на дороге жизни, молодости? Учителю припомнились заключительные строчки пушкинской элегии: "Брожу ли я вдоль улиц шумных": И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть И равнодушная природа Красою вечною сиять. Казалось, ничего лучшего и придумать нельзя, что так соответствовало бы всей этой жизненной ситуации на кладбище. Лобанович хотел уже потихоньку отступить, незаметно податься назад, чтобы не мешать людям. Но в момент самых пылких признаний в любви Лобанович, поддаваясь какому-то непростительному мальчишескому чувству, вдруг громко затянул: "Исайя, ликуй!" — слова из песни, которую поют в церкви при венчании. Почему Исайя должен здесь ликовать, учитель и сам не знал, но молодых влюбленных, — а может, они были и немолодые, — разглядеть ему не удалось: он сильно перепугал их. Лобанович только на один короткий миг увидел фигуру женщины. Она закрыла голову шарфом и ящерицей шмыгнула в кусты. Так же быстро исчез и кавалер, метнувшись в другую сторону. X Вскоре после пасхи, на пасхальной неделе, Лобанович получил от инспектора народных училищ предписание — представить свидетельство от священника местной церкви о том, что учитель исповедовался и причащался "святых тайн". Такое предписание само по себе было оскорбительным: кому какое дело до того, грешный ты или святой? На кой черт она, эта начальническая опека? Начальство, как видно, не верит тебе, следит за тобой. Но хуже всего было то, что Лобанович к исповеди не ходил, "святых тайн" не причащался. Что же написать инспектору? Сделать вид, что никакого предписания он не получал, и ничего не ответить инспектору нельзя: инспекторская бумага занесена волостью в журнал "исходящих". Об этом позаботился писарь Василькевич. Значит, отделаться молчанием не удастся. Как же быть? Сезон исповедания прошел. В памяти Лобановича осталась последняя исповедь еще у отца Николая. Это была простая формальность. Тогда неловко чувствовали себя и поп и учитель — ведь они хорошо знали друг друга. Отец Николай накрыл Лобановича епитрахилью — поповским фартучком. На аналойчике лежал позолоченный крест. Несколько минут поп молчал, видимо только для того, чтобы продлить процесс исповеди. — Грешен? — еще немного выждав, спросил поп. — Грешен, отец Николай, — вздохнув, ответил Лобанович. — Все мы грешные, один бог без греха, — заметил отец Николай и добавил: — Но покаяние снимает грех… Каешься в грехах? — Каюсь. Отец Николай еще немного помолчал. — Прощаю и разрешаю… Целуй крест! На этом и кончилась исповедь. Как же выкрутиться из нынешнего положения? И почему инспектору вдруг потребовалось свидетельство как раз тогда, когда учитель на исповеди не был?.. Эге! Да это писарь Василькевич подложил ему такую свинью! Учитель не сомневался в справедливости своей догадки, хотя подтвердить ее ничем не мог. Мир не перевернулся и революция не произошла оттого, что он, Лобанович, к исповеди не пошел, а хлопот он себе нажил. "Оказывается, не приходится уклоняться от божеских и человеческих обязанностей", — иронизируя над самим собой, думал Лобанович. Остается одно — обратиться к отцу Владимиру, другого пути нет. Захватив предписание инспектора, Лобанович направился на другой конец села, к поповской усадьбе. Отец Владимир, экономка, Виктор и Савка сидели за столом на веранде. Они только что пообедали. Экономка сразу же принялась убирать пустые тарелки. На столе оставалась одна только довольно вместительная чарка с невыпитой водкой. — Опаздываешь, — заметил батюшка и приветливо поздоровался. Он уже был немного "под мухой". — К вам я, отец Владимир, как грешник, которому раскаяние не дает покоя, — торжественно проговорил учитель. Отец Владимир порой уважал такой возвышенный стиль. — А если грешник, то выпей эту чарку, — ответил батюшка и поднес учителю водку. Лобанович почувствовал, что ему на руку веселое настроение батюшки. — За ваше здоровье, отец Владимир! — сказал он, взяв чарку, и тут же выпил ее до дна. На мгновение он остолбенел. У него захватило дыхание, едва не полезли на лоб глаза — в чарке был чистый спирт. — Охо-хо! — наконец отдышался учитель. А отец Владимир весело хохотал. От смеха слегка колыхался его живот под черной рясой. — Ой, отец Владимир, чуть на тот свет не отправили меня без покаяния! — проговорил Лобанович, вытирая глаза. — А в чем тебе каяться? — спросил батюшка. Вместо ответа учитель вытащил из кармана бумажку и протянул ее отцу Владимиру. Тот молча, с серьезным видом начал читать инспекторское предписание о присылке свидетельства, которое подтверждало бы, что учитель исповедовался и причащался. Лобанович не без тревоги следил за выражением лица священника. Прочитав предписание, отец Владимир с неопределенной улыбкой взглянул на Лобановича. — Дурак! — презрительно проговорил он. По выражению лица батюшки и по тону его голоса учитель понял, что "дурака" отец Владимир адресует инспектору. — Вишь, он какой, больше, чем я, заботится о спасении твоей души! — проговорил священник. На веранде теперь, кроме учителя и отца Владимира, никого не было. — Побудь здесь, а я сейчас, — сказал батя и. решительно направился в глубь своих апартаментов. Спустя несколько минут он вернулся с увесистой книгой, напоминавшей с виду евангелие, с листом бумаги, чернильницей, ручкой и церковной печатью. Все это он молча положил и поставил на стол. Учитель с недоумением посматривал на батюшку, а тот некоторое время избегал глядеть на Лобановича. Наконец отец Владимир поднял глаза. Веселая и хитрая ухмылка пробежала по его мягким губам. Он молча пододвинул к учителю книгу с золотым тиснением, так похожую на евангелие. — Вот смотри, — сказал отец Владимир. — Вероятно, ты подумал, что это евангелие? Между тем это том пушкинских произведений. Батюшка минуту помолчал. В глазах у него блуждал веселый смех. Учитель смотрел на него и никак не мог догадаться, куда он гнет. — В тысяча восемьсот девяносто четвертом году, — начал отец Владимир, — приводили народ к присяге новому царю, ныне не совсем счастливо царствующему Николаю Второму. Несколько мужичков из моего прихода остались без присяги. Вот и приходят они ко мне на квартиру. Так и так, не управились, видите, присягнуть государю. По церковному чину к присяге можно приводить и дома — на кресте и на евангелии. Крест у попа всегда на груди, а вот евангелия на ту пору дома не оказалось. Нужно было идти в церковь, а церковь на другом конце села. Как тут быть? Выручил меня вот этот том Пушкина. Положил я на него крест и привел своих мужиков к присяге… Что, здорово? Отец Владимир захохотал, а затем добавил: — Все это одна формальность. Он сел за стол, взял лист бумаги, положил его на "Русское слово" и настрочил учителю свидетельство, которого добивался от него инспектор, подписал, а подпись скрепил церковной печатью. — Ну вот и все готово! Посылай своему опекуну и успокой его совесть. — Хороший вы и умный человек, отец Владимир! Дай боже больше таких! Довольный и радостный, что удалось избежать неприятных хлопот и объяснений, возвращался