1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Шлюпбалки скрипели, не поддавались, потом сами пошли с креном. Шлюпка вывалилась и закачалась. Волна прошла гребнем под нею и лизнула в днище.
— Стой! — кричал дрифтер. — Садись трое. Фалинь[59] трави, фалинь!
— А где он, фалинь?
Трое уже перелезли в шлюпку и разбирали весла, а фалинь все не могли найти. Вдруг я увидел — Димка стоит спокойненько, держит его в руках.
— Он же у тебя, салага!
— Это и есть фалинь?
— Да он у него несрощенной! — Серега в темноте разглядел.
Я в это время держал шлюпталь, обе руки у меня были заняты.
— Сращивай! — сказал я Димке. — Учили тебя.
— А чем?
— В боцманском ящике штерт возьми. Знаешь где?
Он метнулся куда-то. Я уже пожалел, что послал его. Но тут же он вернулся с бухточкой.
— Брамшкотом вяжи.
Он скинул варежки, заложил под мышку.
— Брамшкот — это двойной шкот?
— Двойной. Только не спеши.
— Быстрей! — орал дрифтер.
Димка его не слушал. И правильно, фалинь наспех не сростишь, так всю шлюпку можно загробить. И мне понравилось, что руки у него не дрожат. И он не торопится в шлюпку.
— Хорош! — сказал я ему. — Я сам потравлю. Иди вниз.
— Зачем?
— Садиться, «зачем».
— Вот так, как есть, без шмоток? — Он поглядел кругом. — Алик, ты где?
— Садись иди, Алик уже там небось!
На рострах осталось нас четверо, по двое на каждую шлюпталь. Эту, я знал, мы не для себя спускаем. Пока сойдем, там уже будет полно. А нам вторую вываливать для «голубятника». И хорошо, подумал я, как раз будем с «дедом». Если что случится с нашей шлюпкой, мы все-таки вместе.
Дрифтер кричал снизу:
— Трави помалу, майнай!
Вот тут мы замешкались, одну шлюпку отчего-то заело, а когда пошла она — то не вовремя, тут бы ее, наоборот, попридержать. Как раз пароход вышел из крена и начал заваливаться на другой борт. И шлюпка с размаху стукнулась. Те, кто в ней был, попадали на дно. Но как будто никого не зашибло, никто не крикнул.
— Трави веселей, — орал дрифтер, — ничего! Не соломенная!
Вдруг я почувствовал, как ослабли лопаря. Это волна подхватила шлюпку. Теперь уже поздно в нее садиться, а нужно скорее отпихиваться — багром или веслом. А кто-то еще лез через планшир и не мог перелезть… Шлюпку приподняло и ударило об фальшборт с треском.
Мы навалились на шлюптали, повели обратно. Шлюпка приподнялась, мы чувствовали ее тяжесть.
— Вылазь! — орал дрифтер. — Я удержу!
И правда, удержал ее у планширя, пока все не вылезли, потом перескочил сам и отпихнул:
— Вир-рай!
Пока мы ее поднимали, она еще два раза треснулась. Весь борт у ней раскололся, от штевня до штевня, и сквозь трещину ливмя лило. А сверху ее и не успело залить, я видел, это она набрала днищем.
Мы ее поставили опять в киль-блок и закрепили концами лопарей. Но с таким же успехом ее можно было и выкинуть.
Пошли вниз. Старпом встал у нас на дороге:
— Куда? Почему шлюпку оставили?
Я шел первым. Я ему сказал:
— Успокоили шлюпку. Можно кандею отдать на растопку.
— Мореходы, сволочи! А ну — назад, вторую вываливать! Эту — чинить!
Я прошел мимо.
— Кому говорю? Назад!
Кто-то ему сказал:
— Вот и займись ремонтом. Починишь — тогда позовешь.
Мы уже до капа добрались, а тифон все ревел, звал на ростры.
В кубрике Шурка укладывал чемоданчик. Я сразу как-то почувствовал, что не вышло у них с машиной. И он тоже понял, что у нас не вышло со шлюпкой.
— Заварили? — спросил Серега.
Шурка закрыл чемоданчик и закинул его на койку.
— Трещина-то что, а вот три поршня прогорело, «дед» через форсунки прощупывал. Это не заваришь.
— Сколько там, девять осталось? — сказал Серега. — На них можно идти.
— Далеко ли?
Тифон в кубрике все надрывался.
— Выруби его, — сказал Шурка. — Только расстраивает. Я подошел и сорвал провод.
— Вот так-то лучше. — Шурка почесал в затылке, опять потянул чемоданчик, достал из него карты.
Серега сел против него за стол.
— Какой у нас счет? — спросил Шурка. — И в чью пользу, я что-то забыл?
— Сдавай!
Пришел Димка и сел в дверях на комингс. Смотрел, как они играют, приглаживал мокрую челку, и скулы у него темнели. Вдруг он сказал:
— Все-таки вы подонки, не обижайтесь. Я думал: вы хоть побарахтаетесь до конца. Еще что-то можно сделать, а вы уже кончились, на лопатках лежите.
Серега сказал, глядя в карты:
— Плотик есть, на полатях. С веслами. Хочешь, мы тебе с Аликом его стащим? Может, вы, такие резвые, выгребете.
— Я разве о себе? Мне за вас обидно. Хоть бы вы паниковали, я уж не знаю…
— Это зачем? — спросил Шурка. Он поглядел на Ваську Бурова. — Мы с тобой плавали, когда сто пятый тонул?
— Ну!
— Так у них же лучше было. И нахлебали поменьше, и движок хоть не совсем скис. А все равно не выгребли. Об чем же нам беспокоиться?
— Не об чем, так ходи, — сказал Серега.
— Отыграться надеешься? — Шурка спросил злорадно. — Не отыграешься.
— Просто слушать вас противно! — сказал Димка.
— А не слушай, — ответил Шурка.
Васька Буров вздохнул — долгим, горестным вздохом, — встал посреди кубрика, ни за что не держась, стащил промокший свитер, нижнюю рубаху. Он, верно, был когда-то силен, а теперь плечи у него обвисли, мускулы сделались, как веревки, когда они много раз порвались, а их снова сплеснивали. Васька обтерся полотенцем с наслаждением, как будто из речки вылез в июльский день, потом из чемоданчика вынул рубаху — сухую, глаженую, — примерил на себя.
