1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Да, прискорбно, что уже не видится тех порывов, тех восторженных движений души, которые заставляли человека забираться в ночное время в сады и парки, перелезать через заборы и изгороди, выскакивать из окошек, дрожать по целым часам на холоде и дожде, обжигать руки в крапиве, словом, производить тысячи мучительных операций — для чего? — для того только, чтоб иметь несколько минут сладостного разговора с любимой женщиной, при трепетном мерцании луны, среди задумчиво рокочущих старых лип, а иногда (ежели любящие не боятся простуды) и на берегу заглохшего, тихо дремлющего пруда. Что за ощущения испытывались среди этой чарующей обстановки! Шелест, вздохи, полуслова…
Шепот, робкое дыханье,*
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица,
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания и слезы —
И заря, заря!
И ни одного глагола на целых двенадцать строк! И поцелуи, поцелуи, поцелуи — без конца! Он сорвал ветку сирени, всю покрытую сверкающими каплями росы, и брызнул ею в ее лицо… «Возьми меня!» — прошептала она, склоняясь, словно подрезанный цветок, на его плечо…
Куда все это девалось?!
И не потому только прискорбно, что нет больше подвигов любви, но и потому, что повесть, допустив вторжение элементов политических и социяльных, любовь же поставив на задний план, совершенно утратила свою прежнюю благонамеренность. Социяльно-политический элемент вреден сам по себе, хотя бы он был окутан несомненно радужными консервативными красками. Пускай романист посвятил весь свой талант торжеству благонамеренных идей, все-таки он достигнет своей цели не иначе, как указав и оборотную сторону медали, то есть изложив и сюбверсивные идеи и сопоставив их с благонамеренными. Но как только он сделает это, так сейчас же хоть частичка этих идей непременно пристанет к нему самому. Ибо ежели он действительный художник, а не заурядный суздальский богомаз, то он даже в наиболее сюбверсивном субъекте непременно отыщет такую общечеловеческую область, плевать в которую положительно неудобно. Но этого мало: необходимость сопоставлений и изложений фаталистически приведет и к другому неожиданному результату. Увы! в массе читателей непременно всегда найдется такой прозорливец, который очень ловко сумеет разобраться среди хаоса плевков и изложений, который плевки выбросит в лохань, а изложения комментирует и распространит. Что́ будет тогда? Что́ станется со всей этой хитро нагроможденной массой благонамеренных инсинуаций?
Да, любовь именно тем и хороша, что все в ней благонамеренно и политически благонадежно. Это единственное чувство, которое не терпит превратных толкований. Даже питание — и то может навести на мысль: отчего у одних изобилие, а у других скудость. Одна любовь исключает все другого рода помыслы, все, что сеет между людьми рознь, что заставляет их ненавидеть друг друга. Любовь — это воплощенная благонамеренность, это оплот, к которому ни один квартальный надзиратель не смеет отнестись иначе, как с почтением и приложив руку к козырьку. И я положительно признаю фальшивою и недальновидною ту политику, которая стесняет г-жу Филиппо в разъяснении «L’amour — ce n’est que ça»*[474] и приглашает г-жу Бланш Гандон* к мировому судье за какие-то жесты, смысл которых означает лишь торжество любовного начала и, следовательно, не заключает в себе ни малейшего политически неблагонадежного элемента.
Правда, что и любовь иногда сеет раздоры, бывающие источником кровавых столкновений. Недаром старинная басня говорит:
Deux coqs vivaient en paix, une poule survint,*
Et voici la guerre allumée…[475]
Но, во-первых, внутренней политике нет дела до этих столкновений. А во-вторых, подобные столкновения не только не разрывают цельности повествования, но, напротив того, составляют такие кульминантные точки, около которых сосредоточиваются все лучи драмы и делают еще более яркими. Ведь «курица» во всяком случае свое возьмет, и ежели бы ход драмы временно и усложнился некоторыми столкновениями, то конец ее все-таки приведет к прямому или косвенному освящению принципа любви. Где бы ни последовало разрешение: в уединении ли пустыни (трагедия), в сельце ли Отрадном, на берегу заглохшего пруда (легальная комедия), или, наконец, в Зимнем саду г. Егарева (фарс), — смысл его будет один: торжество «курицы». Если б даже эта последняя и не воспользовалась плодами торжества, но личная ее неудача ни в каком случае не нанесет ущерба принципу. Напротив того, последний получит еще больше лучезарности, пройдя сквозь горнило любовных неудач и любовных ошельмований.
Все изложенное выше заставило меня взяться за перо, чтобы восстановить тот наивно-рыцарский характер, который составляет отличительную черту истинно благонамеренной повести.
Но я знаю, что было бы совершенно бесполезно обращаться за повествовательным материалом к современному человеку. Он дрябл и изношен, он столь же мало способен к перенесению подвигов любви, сколько мудр и изворотлив в устройстве акционерных обществ и других предприятий, направленных к всеобщему надуванию. Нынче даже едва выпущенный из корпуса фендрик — и тот не рискнет перелезть через изгородь или выпрыгнуть из окошка в крапиву, а норовит, как бы в cabinet particulier[476], посреди тепла и света, сложить тяготеющее над ним бремя любви. Что может дать подобный расслабленный организм? Какие перипетии могут представить его теплая шуба и калоши, в которых он отправляется на любовное свидание, сперва на угол Вознесенской и Мещанской*, а потом в Зимний сад г. Егарева?*
Нет, не человек представляет современный центр любовного тяготения, а так называемый низший организм, который один сохранил любовную отвагу во всей ее полноте и беззаветности. И не cabinets particuliers представляют собой современную арену любви, а скотный двор, птичник, пастбище, водопой. Там развертывается действительная, здоровая любовная драма, там, перед лицом всей природы, раздается немолчный гимн оплодотворению и любви. Мои герои живут между собою мирно, не занимаются ни консервативными, ни сюбверсивными идеями, никого не травят, ничего не пресекают. Правда, по временам им бывает скучно, и, может быть, от скуки они не хуже других могли бы заняться устройством гастрономических обедов, определениями, увольнениями и даже обложением друг друга сборами, но вот в ту минуту, когда скука, по-видимому, начинает уже одолевать, —
…une poule survint[477], —
и начинается драма…
Оговорившись таким образом, я прошу читателя не удивляться тому, что предлагаемая ему повесть носит следующее не вполне освященное ходячими эстетическими теориями, но, в сущности, совершенно подходящее заглавие:
МОИ ЛЮБОВНЫЕ РАДОСТИ И ЛЮБОВНЫЕ
СТРАДАНИЯ
Из записок солощего быка*
I
Я деревенский бык. «Бык» — это звание или, лучше сказать, — сельская должность. В иерархии должностей он стоит несколько ниже сельского старосты, но несравненно выше сотского. Он пользуется известным почетом, чему служит доказательством то, что он получает содержание от всего деревенского общества, а квартиру имеет по отводу, наравне с квартирующими войсками. Занятия «быка» не разнообразны, но сопровождаются некоторыми выгодами, которые, до известной степени, умеряют это однообразие. Во-первых, «бык» большую часть года находится лицом к лицу с природой, что доставляет ему множество истинно поэтических минут. Во-вторых, крестьяне, понимая, что благополучие «быка» тесно связано с благополучием всего крестьянского стада, кормят его самым отборным хлебным ухвостьем, какое, быть может, во всей деревне употребляют в пищу лишь староста да кабатчик.
Предки мои были «быками» исстари. Дед мой рассказывал, что его прадед помнил еще моздокские степи. Вот откуда мы родом. Судя по рассказам, мой пращур был прекрасный, рослый бычина, который, по достижении десяти лет (роковой возраст для должностного быка!), едва не сделался жертвою своекорыстия прасола, уже предназначившего его к производству в волы. К счастию, в это время мимо стада, в котором он пасся, проезжала вдова-помещица и была поражена статьями моего пращура. Немедленно была совершена сделка, вследствие которой он был переведен в сельцо Отрадное Воронежской губернии. Там его усилиями было немедленно сформировано стадо в сто голов, а года через три один из его сыновей на Лебедянской сельскохозяйственной выставке удостоился получить большую серебряную медаль с надписью «за полезное»*.
Очень возможно, что мои дяди и внучатные братья и поднесь фигурируют с честью на сельскохозяйственных выставках, но что касается до того фамильного отпрыска, от которого я происхожу непосредственно, то слава его очень скоро померкла. Родной мой дед помнит себя уже в Смоленской губернии, в звании деревенского быка. В этой бесхлебной местности он в самом непродолжительном времени до того спал с тела, что никто уже не называл его иначе, как «простым русским быком», и с тех пор эта странная кличка осталась за нами навсегда.
Что касается до моего отца, то это был мученик в полном смысле этого слова. Неурожаи и недоимки преследовали его во всю жизнь. Во-первых, он был зачат в голодный год, когда моя бабка не знала другого корма, кроме гнилой соломы с крыш. Затем, когда он пришел в законный возраст и был определен к должности, последовало упразднение крепостного права, первым плодом которого было накопление недоимки. За недоимку отец мой был продан в другое сельское общество, оттуда, за недоимку же, — в третье и т. д. Одним словом, в сопровождении недоимки, он исходил всю Смоленскую и часть Калужской губернии, покуда наконец судьба не привела его в Ливенский уезд, в Опалихинское деревенское общество. Тут-то я и увидел свет.
Отец мой был робкий бык и совершенный демократ по убеждениям. Пастух не любил его за это, и часто я видел его с исполосованными кнутом боками. Но что всего страннее, крестьяне, которых он так любил и нуждам которых так сочувствовал, не только не понимали его демократических стремлений, но даже поощряли пастуха криками: «Накаливай его! шибче! валяй вовсю!»
II
На мое счастье, я родился во дворе довольно зажиточного крестьянина, который кормил меня хорошо, потому что имел на меня вилы. А именно: он рассчитывал, что, со временем, с выгодой уступит меня обществу, когда должность деревенского быка сделается вакантною.
Воспитание я получил домашнее, то есть не классическое и не реальное.* Но был один момент, когда я сильно опасался, что меня засадят за латинские глаголы, так как на этом сильно настаивал стоявший в нашей деревне с ротой капитан Балаболкин.
Это был очень жалкий человек, который под именем классицизма разумел не столько классическую древность, сколько всякого рода паскудства. Кажется, он не знал ни одного древнего языка, но, взамен того, имел довольно верные сведения об афинских вечерах, которые почерпал из романа «Жертва вечерняя»*. Он по целым дням читал этот роман: сидит, бывало, да облизывается, перечитывая одну и ту же страницу сряду по десяти раз. Не понимаю даже, когда он находил время для ротных учений! Царство домашних животных и птиц пользовалось особенным его расположением. Он любил смотреть на быков и жеребцов, любил подстерегать птиц и даже посещал тетеревиные токовища. И называл это классицизмом и античностью.
Хозяин мой, однако ж, не поддался настояниям Балаболкина. Это был один из тех разумных мужиков, которые твердым опытом убедились, что в жизни гораздо легче прожить без наук, нежели с науками.
— Никакой ему науки не надобно! — говорил он про меня, — придет его время — он и без складов читать начнет. Потому, наука у него — природная!
Только благодаря этой твердости, я избавился от «Жертвы вечерней» и не растратил безвременно своих сил.
Мне было с небольшим два года, когда мой отец умер. В последнее время его всё били палками, думая хотя этим способом пробудить в нем чувство собственного достоинства; но добились только того, что он потерял жвачку. Тогда все взоры с надеждою устремились на меня.
Я был невелик ростом, но молод и проворен.
Я помню, это было прелестное, солнечное весеннее утро. Уже три недели стадо гоняли в поле без быка; оно ходило как сонное, не наедаясь, а только оглашая окрестность призывным мычанием. Казалось, над стадом повисла одна из тех весенних грез, которые так любит описывать поэт Фет. Коровы, облитые лучами веселого солнца, поголовно лежали на пару, зажмурив глаза и задумчиво жуя жвачку. То был не сон и не бдение. Не сон, — потому что по стаду, не перемежаясь, из конца в конец проносилось томное мычание. Не бдение, — потому что стадо представлялось словно застывшим под игом трепетного ожидания.
Хозяин вошел ко мне в хлев, обмотал мою шею обрывком веревки и вывел меня на улицу. Крестьянская сходка была в полном сборе; бабы стояли у ворот и выглядывали из окон своих изб. Несколько поодаль беспокойно расхаживал Балаболкин, для которого отсутствие быка в стаде представляло несносное лишение.
Начали осматривать меня; одни одобряли, говоря, что я настоящий русский, простой бык; другие сомневались. Я рыл копытами землю, уставлялся рогами и взмахивал хвостом, из всех сил стараясь показать, что, не хуже любого адвоката, поступлю по точному смыслу доверенности. Но мужики галдели, ругались и предлагали моему хозяину такие условия, от которых мне самому становилось неловко.
Прошел целый мучительный час. Наконец бабы не выдержали и сбежались к месту сходки.
— Вы тут галдите, — говорили они, — а коровы без быка ходят!
Тут же, кстати, кто-то напомнил, что день праздничный п не худо бы выпить. Хозяин мой горячо ухватился за эту мысль и предложил ведро водки. Тогда все закричали, засуетились, и я, пользуясь суматохой, вырвал из рук хозяина веревку и стремглав понесся в поле…
Я скакал так, что только копыта мои сверкали. Дух у меня занимало, глаза налились кровью, ноздри раздулись, шея сама собой выгнулась…
Следом за мной во все лопатки бежал Балаболкин.
При нашем появлении все стадо вдруг, как бы по манию волшебства, поднялось на ноги и оглушительно звонко заревело.
— И кто же бы мог подумать! нахал Балаболкин приписал этот внезапный порыв себе, своему появлению!
III
Комментарии
Вводная статья — Ф. Ф. Кузнецова.
Подготовка текста и текстологические разделы комментария: В. Н. Баскакова — разд. II вводной статьи, «По части женского вопроса», «Семейное счастье», «Еще переписка», «Кузина Машенька», «Непочтительный Коронат», «В дружеском кругу», «В погоню за идеалами», «Тяжелый год», «Привет», и Д. М. Климовой — «К читателю», «В дороге», «Охранители», «Переписка», «Столп», «Кандидат в столпы», «Превращение», «Отец и сын», «Опять в дороге», отд. «Неоконченное».
Комментарии: Т. Г. Динесман — постраничные примечания ко всем очеркам и вводные заметки к очеркам «В дороге», «Переписка», «Кандидат в столпы», «Превращение», «Опять в дороге», «Семейное счастье», «Еще переписка», «Непочтительный Коронат», «Благонамеренные речи. XII. Переписка», и С. А. Макашина — вводные заметки к очеркам «К читателю», «Охранители», «Столп», «Отец и сын», «По части женского вопроса», «Кузина Машенька», «В дружеском кругу», «В погоню за идеалами», «Тяжелый год», «Привет», «Приятное семейство», «Благонамеренная повесть».
Переводы иноязычного текста — Е. А. Гунста.
Условные сокращения
Гр. — «Гражданин».
Изд. 1876 — «Благонамеренные речи. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)», тт. I и II, СПб. 1876.
Изд. 1880 — то же, СПб. 1880.
Изд. 1883 — «Благонамеренные речи. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). Издание второе», СПб. 1883.
Изд. 1933–1941 — Н. Щедрин (М. Е. Салтыков). Полн. собр. соч. в двадцати томах, ГИХЛ. М. 1933–1941.
Макашин — С. Макашин. Салтыков-Щедрин. Биография, т. 1, издание второе, дополненное, Гослитиздат, М. 1951.
MB — «Московские ведомости».
ОЗ — «Отечественные записки».
ПВ — «Правительственный вестник».
РМ — «Русский мир».
«Салтыков в воспоминаниях» — Сборник «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников. Предисловие, подготовка текста и комментарии С. А. Макашина», Гослитиздат, М. 1957.
«СПб. вед.» — «Санкт-Петербургские ведомости».
Благонамеренные речи*
I
Первый появившийся в печати очерк цикла «Благонамеренные речи» — «В дороге» — был написан по свежим впечатлениям поездок Салтыкова летом 1872 года в связи с делами о наследстве по селам и городам Московской, Тверской и Ярославской губерний. Салтыков с особой остротой ощутил, сколь глубоко проникли в русскую жизнь после реформы 1861 года новые, буржуазные отношения. Уже в первом по времени написания и опубликования очерке, как в завязи, намечены многие темы будущей книги: приход «новых людей» — деревенских собственников-капиталистов, кулаков, арендаторов, торговцев — как грядущих «столпов» российской действительности, социальная и нравственная выморочность дворянства, упадок духовных и нравственных основ современного общества, прикрываемый «благонамеренными речами». «Констатировать, какие бывают на свете благонамеренные речи», — это и было, по словам Салтыкова, задачей очерка, определившей необходимость его продолжения. Большинство очерков и рассказов, написанных в качестве этого продолжения и составивших новую книгу Салтыкова, имело под собой документальную основу — впечатления и наблюдения, полученные писателем во время его поездок по Московской, Тверской и Ярославской губерниям в родные места, где он улаживал дела по своим имениям с родственниками и крестьянами.
«Благонамеренные речи» формировались поначалу как публицистический, журнальный цикл. Этим объясняется как динамичность, оперативность отклика на те глубинные сдвиги и изменения, которые имели место в российской действительности конца 60-х — середины 70-х годов, так и широта жизненных наблюдений. Сфера их объемлет здесь и исключительно быстрые процессы капитализации пореформенной России, и судьбы помещичьего хозяйства после реформы 19 февраля 1861 года, и состояние народных нравов, и повседневный, обывательский провинциальный быт. Как справедливо отмечает Е. Покусаев, по своему замыслу «Благонамеренные речи» — одно из синтетических произведений Салтыкова-Щедрина[478]. От очерка к очерку «исследовал» Салтыков современный ему срез повседневной, по преимуществу провинциальной жизни на переломе 70-х годов. «Исследовательская» задача определила и специфические средства художественной изобразительности: «Благонамеренные речи» почти свободны от гиперболизации, сатирической фантасмагоричности, элементов гротеска, столь типичных для творческого метода сатирика.
В журнальной публикации этот цикл мог восприниматься недостаточно внимательным читателем как более или менее последовательное обозрение внутренней жизни страны, напоминающее хронику «Наша общественная жизнь». Такого — чисто тематического — восприятия «Благонамеренных речей» писателю было явно недостаточно. Для него была крайне важна идейная «сверхзадача», которую он преследовал в этом цикле, цельность сквозной философской мысли. Изменяя структуру цикла при подготовке его к отдельному изданию[479], Салтыков и стремился добиться необходимой ему цельности и стройности произведения, как в отношении идейного. замысла, так и в развитии мысли, в архитектонике воплощения своего замысла. В связи с отдельным изданием «Благонамеренных речей» он писал 1 ноября 1876 года П. В. Анненкову, что «взятые в совокупности, они имеют несколько другой смысл, нежели читанные урывками в журнале».
Следует отметить, что критика 70-х годов не смогла достаточно глубоко осмыслить «Благонамеренные речи». Более того, некоторые очерки цикла вызвали открытое раздражение и неприязнь либеральной печати. «К чему же, спрашивается, выводить на свет божий такие головные типы?» — спрашивал по поводу очерка «Еще переписка» рецензент газеты «Новости»[480]. «Тон очерка, — вторил ему другой, — не совсем гармонирует с формою переписки, и потому из-за корреспондирующих между собою героев слишком просвечивает сам автор»[481]. Это избитые типы, писал третий рецензент, «и — главное — такие, на которых и не стоит останавливаться серьезному сатирику»[482].
«Благонамеренные речи» были неодобрительно встречены и одним из виднейших демократических публицистов и критиков той поры Н. В. Шелгуновым, который лишь к концу жизни пересмотрел свое отношение к Салтыкову. А пока он опубликовал в журнале «Дело» (№ 10 за 1876 год) под псевдонимом Н. Языков статью «Горький смех — не легкий смех», где, в духе известного выступления Писарева («Цветы невинного юмора», 1864), заявляет, будто от сатиры Салтыкова «веет холодным барством», будто ей «недостает ясной мысли, стройного и последовательного миросозерцания».
И все-таки правда российской действительности, заключенная в «Благонамеренных речах», была столь неопровержима, что ее не могли не признавать фактически публицисты и критики, отнюдь не дружественные Салтыкову. Даже Буренин, назвавший очерк «Опять в дороге» «бойкой юмористической картинкой», делал из очерка выводы, опровергающие эту поверхностную оценку: «Кулаки и маклаки <…> оказались неизбежно руководителями общественного движения и принялись направлять современный прогресс по пути, выгодному для них. А этот путь <…> есть путь полного нравственного и социального банкротства в будущем…»[483]
Наиболее глубокую оценку «Благонамеренным речам», из современников Салтыкова, дал его сподвижник по «Отеч. запискам» Н. К. Михайловский. Отвечая оппонентам Салтыкова, не понявшим его очерка «По части женского вопроса», Михайловский в дискуссии по этому частному поводу вскрыл общую и главную идею всего произведения. «…Вы все, — писал он, — творящие облавы и травли и ратующие за семью и нравственность, — где ваша семья, где ваша нравственность? Автор «Благонамеренных речей» говорит вам, что ничего этого у вас нет. Он говорит вам больше: он говорит, что вы сами знаете, что и «без того все стоит еле живо», что и «собственность-то, семейство-то, основы-то наши <…> фью-ю!»[484]
Истинный, опасный для самодержавно-крепостнического государства смысл «Благонамеренных речей» понимала и царская цензура. Входивший в цикл очерк «Тяжелый год», напечатанный в майской книжке «Отеч. записок» за 1874 год, послужил одной из причин такой крайней цензурной меры, как уничтожение этого номера по постановлению Комитета министров.
1
«Благонамеренные речи» посвящены, если иметь в виду их конечную задачу, — «тайному тайных» и «святая святых» современного Салтыкову общества, его «краеугольным камням». Речь идет об основополагающих социальных понятиях («институтах»), выработанных исторически человечеством.
«Сохранили ли эти понятия тот строгий смысл, ту святость, которые придавало им человечество в то время, когда они слагались; если не сохранили, то представляется ли возможность возвратить им утраченное?» — задавал вопрос Салтыков в статье «Современные призраки», написанной еще в 1863 году.