Лобанович в школу. Поравнявшись с волостным правлением, он пренебрежительно глянул на окна квартиры писаря и мысленно произнес по его адресу: "Эх ты, черносотенная жила!" XI Вскоре пришло из дирекции народных училищ Менской губернии предписание учителю прибыть с учениками в гребенскую школу на экзамены. Сообщалось, что председателем экзаменационной комиссии назначается один из преподавателей соседнего городского училища. Лобанович с удовлетворением принял весть об экзаменах: чем скорее он освободится от работы в школе, тем лучше. Особенно радовало его то обстоятельство, что экзаменатором назначен не инспектор народных училищ, сухой и бездушный чинуша, а преподаватель, работавший в свое время учителем начальной школы. Рано утром того самого дня, на который были назначены экзамены, пароконная подвода подъехала к верханской школе. Просторная колымажка была щедро застлана соломой. Часть учеников, учителя Антипик и Лобанович уселись на подводе. К ним присоединился и сын отца Владимира Виктор, которому захотелось побывать на экзаменах, послушать и посмотреть, как подготовлены ученики. Лобанович чувствовал, что экзаменуются не только его ученики, но и он сам. За воспитанников своих он не боялся — они подготовлены более чем хорошо. До Гребенки около двенадцати верст. Дорога вначале шла полем, а затем повернула на мостик через речку Усу; дальше, почти до самой Гребенки, ехали старым, дремучим лесом. Утро выдалось тихое, ясное, теплое. Не доезжая до речки, все слезли с подводы, чтобы постоять на мостике, полюбоваться двухэтажной мельницей и струей воды, падавшей вниз с запруды, с высоты нескольких саженей. Под мостиком имелся шлюз, через который время от времени пропускали плоты. Лобанович потом часто ходил сюда на прогулку. Интересно было наблюдать, как плотогон, стоя в головной части плота, загонял в бревно бусак [Бусак — шест с насаженным на него металлическим острым крюком] и налегал на него всем телом, чтобы удержаться на плоте. Головная часть плота, сползая со шлюза, торчком спускалась в глубокий омут, выбитый течением, и тогда плотогон по самую грудь погружался в воду. Быстрое течение выбрасывало голову плота вместе с плотогоном на ровную и спокойную гладь реки. — Можно было бы побыть здесь и дольше, если бы не экзамены, — сказал Лобанович. — Айда, хлопцы, в дорогу! И весь кружок путешественников поспешил дальше. Подвода стояла за мостиком и ждала их. Дорогу через лес проехали незаметно. Настроение учеников было приподнятое. Волновался немного и сам учитель, но не показывал этого и старался подбодрить своих воспитанников. Самым спокойным среди ребят и самым рассудительным был Минич. Теперь его не смущало то, что он на целую голову выше своих товарищей; парень весело улыбался, шутил. Ученики шли как попало. Девочки держались своей компании, а пареньки своей. Если кто начинал отставать, того сажали на подводу. Густой, древний лес двумя могучими стенами обступал дорогу. Прохлада и легкий сумрак окутывали наших путников. Часа через два дорога вышла на светлую полянку, по краям которой также стоял густой лес. И полянка и само село Гребенка напоминали Лобановичу полесское местечко Хатовичи, куда он не раз ездил из своего глухого Тельшина. Гребенская школа также стояла в конце села. Сюда и направилась подвода со всей процессией верханских учеников и учителей. Их встретила уже немолодая учительница гребенской школы, довольно сухая и не очень приветливая особа, "заматеревшая во днех своих", как говорили тогда о староватых незамужних женщинах. Ей не понравились независимость учителя верханской школы и отсутствие в его отношениях с учениками той строгости, которая устанавливает границу между воспитателями и воспитанниками. Еще более невзлюбила она Лобановича, когда ее ученики донесли ей, что верханский учитель, свернув трубкой, засунул за книжный шкаф немую географическую карту, откуда достать ее было не так легко. На такой незаконный поступок подбил Лобановича Минич. Учеников верханской школы испугала немая географическая карта — такой у них никогда не было. От имени своих товарищей и выступил Минич, заявив, что немая карта для них незнакома и она может повредить им на экзамене по географии. Учителя других школ одобрили поступок Лобановича, и на том дело с немой картой кончилось. Однако учительница гребенской школы на всю жизнь затаила в сердце неприязнь к своему верханскому соседу. Эта неприязнь увеличилась, когда начали экзаменоваться ученики Лобановича. Учительница была уверена, что на устных экзаменах эта школа оскандалится вместе с педагогом. Она заранее выбрала наиболее удобное местечко, с которого можно было бы следить за экзаменами. Ее ученики экзаменовались одни из первых. Нельзя сказать, чтобы их подготовка стояла на надлежащей высоте. Покладистый председатель экзаменационной комиссии, живой и веселый Щербачевич, изредка покачивал головой, усмехался и в конце концов ставил удовлетворительную отметку. Когда же пришла очередь экзаменоваться ученикам верханской школы, Лобанович занял место в комиссии. Щербачевич задал несколько вопросов и получил правильные в точные ответы. Затем экзаменовать начал Лобанович. Хорошо зная своих учеников и уровень их знаний, учитель забросал их вопросами, которые выходили далеко за рамки программы начальной школы. Экзамены проходили живо и интересно. Ученики отвечали бойко и уверенно. Председатель комиссии с интересом следил и за вопросами Лобановича и за ответами учеников. На его лице все время светилась довольная улыбка. Когда все ученики верханской школы были проэкзаменованы, Щербачевич при всех пожал руку Лобановичу и сказал: — За всю мою экзаменационную практику я впервые встречаю такую совершенную подготовку учеников. Благодарю вас! Учительница гребенской школы злобно шипела, слушая, как экзаменовал Лобанович своих учеников: "Вот как рисуется! Хочет показать себя!" Но факт оставался фактом. Поздно вечером с триумфом возвращались домой ученики верханской школы. Лучше всех выдержали экзамены Минич и Лида Муравская. Теперь она спала на подводе, а ее сон охранял Иван Антипик. XII Пришло письмо от Турсевича. Он жил и работал в своей прежней школе. У него также окончились занятия и состоялись экзамены. Впереди столько свободного времени — остаток весны, все лето и часть осени. Это были каникулы, когда учителя могли делать все, что им пожелается: оставаться в школе, ехать к своим родным, друзьям либо записаться на какие-нибудь курсы. Такой продолжительный отпуск имел большое значение для сельских учителей: они имели полную возможность заняться самообразованием, если у кого была на это охота, либо отправиться пешком или по железной дороге в путешествие, если учитель умудрился припрятать копейку. Турсевич писал, что он надумал подать заявление в учительский институт и, если Лобанович будет проводить лето в своей школе, он с охотой приедет к нему, чтобы готовиться в институт. Кроме того, ему, Турсевичу, интересно встретиться со своим старым другом и посмотреть на "крамольника". Турсевич знал, за что перевели Лобановича из Полесья в верханскую школу. В тот же день Лобанович ответил ему: "Я не знаю, — писал между прочим Лобанович, — как отнестись к твоему намерению поступить в учительский институт. Меня лично он не очень привлекает. Я уже говорил тебе об этом: та же заскорузлая схоластика, та же казенщина, что и в учительской семинарии. Разница разве только в том, что в институте еще упорнее и в большем масштабе будут начинять тебя насквозь фальшивым казенным патриотизмом. За время обучения в институте тебя так замаринуют, что в тебе ничего не останется от живого человека. Другое дело — подготовиться и сдать экзамены на аттестат зрелости для поступления в университет. Там несравненно более широкое поле для всестороннего развития. А в конце концов каждый плачет по своему батьке как умеет. Не буду навязывать тебе своих мыслей и своего отношения к учительскому институту, — может, я и ошибаюсь, а найти истину и нащупать правильный путь в жизни не так легко и просто. Одно кажется мне верным, в одном я не сомневаюсь: наш постоянный святой долг — не отрываться от народа, жить его интересами и помогать ему освободиться от того зла, несправедливости, которые окружают его. Во всяком случае, буду рад видеть тебя своим дорогим гостем в моей школе. Кстати, я решил остаться здесь на все лето, хочется подготовить нескольких учеников для дальнейшего образования. Приезжай, дружище! Моя бабка Параска угостит тебя замечательными картофельными пирожками. Напиши, когда приедешь, — встречу. Твой А.Л." Лобанович был очень рад встретиться со своим давним приятелем, но в его желании поступить в учительский институт он почуял нечто такое, что заставило его насторожиться. Видимо, их дороги расходятся: Турсевича привлекает путь чиновника от просвещения, какими в подавляющем большинстве становились сельские учителя после окончания учительского института. Закончив школьные занятия и очутившись на вольной воле, без каких бы то ни было обязанностей и определенного дела, учитель испытывал чувство легкой грусти, утраты чего-то близкого, с чем он давно и крепко свыкся. Чтобы развеять это грустное настроение, Лобанович собрался поблуждать по окрестностям Верхани, тем более что не все они были исследованы учителем. В таких скитаниях он всегда находил нечто новое для себя, волнующее и манящее куда-то в неясные дали. Приятно ходить по новым местам, всматриваться в картины, встречающиеся на пути, и размышлять наедине с собой о том, что происходит в мире. На этот раз Лобанович пошел в другую сторону от села. Широкая наезженная дорога поднималась вверх, а затем шла по гладкой и просторной возвышенности, откуда открывалась широкая панорама Верхани, далеких полей, рощиц и одиноких деревьев, едва видневшихся в синеватой тонкой дымке. Порой учитель останавливался, чтобы полюбоваться живописными группами берез, соснами среди поля и людскими поселениями. Какими красивыми казались они издалека! Любуясь новыми картинами, Лобанович незаметно погружался в тихое раздумье. В голове мелькали разные мысли, легкие и спокойные, которых иногда даже не замечаешь. Почему-то вспомнилось письмо Турсевича. Теперь о нем думалось иначе. Турсевич, как видно, много размышлял, прежде чем решиться на поступление в учительский институт. Во всяком случае, он не стоит на одном месте. Правильно он поступает или неправильно, но одно бесспорно — человек движется вперед. А куда идет он, Лобанович? Этот вопрос внезапно взволновал его и вызвал в памяти целую вереницу событий, которые уже остались позади, и человеческих образов, к которым учитель имел то или иное касательство. А как жить дальше и на что решиться? Не век же вековать в Верхани! Надо что-то делать, а что? На эти вопросы у Лобановича ответа не было, и на душе у него стало неспокойно. Но оставаться долгое время в состоянии подавленности и неуверенности было не в характере учителя, и он, как мог, старался разогнать горькие мысли и верить в лучшее на свете. Ясно одно — нельзя сходить с позиций борьбы с царским строем. Правда, за время своего пребывания в верханской школе он ничего реального не сделал в этом направлении. Изменились обстоятельства — должны измениться и способы борьбы. Вот о них и нужно подумать. Сама жизнь подсказывала, что идти дальше по пути борьбы одиночкой-кустарем нельзя. Необходима дружная, направленная к единой цели, проводимая по заранее выработанному плану работа тысяч людей, а для этого нужна организация, в данном случае учительская организация. Лобанович живо ухватился за эту мысль. Ему казалось, что он стоит сейчас на верной дороге: да, необходимо создать учительскую революционную организацию и вести борьбу по определенной программе. Взойдя на самую высокую точку возвышенности, по которой он прогуливался, Лобанович остановился, чтобы окинуть взглядом окрестности. И взор его вдруг загорелся — прямо перед ним неясно вырисовывались из тонкой синевы контуры красивого, величественного замка. Издали он напоминал собой несвижский замок князя Радзивилла. Какой же это замок? Чей? Лобанович стоял изумленный и зачарованный, затем быстро двинулся вперед, но не прошел он и десятка саженей, как замок начал расплываться, утрачивать свою чудесную форму. Вместо башни оказалась высокая, стройная елка, а остальное складывалось из кучки деревьев и пригорка, расположенных на весьма далеком расстоянии друг от друга. "Какой совершенный художник даль!" — подумал Лобанович. Он несколько раз приходил сюда, становился на то самое место, с которого был виден "замок", и иллюзия всякий раз повторялась. XIII Собралась и открылась первая Государственная дума. Произошло это в конце апреля 1906 года. Лобанович жадно набросился на газеты, в которых сообщалось об открытии думы. Интересно, что она скажет, как начнет свою работу и чего можно от нее ожидать? Преобладающее большинство членов думы составляли кадеты. Они прямо-таки упивались своим триумфом и воображали себя чуть ли не спасителями России. Председателем думы был избран кадет, профессор Муромцев. Первые его слова, адресованные царским чиновникам, присутствовавшим на открытии думы, много дней с гордостью повторялись кадетскими газетами: вот, видите, как говорят народные избранники с представителями царского самодержавия! А Муромцев всего только и сделал, что на первом заседании думы приказал удалить из зала полицию. Он сказал: "Власть исполнительная пусть подчиняется власти законодательной!" Большевистский бойкот выборов сделал свое дело. Население с каждым днем все больше убеждалось, что эта дума является новым сговором буржуазии и самодержавия. Большевики говорили прямо: долой старую власть, только при этом условии можно добиться свободы. Кадеты явно тянули за царя, но, несмотря на это, отношения между самодержавием и думой ухудшались. Правительство попало в неловкое положение: ему приходилось применять репрессии по отношению к той самой думе, которую оно само созвало. Это явилось наглядной агитацией против самодержавия. "Подразнить бы