Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Георгий Владимов - Три минуты молчания
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_maritime, prose_contemporary, prose_rus_classic

Аннотация. Роман Георгия Владимова "Три минуты молчания" был написан еще в 1969 году, но, по разного рода причинам, в те времена без купюр не издавался. Спустя тридцать пять лет выходит его полное издание - очень откровенное и непримиримое. Язык романа - сочный, густо насыщенный морским сленгом - делает чтение весьма увлекательным и достоверным. Прежде чем написать роман, Владимов нанялся в Мурманске матросом на рыболовецкий сейнер и несколько месяцев плавал в северных морях.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Шлюпбалки скрипели, не поддавались, потом сами пошли с креном. Шлюпка вывалилась и закачалась. Волна прошла гребнем под нею и лизнула в днище. — Стой! — кричал дрифтер. — Садись трое. Фалинь[59] трави, фалинь! — А где он, фалинь? Трое уже перелезли в шлюпку и разбирали весла, а фалинь все не могли найти. Вдруг я увидел — Димка стоит спокойненько, держит его в руках. — Он же у тебя, салага! — Это и есть фалинь? — Да он у него несрощенной! — Серега в темноте разглядел. Я в это время держал шлюпталь, обе руки у меня были заняты. — Сращивай! — сказал я Димке. — Учили тебя. — А чем? — В боцманском ящике штерт возьми. Знаешь где? Он метнулся куда-то. Я уже пожалел, что послал его. Но тут же он вернулся с бухточкой. — Брамшкотом вяжи. Он скинул варежки, заложил под мышку. — Брамшкот — это двойной шкот? — Двойной. Только не спеши. — Быстрей! — орал дрифтер. Димка его не слушал. И правильно, фалинь наспех не сростишь, так всю шлюпку можно загробить. И мне понравилось, что руки у него не дрожат. И он не торопится в шлюпку. — Хорош! — сказал я ему. — Я сам потравлю. Иди вниз. — Зачем? — Садиться, «зачем». — Вот так, как есть, без шмоток? — Он поглядел кругом. — Алик, ты где? — Садись иди, Алик уже там небось! На рострах осталось нас четверо, по двое на каждую шлюпталь. Эту, я знал, мы не для себя спускаем. Пока сойдем, там уже будет полно. А нам вторую вываливать для «голубятника». И хорошо, подумал я, как раз будем с «дедом». Если что случится с нашей шлюпкой, мы все-таки вместе. Дрифтер кричал снизу: — Трави помалу, майнай! Вот тут мы замешкались, одну шлюпку отчего-то заело, а когда пошла она — то не вовремя, тут бы ее, наоборот, попридержать. Как раз пароход вышел из крена и начал заваливаться на другой борт. И шлюпка с размаху стукнулась. Те, кто в ней был, попадали на дно. Но как будто никого не зашибло, никто не крикнул. — Трави веселей, — орал дрифтер, — ничего! Не соломенная! Вдруг я почувствовал, как ослабли лопаря. Это волна подхватила шлюпку. Теперь уже поздно в нее садиться, а нужно скорее отпихиваться — багром или веслом. А кто-то еще лез через планшир и не мог перелезть… Шлюпку приподняло и ударило об фальшборт с треском. Мы навалились на шлюптали, повели обратно. Шлюпка приподнялась, мы чувствовали ее тяжесть. — Вылазь! — орал дрифтер. — Я удержу! И правда, удержал ее у планширя, пока все не вылезли, потом перескочил сам и отпихнул: — Вир-рай! Пока мы ее поднимали, она еще два раза треснулась. Весь борт у ней раскололся, от штевня до штевня, и сквозь трещину ливмя лило. А сверху ее и не успело залить, я видел, это она набрала днищем. Мы ее поставили опять в киль-блок и закрепили концами лопарей. Но с таким же успехом ее можно было и выкинуть. Пошли вниз. Старпом встал у нас на дороге: — Куда? Почему шлюпку оставили? Я шел первым. Я ему сказал: — Успокоили шлюпку. Можно кандею отдать на растопку. — Мореходы, сволочи! А ну — назад, вторую вываливать! Эту — чинить! Я прошел мимо. — Кому говорю? Назад! Кто-то ему сказал: — Вот и займись ремонтом. Починишь — тогда позовешь. Мы уже до капа добрались, а тифон все ревел, звал на ростры. В кубрике Шурка укладывал чемоданчик. Я сразу как-то почувствовал, что не вышло у них с машиной. И он тоже понял, что у нас не вышло со шлюпкой. — Заварили? — спросил Серега. Шурка закрыл чемоданчик и закинул его на койку. — Трещина-то что, а вот три поршня прогорело, «дед» через форсунки прощупывал. Это не заваришь. — Сколько там, девять осталось? — сказал Серега. — На них можно идти. — Далеко ли? Тифон в кубрике все надрывался. — Выруби его, — сказал Шурка. — Только расстраивает. Я подошел и сорвал провод. — Вот так-то лучше. — Шурка почесал в затылке, опять потянул чемоданчик, достал из него карты. Серега сел против него за стол. — Какой у нас счет? — спросил Шурка. — И в чью пользу, я что-то забыл? — Сдавай! Пришел Димка и сел в дверях на комингс. Смотрел, как они играют, приглаживал мокрую челку, и скулы у него темнели. Вдруг он сказал: — Все-таки вы подонки, не обижайтесь. Я думал: вы хоть побарахтаетесь до конца. Еще что-то можно сделать, а вы уже кончились, на лопатках лежите. Серега сказал, глядя в карты: — Плотик есть, на полатях. С веслами. Хочешь, мы тебе с Аликом его стащим? Может, вы, такие резвые, выгребете. — Я разве о себе? Мне за вас обидно. Хоть бы вы паниковали, я уж не знаю… — Это зачем? — спросил Шурка. Он поглядел на Ваську Бурова. — Мы с тобой плавали, когда сто пятый тонул? — Ну! — Так у них же лучше было. И нахлебали поменьше, и движок хоть не совсем скис. А все равно не выгребли. Об чем же нам беспокоиться? — Не об чем, так ходи, — сказал Серега. — Отыграться надеешься? — Шурка спросил злорадно. — Не отыграешься. — Просто слушать вас