Статья эта, как и ряд других произведений, свидетельствует, что круг идей, воплощенных в «Благонамеренных речах», волновал Салтыкова давно. Волновал он писателя и позже. Подтверждение тому — известное письмо его к Е. И. Утину от 2 января 1881 года. Оно написано по поводу трактовки последним «Круглого года» и отношения Салтыкова к «идеалам», но имеет непосредственное отношение и к «Благонамеренным речам», является своего рода авторским комментарием к ним. «…Мне кажется, — писал Салтыков Утину, — что Вы не совсем удачно выбрали «Круглый год», и потому вопрос об «идеалах» не выяснился. Мне кажется, что писатель, имеющий в виду не одни интересы минуты, не обязывается выставлять иных идеалов, кроме тех, которые исстари волнуют человечество. А именно: свобода, равноправность и справедливость <…> Ведь семья, собственность, государство — тоже были в свое время идеалами, однако ж они, видимо, исчерпываются. Устраиваться в этих подробностях, отстаивать одни и разрушать другие — дело публицистов. Читая роман Чернышевского «Что делать?», я пришел к заключению, что ошибка его заключалась именно в том, что он чересчур задался практическими идеалами. Кто знает, будет ли оно так! И можно ли назвать указываемые в романе формы жизни окончательными? Ведь и Фурье был великий мыслитель, а вся прикладная часть его теории оказывается более или менее несостоятельною, и остаются только неумирающие общие положения. Это дало мне повод задаться более скромною миссией, а именно: спасти идеал свободного исследования как неотъемлемого права всякого человека и обратиться к тем современным «основам», во имя которых эта свобода исследования попирается. По мере сил моих и в размерах цензурного произвола это и сделано мною в «Благонамеренных речах».
Несколькими строками ниже Салтыков уточнил, что он понимает под этими современными «основами» российской действительности. В «Благонамеренных речах», по словам сатирика, он «обратился к семье, к собственности, к государству <к тому, что «тоже было в свое время идеалами»> и дал понять, что в наличности ничего этого уже нет. Что, стало быть, принципы, во имя которых стесняется свобода, уже не суть принципы даже для тех, которые ими пользуются». Идея, нашедшая свое выражение в той «скромной миссии», которую взял на себя автор «Благонамеренных речей», являлась коренной, глубинной мировоззренческой идеей Салтыкова и была, как сказано, первоначально высказана им в «Современных призраках», а также в произведениях тех лет, к ним примыкающих, и прежде всего в начатом, но незавершенном цикле «Как кому угодно»[485].
«Благонамеренные речи» близки к этому не реализованному Салтыковым замыслу начала 60-х годов не только идейно, но и формально: очерк «Семейное счастье», центральный в цикле «Как кому угодно», писатель включил впоследствии в отдельное издание «Благонамеренных речей», не перепечатывая никогда цикл «Как кому угодно» целиком. Комплекс же идей, намеченных в «Современных призраках» и в незавершенном цикле «Как кому угодно», получил свое полное и всестороннее развитие в «Благонамеренных речах»[486].
Суть этого комплекса заключалась в том, что владычество призраков означало для Салтыкова безыдеальность общества и непременно предполагало, на его взгляд, «бо́льшую или ме́ньшую степень общественного растления»[487]. Это — трагедия для общества, с особой резкостью обнаруживающая себя «в те эпохи, в которые старые идеалы сваливаются с своих пьедесталов, а новые не нарождаются»[488]. В такие эпохи никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить, и живет в силу тех самых принципов, которым оно не верит, продолжает поклоняться старым идолам.
Просветитель Салтыков, свято и искренне веривший в разум как главную руководящую силу прогресса, полагал, что нет ничего более важного, чем ниспровержение несостоятельных «идолов», этих духовных к нравственных «алтарей», являющихся главным препятствием на пути прогресса, ниспровержение силой разума, исследования, анализа, наконец — силой смеха.
Так ставил вопрос Салтыков еще в 60-х годах. В цикле «Как кому угодно» он приступил к разрешению этого центрального для него вопроса — анализу «алтарей», «краеугольных камней», вокруг которых «группируется» современное ему общество.
2
Видоизменение и углубление темы «краеугольных камней», как она предстала в «Благонамеренных речах», было предопределено жизнью, глубинными социальными изменениями в ней, наметившимися еще в 50-е годы и охватившими всю Россию после реформ 60-х годов. В целях защиты интересов имущих классов и оправдания социально-политического status quo представителями официальной науки были выдвинуты различные теории, среди которых видное место принадлежало теории «союзности». Сущность ее излагалась Б. Н. Чичериным в книге «История политических учений» (1869) следующим образом: «Первый союз — семейство. Оно основано на полном внутреннем согласии членов, на взаимной любви, которая составляет жизнь семейства <…> Второй союз, гражданское общество, заключает в себе совокупность всех частных отношений между людьми. Здесь основное начало — свободное лицо с его правами и интересами <…> Третий союз, церковь, воплощает в себе начало нравственно-религиозное; в нем преобладает элемент нравственного закона. Наконец, четвертый союз, государство, господствует над всеми остальными. Он представляет собою преимущественно начало власти, вследствие чего ему принадлежит верховная власть на земле»[489].
«Благонамеренные речи» были посвящены художественному исследованию реальной сути этих «союзов», декларируемых официальной идеологией в качестве «краеугольных камней» русского общества.
В очерках «Отец и сын», «По части женского вопроса», «Семейное счастье», «Еще переписка», «Непочтительный Коронат» исследовался прежде всего «семейный союз» в наиболее типичных и характерных формах его существования в условиях пореформенной действительности.
В очерках «Охранители», «Переписка», «В дружеском кругу», «Тяжелый год», «В погоню за идеалами», «Привет» главное — анализ союза «гражданского» и «государственного».
Третье же направление художественного и социального исследования в «Благонамеренных речах», третья — наиболее значительная по объему и по занимаемому месту группа очерков и рассказов — «В дороге», «Опять в дороге», «Столп», «Кандидат в столпы», «Превращение», «Кузина Машенька» — посвящена теме, едва намеченной в творчестве Салтыкова 60-х годов и вышедшей для него на первый план в 70-х: теме собственности[490]. В этом проявилась закономерность времени: принцип собственности к середине 70-х годов становился одним из главных «краеугольных камней» пореформенной России и выявлял себя с исключительно быстро возрастающей очевидностью. Казалось, этот принцип никак не мог быть назван «призраком» — столь реально наполнял он своим содержанием «семейный», «гражданский» и «государственный» союзы, утверждал на практике новую «нравственность» и «мораль», выступал в качестве «столпа» семейственности и государственности, опоры власти, в качестве новоявленного идеала, всеобъемлющей основы жизни. Именно поэтому исследование принципа собственности стало сквозной темой «Благонамеренных речей», которая звучала не только, скажем, в дилогии о Дерунове (очерки «Столп» и «Превращение»), но и в ряде очерков «семейного» цикла («Отец и сын», например), в очерках, посвященных «гражданскому» и «государственному» союзам («Охранители», «Переписка» и др.). Вообще деление на тематические группы очерков в «Благонамеренных речах» в достаточной степени условно, — здесь правильнее говорить о взаимопроникающих тенденциях социальной и нравственной действительности 70-х годов, они вкупе и составляли тот чадящий «идоложертвенный светильник», в котором было скрыто «существо веществ» общественного бытия России 70-х годов.
Чтобы затушить этот светильник и вознести на его место новый, надо, писал Салтыков, войти в его капище «ласково», разузнать доподлинно, кем, когда и по какому случаю возжжен этот светильник, что именно он освещает, и потом, улучивши минуту, задуть его, «ибо в мире сем не одна сущность дела роль играет, но и манера»[491].
В соответствии с этой программой Салтыков разрабатывает художественную манеру «Благонамеренных речей». Он и в самом деле входит в «капище» «ласково» и, на первый взгляд, вполне «благонамеренно», он показывает читателю основы «капища» изнутри, как человек, принадлежащий этим основам и досконально знающий их. «Рассказчик», от лица которого написаны «Благонамеренные речи», всей своей биографией и опытом жизни связан с действительностью, исследуемой в очерках. «Рассказчик» ведет повествование о поездках в родные места по делам своего имения, о впечатлениях, которые он вынес из этих поездок на родину после многолетнего отсутствия, о встречах с людьми давно знакомыми и незнакомыми. Он — здешний помещик и вместе с тем «писатель по сатирической части», известный в тех местах как автор «Благонамеренных речей». Все это заставляло воспринимать «Благонамеренные речи» как достоверный, фактический рассказ о реальных людях и реальных ситуациях, с которыми сталкивался в своих поездках Салтыков. Такое впечатление необходимо было писателю для большей убедительности и неопровержимости того социального исследования современной ему действительности, которое он вел в своих очерках.
Однако документальность «Благонамеренных речей» особого рода: ее надо воспринимать с той существенной поправкой, что «писатель по сатирической части», который в очерках выступает как автор «Благонамеренных речей», от лица которого ведется рассказ, — это и Салтыков, и вместе с тем не Салтыков. Это — «рассказчик», то есть вымышленный персонаж, далеко не идентичный по взглядам и позициям самому Салтыкову, своеобразная литературная маска. Взаимоотношения между Салтыковым и его двойником-рассказчиком вполне определенны и вместе с тем сложны. Сложность здесь — в постоянно меняющейся дистанции между ними: от полного отсутствия таковой, когда облик действительного автора «Благонамеренных речей» и его литературного alter ego сливаются, и тогда словами и интонациями «рассказчика» говорит полным голосом сам писатель, — до полного противостояния, когда рассказчик предельно далек и внутренне враждебен, неприемлем для Салтыкова и сам является объектом его иронии и сатиры. Определенность — в том, что под литературной маской «рассказчика» — то безобидного «фрондера», то «простака», то человека «среднего культурного пошиба», — мы всегда, в любом случае, ощущаем, чувствуем самого Салтыкова, его идейную позицию, его отношение к жизни и «рассказчику»[492].
Фигура «рассказчика» — благонамеренного «русского фрондера», органически принадлежащего социальной действительности, являвшейся объектом исследования и обличения писателя, — и позволяла Салтыкову осветить эту действительность «изнутри». Писатель как бы демонстрирует саморазоблачение современного ему общества, краеугольных основ его. Художественный принцип сатиры Салтыкова — и это характерно для всех очерков книги — в обнажении, а точнее — самообнажении разительного противоречия между видимостью и сущностью, между словом и делом, между внешними формами буржуазно-крепостнической действительности, выдаваемыми за истину, и подлинным содержанием ее. Самые положительные, высокие, «благонамеренные» понятия оказываются не более как системой пустых фраз и ложью. Высокие слова опровергаются, в первую голову, собственными делами тех, кто их произносит, — таков, на взгляд Салтыкова, убийственный парадокс жизни, развивающейся по законам «самоедства». Тогда какой же смысл во всех этих «благонамеренных речах»? А смысл есть, и немалый. «Благонамеренные речи» — средство «обуздания» народа, «обуздания» «простеца».
В статье «К читателю», открывающей книгу, хотя статья и не является формально введением или предисловием к ней, по существу поставлена сквозная, ведущая проблема «Благонамеренных речей». На обсуждение читателя здесь вынесены три центральных вопроса, неразрывно связанных между собой: вопрос об «обуздании», как естественной, а точнее — противоестественной атмосфере жизни России, вопрос о «лгунах», на которых держится атмосфера «обуздания», и, главный для Салтыкова, вопрос о «простеце», как предмете «обуздания», объекте этой всеобъемлющей, всепроникающей лжи.
Именно здесь, в рассуждениях о «принципе обуздания» и «лгунах», — ключ к циклу, к уяснению его конечного замысла. «Освободиться от «лгунов» — вот насущная потребность современного общества», — утверждает Салтыков. Уничтожить принцип «обуздания», разрушить, скомпрометировать, убить всю «ложь», которая под видом «основ», «устоев» и «краеугольных камней» опутывает, придавливает сознание «простеца», то есть народных масс, погружая их в пучину бессознательности, — единственный путь к освобождению народа, к спасению общества.
В защиту интересов «простеца», ради освобождения его от оков лжи, от власти «призраков», ради пробуждения в нем сознательности, гражданской, революционной активности Салтыков и подвергает беспощадному анализу всю идеологическую, духовную систему координат современного ему общества. Убежденный просветитель-демократ, свято веривший в неодолимую силу истины, знания, человеческого разума, как и все шестидесятники, он считал главной бедой истории — бессознательность народных масс, а главной виной тому — все то, что обуславливает недостаток сознательности в массах. Отсюда — просветительский пафос разоблачения всех форм и видов официальной и внеофициальной лжи и фальши «краеугольных камней», которым пронизаны «Благонамеренные речи». Отсюда — центральный вывод книги: «…Никто так не нуждается в свободе от призраков, как простец, и ничье освобождение не может так благотворно отозваться на целом обществе, как освобождение простеца».
3
Аморализм «благонамеренной» «морали», бездуховность ходячей «нравственности», распад элементарных бытовых, личных, семейных связей и отношений, освященных всевозможными «алтарями» и «союзами», — с этого начинает писатель исследование современных ему «благонамеренных речей». Первый, хронологически, рассказ данного цикла — «Семейное счастье», написанный, как уже указано, еще в 1863 году, посвящен «семейному союзу», — изначальному «краеугольному камню» официальной системы идеологии и нравственности. Помещица Марья Петровна Воловитинова, о семействе которой идет речь в рассказе, женщина очень почтенная: соседи знают ее за чадолюбивейшую из матерей, а местный священник ставит ее богоугодие и благонамеренность всей округе в пример. Но какое же море ненависти, зла, взаимного подсиживания и полного отчуждения под тонким покровом лицемерия и ханжества властвует в ее семье!
Это поразительное «двоегласие» Салтыков раскрывает в ряде очерков, исследующих «благонамеренную» мораль. В очерке «Еще переписка» перед читателем предстала еще одна «маменька» — Натали Проказнина и ее любезный сын, родной брат по духу Феденьке Воловитинову, Сергей Проказнин. От изображенных Салтыковым жизненных отношений пахнуло таким букетом грязи, растления и пошлости, что либеральная и реакционная критика обвинила сатирика в очернительстве и цинизме. «И откуда взял автор такую фигуру, как мадам Проказнина? где он ее видел? Откуда он взял такие уродливые отношения матери к сыну, — словом, где та натура, с которой г. Щедрин списал эти гадкие лица, которые, во всяком случае, типического не имеют ровно ничего?» — спрашивал, к примеру, в «Гражданине» автор «Заметок досужного читателя»[493].
Это были типичные для реакционной печати «благонамеренные речи». Лицемерию и ханжеству двуличной охранительной морали Салтыков посвятил очерк «По части женского вопроса». Герой этого очерка, консервативный либерал Тебеньков, «даже не либерал, а фрондер, или, выражаясь иначе: почтительно, но с независимым видом лающий русский человек», усматривает поругание «над женской стыдливостью» даже в стремлении женщин учиться в Медико-хирургической академии или слушать в университете лекции Сеченова по физиологии. Он видит в этом нарушение «приличий», — а «приличия», говорит Тебеньков, это — «краеугольный камень». У Тебенькова есть своя собственная теория разрешения женского вопроса: с его точки зрения, «женский вопрос» в светском обществе давно уже решен; дамы света «разрешили этот вопрос практически, каждая сама для себя». Разрешили его как раз по канонам морали мадам Проказниной — той самой, в которой Тебеньков, то есть публицист «Гражданина», не захотел увидеть ничего «типического». Почему? Тебеньков из «Благонамеренных речей» так отвечает на этот вопрос: «…Зачем подрывать то, что и без того стоит еле живо, но на чем покуда еще висит проржавевшая от времени вывеска с надписью: «Здесь начинается царство запретного»? Зачем публично и с каким-то дурным шиком вторгаться в пределы этого царства, коль скоро мы всем этим quasi-запретным можем пользоваться под самыми удобными псевдонимами?»
Благонамеренные блюстители «общественной нравственности», утверждает Салтыков, сами не дорого ценят ее и на «основы» плюют. «Но для черни, mon cher, это неоцененнейшая вещь! — рассуждает Тебеньков. — Представь себе, что вдруг все сказали бы, что запретного нет, — ведь это было бы новое нашествие печенегов!»
В этих словах истинная подоплека «семейного союза», а точнее — всей системы благонамеренной морали. Охранители-моралисты узурпировали самую «первозданную азбуку» человеческих взаимоотношений, надругались над элементарными нормами общечеловеческой нравственности. Самую азбуку нравственности они превратили в средство обуздания народных масс; «свойства этой азбуки таковы, что для меня лично она может служить только ограждением от печенежских набегов», — признается Тебеньков.
«Обуздание» «простеца» — в этом видит Салтыков суть союзов «семейного», «гражданского» и «государственного», всех «краеугольных камней», лежащих в основании современного ему общества. Такой конкретно-исторический подход резко противоречил идеалистической концепции государства (которой сам Салтыков отдал некоторую дань — см. стр. 616) и в особенности казенной идеологии, гласящей, что если семья — «святыня», то государство — воплощение «высшей идеи правды» и справедливости. Теория надклассового характера эксплуататорского государства, стремление представить самодержавие в качестве высшего блага народа, защитника и рачителя его интересов, воплощения «правды и справедливости», было еще одной возвышенной ложью, одним из тех «краеугольных камней», которые официальные «лгуны» усердно бросали в голову «простеца».
Исследование истинного содержания государственности в условиях самодержавно-крепостнической России писатель начинает очерком «Охранители». Здесь внимание писателя привлекают «столпы» отечественной государственности самых разных рангов и масштабов, «охранители» «основ» и «устоев», — с их собратьями по духу мы встречаемся также в «Круглом годе» и в других произведениях Салтыкова.
Открывается эта выразительная галерея фигурой Сергея Иванова Колотова, сельского исправника с наружностью совершенно приличной, даже джентльменской, «бюрократа самого новейшего закала», играющего в «интересного и либерального собеседника», способного и об «основах» поговорить, и над собой поиронизировать. Но в сущности, замечает Салтыков, это был «все тот же достолюбезный Держиморда <…> Почищенный, приглаженный, выправленный, но все такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать…»
И далее следует характеристика русской бюрократии в целом, как некоей «неразрешимой психологической загадки», разгадку которой Салтыков видит в продажности и корыстолюбии русской бюрократии, в ее цинизме, в отсутствии у нее тех самых «основ», которые она была призвана внедрять и охранять. Вот почему отличительным характером русской бюрократии, пишет он, является «ироническое отношение к самой себе».
«Бюрократу новейшего закала» исправнику Колотову не стоит труда признаться, что он «карьерист», правда несколько менее счастливый, чем его непосредственный начальник. Он иронизирует не только над собой, но и над «доброхотными ревнителями» политической «благонамеренности», которых «до пропасти развелось» в деревне вследствие реакции охранительных сил на подъем движения революционных народников в 70-е годы.
Колотов представляет автору «Благонамеренных речей» двух типичных представителей местных «доброхотов» в содействии сельской политической полиции: разорившегося помещика Терпибедова и попа-расстригу, отца Арсения. Эти «представители нравственного порядка», через коих исправник «сведения о настроении умов получает», — весьма колоритные типы в салтыковской галерее охранителей государственных устоев. Это уже полные и законченные отбросы общества, не способные вызывать никакого другого чувства, кроме брезгливости.
В своей характеристике «государственного союза» в «Благонамеренных речах» Салтыков исходит все из того же противоречия между «казаться» и «быть», между субъективными декларациями о предназначении «краеугольных камней» и их объективным общественным значением, исчерпывающимся выразительным словечком «обуздание». Салтыков исследует фиктивность, призрачность декларируемых ценностей «государственного союза» и одновременно обличает истинный его смысл: политическое, нравственное и духовное закабаление страны. Оба эти аспекта «государственного союза» неразрывно связаны между собой, как содержание и функция; государственная идея в условиях самодержавно-крепостнической России выродилась в принцип «обуздания», а потому утратила свое первоначально-разумное, исторически закономерное основание. Самодержавная государственность, основанная на насилии («обуздании»), не выдерживает проверки ни разумом, ни человечностью, она антигуманна в своей основе. Разнообразные и разнокалиберные типы «охранителей» этих устоев, конкретно воплощающих идею «государственного союза», наглядно показывают выморочность и бесчеловечность этой «идеи», как она проявляет себя в царско-полицейской России.
Таковы герои очерка «Охранители», таковы же «штатский генерал» Сенечка и «дипломат» Митенька в «Семейном счастье» — «пошлец восторженный» и «пошлец непромокаемый». Таков еще один «штатский генерал», «государственный подросток» Петенька Утробин, действующий в очерке «Отец и сын». У него за душой опять-таки — ничего, кроме «небрезгливой готовности».
В очерке «Переписка» представлен еще один «пошлец» на государственной службе, проникнутый такой же «небрезгливой готовностью», — новоиспеченный товарищ прокурора Николай Батищев. В его письмах к маменьке и ответах ей раскрыта вся непритязательная внутренняя механика жизнедеятельности охранителей-пошлецов, озабоченных в первую очередь удовлетворением собственных интересов, но которым, как заявляет Николай Батищев, поручена начальством «защита государственного союза от угрожающих ему опасностей».
Апофеозом коррупции и продажности царского чиновничества, своеобразной сатирической поэмой в прозе, предметом которой Салтыков избрал хищничество, алчность и корыстолюбие провинциальной администрации, явился очерк «Тяжелый год», повествующий о неслыханном казнокрадстве в памятную всем эпоху Крымской войны. Распродажа отечества, как и положено, шла под музыку возвышенных речей о любви к этому самому отечеству и защите его. «Отечество — это святыня!» — возглашает управляющий палатой государственных имуществ Удодов, еще один представитель плеяды «столпов». Удодов, как и исправник Колотов, — «бюрократ новейшего закала», более того, «пионер».
Весь ход рассуждений этого «столпа» государственности, призванного, по существовавшим установлениям, защищать «основы» самодержавной власти, читается «от противного», как наполненный сарказмом и иронией обвинительный акт царизму. Очерк, посвященный, казалось бы, локальному явлению: казнокрадству и взяточничеству в одной из губерний в эпоху 1853–1856 годов, приобретает силу глубокого обобщения и становится грозным художественным документом, свидетельствующим о растлении основ самодержавно-крепостнического государства в целом. Именно практика русского чиновничества («Царское самодержавие есть самодержавие чиновников», — писал Ленин[494]), их нравственный облик, их жизненные принципы, все то, что Салтыков знал не умозрительно, но «своими боками», проведя на государственной службе более двадцати лет, поставило перед писателем так глубоко и остро вопросы о любви к родине, о подлинном и мнимом патриотизме, о сложной диалектике взаимоотношений между судьбами отечества и существовавшей системой государственных начал.
