Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. Д. Боборыкин - Китай-город
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, prose_rus_classic

Аннотация. Более полувека активной творческой деятельности Петра Дмитриевича Боборыкина представлены в этом издании тремя романами, избранными повестями и рассказами, которые в своей совокупности воссоздают летопись общественной жизни России второй половины XIX - начала ХХ века. Во второй том Сочинений вошли: роман «Китай-город» и повесть "Поумнел".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

— Уже танцевали? — спросила она его и поглядела на него с усмешкой женщины, чувствующей неловкость. — С графиней Даллер, — ответил Палтусов тоном танцора. — Поздравляю!.. Красавица! Слова эти сорвались с губ Анны Серафимовны. — Сколько хорошеньких! Молодец Людмила Петровна! Какой бомонд![160] У Анны Серафимовны явилась та же усмешечка неловкости. Проиграли ритурнель. — Вы со мной? — спросил Палтусов. — А вы нешто забыли? "Нешто" резнуло его по уху. Никогда она не смахивала так на купчиху. Ему стоило усилия, чтобы улыбнуться. Надо было подать ей руку. Станицына вздрогнула; он это почувствовал. Они стали около дверей. Визави Палтусова был распорядитель танцев, низенький офицер с пухлым лицом. — Масса хорошеньких! — еще раз сказал Палтусов и оглядел пары кадрили. Анна Серафимовна поглядела на него и чуть заметно улыбнулась. — Славный вечер, — заметила она. — Людмила Петровна — мастерица. Она не завидовала хозяйке бала. Всякому свое. У Рогожиной уменье давать вечера. И то хорошо. Заставляет ездить к себе настоящих барынь. Сколько их тут!.. — Как вам нравится вон та девица… вы ее не знаете? Он указал глазами на графиню Даллер, забыв, что о ней уже был разговор. — Видала. Она давно выезжает. — Да, лет десять, — подтвердил Палтусов. — Прежде я как-то мало замечал ее. — А теперь заметили, — подчеркнула Станицына. — Мне ее жаль. — Что так? — Посмотрите… Это целая трагедия… Десять лет выезжает!.. — Какая жалость! Тон ее раздражал Палтусова. Многого совсем не понимают эти купчихи, даже и умные. И Анна Серафимовна никогда не сознавала так резко разницу между собой и Палтусовым. Как ни возьми, все-таки он барин. Вот титулованная барышня небось привлекает его. Понятно. А что бы мешало ей самой привлечь к себе такого мужчину? Ведь она ни разу не говорила с ним задушевно. Он, быть может, этого и ждет. Разговор их во время кадрили не клеился. В шене,[161] после шестой фигуры, Анна Серафимовна не захотела участвовать. Палтусов повел ее в дамский буфет. Весь в живых цветах — гиацинтах, камелиях, розах, нарциссах — поднимался буфет с десертом. Графиня Даллер пришла туда позднее. Она приняла чашку чая из рук Палтусова и села. Он стоял над нею и любовался ее бюстом, полными плечами, шеей, родинкой на шее, ее атласистыми волосами, так красиво проткнутыми золотой стрелой. Кто-то заговорил с Станицыной и отвел ее в сторону. Палтусов этого и не заметил даже. Кавалер увлек графиню Даллер при первых звуках нового вальса. Палтусов не пошел танцевать. Ему захотелось было одному походить по этим купеческим хоромам. Он был в особом возбуждении… Вот еще месяц, другой, много полгода, ну год — и он станет членом той же семьи приобретателей и денежных людей. Нет-нет, да у него и пробегут по спине мурашки… Он все обсудил… Опасности, риску — нет никакого. Больше нечего и думать. Лучше вбирать в себя краски, ощущения вечера. На что ни упадет взгляд — все нарядно и богато. Этот буфетный салон обдает вас запахом живых цветов. Со стен массивные лампы и жирандоли лили свет на темно-малиновый штоф. Вазы с фруктами и конфетами, стена камелий, серебряный самовар, бритые лица официантов пестрели пред ним. И все это купец заказал, все это ему сделали. А ведь во все это можно вложить свой дворянский вкус… Года через два. Из дверей виднелась средина танцевальной залы со скульптурным потолком, бледными штофными стенами и венецианскими хрустальными люстрами. Контраст с буфетной комнатой приятно щекотал глаз. Дверь налево вела в столовую. Палтусов знал уже, что там с десяти часов устроен род ресторана. Это было по-московски. Он заглянул туда и остановился в дверях… Там уже шла желудочная жизнь. XXXII В этой первой столовой ели с самого начала вечера. Она действительно смотрела залой ресторана. Накрыты были маленькие столики. На каждом лежали карточки, как в трактире. Официанты подходили и спрашивали — что угодно. За одним из столиков сидели трое любителей еды из купцов и не старый еще генерал с белым крестом на шее. Купцы подливали ему, красные, потные, завязавшись салфетками. Палтусов узнал генерала. Еще так недавно все носились с ним как с героем. А теперь он заживается в Москве, в нумере гостиницы, приехал, слышно, искать денег или компаньона на какой-то «гешефт». Видно, энтузиазм — дело скоротечное. Компаньоны что-то не являются. Быть может, к нему же, Палтусову, направят этого генерала, как к дельному человеку, ходко пошедшему в деловом мире?.. Ему вспомнилась сцена из его волонтерской жизни… Тогда и он на все смотрел иначе… Во что-то верилось. Не очень, впрочем, долго. Разве не следовало предвидеть, что герой кончит исканьем московской кубышки, чтобы не перебиваться в бедности до конца дней своих? Все сюда идут! Импровизованный ресторан наполнялся. Охотников засесть с самого начала вечера за столы явилось очень много. Дам еще не было. Трактирным воздухом сейчас же запахло. Наемные официанты внесли с собой суету клубной службы и купеческих парадных поминок у «кондитера». Столовую уже начал обволакивать пар… Свечи горели тусклее. Палтусов прошел мимо стола с генералом. Ему хотелось оглядеть и другие комнаты. Он знал, что должна быть поблизости еще комната с закуской, равняющейся целому ужину, с водкой, винами и опять с шампанским. В закусочной, помещавшейся в курильной комнате, рядом с кабинетом хозяина, Палтусов наткнулся на двух профессоров и одного доктора по душевным болезням. Он когда-то встречал их в аудиториях. Из профессоров один был очень толстый брюнет, с выдавшимся животом, молодой человек в просторном фраке. Его черные глаза смотрели насмешливо. В эту минуту он запускал в рот ложку с зернистой икрой. Другой, блондин, смотрел отставным военным. Вдоль его худых, впалых щек легли длинные, загнутые кверху усы. Оба выказывали некоторую светскость. — Что-с, — громко шепнул Палтусову толстый, — каковы купчишки-то? Всю губернию заставили у себя плясать! — Есть экземпляры богатые, — сказал громко блондин. Он был естествоиспытатель. — Из какого класса? — спросил его весело Палтусов. — Из головоруких! Они расхохотались. — Вы танцевать? — Да, пойду, — ответил Палтусов толстому. — Нет, мы вот закусить; а закусим — и в ресторанчик в том же заведении, спросим паровую стерлядку или дичинки! — И бутылочку холодненького, — прибавил Палтусов. — Нет, хозяин уж заставил нас пропустить по три стакана. — Вот лакают-то! — вскричал толстый. Все трое опять рассмеялись. В балагурстве этих профессоров заслышались ему звуки завистливого чувства. Палтусов подумал: "Прохаживайтесь, милые друзья, над купчишками, а все-таки шампанское их лакаете и объедаетесь зернистой икрой. Съедят эти купчишки и вас, как съели уже дворянство". Профессора ушли. К Палтусову пододвинулся доктор-психиатр, благообразный, франтоватый, с окладистой бородой, большого роста. — А