противно! — сказал Димка. — А не слушай, — ответил Шурка. Васька Буров вздохнул — долгим, горестным вздохом, — встал посреди кубрика, ни за что не держась, стащил промокший свитер, нижнюю рубаху. Он, верно, был когда-то силен, а теперь плечи у него обвисли, мускулы сделались, как веревки, когда они много раз порвались, а их снова сплеснивали. Васька обтерся полотенцем с наслаждением, как будто из речки вылез в июльский день, потом из чемоданчика вынул рубаху — сухую, глаженую, — примерил на себя. Димка на него глядел сощурясь и скалился: — Пардон, кажется, состоится обряд надевания белых рубах? Не ожидал! — Ох, — сказал Васька. — Белая, серая… лишь бы сухая. А у тебя что своей нету? А то могу дать. — О нет, спасибо. Васька надел рубаху — она ему была чуть не до колен, — откинул одеяло и лег. Вытянулся блаженно. Димка встал с комингса, глядел на него, держась за косяк. Васька сложил руки на груди, сплел пальцы: — Бичи, кто закурить даст? Шурка ему кинул пачку. — Ох, бичи, до чего сладко! — Васька глотнул дыма и выдохнул медленно в подволок. — Я так думаю: мы носом приложимся. Это лучше, если носом. Никуда бежать не надо. Ни на какую палубу. Димка сплюнул, пошел из кубрика, грохнул дверью. А я смотрел на Васькино лицо, такое успокоенное, на Шурку с Серегой, на четыре переборки, где все это с нами произойдет. Вот та, носовая, сразу разойдется — и хлынет в трещину. Из двери еще можно выскочить, но это если у двери и сидеть, — из койки не успеешь. Нет, нам не очень долго мучиться. Может быть, мы и подумать ни о чем не успеем. У берега волна швыряет сильнее, скала в обшивку входит, как в яичную скорлупу… Так, я подумал, ну, а зачем все это, за что? В чем мы таком провинились? Я даже засмеялся — со злости. Шурка с Серегой взглянули на меня — и снова в карты. А разве не за что? — я подумал. Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы — шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам — за все, в чем мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь — перед самими собой. За то, что мы звери друг другу — да хуже, чем они, те — если стаей живут — своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а — не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они — дураки. В кубрике все темней становилось, уже, наверное, садились там аккумуляторы, а Шурка с Серегой все играли, хотя уже и масть было трудно различить. — Ничего, — сказал Шурка. — Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай. — Он скинул карту и спросил: — Васька, тебе кого жалко? Кроме, матери, конечно. Васька с закрытыми глазами ответил: — Матери нет у меня. Пацанок жалко. — Бабу не жалко? — Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу. — А мне бабу жалко, — сказал Шурка. — Что она от меня видела? Только же записались — и уже лаемся. Перед отходом и то поругались. Серега скинул карту и сказал: — Ну, это по-доброму, это ревность. — Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе — кого? — Многих, — Серега ответил мрачно. — Всех не вспомнишь. — А тебе, земеля? Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестренку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и все кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло — все равно заплачет, это она хорошо умеет. Вот Лиля еще погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал — ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке — и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната — шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал и высоченный, чуть не до потолка, и еще картинка была из журнала — как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади — вся в черном, и лошадь тоже черная, глазом горячим косит, слегка на дыбы привстала, даже чувствовалось, что храпит. А к этой женщине тянет руки девчушка, — с балкончика или с крыльца, но в общем через каменные перила, — славная девчушка, и она вся в белом, а волосы — черные, как у матери. Да, скорее всего это мать и дочь — уж очень похожи. Вот все, что вспомнилось, — больше-то сама Клавка меня занимала. Такая она уютная была в халатике, милая, все так и загорелось у ней в руках, когда мы к ней вломились. Другая б выставила, а она — лидкину постель тут же скатала, быстро закусь сообразила и выпить, и еще мне стопку поднесла персонально, когда я на пол сел у батареи… Бог ты мой, а ведь эта комнатешка, где мы гудели, одна и была — ее, она ж еще шипела на нас: "Тише, черти, соседей перебудите!" — и все, что я видел, вот это она и нажила. Экая же, подумаешь, хищница, грабительница!.. Да, неладно все как получилось с Клавкой! Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чем? А если и виновата — никакие деньги не стоили, чтобы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит?.. — Девку мне одну жалко, — я сказал. — Обидел ее ни за что. — Сильно обидел? — спросил Шурка. — Да хуже нельзя. — Не простит она тебе? — Не знаю. Может, и простит. Но забыть не забудет. — А хорошая девка? — И этого не знаю… Я встал, пошел из кубрика. У соседей дверь была полуоткрыта, и там тоже лежали в койках, под одеялами, одетые в чистое, и курили. Ко мне головы никто не повернул. 