В «Благонамеренных речах», как это было показано выше, представлена обширная галерея «практиков» русской государственности, «столпов отечества», воплощающих в своей практической деятельности дух «государственного союза». Все эти характеры варьируют, собственно говоря, один магистральный тип эпохи, оттеняя различные его стороны. Их повторяемость призвана не только подчеркнуть массовость язв и пороков, источивших институт самодержавно-крепостнического государства, но и воссоздать некий собирательный образ «государственного человека», уничтожающего самую идею государства в том ее виде, в каком она декларировалась официальной идеологией.
В очерках «По части женского вопроса» и «В дружеском кругу» представлены характеры «столпов»-«теоретиков», так сказать — идеологов «государственного» и «гражданского» союзов — уже называвшегося «бюрократа» Тебенькова и «почвенника» Плешивцева. В этих характерах персонифицированы правительственная идеология либерального консерватизма 70-х годов и позднеславянофильская идеология, практически уже слившаяся в это время с идеологией официально-охранительной. Теоретические и политические задачи тех и других — утвердить самодержавно-помещичье status quo как нечто разумное, истинное и вечное.
Характеру Тебенькова, рельефно очерченному уже в очерке «По части женского вопроса», в очерке, названном «В дружеском кругу», отведена в известной мере служебная роль: его «западничеством» поверяется миросозерцание «почвенника» Плешивцева — главного героя очерка, «человека, всего сотканного из пламени» словоизвержений о «патриотизме», считавшемся одним из «краеугольных камней», одним из «алтарей» охранительной идеологии.
В целях выяснения истинной «подоплеки» фразеологии Плешивцева о «почве», «отчизне» и «народолюбии» Салтыков сопоставляет его систему фраз с многоглаголанием Тебенькова и подводит читателя к выводу: несмотря на их споры и пререкания «à cheval sur les principes», то есть «принципиального» характера, оба они одинаково «благонамеренные люди», оба — «консерваторы» и «охранители», опирающиеся на «одни и те же краеуголь ные камни». При всем пламенном поклонении «почве», понятие «отечества» для либерально-консервативной идеологии, так же как и для позднего русского славянофильства, стало синонимом самодержавно-крепостнического государства. Вот почему «столп современного российского либерализма» Тебеньков имеет полное право сказать «столпу» отечественного славянофильства Плешивцеву: «В сущности, мы ни по одному вопросу ни в чем существенном не расходимся <…> Мы оба требуем от масс подчинения, а во имя чего мы этого требуем — во имя ли принципов «порядка» или во имя «жизни духа» — право, это еще не суть важно <…> Тебе по сердцу «просветление», мне — «административное воздействие», но и в том и в другом случае в конце концов все-таки прозревается военная экзекуция».
Так обстоит дело еще с одним «краеугольным камнем» и «алтарем» — с идеей охранительного патриотизма, «любовью к отечеству». Этот «алтарь» опять-таки оказывается «призраком», фикцией, не только потому, что он ежечасно попирается его радетелями (вспомним «Тяжелый год»), по и потому, что чувство патриотизма полностью узурпировано «государственным союзом» и превращено в «административное подспорье». Вот почему, свидетельствует Салтыков, слова «отечество» и «государство» в департаментах «употреблялись <…> безразлично <…> чередовались друг с другом в видах избежания частых повторений одного и того же слова».
Следует подчеркнуть, что «призраком», фикцией для Салтыкова является лишь государственно-великодержавный, охранительно-шовинистический, националистический «квасной», или слепо-фанатический, «патриотизм», то есть те формы «любви к отечеству», которые возводят в «перл творения» любые недостатки и несообразности в жизни страны и всегда служат оправданием застоя, консерватизма, реакции. Подоплека подобного «патриотизма», сатирическим выразителем которого является Плешивцев, полагающий, что «для патриотизма нет лучшего помещения, как невежественный и полудикий чебоксарец», выражена в очерке «Привет», где три представителя «русской культурности», три «патриота отечества» Курицын, Спальников и Постельников, следуют из-за границы в свои родные города: Навозный, Соломенный и Непросыхающий. Патриотизм их сводится, с одной стороны, к гастрономическому рефрену: «У нас ли еда или за границей?», а с другой стороны — к апологетическим декларациям по поводу «порядка», который царит в отечестве: «Будь в страхе! оглядывайся! <…> Коли по правде-то говорить, так ведь это-то настоящая свобода и есть!»
Такое «отечество» вызывает у Салтыкова неиссякаемое страдание и боль. «Меня охватывала беспредметная тоска, желание метаться, биться головой об стену. Что-то вроде бессильной злобы раба, который всю жизнь плясал и пел песни, и вдруг, в одну минуту, всем существом своим понял, что он весь, с ног до головы, — раб, — раскрывает он в очерке «Привет» состояние мыслящего русского человека, возвращающегося из-за границы на родину. — Очевидно, сердце припоминало старую боль. Я слишком долгое время чувствовал себя чужим среди чужих и потому отвык болеть. Но нам это необходимо, нам нужна ноющая сердечная боль, и покамест это все-таки лучший (самый честный) modus vivendi из всех, который предлагает нам действительность».
Таков патриотизм Салтыкова, просветителя и демократа, «самый честный» патриотизм, который в условиях самодержавно-крепостнической России оборачивался болью за народ и отчизну, ненавистью к самодержавию.
В статье «В погоню за идеалами», где Салтыковым подводятся итоги исследования «государственного союза», с предельной ясностью обнажено противоречие между самодержавием и Россией, между государством и народом. Даже представители «дирижирующих классов», и те, отмечает Салтыков, смешивают государство одни — «с отечеством, другие — с законом, третьи — с казною, четвертые — громадное большинство — с начальством». Представители «дирижирующих классов» «на каждом шагу самым несомненным образом попирают идею государственности». Но не этот факт является, на взгляд Салтыкова, решающим свидетельством «призрачности» данной идеи. «Отношение масс к известной идее — вот единственное мерило, по которому можно судить о степени ее жизненности». Равнодушие масс к «государственному союзу» настолько глубоко и всеобъемлюще, что «трудно даже вообразить себе простолюдина, произносящего слово «государство».
Индифферентное, а то и враждебное отношение масс к «государственному союзу» характерно, по утверждению Салтыкова, не только для самодержавной России, но и для более свободной, казалось бы, буржуазно-парламентарной Европы, для эксплуататорского государства вообще. Суть парламентаризма заключается, по прозорливому замечанию Салтыкова, «в уловлении масс», в «вящем утучнении и без того тучного буржуа».
Разоблачение буржуазного государства в «Благонамеренных речах» служит, в конечном счете, и ответу на главенствующий вопрос о сущности «государственного союза» современной ему России. Не имея цензурной возможности до конца высказаться о социальной природе Российского государства, писатель обращается к республиканской Франции, стране несравненно более демократической, чем царская Россия. И оказывается, что государство там находится «на откупу у буржуазии», более того, является «единственным убежищем» буржуа против «разнузданности страстей», поскольку «ограждает его собственность», «охраняет его предприятия против завистливых притязаний одичалых масс и, в случае надобности, встанет за него горой».
4
Комплекс идей о природе собственнического, буржуазного государства, выраженный Салтыковым в статье «В погоню за идеалами», является результатом многолетнего осмысления им этой проблемы. В письме к Некрасову от 1/13 апреля 1876 года, препровождая «В погоню за идеалами» в редакцию «Отеч. записок», Салтыков оговаривался, что статья эта «не вполне цензурна по сюжету», и сообщал: «…Я написал ее, потому что так было нужно по ходу моих идей».
Казалось бы, само название статьи подчеркивает, что она обращена вовне: автор направился в погоню за идеалами в государства буржуазно-демократической Европы, однако не нашел идеала государственности и в этой «земле обетованной» русского либерализма.
На самом деле статья эта в не меньшей степени обращена и внутрь: в ней — ответы на нарождающиеся вопросы российской действительности. Вопрос о буржуазии и государстве и в самом деле с неумолимостью вставал перед Салтыковым «по ходу» его идей, по логике осмысления тех новых процессов и явлений, которые были вызваны к жизни реформами 60-х годов. Реформы эти, как известно, обусловили превращение России из феодально-крепостнической в буржуазную монархию.
Не только «семейный», но и «государственный» союз все органичнее срастался с буржуазной собственностью. Российское, как и французское, государство, при всем различии форм правления, главным своим «краеугольным камнем» с некоторых пор также полагало защиту собственности, заботу о том, чтобы «буржуа был сыт, стоял во главе и благодушествовал». В России появился новый государственный «столп» — Осип Дерунов и «кандидат в столпы» — Антон Стрелов, «сокративший» старого генерала помещика Утробина. То, что в 60-е годы только предчувствовалось, в 70-е стало фактом: помимо семейного, общественного и государственного «союзов», а точнее — вкупе с ними, «краеугольным камнем» российского бытия стал «союз» собственности. Он был «новым словом» эпохи, сквозной и всеобьемлющей idée fixe времени и по справедливости стал центральным объектом исследования в «Благонамеренных речах».
Уже очерк «В дороге», первый по времени публикации из цикла «Благонамеренных речей», воплощал ту качественно новую нравственную атмосферу, которая постепенно и незаметно копилась в жизни страны после «великих реформ». Количество как бы перешло в новое качество: «до какой степени все изменилось кругом!» За беглыми впечатлениями путешественника, дорожными наблюдениями, случайными встречами, беседами с ямщиком, трактирщиками и нечаянными попутчиками таится глубокое и выношенное, трагическое для Салтыкова знание: в жизнь вошли и ею правят, обделывают свои дела «новые люди» (они же и краеугольные камни) — маклаки, кулаки, сводчики, кабатчики, закладчики и пр. Они утвердили свои «благонамеренные речи», жизненные принципы, нравственность и мораль.
Устанавливаемая новым «дирижирующим классом» «мораль» означает для Салтыкова насилье и извращение естественной, нормальной человеческой природы, естественных, нормальных отношений между людьми. Писатель показывает, как анормальность объявляется нормой, а норма общечеловеческого поведения приравнивается к ненормальности, — эти-то социальные и нравственные сдвиги в обществе и фиксирует с мгновенной чуткостью народный язык. И вот уже всякий элементарно честный человек в России — «прост, ах, как прост». Чтобы у читателя не оставалось и тени сомнения в том, что несправедливость, эксплуатация и мошенничество стали всеобъемлющей нормой жизни, Салтыков обрушивает на него все новую и новую информацию о том, как где-то кто-то кого-то «нагрел», «объегорил», «объехал», «обманул». И зловещим нарастающим рефреном звучит в очерке: «Ах, прост! Ах, дурак… А дураков учить надо…» Со всех сторон обступают писателя такого рода «благонамеренные речи».
Острота и трезвость социального видения действительности помогли Салтыкову одному из первых с такой пронзительностью рассмотреть в жизни и запечатлеть в своем творчестве этот качественно новый исторический процесс: торжество буржуазного хищничества, пришедшего на смену хищничеству крепостническому. Но потому-то он и оставался, по ленинскому определению, писателем «старой» народнической демократии»[495], что в этом переломном социальном процессе Салтыков видел только егомрачную, трагедийную, хищническую сторону. В пору «Благонамеренных речей», а, с некоторыми оговорками, и позже, он не находил в развитии буржуазных отношений в России залогов к ее будущему обновлению и воспринимал обуржуазивание страны лишь как дальнейшее углубление народной беды.
Трагизм мироощущения Салтыкова 70-х годов с необыкновенной силой звучит в символическом пейзаже «Са́ваны, са́ваны, са́ваны!..», открывающем очерк «Кузина Машенька» — один из центральных очерков, где разрабатывается тема судьбы дворянско-помещичьей России в новых условиях. Эта тема неотделима для Салтыкова от темы развивающегося буржуазного хищничества, от Деруновых, Разуваевых и Антонов Стреловых, силою денег и деловой хваткой экспроприирующих помещичьи Монрепо. Уже очерк «В дороге» наполнен выразительными деталями этого разорения местными хищниками помещичьих гнезд: помещики «задаром», «за бесценок» спускают им свои рощи, леса, земли, имения; «на всем печать забвения и сиротливости». И другие очерки, рассказы и статьи «Благонамеренных речей» насыщены подобного рода информацией, с документальной точностью раскрывающей масштабы и напор капитализации России.
«По правде сказать, невелико вам нынче веселье, дворянам. Очень уж оплошали вы», — деланно соболезнует рассказчику, приехавшему «кончать» со своим родным гнездом Чемезовом, местный воротила Осип Дерунов. Грустная история распродажи Чемезова, где, по словам дворового человека Лукьяныча, «куда ни плюнь, все на пусто попадешь», позволила автору во всей красе, в обилии бытовых и психологических подробностей развернуть ту «любостяжательную драму», которой он стал «очевидцем и участником». Драма эта разворачивается в очерках «Столп», «Кандидат в столпы», «Опять в дороге». Рассказчик — лицо, в данном случае, страдательное — надевает здесь личину «разини», «слюнтяя», «дурака» — из тех самых, кого «облапошивают». Он своими боками постигает «жестокие, неумолимые нравы» этой «загадочной, запутанной среды», где закон борьбы за существование доведен до форм «поразительной простоты».
В названных очерках проходит ставшая сразу же классической галерея «столпов» стяжательства, «сноровистых и хищных людей», поедающих ближнего, озабоченных одним: как бы урвать, облапошить, объегорить, пустить по миру… Исследуются все их нехитрые и в то же время до крайности хитрые приемы обмана и надувательства, когда «несовершеннолетнего выдадут- за совершеннолетнего, каторжника за столпа, глухонемого за витию, явного прелюбодея за ревнителя семейных добродетелей». Низменная борьба и столь же низменная ненависть сотрясают основы общества, ведут жизнь, по мнению Салтыкова, к полному опустошению и нравственной выморочности.
Наивно думать, будто это ощущение трагической безысходности навевают на Салтыкова разоренные и вымороченные дворянские гнезда. Ненавидевший крепостничество Салтыков в ряде своих произведений, в том числе и в «Благонамеренных речах», запечатлел историческую обреченность русского дворянства, его антинародную, бесчеловечную суть. В очерке «Отец и сын» дана полная история жизни и гибели крепостника и солдафона, старого генерала Утробина.
Антошка-христопродавец, Антошка-кабатчик, Антошка-прасол, еще в недавнем прошлом — Антон «Стрела», стрелой летавший по базару на побегушках у купцов-толстосумов, а ныне — Антон Валерьянов Стрелов и был тот «homo novus <новый человек>, выброшенный волнами современной русской цивилизации на поверхность житейского моря», который надломил, погубил, проглотил генерала Утробина. И если иметь в виду самый процесс постепенного заглатывания кабатчиком Антошкой Стреловым генерала и экс-губернатора Павла Петровича Утробина, исследованный и воспроизведенный писателем с холодной точностью аналитика, то эта ситуация, с точки зрения Салтыкова, отнюдь не трагическая, а скорее — трагикомическая. Однако, если смотреть не в прошлое, но в будущее, не с точки зрения генерала Утробина, а с точки зрения народной, торжество этого плотоядного homo novus оборачивается, на взгляд Салтыкова, подлинной трагедией. Старое варварство пожирается новым варварством. И выживают на этом ристалище только те, кто принимает новую варварскую веру. Это молодой генерал Петенька Утробин, который мгновенно нашел общий язык с Антоном Стреловым и, подделав векселя на двадцать тысяч рублей, заложил, кабатчику не только остаток земли, но и жизнь своего отца. Это — «березниковская барыня», фарфоровая куколка кузина Машенька, которая вместе со своим мужем «благонамеренным рыбарем» Филофеем Промптовым душит крестьян по всем законам капиталистической эксплуатации, не уступая в алчности и беззастенчивости Стреловым и Деруновым.
Таким образом, не уходящая в небытие патриархальная помещичья Русь, но именно то новое, буржуазное, что шло ей на смену, что властно утверждало себя на путях капиталистических отношений — вторжение «чумазых» во все области русской жизни, — вызывало у Салтыкова острое, щемящее чувство беды.
Вот откуда пронзительное: «Са́ваны, са́ваны, са́ваны… Са́ваны и стоны…» «Жестокие нравы! Загадочный, запутанный мир!» — снова и снова повторяет Салтыков.
Писатель стремится постичь эту загадку, порожденную новым, пореформенным временем, идти вглубь, к характерам, выражающим время, к социальным отношениям, формирующим эти нравы и характеры.
Он пристально вглядывается в новоявленных столпов общества — в Антона Стрелова и Пантелея Егорова, Федора Чурилина по прозвищу Заяц, который пока еще только «кандидат в столпы», и Осипа Иваныча Дерунова, превратившегося уже в «столпа» общегосударственного масштаба, в незыблемую опору существующего порядка вещей, — вглядывается, с тем чтобы найти наконец ответ на вопрос: какова природа этого нового общественного явления, вызванного к жизни эпохой реформ 60-х годов и претендующего на руководящее положение в русском обществе?
Исследуемые Салтыковым характеры как бы списаны с натуры, взяты непосредственно из действительности. Всей своей очерковой манерой, столь типичной для «Благонамеренных речей», строго реалистичной и в портрете, и в описаниях, и в бытовых деталях, и в психологических подробностях, лишенных обычных для Салтыкова элементов гротеска и фантасмагории, писатель подчеркивает жизненную реальность этих фигур, как бы документальность изображения. Он находится в положении первооткрывателя — ему важно пока что рассмотреть и описать этот открытый им жизненный тип, запечатлеть его хотя бы эскизно, но с максимумом достоверных подробностей. В конечном счете и расторопный Заяц, и Антон Стрелов, и Пантелей Егоров, и наиболее полно, глубоко разработанный Салтыковым образ Осипа Дерунова — лишь мало разнящиеся друг от друга ипостаси этого нового социального типа, утвердившегося в русской действительности па переломе 70-х годов, русского буржуа эпохи первоначального накопления, аморального, бескультурного, бесчеловечного хищника, ради денег способного на все.
Первое, что поражает Салтыкова в этом новом герое, — полная и абсолютная безнравственность, не останавливающаяся перед любым мошенничеством и даже преступлением, если оно не «грозит Сибирью» и ведет к обогащению. Обогащение Осипа Дерунова начинается с того, что он «проезжего купца обворовал»; Пантелей Егоров, «из шельмов шельма», местного купца Мосягина «жену соблазнил и вместе будто бы они в ту пору дурманом его опоили и капиталом его завладели»; Антон Стрелов с помощью обмана и поддельных векселей имением генерала Утробина завладел, и т. д.
Писатель демонстрирует удивительный динамизм методов обогащения, их стремительную и наглядную эволюцию, когда «с исчезновением старозаветной обстановки» исчезала и «прежняя загадочность; выжимание гроша втихомолку сменилось наглым вожделением грабежа».
Он показывает, как одновременно с этим менялся и облик воротил. Разительна метаморфоза, случившаяся, например, с Осипом Ивановичем Деруновым.
Фигура эта — крупнейшее достижение писателя в типологии «Благонамеренных речей», наиболее значительное художественное олицетворение зарождающейся пореформенной буржуазии. Деруновский тип, показанный Салтыковым в эволюции и развитии, свидетельствует, что в критике буржуазного предпринимательства писатель не ограничивается морально-психологическим аспектом, но поднимается до социально-исторической критики капитализма. Буржуазный аморализм, с точки зрения Салтыкова, не причина, но следствие капиталистической погони за наживой.
Осип Дерунов в начале своего жизненного пути выступает как деловитый и умный мещанин, оборотистый, но не лишенный приятности хозяин-приобретатель. Отмена крепостного права создала необходимые социально-экономические условия для его возвышения, превратила его в «столпа». Путь наживы и приобретательства, на который он вступил, и определил его нравственность, точнее — безнравственность, полный аморализм. Не безнравственность сделала Дерунова буржуазным хищником, а буржуазное хищничество сделало его безнравственным. Этот вывод чрезвычайно важен для салтыковской критики капитализма. В своем отношении к капитализму Салтыков был не просто морализатором, осуждающим безнравственность буржуазии, но и социологом, выявлявшим истинную взаимосвязь буржуазного, хищнического сознания и принципа частной собственности[496].
Салтыкова волнует и другой аспект: взаимоотношение хищничества и власти. Метаморфозы, превращения Осипа Дерунова показывают, как этот цинический и безнравственный человек, не брезгавший любой «уголовщиной», как-то незаметно, вдруг стал силой общегосударственной, опорой власти, ее «столпом». Он держит «монополь» не только на винокуренные заводы и кабаки, но и на «благонамеренные речи»; он первый охранитель «устоев», «основ», «краеугольных камней». А государственные «устои», «основы» и «краеугольные камни» охраняют его.
«Теперь Дерунов — опора и столп, — резюмирует писатель. — Авторитеты уважает, собственность чтит, насчет семейного союза нимало не сомневается».
Его любимое занятие — плести «благонамеренные речи», выдавать себл за «радетеля» семьи, отечества и народа, причем, когда «народ», крестьяне, мужики отказываются продавать ему хлеб по назначенной им же грабительской цене, в его голосе появляется благонамеренно-полицейский металл: «Бунтовать не позволено!»
А когда «простак-рассказчик» искренне сомневается: «— Да какой же это бунт, Осип Иваныч?» — «А по-твоему, барин, не бунт! — вразумляет Дерунов наивного «простака». — Мне для чего хлеб-то нужен? сам, что ли, экую махину съем! в амбаре, что ли, я гноить его буду? В казну, сударь, в казну я его ставлю! Армию, сударь, хлебом продовольствую! А ну, как у меня из-за них, курицыных сынов, хлеба не будет! Помирать, что ли, армии-то! По-твоему, это не бунт!»
Так соединились между собой в России 70-х годов «государственный союз» и «союз собственности». Салтыков остро ощущает всю органичность и неразрывность этих уз: именно собственники, с их последовательной и абсолютной аморальностью, выступают теперь в роли первых охранителей «семейного» и «государственного» союзов, моральных и общественных основ. Что же касается государственного союза, то его предназначение собственники видят в первую очередь в охране их корыстных интересов, в охране их собственности.