писаря", — подумал Лобанович. Но не пришлось — писарь эти дни пил запоем, а по ночам бушевал. Тяжелые времена переживала его жена. У Василькевича было три помощника: пожилой Хрипач, еще более горький пьяница, чем сам писарь, и двое молодых — Иваш и Лисицкий. Писарю казалось, что его жена тайно встречается с красивым Ивашом. Однажды поздно вечером учитель услыхал шум и крик в волости. Он вышел на крыльцо. В квартире писаря и в волостном правлении было темно, но грохот, крик и шум не прекращались. Дикий, пронзительный голос, полный отчаяния, выкрикивал: — Открой! Отопри! — И вслед за этим кто-то глухо, как в бубен, барабанил в дверь. На улице никого не было. "Что бы это значило?" — встревожился Лобанович. Он сбежал со своего крыльца, пересек улицу и очутился на крыльце волости. — Открой, гадина! — выкрикивал все тот же голос. — Что там у вас? Кто кричит? — спросил Лобанович и начал трясти дверь. На мгновение все стихло, и сразу же послышался плаксивый голос смертельно обиженного человека: — Это я, Василькевич… Заходи, братец, свидетелем будешь. Дверь открылась. На пороге стоял писарь в одном белье. Небольшая, двухкопеечная церковная свечка тускло освещала прихожую. — Что тут происходит? — недоуменно спросил Лобанович. Писарь взял учителя за руку и подвел к двери комнаты. — Вот здесь! — сказал он тихо и вдруг снова забарабанил в дверь и заревел: — Выходи, стерва! — Василий Миронович, в своем ли вы уме? Что с вами? — Браток, с Ивашом заперлась! — завопил писарь. — Посторожи, братец, их, чтоб не убежали, а я пойду за топором — буду дверь ломать! Писарь сделал движение, чтобы идти за топором, но закачался, потерял равновесие и упал. Спустя мгновение он забыл, что собирался делать и куда идти: он был совсем пьян. Лобанович помог ему встать. Он был не рад, что ввязался в эту семейную историю. — Напился ты, извини, как свинья, — грубо сказал Лобанович, поднимая писаря. — Спать иди! — добавил он, сжимая Василькевичу плечи. Писарь заплакал. — И ты за них! — с укором сказал он Лобановичу. За запертой дверью послышался голос Анны Григорьевны. "Неужто писарь не выдумывает?" — мелькнуло в голове у Лобановича. И в тот же миг неподдельной болью хлестнули слова: — Боже мой, боже! За что мне такое наказание? Лучше бы я маленькой умерла, чем жить с таким иродом, с таким пьяницей! Боженька милый, чем я тебя прогневила? Пошли ты мне смерть или его убей молнией, громом-перуном. За что он терзает меня? Писарь хотя и был пьян, но и до него дошли проклятия жены. А писариха, услыхав, что она не одна в доме, немного осмелела и начала жаловаться и проклинать мужа. Лобанович убедился, что никакого Иваша нет и не было с ней. Он легонько постучал в дверь. — Анна Григорьевна, отоприте дверь и выходите. Не век же вам сидеть там. — Да он же будет бить меня и мучить, тиран этот. — Не бойтесь, он вам ничего не сделает. Писарь не отходил от порога, стоял и слушал. Лобанович встал между ним и дверью и еще раз сказал: — Выходите! Ключ в замке заскрежетал раз и другой. Дверь открылась. Анна Григорьевна не сразу вышла из своей засады, и имела для этого основание: писарь подкрался, принял такую позу, чтобы удобней было броситься на жену. Он пригнулся, как кот, готовый прыгнуть на мышь. Лобанович схватил Василькевича за руки и вывернул их ему за спину. — Не смей, а то выброшу на улицу! — пригрозил он писарю. Писариха шмыгнула во мрак коридора и исчезла. — Ну, писарь, пойдем искать Иваша! Лобанович потащил писаря в комнату, где выдержала осаду Анна Григорьевна. Никаких следов пребывания Иваша там не было. Иваш в этот день ездил по волости со старшиной собирать недоимки. XIV Весна входила в полную силу. Каким красивым было в тот день раннее утро, до восхода и на восходе солнца! Ясное, лазурное небо все выше поднималось над обновленной землей. В чистом, свежем утреннем воздухе, словно невидимые струны, звенели песни жаворонков, далеко разносились щебет суетливых воробьев, гоготанье гусей и горластое "ку-ка-ре-ку" верханских петухов. Сладко спал под утро утомленный хмелем писарь Василькевич. После происшествия перед запертой дверью писарь немного опомнился, он понял нелепость своего поведения и свою вину перед женой. Несколько дней он даже не пил. Жена с его согласия поехала к своим родителям, проживавшим на далеком, глухом хуторе. Писарь в скором времени заскучал в одиночестве и начал снова прикладываться к бутылке, запершись в своей заветной комнате. Он то сидел неподвижно, то ходил из угла в угол и время от времени опрокидывал чарку за чаркой. Далеко за полночь он ложился в постель, а засыпал только под утро, когда люди покидали уже свои постели и деревня понемногу начинала пробуждаться. Среди разнообразных звуков, наполнявших тихий утренний воздух, особенно выделялось щелканье кнута Лукаша Левченки. Лукаш Левченко, дворянин по происхождению, забрел сюда с Украины и обосновался в Верхани в качестве общественного пастуха. Постоянного местожительства у него не было. Каждый день переходил он из хаты в хату. Где он ночевал, там его кормили, а наутро, когда он выходил собирать стадо — по одной, по две коровы со двора, — ему давали в торбу провизию. Каждая крестьянка старалась не отстать от других женщин, чтобы не осудил ее Лукаш за скупость. Вечером, пригнав стадо, пастух направлялся в другую хату. Месяца за полтора Лукаш обходил таким образом все село. Тогда он начинал новый круг своего бродяжничества из хаты в хату. В помощь ему село давало двух подпасков. Лукаша в селе любили. Он был хорошим пастухом и веселого нрава человеком. Носил он длинную, порыжевшую от солнца суконную свитку, старательно залатанную. Утром, чуть свет, Лукаш снаряжался в поход, надевал свитку, вешал через плечо торбу с провизией, брал искусно сделанный длинный кнут на коротком увесистом кнутовище, кнут сажени три длиной. Прикрепленный к кнутовищу железным кольцом и петлями из сыромяти, этот кнут начинался с толстенной, как уж, специально свитой веревки. Постепенно веревка становилась тоньше и заканчивалась тоненьким пеньковым хвостиком с десятками узелков. Лукаш Левченко в совершенстве владел этим своеобразным оружием. Он так мастерски щелкал своим кнутом, что издали казалось, будто кто-то стреляет из пистолета. При помощи этого оружия Лукаш держал в повиновении свою "рогатую паству", так называл он стадо. Снарядившись надлежащим образом, Лукаш подходил к крайнему крестьянскому дворику, откуда и начинал собирать стадо. Он разматывал кнут, занимал такую позицию, с которой сподручней было щелкнуть, принимал наиболее удобную позу, набирал полную грудь воздуха и громко, протяжно кричал: — Выгоня-я-я-яй! Это был не просто крик, не обычный возглас, — нет, это была своего рода мелодия, музыка, которая прежде всего радовала и веселила, как артиста, самого Лукаша. И никто так, как Лукаш Левченко, не мог вывести это "выгоня-я-я-яй", хотя многие старались подражать ему. Услыхав Лукашово "выгоняй", хозяйки торопливо выбегали из хат, открывали хлевы и выпускали коров. Лукаш распахивал