5 Наверху, в капе, Алик выливал воду из сапога. Димка его держал за локоть. Я к ним поднялся. Димка взглянул на меня и оскалился: — Тоже деятели, а? Ну, комики! — Не надо, — попросил Алик. — Кончай. — Что — у самого коленки дрожат? — Ну, дальше? Что из этого? — Ничего, — сказал Димка. — Как раз ничего, друг мой Алик. Все естественно. Когда есть личность — ей и должно быть страшно. У нее есть что терять. Вот, китайцам, наверное, не страшно. Они — хоть пачками, и ни слова упрека. — Кончай, говорю. — Нет, но где же все-таки волки? Я думал, они будут спасаться на последнем обломке мачты. — Ты погоди, — сказал я ему, — до обломков еще не дошло. — Ах, еще нужно этого дожидаться? Что мне было ему ответить? Я и сам так же думал, как он. — С тобой это было уже? — спросил Алик меня. — Ни разу. — Поэтому ты и спокоен. Не веришь, да? — Какая разница — верю я или нет. Чему быть, то и будет. — А я все-таки до конца не верю. — Счастлив ты. Так оно легче. Его будто судорогой передернуло. Я пожалел, что сказал ему это. Ведь такое дитя еще, в смерть никак не поверит. Я-то вот — верю уже. Меня однажды в драке, в Североморске, пряжкой звезданули по голове — я только в госпитале и очнулся. И понял: вот так оно все и происходит. Мог бы и не проснуться. Смерть — это не когда засыпаешь, смерть — это когда не просыпаешься. Вот с тех пор я и верю. — Идите в кубрик, ребята, — сказал я им. — Пока вас на палубу не выгнали, мой вам совет: падайте в камыши. — Эту философию мы тоже знаем, — сказал Димка. — Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть. А все само собой образуется? — Конечно, — говорю. — Само собой. Алик улыбнулся: — Шеф, твои слова вселяют в нас уверенность. — А для чего ж я стараюсь? Пошли. Вот как просто, думаю, людей успокоить. Начни им доказывать, что мы потому-то и потому-то погибнуть не можем, они расспросами замучают — как да что. А скажи им: "Авось пронесет" — и есть на чем душе успокоиться. В капе вдруг посветлело — это, я понял, кто-то из рубки к нам идет, и ему светят прожектором. Так и есть — в дождевике кто-то, в штурманском. Увидел меня, откинул капюшон. Жора-штурман. — Выходить думаете? — Выходили. Шлюпку одну успокоили. Теперь-то зачем? Но он был настроен решительно. Еще не намок. А сухой мокрого тоже не разумеет. — А ну пошли. Шурка с Серегой в самый раж вошли, даже не посмотрели на Жору. Салаги только начали разуваться. А Васька все так и лежал с закрытыми глазами, пальцы сплетя на груди, но — не спал, что-то нашептывал. Жора к нему первому подошел: — Вставай. Васька поглядел на него равнодушно, как сквозь него, и уставился в переборку. — Тревогу для кого играли? — Не знаю. Не для меня. Меня-то уже ничего не тревожит. Тут Жора и увидел этот провод, который я сорвал. — Хари ленивые! Себя уже спасать неохота! В могилу легче, чем на палубу? Глаза у него и без того красные, как у кролика. А тут дикой кровью налились. — Тебе бы автомат, — сказал Серега. — Ты б нас всех тут очередями, да? Жора шагнул к нему, замахнулся. Серега начал бледнеть, но глаз не отвел. Жора его оставил, опять взялся за Ваську. — Встанешь или нет? Взял его обеими руками за ворот и посадил в койке. А вернее, держал его на весу. Он сильный, Жора. Он бы мог его и к подволоку вздернуть, одной левой. Васька захрипел, ворот ему стянул горло. Димка и Алик застыли молча. Вдруг Димка стал матовый, сказал, сжав зубы. — Ну, если б мне так!.. Жора поглядел на него и кинул Ваську опять на койку. — Можно и тебе. Димка мотнул головой и весь сжался, стал в стойку — левую выставил вперед, а правой прикрыл челюсть. Но я-то чувствовал, чем это кончится. Жора на ринге не обучался. Но он обучался стоять на палубе в качку. И ни за что не держаться. Он не шатнулся, когда кубрик накренило. А Димка упал спиной на переборку, и от его стойки ничего не осталось. Кинулся вперед Алик, выставил руку: — Вы что? Опомнитесь!.. Я увидел — сейчас он будет бить их обоих. Он их будет бить страшно, в кровь, зубы полетят. И мы все вместе этого бугая не одолеем. Я шагнул Жоре наперерез и обеими руками толкнул в живот. Он не устоял и сел в койку. А я наклонился и взял в руку что потяжелее — сапог. — С битьем ничего не выйдет, — сказал я Жоре. Он сидел в койке — коленями чуть не к подбородку. Пока бы он встал, я бы успел ему всю рожу разбить сапогом. Да просто пальцем повалил бы обратно. — Ладно, — сказал Жора. — Пусти. Я бросил сапог. Он вылез, пошел к двери. — Через пять минут не выйдете к шлюпкам — всем, кто тут есть, по тридцать процентов срежу. — Что так мало? — сказал Шурка. — Валяй все сто. Васька вдруг всхлипнул. Глаза у него полны были слез. Шурка повернулся к нему: — Ты чего, Вась? Не надо. Васька утер слезы кулаком, а они от этого полились еще сильнее. Это невыносимо смотреть, как бородатый мужик плачет навзрыд. Тут и Жора смутился: — Не скули, хрена ли я тебе сделал? — Уйди. В гробу я тебя видел, палач! — Хватит, — сказал Жора. — Кончай, а то… — Ну, бей, сволочь. Ударь лежачего. — Ты встань, — Жора усмехнулся, — будешь стоячим. — Не встану. Подохну здесь, а не встану. Зачем мне жить, когда такие твари живут, как ты… Слезы Ваську совсем задушили. — Уйди же, — сказал Серега. — Уйди по-доброму. Жора оглядел нас всех и перестал усмехаться. Наверное, дошло до него, что мы кончились, не поднять нас никакой силой. Он вышиб кулаком дверь, пошел. Прошел половину трапа и крикнул: — Шалай! Ну-к, выйди. Я к нему поднялся. — Ты все про свою судьбу понял? Тебе ж не плавать после этого, кончилась твоя карьера. После того как ты руку на штурмана поднял. Не руку, а — сапог. — На штурмана нельзя, — я сказал. — На матроса можно. — Дурак, я жаловаться не пойду. Я тебя своими мерами калекой сделаю на всю жизнь. В порту сочтемся, согласен? — Хорошо бы еще доплыть до