В жизнь пришли новые «столпы» семьи и государственности, они пытаются гальванизировать и использовать в своих целях все ветхозаветные «основы» и «краеугольные камни», все то, что уже давно стало «призраками».
«Краеугольные камни» — о них Осип Дерунов «денно и нощно» думает. И как мила ему, близка, понятна, необходима атмосфера «обуздания» народа, растления его души; как радуется он тому, что «строгонько нонче насчет этих чтениев стало. Насчет вина свободно, а насчет чтениев строго. За ум взялись».
Не «чтениев» самих по себе боится Дерунов, он боится разбуженной мысли — самостоятельной, критической, последовательной, которая одна, по мнению Салтыкова, способна сокрушить «призраки», обнаружить истинную суть «краеугольных камней» и «благонамеренных речей», которыми прикрывает свою безнравственность и хищничество Дерунов.
Салтыков чутко уловил историческую особенность русской буржуазии, которая никогда не выступала революционно и была не в состоянии дать миру новые, самостоятельные духовные начала и идеологические концепции. Мирно врастая в феодально-крепостнический режим, она брала напрокат созданные им мифы и фетиши, обогатив ветхую «теорию союзов» лишь некоторыми вариациями одной идеи — идеи собственности.
«Собственность — это краеугольный камень всякого благоустроенного общества-с», — заявляет в очерке «Опять в дороге» один из идеологов кубышки. Впрочем, содержание очерка, равно как и «Благонамеренных речей» в целом, убеждает, что в действительной практике жизни и этот «краеугольный камень» самими же собственниками упраздняется и попирается, что в том мире, где «стригут, бреют и кровь отворяют», где не знают иных слов, кроме «урвать, облапошить, объегорить, пустить по миру», — «принцип собственности, в смысле общественной основы, играет здесь самую жалкую, почти призрачную роль». Ибо собственность, хоть она и объявляется «краеугольным камнем» «столповой морали», если и не кража, то «нечто до такой степени похожее, что самая неопределительность факта возбуждает чувство, еще более тревожное, нежели настоящая кража».
Писатель всматривается в новоявленных «столпов» отечества, казалось бы призванных вдохнуть в «краеугольные камни» новую истину, новую жизнь, — и обнаруживает лишь углубление прежнего противоречия между «видимым» и «сущим», между внешними формами жизнедеятельности и их подлинным существом. Он поверяет «новых людей» своего времени высокой просветительской мерой разума, добра и человечности, он внимательно исследует уровень и качество их нравственности, а точнее — безнравственности, не только ради обличения капитализма, но и ради истины общественного прогресса, — и приходит к самым неутешительным выводам.
Как уже сказано, с его просветительской точки зрения новые, буржуазные тенденции и веяния, которые он явственно видит в России 70-х годов, никаких залогов исторической истины в себе не несут. Напротив, человечество на этом пути, по убеждению Салтыкова, все больше и больше отдаляется от своего идеала: «свободы, равноправности и справедливости».
Исторически Салтыков не имел возможности выйти за пределы того понимания капитализма, которое было свойственно «старому русскому народничеству», к которому он принадлежал. В своей критике тенденций буржуазного развития страны он исходил не из научного понимания истории, но из абстрактного гуманистического идеала утопического социализма и убеждений принципиального демократа, отрицающего все формы социального угнетения. Он верил, что придет время, когда «изноет и мироедский период»[497], но в нем самом не видел никаких залогов к тому.
Вот почему процесс капитализации страны он воспринял, как народную трагедию, — ничуть не менее страшную, чем трагедия крепостничества. Он не видел иной разницы между хищничеством ветхим и новым, кроме чисто количественного различия между ними, как «гнусностью меньшей» и «гнусностью сугубой». В развитии капитализма он видел не «прогресс», но лишь последующее усугубление все тех же безнравственных, хищных начал, которые лежали и в основе крепостничества. Усугубление это показано в классических фигурах Деруновых, Стреловых и Разуваевых, окончательно и полностью демонстрирующих своими взглядами и деятельностью исчерпанность всех ветхих «основ» и «принципов». В их обличий противоречие между «видимостью» и «сущностью» жизни в пределах официальных «основ» достигло своего апогея: «Нужды нет, что эти люди воруют самым наглым образом, — они краеугольный камень собственности; нужды нет, что они верят в наговоренные пояса, — они краеугольный камень религии; нужды нет, что семейная жизнь их есть не что иное, как сплошной разврат, — они краеугольный камень семейства; нужды нет, что своими действиями они непрерывно подрывают основы общества, — в них, и в них одних усматривается краеугольный камень общественного спокойствия»[498].
Салтыков писал свои «Благонамеренные речи», дабы обнажить этот катастрофический парадокс времени, убедить читателя в неопровержимости его, заставить задуматься о поисках выхода. Всем огромным фактическим материалом своей книги, точнее — всей действительностью 70-х годов, составлявшей предмет художественного исследования в данном цикле очерков, Салтыков заставлял читателя задумываться над основаниями жизни. Обозрев весь жизненный путь Дерунова, его нравственные нормы и жизненные принципы, писатель подводит читателя к естественному и неопровержимому итогу: «С невыносимою болью в сердце я должен был сказать себе: Дерунов — не столп! Он не столп относительно собственности, ибо признает священною только лично ему принадлежащую собственность. Он не столп относительно семейного союза, ибо снохач. Наконец, он не может быть столпом относительно союза государственного, ибо не знает даже географических границ русского государства…»
Круг замкнулся. И это был — в полном смысле слова заколдованный, проклятый круг. «Краеугольные камни», «основы», на которых покоилось русское общество, весь комплекс идей, заложенных в его основание, были, на взгляд Салтыкова, неистинны. Единственной реальной функцией всех этих «краеугольных камней», «основ» и «союзов» оставалось «обуздание» «простеца», оболванивание народных масс, дабы держать их «в узде». И только слепота и бессознательность народа, того самого «простеца», трудом которого держится земля, делают возможным существование этого безумного и бесчеловечного мира, отрицающего самого себя.
Салтыков с болью пишет о тяжелом экономическом и нравственном положении крестьянства в пореформенную эпоху, когда на него навалился двойной гнет. Для кузин Машенек, Деруновых, Тебеньковых крестьянство по-прежнему — «хамское племя», «непросвещенная чернь», «печенеги», «бунтовщики». Для Салтыкова крестьянин — единственная и главная производительная сила русской земли. Ему как бы «от бога назначено, чтобы завсегда в труде время проводить».
Трагедия народа — не только в непосильном труде и варварской эксплуатации со стороны старых и новых «столпов» общества. Трагедия его, выраженная Салтыковым в знаменитой концепции «глуповцев», — в неразвитости его самосознания, в его забитости, невежестве, темноте. Тяжелый экономический гнет, вся система «призраков», «краеугольных камней» мешают прозрению «простеца», затуманивают его сознание. Мы не встретим на страницах «Благонамеренных речей» ни одного крестьянского характера, который свидетельствовал бы о пробуждающейся социальной, революционной энергии народных масс. Таково было убеждение Салтыкова, которое он пронес через все 60-е и 70-е годы, — «общественная забитость» народных масс превратила русский народ в того самого «простеца», который даже не попытался разорвать «узду», надетую на него «дирижирующими классами». Всем своим творчеством писатель предостерегал от каких бы то ни было иллюзий в отношении революционных возможностей того реального крестьянина, которого он видел, знал, исследовал в пореформенную эпоху.
Такова была позиция просветителя и революционного демократа, тосковавшего из-за отсутствия революционности в массах великорусского населения, видевшего смысл собственной жизни и деятельности в том, чтобы по мере сил своих помогать народу «выйти из состояния бессознательности». В этом, а не в прямых, практических призывах к народной революции, условия для которой, на взгляд Салтыкова, пока еще не созрели, проявляется революционно-демократический идеал писателя.
Чтобы разбудить народ — нужно время и труд «без всякого расчета» на немедленные «практические последствия», труд революционно-просветительский, конечная цель которого — освобождение простеца от «призраков», от придавивших его сознание мифов, фетишей, «краеугольных камней». А для этого необходимо «серьезно анализировать основы насущного положения вещей и обратиться к основам иным»[499]. Так Салтыков осмыслял собственные задачи — социального, политического писателя.
Это не значит, что он с предубеждением относится к революционному подвигу, рассчитывающему на немедленные «практические последствия». В рассказе «Непочтительный Коронат» он с уважением и симпатией пишет о молодых людях, чье слово не расходится с делом, о тех, кто «принимают радикальные решения и приводят их в исполнение. Придет молодой человек (родственники у меня между ними есть <подчеркивает Щедрин>), скажет: «…прощайте! я на днях туда нырну, откуда одна дорога: в то место, где Макар телят не гонял!» <…> Сказал, что нырну, и нырнул; а через несколько месяцев, слышу, вынырнул, и именно в том месте, где Макар телят не гонял. Словом, исполнил в точности: стремительно, быстро, без колебаний». Всем последующим подтекстом Салтыков показывает, что «нырнул» этот молодой его «родственник» в революционную деятельность: «Он, молодой-то человек, давно уж порешил, что ему там лучше — благороднее! — а нам, старцам <то есть либеральным русским «фрондерам» из «поколения сороковых годов», от лица которых ведется рассказ>, все думается: Ах! да ведь он там погибнет!» Эта ироническая реакция рассказчика на подвиг революционного самопожертвования, реакция «страстного соболезнования к гибнущему, которым вообще отличается сердобольная и не позабывшая принципов гуманности половина поколения сороковых годов», выявляет истинное, исполненное самого высокого уважения и понимания, отношение самого Салтыкова к «геройству». Да, он не ждет скорых практических результатов, но не считает «геройство» бессмысленным. Для него «смысл подвига. высокого» по-прежнему заключается «в его преемственности и повторяемости», в том, что примером своим он возбуждает в людях «горячую жажду деятельности».
В рассказе «Непочтительный Коронат» он заостряет внимание читателя на нравственной, идейной основе «подвига высокого»: молодые люди идут в революцию не просто «так»: «..ли с того ни с сего, взял да и удрал или нырнул; <…> в них это мало-помалу накапливается <…> Накопится, назреет, и вдруг бац! — удеру, нырну, исчезну… И как скажет, так и сделает». Копится, зреет-что? Да прежде всего понимание всей ложности, бесчеловечности существующего правопорядка, неистинности самих «основ насущного положения вещей».
Отчужденность Короната от благонамеренных «основ» и «краеугольных камней», подчеркивает Салтыков, «обдуманная, сознательная». Правда, его конфликт с современным ему прогнившим обществом — пока что семейно-бытовой: Коронат не может продолжать свое образование по юридической части, он в «Медицинскую академию» хочет. Но важно уже само требование свободы выбора, свободы распоряжаться собственной судьбой, важна мотивировка его нового выбора. Коронат хочет быть медиком, потому что «в корень бытия проникнуть желает». Он стремится вырваться «из омута и <…> остаться честным», он не хочет оставаться в «доме терпимости», именуемом современным ему обществом, и уж тем более не хочет заниматься тем, что его родственник, судебный следователь, юрист, полагающий свою профессию «самой священной» из всех, именует «самозащитой» общества «против современного направления умов-с».
Коронат — из числа тех молодых людей, которые противопоставили себя не только семейным, но и государственным «устоям», он — на пути к «основам иным». Весь контекст рассказа заставляет нас поверить, что в своем нравственном развитии Коронат идет к тем, кто «голодную свободу» предпочел «дому терпимости», кто «принимает самые радикальные решения и приводит их в исполнение».
«Благонамеренные речи», обнажая главенствующие противоречия пореформенного общества в целом, вырабатывали ненависть к ложным «основам» жизни и готовность к «порыву высокому», революционизировали общественное сознание страны, воспитывали борцов. В этом и заключались, в конечном счете, «практические последствия», та немалая польза, которую принесло это произведение Салтыкова — одно из центральных в его творчестве — русскому народу, русскому освободительному движению.
II
Замысел нового произведения, под названием «Благонамеренные речи», в привычной для Салтыкова структуре цикла или сборника отдельных очерков и рассказов, можно датировать лишь предположительно. Вероятнее всего, он возник летом или в начале осени 1872 года. Очерк в октябрьской книжке «Отеч. записок» этого года под заглавием «Благонамеренные речи. (Из путевых заметок)» явился первым звеном начатой новой работы, опубликованным пока без порядкового номера, что, впрочем, характерно для Салтыкова, который, как правило, первые очерки своих циклов печатал без номерного обозначения («Ташкентцы приготовительного класса», «Дневник провинциала в Петербурге» и др.). Но уже в январе, а затем в апреле 1873 года в «Отеч. записках» появились еще два очерка, рубрика — «Благонамеренные речи» и нумерация которых, учитывающая б качестве первого номера очерк, напечатанный в октябре 1872 года, указывали, что писатель продолжал начатое произведение именно в рамках цикла. Это было подтверждено и авторским примечанием к апрельской публикации, в котором сообщалось, что публикуемая глава «составляет предисловие к «Благонамеренным речам» (глава эта вошла в окончательную композицию цикла под заглавием «К читателю»).
Появление нового замысла именно в это время (лето — осень 1872 года) вполне закономерно, если учесть, что первые этапы работы над ним совпали с завершением трех крупных произведений писателя: «Господа ташкентцы», «Дневник провинциала в Петербурге», «Помпадуры и помпадурши». Работая над ними, Салтыков лишь время от времени обращался к «Благонамеренным речам», изредка печатая отдельные очерки (в 1872 — один, в 1873 — четыре). Основная же часть «Благонамеренных речей» была написана в 1874–1876 годах. При этом предпоследние шесть очерков, включая и те четыре, которые вошли потом в роман «Господа Головлевы», были написаны за границей, куда Салтыков уехал по требованию врачей в апреле 1875 года и где пробыл (в Германии и Франции) почти четырнадцать месяцев.
В письмах из-за границы к Некрасову Салтыков неоднократно сообщал о своем намерении в ближайшее время закончить «Благонамеренные речи». «Мне несколько уж прискучили «Благонамеренные речи», — писал он 8 октября 1875 года, посылая Некрасову очерк «Семейный суд», — но в этом году я непременно их кончу. Останется еще один рассказ — и больше не будет. С будущего года пойдет посвежее и, вероятно, я сам ходчее буду писать. На слишком продолжительное время одной и той же работой задаваться больше не стану, а думаю листов на 15, не больше». Месяц спустя, 10 ноября 1875 года, Салтыков еще раз подтвердил, что «Благонамеренные речи» он закончит до начала 1876 года: «Я желаю в этом году покончить с «Благонамеренными речами» и с 1876 года начать новое». Однако предположения писателя не сбылись, работа затянулась: последний очерк — «Привет» — был написан в июне 1876 года, уже после возвращения Салтыкова из-за границы.
В соответствии с первоначальным замыслом серия очерков, или, вернее сказать, рассказов, посвященных истории семейства помещиков Головлевых, входила в цикл «Благонамеренные речи». Однако, уже почти закончив работу над циклом, Салтыков 15 мая 1876 года писал Некрасову: «Жаль, что я эти рассказы в «Благонамеренные речи» вклеил; нужно было бы печатать их под особой рубрикой: «Эпизоды из истории одного семейства». Я под этой рубрикой и думаю издать их в декабре особой книгой — листов 16–17 будет…» Действительно, летом 1876 года при подготовке первого отдельного издания «Благонамеренных речей» писатель исключил из цикла «головлевские рассказы» («Семейный суд», «По-родственному», «Семейные итоги», «Перед выморочностью») и в дальнейшем, в 1878–1880 годах, разрабатывал эту тему в рамках самостоятельного произведения, следы связи которого с циклом «Благонамеренные речи» остались в тексте последнего (например, беглая зарисовка головлевского семейства в рассказе «Непочтительный Коронат»). В приводимой таблице, отражающей последовательность журнальной публикации «Благонамеренных речей», связь эта сохранена, и «головлевские рассказы», входившие в цикл, занимают в ней соответствующие им места[501].
№№ п.п. | Заглавие очерка | Год и № журнала
1. Благонамеренные речи (Из путевых заметок) В отд. изд.: «В дороге» 1872, № 10
2. II. <Без заглавия> В отд. изд.: «По части женского вопроса» 1873, № 1
3. III. <Без заглавия> В отд. изд.: «К читателю» 1873, № 4
4. IV. (Опять в дороге) 1873, № 10
5. V. Переписка 1873, № 12
6. VI. <Без заглавия> В отд. изд.: «Столп» 1874, № 1
7. VII. (Продолжение той же материи) В отд. изд.: «Кандидат в столпы» 1874, № 2
8. VIII. <Без заглавия> В отд. изд.: «В дружеском кругу» 1874, № 3
9. IX. <Без заглавия> В отд. изд.: «Тяжелый год» 1874, № 5[502]
10. X. <Без заглавия> В отд. изд.: «Охранители» 1874, № 9
11. XI. Переписка В отд. изд.: «Еще переписка» 1874, № 10
12. XII. <Без заглавия> В отд. изд.: «Кузина Машенька» 1875, № 1
13. XIII. <Без заглавия> В отд. изд.: «Отец и сын» 1875, № 3
14. XIV. <Без заглавия> В отд. изд.: «Превращение» 1875, № 4
15. XV. Семейный суд Вошло в кн. «Господа Головлевы» 1875, № 10
16. XVI. Непочтительный Коронат 1875, № 11
17. XVII. По-родственному Вошло в кн. «Господа Головлевы» 1875, № 12
18. XVIII. Семейные итоги Вошло в кн. «Господа Головлевы» 1876, № 3
19. XIX. В погоню за идеалами 1876, № 4
20. XX. Перед выморочностью Вошло в кн. «Господа Головлевы» 1876, № 5
21. XI. Привет 1876, № 6
Нарушение нумерации очерков (отсутствие одиннадцатого очерка и появление двух тринадцатых) возникло, по-видимому, в результате ошибки автора, оставшейся незамеченной ни им самим, ни редакцией. Подтверждением этого служит автограф рассказа «Семейный суд» с проставленной рукой Салтыкова цифрой XIII, в то время как очерк должен был пройти в «Отеч. записках» с цифрой XVI.
Первое отдельное издание «Благонамеренных речей» в двух томах было подготовлено Салтыковым сразу же после публикации в «Отеч. записках» последних очерков и рассказов цикла. Оно вышло в свет 9 сентября 1876 года (см. письмо Салтыкова к Некрасову от 11 сентября 1876 года). Писатель изменил состав и композицию цикла, дал очеркам и рассказам, печатавшимся под римскими цифрами, заглавия, а некоторые из старых заглавий переменил на новые; наконец, провел дополнительную работу над текстом, устранив при этом некоторые цензурные купюры.
Состав издания 1876 года и других отдельных изданий отличается от журнальной публикации включением рассказа «Семейное счастье», написанного и опубликованного более десяти лет тому назад в составе цикла «Как кому угодно» (впервые: «Современник», 1863, № 8), как выше уже сказано, и исключением очерков «головлевского цикла».
В композиционном отношении издание 1876 года и последующие отличаются от журнальной публикации цикла изменением в последовательности очерков и рассказов, перегруппировкой произведений по тематическому принципу, сопровождавшейся, как сказано, изменением заглавий. Изменения эти были вызваны стремлением автора заострить внимание на основных проблемах, рассмотрению которых посвящены «Благонамеренные речи» (принцип государственности, собственности, семейственности), яснее выразить замысел автора, который «обратился к семье, к собственности, к государству и дал понять, что в наличности ничего этого уже нет»[503].
В издании 1876 года Салтыков, как уже сказано, поместил в качестве предисловия ко всему циклу очерк «К читателю», следовавший в журнальной публикации третьим и уже тогда оформленный в качестве вступления, что и подчеркивалось писателем в специальном авторском примечании. Вслед за вступительной главой были размещены семнадцать очерков в последовательности, в дальнейшем уже не менявшейся.
Вот эта последовательность с указанием разбивки очерков и рассказов цикла на два тома в изданиях 1876 и 1880 годов и обозначением (арабские цифры в скобках) места очерков и рассказов в журнальной публикации:
Том I
(3) К читателю
(1) В дороге
(10) Охранители
(5) Переписка
(6) Столп
(7) Кандидат в столпы
(14) Превращение
(13) Отец и сын
Том II
(4) Опять в дороге
(2) По части женского вопроса
Семейное счастье
(11) Еще переписка
(12) Кузина Машенька
(16) Непочтительный Коронат
(8) В дружеском кругу
(19) В погоню за идеалами
(9) Тяжелый год
(21) Привет
При жизни писателя «Благонамеренные речи» издавались отдельно три раза. Первые два издания (1876, 1880) — в двух томах, третье (1883) — в одном томе. Издание 1880 года появилось в свет без указания, что оно является вторым, каким оно было на самом деле, а издание 1883 в результате этого оказалось помеченным вторым, в то время как оно было в действительности третьим.
Редактированием текстов Салтыков занимался, по существу, только при подготовке первого издания, где была проведена значительная стилистическая правка, сделаны сокращения и устранены некоторые цензурные купюры в «Непочтительном Коронате» и «Тяжелом годе» (см. примечания к ним), издания же 1880 и 1883 годов были выпущены в свет со столь незначительными изменениями в тексте, что трудно установить, произведены ли они автором или корректорами, наблюдавшими за этими изданиями. Сказанное относится и к нумерации очерков: в прижизненных публикациях отдельных изданий она отсутствует, появляясь лишь в пятом томе сочинений, вышедшем после смерти писателя, что не дает оснований для ее сохранения в настоящем издании, так как введена она была скорее всего не самим Салтыковым, а редакторами посмертного издания его сочинений.
В настоящем издании «Благонамеренные речи» печатаются по тексту издания 1883 года с исправлением ошибок и опечаток по всем прижизненным изданиям и сохранившимся рукописям и с устранением цензурных купюр и искажений в рассказе «Непочтительный Коронат» и статье «В погоню за идеалами». Исключение составляет очерк «Тяжелый год», который публикуется в его первоначальной редакции по тексту уничтоженного номера «Отеч. записок» (1875, № 5). В отдельных изданиях, в том числе и в издании 1883 года, этот рассказ представлен в редакции, приспособленной к требованиям цензуры и первоначально опубликованной в газете «Новое время» (1876, №№ 112–114).