калитку, корова выходила на улицу. А чтобы она не забывала, что над нею есть недреманное око, Лукаш щелкал кнутом. Корова, если она была молодая и резвая, весело взбрыкивала и бежала по улице, а к ней присоединялись другие коровы, бычки и телушки. Минут через десять вся Лукашова "рогатая паства" собиралась в шумное, разноголосое стадо, медленно и степенно шествовала по улице в поле. Пока Лукаш не выходил со стадом из села, он не переставал для острастки щелкать кнутом и время от времени выкрикивать "выгоня-я-я-яй", хотя нужды в том уже не было. Ему просто нравилась музыка этого пастушьего возгласа в его, Лукашовом, исполнении. В это утро, собрав "рогатую паству", Лукаш, как всегда, проходил с нею мимо школы и волости. И здесь ему захотелось еще раз на прощание с селом крикнуть "выгоняй". Он остановился посреди улицы, между волостью и школой, запрокинул голову и гаркнул вдохновенно, протяжно, с музыкальными переливами: "Выгоня-я-я-яй!" Нужно сказать, что перед этим, когда Лукаш был еще довольно далеко от волости, его зычный голос нарушил сладкий утренний сон писаря. — Вот горланит, гад! — проворчал разбуженный писарь. — Ну и горло! Чтоб оно у тебя опухло! Но тотчас же все стихло. Писаря снова начал смаривать сон. И вот в этот самый момент Лукаш и гаркнул свое богатырское "выгоняй", стоя посреди улицы. Писарь даже подскочил на своей постели, словно его кольнули шилом. Какая наглость — так горланить под окнами квартиры писаря! Не раздумывая о том, что будет дальше, он сорвался с постели босиком, в одной сорочке. Накинув на плечи белое пикейное покрывало, писарь, как тигр, выскочил на крыльцо. — Что дерешь тут горло? — грозно набросился он на Лукаша. — Кричи в поле, а не под окнами волостного правления, чтоб у тебя пуп треснул, сволочь ты! Пока писарь выбегал на крыльцо, Лукаш отошел еще шагов на десять от волости, двигаясь за стадом. Увидав Василькевича на крыльце, без штанов, прикрытого одеялом, Лукаш только ухмыльнулся, довольный тем, что привел писаря в такую ярость, — вот что значит Лукашово "выгоняй"! На ругань писаря он добродушно отозвался: — Дай боже пану писарю такой крепкий сон, как мой пуп. А что касательно сволочи, то сволочь — царю помочь. Василькевич бросил на Лукаша искрометный взгляд и повернул в свою спальню, не снимая с плеч одеяла. Подпаски посмотрели на Лукаша, переглянулись и захохотали. Лукаш подмигнул им и с видом победителя щелкнул кнутом. Лобанович проснулся еще тогда, когда Лукаш был на другом конце села. Он вслушивался в голос пастуха-дворянина. А тот медленно приближался со своим стадом, покрикивая "выгоняй" и пощелкивая кнутом. Когда послышался глухой топот коровьих копыт, учитель поднялся с постели и подошел к окну, чтобы посмотреть на веселого Лукаша. Лобанович однажды встречался с пастухом, и ему понравился этот беззаботный, веселый, добродушный человек. Лукаш любил выпить и за чарку горелки готов был служить верой и правдой. Он не видел учителя в тот момент, когда в последний раз выводил свое "выгоняй", не догадывался, что за ним следит Лобанович, который был свидетелем ярости писаря. Как только Василькевич скрылся за дверью своей квартиры, учитель открыл окно и позвал Лукаша. Пастух подбежал. На его лице блуждала лукавая улыбка. — Ну, брат Лукаш, и голос у тебя! Как труба иерихонская! Даже писаря с постели поднял. — Не понравился писарю мой голос, — ответил Лукаш и засмеялся. — А ты наплюй на это. Вот тебе двадцать копеек на чарку, а завтра утром ты снова тут покричи. За каждое твое "выгоняй" буду давать по двадцать копеек. — Будет сделано! — весело ответил Лукаш, беря двугривенный. На следующий день Лукаш снова остановился посреди улицы, на этот раз ближе к квартире учителя, и сколько было силы закричал: — Выгоня-я-яй! Панич, выгоня-я-яй! — и несколько раз щелкнул, как из пистолета, кнутом. Лобанович подбежал к окну и дал Лукашу обещанные двадцать копеек. Так повторялось несколько дней подряд. Писарь, как видно, догадался о заговоре и на крыльцо больше не выбегал. Раз в году Лукаш имел одну привилегию: в день святых апостолов Петра и Павла он мог делать все, что захочет, — мог выгонять скотину, а мог и не выгонять. Таков был обычай в Верхани. Но если Лукаш выходил в этот день на работу, каждый двор одарял его хлебом, мясом, салом, яйцами, сыром, а кое-кто давал ему при этом еще немного медяков. Лукаш, конечно, обходил свою "парафию", собирал стадо и принимал добровольную дань. Выгнав из села скотину, Лукаш поручал стадо подпаскам, а сам продавал собранное добро, весь день угощался горелкой, угощал людей, ходил по селу и пел песни. И люди уступали ему дорогу. В этот день Лукаш был неприкосновенным лицом. XV Лобанович, хотя и не очень часто, все же встречался с Иваном Антипиком. Но не было еще случая, чтобы они открыто, по-приятельски поговорили друг с другом. Антипик — человек прозаический, практического склада характера. Вся его жизненная философия и мудрость заключалась в том, чтобы жить спокойно, тихо и сытно. Специального учительского образования у него не было, окончил он какую-то малоизвестную сельскохозяйственную школу, но это не мешало ему гордиться своим учительским званием и своим образованием. По существу же человек он был невредный. В жизни руководствовался он одним основным правилом: "Не трогай ты меня, и я тебя не трону". Лобановичу хотелось ближе познакомиться с ним и заглянуть в тайники его души, но все не было удобного случая. Антипик как бы предугадывал замыслы своего соседа в старался уклониться от какого бы то ни было открытого и откровенного разговора. Днем его почти никогда не было дома, а возвращался он поздно. Но однажды вечерком Антипик зашел к Лобановичу. Каким-то образом он узнал, что мать Лиды Муравской собирается заехать к учителям и пригласить их в гости к себе по случаю того, что Лида и Коля окончили школу. — Ну что. ж, позовет — поедем, — отозвался Лобанович. Признаться, ему самому хотелось навестить мать таких славных детей, как Лидочка и Коля. Антипик, немного помолчав, прищелкнул языком и добавил: — Надо и нам угостить Антонину Михайловну. — Надо так надо, — согласился Лобанович. — Не знаю только, чем и как угощать, и вообще не знаю, что она за женщина. Антипик оживился. Язык его на мгновение словно присох к гортани, но тут же снова и еще быстрее, чем обычно, защелкал. — Антонина Михайловна — вдова и еще не старая, это во-первых. Во-вторых, она мать Лидочки, к которой, по моим наблюдениям, коллега мой не безразличен. Антипик лукаво, многозначительно подмигнул, словно для него были совсем ясны мысли и сердце Лобановича. Тот невольно опустил глаза и тотчас же сказал: — Вот не думал, что ты такой наблюдательный… А может, и ваша милость к ней не безразличны? Антипик пропустил мимо ушей эти слова и продолжал: — В-третьих, она выкрестка и, в-четвертых, любит чарку. — Характеристика полная, портрет написан основательно. Видать, сидел ты с ней за чаркой не раз, — пошутил Лобанович. — Сидел и еще посижу, вернее — посидим: угощение сделаем