него. — Что за плешь? Что вы все сопли распустили! Он повернулся, чтобы идти, и снова встал. — А не думаешь, Шалай, что вся эта плешь — с тебя началась? Своей вины тут не чувствуешь? Я, между прочим, не доложил никому, как ты кормовой отдал. Так ты бы, дурак, благодарность поимел. А ты мне не даешь людей поднять по тревоге. За такие вещи знаешь, что полагается? Шлепают — и будь здоров. — Жора, что же мы делаем! Помощи у других просим, в шлюпки садимся, свой пароход покидаем, а сети — не отдаем. — Прекрати! Ты за них не ответчик. — Вдруг он наклонился ко мне, к самому лицу: — А хочешь собой, так сказать, пожертвовать — валяй, руби вожак. Я не ответил. — Но не советую, — сказал Жора. Он вынырнул, побежал по палубе, и свет в капе померк. Я сел на ступеньку. Да, так оно и выходит, что с меня началось. Если Фугле-фиорда не считать, где все решали. Вот в этом все дело, что все. Не на кого пальцем показать. Ну, ладно, пусть на меня. Тогда чего ж я сижу, ведь топор — тут, за капом, в ящике лежит. Раза четыре стукнуть по вожаку — вот и вся жертва. Должен же я что-то для людей сделать, если я же их, оказывается, и погубил. Вдруг я увидел — Димка стоит внизу, тусклый свет падает на него из кубрика. Не знаю, сколько он там стоял. Может быть, слышал наш разговор с Жорой. Димка прикрыл аккуратно дверь, поднялся ко мне, сел рядом: — Нужно что-то делать, шеф. — Это и я думаю. Только, наверно, поздно. — Шеф… Правда, что плотик есть на полатях? — А ты не видел? Ну, он всегда поводцами завален. Белый такой, с красным. — Он надувной? — Плотик-то? Нет, железный. Пустотелый. — Там двое смогут? — Ну… Вообще-то он тузик. — Ну и что — тузик? — Одноместный, значит. Но двое тоже смогут. Хотя опасно. — Утонет? — Тесно в нем. Трудно грести. Ну, когда жить хочется… А что, решились вы с Аликом? Он придвинулся ко мне. — Шеф, послушай. Это не так безумно, как кажется… Два дня мы продержимся, а там нас подберут. Здесь же промысел, проезжая дорога. Ведь глупо же, пойми, ехать в открытый гроб. Ведь все уже лежат, лапами кверху. Только мы двое. Я это сейчас понял… Шеф, мы не умрем. Это я точно говорю, умирают же не от шторма, не от голода. Только от страха. Это доказано, шеф. Об этом книги написаны. Но мы-то не трусы! Мы хоть побарахтаемся — для очистки совести. Говорил он прямо как проповедник. Даже глаза у него светились. И я подумал: конечно же, можно. Можно и шлюпку вывалить вторую. Можно плотики сплести из кухтылей, плоты из бочек. — Да если бы все, как вы, — сказал я ему. — Шеф, пошли! Он встал, потащил меня за рукав. — Куда? — Пошли сядем в плотик. Пока не поздно. — Да там же только двое сядут. — Шеф. Все умерли от страха. А человек жив, пока он хочет жить. Ведь ты хочешь? Если сейчас не рискнем… — Понимаешь, я еще «деда» хочу вытащить. Я «деда» не брошу. И Шурку… И Серегу… И «маркони»… — Им легче будет — с тобой заодно? — Ну, как тебе объяснить? Да чего объяснять? Ты же Алика не бросишь? Он не глядел на меня. — Алика я спрашивал. Он не рискнет. Шеф, тут закон простой. В плотик садится, кто хочет. Двое — значит, двое. Иначе не спасается никто. Он так печально это сказал, безнадежно. Мне даже жалко его стало, вот черт какой… — Ну, послушай, — я его посадил рядом. — Ну, я тебе скину плотик. И ящик притащу шлюпочный. Там галеты, вода пресная, бинты. Попробуй один. Одному же легче в тузике. Два свитера наденешь под рокан: от холода еще умирают, не только от страха. Может быть, выгребешь. И кто тебя упрекнет, что ты жить хотел? — Нет, — он замотал головой. — Один умирает. Это я знаю хорошо. Какие все кретины! Какой я кретин! — Да не убивайся ты, ей-Богу. Если б ты по-настоящему хотел, поплыл бы и один. — А ты? — И я бы. Если б меня ничто не держало. Он вздохнул: — Нет. Ничего не выйдет. Вышел Алик — в одних носках. Поднялся к нам. — Ну что? — спросил беспечным голосом. — Не решаетесь, викинги? — Ты береги тепло, — я ему посоветовал. — Без сапог не ходи, с ног все и начинается. — Иди спать, Алик, — сказал Димка. — Пойдем и мы ляжем. Лапами кверху. Алик его проводил глазами и сказал мне: — Шеф, если тут дело во мне, то я — пас. Это действительно так. Мы договорились. Я взялся за голову. — Не могу я вас понять. Не могу, и все. Как это так можно договариваться? — Тут простой расчет, шеф. Простой и трезвый. — Иди к Богу в рай! Уйди. Я вас обоих знать не хочу. — Зачем же злиться? На кого, шеф? — На себя одного. — А мы при чем? — Оба вы такие хорошие — сил моих нет! Я взялся за поручень, поднялся, пошел вверх. Вдруг сорвался, полетел назад затылком, но чудом вывернулся, звериным каким-то рывком. Сердце у меня чуть не выпрыгивало. Дрифтерский ящик я легко нашарил, но пока топор искал в темноте, среди всякого барахла, мне все лицо искололо снегом. Я прижал топор к груди, вытер лицо, а все не решался идти дальше, на полубак. Его и не видно было, полубака, — сплошная белая мгла и рев. Но я-то должен был его рубить, мой вожак. То есть не самый вожак, пеньку-то что стоит перерубить, а плетеный стояночный трос, из стальной жилы. Он и убить может. Ну, ладно, я подумал, это все-таки мое дело вожаковое, никто за меня его не сделает. Вот разве помог бы кто. Я увидел — Алик выглядывает, жмется от холода. — Пойди, — говорю, — к лебедке, ты все равно намок. Стопор ты знаешь, как отдать. А я рубану на кипе.