вы все в Москве? — спросил он, выпив рюмку портвейну. — Пустил корни! — Что вы!.. Вольный казак и коптите в нашей трясине!.. Хотите, видно, нажить душевную болезнь? — Полноте, — рассмеялся Палтусов, — вы, должно быть, как доктор Крупов, всех считаете сумасшедшими? — Не всех, а что на воле ходят кандидаты в Преображенскую — то верно. — Кто же, например? — Да вот хоть бы, — заговорил потише доктор, — Нетов Евлампий Григорьевич, знаете? — Знаю, — ответил спокойно Палтусов, — он здесь? — В карты играет в кабинете. — И что? — Готов! Прогрессивный… — Какой? — переспросил Палтусов. — Прогрессивный паралич. — Скажите, пожалуйста! И Палтусов припомнил странные глаза Евлампия Григорьевича, его взгляд, звук голоса. Он задумался. — Нетов в кабинете? — Да! Палтусов отошел от доктора. В кабинет он не заглянул. Ему почему-то не хотелось идти раскланиваться с Евлампием Григорьевичем. Начинали кадриль. Он бросился искать свою даму. Танцы чередовались. После третьей кадрили очистили залу и открыли форточки. Хозяйка плавала по комнатам, подмигивала мужчинам, пристраивала девиц, сама много танцевала. Хозяин с маслеными глазами дежурил у шампанского и говорил неприличности. Тапер-итальянец переиграл все свои опереточные мотивы. Вечер удался на славу. XXXIII Мазурку украшал проезжий гвардейский гусар в малиновых рейтузах, с худеньким девичьим личиком и маленькой головкой на длинной худой шее. Он выучился танцевать мазурку в Варшаве. Никто, кроме него, не позволял себе выкидывать ногу вперед и несколько вверх и делать ею потом род вензеля. Дирижер танцев, армейский пехотинец, с завистью поглядывал на эти «выкрутасы», как он назвал своей даме штуки гусара. Мазурку соединили с котильоном. В комнате, где играл тапер, на столе разложены были все вещицы для котильона: множество небольших букетов из свежих цветов, звезды, банты, картонные головы. Все это пестрело и блестело в свете двух канделябр. Нетанцующие мужчины подходили и рассматривали эти предметы; иные дотрагивались до них. Тапер играл так же сильно и шумно, как и в начале вечера. Ему была поставлена бутылка шампанского на столик около рояля. Анна Серафимовна сидела около двери этой проходной комнаты. Ее пригласил на мазурку биржевой маклер, знакомый Палтусова. Напротив них, у двери в гостиную, поместился Палтусов с графинею Даллер. Они разговаривали живо и громко. Он близко-близко глядел на свою даму. Им было очень весело… Поболтают, посмеются и оглянут залу. В их глазах Станицына читала: "Отчего же и не повеселиться у купчишек". Она не слыхала, что ей говорил ее кавалер. Карлуша прискучил ей ужасно перечислением тех вечеров, на каких он должен «обязательно» плясать до поста. Насилу дождалась она ужина. Ужин подали около четырех на отдельных столиках в столовой побольше, рядом с рестораном. Растения густо обставляли эту залу и делали ее похожей на зимний сад. Воздух сгустился. Испарения широких листьев и запах цветов наполняли его. Огни двух люстр и стенных жирандолей выходили ярче на темной зелени. Свою даму Палтусов посадил за столик в четыре прибора, под тень развесистой пальмы. Он во время мазурки раза два поглядел на Станицыну. Ему сделалось немного совестно. Надо бы лишний раз выбрать ее в котильоне, а он сделал с ней всего один тур, точно тяготился ею. Милая она женщина; да приелись ему уж очень купчихи… Он ей скажет это при случае. — Вы позволите около вас? — раздался голос Карлуши. Маклер вел под руку Станицыну. Палтусов наклонил голову. — Jolie femme,[162] - сказала громко его дама и улыбнулась Станицыной. Пара села. Купчиха и титулованная барышня оглядели друг друга. Станицына разгорелась от танцев. Один раз и Палтусов наклонился в ее сторону и сказал что-то обидное по своему снисходительному тону. Станицына замолчала. Ей стыдно стало и за своего кавалера. Он то и дело вмешивался в разговор другой пары, фамильярничал с Палтусовым, отчего того коробило. Девица с роскошными плечами улыбнулась раза два и ему. И конца ужина Анна Серафимовна насилу дождалась. Карлуша проводил Анну Серафимовну по галерее и в сени и крикнул: — Человек Станицыной!.. Графиня Даллер уже уехала. Палтусов поднимался по лестнице в галерею. Наемные ливрейные лакеи обступили его, спрашивая его номер. Он увидал на площадке у зеркала Анну Серафимовну и подошел к ней. Щеки ее горели. Глаза с поволокой играли и немного как бы злобно улыбались. — Проводили вашу красавицу? — спросила она и покачнулась всем корпусом. — Проводил, — простым тоном выговорил Палтусов. — Остаетесь еще? — Нет, пора. Глаза Станицыной сделались еще ярче. — Анна Серафимовна, пожалуйте! — раздался снизу голос маклера. — Вы с ним? — спросил Палтусов и улыбнулся. — Как с ним? — живо переспросила Станицына. — Он вас провожает? — С какой стати! — Что ж, это, кажется, делается в Москве. — Не знаю… А вашу лошадь вы отпустили? — Отпустил. — Хотите, я вас подвезу? — Подвезите. — Пожалуйте! — крикнул немчик. — Иду. Палтусов спустился вслед за нею. Ему показалось странно, что строгая Станицына пригласила его в карету. Немчик укутал ее и сказал несколько прибауток. — Вы еще остаетесь? — спросила она. — Ручку у хозяйки поцеловать? Это — первым делом. Он убежал. Палтусов надел шубу, дал лакею двугривенный и отворил дверь Анне Серафимовне. — Поедемте, — смело сказала она. Ее глаза сверкнули в полутьме улицы. XXXIV Карета глухо загремела по рыхлому масленичному снегу. Внутрь ее свет от фонарей проходил двумя мерцающими полосками. Палтусов сел в угол и поглядел сбоку на Анну Серафимовну. Она замолчала. Ей вдруг стало очень стыдно и даже немного страшно. Что за выходка? Зачем она пригласила его? Это видели. Да если бы никто и не видал — все равно. Будь он другой человек, старичок Кливкин — ее вечный ухаживатель, даже кто-нибудь из самых противных адъютантов Виктора Мироныча… А то Палтусов! И ему было неловко. Приглашение Анны Серафимовны походило на вызов. В ней заговорило женское чувство, очень близкое к ревности. Ни за что он не воспользуется им. Конечно, другой на его месте сейчас же бы начал действовать… Взял бы за руку, подсел бы близко-близко и заговорил на нетрудную тему. Ведь она такая красивая — эта Анна Серафимовна, по-своему не хуже той девицы… Не виновата она, что у ней нет чего-то высшего, того, что французы называют «fion».