В разделе «Неоконченное» помещаются три произведения. Первое из них — незаконченный очерк «Благонамеренные речи. XII. Переписка» является отброшенным продолжением опубликованного в декабре 1873 года очерка «Благонамеренные речи. V. Переписка». В этом же разделе печатается начало неосуществленного очерка или рассказа «Приятное семейство. (К вопросу о «Благонамеренных речах»)» и незаконченная «Благонамеренная повесть».
Первоначально Салтыков намеревался ввести в цикл также и рассказ «Сон в летнюю ночь», о чем свидетельствует заглавие (потом зачеркнутое) в наборной рукописи рассказа: «Благонамеренные речи. XIV». Но в № 8 «Отеч. записок» за 1875 год рассказ был напечатан без обозначения его принадлежности к «Благонамеренным речам» и потом включался в книгу «Сказки и рассказы» 1878 года, а затем в «Сборник. Рассказы, очерки, сказки», издававшуюся в 1881 и 1883 годах (см. т. 12 наст. изд.).
Все сохранившиеся рукописи произведений данного тома находятся в Отделе рукописей Института русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.
К читателю*
Впервые — ОЗ, 1873, № 4 (вып. в свет 8 апр.), стр. 521–536, под заглавием «Благонамеренные речи. III», с примечанием: «Глава эта составляет предисловие к «Благонамеренным речам». Авт.».
Рукописи и корректуры не сохранились.
При подготовке статьи для изд. 1876 ей было дано заглавие «К читателю», а в текст было внесено несколько добавлений. В частности, в абзаце «Убеждать теоретиков…» на стр. 14 появились характеристики лгунов: «(лгуны-лицемеры)» и «(лгуны-фанатики)».
Более значительным изменениям текст статьи подвергся при подготовке для изд. 1880.
На стр. 7–8 наименование рассказчика «русский Гамбетга» было заменено на «русский фрондёр». Об авторе повествования как «русском Гамбетте» речь шла во втором очерке цикла первопечатной публикации (в отдельном издании — «По части женского вопроса»), предшествовавшем статье; изменение последовательности очерков в отдельном издании сделало слова о «русском Гамбетте» в настоящей статье не совсем понятными, что, по-видимому, и вызвало замену.
Там же в середине абзаца «Во-первых, скажите…», в фразе «Что должен я…» выражение «гамбеттовская решимость» заменено выражением «потрясательная решимость».
Был сделан ряд сокращений. Приводим четыре из них по тексту изд. 1876, совпадающих с текстом ОЗ.
К стр. 8–9. После абзаца «Во-первых, скажите…»:
Вы ответите, может быть: «Да, ты не только можешь, но и должен поступить иначе; ты должен агитировать, писать передовые статьи в духе пророка Илии, одним словом, поступать так, как истинному Гамбетте надлежит…» Но позвольте же, господа! Вы забываете, что ведь я все-таки не настоящий Гамбетта, а только русский обыватель l’instar de Gambetta[504], что у меня и вопросы другие, чем у настоящего Гамбетты, и средства для агитации совсем не те, и что, наконец, самая потребность агитировать страну по вопросу о потравах совсем уж не так во мне настоятельна, чтоб нельзя было моментально и навсегда устранить ее одним коротеньким словом «наплевать»…
К стр. 9-10. В начале абзаца «Я родился…», в фразе «Все относящееся до обуздания…», вместо слов «совершенно достаточно, чтоб объяснить то равнодушие, с которым я отношусь к обуздывателыюй среде»:
…Совершенно достаточно, чтоб объяснить, почему я живу, а не рвусь в пустыню. Но, с другой стороны, это же самое может служить объяснением и того равнодушия, с которым я отношусь к обуздывателыюй среде…
К стр. 12. В конце абзаца «Лицемерные лгуны…», вместо слов «при случае — разбойники, при случае — карманные воришки»:
…Не столько разбойники, сколько карманные воришки. Лично каждый из этих господ ничего другого не заслуживает, кроме презрения, которое, впрочем, значительно умеряется опасением: вот-вот сейчас он надует! сейчас выкинет штуку, которая подорвет ваше благополучие, уничтожит ваше спокойствие и втопчет в грязь всю вашу жизнь!
К стр. 20. В начале абзаца «От этого происходит…», вместо слов «социологическая или позитивная теория» в ОЗ и изд. 1876 читалось: «социалистическая или позитивная теория»[505].
Точная дата написания статьи неизвестна. Несомненно, однако, что она возникла незадолго до своего появления в печати — в феврале или, вероятнее, в марте 1873 года. Возможно, что поводом к написанию этой теоретико- и проблемно-публицистической статьи послужила полемика, возникшая вокруг предыдущего очерка — «По части женского вопроса» (см. стр. 592–594). Критика не поняла принципиального смысла этого выступления, в котором писатель отрицал пользу рассмотрения отдельных социальных вопросов, в данном случае — «женского вопроса», «особняком», вне связи их с общественно-политической системой. Это непонимание и заставило, по-видимому, Салтыкова не только обратиться к Михайловскому с просьбой о критической статье, но и самого предпринять специальное обращение «К читателю», которое и было определено в журнальном тексте как «предисловие» ко всему произведению. Главным назначением «обращения» было помочь читателю соотнести содержание отдельных очерков и рассказов цикла с его общей и главной задачей — разоблачением такого фетиша, или «призрака», охранительной идеологии, как «благонамеренность», и всех производных от него понятий. Поскольку Салтыкову пришлось говорить о вещах, находившихся под сугубым цензурным, а отчасти и общественным табу, текст «К читателю» оказался наиболее «эзоповским» из всех очерков и рассказов цикла.
Все главные вопросы, поставленные в статье, сходятся, в «теоретическом» отношении, как радиусы к своему центру, к одной из главнейших проблем салтыковской концепции современной ему русской жизни — к проблеме «обуздания», то есть насилия.
Характеристика «принципа обуздания» в статье по внешности универсальна: «Я родился в атмосфере обуздания <…> От ранних лет детства я не слышу иных разговоров, кроме разговоров об обуздании <…> Все относящееся до обуздания вошло <…> в интимную обстановку моей жизни, примелькалось, как плоский русский пейзаж» и т. д. Однако для правильного понимания конкретно-исторического содержания и границ данного определения следует помнить, что, как всегда у Салтыкова, оно относится лишь к тем современным ему «институтам», формам и направлениям идеологической жизни, которые критиковались и отвергались им, но не затрагивает демократических и других прогрессивных явлений данной сферы.
«Обуздание» отграничивается Салтыковым от другого «принципа» русской общественно-политической жизни — «подтягивания». И там и тут речь идет о принуждении. Однако содержание этих понятий «совсем не равносильно». «Подтягивание» — государственно-полицейская система борьбы царизма с противниками режима: административно-судебные преследования, гласный и негласный надзор органов политического контроля самодержавия и т. д. «Обуздание» — обозначение всех форм и видов консервативно-охранительной идеологии: от афоризмов «народной мудрости» и положений «обычного права», закрепивших в себе отрицательные стороны жизни масс в условиях векового бесправия («с сильным не борись» и т. п.), до официальных и неофициальных, светских и церковно-религиозных, философско-исторических и художественных теорий и практических норм, которые прямо или косвенно содействовали воспитанию народа и общества в направлении пассивности, бессознательности и слепого подчинения авторитетам. Лишь в рамках такого широкоохватного понимания предложенного писателем образа уясняется то место в статье, где говорится: «Миросозерцание громадного большинства людей всё сплошь зиждется на принципе «обуздания». Это «громадное большинство людей» Салтыков имеет в виду и там, где он говорит о «простеце» — одном из многих в его творчестве собирательных образов «среднего человека», человека массы. «Простец» — главный «герой обуздания» (страдательный), его объект и жертва. Он «несет на своих плечах все практические применения этого принципа». Именно для «простеца», в целях помочь ему освободиться от «ига обуздания», и «необходимы те разъяснения», ради которых написана статья «К читателю».
Одним из зодчих в созидании «принципа обуздания» является история. Но этот принцип «живуч»; в полной мере он действует и в современности. Около него «ютятся и кормятся» легионы людей, для которых «обуздание» представляет «отправную точку» всей их деятельности. Салтыков называет этих людей лгунами — называет так прежде всего вследствие ложности самой «отправной точки» их сознания и поступков. «Лгунов», ревнителей и практиков «обуздания», Салтыков разделяет на два «сорта»: лицемерных, сознательно лгущих, и искренних, фанатических.
«Лицемерные лгуны» — это практики и прагматисты «обуздания». Они не верят ни в какие «основы» и «краеугольные камни», но славословят их и опираются на них ради своекорыстия. Таковы почти все «герои» «Благонамеренных речей», так же, впрочем, как и других произведений Салтыкова: чиновничество, относящееся к государству, как к «расхожему пирогу»; нарождающаяся российская буржуазия, прикрывающая свое хищничество «священным принципом собственности» и т. д.
«Лгуны искренние» — теоретики «обуздания», создатели реакционных утопий, не останавливающиеся «не только перед насилием, но и перед пустотою», подобно Угрюм-Бурчееву из «Истории одного города». Поводом для размышлений Салтыкова об этих «чудищах» в сфере современной ему русской духовной жизни послужили такие деятели реакционно-консервативной идеологии, как К. Леонтьев, предлагавший «подморозить развитие России», Н. Безобразов, Н. Данилевский, Д. Толстой и др.
В свою «систематизацию» идеологической жизни и ее представителей Салтыков взодит не только подлинных теоретиков и деятелей принципа обуздания, но и «пустоплясов», то есть фразеров «всех партий и лагерей», опирающихся на тот же принцип. Писатель останавливается на трех разновидностях идеологических «пустоплясов», каждая из которых является широким типологическим обобщением и восходит к конкретно-историческому материалу эпохи. Аристократ, мечтающий о том, что «хорошо бы обуздать мужика», — не примирившееся с утратой крепостного права дворянство-помещичество. Демократ, возражающий, что «мужика обуздывать нечего, ибо он «предан», а что следует <…> обуздать дворянское вольномыслие», — славянофильские и «почвеннические» направления, идеализировавшие царистские и патриархальные элементы в народной психологии и быту. Педагог, выражающий мнение, что ни дворян, ни мужиков обуздывать нет надобности, потому что дворяне — опора, а мужик — почва, но следует обуздать «науку», — все формы и виды авторитарно-патерической идеологии, враждебной подлинному просвещению, от «теории официальной народности» («казенной народности», как ее называл Чернышевский) до воскресных проповедей сельского батюшки в тысячах церквей России.
Прибегая к своему излюбленному приему — стиранию внутренних различий между изображаемыми общественными явлениями при всем разнообразии их внешней «номенклатуры», — Салтыков показывает связь всех обозначенных им идеологических направлений с «принципом обуздания».
Обличение реакции и консервативно-реакционных идеологий ведется Салтыковым в полемике с либералами — «теоретиками пенкоснимательства», — подменяющими борьбу за большие общественные идеалы, за «ревизию самого принципа обуздания» крохоборчеством по поводу множества «частных вопросов». Перечень их в статье насквозь злободневен (см. далее в постраничных примечаниях), что придавало в восприятии читателей-современников публицистическую остроту проблемно-теоретическим суждениям Салтыкова.
Положение мое, как русского фрондёра… — Далее перечисляется ряд характерных форм и проявлений общественной активности либеральной интеллигенции 70-х годов. Салтыков представляет эту деятельность как крохоборческую и совершенно бесперспективную, поскольку она не подчинена программе «коренного переустройства жизненных форм». Перечень дан в сатирико-ироническом ключе и содержит ряд намеков на конкретные факты и явления текущей общественной жизни, например на «бесполезную», с точки зрения Салтыкова, деятельность «Общества распространения полезных книг», и т. п.
«Благие начинания» — один из фразеологических штампов официозной и либеральной публицистики (применительно к правительственным реформам 60-х годов), часто используемый Салтыковым в целях ее же критики и сатирического обличения. Ср. также на стр. 8 «дело обновления».
…вроде, например, земских учреждений… — См. очерки «Новый Нарцисс…» и восьмое «Письмо о провинции» (т. 7 наст. изд.).
Везде <…> слышу: что вы! куда вы! да имейте же терпение! — В 60-х годах либеральная печать обвиняла революционную демократию в «торопливости», то есть в стремлении перестроить общественный порядок революционным путем (см. стр. 51 и 589 в т. 6, стр. 7, 422 и 545 в т. 7 наст. изд.). В начале 70-х годов призывы «идти вперед» «тихо, стройно» относились уже к деятельности самих либералов-реформаторов: «К реформам основным надо поставить точку, ибо нужна пауза, пауза для того, чтобы дать жизни сложиться…» (Гр., 1872, № 2, 10 января, стр. 42).
…агитировать страну по вопросу о необходимости ясного закона о потравах? — Один из злободневных откликов данной статьи. Штрафы за потраву помещичьих земель, предусмотренные законом 1861 года, открывали помещикам дополнительные возможности обирания крестьян (см. прим. к стр. 220–222). В 1872 году Петербургское собрание сельских хозяев, поддержанное либеральной прессой, дебатировало вопрос об упорядочении системы взимания этих штрафов (см. ОЗ, 1873, № 1, отд. I, стр. 52), игнорируя грабительскую сущность самого закона.
…ежели потравы, могут быть устранены без агитации <…> то отчего же не «подождать»? — Еще один сатирический выпад Салтыкова против «каплуньей мудрости» русского либерализма, полагающего, «что стоит только погодить, чтобы получить желаемое» (ср. стр. 318 в т. 6 наст. изд., стр. 308 и 628 в т. 7, стр. 179 в т. 8). В 80-е годы, в «Современной идиллии» (т. 15 наст. изд.), появится знаменитое словечко «годить», ставшее крылатым.
…что́ либеральнее: обуздывать ли человечество при помощи земских управ или при помощи особых о земских повинностях присутствий… — В связи с земской реформой 1864 года в либеральной печати широко обсуждался вопрос о способах взыскания земских повинностей — денежных и натуральных. Обязательные повинности, покрывавшие расходы государственного значения, находились в ведении «особых о земских повинностях присутствий»; местными, которые шли на содержание учреждений губернского масштаба, распоряжались земские управы.
Стоит только припомнить сказки о «почве» со всею свитою условных форм общежития, союзов и проч… — Предлагается «припомнить» ожесточенные споры демократической критики 60-х годов, в том числе и самого Салтыкова, с «почвенниками» — представителями литературно-общественного направления, тесно связанного с деятельностью Ф. Достоевского, Ап. Григорьева, Н. Страхова и других писателей, группировавшихся вокруг журналов братьев Достоевских «Время» и «Эпоха». Вместе с тем слова об «условных формах общежития, союзов и проч.» имеют также в виду славянофилов с их идеализацией патриархальных форм народной жизни, в частности общины, а также взгляды Б. Чичерина и его сторонников. Согласно этим взглядам государство представляло собою надклассовую организацию «общественных союзов» — семьи, собственности, церкви и др. (Б. Н. Чичерин. Несколько слов о современных вопросах, М. 1862, стр. 150–151). Подробнее об отношении Салтыкова к «союзности» см. на стр. 625 и 686 в т. 6 наст. изд.
…переложения земских повинностей из натуральных в денежные… — С конца 60-х годов многие земства обсуждали вопрос о переводе натуральных повинностей в денежные; в ряде уездов Тверской, Харьковской и других губерний это было осуществлено в форме передачи на откупа «подводной повинности». «Отеч. записки» отмечали, что новая форма взыскания не изменяет грабительской сути натуральных повинностей, которые по-прежнему ложились исключительно на крестьянство (ОЗ, 1869, № 12, отд. I, стр. 460).
…о переименовании земских судов в полицейские управления <…> передача следственной части от становых приставов к судебным следователям… — Земские суды были преобразованы в полицейские управления в 1862 году, а должность судебных следователей введена в 1860 году. Меры по преобразованию полиции, намеченные в 1869 году, сводились главным образом к переименованию существующих должностей (см. «СПб. вед.», 1873, № 99, 12 апреля).
Я совсем не отрицатель. — Салтыков отвечает здесь не только от лица «рассказчика» (см. об этом образе во вводной статье), но и от своего собственного имени, на предъявлявшиеся ему в либеральной печати обвинения, что своей сатирической критикой крестьянской, земской, судебной и других реформ он «отрицает» их прогрессивность и тем самым «бьет по своим».
…вопрос о всеобщей военной повинности… — оживленно дебатировался в периодике в начале 70-х годов, в 1874 году всесословная воинская повинность была утверждена (ранее, с 1762 года, дворяне были освобождены от обязательной военной службы).
…вопрос об устройстве земских больниц… — Организация земской медицины была одной из острых проблем провинциальной жизни и широко обсуждалась в печати (см., например, «СПб. вед.», 1873, №№ 42, 65, 69, 11 февраля, 7 и 11 марта). Постановка медицинского обслуживания народа всецело зависела от инициативы местного земства (см. ОЗ, 1872, № 4, стр. 251).
Артельные сыроварни. — См. стр. 747–748 в т. 10; ср. также рецензию на роман Н. Витнякова «Русские демократы» в т. 9 наст. изд.
«Пур ле жанс» — для слуг (франц. pour les gens).
Антреметтёры — здесь: сводники (от франц. entremetteur — посредник).
Безумная работа данаид — бесплодный труд. По греческой мифологии, дочери царя Даная (данаиды) в наказание за убийство своих мужей должны были в подземном мире вечно наливать воду в бездонную бочку.
…о дешевейших способах околки льда… — Этот вопрос, регулярно дебатировавшийся в газетах соответствующего времени года (см., например, «СПб. вед.», 1873, № 73, 15 марта), не раз приводится в сочинениях Салтыкова как пример мелкотравчатости либеральной печати, подчиненности ее «частным вопросам».
…«плоть немощна» <…> «враг силен»… — Евангельское выражение «дух бодр, плоть же немощна» (Матфей, XXVI, 41) вместе с добавлением «враг силен» стало поговоркой. Салтыков использует ее в качестве образца тех афоризмов «ходячей мудрости», «уличной философии», которые в системе «обуздания» противостоят «вмешательству разума в дела мира сего» и оправдывают «бессознательность, случайность и произвол» (см. стр. 61–62 в т. 9 наст. изд.).
…простец <…> представляет собою лучшую anima vilis, на которой может осуществляться закон борьбы за существование… — Речь идет о теориях, оправдывающих социальное неравенство. Дарвиновский закон борьбы за существование переносила на историю человечества «органическая школа» Г. Спенсера с ее социологической теорией, отождествлявшей закономерности биологического и социального развития и рассматривавшей общество как цельный «социальный организм», в котором естественный отбор отвел каждому классу постоянное место. Буржуазное хищничество в сочетании с унаследованными от крепостничества способами угнетения и «обдирания» народа Салтыков называл «дарвинизмом, только переложенным на русские нравы…» («Хищники» из «Признаков времени», т. 7 наст. изд.). «Отеч. записки» систематически выступали с критикой «социологической теории» Спенсера (см., например, статьи Михайловского: «Что такое прогресс?» — 1869, №№ 2, 9, 11; «Теория Дарвина и общественная наука» — 1870, №№ 1, 3, 1871, № 1; «Идеалы человечества и естественный ход вещей» — 1873, № 2; «Лит. и журн. заметки» — 1873, № 4). Позитивная теория исходила из невозможности познания причинности явлений и признавала существующий порядок как данный и неизменный. Теологическая теория — эзоповское обозначение религии. Экономическая теория — взгляды буржуазных экономистов, проповедовавших «гармонию между трудом и капиталом» (Ф. Бастиа), с целью «согласовать, — по словам К. Маркса, — политическую экономию капитала с притязаниями пролетариата» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 2-е изд., т. 23, стр. 17).
В дороге*
Впервые— ОЗ, 1872, № 10 (вып. в свет 17 окт.), стр. 387–408, под заглавием «Благонамеренные речи. (Из путевых заметок)».
Рукописи и корректуры не сохранились.
Очерк «В дороге» написан в августе — сентябре 1872 года под непосредственным впечатлением летних поездок Салтыкова. (Подробнее см. ниже.)
В изд. 1876 очерку было дано заглавие «В дороге», а название города, обозначенного в журнальной публикации буквой П., заменено буквой Р. (см. стр. 21 и 30). При подготовке всех трех отдельных изданий «Благонамеренных речей» автор вносил в текст очерка мелкие стилистические поправки.
В 1872 году Салтыкову, проводившему, как обычно, летние месяцы в подмосковном имении Витеневе (недалеко от Пушкино, упоминаемого в очерке), пришлось много ездить по Тверской и Ярославской губерниям, а также в Москву. Причина поездок — болезнь, а затем и смерть 7 июля 1872 года брата Сергея Евграфовича, в общем владении с которым Салтыкову принадлежало имение Заозерье Угличского уезда Ярославской губернии. Девятого июля Салтыков выехал из Витенева как для того, чтобы присутствовать при похоронах брата, так и для устройства общих с покойным дел, которые тот оставил «в величайшем беспорядке»[506]. Поездки продолжались до конца июля. За это время Салтыков побывал (в некоторых случаях по два и по три раза) в имениях брата Дмитрия Евграфавича — Спасском, вдовы Сергея Евграфовича — Воронцове, брата Ильи Евграфовича — Цедилове, затем в Заозерье, Угличе, Ярославле, Ростове, а также в Карабихе у Некрасова.
Путевые впечатления дали Салтыкову богатый материал для создания обобщающей картины социальных, экономических и нравственных сдвигов в жизни пореформенной России, и прежде всего русской деревни. Салтыков вводит в свой очерк ряд биографических сведений и конкретных данных — от сообщения о цели поездки и встреченных затруднениях до личных наблюдений над экономикой и социальной психологией обитателей Угличского и Ростовского уездов и непосредственных — «визуальных» — описаний мест, которые посетил его рассказчик. При этом, однако, Салтыков совершенно свободно использует «документальный» материал, подчиняя его задаче художественно-публицистического обобщения, а не дневниково-автобиографического повествования. Так, последовательность и направление поездок «рассказчика», за исключением нескольких частностей, не соответствуют итинерарию Салтыкова лета 1872 года. Топонимика очерка сочетает в себе подлинные и вымышленные географические названия, приводимые как полностью, так и буквенными обозначениями. Названы реальные станции по Ярославской железной дороге — Александровская, Троицкий Посад, Пушкино. В городе Р легко угадывается Ростов, а в «озере Р» — озеро Неро; исторические реминисценции напоминают об Угличе — земле, которую «некогда попирали стопы благочестивых царей и благоверных цариц русских». Но место «М***», куда поехал «рассказчик», где у него были «дела по имению» и где ему «ничто <…> не удалось», — авторское обобщение. «М***» первого абзаца следует рассматривать как синтезированное обозначение всех тех, упомянутых выше мест — имений, сел, городов, в которых побывал Салтыков с целью устройства «дел по имению» и где ему, действительно, почти ничего «не удалось». Однако слова в третьем абзаце очерка: «Дорога от М. до Р. идет семьдесят верст проселком» — раскрываются биографическим комментарием как обозначение пути, проделанного Салтыковым от Углича до Ростова.