Димка на него глядел сощурясь и скалился:
— Пардон, кажется, состоится обряд надевания белых рубах? Не ожидал!
— Ох, — сказал Васька. — Белая, серая… лишь бы сухая. А у тебя что своей нету? А то могу дать.
— О нет, спасибо.
Васька надел рубаху — она ему была чуть не до колен, — откинул одеяло и лег. Вытянулся блаженно. Димка встал с комингса, глядел на него, держась за косяк.
Васька сложил руки на груди, сплел пальцы:
— Бичи, кто закурить даст?
Шурка ему кинул пачку.
— Ох, бичи, до чего сладко! — Васька глотнул дыма и выдохнул медленно в подволок. — Я так думаю: мы носом приложимся. Это лучше, если носом. Никуда бежать не надо. Ни на какую палубу.
Димка сплюнул, пошел из кубрика, грохнул дверью.
А я смотрел на Васькино лицо, такое успокоенное, на Шурку с Серегой, на четыре переборки, где все это с нами произойдет. Вот та, носовая, сразу разойдется — и хлынет в трещину. Из двери еще можно выскочить, но это если у двери и сидеть, — из койки не успеешь. Нет, нам не очень долго мучиться. Может быть, мы и подумать ни о чем не успеем. У берега волна швыряет сильнее, скала в обшивку входит, как в яичную скорлупу…
Так, я подумал, ну, а зачем все это, за что? В чем мы таком провинились?
Я даже засмеялся — со злости. Шурка с Серегой взглянули на меня — и снова в карты.
А разве не за что? — я подумал. Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы — шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам — за все, в чем мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь — перед самими собой. За то, что мы звери друг другу — да хуже, чем они, те — если стаей живут — своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а — не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они — дураки.
В кубрике все темней становилось, уже, наверное, садились там аккумуляторы, а Шурка с Серегой все играли, хотя уже и масть было трудно различить.
— Ничего, — сказал Шурка. — Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай. — Он скинул карту и спросил: — Васька, тебе кого жалко? Кроме, матери, конечно.
Васька с закрытыми глазами ответил:
— Матери нет у меня. Пацанок жалко.
— Бабу не жалко?
— Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу.
— А мне бабу жалко, — сказал Шурка. — Что она от меня видела? Только же записались — и уже лаемся. Перед отходом и то поругались.
Серега скинул карту и сказал:
— Ну, это по-доброму, это ревность.
— Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе — кого?
— Многих, — Серега ответил мрачно. — Всех не вспомнишь.
— А тебе, земеля?
Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестренку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и все кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло — все равно заплачет, это она хорошо умеет. Вот Лиля еще погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал — ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке — и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната — шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал и высоченный, чуть не до потолка, и еще картинка была из журнала — как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади — вся в черном, и лошадь тоже черная, глазом горячим косит, слегка на дыбы привстала, даже чувствовалось, что храпит. А к этой женщине тянет руки девчушка, — с балкончика или с крыльца, но в общем через каменные перила, — славная девчушка, и она вся в белом, а волосы — черные, как у матери. Да, скорее всего это мать и дочь — уж очень похожи. Вот все, что вспомнилось, — больше-то сама Клавка меня занимала. Такая она уютная была в халатике, милая, все так и загорелось у ней в руках, когда мы к ней вломились. Другая б выставила, а она — лидкину постель тут же скатала, быстро закусь сообразила и выпить, и еще мне стопку поднесла персонально, когда я на пол сел у батареи… Бог ты мой, а ведь эта комнатешка, где мы гудели, одна и была — ее, она ж еще шипела на нас: "Тише, черти, соседей перебудите!" — и все, что я видел, вот это она и нажила. Экая же, подумаешь, хищница, грабительница!.. Да, неладно все как получилось с Клавкой! Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чем? А если и виновата — никакие деньги не стоили, чтобы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит?..
— Девку мне одну жалко, — я сказал. — Обидел ее ни за что.
— Сильно обидел? — спросил Шурка.
— Да хуже нельзя.
— Не простит она тебе?
— Не знаю. Может, и простит. Но забыть не забудет.
— А хорошая девка?
— И этого не знаю…
Я встал, пошел из кубрика.
У соседей дверь была полуоткрыта, и там тоже лежали в койках, под одеялами, одетые в чистое, и курили. Ко мне головы никто не повернул.
5
Наверху, в капе, Алик выливал воду из сапога. Димка его держал за локоть. Я к ним поднялся. Димка взглянул на меня и оскалился:
— Тоже деятели, а? Ну, комики!
— Не надо, — попросил Алик. — Кончай.
— Что — у самого коленки дрожат?
— Ну, дальше? Что из этого?
— Ничего, — сказал Димка. — Как раз ничего, друг мой Алик. Все естественно. Когда есть личность — ей и должно быть страшно. У нее есть что терять. Вот, китайцам, наверное, не страшно. Они — хоть пачками, и ни слова упрека.
— Кончай, говорю.
— Нет, но где же все-таки волки? Я думал, они будут спасаться на последнем обломке мачты.
— Ты погоди, — сказал я ему, — до обломков еще не дошло.
— Ах, еще нужно этого дожидаться?
Что мне было ему ответить? Я и сам так же думал, как он.
— С тобой это было уже? — спросил Алик меня.
— Ни разу.
— Поэтому ты и спокоен. Не веришь, да?
— Какая разница — верю я или нет. Чему быть, то и будет.
— А я все-таки до конца не верю.
— Счастлив ты. Так оно легче.
Его будто судорогой передернуло. Я пожалел, что сказал ему это. Ведь такое дитя еще, в смерть никак не поверит. Я-то вот — верю уже. Меня однажды в драке, в Североморске, пряжкой звезданули по голове — я только в госпитале и очнулся. И понял: вот так оно все и происходит. Мог бы и не проснуться. Смерть — это не когда засыпаешь, смерть — это когда не просыпаешься. Вот с тех пор я и верю.
— Идите в кубрик, ребята, — сказал я им. — Пока вас на палубу не выгнали, мой вам совет: падайте в камыши.