[60] — А кто это приказал? — Э, кто приказал! Я пошел как слепой, нашарил трос и потом — по нему, плечом вперед. Натянут он был, как штанга, и когда я добрался до киповой планки и ударил, топор отскочил, как резиновый. А на тросе — я пощупал — и следа не осталось от удара. — Давай, помогу. Я оглянулся — Алик стоял у меня за спиной, весь облепленный, лицо в снегу. — Отвались! — Ну, что злишься? Давай вместе. Чем тебе помочь? — Иди в кап, убьет же концом! — А тебя? — Ты смоешься? Волна накрыла нас обоих, только я успел пригнуться под планшир, а его потащило, только носки его замелькали. И, представьте, он вскочил и снова начал, ко мне подбираться. Ладно, мне не до него было. По две, по три жилки рвались после каждого удара, и трос звенел, как мандолина, отбрасывал топор, будто живой. А часто и по планширю попадало или по кипе. Но я озверел уже, рубил как заведенный. Он делался все тоньше, готов уже был лопнуть, и я оглянулся — нет ли кого на палубе. Алик стоял у капа, прижавшись. — Полундра от вожака! Одной рукой я подобрал полу телогрейки и накрыл голову, а другой рубил. Полубак пошел вверх, и трос заскрежетал на кипе — я поостерегся его рубить, — но тут-то он и лопнул сам. Я не видел, как он хлестнул в воздухе, но по капу удар был, как будто клепальным молотом. А от капа — меня по плечу! Я завалился и поехал к трюму. Там только вскочил на ноги. А топора как не было. Алик стоял на том же месте, держался за поручень. Как его только не задело? Счастливая же у салаги судьба! — Вот и вся любовь! — сказал я ему почти весело. Он смотрел на меня молча. — Пошли. Я его потащил за собой в кап. Он все смотрел на меня. А я смотрел на рубку, хотел разглядеть стекла. — Там ничего не слышали, — сказал Алик. — Никто не выглянул. — Услышат. Почувствуют. — И что тебе за это? — Как что? Сознательная порча судового имущества. Годков десять, наверно. Ты бы мне сколько дал? — Никто ж не видел. — А ты? — Я тоже не видел. Ах, какой хороший был мальчик! Как он мне нравился! — Что же ты хочешь? — я спросил. — Чтоб кепа за эти сети разжаловали? Или у всей команды бы вычитали? — А сколько они стоят? — Сто тысяч. Хоть видал когда-нибудь столько? — Новыми? — Настоящими. Золотом. — Но он же сам мог порваться. — Мог бы. Но не порвался. И на планшире от топора след. — Что ж теперь делать? — Спать. Или жизнь спасать. Только я думаю — все равно поздно. В кубрике все почему-то посмотрели на меня. Но никто слова не сказал. Я скинул телогрейку и увидел — все плечо у нее располосовано, вата торчит наружу. Я ее кинул на пол, сел на нее, прислонился к переборке. Плечо еще только начинало разгораться, хоть первая боль и схлынула. — Знобит, земеля? — Шурка поднялся, своей телогрейкой, такой же вымокшей, укрыл мне спину. — Ну-ка, уберем тут. Он скинул все с камелька, чтоб я мог прислониться, но трубы были чуть теплые. Но, может, даже лучше к холодному прижаться? Я закрыл глаза, стал уговаривать плечо, чтобы утихло. Иногда помогает. Шурка опять отсел к Сереге — играть. Не знаю, какое дело я сделал — доброе или злое. Но я его сделал. Вдруг Митрохин — он рядом со мной сидел на полу — спросил испуганно: — Что это, ребята? Я открыл глаза. Свет начал меркнуть. Волосок в лампочке был чуть розовым. — Ребята, — сказал Митрохин, — это ж конец! — Не блажи, — сказал Шурка. — «Дед» всю энергию на откачку пустил. Или на стартер копит. — Нет, — Митрохин замотал головой. — Я тоже все верил, что не конец. Нет, нет! Все уже, ребята, гибнем! Он забился, как в припадке. А может, это и был припадок: он ведь какой-то чокнутый. Шурка с Серегой кинулись к нему, схватили за руки. Он с такой силой вырывался, что они вдвоем не могли удержать. — Ребята, я ж во всем виноват! Я вас тогда всех погубил. Из-за меня ж вы в порт не пошли. Ребята, простите. Можете вы меня простить? Он мне попал по больному плечу, я чуть не взвыл, толкнул его ногой. — Молчал бы теперь, сволочь… Он еще сильней забился. Кричал что-то через слезы, слов нельзя было разобрать. — Свяжите его, ребята, — попросил Васька. — Я с ума сойду. Шурка зажал Митрохину рот, и он вдруг присмирел, только мычал тихонько. Они его подняли, перенесли на койку. — Глаза ему закройте, — сказал Васька. — Он же не спит никогда. — Спит, — сказал Серега. — С открытыми-то он и спит. А свет совсем погас. И слышно было только волну и жалобный стон всего судна. Я опять прислонился спиной к батарее и закрыл глаза. 6 Не рассказывал я вам про китенка? Все-таки я, наверно, заснул, а в шторм всегда плохое снится. Я многих расспрашивал — на одного дома рушатся, и кругом разбитые головы, сломанные руки торчат из-под камней, кровь вперемежку со щебнем; другой — от змей не может избавиться, они по всей комнате ползают, некуда ступить; еще кто-нибудь голым себя видит — на улице, где полно людей. А мне — всегда снится снежное поле. Я по нему бреду один, а вокруг намело сугробов, и меня самого заметает снегом. И вдруг мне кажется, что ведь эти сугробы — засыпанные люди, я только что с ними рядом шел через метель, мы из одной фляжки отпивали по очереди, отогревались спиртом. И вот они все замерзли, только я один бреду еще, но и меня сейчас заметет. И хочу я их всех отрыть, разгребаю снег — вот уже чью-то руку нащупал, холодную, вот чью-то голову. А меня всего леденит, и снег набивается в глаза, в рот и опять засыпает тех, кого я отрыл. Я уже из сил выбился, и меня тоже всего засыпало, и наваливается сон — такой, что я веки приподнять не могу. На минуту мне даже хорошо делается, тепло, но я-то знаю — вот так и замерзают в степи, надо себя пересилить, выбиться из-под снега. И сколько я ни рвусь — все