[163] Он не придвигался. С женщинами у него особые, строгие правила. Были у него любовные истории. В них он почти всегда только отвечал — не из фатовства, но так случалось. И не помнит он, чтобы женщина захватила его совсем, чтобы он сам безумствовал, бросался на колени или замер в изнеможении от полноты страсти или сильного случайного порыва. Ничего такого с ним не бывало, сколько он себя помнил. Он нравился нескольким, его отличали, пожалуй увлекались; на все это он отвечал, как молодой человек со вкусом и нервами, когда нужно. Зачем же станет он теперь пользоваться, быть может, минутным капризом хорошей и несчастной женщины? Сделаться ее любовником так, просто из мужского тщеславия или потому, что это "даром", — пошло. Он на это не способен! Привязаться к ней, жениться? Нет! Обуза. Живой муж, развод, история… У ней большое состояние… Какой же это будет иметь вид? Точно он обрадовался устроить свою «фортуну», разбогатеть на жениных хлебах. Никогда! От шубы Анны Серафимовны шел смешанный запах духов и дорогого пушистого меха. Ее изящная голова, окутанная в белый серебристый платок, склонилась немного в его сторону. Глаза искрились в темноте. До Палтусова доходило ее дыхание. Одной рукой придерживала она на груди шубу, но другая лежала на коленях, и кисть ее выставилась из-под края шубы. Он что-то предчувствовал, хотел обернуться и посмотреть на нее пристальнее, но не сделал этого. Молча проехали они минуты с две. Это молчание начало тяготить его. Анна Серафимовна вдруг закрыла глаза и откинулась в глубь кареты. Стыд прошел. Ей приятно было сидеть рядом с ним. Что-то жгучее вдруг защемило у ней в груди и потом сладко разлилось по всему телу. Столько лет она терпит несносную долю!.. Молода, красива, горячая кровь льется по жилам — и некого приласкать, хоть раз в жизни отдаться без оглядки. В голове ее стали мелькать образы. Все его лицо представляется. Сидят они одни в амбаре после ее сцены с мужем. И тогда он глядел на нее так добро, жалел ее, она ему нравилась. Теперь — он смущен. — Хороший вы человек, — раздался тихий голос Палтусова. Он берет ее свободную руку. В горле ее сперся дух. Ей неудержимо захотелось плакать. Она быстро обернулась к нему, вскинула руками, обвила ими вокруг его шеи и начала целовать крепко, точно душила его, молча. Только ее горячее, порывистое дыхание слышалось в карете. Ухаб заставил карету покачнуться. Анна Серафимовна отняла руки так же быстро, схватилась ими за голову и зарыдала. Палтусов хотел что-то сказать и пододвинулся. Она отстранила его рукой и совсем отвернулась. Рыдания она сдержала и выпрямила голову. — Слышите… — шептала она прерывающимся голосом, — я вас умоляю… ничего между нами не было, ничего, ничего! — Успокойтесь, — сказал он тихо. — Ничего!.. Это… это!.. Я не знаю что… Господи! Она закрыла лицо руками и уже тихо заплакала. Палтусов не двигался, он оставлял ее плакать минуты две. — Полноте, — начал он дружеским тоном. — Андрей Дмитрич… вы честный человек… Оставьте меня… Нешто не довольно того, что было?.. Анна Серафимовна не договорила. Щеки ее горели, даже уши под платком точно жгли ее. Она готова была выпрыгнуть из кареты. — Прошу вас, — произнес Палтусов самым искренним тоном. Она смолкла, подавила слезы, глотала их, чувствовала себя точно маленькой. — Андрей Дмитрич… — начала она и не договорила. Он понял, что всего лучше ему выйти из кареты. — До моей квартиры два шага, — сказал он мягко и покойно. Анна Серафимовна молчала. Палтусов дернул за шнурок, но кучер не сразу остановил лошадей. Пришлось дернуть еще раз. — Хороший вы человек, — прошептал он, наклонившись к ней. — Я ваш друг, имейте ко мне побольше доверия. И он поцеловал ее руку, лежавшую поверх темной бархатной шубы. "Не любит, не любит, — повторяла про себя Анна Серафимовна. — Господи, срам какой!.." Она ничего не могла сказать ему, не могла и протянуть руки. Она сидела точно окаменелая. Карета остановилась у бульвара. Палтусов вышел, запер дверку, прежде чем лакей соскочил с козел, запахнул свою шубу и крикнул кучеру: — Трогай! Было около пяти часов утра. Еще не начинало светать, но ночь уже минула. Он оглянулся. Стоял он на площади у въезда на Арбат, в десяти шагах от решетки Пречистенского бульвара. Фонари погасли. Он посмотрел на правый угловой дом Арбата и вспомнил, что это трактир «Прага». Раз как-то, еще вольным слушателем, он шел с двумя приятелями по Арбату, часу в двенадцатом. И всем захотелось есть. Они поднялись в этот самый трактир, сели в угловую комнату. Кто-то из них спросил сыру «бри». Его не оказалось, но половой вызвался достать. Принесли целый круг. Запивая пивом, они весь его съели и много смеялись. Как тогда весело было! Тогда он мечтал о кандидатском экзамене и о какой-нибудь «либеральной» профессии, адвокатстве, писательстве… А теперь? Палтусов вошел на Пречистенский бульвар, сел на скамейку и смотрел вслед быстро удалявшейся карете. Только ее глухой грохот и раздавался. Ни души не видно было кругом, кроме городового, дремавшего на перекрестке. Истома и усталость от танцев приковывали Палтусова к скамье. Но ему не хотелось спать. И хорошо, что так вышло!.. Ему жаль было Станицыну… Но не о ней стал он думать. Завтра надо действовать. Поскорей в Петербург — не дальше первой недели поста. Он огляделся. Некрасива матушка-Москва: куда ни взглянешь — все серо, грязно, запущено, тускло. Пора очищать ее, пора добираться и до ее сундуков… Смелым Бог владеет!.. Подполз извозчик. Палтусов взял его. КНИГА ПЯТАЯ I Вторая неделя поста. На улицах оттепель. Желтое небо не шлет ни дождя, ни снега. Лужи и взломанные темно-бурые куски уличного льда — вот что видела Любаша Кречетова из окна гостиной Анны Серафимовны. Любаша приехала рано для нее. Она вставала в одиннадцатом часу; а сегодня ей удалось быть одетой в десять, чаю напилась она наскоро. В четверть двенадцатого она входила уже в сени дома Станицыных. — Анна Серафимовна выехали, — сказал ей швейцар. Что-нибудь экстренное заставило ее двоюродную сестру выехать утром. Обыкновенно она выезжала после двух. Но Любаша все-таки прошла наверх, завернула в детскую, где бонна-англичанка играла с детьми в какую-то поучительную игру, и справилась у Авдотьи Ивановны, в котором часу приходит новая "компаньонка". Авдотья Ивановна доложила ей, что барышня «приходят» разно — как условятся с Анной Серафимовной, — иной раз днем, к полудню, а то и вечером «сидят». Весь день никогда не "остаются". — Ты что же, — оборвала ее Любаша, — об ней говоришь, точно она Милитриса Кирбитьевна какая: "остаются, сидят"? — А как же, матушка? — степенно и кротко спросила Авдотья Ивановна. — Не велика фря! Мамзель! — Генеральского роду. Сразу видно. — В надзирателях, слышь, отец-то, в акцизных. — Что ж, матушка, — возразила Авдотья Ивановна, — это несчастье, Господь попустил. А сейчас видно: барышня… обращение одно. И добрейшей души. Гордости никакой. — Еще бы! Из милости!.. Чего тут гордиться? Любаша и рвала и метала. Она не хотела даже и продолжать разговора о «мамзели», который сама же начала. Все это оттого, что накануне Рубцов сидел у них и говорил о Тасе Долгушиной с сочувствием. Любаша несколько раз перебивала его возгласом: — Губы! — Что такое губы? — дал он ей окрик уже не в первый раз. — Губы у вашей милости особенные, когда вы об этом генеральском потрохе изволите расписывать. Рубцов вскочил с кресла. — Глупо и грубо! — выговорил он, поводя презрительно губами… — Вам, сестричка, до такого потроха далеко, хоть он и генеральский! С тем и ушел. Любаша бросилась было догонять его, да остановилась посредине залы. — Наплевать! — вслух сказала она и пошла в свою комнату, стащила с себя платье, порвала на лифе три пуговицы, разделась вплоть до рубашки и начала хохотать со злости. Что за чудо-юдо эта генеральская дочь? Отчего это Семен Тимофеич изволят, говоря о ней, на особый манер губами поводить? Надо «обнюхать» ее. Завтра же она на целый день отправится к Станицыной, спозаранок; туда явится, наверно, и «мериканец», умеющий только поддразнивать ее, как негодную девчонку-птичницу или судомойку! Так она и сделала. Туалетом своим она хоть и второпях, но занялась больше обыкновенного, вымыла руки старательно, вычистила ногти, волосы завернула на затылке и заткнула модной шпилькой. — А Семен Тимофеевич, — не утерпела, спросила она Авдотью Ивановну, — когда бывает больше? — Да тоже разно, — продолжала докладывать та, не меняя своего истового