— Эту философию мы тоже знаем, — сказал Димка. — Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть. А все само собой образуется?
— Конечно, — говорю. — Само собой.
Алик улыбнулся:
— Шеф, твои слова вселяют в нас уверенность.
— А для чего ж я стараюсь?
Пошли. Вот как просто, думаю, людей успокоить. Начни им доказывать, что мы потому-то и потому-то погибнуть не можем, они расспросами замучают — как да что. А скажи им: "Авось пронесет" — и есть на чем душе успокоиться.
В капе вдруг посветлело — это, я понял, кто-то из рубки к нам идет, и ему светят прожектором. Так и есть — в дождевике кто-то, в штурманском. Увидел меня, откинул капюшон. Жора-штурман.
— Выходить думаете?
— Выходили. Шлюпку одну успокоили. Теперь-то зачем? Но он был настроен решительно. Еще не намок. А сухой мокрого тоже не разумеет.
— А ну пошли.
Шурка с Серегой в самый раж вошли, даже не посмотрели на Жору. Салаги только начали разуваться. А Васька все так и лежал с закрытыми глазами, пальцы сплетя на груди, но — не спал, что-то нашептывал.
Жора к нему первому подошел:
— Вставай.
Васька поглядел на него равнодушно, как сквозь него, и уставился в переборку.
— Тревогу для кого играли?
— Не знаю. Не для меня. Меня-то уже ничего не тревожит.
Тут Жора и увидел этот провод, который я сорвал.
— Хари ленивые! Себя уже спасать неохота! В могилу легче, чем на палубу?
Глаза у него и без того красные, как у кролика. А тут дикой кровью налились.
— Тебе бы автомат, — сказал Серега. — Ты б нас всех тут очередями, да?
Жора шагнул к нему, замахнулся. Серега начал бледнеть, но глаз не отвел. Жора его оставил, опять взялся за Ваську.
— Встанешь или нет?
Взял его обеими руками за ворот и посадил в койке. А вернее, держал его на весу. Он сильный, Жора. Он бы мог его и к подволоку вздернуть, одной левой. Васька захрипел, ворот ему стянул горло.
Димка и Алик застыли молча. Вдруг Димка стал матовый, сказал, сжав зубы.
— Ну, если б мне так!..
Жора поглядел на него и кинул Ваську опять на койку.
— Можно и тебе.
Димка мотнул головой и весь сжался, стал в стойку — левую выставил вперед, а правой прикрыл челюсть. Но я-то чувствовал, чем это кончится. Жора на ринге не обучался. Но он обучался стоять на палубе в качку. И ни за что не держаться. Он не шатнулся, когда кубрик накренило. А Димка упал спиной на переборку, и от его стойки ничего не осталось.
Кинулся вперед Алик, выставил руку:
— Вы что? Опомнитесь!..
Я увидел — сейчас он будет бить их обоих. Он их будет бить страшно, в кровь, зубы полетят. И мы все вместе этого бугая не одолеем. Я шагнул Жоре наперерез и обеими руками толкнул в живот. Он не устоял и сел в койку. А я наклонился и взял в руку что потяжелее — сапог.
— С битьем ничего не выйдет, — сказал я Жоре.
Он сидел в койке — коленями чуть не к подбородку. Пока бы он встал, я бы успел ему всю рожу разбить сапогом. Да просто пальцем повалил бы обратно.
— Ладно, — сказал Жора. — Пусти.
Я бросил сапог. Он вылез, пошел к двери.
— Через пять минут не выйдете к шлюпкам — всем, кто тут есть, по тридцать процентов срежу.
— Что так мало? — сказал Шурка. — Валяй все сто.
Васька вдруг всхлипнул. Глаза у него полны были слез. Шурка повернулся к нему:
— Ты чего, Вась? Не надо.
Васька утер слезы кулаком, а они от этого полились еще сильнее. Это невыносимо смотреть, как бородатый мужик плачет навзрыд. Тут и Жора смутился:
— Не скули, хрена ли я тебе сделал?
— Уйди. В гробу я тебя видел, палач!
— Хватит, — сказал Жора. — Кончай, а то…
— Ну, бей, сволочь. Ударь лежачего.
— Ты встань, — Жора усмехнулся, — будешь стоячим.
— Не встану. Подохну здесь, а не встану. Зачем мне жить, когда такие твари живут, как ты…
Слезы Ваську совсем задушили.
— Уйди же, — сказал Серега. — Уйди по-доброму.
Жора оглядел нас всех и перестал усмехаться. Наверное, дошло до него, что мы кончились, не поднять нас никакой силой.
Он вышиб кулаком дверь, пошел. Прошел половину трапа и крикнул:
— Шалай! Ну-к, выйди.
Я к нему поднялся.
— Ты все про свою судьбу понял? Тебе ж не плавать после этого, кончилась твоя карьера. После того как ты руку на штурмана поднял. Не руку, а — сапог.
— На штурмана нельзя, — я сказал. — На матроса можно.
— Дурак, я жаловаться не пойду. Я тебя своими мерами калекой сделаю на всю жизнь. В порту сочтемся, согласен?
— Хорошо бы еще доплыть до него.
— Что за плешь? Что вы все сопли распустили!
Он повернулся, чтобы идти, и снова встал.
— А не думаешь, Шалай, что вся эта плешь — с тебя началась? Своей вины тут не чувствуешь? Я, между прочим, не доложил никому, как ты кормовой отдал. Так ты бы, дурак, благодарность поимел. А ты мне не даешь людей поднять по тревоге. За такие вещи знаешь, что полагается? Шлепают — и будь здоров.
— Жора, что же мы делаем! Помощи у других просим, в шлюпки садимся, свой пароход покидаем, а сети — не отдаем.
— Прекрати! Ты за них не ответчик. — Вдруг он наклонился ко мне, к самому лицу: — А хочешь собой, так сказать, пожертвовать — валяй, руби вожак.
Я не ответил.
— Но не советую, — сказал Жора.