попадаю то локтем, то коленкой в мертвые животы, в мертвые лица, как будто в мешки с камнями… Вот тут я просыпаюсь, и я думаю: о чем бы вспомнить мне, чтоб страшный этот сон развеялся? Хоть бы о какой-нибудь твари живой, которая только радость доставила и ничего другого. Вот про китенка, например, это самое лучшее. Я бы хотел его увидеть во сне. Но ни разу он мне не приснился. Не знаю уж, как это вышло, что он к нам в сети попал; киты ведь у нас селедку не выедают, как акулы. А этот-то совсем был молочный. Может быть, он мамашу свою потерял, обезумел от страху, и носился туда-сюда по морю — пока не напоролся на наш порядок. Запутался, рваться стал и еще больше намотал на себя сетей. Да не одних, сетей, а поводцов и вожака. И вот под утро вахтенный штурман прибегает в кубрик: "Ребята, сети выбирать. Срочно!" "А что за срочность такая, что час докемарить не даешь?" "Да нечисть какая-то попалась, пароход шатает!" Мы прислушались — и правда дергается пароход. Ну что — пошли, вытрясли сколько-то там сетей, подвирали эту нечисть к борту. Оказалось — синий китенок попался, вот и вся-то нечисть, но правда — редкость большая, их уже всех почти выбили. Ну, ладно, а что же с ним делать? Обрезаться от него, выкинуть метров двести порядка? Но жалко всем: ведь погибнет китенок, он же весь спеленутый, плавником не пошевелит. А на нем тоже не разрежешь путы, это водолазов нужно звать, да к нему и подплыть опасно, убьет и не заметит. "Давай на палубу вывирывать, — кеп приказал. — Что еще остается?" Один шпиль не взял, врубили еще стояночную лебедку и еще «сушилку», которая между мачтами растянута, на ней мы сети сушим, и сетевыборка его тащила. В общем, все машинки, какие только есть на пароходе. Кто-то даже якорный брашпиль предложил приспособить, но побоялись цепью китенка покалечить. Да мы и так его вытащили — и машинками и руками тащили за подбору — сперва хвост, потом все остальное. Молочный-то он молочный, но зверь будь здоров, хвост у него с одного борта свешивался, а головой он лежал на другом. Сети мы на нем обрезали, растащили, а он себе полеживал, иногда лишь подрагивал кожей. Да мало сказать — подрагивал, от этого все лючины скрипели на трюме. Кто-то догадался — поливать его забортной водой, чтоб шкура не сохла, специально вахтенного к нему приставили. И китенок совсем успокоился, только посвистывал дыхалом. Красивых он был цветов сверху черно-синий, а к брюху постепенно светлел. И что удивительно — все твари в море холодные, а к нему прикоснешься — как будто лошадь гладишь по морде, возле ноздрей. Но что ж теперь делать с ним? Распеленали, а как обратно стащить в море? Это надо стрелу иметь с вылетом за борт, а такой на СРТ нет. Все работы на пароходе прекратились, рыбу не ищем, сетей не мечем: палуба китенком занята. И не пройти никак, не перепрыгнуть. Пытались через него лазить, но он от этого начинал беситься, сбрасывал с себя людей. Пришлось боцману из досок трап сколотить, и мы по нему бегали через китенка — из кубрика в салон, из салона в кубрик. Тут кто-то мысль подал: "А давайте его на базу вместо селедки сдадим, в нем же тонн восемь будет весу. Он нам план порушил, он же нам его и выполнит. Все равно без базы мы его не смайнаем." А уже на всех судах заметили, что мы китенка везем, то и дело нашего «маркони» запрашивают: "Куда тащите кита? В этом возрасте охота на них запрещена, конвенции не знаете?" Насчет конвенции мы как-то не учли. Ну, мы же не китобои, дела с ней не имели. Кеп сразу расстроился: "Выловил кита на свою голову". Но делать-то нечего, все равно к базе идти — у нее машина, у нее стрелы. Чем ближе к базе, тем больше вокруг нас собиралось норвежцев, французов, англичан, фарерцев. Штук восемьдесят судов за нами увязалось, все про свою селедку забыли, один китенок и беспокоит. А он — полеживает и посвистывает, не знает ни про какую конвенцию. Когда уже подходили к базе, наперерез нам вышел норвежский крейсер и три вертолета висели в небе наверно, фотографировали нас с воздуха. С крейсера приказали нам: — Немедленно выпустите кита в море. — Только об этом и мечтаем. Да снять не можем. — Как же он оказался на борту? — Сами удивляемся! Я помню это утро, когда мы пришвартовались. Штиль был полнейший, ветер едва шевелил флажки на мачтах; синее небо, синяя вода, солнце — как в июле в Крыму. И все море — в судах, всех флагов суда, всех цветов, а в небе еще висели вертолеты. С базы нам подали шкентель, и мы китенка рифовым узлом обвязали за хвост. Крейсер нам еще посоветовал мешковину подложить, чтоб не поранить ему шкуру. И стрела его потащила в небо. Тут он проснулся, китенок, стал рваться, весь извивался в петле. А мы под ним быстренько отшвартовывались и отходили, очищали море. Потом с базы отдали узел, и китенок наш сиганул в воду. Тут же вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил — выше клотика. И ушел — на глубину. И что тут такое сделалось — «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо! Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший такой синий и солнечный. И китенок был хороший. И мы все тогда были людьми. 