В очерке «В дороге» эскизно намечены сюжеты ряда последующих очерков цикла. Вступление России на путь капиталистического развития изображается в двух аспектах: упадок деревни после реформы 1861 года, разрушившей «прежнюю политическую экономию» помещиков, и буржуазное хищничество, которое в деревне делает первые шаги, а в городах и промышленных районах уже набирает силу.
Соответственно строится и композиция очерка. Вначале рассказчик едет на лошадях по проселкам уездной России, видит последствия крушения «старых столпов» и первые, осторожные шаги буржуа-предпринимателя.
Разоренные «дворянские гнезда», помещики, жаждущие от них избавиться, немцы-колонисты, скупающие за бесценок земли и леса, «модный припев» о том, что «слаб стал народ», — все это наметки тем и образов, получивших глубокую художественную разработку в последующих рассказах и очерках: «Отец и сын», «Столп», «Кандидат в столпы», «Опять в дороге», «Кузина Машенька».
Во второй части очерка сельские проселки и губернские тракты, тарантас и лошади сменяются железной дорогой; рассказчик едет через подмосковные промышленные районы. На фоне этих «признаков времени» предстает в полный рост буржуазное предпринимательство, попирающее все подлинные нравственные ценности и провозглашающее хищнические девизы: «уж очень вы просты», «дураков учить надо». Проблематика, обозначенная здесь в очерковом жанре, воплотится скоро в цельных образах Дерунова, Стрелова, Зайца, Хрисашки и других приобретателей буржуазной складки.
…дела по имению <…> оказались запущенными; мои требования встречали или прямой отпор, или такую уклончивость, которая не предвещала ничего доброго. Предвиделось судебное разбирательство… — Здесь, как и в ряде других мест «Благонамеренных речей», Салтыков вводит в повествование эпизоды автобиографического характера. После смерти брата (см. выше) Салтыкову было необходимо решить вопрос с другими сонаследниками о дальнейшей судьбе Заозерья. Как сказано, это ярославское имение находилось в общем владении Михаила Евграфовича и Сергея Евграфовича, но управлялось последним единолично и, как оказалось, весьма бесхозяйственно. Сонаследниками Салтыкова были его братья Дмитрий Евграфович, Илья Евграфович и вдова умершего Л. М. Салтыкова (рожд. Ломакина). Первая же встреча сонаследников выявила расхождения между ними. Особенно резко разошлись в своих требованиях Дмитрий Евграфович и Михаил Евграфович. М. Е. Салтыков претендовал на половину всего имения и сверх того на одну треть (за исключением седьмой вдовьей части) из остальной половины. Дмитрий Евграфович требовал, чтобы к М. Е. Салтыкову перешли только прилегающие к богатому торговому Заозерью безземельные деревни, указанные в отдельной записи 1859 года на его часть, в случае раздела, и треть из остального имения. (Сведения даны на основании собственноручной записки Салтыкова о своем споре по Заозерскому именью, составленной в октябре. 1873 года для присяжного поверенного И. С. Сухоручкина. Текст документа был сообщен в 1934 году А. Н. Вершинским С. А. Макашину.) Этот спор явился тем яблоком раздора, который превратился вскоре в семейную драму, сильно омрачившую жизнь и работу М. Е. Салтыкова (подробнее об этом см. в письмах Салтыкова за 1872–1873 годы).
…с тех пор, как помещики <…> запели: На реках вавилонских — тамо седохом и плакахом… — То есть со времени 19 февраля 1861 года. Сожаления помещиков о крепостном праве выражены цитатой из Библии — плач пленных иудеев по утраченной родине (Псалтирь, 136).
…народ «стал слаб» <…> «немец нас одолел!» — Упадок в стране сельского хозяйства констатировали в 1872 году все периодические издания (ср. «СПб. вед.», №№ 42 и 154, 11 февраля и 8 июня; РМ, № 45, 17 февраля; «Новое время», №№ 38 и 58, 8 февраля и 1 марта; Гр. № 7, 14 февраля, стр. 227–228; «Беседа», № 9, отд. 1, стр. 332–336). Замалчивая социально-экономические корни этого явления, либерально-консервативная печать выдвигала в качестве одной из главных его причин распространение пьянства среди крестьян (см. прим. к стр. 27–28). В этой связи на страницах газет часто встречались характеристики, сатирически использованные в салтыковском очерке: «ослабели», «народ слаб», «народ <…> будет становиться все слабее» (ср. «СПб. вед.», 1873, № 32, 1 февраля; Гр., 1872, № 7, 14 февраля, стр. 227; 1873, № 3, 15 января, стр. 64). Другой причиной считалось увеличение еврейского и иностранного элемента в среде землевладельцев (РМ, 1872, №№ 80 и 219, 28 марта и 24 августа; «СПб. вед.», 1872, №№ 98 и 225, 9 апреля и 18 августа), что также нашло отражение в комментируемом очерке. После реформы многие помещичьи имения перешли в руки арендаторов и скупщиков, особенно из немецких колонистов (этому способствовали «Правила об устройстве поселян-собственников» от 4 июля 1871 года, приравнивавшие колонистов к коренному населению и расширявшие права иностранцев — предпринимателей и землевладельцев; см. ПВ, 1871, № 171, 20 июля; ср. «Беседа», 1872, № 1, отд. II, стр. 127–128; № 9 — отд. I, стр. 318–323). Однако это было частное явление, и повышенное внимание к нему заслоняло вопрос о социальной природе появившегося в деревне «нового человека» — буржуа.
Салтыков объясняет упадок сельского хозяйства в пореформенные годы с принципиально иных позиций: у русского крестьянина, только что переставшего (юридически) быть крепостным рабом, нет исторического опыта свободного предпринимательства (см. стр. 28: «мужик <…> политико-экономической игры в спрос и предложение не понимает…»), его сознание и опыт придавлены памятью о вековом бесправии (см. стр. 26: «…тебя, Крестьян Иваныч, по зубам-то, верно, не чищивали?»). На те же причины указывали и другие публицисты «Отеч. записок» (см. № 9 за 1872 год, отд. II, стр. 158), отмечая одновременно природную «способность русского крестьянина к самостоятельному, добропорядочному и разумному хозяйству» (там же, № 4, отд. II, стр. 293).
Трифонычи, Сидорычи — салтыковское обозначение дворян-помещиков.
Крестьян-то он в казну отдал. — Согласно Положениям 19 февраля 1861 года, при переходе на выкуп помещик получал с крестьян 20% стоимости отходивших к ним наделов, остальные 80% ему выплачивало государство — выкупную ссуду, которую крестьяне должны были погасить в течение 49 лет. В счет ссуды помещику выдавались выкупные свидетельства — ценные бумаги твердой стоимости, обменивавшиеся в банке на деньги. Сроки перехода на выкуп устанавливались по обоюдному согласию помещика и крестьян мировыми посредниками. Помещик мог получить выкупную ссуду и не достигнув соглашения, но тогда его право на крестьянские платежи переходило «казне», то есть государству. Непосильное бремя выкупных платежей обычно заставляло крестьян оттягивать сроки перехода на выкуп и оставаться на положении «временнообязанных». Помещики, которых разоряла система хозяйства, построенная на труде «временнообязанных», стремились ускорить выкуп и часто «отдавали крестьян в казну». В 1872 году «Моск. ведомости» писали: «В последние два года <…> выкуп идет преимущественно по требованию помещиков, обязательно для крестьян. Число соглашений весьма незначительно, из 12 675 <…> сделок только 1120 состоялись по соглашению сторон» (№ 123, 18 мая).
Клочочки. — См. прим. к стр. 104.
Я знал и этот монастырь, и это прекрасное, глубокое рыбное озеро! — Речь, возможно, идет о Николо-Улейминском монастыре в одиннадцати верстах от Углича, по Ростовской дороге. В четырех верстах от него находилась писчебумажная фабрика Вышилова; видимо, она и послужила Салтыкову поводом для рассуждений о владельце «фабрички» «Адаме Абрамовиче».
…кто невинно падшим объявился… — См. прим. к стр. 38.
Пеун — петух (тверск. и костр.).
Это выдумали клеветники русского народа <…> противники ныне действующей акцизной системы. — Акцизная система разрешала частное производство и продажу вина по приобретении патента. Подробнее см. на стр. 571–572 в т. 3 и стр. 508 в т. 7 наст. изд. Дебаты о причинах распространения пьянства не прекращались в русской печати конца 60-х — начала 70-х годов. В 1868 году «всероссийское пьянство» и «распущенность» послужили Салтыкову поводом для написания шестого «Письма о провинции» (т. 7 наст. изд.). В период работы над очерком «В дороге» специальные статьи этому вопросу посвятили «СПб. ведомости», «Гражданин», «Русск. мир», «Бирж, ведомости», «Беседа» и многие другие. Утверждая, что народ «гибнет в этой пучине пьянства и разврата» (РМ, № 238, 15 сентября), что «пьянство составляет у нас своего рода эпидемию, общественное бедствие» (Гр., № 18, 4 сентября), многие газеты обвиняли в этом акцизную систему, быстро умножавшую число кабаков. (Подобное объяснение распространения алкоголизма Салтыков высмеял в вышеупомянутом «Письме о провинции» — см. стр. 247 и 612 в т. 7 наст. изд.) «СПб. ведомости» (№ 226, 19 августа), «Гражданин» (№ 12, 20 марта, стр. 404) и «Русск. мир» (№№ 30 и 106, 1 февраля и 26 апреля) требовали ограничить количество питейных заведений. «Бирж, ведомости» (№ 256, 21 сентября) и «Беседа» (№№ 5, отд. I, стр. 217–236 и 8, отд. I, стр. 215–222) настаивали на передаче акцизного дела под контроль земства; выдвигались предложения запретить кабаки вблизи мельниц, волостных правлений и других «бойких мест». Исходным моментом требований такого рода было убеждение, что «русский человек <…> не может противостоять искушению» (РМ,№ 90, 7 апреля). Вопрос о распространении пьянства неизбежно переходил из нравственной сферы в социально-экономическую, — подобные рассуждения давали повод утверждать, «что простой народ <…> слишком рано освобожден у нас от опеки высших классов <…> что необходимо ограничить народное самоуправление и усилить надзор над низшими классами» («Заря», 1871, № 4, отд. I, стр. 164), намекая таким образом на преждевременность реформ 60-х годов. (Нападкам на реформы со стороны реакционеров Салтыков специально дал отповедь в статье «Литература на обеде», т. 9 наст. изд.) Салтыков и другие публицисты «Отеч. записок» неоднократно обращались к этой проблеме, неизменно подчеркивая ее социальное значение (ср.: <Н. А. Демерт>, «Внутр. обозрение» — 1872, № 2, отд. И, стр. 191–192; А. Н. Энгельгардт, Из деревни — 1872, № 6, отд. II, стр. 164–165; С. Приклонский, Общественные питейные заведения — 1872, № 12).
«Уехал на теплые воды» помещик… — В 1872 году «Отеч. записки» писали: «За десять лет мы <…> пришли к небывалому ни в одной стране заключению, что вольнонаемный труд не окупает затраченного на производство сельскохозяйственных работ капитала!» Неспособные наладить буржуазно-товарное хозяйство помещики «отдают свои земли в аренду, хотя бы и по низкой цене, а сами проживают по городам в России и за границей» (<Н. А. Демерт>, «Внутр. обозрение», № 2, отд. II, стр. 184, 185. Ср. также: А. Н. Энгельгардт, Из деревни — 1872, № 5, отд. II, стр. 33; № 6, отд. II, стр. 163, 179; «Совр. обозр.», № 8, стр. 230–231). Ряд статей посвятила «эмиграции помещиков» газета «Русск. мир» (1872, №№ 172, 174, 196; 6, 8 и 31 июля).
…сам Иван Федорович Шпонька — и тот залюбуется ими! — Герой рассказа Гоголя «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» ведет разговор о признаках хорошо выкормленных индеек.
Сибирка — старинная одежда: короткий сборчатый кафтан со стоячим воротником. Ее носили купцы и приказчики.
Дурак! <…> наглый панегирик мошенничеству, присваивающему себе наименование ума. — Любопытно, что рядом с очерком Салтыкова в «Отеч. записках» была напечатана статья А. Щапова «О развитии высших человеческих чувств. Мысли сибиряка при взгляде на нравственные чувства в стремления сибирского общества». «Практическое евангелие этого мира <…> состоит в приобретении денег», — писал Щапов. — «Гуманность, честность и справедливость <…> кажутся глупостью, простофильством, исключительными свойствами и отличительными признаками дураков <…> «Дураков надо учить», — говорят сибиряки, то есть надо того обирать, кто добр, милосерд и благотворителен, у того надо красть, кто плохо кладет деньги <…> того надо обманывать и осмеивать, кто справедлив и честен» (1872, № 10, отд. I, стр. 469, 477, 481).
…сейчас бы его к мировому — и шабаш! а в ту пору — ступай за сорок верст в полицейское управление. — По реформе 1864 года мировые судьи должны были жить в пределах подчиненного им небольшого участка и разбирать дела несложного судопроизводства. Ранее такими делами ведали уездные полицейские управления («уездный суд»), располагавшиеся в соответствующих уездных городах.
…старого покроя стряпчий… — Стряпчие — до судебной реформы 1864 года — частные ходатаи по судебным делам. После реформы их функции перешли к адвокатам, а стряпчими стали называться поверенные при коммерческих судах.
…задумал он в ту пору невинно падшим себя объявить <…> покуда конкурс <…> его, голубчика, в яму! — Невинно падший — банкрот. Коммерческий суд давал заключение о несостоятельности банкрота, налагал запрет на его имущество и объявлял конкурс — то есть торги, распродажу имущества в пользу кредиторов; сам должник до конкурса подвергался аресту. Снисходительность законодательства к «невинно падшим» вызвала широкое распространение фиктивных банкротств ради избавления от платежей по кредитам: «Торговая несостоятельность сделалась у нас за последнее время таким обычным явлением <…> что пользование ею обратилось в простую, как бы законом освященную операцию» («Беседа», 1872, № 11, отд. I, стр. 253). В 1872 году готовился проект нового устава торгового судопроизводства, и газеты требовали изменения законоположений «о торговой несостоятельности» (РМ, № 137, 29 мая, № 145, 9 июня, № 157, 21 июня; «Голос», № 75, 14 июля; «СПб. вед.», №№ 278–280, 10–12 октября).
Охранители*
Впервые — ОЗ, 1874, № 9 (вып. в свет 29 сент.), стр. 233–264, под заглавием «Благонамеренные речи. X».
Рукописи и корректуры не сохранились.
Предыдущий очерк — в отдельном издании названный «В дружеском кругу» — появился в № 3 «Отеч. записок» за 1874 год под номером VIII. Обозначение «Охранителей» номером X давало читателям понять, что до них не дошел девятый очерк «Благонамеренных речей» — им был
«Тяжелый год», уничтоженный цензурой в составе сожженного пятого номера журнала за 1874 год.
В изд. 1876 очерку было дано заглавие «Охранители» и зашифровка названия села буквой Л. заменена буквой Л. (стр. 42–43 наст. тома).
Остальные разночтения во всех трех отдельных прижизненных изданиях носят характер незначительной стилистической правки.
Перенесение очерка в отдельном издании на третье место по сравнению с фактическим девятым местом в журнальной публикации породило некоторые текстовые и сюжетные неувязки. В частности, критика исправником Колотовым позиции «рассказчика» (стр. 43 наст. тома) была более понятна и уместна, когда очерк следовал за рядом других — «По части женского вопроса», «Столп», «В дружеском кругу», — достаточно выяснивших отношение автора к семье, собственности и государству. История «неблагонадежного» помещика Анпетова также была предварительно подробно изложена в рассказе «Отец и сын».
Весна и лето 1874 года были вершиной и одновременно началом упадка «хождения в народ» — движения разночинной интеллигенции, преимущественно молодежи, в деревню с целью просвещения и революционной пропаганды среди народа. Это широкое движение, которое, главным образом, и знаменовало наступление в России второго демократического подъема — начала 70-х годов, — вызвало со стороны правительства и консервативных кругов общества усиление охранительных настроений и расширение репрессий. Летом 1874 года начались массовые аресты пропагандистов. К концу года было арестовано и привлечено к дознанию более тысячи человек, многие из них по доносам добровольных сельских «соглядатаев».
Очерк «Охранители» писался в конце лета 1874 года. Люди и силы, охраняющие на местах, в деревне, существующий «порядок вещей» от натиска наступившего «смутного времени», представлены Салтыковым в реалистических, почти лишенных карикатурно-сатирического заострения, образах. Это воплощающий полицейскую власть исправник Колотов (хотя и бюрократ «самого новейшего закала», но по сути все тот же дореформенный Держиморда), и неофициальные помощники — доброхоты этой власти, опора реакции и контрреволюции в деревне: прогоревший помещик Терпибедов, трактирщик-кабатчик с уголовным прошлым Пантелей Егоров и «запрещенный поп», кляузник и ябедник отец Арсений. Этим образам, олицетворяющим «силы порядка» и «благонамеренность», противостоят «неблагонамеренные» фигуры помещика Анпетова, занявшегося не свойственным дворянскому званию делом личного физического участия в обработке земли, земского деятеля Парначева, проводника артельного труда, в частности сыроварения. Все это были характерные явления и фигуры в жизни русской деревни 70-х годов. Салтыкову они были известны и по личным наблюдениям (поездки в Тверскую и Ярославскую губернии, летняя жизнь в подмосковном Витеневе), и по литературным источникам (в частности, печатавшимся в «Отеч. записках» «письмам» А. Н. Энгельгардта «Из деревни», его статьям об артельных сыроварнях и др.).
В сем омуте, где с вами я… — Из «Евгения Онегина» (гл. VI, строфа XLVI) Пушкина.
Торговое село Л. — Судя по следующему дальше указанию, что от «села Л.» до имения автора «Благонамеренных речей» (речь идет о Заозерье) «верст двадцать», Салтыков вспомнил тут о селе и пристани Колотово, от названия которого он произвел фамилию своего исправника.
…вы на все эти «признаки времени» не шутя прогневаны. — Исправник дает понять, что знаком также с книгой Салтыкова «Признаки времени» (т. 7 наст. изд.).
…сказывал <…> консервативные сказки <…> мечтал об английских лордах и правящих сословиях… — Речь идет о сторонниках английской политической системы среди публицистов дворянского лагеря в России 60-х годов, в частности о Каткове (см. по указателю имен в тт. 3, 4, 6 и 8 наст. изд.). Далее Салтыков использует в пародийном плане терминологию и стиль официальных правительственных документов. Например, в «Высочайшем рескрипте, данном на имя председателя Комитета министров кн. Гагарина» от 13 мая 1866 года, указывалось на существование «превратных <…> суждений о действиях или намерениях правительства» («Сев. почта», 1866, № 102, 14 мая); «превратное толкование газетных известий» вменялось в вину «Отеч. запискам» в объявленном им предостережении (ОЗ, 1872, № 8); о «неспокойствии умов» тревожился митрополит Филарет (см. прим. к стр. 83); doctrines les plus détestables — пародийный перевод термина «вредные лжеучения», который был введен в обиход царским рескриптом от 13 мая 1866 года («Сев. почта», 1866, № 102, 14 мая), в 1871 году фигурировал в речи прокурора на «нечаевском процессе» (ПВ, 1871, № 163, 10 июля).
…Держиморда, с которым я когда-то был так приятельски знаком. — Указание на дореформенную службу — ссылку Салтыкова в Вятке. Подробнее см. Макашин, стр. 299–483.
Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно за то, что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то неразрешимую психологическую загадку. — Эти и следующие за ними иронические слова выражают одно из самых серьезных и глубоких наблюдений Салтыкова над миром российского чиновничества, в котором он провел почти четверть века и который знал так глубоко. Салтыков был убежден в неверности, зыбкости, «призрачности» государственного аппарата самодержавной власти, несмотря на все «физическое» (политическое) могущество этой власти. У «слуг царя и отечества», рядовых, а зачастую и руководящих, писатель видел служение только собственным интересам и своекорыстию, а не государственным идеалам и принципам.
Сквозник-Дмухановский — городничий из гоголевского «Ревизора», начальник Держиморды.
…это своего рода habeas corpus. — Иронический намек на положение личности в условиях политического бесправия при самодержавии и хищничество его полицейского аппарата. Возникновение термина английского законодательства habeas corpus, обозначающего гарантии личной свободы, исторически связано с парламентским биллем 1679 года, направленным против произвольных арестов и неограниченных сроков заключения противников монархии.
…Верхоянск вольным городом сделать и порто-франко в нех учредить. — Намек на дело о «сибирских сепаратистах» (см. стр. 576 в т. 7 наст. изд.) или на «кружок сибиряков», привлекавшихся по «нечаевскому делу» (см. стр. 782 в т. 10). Порто-франко — портовые города, свободные от таможенного надзора.
Соглядатай-француз <…> не полезет в заговор <…> русский соглядатай <…> сам напишет прокламацию. — Возможно, намек на В. Костомарова, предавшего Михайлова и Чернышевского: он втерся к ним в доверие, показав отпечатанное в тайной домашней типографии свое антиправительственное стихотворение.
…созрели мы или не созрели… — В 1859 году Е. И. Ламанский на одном из диспутов заявил, что для публичного обсуждения общественных вопросов «мы еще не созрели». Эту фразу подхватила демократическая журналистика, высмеивавшая рассуждения консервативной печати о «незрелости» русского общества, неподготовленности к реформам (см., например, РМ, 1872, № 227, 3 сентября).