Он вынырнул, побежал по палубе, и свет в капе померк. Я сел на ступеньку. Да, так оно и выходит, что с меня началось. Если Фугле-фиорда не считать, где все решали. Вот в этом все дело, что все. Не на кого пальцем показать. Ну, ладно, пусть на меня. Тогда чего ж я сижу, ведь топор — тут, за капом, в ящике лежит. Раза четыре стукнуть по вожаку — вот и вся жертва. Должен же я что-то для людей сделать, если я же их, оказывается, и погубил.
Вдруг я увидел — Димка стоит внизу, тусклый свет падает на него из кубрика. Не знаю, сколько он там стоял. Может быть, слышал наш разговор с Жорой.
Димка прикрыл аккуратно дверь, поднялся ко мне, сел рядом:
— Нужно что-то делать, шеф.
— Это и я думаю. Только, наверно, поздно.
— Шеф… Правда, что плотик есть на полатях?
— А ты не видел? Ну, он всегда поводцами завален. Белый такой, с красным.
— Он надувной?
— Плотик-то? Нет, железный. Пустотелый.
— Там двое смогут?
— Ну… Вообще-то он тузик.
— Ну и что — тузик?
— Одноместный, значит. Но двое тоже смогут. Хотя опасно.
— Утонет?
— Тесно в нем. Трудно грести. Ну, когда жить хочется… А что, решились вы с Аликом?
Он придвинулся ко мне.
— Шеф, послушай. Это не так безумно, как кажется… Два дня мы продержимся, а там нас подберут. Здесь же промысел, проезжая дорога. Ведь глупо же, пойми, ехать в открытый гроб. Ведь все уже лежат, лапами кверху. Только мы двое. Я это сейчас понял… Шеф, мы не умрем. Это я точно говорю, умирают же не от шторма, не от голода. Только от страха. Это доказано, шеф. Об этом книги написаны. Но мы-то не трусы! Мы хоть побарахтаемся — для очистки совести.
Говорил он прямо как проповедник. Даже глаза у него светились. И я подумал: конечно же, можно. Можно и шлюпку вывалить вторую. Можно плотики сплести из кухтылей, плоты из бочек.
— Да если бы все, как вы, — сказал я ему.
— Шеф, пошли!
Он встал, потащил меня за рукав.
— Куда?
— Пошли сядем в плотик. Пока не поздно.
— Да там же только двое сядут.
— Шеф. Все умерли от страха. А человек жив, пока он хочет жить. Ведь ты хочешь? Если сейчас не рискнем…
— Понимаешь, я еще «деда» хочу вытащить. Я «деда» не брошу. И Шурку… И Серегу… И «маркони»…
— Им легче будет — с тобой заодно?
— Ну, как тебе объяснить? Да чего объяснять? Ты же Алика не бросишь?
Он не глядел на меня.
— Алика я спрашивал. Он не рискнет. Шеф, тут закон простой. В плотик садится, кто хочет. Двое — значит, двое. Иначе не спасается никто.
Он так печально это сказал, безнадежно. Мне даже жалко его стало, вот черт какой…
— Ну, послушай, — я его посадил рядом. — Ну, я тебе скину плотик. И ящик притащу шлюпочный. Там галеты, вода пресная, бинты. Попробуй один. Одному же легче в тузике. Два свитера наденешь под рокан: от холода еще умирают, не только от страха. Может быть, выгребешь. И кто тебя упрекнет, что ты жить хотел?
— Нет, — он замотал головой. — Один умирает. Это я знаю хорошо. Какие все кретины! Какой я кретин!
— Да не убивайся ты, ей-Богу. Если б ты по-настоящему хотел, поплыл бы и один.
— А ты?
— И я бы. Если б меня ничто не держало.
Он вздохнул:
— Нет. Ничего не выйдет.
Вышел Алик — в одних носках. Поднялся к нам.
— Ну что? — спросил беспечным голосом. — Не решаетесь, викинги?
— Ты береги тепло, — я ему посоветовал. — Без сапог не ходи, с ног все и начинается.
— Иди спать, Алик, — сказал Димка. — Пойдем и мы ляжем. Лапами кверху.
Алик его проводил глазами и сказал мне:
— Шеф, если тут дело во мне, то я — пас. Это действительно так. Мы договорились.
Я взялся за голову.
— Не могу я вас понять. Не могу, и все. Как это так можно договариваться?
— Тут простой расчет, шеф. Простой и трезвый.
— Иди к Богу в рай! Уйди. Я вас обоих знать не хочу.
— Зачем же злиться? На кого, шеф?
— На себя одного.
— А мы при чем?
— Оба вы такие хорошие — сил моих нет!
Я взялся за поручень, поднялся, пошел вверх. Вдруг сорвался, полетел назад затылком, но чудом вывернулся, звериным каким-то рывком. Сердце у меня чуть не выпрыгивало.
Дрифтерский ящик я легко нашарил, но пока топор искал в темноте, среди всякого барахла, мне все лицо искололо снегом. Я прижал топор к груди, вытер лицо, а все не решался идти дальше, на полубак. Его и не видно было, полубака, — сплошная белая мгла и рев. Но я-то должен был его рубить, мой вожак. То есть не самый вожак, пеньку-то что стоит перерубить, а плетеный стояночный трос, из стальной жилы. Он и убить может. Ну, ладно, я подумал, это все-таки мое дело вожаковое, никто за меня его не сделает. Вот разве помог бы кто.
Я увидел — Алик выглядывает, жмется от холода.
— Пойди, — говорю, — к лебедке, ты все равно намок. Стопор ты знаешь, как отдать. А я рубану на кипе.[60]
— А кто это приказал?
— Э, кто приказал!
Я пошел как слепой, нашарил трос и потом — по нему, плечом вперед. Натянут он был, как штанга, и когда я добрался до киповой планки и ударил, топор отскочил, как резиновый. А на тросе — я пощупал — и следа не осталось от удара.
— Давай, помогу.
Я оглянулся — Алик стоял у меня за спиной, весь облепленный, лицо в снегу.
— Отвались!
— Ну, что злишься? Давай вместе. Чем тебе помочь?
— Иди в кап, убьет же концом!
— А тебя?
— Ты смоешься?
Волна накрыла нас обоих, только я успел пригнуться под планшир, а его потащило, только носки его замелькали. И, представьте, он вскочил и снова начал, ко мне подбираться. Ладно, мне не до него было.