и благодушного тона, — частенько и днем… Сегодня, наверное, будут: Анна Серафимовна посылали за ним и приказывали просить подождать. Любаша выслушала это немного поспокойнее, но внутри у нее продолжало клокотать. "Наверное, тут были разные «миндальности». Эта генеральская мамзель под шумок начала лебезить с купеческим братом. Думает: у него миллионы. А он только через край о себе воображает, а никогда из него настоящего негоцианта не выйдет. Анна Серафимовна вот что-то директором-то не берет… И шельма же эта тетя: чтоб у нее побольше мужчин бывало, так она девицу наняла — читать, изволите видеть, занимать приятными разговорами… Сама она по-французски-то с грехом пополам, да и на «он» отшибает ее говор. Так — под прикрытием тонко воспитанной барышни — она будет куда превосходнее!.." Надоело Любаше стоять у окна и хлопать глазами на уличную слякоть. Она подошла к зеркалу, вделанному в стену. И вся эта гостиная с золоченой мебелью, ковром, лепным потолком раздражала ее. "Черти, дьяволы! — бранилась она про себя. — И за каким шутом, прости Господи, чертоги такие вывели? Муж с женой не живут вместе. Она — скаред, делами заправляет, над каждой копейкой дрожит… Так и жила бы на своей фабрике… А то лектрису ей понадобилось. На-ко поди!.. На Волге-то — там тятька за косы таскал; а здесь барыню из себя корчит и под предлогом благочестия шашни со всеми заводит…" II Тася вошла так тихо в гостиную, что Любаша увидала ее только в зеркало и круто повернулась на одном каблуке. "Так вот эта Милитриса Кирбитьевна!.. Этакая пигалица: нос с пуговку, голова комочком, волосики жидкие; девчоночка из приютских, только что талия узка; да и манер никаких не видно". Анна Серафимовна уже говорила Тасе про свою двоюродную сестру. Тася видела ее в театре, в тот бенефис, когда познакомилась с Станицыной. Сверху, из своих купонов, она заметила лицо и фигуру Любаши, когда та говорила, нагнувшись с Станицыной. Ее размашистые манеры она также заметила и спросила еще тогда Пирожкова: — Будто бы это купчиха? — А что? — откликнулся он. — Да она отзывается… как бы это сказать? — Должно быть, из купеческих дарвинисток. Нынче и такие есть. Вот уже неделя, как Тася ходит к Станицыной. Она все еще присматривалась к этому совсем новому для нее миру… Ей было гораздо ловчее, чем она думала. Анну Серафимовну она сразу поняла, почувствовала в ней характер, заинтересовалась ею, как оригинальным типом. В голове Таси сидело множество лиц из купеческих комедий. Она все и сравнивала. Анна Серафимовна ни под какое лицо не подходила. С Рубцовым они уже разговаривали. И его она прикидывала к разным «Ваням», "Андрюшам" и «Митям» из пьес Островского, но и он отзывался совсем не тем; только в говоре был слышен иногда купеческий брат… В нем все прочно сложилось. Он много жил, много видал за границей, работал, говорил грубовато, смело, без утайки и с каким-то "себе на уме" в глазах, которое ей нравилось. Насчет Любаши Анна Серафимовна ее предупредила, сказала ей даже: — Уж вы, пожалуйста, извините ей — для нее закон не писан, юродство на себя напустила; а девушка недурная и с мозгом. Тася протянула Любаше руку и выговорила: — Я вас знаю. Вы кузина Анны Серафимовны… Садитесь, пожалуйста. Любаша на рукопожатие ответила: но внутренне опять обругала ее: как смеет из себя хозяйку представлять? Сейчас: «садитесь» — точно она к ней пришла в гости. Но тихий и веселый тон Таси посмягчил ее немножко. Она села и закурила папиросу. Тася положила принесенную с собой книгу на стол и подсела к ней. — Тетя загуляла? — спросила Любаша. — Какое-нибудь спешное дело, — заметила Тася. — Анна Серафимовна всегда дома в это время. "Да ты что меня, мать моя, занимаешь?" — начала опять обрывать про себя Любаша. Лицо у ней стало злое, глаза потемнели. Она их отводила в сторону; но нет-нет, да и обдаст ими Тасю. Той сделалось вдруг тяжело. Эта дарвинистка принесла с собой какое-то напряжение, что-то грубое и бесцеремонное. На лице так и было написано, что она никому спуску не даст и на все человечество смотрит, как на скотов. — Что теперь читаете с тетей? — спросила Любаша. — Роман небось какой французский? — Нет, статью одну критическую. — Ишь ты! В зале по паркету приближались шаги. Любаша покраснела. Она узнала шаги Рубцова. Тася тоже подумала: не он ли? Ей бы теперь приятен был его приход. Она просто начинала побаиваться Любашу. Обе девушки обернулись разом, когда вошел Рубцов. Любаша сейчас же отметила про себя, что «Сеня» одет гораздо франтоватее обыкновенного. К ним он ходит в «похожалке» — серенький сюртучок у него такой, затрапезный. Тут же, извольте полюбоваться, пиджак темно-синий, и галстук новый, и воротнички особенные. А главное, усы начал отпускать, — не хочет, видно, смахивать на голландца машиниста с парохода. Рубцов уже два-три раза разговаривал с Тасей. Он подошел к ней с протянутой рукой и совсем не так, как он поздоровался потом с Любашей. И это резнуло Любашу по сердцу. В первый раз, когда он обедал с Тасей у Анны Серафимовны, вначале он высматривал "генеральскую дочь", как-то она еще поведет себя. Но Тася начала рассказывать про свою страсть к сцене, про отца и мать, про старушек, — он размяк. После обеда он сам уже присел к ней. Она читала какую-то новую повесть. Ее голосок повеял на него приятной теплотой. И так бойко передавала она разговорную речь, чувствовался юмор и понимание. — Барышню вы хорошую приобрели, сестричка, — сказал он Станицыной через три дня. — Пришел ее послушать небось? — спросила Анна Серафимовна. — Чтица толковая… И такая субтильненькая; дворянская дитя, а без важничанья. Хвалю! Во второй вечер Рубцов заговорил с Тасей без всяких прибауток и угловатостей, так что Станицына диву далась. — Нет Анны Серафимовны, — встретила его Тася. Любаша сейчас же вмешалась в разговор. — Тетя-то ненасытная какая, — заговорила она, напуская на себя перед Рубцовым еще большую развязность. — Почему так? — суховато спросил он. — К делам ненасытная… На Макарьевской, видно, в этом году хочет полмиллиона зашибить! Вон как ее спозаранку по городу носит… Тася чуть заметно усмехнулась. Рубцов понял значение этой усмешки. — Сестричку-то извините, — сказал ей Рубцов, мотнув как-то особенно головой. — Что такое? А? — закричала Любаша и встала. — Очень уж, для Великого поста, удержу себе не имеете. — Это что еще? В другое бы время Любаша начала браниться. А тут она точно чем подавилась, замолчала и съежилась. — Великий небось пост идет, — все с тем же спокойным балагурством сказал Рубцов. — Говеете, поди? — Отстань! — вырвалось у Любаши. Она резко встала и отошла к окну. Тася вопросительно поглядела на Рубцова и тотчас же улыбкой как бы заметила ему: "Зачем вы ее дразните?" — Вы позволите вас послушать? — обратился к ней Рубцов, сел поближе и потер руки. — Сегодня беллетристики не будет… критическая статья. — Тем приятнее-с. Любаша у окна не проронила ни одного слова… Ей делалось невыносимо. И где это рыщет «мерзкая» тетя? Вот разлетелась сама компаньонку высматривать. И радуйся теперь! III Станицына быстро вошла в гостиную и остановилась в двух шагах от двери. Она была очень бледна. — Извините, Таисия Валентиновна, заждались вы меня. Любаша, здравствуй… Сеня! Спасибо. На минутку пожалуй сюда. Она не подошла к ним здороваться и жестом показала Рубцову. — Сейчас, — обратилась она к девицам. — Сеня, на два