7 Фонарь мне светил в лицо. Я зажмурился, отвел его рукой. Может, и этот мне приснился — маленький, в дождевике, в островерхом капюшоне. — Мертвый час! А кто вахту стоять будет? Я по голосу узнал третьего. — Буров у вас где спит? — Зачем он тебе? — "Зачем". Вопросики задаешь. На руль! Я протер глаза кулаком. — Какой может быть руль? У нас хода нет. — Ты что? Спишь? Или ушки болят? Я прислушался — и вправду что-то переменилось. Мелко стучит брошенная дверь. Чей-то сапог от вибрации ползает по полу. — Починил «дед» машину? — Кашляет. Все равно не выгребает. Так где артельный? — Зачем же его будить, если я не сплю? — А он что — больной? — Не все тебе равно? — Я встал на ноги. — Список есть, понял? Дисциплина должна быть. Тогда все в норме, таких бардаков не бывает. Ну, хочешь — иди. В капе стало слышнее: машина стучит с перебоями, как будто вот-вот смолкнет. Чуф, чуф, чшш… Чуф, чуф, чшшш… — Тоже мне работа! — сказал третий. — Смех! — Он вынырнул в темноту, потом вернулся. — Э, ты не спишь? Мне за тобой второй раз идти охоты мало. — Иду. — Так и пойдешь в телогрейке? А курточка где? — Пропала. — Ну и дурак. Я говорил: махнемся. У меня б не пропала. Я пошел за ним. Спросонья на его дождевик ориентировался. Мы добрались до кухтыльника, вскарабкались по сетке на крыло. Дверь меня толкнула в спину — я полрубки пролетел и повис на штурвале. Потом огляделся — здесь еще кеп был, Жора-штурман и Граков. В радиорубке сидел «маркони» с наушниками, бормотал в микрофон: — База, я восемьсот пятнадцатый… Как слышите, база?.. Я взялся за шпаги и навалился на штурвал грудью, а ноги расставил пошире. И тогда уже доложился по форме: — Матрос Шалай. Разрешите заступить? — Заступил уже, — сказал кеп. — Почему не Буров? Заболел, что ли? Жора-штурман вместо меня ответил: — Знаю я, чем он болен. И чем это лечат, тоже знаю. Ну стой, раз вызвался. Кеп встал у телеграфа, подвигал рукояткой. — Руль право клади, — сказал он мне. — Право на борт. Не стой лагом. — Есть. — Я положил руля до отказа. Без хода он совсем легко перекладывался. — Право на борту! Кеп хмыкнул: — Не разучился. — Удивительно, — сказал Граков. — Как они у тебя вообще не разучились на вахту ходить. Кеп не ответил, вынул свисток из переговорной трубы, которая в машину, и дунул. Там, внизу, свистнуло. Но никто не подошел. Кеп заткнул трубу. — Вымерли они там, что ли?.. Дверь распахнулась, кто-то ввалился и встал у крайнего окна, расставив ноги. Я покосился — «дед» обтирал руки ветошью и смотрел в стекло, заляпанное снегом и пеной. — Что скажешь? — спросил кеп. "Дед" ответил, не повернув головы: — Твое теперь слово. — А ход где? — Пожалуйста. "Дед" взялся за трубу, свистнул в нее. Там подошли: — Второй механик слушает. "Дед" снова встал у окна. — Але! — сказали внизу. — Слушаю. — Скажите на милость! — Кеп подошел к трубе. — Ну, давай там, подкинь оборотиков. Средним хоть можешь? "Дед" сказал, не поворачиваясь: — Средним я ему запретил. Малым может. — Зачем чинили, спрашивается? Если б ты его не остановил тогда, мы бы уже с базой встретились. Скажешь, опять глупости говорю? — Опять говоришь. Кеп взохнул. — Ты хоть перед матросом меня не порочь. — Он сказал в трубу: — Малым давай назад. Шпаги мне надавили на ладони. Качка переменилась, пароход приводился кормой к волне. — За малый тоже тебе спасибо, Сергей Андреич, — сказал Граков. — Теперь хоть шлюпку можно вывести с-на ветра. — Шлюпка-то одна теперь? — спросил «дед». Кеп ответил — не очень уверенно: — Другую — починить можно. Брезентом обтянуть. — Ну, это когда починим, тогда и считать ее будем. А пока — одна годная. Так… А кто ж в нее сядет? Граков, кого посадишь в нее? — Не понимаю вопроса. Есть инструкция, кому в первую очередь. — Положено — пассажиров. Граков сказал, усмехаясь: — Ну, пассажиров-то, собственно, я один. Могу уступить свою очередь. — Очередь или шлюпку? — Сергей Андреич, по-моему, ясней ясного: в первую очередь люди постарше. Ну, а помоложе — используют другие плавсредства. Уже какие найдутся. Что тут можно возразить? — Ничего, — сказал «дед». — Кроме того, что и молодым жить охота. Граков развел руками. Одной, вернее, другой-то он за петлю на окне держался. — Ну, не будем заранее предаваться унынию. Опыт нам говорит другое. Люди по нескольку суток держались, не говоря уже — часов. И на чем только! Кстати, и твой собственный опыт, Сергей Андреич, он тоже поучителен. — Ну, мне-то легче было, — сказал «дед». — Мне все-таки немцы помогли, ты же знаешь. — Бросьте вы, — кеп вмешался. — Нашли время счеты сводить. — Какие счеты, Петр Николаич? Просто Сергею Андреичу угодно подозревать меня, так сказать, в личной трусости. — А я не подозреваю, — сказал «дед». — Я это просто наблюдаю визуально. Граков помолчал и сказал с грустью: — Николаич, ты, прости меня, здесь хозяин, в рубке. Так что попрошу вмешаться. И, может быть, кое-кого удалить. В данном случае, мою власть можешь не учитывать. Одного из нас. Это уж на твой выбор. — Да бросьте вы… Тут без вас голова пухнет! — Нет уж, Николаич, решай. Кеп засопел, заходил по рубке от двери до двери. — Так что? — спросил Граков. — А ну вас… — Кеп взялся за голову. — Ну, Сергей Андреич, ну будь ты посмирнее, ей-Богу. — Так, — сказал Граков. — Одному из нас предложено быть посмирнее. Следовательно, удалиться нужно другому. Именно мне. Спасибо, Николаич, добро. Он пошел из рубки. Но дверью не хлопнул, как я ожидал. Наоборот, очень даже вежливо прикрыл. "Дед" повернулся от окна. — Николаич, можно ли так себя терять, как ты потерял? Зачем ты шлюпочную пробил, когда судно еще на плаву и его спасать нужно и на нем спасаться? — Что хочешь сказать? Я людям губитель? — Себе прежде. Ну, и людям тоже. Ты не подумал, что тебя с ними захлестнуть может в такую погоду. А ты подумал, что тебе выгоднее все судно потерять вместе с