По две, по три жилки рвались после каждого удара, и трос звенел, как мандолина, отбрасывал топор, будто живой. А часто и по планширю попадало или по кипе. Но я озверел уже, рубил как заведенный. Он делался все тоньше, готов уже был лопнуть, и я оглянулся — нет ли кого на палубе. Алик стоял у капа, прижавшись.
— Полундра от вожака!
Одной рукой я подобрал полу телогрейки и накрыл голову, а другой рубил.
Полубак пошел вверх, и трос заскрежетал на кипе — я поостерегся его рубить, — но тут-то он и лопнул сам. Я не видел, как он хлестнул в воздухе, но по капу удар был, как будто клепальным молотом. А от капа — меня по плечу! Я завалился и поехал к трюму. Там только вскочил на ноги. А топора как не было.
Алик стоял на том же месте, держался за поручень. Как его только не задело? Счастливая же у салаги судьба!
— Вот и вся любовь! — сказал я ему почти весело. Он смотрел на меня молча.
— Пошли.
Я его потащил за собой в кап. Он все смотрел на меня. А я смотрел на рубку, хотел разглядеть стекла.
— Там ничего не слышали, — сказал Алик. — Никто не выглянул.
— Услышат. Почувствуют.
— И что тебе за это?
— Как что? Сознательная порча судового имущества. Годков десять, наверно. Ты бы мне сколько дал?
— Никто ж не видел.
— А ты?
— Я тоже не видел.
Ах, какой хороший был мальчик! Как он мне нравился!
— Что же ты хочешь? — я спросил. — Чтоб кепа за эти сети разжаловали? Или у всей команды бы вычитали?
— А сколько они стоят?
— Сто тысяч. Хоть видал когда-нибудь столько?
— Новыми?
— Настоящими. Золотом.
— Но он же сам мог порваться.
— Мог бы. Но не порвался. И на планшире от топора след.
— Что ж теперь делать?
— Спать. Или жизнь спасать. Только я думаю — все равно поздно.
В кубрике все почему-то посмотрели на меня. Но никто слова не сказал. Я скинул телогрейку и увидел — все плечо у нее располосовано, вата торчит наружу. Я ее кинул на пол, сел на нее, прислонился к переборке. Плечо еще только начинало разгораться, хоть первая боль и схлынула.
— Знобит, земеля? — Шурка поднялся, своей телогрейкой, такой же вымокшей, укрыл мне спину. — Ну-ка, уберем тут.
Он скинул все с камелька, чтоб я мог прислониться, но трубы были чуть теплые. Но, может, даже лучше к холодному прижаться? Я закрыл глаза, стал уговаривать плечо, чтобы утихло. Иногда помогает. Шурка опять отсел к Сереге — играть.
Не знаю, какое дело я сделал — доброе или злое. Но я его сделал.
Вдруг Митрохин — он рядом со мной сидел на полу — спросил испуганно:
— Что это, ребята?
Я открыл глаза. Свет начал меркнуть. Волосок в лампочке был чуть розовым.
— Ребята, — сказал Митрохин, — это ж конец!
— Не блажи, — сказал Шурка. — «Дед» всю энергию на откачку пустил. Или на стартер копит.
— Нет, — Митрохин замотал головой. — Я тоже все верил, что не конец. Нет, нет! Все уже, ребята, гибнем!
Он забился, как в припадке. А может, это и был припадок: он ведь какой-то чокнутый. Шурка с Серегой кинулись к нему, схватили за руки. Он с такой силой вырывался, что они вдвоем не могли удержать.
— Ребята, я ж во всем виноват! Я вас тогда всех погубил. Из-за меня ж вы в порт не пошли. Ребята, простите. Можете вы меня простить?
Он мне попал по больному плечу, я чуть не взвыл, толкнул его ногой.
— Молчал бы теперь, сволочь…
Он еще сильней забился. Кричал что-то через слезы, слов нельзя было разобрать.
— Свяжите его, ребята, — попросил Васька. — Я с ума сойду.
Шурка зажал Митрохину рот, и он вдруг присмирел, только мычал тихонько. Они его подняли, перенесли на койку.
— Глаза ему закройте, — сказал Васька. — Он же не спит никогда.
— Спит, — сказал Серега. — С открытыми-то он и спит.
А свет совсем погас. И слышно было только волну и жалобный стон всего судна.
Я опять прислонился спиной к батарее и закрыл глаза.
6
Не рассказывал я вам про китенка?
Все-таки я, наверно, заснул, а в шторм всегда плохое снится. Я многих расспрашивал — на одного дома рушатся, и кругом разбитые головы, сломанные руки торчат из-под камней, кровь вперемежку со щебнем; другой — от змей не может избавиться, они по всей комнате ползают, некуда ступить; еще кто-нибудь голым себя видит — на улице, где полно людей. А мне — всегда снится снежное поле.
Я по нему бреду один, а вокруг намело сугробов, и меня самого заметает снегом. И вдруг мне кажется, что ведь эти сугробы — засыпанные люди, я только что с ними рядом шел через метель, мы из одной фляжки отпивали по очереди, отогревались спиртом. И вот они все замерзли, только я один бреду еще, но и меня сейчас заметет. И хочу я их всех отрыть, разгребаю снег — вот уже чью-то руку нащупал, холодную, вот чью-то голову. А меня всего леденит, и снег набивается в глаза, в рот и опять засыпает тех, кого я отрыл. Я уже из сил выбился, и меня тоже всего засыпало, и наваливается сон — такой, что я веки приподнять не могу. На минуту мне даже хорошо делается, тепло, но я-то знаю — вот так и замерзают в степи, надо себя пересилить, выбиться из-под снега. И сколько я ни рвусь — все попадаю то локтем, то коленкой в мертвые животы, в мертвые лица, как будто в мешки с камнями…
Вот тут я просыпаюсь, и я думаю: о чем бы вспомнить мне, чтоб страшный этот сон развеялся? Хоть бы о какой-нибудь твари живой, которая только радость доставила и ничего другого. Вот про китенка, например, это самое лучшее. Я бы хотел его увидеть во сне. Но ни разу он мне не приснился.