слова! Рубцова она увела через залу в свою уборную, небольшую комнату около детской. Ни шляпы, ни пальто с меховой отделкой она не снимала. — Дела, Сеня! — заговорила она отрывисто. — Виктор Мироныч угостил на этот раз изрядно… Сто тысяч франков, срок послезавтра. — Ловко! — вырвалось у Рубцова. — И на фабрике неладно. — Что такое? — Дело дойдет, пожалуй, до стачки… А я этого не хочу. Немца я разочту… Неустойку плачу. — Сколько? — Десять тысяч… Но это важнее. Ты идешь ко мне? Рубцов помолчал. — Скорей говори. — Да мы, сестричка, вдруг как не поладим? — Это почему? — Так, я замечаю. — Полно… Она вскинула на него ресницы. — Вы привыкли теперь к другим людям… — Не болтай пустого, Сеня, — строго сказала она. — Ты знаешь, что я тебя разумею за честного человека. Дело ты смыслишь. — Ну ладно, ну ладно, — шутливо заговорил он и взял ее за руку. Рука дрожала. — Сестричка, милая, — почти нежно вымолвил он, — что же это вы как расстроились? Стоит ли? Все уладим. А от Виктора Мироныча и надо было ждать этого. Ваша воля носить ярмо-то каторжное!.. — Что же мне делать? — почти с плачем воскликнула она и опустилась на стул. — Известное дело — что! — Говори. — Оставить его на веки вечные… — Я не хочу, чтоб дети… — Полноте, — остановил ее Рубцов, — к чему жадничать? — Я не жадничаю. — Ан жадничаете. У вас свое состояние большое. Хватит на двоих. Ну, хотели поддержать имя, фирму, что ли, опыт произвели. Ничего вы не поделаете! Купить у него мануфактуру… Достанет ли у вас на это собственного капитала или кредита?.. Да он и не продаст. Он без продажи с молотка не кончит. А вы не пожелаете покупать с аукциона, пока он Ваш муж; да и не нужно вам. — Я не жадничаю, — повторила она, задетая его словами. — Это все отчего идет? Где корень? — Развестись надо! — обронила она. — Правильно! — Шутка сказать! — И совсем не трудно… Что же, пятнадцати тысяч целковых, что ли, не найдете? — Дешевле будет, — точно про себя выговорила Станицына. — И дешевле… Такие доки есть по этой части. Рубцов понизил голос и опять взял ее за руку. Анна Серафимовна закрыла на минуту глаза. "Ведь вот и он — честный малый и умница — говорит то же, что и она себе уже не раз твердила… Разорение и срам считаться женой Виктора Мироныча!.." — Не знаю, Сеня, — промолвила она. — Да ведь это, сестричка, все равно что когда зуб гнилой заведется. Одно малодушие эликсирами его разными смачивать, ковырять, пломбу вкладывать. Дайте дернуть хорошенько. И конченое дело!.. — Это дело длинное, а выйти теперь-то как… — По векселю? Заплатить — известно. — Оградить себя чем ни есть… — Ничем не оградите. Уж позвольте вам заметить, что тогда вы сгоряча такую сделку предложили супругу-то… Он парень не глуп, сейчас же смекнул, что ему это на руку… Ступай на все четыре стороны, вот тебе, батюшка, пенсиону тридцать тысяч, долги твои все покроем, а если тебе заблагорассудится, голубчик, еще навыпускать документиков — мы с полным удовольствием… — Полно, Сеня, — остановила Анна Серафимовна. — Ну да, глупость великую сделала в те поры, каюсь… — А теперь тем же манером желаете? — Ох, не знаю! Но она застыдилась самой себя. Точно она какая девочка-подросток… И так и этак… Лицо у ней приняло сейчас же степенный вид. — Ты что же, Сеня, идешь ко мне? — Да коли у вас никого нет, не стоять же делу… — Спасибо… Ну, я сейчас… поди к барышням, я приду… Ты у нас на целый день? — На целый, коли милости вашей будет угодно. Она усмехнулась и ласково кивнула ему головой. IV Оставшись одна, Анна Серафимовна опустила голову, — она забыла, что была в шляпке и пальто, — и сидела так минут с пять. Прошло больше десяти дней с того, что случилось в карете. Она видела Палтусова всего раз мельком, в Большом театре. Она возила детей в балет, в утренний спектакль, в конце масленицы. Он подошел к бенуару, а потом, в следующий антракт, вошел и в ложу. Так должен был поступить умный, тонко чувствующий человек. Никакой перемены в тоне, разговоре. Да и как же ему было вести себя? Даже если бы он и готов был полюбить ее? Ведь она вела себя, как безумная… Она замужем, желает жить "в законе", блюдет свое достоинство, гордость и хочет оставить детям имя добродетельной матери. А в карете кинулась!.. И он хоть бы взглядом сказал ей: "Что же вы ломаетесь, не угодно ли и дальше пойти, я так дурачить себя не позволю!" Не любит? Равнодушен? Противна она ему? Кто это сказал? Чего же она-то ждет? Зачем не высвободит себя? Вот Сеня Рубцов и тот прямо говорит: "Скиньте вы с себя это каторжное ярмо!" Она встала, сняла пальто и шляпу, начала стягивать перчатки, потом поправила волосы перед зеркалом. На лбу ее не пропадала морщина. Из гостиной доносились молодые голоса. Вот эти «юнцы» не знают небось ее заботы. И между ними что-нибудь тоже будет. Люба и теперь уж гоняется за Рубцовым. Ах! Зачем ей самой не восемнадцать, не двадцать лет? Любаша все еще стояла у окна, когда Анна Серафимовна вернулась в гостиную. Рубцов снова разговаривал с Тасей. — Извините, Таисия Валентиновна, — сказала с особенной вежливостью Станицына, — я вас заставила даром просидеть. "Вот какие нежности, — думала Любаша, — все меня хочет поразить своими "учтивостями". — Да вы сегодня, кажется, очень утомлены, не до чтения. — Действительно… Сеня, — обратилась к Рубцову Станицына, — ведь надо бы нам на фабрику съездить. — Когда угодно. — Да хоть сегодня. — Я свободен. — Это далеко? — спросила Тася. — Нет, за Бутырками, в полчаса можно долететь, — ответила Станицына. — Я никогда не бывала ни на одной фабрике, — сказала Тася. — Не хотите ли? — предложила Станицына и поглядела на Рубцова. Тот одобрительно кивнул головой. — Очень бы интересно, — выговорила Тася серьезно и наивно. — Вот и будущий директор фабрики, — показала Станицына на Рубцова. — Семен Тимофеевич? — весело вскричала Тася. Любаша сейчас же отошла от окна. — Честь имею проздравить, ваше степенство, — сошкольничала она и присела. Анна Серафимовна подумала в эту минуту, что ведь Долгушина — кузина Палтусова. Вот она увидит фабрику. Он узнает от нее, как ведется дело… Заинтересуется и сам, быть может, попросится посмотреть. "Показать ей школу, порядок на фабрике. Пускай же она ему все расскажет…" — Славно, тетя! — крикнула Любаша. — Возьмите и меня. За эту поездку она схватилась. Дорогой и там, на фабрике, можно будет как-нибудь поддеть эту барышню-чтицу. Она ничего, наверно, не читала стоящего, только пьески да романы… В естественных науках — наверняка ни бельмеса. Вот она и порасспросит ее, так, между прочим, и насчет химии и разного другого. Случаи будут. — А тетенька заволнуется? — Эка важность! Ну, пошлите, что к обеду не буду… — Обедать у меня. Мы вернемся к шести часам… Вам занятно будет, — обратилась Станицына к Тасе. — Как же! как же! — весело откликнулась та и даже захлопала в ладоши. "Актерка поганая, — выбранилась Любаша, — все нарочно, егозит перед Сенькой". — Да у нас немецкая масленица будет! — оживленно выговорил Рубцов и потер руки. — Ведь мы на тройке небось, сестричка! Решили ехать на тройке. Пока привели сани — все трое закусили. Анна Серафимовна была рассеянна. Любаша несколько раз пробовала поддевать Тасю. Рубцов каждый раз не давал ей разойтись. Тася старалась не смотреть на то, как Любаша действует ножом и вилкой, и не понимала еще, чего от нее хочет эта купеческая "злюка". V Тройка миновала Бутырки. Погода прояснилась. Тасю