сетями, чем одни сети. Тогда бы тебя не судили — ты команду спасал. А так, поди, и засудят — за то, что выметал перед штормом. Не знаю, сам ты до этого додумался или кто посоветовал… Я твое положение понимаю. Но коли попал между двумя страхами, так хоть выбирай, который побольше! И уж его одного бойся. Кеп походил молча по рубке, встал у меня за спиной. — Так и будешь держать право на борту? Одерживай. Я отпустил штурвал, и он сам раскрутился. Я не удержал его локтем, навалился грудью, едва поймал его за шпаги. — Поберегись, рулевой, — сказал «дед». — При заднем ходе и руки поломать может… Оно, конечно, лучше бы носом пойти, как люди ходят, да сети жалко бросить. — Насчет сетей, — сказал кеп, — дебатов не будем разводить. Опять он заходил от двери к двери. Прямо как тигр по клетке. Нервировал он меня здорово. В переговорной трубе свистнуло — из его каюты. Кеп вынул свисток, приложился ухом. Труба ему что-то вещала раскатисто, с дребезгом. — Добро, — кеп заткнул трубу. — Напоминает — глубину смерить. Нужны мне его напоминания. Ну-к, смерь-ка там. Третий зашел в штурманскую. Запищал эхолот. — Тридцать пять. Даже меньше. — Скоро вожак начнет задевать, — сказал кеп. — Может, он удержит? — Такого еще в мировой практике не было, — сказал «дед». — Так мы, глядишь, и в новаторы выйдем. Мы смотрели молча в черные окна. Колко звенел об них снег, потом его смывало пеной. Вдруг запищал передатчик, и «маркони» быстренько забормотал: — База, база, я восемьсот пятнадцатый, вас слушаю. — Как себя чувствуете, восемьсот пятнадцатый? — спросила база. Кеп кинулся в радиорубку, схватил микрофон. — На вас надеемся. Куда вы там делись? — С буксирами тут поговорили. Два буксира спасательных к вам идут из Северного моря. «Отчаянный» и «Молодой». Не исключено, что они раньше нас подойдут. — Исключено, — сказал кеп. — Знаю я эти калоши, «Отчаянный» и «Молодой». Мы все же на вас надеемся. — Идем полным ходом. Вы тоже там двигайтесь веселее. Как слышите? — Слышим-то хорошо. Двигаться не можем. — Что с машиной? Не удалось починить? — Да починили. Только не выгребаем. — Не понимаю. — Чуть только тормозимся. Что тут не понимать. — Дайте максимальные обороты. Как слышите? — Нет у нас максимальных. Малым идем. — Ясно, — сказала база. — Ясно. — Тут еще сети, — сказал кеп. — Сети нас тащат. Там помолчали. — При чем тут сети? Они у вас за бортом? — В том-то и дело. И поводцы «нулевые». — Почему метали? Было же штормовое предупреждение? Кеп вздохнул. — Слышали предупреждение. Да не всегда же они сбываются. Ну, рискнули. Пожадничали. Теперь-то что делать? — Двигайтесь встречным курсом. Как слышите? — А сети? — Двигайтесь встречным курсом. Насчет сетей решайте. Послышался треск, все в нем пропало, слов не различить. Кеп подождал и вышел в ходовую. Но база опять к нам пробилась: — …сот пятнадцатый…ая глубина под килем? Глубину сообщите. "Маркони" ей ответил. — Ясно, — сказала база. — Ясно. Да, с сетями надо решать. — И пропала. — Вот и решай, — сказал кеп. — Сами-то и совета не дадут. "Дед" к нему повернулся от окна: — Не это надо тебе решать. И база не о сетях твоих думает. Сейчас у тебя под килем тридцать пять. Скоро двадцать будет. База туда не пойдет. — На двадцать — пойдет. — Не уверен. Учти еще волну. Кеп встал у меня за спиной: — Рыскает он у тебя. Точней на курсе. — Есть. Он отошел. В рации у «маркони» завывало, попискивало, потом прорезалось: — …сот пятнадцатый…ак слышите? — и пропало, запищала чья-то морзянка. Кеп даже не успел добежать. — Что там у тебя? — Да этот же плачет, — сказал «маркони». — Шотландец. — Опять? Вот уж не вовремя. — Почему? Как раз время. Я повернул голову, посмотрел на часы — у него над столом. Было без четверти три, большая стрелка пришла в красный сектор. Началась первая минута молчания. 8 — Ну, послушай, если охота, — сказал кеп. — Нам тоже поведай. Морзянка еле прослушивалась. — Не удалось ему движок запустить, — сказал «маркони». — Сносит. Кеп повернулся ко мне. Я думал — он опять придерется, и завертел штурвалом. — Помнишь его? "Герл Пегги". Я удивился — не забыл он, кто тогда на руле стоял. Я-то думал — он лиц наших не различает. — Помню. Я-то помнил, как он прошел справа, синенький и белоснежный, чистенький, как со стапеля, и обошел нас, как стоячих, и как вышел из камбуза повар, выплеснул ведро помоев — у нас перед носом. — Грубиян, — сказал кеп. — Ну… ему тоже хреново. Какие его-то координаты? "Маркони" сказал ему. Третий ушел в штурманскую, зашелестел картой. — Ого! Совсем труба. Килем, наверно, чешет по грунту. — Он уж небось и скалы видит, — сказал кеп. — Пока не видит. Скоро увидит. — Третий вышел в ходовую, сказал «маркони»: — Спроси его, видит он Фареры? — И не вздумай, — сказал кеп. — Не вступай с ним. — Да я и не могу, — ответил «маркони». — Это надо шибко грамотным быть, английский знать. Я только на жаргоне. — И на жаргоне не нужно. Да, хорош у нас радист, английского не знает. — Вы мне подскажите. — Ладно, — кеп вздохнул. — Слезай с этой волны, с шестисот. Базу поищи. Все равно мы ему не поможем. — Сейчас… Еще две минуты. Я опять посмотрел на часы — стрелка еще была в красном секторе. Пошла вторая минута молчания. — Да что толку, — сказал кеп. «Маркони» не ответил, заработал ключом. — Что ты ему там передаешь? Я тебе сказал: не вступай с ним. — Я не с ним. Я с берегашами. Может, они его и не услышали. У нас-то помощней передатчик. — Ну, валяй… Поможем, чем можем.

The script ran 0.01 seconds.