Не знаю уж, как это вышло, что он к нам в сети попал; киты ведь у нас селедку не выедают, как акулы. А этот-то совсем был молочный. Может быть, он мамашу свою потерял, обезумел от страху, и носился туда-сюда по морю — пока не напоролся на наш порядок. Запутался, рваться стал и еще больше намотал на себя сетей. Да не одних, сетей, а поводцов и вожака.
И вот под утро вахтенный штурман прибегает в кубрик:
"Ребята, сети выбирать. Срочно!" "А что за срочность такая, что час докемарить не даешь?" "Да нечисть какая-то попалась, пароход шатает!" Мы прислушались — и правда дергается пароход. Ну что — пошли, вытрясли сколько-то там сетей, подвирали эту нечисть к борту. Оказалось — синий китенок попался, вот и вся-то нечисть, но правда — редкость большая, их уже всех почти выбили. Ну, ладно, а что же с ним делать? Обрезаться от него, выкинуть метров двести порядка? Но жалко всем: ведь погибнет китенок, он же весь спеленутый, плавником не пошевелит. А на нем тоже не разрежешь путы, это водолазов нужно звать, да к нему и подплыть опасно, убьет и не заметит. "Давай на палубу вывирывать, — кеп приказал. — Что еще остается?"
Один шпиль не взял, врубили еще стояночную лебедку и еще «сушилку», которая между мачтами растянута, на ней мы сети сушим, и сетевыборка его тащила. В общем, все машинки, какие только есть на пароходе. Кто-то даже якорный брашпиль предложил приспособить, но побоялись цепью китенка покалечить. Да мы и так его вытащили — и машинками и руками тащили за подбору — сперва хвост, потом все остальное. Молочный-то он молочный, но зверь будь здоров, хвост у него с одного борта свешивался, а головой он лежал на другом. Сети мы на нем обрезали, растащили, а он себе полеживал, иногда лишь подрагивал кожей. Да мало сказать — подрагивал, от этого все лючины скрипели на трюме. Кто-то догадался — поливать его забортной водой, чтоб шкура не сохла, специально вахтенного к нему приставили. И китенок совсем успокоился, только посвистывал дыхалом. Красивых он был цветов сверху черно-синий, а к брюху постепенно светлел. И что удивительно — все твари в море холодные, а к нему прикоснешься — как будто лошадь гладишь по морде, возле ноздрей.
Но что ж теперь делать с ним? Распеленали, а как обратно стащить в море? Это надо стрелу иметь с вылетом за борт, а такой на СРТ нет. Все работы на пароходе прекратились, рыбу не ищем, сетей не мечем: палуба китенком занята. И не пройти никак, не перепрыгнуть. Пытались через него лазить, но он от этого начинал беситься, сбрасывал с себя людей. Пришлось боцману из досок трап сколотить, и мы по нему бегали через китенка — из кубрика в салон, из салона в кубрик. Тут кто-то мысль подал: "А давайте его на базу вместо селедки сдадим, в нем же тонн восемь будет весу. Он нам план порушил, он же нам его и выполнит. Все равно без базы мы его не смайнаем."
А уже на всех судах заметили, что мы китенка везем, то и дело нашего «маркони» запрашивают: "Куда тащите кита? В этом возрасте охота на них запрещена, конвенции не знаете?" Насчет конвенции мы как-то не учли. Ну, мы же не китобои, дела с ней не имели. Кеп сразу расстроился: "Выловил кита на свою голову". Но делать-то нечего, все равно к базе идти — у нее машина, у нее стрелы. Чем ближе к базе, тем больше вокруг нас собиралось норвежцев, французов, англичан, фарерцев. Штук восемьдесят судов за нами увязалось, все про свою селедку забыли, один китенок и беспокоит. А он — полеживает и посвистывает, не знает ни про какую конвенцию. Когда уже подходили к базе, наперерез нам вышел норвежский крейсер и три вертолета висели в небе наверно, фотографировали нас с воздуха.
С крейсера приказали нам:
— Немедленно выпустите кита в море.
— Только об этом и мечтаем. Да снять не можем.
— Как же он оказался на борту?
— Сами удивляемся!
Я помню это утро, когда мы пришвартовались. Штиль был полнейший, ветер едва шевелил флажки на мачтах; синее небо, синяя вода, солнце — как в июле в Крыму. И все море — в судах, всех флагов суда, всех цветов, а в небе еще висели вертолеты. С базы нам подали шкентель, и мы китенка рифовым узлом обвязали за хвост. Крейсер нам еще посоветовал мешковину подложить, чтоб не поранить ему шкуру. И стрела его потащила в небо.
Тут он проснулся, китенок, стал рваться, весь извивался в петле. А мы под ним быстренько отшвартовывались и отходили, очищали море. Потом с базы отдали узел, и китенок наш сиганул в воду. Тут же вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил — выше клотика. И ушел — на глубину. И что тут такое сделалось — «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо!
Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший такой синий и солнечный. И китенок был хороший. И мы все тогда были людьми.
7
Фонарь мне светил в лицо. Я зажмурился, отвел его рукой. Может, и этот мне приснился — маленький, в дождевике, в островерхом капюшоне.
— Мертвый час! А кто вахту стоять будет?
Я по голосу узнал третьего.
— Буров у вас где спит?
— Зачем он тебе?
— "Зачем". Вопросики задаешь. На руль!
Я протер глаза кулаком.
— Какой может быть руль? У нас хода нет.
— Ты что? Спишь? Или ушки болят?
Я прислушался — и вправду что-то переменилось. Мелко стучит брошенная дверь. Чей-то сапог от вибрации ползает по полу.
— Починил «дед» машину?
— Кашляет. Все равно не выгребает. Так где артельный?
— Зачем же его будить, если я не сплю?
— А он что — больной?
— Не все тебе равно? — Я встал на ноги.
— Список есть, понял? Дисциплина должна быть. Тогда все в норме, таких бардаков не бывает. Ну, хочешь — иди.
В капе стало слышнее: машина стучит с перебоями, как будто вот-вот смолкнет. Чуф, чуф, чшш… Чуф, чуф, чшшш…
— Тоже мне работа! — сказал третий. — Смех! — Он вынырнул в темноту, потом вернулся. — Э, ты не спишь? Мне за тобой второй раз идти охоты мало.