посадили рядом с Анной Серафимовной. Против нее сел Рубцов. Рядом с ним — на передней же скамейке — Любаша. Она сама предложила Тасе поместиться на задней скамейке, но ей было очень неприятно, что Рубцов «угодил» напротив "мамзели". Тася ехала и вспоминала другую тройку, когда они скакали раз в парк, к «Яру», с Грушевой. Опять она с купцами. Должно быть, из этого уж не высвободишься. Все купцы! И едет она не к цыганам, а на фабрику, в первый раз в жизни. Что-то такое крепко жизненное входило в сердце Таси. Ее теперешняя «хозяйка» — миллионщица — настоящий человек, управляет двумя фабриками, сколько народу под командой! И какая у ней выдержка! Всегда ровна, приветлива, а на душе у ней, наверно, неладно… Даже эта Любаша, — нужды нет, что она вульгарна, — все-таки характер. Что чувствует, то и говорит. И у ней, наверно, сто тысяч приданого, и она будет тоже заведовать большой торговлей или фабрикой, если муж попадется плохонький. Глаза Таси перешли к Рубцову. Он сидел молодцевато, в меховой шапке… Отложной куний воротник красиво окладывал овал его лица. Похож, разумеется, на приказчика, если посмотреть дворянскими глазами… А тоже — натура. Вот директором целой фабрики будет… Все дело, работа… Не то что в их дворянских переулках… Сани ныряли в ухабы. Любаша вскрикивала… Всем сделалось веселее. Рубцов раза два спросил Тасю: — Не беспокою ли я вас? Взяли влево. Кругом забелело поле. Вдали виднелся лесок. Кирпично-красный ящик фабрики стоял на дворе за низким забором. Директора не было на фабрике. Станицына имела с ним объяснение утром в амбаре. Он не возвращался еще из города. Их ветретил в сенях его помощник, коренастый остзейский немец, в куртке и без шапки. Лицо у него было красное, широкое, с черной подстриженной бородкой. Анна Серафимовна поклонилась ему хозяйским поклоном. Тася это заметила. Они вошли в помещение, где лежали груды грязной шерсти. Воздух был пресыщен жирными испарениями. Рядом промывали. В чанах прела какая-то каша и выходила оттуда в виде чистой желтоватой шерсти. Рабочие кланялись хозяйке и гостям. Они были все в одних рубашках. Анна Серафимовна хранила степенное, чисто хозяйское выражение лица. Любаша как-то все подмигивала… Ей хотелось показать Станицыной и Рубцову, что они "кулаки". — Здесь уж такое место, — обратилась Станицына к Тасе, — чистоту трудно наблюдать. — Что вы оправдываетесь, тетя! Сами видим, — вмешалась Любаша. Заглянули и туда, где печи и котлы. Тасе жаль сделалось кочегаров. Запах масла, гари, особый жар, смешанный с парами, обдали ее. Рабочие смотрели на них добродушно своими широкими потными лицами. У одного кочегара ворот рубашки был расстегнут и ноги босые. — Так легче! — сострила Любаша. — Добровольная каторга, — прибавила она громко. Анна Серафимовна посмотрела на нее с укоризной. Рубцов сказал ей насмешливо: — Не хотите ли по верхней вон галерее пройтись? Там градусов сорок. Пользительно будет. В нижних топленных сенях и на чугунной лестнице показалось очень холодно после паровиков. Они поднялись наверх. Прядильные машины всего больше заняли Тасю. В огромных залах ходило взад и вперед, двигая длинные штуки на колесах, по пяти, по шести мальчиков. Хозяйка говорила с ними, почти каждого знала в лицо. Рубцов шел позади дам, подробно объяснял все Тасе; отвечал и на вопросы Любаши, но гораздо кратче. — А что вот этакий мальчик получает? — позволила себе спросить Тася, понизив голос. — Известно, малость, — вмешалась Любаша. — Рублей шесть, — сказал Рубцов. — Да, — подтвердила Анна Серафимовна. — Не разорительно! — подхватила Любаша. Тася не знала, много это или мало. На окнах, за развешанными кусками сукна, сидели девушки в ситцевых капотах, подвязанные цветными платками, больше босые. — Что они делают? — спросила Тася. — Пятнышки красят, — пояснила сама Анна Серафимовна. Девушки прикладывались кисточками к чуть заметным белым пятнышкам сукна. Они смотрели бодро, отвечали бойко. — Небось рублика три жалованья? — сказала Любаша и поморщилась. — Пять рублей, — сухо сообщила Станицына. Она решительно сожалела, что взяла с собой свою кузину. Ей приятно было показать Тасе, какое у ней благоустройство на фабрике, а эта Любаша расстраивала все впечатление своими неуместными окриками и выходками. Минут с двадцать проходили они по другим залам, где ткацкие паровые станки стояли плотным рядом и шел несмолкаемый гул колес и машинных ремней. Побывали и в самом верхнем помещении, со старыми ручными станками. VI В большой комнате, где лежали всякие вещи: металлические прессы, образчики, бракованные куски сукна, Любаша остановила Рубцова. Анна Серафимовна еще не сходила с Тасей с верхнего этажа. Рубцову захотелось курить. — Сеня, — начала Любаша, — ты идешь к ней в директоры? Она не сказала даже к "тете". — Иду. — Есть охота!.. В наймиты! — Это почему? Рубцов прислонился к столу, взял в руку пачку образчиков и, наморщивая один глаз, стал их рассматривать. — Да все как в услужение. — Все вы зря… — И не верю я ей ни на грош! — заговорила горячо Любаша и заходила взад и вперед между двумя шкапами. — Кому — ей? — спросил Рубцов. — Да хозяйке твоей, Анне Серафимовне. Зачем она нас сюда притащила? — Сами напросились. — Точно мы не понимаем. Выставить себя хочет благодетельницей рода человеческого: как у ней все чудесно на фабрике! И рабочих-то она ублажает! И детей-то их учит!.. А все едино, что хлеб, что мякина… Такая же каторжная работа… Постой-ка так двенадцать часов около печки или покряхти за станком… — Как же быть? — Ах ты, американец! Как же быть?! Прежде ваша милость что-то не так изволила рассуждать. — Эх!.. — вырвалось у Рубцова. — Да, известно, испортился ты! — почти крикнула Любаша и подскочила к нему. — Рассуди ты одно: рабочий полтинник в день получает… — И до трех рублей. — Ну, до трех… На своих харчах небось? А бабы, а девки? Пять целковых, и копти целый день! А барыши идут, изволите ли видеть, на уплату долгов Виктора Мироныча и на чечеревят Анны Серафимовны… Сколотить лишний миллиончик, тогда откупиться можно… Развестись… Госпожой Палтусовой быть! — Это почему? — Смотрите, какая мудрость догадаться, что она как кошка врезамшись… Всё господа дворяне соблазняют… Такая уж у нас теперь болезнь купеческая… Она вызывающе-насмешливо взглянула на него. Рубцов чуть заметно покраснел. — Слушать тошно! — Это отчего? — уже совсем рассердилась Любаша, близко подошла к нему и взяла его за руку. — Это отчего? Или и у вашей милости рыльце-то в пушку?.. Рубцов отвел ее движением руки. — Вы бы, Любовь (он в первый раз ее так назвал), лучше на себя оглянулись. Другие люди живут как люди — кто как может, а вы только бранитесь да без толку болтаете. Книжки читали, да разума их не уразумели. Нет, этот товар-то дешевый!.. А угодно другим в нос тыкать их кулачеством, так так бы поступали… Не трудно это сделать… Подите к тем, кому ваши деньги понадобятся… Отдайте их… Любаша вся раскраснелась сразу, повела глазами и стала против Рубцова. — И отдам, когда мне захочется. Когда они у меня будут! — глухо крикнула она, но тотчас же ее голос зазвучал по-другому, глаза мигнули раз, другой и как будто подернулись влагой. — У меня теперь ничего нет, — продолжала она уже не гневно, а искренне, — а когда меня выделят, я сумею употребить с толком деньгу, какая у меня будет. Я и хотела… по душе с тобой говорить… Устроили бы не кулаческое