…Анпетов пригласил нескольких крестьян <…> Это почти что «droit au travail»! — Доходы в артели Анпетова распределяются в соответствии с программой французских социалистов-утопистов по осуществлению «союза труда и капитала», в котором накопления делаются за счет эксплуатации труда капиталом. Салтыков показывает, что устроенная Анпетовым «артель» является капиталистической (см. Р. Левита. Общественно-экономические взгляды Салтыкова-Щедрина, Калуга, 1961, стр. 212–213). «Droit au travail» — пункт «Декларации прав человека и гражданина» Великой французской революции конца XVIII века, внесенный при якобинской диктатуре.
Некако — как-то, как будто (церковнослав.).
…у Островского две свахи есть: сваха по дворянству и сваха по купечеству. — В комедии «Бедная невеста».
…у вас же довелось мне вычитать выражение: «ожидать поступков». — В очерке «Столп» (см. стр. 110), который в журнальной публикации предшествовал «Охранителям».
…в моей к-ской резиденции… — то есть в Калязине.
«Miserere». — Здесь: ария из оперы Дж. Верди «Трубадур» (1853), написанная на латинский текст 50-го псалма царя Давида (Библия).
…служил дворянским заседателем <…> до появления становых приставов… — то есть до 1837 года, когда земский суд (уездная полиция) был реорганизован и выборные должности дворянских заседателей заменены становыми приставами, назначавшимися губернатором.
…дразнили <…> фофаном… — то есть простофилей, дураком, разиней. Это словечко использовано Салтыковым в четвертом «Письме о провинции» (т. 7 наст. изд.) для обличения бессознательности и социальной пассивности.
…не опоздай он к секретарю <…> ничего бы этого не было. — То есть Терпибедова не отдали бы под суд, успей он дать взятку.
…запрещенный поп-с. — Запрещение отправлять церковную службу и требы (временно или с отрешением от должности) налагалось на духовных лиц церковным судом за преступления по должности или за клевету.
…вене-зиси! — иди сюда! (франц. venez-ici!).
Только прежде я ее Монрепо́ прозывал, а нынче Монсуфрансом зову <…> иерей-то, называет это благорастворением воздухов! — Монрепо — мой отдых (франц. mon repos); использовано Салтыковым в «Убежище Монрепо» (1878–1879; т. 13 наст. изд.). Монсуфранс — мое страдание (искаж. франц. ma souffrance). «Благорастворение воздухов» — выражение из молитвы «О благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных и временах мирных…». Употребляется в значениях: тишина и спокойствие; чудесная погода.
…перметте бонжур! — Позвольте, здравствуйте! (франц. permettez, bonjour!).
В терпении хотим стяжать души наши.. — перифраз евангельского текста: «Терпением вашим спасайте души ваши» (Лука, XXI, 19).
Долгогривые — они ведь… примеры-то эти были! — Намек на то, что из духовного сословия — долгогривые — вышел ряд деятелей революционной демократии, в частности Чернышевский и Добролюбов.
…пошлость <…> вызывает <…> поползновения к прозелитизму <…> Требует, чтоб разум покорился ее убеждениям. — Прозелитизм — подражание, усвоение. О взаимоотношениях передовой мысли и литературы с «уличной философией» пошлости см. в статье «Насущные потребности литературы» (т. 9 наст. изд.).
…я вредным идеям не обучался-с. В университетах не бывал-с! — В освободительном движении 60-70-х годов активное участие принимало, в частности, студенчество: в университетах неоднократно имели место студенческие волнения; в основном из студентов состояла нечаевская заговорщическая организация 1869 года «Народная расправа»; студенты играли значительную роль в кружке Долгушина, процесс которого слушался в июле 1874 года.
…варите сыры — и недоимкам вашим конец <…> Теперича у нас молоко-то робята хлебают, а тогда оно, значит, за недоимки пойдет? — На страницах «Отеч. записок» против фетишизации артельных сыроварен либеральными земцами, как и Парначев, «под выгодой понимавшими только рубли, которые крестьянин отнесет в волость для уплаты повинностей», выступал Энгельгардт (ОЗ, 1872, № 2, отд. II, стр. 145. Ср. рец. на роман Н. Витнякова «Русские демократы», т. 9 наст. изд.).
…кассы… когда ж это видано? — Ссудно-сберегательные кассы наряду с другими хозяйственными и финансовыми ассоциациями в начале 70-х годов широко распространились в рабочей среде благодаря народнической интеллигенции. «Отеч. записки» иронически относились к надеждам, возлагавшимся на подобные организации (см., например, ОЗ, 1872, № 2, отд. II, стр. 178).
Купцы обсчитывают и обмеривают, чиновники — притесняют <…> Потому, что школы нет. — Салтыков пародирует рассуждения либеральной печати, объяснявшей бедственное положение крестьянства пьянством (см. прим. к стр. 22) и невежеством. Подобные рассуждения высмеивались «Отеч. записками»: «…Везде повторяется <…> народу учиться негде — потому он и бедствует» <…> школ, говорят, у народа нет, потому он и пьянствует» (1873, № 10, отд. II, стр. 268). Вместе с тем «Отеч. записки» писали и о необходимости развития народного образования, подчеркивая неспособность земств, ведавших народными школами, решить эту проблему (см. например, № 8 за 1873 год, отд. II, стр. 239–263).
Коль славен…это значит, в Сионе-с! — «Коль славен наш господь в Сионе…» — одни из христианских, в том числе и православных гимнов. В царской России имел также значение государственного национального гимна наравне с «Боже царя храни…».
Переписка*
Впервые — ОЗ, 1873, № 12 (вып. в свет 15 дек.), стр. 631–644, под заглавием «Благонамеренные речи. V. Переписка», со словами «С подлинным верно» перед заключавшей текст подписью «Н. Щедрин».
Рукописи и корректуры не сохранились.
При подготовке изд. 1876 автор сделал одно существенное сокращение в самохарактеристике Батищева. Приводим вариант ОЗ.
К стр. 91, после абзаца «P. S. Вы положительно несправедливы…»:
Ерофеев, наверное, никогда не испытывал тех мучительных колебаний, какие испытывал я, имея перед собой двух генералов. Если ему и приходилось выбирать между двумя скопцами, то тут сделать выбор очень легко. Стоит только взвесить выгоды, представляемые тем и другим, и затем, остановившись на одном, без труда забыть про другого. А я, милая маменька, даже теперь, когда оба генерала, несомненно, меня от себя оттолкнули, не могу ни того, ни другого позабыть!
Остальные разночтения во всех трех прижизненных изданиях не выходят за пределы мелкой стилистической и орфографической правки.
Сатирическая критика «благонамеренности» и «благонамеренных речей» дается в очерке «Переписка» на материале деятельности новых судебных учреждений, введенных реформой 1864 года. Отмена сословных судов, установление института присяжных поверенных (адвокатов) и присяжных заседателей, гласный и состязательный характер судопроизводства, независимость суда от администрации — все это преподносилось в официальных заявлениях, а также в либеральной печати, как введение в русскую жизнь гарантий законности. Очерк Салтыкова не оставлял места для подобных иллюзий. С точки зрения официальной новое правосудие было «орудием для определения всех нравственных или политических отношений граждан друг к другу и к государству»[507]. Салтыков показывает, что на деле — это новые орудия подтягивания и обуздания в руках «лгунов-лицемеров» и новый источник обогащения для рыцарей «легкой наживы».
В центре очерка — фигура Батищева — образ прокурорской власти и Ерофеева — образ нового сословия, присяжных поверенных, адвокатуры. Прокуроры — «излюбленные люди закона» — представляли идею государственности и защищали «государственный союз»; адвокаты совмещали в своей деятельности «элементы публичный и частный», прокурор находился на «казенной службе» и получал жалованье. Вознаграждение труда адвокатов формально определялось таксою, но практически зависело от договоренности с клиентом. Все эти стороны нового устройства судебного дела сатирически освещены в очерке.
Появление в «Переписке» фигур Батищева и Ерофеева подготовлено образами Нагорнова и Тонкачева из «Господ ташкентцев» («Ташкентцы приготовительного класса»; т. 10 наст. изд.).
Главное внимание писатель уделяет Батищеву и его прокурорскому усердию в раскрытии дела о «тайном обществе», которое он расследует с таким рвением не потому, что озабочен защитой «основ» и «краеугольных камней», а потому, что надеется продвинуть этим делом свою служебную карьеру.
Ко времени создания «Переписки» судебная практика России знала только один открытый политический процесс — «нечаевскоедело», на котором Салтыков присутствовал и о котором писал[508]. Материалы процесса, так же как и высказывания по поводу его печати — «Моск. ведомостей», «Зари», и «Голоса», — нашли сатирическое отражение в ряде мест очерка. Например, речь прокурора В. А. Половцева — государственного обвинителя на процессе — расценивалась в печати как образцовый пример исполнения прокурорских обязанностей «в самом строгом смысле их определяющего закона»[509]. Салтыков же ядовито высмеял мнимую объективность прокурора.
Очерк содержит и ряд других злободневных откликов на борьбу самодержавия с революционным движением, набравшим как раз в это время новую силу, но и терпевшим неизбежные поражения. К осени 1873 года относится разгром кружка «долгушинцев», первые аресты «чайковцев» и др.
Что касается Ерофеева, то при всей эскизности в зарисовке этой фигуры она ярко представляет тип «адвоката-лихача»[510], продажного «откупщика трибуны»[511] с характерными для пореформенного суда баснословными гонорарами. Среди «хищников» новой буржуазной интеллигенции адвокатура считалась одним из лучших занятий, ибо «цивическим стремлениям она удовлетворяет, да и материальные блага дает в изобилии и с изумительной легкостью. Соединение двух таких выгодных условий влечет к этому занятию сердца как прогрессивных юношей, так равно и мужей, искушенных опытом»[512]. К изображению этой категории «деятелей русской земли» Салтыков обращался неоднократно[513].
…казенное содержание, сопряженное с званием сенатора кассационных департаментов, есть один из прекраснейших уделов… — Судебной реформой 1864 года в сенате были образованы, «в качестве верховного кассационного суда, два кассационных департамента — один для уголовных, другой для гражданских дел» («Судебные уставы 20 ноября 1864 года», «Учреждения судебных установлений», ст. 114). Чиновники этих департаментов («сенаторы»), получавшие весьма значительный оклад, назначались из числа высших чинов прокурорского надзора (там же, ст. 208).
Клеппер — очень дорогая порода выездных лошадей.
Не потому должен быть наказан преступник, что этого требует безопасность общества или величие закона, но потому, что об этомвопиет сама злая воля… — Сатирически критикуется одно из главных положений идеалистической философии права и буржуазного уголовного законодательства: «преступление есть <…> проявление злой человеческой воли». Возможно, что в следующем затем рассуждении о «преступлении» и «наказании» Салтыков отчасти имел в виду и Достоевского, утверждавшего в «Дневнике писателя» за 1873 год, в связи с частыми фактами оправдания подсудимых присяжными: «…Строгим наказанием, острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы из них. Облегчили бы их, а не отяготили» (Гр., 1873, № 2, 8 января, стр. 35). С этим утверждением полемизировал Михайловский на страницах «Отеч. записок» (1873, № 2, отд. II, «Лит. и жури, заметки», стр. 337).
…объявил себя специалистом по части скопцов <…> и получил сорок тысяч. — Принадлежность к секте скопцов каралась каторгой как изуверство и посягательство на официальное православие. В начале 70-х годов правительство начало активно преследовать умножившиеся тайные общины скопцов, видя в них «правильно организованные тайные общества <…> лучший образчик русской организации» (РМ, 1872, № 84, 1 апреля). В 1872–1873 годах в Москве, Петербурге и Калуге слушались крупные процессы по делам целых скопческих общин (см. РМ, 1872, №№ 84, 104 и 171, 1 апреля, 24 апреля и 5 июля; 1873, №№ 43 и 51, 15 и 26 февраля; MB, 1873, №№ 28–30, 1–4 февраля; «СПб. вед.», 1873, № 55, 25 февраля). Подобные дела «каждый раз открывали в России обильные золотоносные струи» для адвокатов (РМ, 1872, № 84, 1 апреля), поскольку скопчество было особенно распространено среди купцов и коммерсантов и сопровождалось круговой порукой.
«La fille de Dominique» — водевиль П. Левассора.
…неси сей крест с смирением <…> и ни один волос <…> не упадет без воли того, который заранее все знает… — «Благонамеренные» сентенции Надежды Батищевой построены на заветах христианской морали, заимствованных из Библии (ср.: «отвергни себя и возьми крест свой» — Матфей, XVI, 24; «ни один волос его не упадет» — третья кн. Царств, I, 52; «бог <…> знает все» — Иоанн, III, 20, и др.).
…je crois que le knout ferait bien mieux leurs affaires! — Сентенции «братца» Батищевой и ее собственные насчет пользы кнута — по-видимому, сатирическая реплика на скандальные выводы комиссии, в 1872 году изучавшей деятельность волостных судов, в частности вопрос о целесообразности отмены телесных наказаний для крестьян: комиссия пришла к выводу, что розги — «самое выгодное и удобное из всех наказаний» (ОЗ, 1872, № 10, отд. II, «Наша обществ. жизнь», стр. 238). Соединение проповеди кнута с молитвой («все упование мое…» — см. «Молитвослов», СПб. 1907, стр. 10, 27, 44, 57 и др.) — возможно, намек на митрополита Филарета, одного из составителей текста Манифеста 19 февраля и автора «Записки о телесных наказаниях с христианской точки зрения» (1861), в которой эти наказания оправдывались ссылками на Священное писание.
…«Общество для предвкушения гармоний будущего» <…> — цель его заключается в «непрерывном созерцании гармоний будущего и в терпеливом перенесении бедствий настоящего». — Это шутливо-обобщенное название народнически-социалистических групп и кружков пользовалось большой популярностью среди революционеров 70-80-х годов. Далее пародируется речь прокурора В. А. Половцева, обвинителя на «нечаевском процессе», заявившего, что любой вид организации — студенческий кружок, артель или общество взаимопомощи — угрожает существующему порядку, ибо «распространение полезных, научных и по преимуществу практических сведений» было лишь «официальной, внешней» целью, «внутренняя же, настоящая» заключалась в распространении «лжеучений коммунизма и социализма» (ПВ, 1871, № 163, 10 июля).
Позвольте мне называть этих людей не злоумышленниками, а заблуждающимися! <…> в свое время <…> вновь можно будет заменить наименованием злоумышленников… — Прокурор Половцев в начале своей речи на «нечаевском процессе» заявил, что студенческие кружки «не имеют в себе ничего противузаконного» и существование их «вполне невинно», а затем стал утверждать, будто самый факт существования кружков представляет опасность, что их «невредные» участники, «сами того не замечая, мало-помалу делаются людьми все более и более вредными и опасными», от деятельности «предосудительной» переходят к деятельности, «прямо предусмотренной законом» (ПВ,1871, № 163, 10 июля).
…горших злоумышленников не было <…> они паче душегубов и воров… — Именно такое обвинение адресовала в связи с «нечаевским процессом» реакционная и либеральная печать русской революционной демократии: «С кем в родстве эта революционная партия <…> Кто в русском народе ей пособники и союзники <…> Грабители и жулики <…> Жулики лучше и честнее вожаков нашего нигилизма, они по крайней мере не выдают себя благовестителями и не употребляют софизмов для разврата незрелых умов» (MB, 1871, № 161, 25 июля). Аналогичную точку зрения высказывал «Голос» (1871, № 183, 4 июля).
…по меняльным рядам ходит и от изуродованных людей поживы ищет! — Меняльные лавки занимались разменом денег и мелкими банковскими операциями. Среди менял было много скопцов (РМ, 1872, № 84, 1 апреля).
…теперь у меня <…> уже восемьдесят три человека обвиняемых. — Намек на «нечаевское дело», где фигурировало 83 подсудимых, из которых только одиннадцати предъявлено было обвинение в «злоумышлении против государства»; в итоге, по признанию самого прокурора, оказалось всего «лишь четыре, можно сказать, пять подсудимых, привлекаемых собственно по этому делу» (ПВ, 1871, № 156, 2 июля и № 163, 10 июля).
Люди, которые <…> могли бы претендовать на титул благодетелей человечества <…> ничего, кроме справедливой кары закона… — Либеральная печать в особенную заслугу прокурору Половцеву ставила его «объективность»: он «счел возможным выставить не только темные, но к светлые стороны характера даже тех <…> на которых он призывал наиболее строгую кару суда. Этот прием придавал особенный вес его обвинению…» («Заря», 1871, № 7, «Из совр. хроники», стр. 40).
…как прозорлив был покойный преосвященный… — О «прозорливости», то есть, в данном случае, об общественной позиции, Московского митрополита Филарета дает представление его письмо Александру II («Выписка из письма московского священнослужителя в Петербург, декабря 17 дня 1861», М. 1862). Герцен оценил это обращение как «дикий вопль изуверства, бледнеющего перед мыслью, перед человеческой волей и взывающего к гонениям и казням. В этом преступном и безумном писании — донос на литературу, на журналы, на общественное мнение…» («Колокол», 1862, л. 133, 15 мая).
«Вы фарисеи и лицемеры <…>». Все в духе пророка Илии. — Филаретов пользуется библейскими образами: фарисеи — члены древнеиудейской религиозной секты, отличавшейся фанатизмом и лицемерием; Исав, старший сын патриарха Исаака, продал младшему брату право первородства за горшок чечевичной похлебки; в львиный ров был брошен пророк Даниил за обличения безнравственности царя и его приближенных; сиренская прелесть — обольщение, соблазн; и крадете, и убиваете, и клянетесь лживо — заповеди Моисея, нарушение которых считалось смертным грехом, гласили: «не укради, не убий, не клянись лживо»; жрете Ваалу — поклоняетесь идолам (жрети — приносить жертву богу). Ваал — языческий бог, изображавшийся в виде тельца; поклонение ему означало забвение высших нравственных принципов во имя корысти и стяжательства; Илия—библейский пророк, обличавший разврат соплеменников и предвещавший им возмездие.
…даже многие высокопоставленные лица! — Это открытие Батищева и предупреждения маменьки об опасностях, которыми оно чревато (см. стр. 86–87), — сатирический выпад против «Моск. ведомостей», которые простерли свою «обвинительную мономанию» (см. стр. 523 в т. 9 наст. изд.) вплоть до правительственных сфер: «Ми видели злых заговорщиков на местах влиятельных и ответственных, и никто не поручится, чтоб и в сию минуту в рядах людей, призванных охранять спокойствие государства, не было тайных врагов его или пособников врагам» (MB, 1870, № 4, 6 января). За эти намеки газете было объявлено предостережение (MB, 1870, № 8, 11 января).
…под «безопасностью» они разумели <…> воспрещение полиции входить в обывательские квартиры! — Пресловутая «законность» нового суда не охраняла граждан от произвола полиции. Например, в декабре 1873 года студент П. Т. Попов был приговорен к тюремному заключению за оскорбление жандармского офицера при производстве обыска. «Оскорбление» выразилось в требовании предъявить ордер па обыск (MB, 1873, № 313, 12 декабря).
Коммеморативный — памятный, напоминающий (франц. commémoratif).
…взглянуть «La fille de m-me Angot»… — Герой Салтыкова в курсе новинок каскадного мира: оперетта Ш. Лекока «Дочь мадам Анго» впервые была поставлена в Петербургском Михайловском театре в сезон 1873 года («Петерб. листок», 1873, № 202, 14 октября). См. прим. к стр. 116.
Саккос — облачение православного архиерея во время богослужения.
Предики — проповеди (от лат. praedico).
Есть люди высшие, средние и низшие — и сообразно с сим опыты. — Выпад против Чичерина, разделявшего общество на три класса — высший, средний и низший — со строго разграниченными функциями: для высшего— в первую очередь умственная деятельность и в особенности управление государством, для низшего — физический труд и повиновение высшему (Б. Н. Чичерин. О народном представительстве, М. 1866, стр. 410–420).
…они <…> требовали миллион четыреста тысяч голов… — Это «требование» вновь отсылает читателя к материалам «нечаевского процесса» (см. стр. 738 в т. 10 наст. изд.).
…выписывали «Труды Вольно-экономического общества» <…> чтоб по поводу их затевать недозволенные сборища… — Сатирический образ, реальная подоплека которого кроется в характере деятельности большинства кружков революционной молодежи начала 70-х годов. Например, известная группа, или общество, «чайковцев» начала свою деятельность с организации тайных кружков саморазвития и с распространения среди интеллигенции, как в Петербурге так и по всей России, произведений научной, публицистической и художественной литературы, отвечавшей ее пропагандистским целям (Ш. М. Левин. Общественное движение в России в 60-70-е годы XIX века, М. 1958, стр. 355). Подавляющее большинство распространенной литературы было легальными изданиями, вышедшими под контролем царской цензуры (произведения Чернышевского, Добролюбова, Писарева и др.). Сатирически заостренным указанием на это обстоятельство и является ссылка на «Труды Вольно-экономического общества» — печатные издания общества хотя и носили либеральный характер, но были весьма далеки от революционности.
…покуда не сдадут меня <…> в архив, членом белозерского окружного суда <…> судить белозерских снетков. — То есть спровадят в захолустье под предлогом служебного перевода. Обозначенная здесь перспектива «судить белозерских снетков» получила впоследствии разработку в знаменитых сценах суда над пискарем в «Современной идиллии».
Кюмюлировать — совмещать (франц. cumuler).
Столп*
Впервые — ОЗ, 1874, № 1 (вып. в свет 21 янв.), стр. 239–268, под заглавием «Благонамеренные речи. VI».
Заглавие «Столп» дано в изд. 1876.
Сохранилась наборная рукопись ОЗ, во многих местах правленная автором. Приводим шесть вариантов первоначального слоя рукописи.
К стр. 110. История «кандауровского барина» начиналась и продолжалась иначе: вместо абзаца «Кандауровского барина чуть-чуть не увезли-с» было «Кандауровского барина увезли».
На той же стр., в абзацах «Неизвестно-с…» и «Поступков не было…», вместо «господин становой» было «господин исправник».
Там же, в абзаце «Поступков не было…», после слов «а ни с кем не знакомится, книжки читает», было «— Увезли-с».
В том же абзаце текст «так и ожидали, что увезут! <…> и айда в Петербург-с!» вставлен позднее.