— Иду.
— Так и пойдешь в телогрейке? А курточка где?
— Пропала.
— Ну и дурак. Я говорил: махнемся. У меня б не пропала.
Я пошел за ним. Спросонья на его дождевик ориентировался. Мы добрались до кухтыльника, вскарабкались по сетке на крыло. Дверь меня толкнула в спину — я полрубки пролетел и повис на штурвале. Потом огляделся — здесь еще кеп был, Жора-штурман и Граков. В радиорубке сидел «маркони» с наушниками, бормотал в микрофон:
— База, я восемьсот пятнадцатый… Как слышите, база?..
Я взялся за шпаги и навалился на штурвал грудью, а ноги расставил пошире. И тогда уже доложился по форме:
— Матрос Шалай. Разрешите заступить?
— Заступил уже, — сказал кеп. — Почему не Буров? Заболел, что ли?
Жора-штурман вместо меня ответил:
— Знаю я, чем он болен. И чем это лечат, тоже знаю. Ну стой, раз вызвался.
Кеп встал у телеграфа, подвигал рукояткой.
— Руль право клади, — сказал он мне. — Право на борт. Не стой лагом.
— Есть. — Я положил руля до отказа. Без хода он совсем легко перекладывался. — Право на борту!
Кеп хмыкнул:
— Не разучился.
— Удивительно, — сказал Граков. — Как они у тебя вообще не разучились на вахту ходить.
Кеп не ответил, вынул свисток из переговорной трубы, которая в машину, и дунул. Там, внизу, свистнуло. Но никто не подошел.
Кеп заткнул трубу.
— Вымерли они там, что ли?..
Дверь распахнулась, кто-то ввалился и встал у крайнего окна, расставив ноги. Я покосился — «дед» обтирал руки ветошью и смотрел в стекло, заляпанное снегом и пеной.
— Что скажешь? — спросил кеп.
"Дед" ответил, не повернув головы:
— Твое теперь слово.
— А ход где?
— Пожалуйста.
"Дед" взялся за трубу, свистнул в нее. Там подошли:
— Второй механик слушает.
"Дед" снова встал у окна.
— Але! — сказали внизу. — Слушаю.
— Скажите на милость! — Кеп подошел к трубе. — Ну, давай там, подкинь оборотиков. Средним хоть можешь?
"Дед" сказал, не поворачиваясь:
— Средним я ему запретил. Малым может.
— Зачем чинили, спрашивается? Если б ты его не остановил тогда, мы бы уже с базой встретились. Скажешь, опять глупости говорю?
— Опять говоришь.
Кеп взохнул.
— Ты хоть перед матросом меня не порочь. — Он сказал в трубу: — Малым давай назад.
Шпаги мне надавили на ладони. Качка переменилась, пароход приводился кормой к волне.
— За малый тоже тебе спасибо, Сергей Андреич, — сказал Граков. — Теперь хоть шлюпку можно вывести с-на ветра.
— Шлюпка-то одна теперь? — спросил «дед».
Кеп ответил — не очень уверенно:
— Другую — починить можно. Брезентом обтянуть.
— Ну, это когда починим, тогда и считать ее будем. А пока — одна годная. Так… А кто ж в нее сядет? Граков, кого посадишь в нее?
— Не понимаю вопроса. Есть инструкция, кому в первую очередь.
— Положено — пассажиров.
Граков сказал, усмехаясь:
— Ну, пассажиров-то, собственно, я один. Могу уступить свою очередь.
— Очередь или шлюпку?
— Сергей Андреич, по-моему, ясней ясного: в первую очередь люди постарше. Ну, а помоложе — используют другие плавсредства. Уже какие найдутся. Что тут можно возразить?
— Ничего, — сказал «дед». — Кроме того, что и молодым жить охота.
Граков развел руками. Одной, вернее, другой-то он за петлю на окне держался.
— Ну, не будем заранее предаваться унынию. Опыт нам говорит другое. Люди по нескольку суток держались, не говоря уже — часов. И на чем только! Кстати, и твой собственный опыт, Сергей Андреич, он тоже поучителен.
— Ну, мне-то легче было, — сказал «дед». — Мне все-таки немцы помогли, ты же знаешь.
— Бросьте вы, — кеп вмешался. — Нашли время счеты сводить.
— Какие счеты, Петр Николаич? Просто Сергею Андреичу угодно подозревать меня, так сказать, в личной трусости.
— А я не подозреваю, — сказал «дед». — Я это просто наблюдаю визуально.
Граков помолчал и сказал с грустью:
— Николаич, ты, прости меня, здесь хозяин, в рубке. Так что попрошу вмешаться. И, может быть, кое-кого удалить. В данном случае, мою власть можешь не учитывать. Одного из нас. Это уж на твой выбор.
— Да бросьте вы… Тут без вас голова пухнет!
— Нет уж, Николаич, решай.
Кеп засопел, заходил по рубке от двери до двери.
— Так что? — спросил Граков.
— А ну вас… — Кеп взялся за голову. — Ну, Сергей Андреич, ну будь ты посмирнее, ей-Богу.
— Так, — сказал Граков. — Одному из нас предложено быть посмирнее. Следовательно, удалиться нужно другому. Именно мне. Спасибо, Николаич, добро.
Он пошел из рубки. Но дверью не хлопнул, как я ожидал. Наоборот, очень даже вежливо прикрыл.
"Дед" повернулся от окна.
— Николаич, можно ли так себя терять, как ты потерял? Зачем ты шлюпочную пробил, когда судно еще на плаву и его спасать нужно и на нем спасаться?
— Что хочешь сказать? Я людям губитель?
— Себе прежде. Ну, и людям тоже. Ты не подумал, что тебя с ними захлестнуть может в такую погоду. А ты подумал, что тебе выгоднее все судно потерять вместе с сетями, чем одни сети. Тогда бы тебя не судили — ты команду спасал. А так, поди, и засудят — за то, что выметал перед штормом. Не знаю, сам ты до этого додумался или кто посоветовал… Я твое положение понимаю. Но коли попал между двумя страхами, так хоть выбирай, который побольше! И уж его одного бойся.
Кеп походил молча по рубке, встал у меня за спиной.