заведение… Коли ты другой человек, не промышленник, вот бы и мог… Она не досказала, обернулась и отошла к окну, испугалась, что заплачет и выкажет ему свою слабость… — Эх вы! — задорно крикнула она прежним тоном, оборачиваясь лицом к Рубцову. — Все-то вы на одну стать!.. Ну вас! Любаша готова была бы «оттаскать» его в эту минуту. И зачем это она в «чувствие» вдалась с этаким «чурбаном», с «шельмой-парнишкой»… Ему дворянка нужна — видимое дело. Сколотить себе капитал и разъезжать с женой, генеральской дочерью, по заграницам!.. — Желаю вам всякого успеха! — сухо сказал Рубцов, бросил на пол окурок папиросы и затоптал его. Очень уж она ему надоела в последние две недели. — Слышишь! — крикнула Любаша. — Я тебе ничего не говорила… ничего! Дверь отворилась. Станицына вошла первая. Любаша опять отскочила к окну. Лицо Таси сделалось ей в эту минуту так ненавистно, что она готова была броситься на нее. — По домам? — спросил Рубцов. — Вот Таисии Валентиновне желательно на школу поглядеть. — Да, — подтвердила Тася. — И то дело, — сказал Рубцов и двинулся за ними. Любаша пошла, кусая ногти, последней. VII Отправились сначала в «казарму». Анне Серафимовне хотелось, чтобы родственница Палтусова видела, как помещены рабочие. Побывали и в общих камерах и в квартирках женатых рабочих. В одной из камер стоял очень спертый воздух. Любаша зажала себе с гримасой нос и крикнула: — Ну вентиляция!.. Она же подбежала к одной из коек и так же громко крикнула: — Насекомых-то сколько! Батюшки! Анна Серафимовна покраснела и тотчас же сказала, обращаясь к Тасе и Рубцову: — Директор с рабочими из-за чистоты тоже воевал. Не очень-то любит ее… наш народец… — Вентилировать можно бы, — заметил Рубцов. — Да и постельки-то другие завести, — подхватила Любаша. Тася только слушала. Она не могла судить, хорошо ли содержат рабочих или нет. У них в людских, куда она иногда заходила, и грязи было больше, совсем никаких коек, а уж о тараканах и говорить нечего!.. В казармах женатых рабочих воздух был тоже "не первого сорта", по замечанию Любаши; нумера смотрели веселее, в некоторых стояли горшки с цветами на окнах, кое-где кровати были с ситцевыми занавесками. Но малые ребятишки оставались без призора. Их матери все почти ходили на фабрику. — Кто побольше — учатся, — заметила Анна Серафимовна. Любаша замолчала. Она только взглядывала на Рубцова. Всех троих — и его, и Тасю, и Станицыну — она посылала "ко всем чертям". В школе они застали послеобеденный класс. Девочки и мальчики учились вместе. Довольно тесная комната была набита детьми. И тут стоял спертый воздух. Учитель — черноватый молодой человек с чахоточным лицом — и весь класс встали при появлении Станицыной. — Пожалуйста, садитесь, — сказала она, немного стесненная. Лишних стульев не было. Посетители сели на окнах. Анна Серафимовна попросила учителя продолжать урок. Учитель, стоя на кафедре, говорил громко и раздельно фразы и заставлял класс схватывать их на память. После каждой фразы он спрашивал: — Кто может? И десять девочек и мальчиков подскакивали на своих местах и поднимали руку. — Откуда учитель? — тихо спросила Тася у Анны Серафимовны. — Из учительской семинарии. Раза два-три выходили «осечки». Вскочит мальчуган, начнет и напутает; класс тихо засмеется. Учитель сейчас остановит. Одна девочка и два мальчика отличались памятью: повторяли отрывки из басен Крылова в три-четыре стиха. Тасю это очень заняло. Она тихо спросила у Рубцова, когда он пододвинулся к их окну: — Это все на счет Анны Серафимовны? — Как же, — с удовольствием ответил он. Станицына улыбнулась и сказала Тасе: — А к осени хочу два класса устроить… тесно; а может быть, и ремесленную школу заведу. — Благое дело! — подтвердил Рубцов. Любаша молчала. Она подошла к кафедре, когда остальные посетители уходили, и спросила учителя: — Жалованье что получаете? Учитель быстро поглядел на нее недоумевающими глазами и тихо ответил: — Шестьсот рублей-с. — С харчами? — Квартира и дрова. Она кивнула головой и пошла с перевальцем. Анна Серафимовна спускалась молча с лестницы. Она была недовольна посещеньем фабрики. Правда, в рабочих она не нашла большой смуты. О стачке ей наговорил директор. Его она разочтет на днях. С Рубцовым она поладит. Разговор с Любашей немного расстроил Рубцова. Его мужская гордость была задета. Не этой "шалой, озорной девчонке" учить его благородству. Не кулак он! И не станет он потакать — хотя бы и в директоры пошел — хозяйской скаредности. Его «сестричка» — баба хорошая. Немец был плут, знал свой карман, ненавистничал с фабричными. Можно все на другую ногу поставить. Только зачем ему такие палаты, какие выведены тут на дворе для директора? Он — один… Глядел он вслед Тасе. Она семенила ножками по рыхлому снегу… Такая милая девушка — в мамзелях! Лицо Рубцова вдруг просветлело. Что-то заиграло у него в голове. А Тася шла задумавшись. Она чувствовала, что ей, генеральской дочери, придется долго-долго жить с купцами… даже если и на сцену поступит. VIII Мертвенно тихо в доме Нетовых. Два часа ночи. Евлампий Григорьевич вернулся вчера с вечера об эту же пору и нашел на столе депешу от Марьи Орестовны. Депеша пришла из Петербурга, и в ней стояло: "Буду завтра с курьерским. Приготовить спальню". Больше ничего. Последнее письмо ее было еще с юга Франции. Она не писала около трех месяцев. Депеша его не обрадовала и не смутила. Прежних чувств Евлампий Григорьевич что-то не находил в себе. Вот на вчерашнем вечере он жил настоящей жизнью. Там ему хоть и делалось по временам жутко, зато подмывали разные вещи. Богатый и литературный барин пригласил его на свой понедельник. Его хотели опять залучить. Вспоминали покойного Лещова, предостерегали, видимо добивались, чтобы он опять плясал по их дудке. Там были и его родственнички — Краснопёрый и Взломцев. Краснопёрый много болтал, Взломцев отмалчивался. Хозяин сладко так говорил… В нем, значит, нуждаются! Известно что: денег дай на газету… А он их отбрил! Они думали, что он не может ходить без помочей, ан вышло, что очень может. Ни в правых, ни в левых — ни в каких он не желает быть! Хотел он вынуть из кармана свое «жизнеописание» и прочесть вслух. Он три месяца его писал и напечатает отдельной брошюрой, когда подойдут выборы, чтобы все знали — каков он есть человек. Вернулся он сильно возбужденный, в голове зародилось столько мыслей. И вдруг эта депеша… Марья Орестовна отставила его от своей особы сразу и навещать себя за границей запретила. Потосковал он вначале, да что-то скоро забывать стал. Казалось ему минутами, что он и женат никогда не бывал. Любовь куда-то ушла… Боялся он ее, а теперь не боится… Все-таки она женского пола. Попросту сказать — баба! Куда же ей против него? Вот он всю зиму и думал, и говорил, и даже писал сам… Может, ей неприятно бы было, чтобы он ее встретил на железной дороге. Он и не поехал. Послал карету с лакеем. Ее привезли. Из кареты вынесли. Приехал с ней и брат. Понесли и по лестнице. Она совсем зеленая; но голос не изменился… Первым делом язвительно сказала ему: — На вокзал-то не пожаловали… И хорошо сделали… Брат шепнул ему, что надо сейчас же за доктором. Евлампий Григорьевич распорядился, но без всякой тревоги и суетливости… Только что ее уложили в постель, он ушел в кабинет и не показывался. Это очень покоробило брата Марьи Орестовны. Евлампий Григорьевич, когда тот вошел к