в складчину, — откликнулся Антипик. — Ну что ж, согласен. Так еще лучше. Вопрос можно считать решенным, — закончил Лобанович и внимательно взглянул на Антипика. — Скажи, Иване, как думаешь провести лето и что предполагаешь делать дальше? На всю жизнь присягнул начальной школе или есть другие планы? Антипик заморгал глазами в предчувствии какого-то серьезного разговора. Серьезных разговоров он не любил, считая, что они могут сбить человека с толку. — А я об этом и не думаю, — ответил Антипик. — Да и зачем? Поработаю на лугу, на поле. А надоест и это — буду думать о чем-нибудь другом. А так, без нужды, зачем мозолить мозги и портить нервы! Мое правило такое: тихо, спокойно — так и не рыпайся, а начнут прижимать — соберись незаметно и беги в другое место. — За что же и кто начнет тебя прижимать, если ты будешь сидеть тихо? — И то правда, — щелкнул языком Антипик. — Но бывают разные люди, есть и такие, что могут без всякой причины привязаться к тебе. И все же самое лучшее правило: не трогай ничего и не бойся никого. — А вот же ты сидел тихо, никого не трогал, а пристава испугался и задал стрекача, — поддел его Лобанович. Антипик потупился, хотел что-то возразить, но Лобанович добавил: — Впрочем, все-таки твоя правда: ты нарушил свое правило, затронул Анну Карловну, которую имел или имеет на примете грозный становой пристав. Лобанович почувствовал, что Антипику неприятно напоминание об этом случае. — Всякое бывает на свете между людьми, — нотка покорности слышалась в голосе и словах Антипика. — И ты должен молчать, мириться со всей бессмысленностью и несправедливостью такого порядка? — А что из того, что я буду кричать? Кто меня услышит? Вот ты попробовал крикнуть, и тебя переместили. Нет, брат, выше пупа не прыгнешь! — тоном победителя заключил Антипик. Лобановичу стало ясно, что с Антипиком каши не сваришь, а вести с ним разговор о роли учителя в общественной жизни, пытаться пробудить в нем сознательность — не только бесполезная трата времени, но и небезопасная вещь. Где порука, что Антипик не проговорится вольно или невольно? Лобанович не пробовал больше заглядывать в душу своего коллеги, она была для него ясная и неинтересная, как стертый медяк. Он только сказал: — Да, твоя правда. Спустя несколько дней в школу действительно приехала Антонина Михайловна. Лобанович встретил ее на крыльце. — Наверно, вы мать Лиды и Коли, Антонина Михайловна? — спросил хозяин. Антонина Михайловна улыбнулась, и Лобанович увидел неровные, гнилые зубы. — Я, я! — проговорила гостья. Это была женщина с довольно красивым лицом, чернобровая, черноглазая. Правда, глаза ее немного выцвели, порыжели… "Неужто в ее годы и Лида будет такая?" — подумал Лобанович и повел гостью в комнату. Пока она приводила себя в порядок, как это свойственно женщинам, Лобанович, попросив прощения, сбегал в кухню и послал бабку Параску за Антипиком. Но нужды в этом не было. Антипик тотчас же появился и сам. Он оказался более ловким кавалером, чем хозяин, пригласил гостью присесть, завертелся возле нее, защелкал языком на все лады. Лобанович смотрел на него и прямо-таки любовался его способностями в деле обхождения с женщинами. "Вот если бы ты был таким и в общественной деятельности!" — подумал Лобанович. Пока ловкий и обходительный Антипик развлекал Антонину Михайловну, Лобанович с бабкой Параской готовили закуску. Нашлись колбаса, сыр, немного масла, кислая капуста. Бабка Параска нарезала сала — и для закуски и для яичницы. Сторож Пилип торжественно вытащил из-за пазухи бутылку горелки. — Может, и в твой горлач, Пилипе, перепадет капля, — проговорил он, ни к кому не обращаясь. Бабка Параска ради такого торжественного случая достала чистую скатерть и застлала стол. Расставила тарелки, положила ножи и вилки, — видно, где-то заняла. Она по хотела, чтобы ее хозяин "светил" глазами перед гостьей. Когда все было готово, сели за стол. Угощение получилось довольно богатое, к великому удовольствию бабки Параски. Лобанович, как хозяин, налил чарки и поднял тост за гостью. Выпили. После каждой чарки Антонина Михайловна брала хлеб и, прежде чем откусить, нюхала, а потом уже клала в рот и закусывала. Сидели долго. Несколько раз бабка Параска добавляла закуски. Сторож Пилип дважды ходил за горелкой, причем и в его "горлач" перепадала "капля". Лобанович почувствовал, что в голове у него шумит. Ему хотелось, чтобы это угощение скорее кончилось, а гостья сидела как ни в чем не бывало, пила чарка в чарку с учителями, нюхала хлеб и закусывала. Антипик прищелкивал языком значительно чаще своей нормы. Улучив момент, он подмигнул Лобановичу, давая понять, что он, Антипик, подпоит гостью. Он позвал Пилипа и снова послал его за горелкой. Лобанович тихонько направился в свою боковушку. Не раздеваясь, прилег на кровать. Некоторое время до его слуха еще доносились шумные голоса и звон чарок, беззаботный смех Антонины Михайловны. Он проснулся, когда пастух Лукаш уже щелкал своим знаменитым кнутом и выкрикивал свое залихватское "выгоняй". Лобанович поднялся с постели и вошел в столовую. За столом спокойно сидела Антонина Михайловна. Казалось, она и в рот не брала горелки. Зато Антипик лежал возле стола на полу в самой живописной позе совершенно пьяного человека. Развалившись и задрав кверху нос, он задавал храпака. Антонина Михайловна весело засмеялась и, показывая на Антипика, сказала: — Хотел споить меня. Я видела, как он вам подмигивал, и угадала его намерения. Пили мы чарка в чарку… Нет, не ему споить меня! Сколько бы я ни пила, я пьяна не бываю. Антонина Михайловна рассказала, как она выручала во время выпивок своего покойного мужа, как пила с самыми заядлыми пьяницами и никогда не пьянела. "Может, ты оттого не пьянеешь, что нюхаешь хлеб, выпив чарку горелки", — подумал Лобанович. XVI В ясный весенний денек Антипик и Лобанович ехали в крестьянской колымажке на хутор, состоявший из трех или четырех дворов. Один из этих двориков достался Антонине Михайловне и ее детям после смерти мужа. К ней в гости и ехали верханские учителя. От Верхани до хутора было верст шесть. Дорога, кое-где обсаженная березками, все время шла полем. По сторонам живописно раскинулись невысокие пригорки, небольшие рощи и перелески, узенькие зеленые долинки, уютные и манящие. В тени низких ольховых кустов то здесь, то там скрывался извилистый ручеек, порой выбегая на открытое место и сверкая, как серебро, на солнце. Богато и щедро украсила весна землю, одев ее зеленью, яриной и житом, начинавшими уже выпускать молоденькие колоски, рассыпала на ней миллионы разнообразных душистых цветов. Трудно было оторвать глаза от красоты земли, от ее пышного убранства. И только когда подвода свернула с широкого большака на узкую и малонаезженную хуторскую дорожку, Лобанович вспомнил Антонину Михайловну, ее добродушную улыбку и гнилые, щербатые зубы. И все же она человек неплохой, а если вспомнить, как уложила она Антипика, то ее до некоторой степени можно считать выдающейся женщиной. О своем провале Антипик