К стр. 114, после абзаца «— Какая красота!..»: Я еще ребенком помню, как Прохор Лукьяныч… (см. текст варианта ниже).
К стр. 117, после абзаца «И этот-то щеголь…»
Он прежде в золотарях при губернском правлении служил и там-то должно быть, уловил тайны психологии!
Сличение рукописи с первопечатным текстом обнаруживает, что в не дошедшей до нас корректуре автором была сделана небольшая правка текста.
«Столп» — первый из двух рассказов в «Благонамеренных речах» (второй— «Превращение»), посвященный Осипу Дерунову, одной из наиболее ярких и завершенных фигур в салтыковской галерее сельской и провинциальной буржуазии — «чумазых», — быстро поднимавшейся на дрожжах послереформенного экономического развития из среды зажиточного крестьянства и уездного мещанства.
В рассказе художественно обобщены воспоминания и впечатления Салтыкова, связанные во многом с собственной биографией и относящиеся к местам и людям Тверской губернии, известным ему с детских лет. Как всегда, однако, у писателя «свое» перемешано в рассказе с «чужим», «а в то же время дано место и вымыслу» (из прим. Салтыкова к началу «Пошехонской старины»; т. 17 наст. изд.).
Описывая в самом начале рассказа «родовое наше имение Чемезово», слывшее в былые годы «золотым дном», Салтыков вспоминает о старинном центре родовой вотчины своих отцов и дедов, селе Спас-Угол Калязинского уезда, где он родился и где прошли его детские годы. Но несколько дальше в том же рассказе, а также в рассказе «Кандидат в столпы», там, где возникает и получает разработку тема «ликвидации» Чемезова, под этим же названием обобщаются воспоминания и впечатления Салтыкова, связанные с другим имением и его судьбой, весьма характерной для общего процесса распада дворянско-помещичьего хозяйства. «Строительный материал» рассказа в этой его части, так же как и в рассказе «Кандидат в столпы», во многом заимствован из истории того имения обширной салтыковской вотчины, которое принадлежало в былые годы Анне Васильевне и Марье Васильевне Салтыковым — теткам писателя. В это небольшое имение того же Калязинского уезда Тверской губернии, что и Спас-Угол (в 35 верстах от него), входили деревня Новинки, где был обветшалый «господский дом», сельцо Мышкино и лесная дача Филипцево. Под названием «Уголок» это имение «тетенек-сестриц» описано в гл. VII «Пошехонской старины».
С личными воспоминаниями Салтыкова связана также фигура старика Лукьяныча в комментируемом рассказе. Имя старосты Новинок Прохора Лукьянова упоминается в хозяйственных бумагах отца Салтыкова, Евграфа Васильевича[514]. В первоначальном слое рукописи рассказа «Столп» к характеристике Лукьяныча относились следующие открыто автобиографические строки, потом зачеркнутые и не попавшие в печать, но впоследствии развернутые в упомянутой гл. VII «Пошехонской старины»:
«Я еще ребенком помню, как Прохор Лукьяныч у покойниц-тетенек старостой служил. Тетеньки у меня были две барышни-сестрицы, которые не слишком налегали на крестьян, но зато донимали их богомольями. Бывало, каждый поминальный день наварят кутьи и рассылают ее по монастырям да по родным. Рабочая ли пора, гулящее ли время — бежит мужик верст за сорок, держа на весу тарелку с кутьей, обернутую в салфетку. Обычай этот всегда возбуждал негодование Лукьяныча, который каждый день бранился за это с тетеньками».
(Место это следовало в рукописи за абзацем на стр. 114 «Какая красота…».)
В 1859 году имение Новинки перешло в общее владение Михаила Евграфовича и Сергея Евграфовича Салтыковых. В 1861 году крестьяне деревни Новинки были переведены на выкуп. Оставшаяся же после выкупа в распоряжении владельцев земля, кроме лесной дачи, пустоши Филипцево (100 десятин), была «продана крестьянину той же деревни Софрону Осипову с товарищами…». Впоследствии и Филипцево было описано и продано с аукционного торга за неуплату Михаилом Евграфовичем долга матери. Чтобы «дача» не пошла за бесценок на торгах, ее купил за 2800 рублей и затем продал за 5000 рублей брат, Сергей Евграфович. Этими двумя продажами земельные владения Салтыкова и его брата, находившиеся в Тверской губернии и принадлежавшие к родовой вотчине, были полностью ликвидированы. Они перешли в руки местной сельской буржуазии, состоявшей из бывших крепостных крестьян помещиков Салтыковых.
Приведенная справка, сведения для которой заимствованы из собственноручной записки Салтыкова о своих имениях[515], показывает, как близко следует местами Салтыков в своем рассказе за фактами имущественной биографии своей семьи и собственной. Даже цифра, которую Дерунов называет за предлагаемую ему помещиком землю — «пять тысяч», — в точности соответствует той, за которую была продана пустошь Филипцево, упоминаемая под этим своим названием в рассказе «Кандидат в столпы».
Имя «героя» рассказа — Осип — явно взято от отчества упомянутого выше Софрона Осипова, покупщика земель Салтыкова. Фамилия же Дерунов, столь соответствующая хищнической природе этого персонажа, заимствована, по-видимому, со страниц «Отеч. записок». Она принадлежала некоему провинциальному публицисту и не раз упоминалась Михайловским в его «Литературных и журнальных заметках» как раз в то время, когда Салтыков работал над «Благонамеренными речами»[516].
Свободно соединяет в своем рассказе Салтыков и другие «материалы», восходящие как к воспоминаниям его детства и юности, так и к недавним поездкам в родные места[517]. Так, топонимическое сокращение Т ***, обозначающее место, где у Дерунова был постоялый двор, на котором останавливался в годы своего учения в столицах, при поездке на каникулы, автор повествования, раскрывается реально-биографическим комментарием на основе анализа салтыковских описаний и характеристик одновременно как богатое торговое село Талдом и уездный город Калязин. Оба эти пункта находились поблизости от Спас-Угла. Через Талдом Салтыков ездил на каникулы домой из Москвы, в годы ученья в тамошнем Дворянском институте. В годы же пребывания в Царскосельском лицее путь Салтыкова из Петербурга в Спас-Угол — «несколько дней тряской и бессонной дороги» — проходил через Тверь и Калязин.
Приведенные и другие возможные здесь справки биографического комментария устанавливают реальные источники начатой Салтыковым работы по созданию галереи образов новых «столпов» русской жизни и вместе с тем показывают широту и глубину художественно-публицистического обобщения этих источников.
Современники сразу же оценили типичность и социальную содержательность образа Дерунова. Известный криминалист профессор А. П. Чебышев-Дмитриев отмечал, что в рассказе «Столп» Салтыков «мастерской кистью» вывел «кулака-мещанина» в ранге «охранителя и столпа»[518]. А несколько позднее К. Арсеньев писал: «Чтобы понять вполне значение Дерунова, необходимо припомнить, что этот образ создан в 1873 году, когда «столпы» только что нарождались в действительности, когда свежеиспеченное сословие «мироедов», крупных и мелких, начинало лишь расправлять свои крылья и не успело еще сделаться предметом всестороннего изучения. Г-ну Салтыкову удалось заглянуть в процесс образования типа, финансировать его черты в самый момент их зарождения <…> Мы видим здесь с поразительною ясностью, каким образом сатира может прийти на помощь социологии, указать ей путь и тему для исследования»[519].
…преосвященный <…> в К — не обедню служил… — Здесь: К-н — Калягин и его Троицкий монастырь. Колокольня монастыря была высокая, оказавшись ныне в зоне затопления, служит маяком на Угличском водохранилище.
…сигнации были, а теперьче на серебро счет пошел… — Финансовая реформа 1839 года устанавливала серебряный рубль в качестве государственной денежной единицы взамен ассигнации: 1 р. серебром приравнивался к 3 р. 50 к. ассигнациями.
Песьи мухи — мухи, появляющиеся в самую жаркую пору лета, в так называемые «песьи дни».
…я воспитывался в одном из тех редких в то время заведений, где действительно телесное наказание допускалось лишь в самых исключительных случаях. — Салтыков имеет здесь в виду Царскосельский лицей, а не Московский дворянский институт: в последнем сечение воспитанников практиковалось довольно часто.
Одворичное сено — собранное на одворичной земле, то есть прилежащей к деревне.
…перебывал во всевозможных градах и весях: и соломенных, и голодных, и холодных… — Ср. с этим в «Истории одного города» названия глав: «Соломенный город» и «Голодный город».
…прежде был городничий <…> теперь <…> в городские головы выбран отставной корнет. — Городская реформа 1870 года заменила прежние сословные городские думы всесословными городскими учреждениями местного самоуправления, административно назначавшегося городничего — выборным городским головою. Реформа, построенная на принципе имущественного ценза выборных городской думы, имела целью поднять хозяйство городов путем привлечения в самоуправление преимущественно местной торговой и финансовой буржуазии — купцов и зажиточных мещан. Но вначале по традиции в городские головы нередко избирались дворяне, метонимически обозначенные в тексте Салтыкова словом отставной корнет.
…судит <…> отставной поручик… — Речь идет о мировом суде, учрежденном в 1864 году. Мировой судья избирался уездным земским собранием из числа лиц, обладавших имущественным и образовательным цензом — практически, в то время, из дворян-помещиков.
Красненькая — десятирублевая ассигнация, розового цвета.
Сибирка. — См. прим. к стр. 33.
Дельцы — здесь: приказчики.
Вино вам предоставлено было одним курить <…> Теперь все заводы в округе у меня в аренде состоят. — С 1791 года винокурение составляло монополию дворянства. После 1861 года, когда производство зерна в помещичьих хозяйствах резко сократилось, а для найма рабочих потребовался капитал, винокурение стало убыточным для помещиков. Его прибрала к рукам местная буржуазия, как один из выгоднейших способов приложения капитала. Мещане и купцы по закону не имели права владеть винокуренными заводами и арендовали их.
Белоус — полевой сорняк.
…земля — обрезки кое-какие <…> А у тебя разве дача? — В ходе проведения крестьянской реформы, при составлении уставных грамот, определявших размежевание помещичьих и крестьянских земель, помещики старались взять себе лучшие земли в разных местах имения. В результате многие помещичьи имения потеряли свою цельность и состояли из отдельных участков, перемежавшихся с крестьянской землей. Дача — термин межевого законодательства: земельный участок самостоятельной ценности (лесная дача, земельная дача).
…пишут: сенов не родилось, скот выпал. — Ср. письмо крестьян Заозерья от 10 сентября 1872 года к И. Е. Салтыкову: «С 1864 года почти ежегодно свирепствуют скотские падежи и неурожаи <…> в 1870 году у всех крестьян выпал рогатый скот, в 1871 году неудовлетворительный урожай хлеба, с нынешнего году опять скотский падеж» (изд. 1933–1941, т. 18, стр. 449).
Миткалевая фабрика — хлопчатобумажная фабрика.
Снял, вишь, о/селезную дорогу <…> Сибирь, думаю. — Конец 60-х — начало 70-х годов был в России периодом громадного подъема железнодорожного строительства, сопровождавшегося громадным же размахом акционерного ажиотажа вокруг этого строительства и преступными махинациями многих акционеров (ср. стр. 146, 166 и прим. к ним).
Леса извели — уголь явился. — Отклик на историю с каменноугольными копями, открытыми в 1873 году в с. Чулкове, близ Скопина: помещик, владевший землей, где был обнаружен уголь, сдал ее в аренду каменноугольной компании за большие проценты с прибылей (MB, 1873, № 60, 11 марта, и стр. 265 и 716 в т. 10 наст. изд.). В том же году страну охватила каменноугольная лихорадка: вздорожание английского угля побудило русскую буржуазию начать широкую разработку отечественных запасов (там же, № 55, 6 марта и № 163, 1 июля).
…не воспитывался в коммерческом… — то есть в Коммерческом училище.
…не чикуновские ли приказчики наехали? — Чикуновы — заозерские крестьяне, на глазах у Салтыкова ставшие купцами (А. Прямков. Салтыков-Щедрин в Ярославском крае, Ярославль, 1954, стр. 40).
Разве не обвиняли фабриканты своих рабочих в бунте за то, что они соглашались работать <…> под условием увеличения заработной платы! — Намек на стачку на Невской бумагопрядильной мануфактуре 22 мая 1870 года — первую массовую забастовку в России, когда забастовало 800 человек, потребовав повышения заработной платы и возвращения незаконных штрафов; 63 участника стачки были арестованы и отданы под суд по обвинению в политической агитации (см. «СПб. вед.», 1870, №№ 147, 156, 161, 162, 30 мая, 9, 14 и 15 июня). Во время работы Салтыкова над рассказом забастовали рабочие серпуховской фабрики Третьяковых (см. там же, 1873, № 353, 22 декабря).
…на цугундер… — на расправу (от нем. zu Hundert — к сотне <палочных ударов>).
Занадельная земля — оставшаяся у помещика после выделения крестьянских наделов (см. выше прим. к стр. 104).
И вот я ехал «кончать». — См. очерк «Кандидат в столпы».
«Собрание иностранных романов» — «самый дешевый журнал для легкого чтения в России», по определению «Моск. ведомостей» (1873, № 6, 10 января). Печатал переводы главным образом с французского н английского.
…Поль де Кока читаю <…> Даже Баркова наизусть знает… — Увлечение романами Поль де Кока и стихами Баркова, а также кафешантанными театрами Берга и Егарева, увеселительным заведением Излера «Минеральные воды» («Минерашки»), опереттами Оффенбаха и Лекока, цирком, танцклассами и шансонетками является в салтыковской сатире одною из примет для обозначения безыдейности и благонамеренности.
Навозный. — Ср. о нем в «Помпадуре борьбы…» из «Помпадуров и помпадурш» в т. 8 наст. изд.
Кандидат в столпы*
Впервые — ОЗ, 1874, № 2 (вып. в свет 18 февр.), стр. 485–507, под заглавием «Благонамеренные речи. VII. (Продолжение той же материи)».
Заглавие «Кандидат в столпы» было дано рассказу в изд. 1876.
Рукописи и корректуры не сохранились.
Разночтения во всех трех отдельных прижизненных изданиях незначительны и относятся только к мелкой стилистической правке.
Рассказ «Кандидат в столпы» по своему сюжету непосредственно продолжает рассказ «Столп». Связь обоих рассказов Салтыков подчеркнул в журнальной публикации, где второй из них имеет подзаголовок: «Продолжение той же материи» и ссылку: «См. предыдущий № «Отеч. зап.». Еще более выявляет эту связь названия, данные обоим рассказам в отдельном издании.
Сюжет рассказа в основе своей автобиографичен: Чемезово во многом напоминает доставшееся Салтыкову по разделу 1859 года имение Новинки — и историю «ликвидации» этого имения (см. комментарий к рассказу «Столп»). Но Чемезово вместе с тем, и это главное, — типичный образ заброшенного после реформы помещичьего имения, ставшего объектом борьбы новоявленных хищников. Подобно городу Т*** в рассказе «Столп», Чемезово представляет собой ту почву, на которой закладывали основу своего процветания будущие деруновы, где выкристаллизовывались многочисленные «оттенки любостяжания». Один из этих оттенков демонстрирует «кандидат в столпы» — «Заяц из Долгихи», посредник-маклер по устройству сделок между помещиками и покупщиками их земель — фигура новая в русской деревне. Здесь это эпизодическая фигура, в рассказе «Отец и сын» она будет показана в полный рост в образе другого «кандидата в столпы» — Стрелова. Центральная трагическая тема рассказа «Кандидат в столпы» — повседневное, ставшее «простым обрядом», потрясание общественных основ, прикрываемое «благонамеренными речами» «столповой морали».
Горе «дуракам»! — Салтыков напоминает читателю лейтмотив «благонамеренных речей», с которых начал цикл (см. «В дороге»).
Горе «карасям», дремлющим в неведении, что <-..> их назначение <…> служить кормом для щук… — На тему этой «благонамеренной» сентенции Салтыков в 1884 году напишет сказку «Карась-идеалист» (т. 15 наст. изд.).
…нужно принадлежать к числу семи мудрецов… — Полулегендарные мудрецы Древней Греции, жившие в VII–VI веках до н. э. и излагавшие свои мысли в кратких образных изречениях (гномах).
…я нахожу своего противника вооруженным прекраснейшим шасспо, а сам нападаю на него с кремневым ружьем, у которого <…> вместо кремня <…> чурочка. — Шасспо — нарезное ружье, изобретенное в 1866 году французским рабочим и названное так по его имени. Чурочка вместо кремня — отзвук событий периода Крымской войны, когда подрядчики и интенданты-хищники поставляли и такие ружья.
«Куплю я себе подмосковную!» <…> На проданный мне лес любуюсь, но войти в него не могу: чужой! — Автобиографический факт, связанный с покупкой Салтыковым в конце 1861 года подмосковного имения Витенево. Подробнее см.: «Салтыков в воспоминаниях», стр. 651 и 835.
Памятны мне «крепостные дела» в Московской гражданской палате. — «Крепостные дела». — До введения нотариального положения 1866 года так назывались юридические акты о переходе вещных прав на недвижимость (купчие, закладные и др.). Акты эти совершались «у крепостных дел», которые находились при палатах гражданского суда (до судебной реформы 1864 года — высшее губернское учреждение по имущественным делам). В автобиографическом плане Салтыков вспоминает здесь о покупке имения Витенево. Покупка оформлялась в Московской гражданской палате. Описание этого учреждения — один из множества примеров уловления Салтыковым «политики в быте», о чем писал Горький.
Здесь стригут и бреют и кровь отворяют! — Обычная надпись у входа в цирюльню.
Жемчуг бурмицкий — отборный крупный жемчуг правильной формы и чистой воды.
Это косвенный налог на ваше невежество! — Цитируются рассуждения адвоката — персонажа очерка «Опять в дороге», в журнальной публикации предшествовавшего «Кандидату…» (см. стр. 238 и след.).
…в Филшщево съездим, лес посмотрим… — О Филипцеве см. во вводной части примечаний к рассказу «Столп».
Зрелище этих богатств поколебало и меня <…> Но ведь <…> надобно беспокоиться… — Аналогичную картину рисовал Энгельгардт в очерках «Из деревни»: «Владельцы лесов, помещики, поправили свои дела. Дрова дадут возможность продержаться еще десяток лет <…> те же, которые поблагоразумнее, продав леса, купят билетики и будут жить процентами, убедившись, что не господское совсем дело заниматься хозяйством» (ОЗ, 1872, № 6, отд. II, стр. 180).
Смотрят, уставив брады, да умозаключают каждый сообразно со степенью собственной невежественности! — «Сердцеведцев», то есть штатных и добровольных осведомителей политической полиции в пореформенной деревне, Салтыков сравнивает с боярами допетровской Руси, которые заботились только о своих привилегиях и попусту сидели в Думе, «брады свои уставя», потому что «многие из них грамоте не ученые и не студерованные» (Г. Котошихин. О России в царствование Алексия Михайловича…, СПб. 1840, стр. 19).
Моветон — дурной тон (франц. mauvais ton).
…пошла писать губерния. — Так сказано в гоголевских «Мертвых душах» (т. I, гл. VIII) о провинциальном бале у губернатора. Салтыков употребляет это ставшее крылатым выражение в эзоповском смысле: посыпались доносы местных «сердцеведцев».
…и в Р., и в К., и в Т. — Биографический комментарий раскрывает эти инициалы как относящиеся к Ростову, Калязину и Талдому.
…невинно падшим объявлялся! — См. прим. к стр. 38.
Превращение*
Впервые — ОЗ, 1875, № 4 (вып. в свет 25 апр.), стр. 337–364, под заглавием «Благонамеренные речи. XV».
Рукописи и корректуры не сохранились.
В изд. 1876 рассказу было дано заглавие «Превращение», к фамилии адвоката Легкомысленного добавлено имя Евгений.
Разночтения в текстах всех трех отдельных прижизненных изданий незначительны.
«Превращение» в порядке написания и первопечатной публикации «Благонамеренных речей» заключало серию очерков и рассказов, посвященных исследованию «собственнического союза»: «В дороге», «Опять в дороге», «Столп», «Кандидат в столпы», «Кузина Машенька», «Отец и сын». Среда пореформенных сельских и провинциальных толстосумов служила одним из источников формирования крупных дельцов начала 70-х годов, О типичности «превращения» Дерунова свидетельствует судьба Губонина, выкупившегося в 1860 году из крепостных и вышедшего «чуть ли не из-за стойки питейного заведения» в «богатыри железнодорожного эпоса»[520]. «Отеч. записки» приводили губонинское «превращение» как пример того, что, «высасывая понемножку, кулак из крестьян может наконец развернуться, повести дело на широкую ногу», а «при ведении дела на широкую ногу грязная, грубая сторона операции высасывания не бросается так в глаза»[521]. Вместе с тем «отвлеченный грабеж» «превратившихся» деруновых все больше приобретал характер тунеядства, хищничества, лишался всяких признаков «труда», «дела». Откровенный рассказ Зачатиевского в конце «Превращения» об уголовных деяниях Дерунова возвращает нас к финалу рассказа «Столп» с его выводом: «Дерунов не столп».
К. — Биографический комментарий устанавливает в данном случае связь этого сокращения с Калязином, уездным городом Тверской губернии (см. также «к-скиий помещик» и др.). В очерке «Отец и сын» Калязин и Углич — уездные города, связанные с биографией Салтыкова— упомянуты под своими полными названиями (см. стр. 213).
…об концессии хлопотать… — о концессии на строительство железной дороги. «Концессионному» ажиотажу в этой области посвящены многие страницы в «Дневнике провинциала в Петербурге» (т. 10 наст. изд.).
…сама с «калегвардами» разговаривать осталась. — Кавалергарды («калегварды») — офицеры кавалерийского гвардейского полка, принадлежали к самым знатным фамилиям, несли службу в царском дворце. Но в салтыковской сатире слово «кавалергарды» используется часто, как и в данном случае, для общего обозначения петербургской «золотой молодежи», преимущественно военной, — полностью безыдейной, пошлой, интересующейся только женщинами и вином.
…ведь вы по смешной части! — «Писателем по смешной части» представляло себе Салтыкова обывательское общественное мнение. При всей своей нелюбви к публичным выступлениям по личному поводу Салтыков не раз протестовал в своих сочинениях против столь глубокого непонимания его творчества.
|
The script ran 0.05 seconds.