нему в кабинет, встретил его удивленно. Он опять засел за письменный стол и поправлял печатные листки. — Братец… — начал полушепотом Леденщиков, — вы видите, в каком она положении. — Кто-с? — спросил рассеянно Нетов. — Мари. — Да!.. Доктор сейчас будет. — Я думаю, нужно консилиум… Я боюсь назвать болезнь… Нетов не слушал. Глаза его все возвращались к листкам, лежащим на столе. — Я должен вас предупредить… — А что-с? — Да как же… Мари ведь опасна… — Опасна-с? Евлампий Григорьевич оставил свои листки и повыше приподнял голову. Брат Марьи Орестовны, при всей своей сладости, сжал губы на особый лад. Такая бесчувственность просто изумляла его, казалась ему совершенно неприличной. — А вот доктор что скажет… Я ничего не могу… Не обучали-с… Глаза Нетова бегали. Он почти смеялся. Леденщиков даже сконфузился и пошел к сестре. Она его прогнала. Приехал годовой доктор. Евлампий Григорьевич поздоровался с ним, потирая руки, с веселой усмешкой, проводил его до спальни жены и тотчас же вернулся к себе в кабинет. Леденщиков в кабинете сестры прислушивался к тому, что в спальне. Минут через десять вышел доктор с расстроенным лицом и быстро пошел к Нетову. Леденщиков догнал его и остановил в зале. — Серьезно? — прокартавил он. — Очень, очень! — кинул доктор. Он сказал Нетову, что надо призвать хирурга, а он будет ездить для общего лечения, намекнул на то, что понадобится, быть может, и консилиум. Нетов слушал его в позе делового человека и все повторял: — Так-с… так-с… Доктор раза два поглядел на него пристально и, уходя, на лестнице сказал Леденщикову: — Вы уж займитесь уходом за больной. Евлампий Григорьевич очень поражен. — Поражен? — переспросил Леденщиков. — Не знаю, мы его нашли таким же… странным… Брат Марьи Орестовны желал одного: чувствительной сцены с своей «бесценной» Мари. IX В спальне Марьи Орестовны тяжелый воздух. У ней на груди язва. Перевязывать ее мучительно больно. Она лежит с закинутой головой. Ее оскорбляет ее болезнь — карбункул. С этим словом Марья Орестовна примирилась… Мазали-мазали… Она ослабла, — это показалось ей подозрительным. Это был рак. Доктора сказали ей наконец обиняками. Собралась она тотчас же в Москву — умирать. Так она и решила про себя. Брат повез ее. Она этого не желала. Он пристал. Довезли бы и так, довольно было ее толковой и услужливой горничной-немки. За границей брат ей еще больше опротивел. Имела она глупость сказать ему, что у ней есть свое состояние… Он, хотя и глуп, а полегоньку многое от нее выпытал. Вот теперь и будет канючить, приставать, чтобы она завещание написала в его пользу… А она не хочет этого. Будь Палтусов с ней понежнее… она бы оставила ему половину своих денег. Писал он аккуратно и мило, почтительно, умно… Но к ней сам не собрался, даже и намека на это не было… Горд очень… Насильно милой не будешь! Все-таки она посоветуется с ним… Довольно этому тошному братцу-"клянче" и ста тысяч рублей… Камер-юнкерства-то ему что-то не дают; да, и мало ли болтается камер-юнкеров совсем голых? "Не встану, — говорит про себя больная, — нечего и волноваться". И минутами точно приятно ей, что другие боятся смерти, а она — нет… Заново жить?.. Какая сладость! За границей она — ничего. Здесь опостылело ей все… Один человек есть стоящий, да и тот не любит… Да, сделать бы его своим наследником, дать ему почувствовать, как она выше его своим великодушием, так и сказать в завещании, что "считаю, мол, вае достойным поддержки, верю, что вы сумеете употребить даруемые мною средства на благо общественное; а я почитаю себя счастливой, что открываю такому энергическому и талантливому молодому человеку широкое поле деятельности…" В голове ее эти фразы укладываются так хорошо. Голова совсем чиста и останется такой до последней минуты — она это знает. А то можно по-другому распорядиться. Ну, оставить ему что-нибудь, тысяч пятьдесят, что ли, да столько же брату или побольше, чтобы не ходил по добрым людям и не жаловался на нее… Да и то сказать, где же ему остаться без добавочного дохода к жалованью. Да и удержится ли он еще на своем консульском месте? Она дает ему три тысячи в год, иногда и больше. И надо оставить столько, чтобы проценты с капитала давали ему тысячи три, много — четыре. Остальное связать со своим именем. Завещать двести тысяч — цифра эффектная — на какое-нибудь заведение, например хоть на профессиональную школу… Никто у нас не учит девушек полезным вещам. Все науки, да литература, да контрапункт, да идеи разные… Вот и ее, Марью Орестовну, заставь скроить платье, нарисовать узор, что-нибудь склеить или устроить, дать рисунок мастеру, — ничего она не может сделать. А в такой школе всему этому будут учить. Два часа продумала Марья Орестовна. И боли утихли, и про смерть забыла… Завещание все у ней в голове готово… Вот приедет Палтусов, она ему сама продиктует, назначит его душеприказчиком, исполнителем ее воли… Он выхлопочет, чтобы школа называлась ее именем… Лежит она с закрытыми глазами, и ей представляется красивый двухэтажный дом, где-нибудь в стороне Сокольников или Нескучного, на дворе за решеткой… И ярко играют на солнце золотые слова вывески: "Профессиональная школа имени Марии Орестовны Нетовой". И каждый год панихида в годовщину ее смерти: генерал-губернатор, гражданский губернатор, попечитель, все власти, самые сановные дамы. Сколько простоит заведение, столько будет и панихид. Но этого еще мало… Палтусов составит ее жизнеописание. Выйдет книжка к открытию школы… Ее будут раздавать всем даром, с ее портретом. Надо, чтобы сняли хорошую фотографию с того портрета, что висит у Евлампия Григорьевича в кабинете. Там у ней такое умное и приятное выражение лица… Палтусов сумеет сочинить книжку… И желание его видеть стало расти в Марье Орестовне с каждым часом. Только она не примет его в спальне… Тут такой запах… Она велит перенести себя в свой кабинет… Он не должен знать, какая у нее болезнь. Строго-настрого накажет она брату и мужу ничего ему не говорить… Лицо у ней бледно, но то же самое, как и перед болезнью было. Она так мало интересовалась леченьем, что ответила брату, сказавшему ей насчет консилиума: — Пускай! Все равно! X На консилиуме смертный исход был научно установлен. Операции делать нельзя, антонов огонь уже образовался и будет разъедать, сколько бы ни резали. Годовому доктору поручили сказать Евлампию Григорьевичу, что надо приготовить Марью Орестовну. Он это принял так равнодушно, что доктор поглядел на него. — Приготовить? — переспросил Евлампий Григорьевич и улыбнулся. — Извольте. Я скажу-с. Все смертны. Оно, знаете, и лучше, чем так мучиться. Доктор с этим согласился. А больная лежала в это время с высоко поднятой грудью — иначе боли усиливались — и с низко опущенной головой и глядела в лепной потолок своей спальни… По лицам докторов она поняла, что ждать больше нечего… — Ах, поскорее бы! — вырвалось у ней со вздохом, когда они все вышли из спальни. В который раз она перебирала в голове ход болезни и конец ее — не то рак, не то гангрена. Не все ли равно… А ум не засыпает, светел, голова даже почти не болит. Скоро, должно быть, и забытье начнется. Поскорее бы! Противны сделались ей осенью Москва, дом, погода, улица, муж, все… А за границей болезнь нашла, и умирать там не захотелось… Сюда приехала… Только бы никто не мешал… Хорошо, что горничная-немка ловко служит…

The script ran 0.004 seconds.