старался не вспоминать, и Лобанович также не напоминал о нем, чтобы не задевать самолюбия коллеги. Подвода подкатила к хуторку. Из запущенной крестьянской хаты с почерневшей соломенной крышей выбежал Коля, а за ним и Лида, немного стесняясь и смущаясь. Коля широко открыл ворота на небольшой, но чистенький дворик. Мальчуган не так был рад приезду учителей, как появлению коня на их дворе. Он больше всего на свете любил лошадей. Как только подвода остановилась, Коля тотчас же подбежал к коню и бросился распрягать его. Дядька Купрей видел ловкость Коли и его умение обращаться с лошадьми. Он не мешал хлопцу и только похваливал его. А Коля, хотя был и маленький, как узелок, ловко рассупонил коня и вынул изо рта удила. Он считал, что хомут и удила наиболее неприятные, докучливые для коня вещи. Освободив коня от упряжки, Коля подвел его к забору, сел верхом. — Вы, дяденька, отдыхайте здесь, а коня я попасу, и накормлю, и напою. — Вот молодец! — сказал дядька Купрей. Больше Коля почти не появлялся во дворе, все ходил возле коня, собирал ему вкусную траву. Такое обхождение коню понравилось. Увидев сочную траву в руках своего шефа, он свешивал губу и добродушно отзывался: "Го-го-го!" А для Коли это была большая радость. Лида поздоровалась с учителями и приветливо пригласила их в хату. Она была и довольна и немного смущена еще непривычной для нее ролью хозяйки. Щеки девушки порозовели от волнения, и это придавало ей особенную прелесть. Почти одновременно с детьми на низеньком крылечке показалась и Антонина Михайловна. Она издалека поздоровалась с гостями, как старая и добрая знакомая. — Заходите, заходите в хату! Лида, веди своих учителей, проси их! Не очень привлекательный вид имела хата Антонины Михайловны. Неумолимое время наложило на нее печать старости и разрушения. Бревна в стенах кое-где выпирали из когда-то старательно сложенных и гладко пригнанных венцов. Снаружи и внутри стены почернели, закоптели, были источены шашелем. Небольшие, подслеповатые окна скупо пропускали свет, хотя на дворе вовсю светило весеннее солнце. Хата ничем не отличалась от старосветских крестьянских хат с их низкими потолками и огромными печами, занимавшими четверть всей площади. Довольно просторные сени отделяли хату от клети, в которой стоял верстак с рубанками и скребками, лежали выстроганные доски и пахучие, смолистые стружки. По временам кто-нибудь из соседей, — а они все были родственниками Антонины Михайловны по мужу, — приходил сюда и столярничал по мере надобности. Лобанович с любопытством разглядывал хату. Антонина Михайловна, как бы угадывая, о чем он думает, заметила: — Приходит в упадок моя хата. Все собираюсь подновить ее немного, да трудно мне одной. Родственники обещают помочь, но, как говорится, игранье в обещанье — дураку радость. — Да жить еще можно, — отозвался Антипик. — Чисто, тепло, уютно. А если еще Лидочка озарит своими глазками, то в хате совсем светло станет. Лида смутилась, ее мать также опустила глаза, а у Антипика был такой вид, будто он сказал что-то очень удачное и остроумное. Тем временем Антонина Михайловна засуетилась возле печи, а потом и возле стола. — Решайте, гости, сами, — вдруг сказала она, — сядем ли мы здесь за стол или, может, лучше пойдем в садик, под грушу? Решили, что в садике под грушей будет и приятнее и вольнее. И действительно, лучшее местечко трудно было найти: затишек, солнце, чистый воздух и близко от хаты. Под грушей стоял простой стол на столбиках, вкопанных в землю. Во всю длину стола с одной и с другой стороны стояли скамейки, также на столбиках, прочно. — Ну вот, лучше дачи, пожалуй, и на свете нет! — Лобановичу очень понравилось это место. За столом времени даром не теряли. Антонина Михайловна оказалась замечательной хозяйкой. Разных закусок, преимущественно крестьянского производства, на столе появилось множество, и все было приготовлено со вкусом. Прошел час-другой в веселой беседе. Лобанович окончательно договорился с хозяйкой, что будет через день приходить сюда и заниматься с Лидой, чтобы девушка могла поступить в какое-нибудь учебное заведение, где готовят учительниц, причем заниматься он будет бесплатно. Антипик слушал все это и, толкуя по-своему, мотал на ус. Теперь он остерегался пить с хозяйкой чарка в чарку. Зато не остерегался Лобанович. Он уже чувствовал, что в голове у него пошумливает. Как назло, Антонина Михайловна сделала ему замечание, что он не допивает чарок. Хозяйку поддержал Антипик, и они вдвоем насели на Лобановича. — Вы, друзья, просто придираетесь ко мне либо смеетесь надо мной, что я слишком старательно осушаю чарку, — защищался Лобанович. — Ну, скажи ты, Лидочка, правду я говорю или нет? Лида засмеялась, ничего не ответила и только качнула головой, что можно было истолковать и так и этак. — Ну вот, и Лида говорит, что не допиваете, — смеясь, истолковала по-своему Антонина Михайловна неопределенный жест дочери. — А если так, дайте мне стакан! Антонина Михайловна не поскупилась и подала стакан. — Прошу налить. Антипик с удивлением смотрел, как Лобанович взял полный стакан и не отрываясь выпил до дна. — Наливайте другой, — сказал он, — я покажу, как я не допиваю чарок! Антонина Михайловна попыталась остановить его, но Лобанович с упрямством пьяного сам налил второй стакан и залпом осушил его. И с этого момента для Лобановича наступила темная ночь, произошел полный провал памяти. Проснулся он в полночь на пахучих стружках. Голова была ясная, чувствовал он себя хорошо, как никогда. Все, что было до двух стаканов водки, он помнил отчетливо, а вот как очутился в клети на стружках — это было загадкой. Лобанович лежал и размышлял. На другой половине хаты стоял шум и топот. Слышались звуки бубна и пиликанье скрипки. Видимо, гость и хозяева перешли из садика в хату и там наладили вечеринку. Лобановичу стало досадно и стыдно за свой поступок. И не век же ему лежать на стружках… К счастью, в клеть вошла Антонина Михайловна со свечкой в руках. Лобанович обрадовался и пошутил: — Антонина Михайловна, я совсем очухался и помирать не собираюсь. Свечки мне не нужно. — Ну и хорошо, а то я беспокоилась. Учитель попросил передать Антипику и подводчику, чтобы они собирались домой. Через полчаса Лобанович сидел в колымажке и поддерживал Антипика, чтобы он не вывалился. Когда проезжали возле поместья, где жила Анна Карловна, Антипик вдруг забушевал, порываясь слезть с телеги. Лобанович не пускал его, а Антипик кричал во все горло: — Пусти меня к Ганне! Дядька Купрей погнал коня. Когда отъехали от имения, Антипик успокоился, а проспавшись, пришел к Лобановичу и поблагодарил за то, что он не пустил его к Анне Карловне. — Ну, Иване, квиты, оба мы биты, — ответил Лобанович. XVII История с двумя стаканами водки не выходила у Лобановича из головы, как заноза, не давала ему покоя. Зачем он сделал так? Что он этим доказал? И чем он лучше пьяницы Хрипача и писаря Василькевича? Он стал прямо-таки противен самому себе. Но одного самобичевания ему было недостаточно, чувствовалась