— Так и будешь держать право на борту? Одерживай.
Я отпустил штурвал, и он сам раскрутился. Я не удержал его локтем, навалился грудью, едва поймал его за шпаги.
— Поберегись, рулевой, — сказал «дед». — При заднем ходе и руки поломать может… Оно, конечно, лучше бы носом пойти, как люди ходят, да сети жалко бросить.
— Насчет сетей, — сказал кеп, — дебатов не будем разводить.
Опять он заходил от двери к двери. Прямо как тигр по клетке. Нервировал он меня здорово.
В переговорной трубе свистнуло — из его каюты. Кеп вынул свисток, приложился ухом. Труба ему что-то вещала раскатисто, с дребезгом.
— Добро, — кеп заткнул трубу. — Напоминает — глубину смерить. Нужны мне его напоминания. Ну-к, смерь-ка там.
Третий зашел в штурманскую. Запищал эхолот.
— Тридцать пять. Даже меньше.
— Скоро вожак начнет задевать, — сказал кеп. — Может, он удержит?
— Такого еще в мировой практике не было, — сказал «дед». — Так мы, глядишь, и в новаторы выйдем.
Мы смотрели молча в черные окна. Колко звенел об них снег, потом его смывало пеной.
Вдруг запищал передатчик, и «маркони» быстренько забормотал:
— База, база, я восемьсот пятнадцатый, вас слушаю.
— Как себя чувствуете, восемьсот пятнадцатый? — спросила база.
Кеп кинулся в радиорубку, схватил микрофон.
— На вас надеемся. Куда вы там делись?
— С буксирами тут поговорили. Два буксира спасательных к вам идут из Северного моря. «Отчаянный» и «Молодой». Не исключено, что они раньше нас подойдут.
— Исключено, — сказал кеп. — Знаю я эти калоши, «Отчаянный» и «Молодой». Мы все же на вас надеемся.
— Идем полным ходом. Вы тоже там двигайтесь веселее. Как слышите?
— Слышим-то хорошо. Двигаться не можем.
— Что с машиной? Не удалось починить?
— Да починили. Только не выгребаем.
— Не понимаю.
— Чуть только тормозимся. Что тут не понимать.
— Дайте максимальные обороты. Как слышите?
— Нет у нас максимальных. Малым идем.
— Ясно, — сказала база. — Ясно.
— Тут еще сети, — сказал кеп. — Сети нас тащат.
Там помолчали.
— При чем тут сети? Они у вас за бортом?
— В том-то и дело. И поводцы «нулевые».
— Почему метали? Было же штормовое предупреждение?
Кеп вздохнул.
— Слышали предупреждение. Да не всегда же они сбываются. Ну, рискнули. Пожадничали. Теперь-то что делать?
— Двигайтесь встречным курсом. Как слышите?
— А сети?
— Двигайтесь встречным курсом. Насчет сетей решайте. Послышался треск, все в нем пропало, слов не различить. Кеп подождал и вышел в ходовую. Но база опять к нам пробилась:
— …сот пятнадцатый…ая глубина под килем? Глубину сообщите.
"Маркони" ей ответил.
— Ясно, — сказала база. — Ясно. Да, с сетями надо решать. — И пропала.
— Вот и решай, — сказал кеп. — Сами-то и совета не дадут.
"Дед" к нему повернулся от окна:
— Не это надо тебе решать. И база не о сетях твоих думает. Сейчас у тебя под килем тридцать пять. Скоро двадцать будет. База туда не пойдет.
— На двадцать — пойдет.
— Не уверен. Учти еще волну.
Кеп встал у меня за спиной:
— Рыскает он у тебя. Точней на курсе.
— Есть.
Он отошел. В рации у «маркони» завывало, попискивало, потом прорезалось:
— …сот пятнадцатый…ак слышите? — и пропало, запищала чья-то морзянка. Кеп даже не успел добежать.
— Что там у тебя?
— Да этот же плачет, — сказал «маркони». — Шотландец.
— Опять? Вот уж не вовремя.
— Почему? Как раз время.
Я повернул голову, посмотрел на часы — у него над столом. Было без четверти три, большая стрелка пришла в красный сектор.
Началась первая минута молчания.
8
— Ну, послушай, если охота, — сказал кеп. — Нам тоже поведай.
Морзянка еле прослушивалась.
— Не удалось ему движок запустить, — сказал «маркони». — Сносит.
Кеп повернулся ко мне. Я думал — он опять придерется, и завертел штурвалом.
— Помнишь его? "Герл Пегги".
Я удивился — не забыл он, кто тогда на руле стоял. Я-то думал — он лиц наших не различает.
— Помню.
Я-то помнил, как он прошел справа, синенький и белоснежный, чистенький, как со стапеля, и обошел нас, как стоячих, и как вышел из камбуза повар, выплеснул ведро помоев — у нас перед носом.
— Грубиян, — сказал кеп. — Ну… ему тоже хреново. Какие его-то координаты?
"Маркони" сказал ему. Третий ушел в штурманскую, зашелестел картой.
— Ого! Совсем труба. Килем, наверно, чешет по грунту.
— Он уж небось и скалы видит, — сказал кеп.
— Пока не видит. Скоро увидит. — Третий вышел в ходовую, сказал «маркони»: — Спроси его, видит он Фареры?
— И не вздумай, — сказал кеп. — Не вступай с ним.
— Да я и не могу, — ответил «маркони». — Это надо шибко грамотным быть, английский знать. Я только на жаргоне.
— И на жаргоне не нужно. Да, хорош у нас радист, английского не знает.
— Вы мне подскажите.
— Ладно, — кеп вздохнул. — Слезай с этой волны, с шестисот. Базу поищи. Все равно мы ему не поможем.
— Сейчас… Еще две минуты.
Я опять посмотрел на часы — стрелка еще была в красном секторе. Пошла вторая минута молчания.
— Да что толку, — сказал кеп. «Маркони» не ответил, заработал ключом.
— Что ты ему там передаешь? Я тебе сказал: не вступай с ним.
— Я не с ним. Я с берегашами. Может, они его и не услышали. У нас-то помощней передатчик.
— Ну, валяй… Поможем, чем можем.
|
The script ran 0.013 seconds.