потребность поисповедоваться перед кем-нибудь, признаться в своем безволии и мальчишестве. Во время его терзаний и покаянных раздумий в комнату к учителю вошла бабка Параска. — Может, будете завтракать, паничок? — ласково спросила бабка. Она привыкла к новому учителю, полюбила его, как сына, и часто называла "монашком". — Не стоит, бабка Параска, давать мне завтрак. — Почему же это не стоит? — бабка с тревогой посмотрела на учителя. — Никуда не годный я человек, бабка Параска, не знаю я моры: напился вчера в гостях, как Хрипач. — На то ведь и в гости ходят, чтобы выпить и погулять. Какие же это гости, если человек не даст себе немного воли?.. И правда, монашек вы! — ласково заключила бабка Параска. — Ты, бабка, не знаешь, как я пил. Лобанович рассказал, ничего не утаивая, как выпил он один за другим два стакана горелки и что с ним было потом. Бабка Параска слушала учителя внимательно. Локоть одной руки она поставила на ладонь другой, подперла голову и сидела неподвижно. Лобановичу казалось, что бабка опечалилась. Но когда он окончил свою исповедь, бабка Параска весело проговорила: — Ну, и что же? Очнулись, проспались, голова свежая, ну, и слава богу! Вот если часто так делать, то это плохо, и так делать не нужно. — Голос бабки зазвучал укоризненно и строго. — Славный ты человек, бабка Параска! — проговорил учитель. — Сердце твое доброе и разум твой разумный! — скаламбурил он. Бабка Параска хитро покачала головой. — Вот сидит-сидит мой монашек, да что-нибудь и выдумает: "разум разумный"! Мгновение помолчав, она другим тоном добавила: — А может, оно и правда: ведь говорят же "глупый разум". — Ну, разве же не моя правда? Да ты, бабка, философ! Бабка Параска засмеялась. — Боже мой, чего он не придумает! И не слыхала никогда слова такого — пилосоп! Оно больше подходит к Пилипу. Разговор с бабкой Параской развеселил учителя, к нему вернулось его прежнее хорошее настроение. История с двумя стаканами водки понемногу утрачивала свою остроту и отходила в прошлое, хотя и осталась в памяти на всю жизнь. На следующий день утром, помня свой уговор с Антониной Михайловной относительно Лиды, Лобанович взял палку и уже знакомой дорогой зашагал на хутор. Хорошо быть одному в дороге, особенно когда погода благоприятствует тебе, а на сердце спокойно и ничто не гнетет твоей души, ничто не мешает думать о чем хочешь Либо дать полную волю самым удивительным и далеким от действительности мечтам. Идешь себе и радуешься, что живешь на свете, радуешься, что у тебя есть глаза, чтобы любоваться просторами, картинами земли, и уши, чтобы слушать разнообразные звуки, неумолкаемую музыку жизни. Радуешься небу и солнцу, кудрявым облакам, ласковому ветру и людям, что встречаются на пути. Много дорог, никем не сосчитанных, тянется по земле. Много дорог в жизни, по которым блуждают люди, стремясь найти то, что считают они своим счастьем. Только не для всех открыты эти дороги, их надо завоевать — для себя и горемычного люда. И снова ожили мысли, которые все чаше и чаще навещали Лобановича, — мысли об учительской организации, необходимой для того, чтобы сообща и по единому плану вести революционно-просветительную работу в народе. В памяти всплывали картины не очень далекого прошлого. Вспомнил учитель Пинск, Ольгу Андросову, первое тайное собрание, где он, Лобанович, говорил об организации сельских учителей. Вспомнил он и Алеся Садовича и Янку Тукалу. Не о том ли самом думали и они, когда заводили речь о триумвирате, о постоянной связи между собой? В силу непредвиденных обстоятельств и событий подойти вплотную к созданию тайной учительской организации не удалось, но мысль о ней живет не в одной только голове Лобановича, она занимает тысячи учительских голов; не все же учителя Антипики и Соханюки, избегающие революционной борьбы и почитающие за лучшее жить спокойно и сытно! "Надо написать Садовичу", — решил Лобанович. И он стал обдумывать, как лучше составить письмо, чтобы никто не мог к нему придраться и чтобы оно вместе с тем было понятным для Садовича. Самое лучшее — не посылать письмо через волость, а просто опустить его в ящик почтового вагона. Да, этим летом обязательно нужно положить начало революционной учительской организации. Ее в Беларуси нет, она должна быть. С такими мыслями шел Лобанович на хутор. И вдруг он ощутил в душе какую-то неуловимую и неясную тревогу. Что-то беспокоило его, неожиданно испортило ему настроение. И только тогда для него стало все ясно, когда он свернул с большака на малонаезженную, узкую дорогу, что вела на хутор: причиной беспокойства была Лида Не поторопился ли он, обещая подготовить ее для поступления в городскую школу? Зачем он взял такое обязательство и связал себя? Кто просил его быть учителем Лиды, после того как она окончила начальную школу? А на то были две причины. Лобановичу нравилась красивенькая, немного застенчивая, черноглазая Лидочка, хотя в этом он не хотел признаться даже самому себе, не только людям. Другая причина — лишняя чарка, выпитая под злосчастной грушей. Вся поэтическая обстановка устроенного на скорую руку крестьянского банкета, приятный шум в голове явились причиной того, что его сердце наполнилось чрезмерной добротой и он, не взвесив трезво своего порыва, поспешил взять на себя ответственное обязательство. А теперь, взглянув на все эти события другими глазами, учитель почувствовал, что случайное, мимолетное увлечение заставило его свернуть с правильной дороги. И действительно, что такое для него Лида? Какое он имеет право врываться в ее жизнь? И что, руководило им, когда он обещал заниматься с нею? Бескорыстное желание помочь ей, вывести в люди? Нет, нечего хитрить с самим собой! Вероятно, если бы Лида была такая же щербатая, как ее мать, вряд ли появились бы у него такие высокие порывы. Лобанович мысленно перенесся в будущее, чтобы представить себе Лиду такой, какой она будет в возрасте своей матери. Но сегодняшняя Лида выбежала в это время со двора навстречу Лобановичу. Живая, веселая и радостная, она спутала все его мысли. Лобанович видел милую девочку-подростка и воспринимал ее такой, какой она была — молоденькая, готовая расцвести во всей своей красе. Сравнение с Антониной Михайловной вылетело из его головы. Лида встретила учителя, поздоровалась, обняла его руку, прижалась к ней, как доверчивое дитя. — Я вас вчера ждала, — сказала она. Лобанович посмотрел ей в глаза. — Лидочка, ты не смеешься надо мной и не презираешь меня за мой поступок? Лида смутилась. Ей стало неловко: как это она будет смеяться над учителем? И никогда не слыхала она таких вопросов от него. — Разве я могу смеяться над вами? — Напился я тогда до потери сознания и поэтому не пришел вчера. Стыдно было показаться в вашем доме. — Так никто же этого не видел, — ответила Лида. Учитель засмеялся: — Ты, Лидочка, рассуждаешь так же, как моя бабка Параска, и за это я вас люблю — тебя и бабку Параску. Ну, пойдем и сядем за работу. И они направились в хату Антонины Михайловны.

The script ran 0.045 seconds.