Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Бог располагает! [1866]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Бог располагает!» - продолжение «Адской Бездны», вторая часть дилогии, объединенной фигурой главного героя Самуила Гельба. Действие его разворачивается со 2 марта 1829 г. по 26 августа 1831 г. и охватывает дни Июльской революции в Париже. Иллюстрации Е. Ганешиной

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Оставьте нас, — сказала графиня служанке. XLV УЖАС ЗАРАЗИТЕЛЕН Когда жена Ганса вышла, Фредерика повернулась к Гретхен: — Теперь мы одни. Объясните мне все, чего вы не пожелали сказать в карете. Известие о моем браке с графом фон Эбербахом, как мне показалось, изумило и опечалило вас. Почему? Говорите же! — Не здесь! — сказала Гретхен. — В этих покоях творились слишком страшные дела; воспоминание о них поныне здесь, оно принесет нам несчастье. Пойдемте лучше в соседнюю комнату. И она увлекла Фредерику в маленькую гостиную, примыкавшую к спальне, где Христиана столько выстрадала в былые дни. — Говорите, — повторила Фредерика. — Но как вы побледнели! — Ох, это оттого, что мне боязно! — отвечала Гретхен. — Чего вы боитесь? — Вы графиня фон Эбербах, — продолжала Гретхен, не замечая вопроса. — Ах, это моя вина, это кара за все, что я совершила! Я не должна была молчать. Хотя нет, я не могла заговорить, я ведь поклялась. Ах, Пресвятая Дева, Пресвятая Дева, возможно ли, чтобы всеблагой Господь взвалил столь тяжкую ношу на плечи такого бедного, смиренного создания? — Но что вы хотите этим сказать? — Фредерика… сударыня… Вы мне сказали такое, что привело меня в отчаяние, но вы сказали и другое, благодаря чему для меня забрезжил свет надежды. Умоляю вас, не гневайтесь на меня за тот вопрос, что я вам сейчас задам. — О, я скорее разгневаюсь за ваше молчание. — Вы мне сказали там, в экипаже, что когда вы венчались с графом фон Эбербахом, он тяжко хворал и был еле жив; вы еще говорили, что в самый день свадьбы приехал господин Лотарио и господин граф фон Эбербах обручил вас со своим племянником, объявив вам, что вы ему будете не женой, а дочерью, а потом поселил вас за городом, сам оставшись в Париже. Сударыня, простите, что спрошу вас об этом, но от этого зависит спокойствие моей совести, а вы знаете, как я вам предана, ведь этот путь, что вы только что проехали в карете, я десять раз проделывала пешком для того лишь, чтобы на вас одним глазком глянуть и узнать, как вы живете. Ну вот, в награду за преданность, за все эти труды я вас прошу мне только одно слово сказать. Вы этим словом мою душу из ада вытащите. Сударыня, граф фон Эбербах всегда был для вас только отцом и никем больше? Фредерика покраснела. — О, я заклинаю вас могилой вашей матери отбросить ребяческую застенчивость. Все, видите ли, обернулось слишком ужасно, чтобы пугаться таких пустяков, как слова. Господин граф фон Эбербах никогда не обращался с вами иначе, чем как со своей дочерью, да или нет? Отвечайте прямо, как на Страшном суде. — Я же вам уже говорила, — пробормотала Фредерика в смущении, которое в определенном смысле подтверждало истинность ее слов. — Господин фон Эбербах был при смерти, когда ему пришло на ум жениться на мне. Я знала, что в своей отеческой заботливости он пожелал дать мне свое имя лишь затем, чтобы иметь право оставить мне часть своего состояния. Так он предложил, и я на это согласилась. А потом, когда он узнал, что его племянник меня любит, это стало для него еще одной причиной уважать договор, заключенный им с господином Самуилом Гельбом и с собственной совестью. Он никогда его не нарушал, и я не боюсь, что может нарушить впредь. У графа фон Эбербаха слишком благородная, чистая душа, чтобы я могла питать на этот счет какие-либо опасения. Я никогда не была и никогда не стану для него не кем иным, как невестой его племянника. — Ах, благодарю! — вскричала Гретхен. — Вы сняли у меня камень с души. Теперь я могу вздохнуть свободнее. И она бросилась на колени: — Боже мой, будь благословен! Ты сжалился над бедной женщиной. Этого последнего удара мне бы не вынести. Она поднялась и поцеловала руки Фредерики. — Милость Господня уберегла нас в прошлом, — сказала она. — Но надо подумать и о будущем. — Будущее не страшнее прошлого, — сказала Фредерика. — Я останусь дочерью графа фон Эбербаха до той минуты, пока не стану женой Лотарио. И что бы ни таилось в глубине моего сердца, я хочу, чтобы эта минута настала как можно позже. Я хочу, чтобы граф был жив, чтобы он выздоровел… — Нет! — яростно выкрикнула Гретхен. — Нечего ему выздоравливать. Вы за него вышли, потому что он был болен и умирал, теперь нельзя, чтобы силы вернулись к нему. Все мои надежды только в этом. Он для того и прикинулся, что умрет, чтобы заставить вас решиться. Что ж! Он этим сам себя приговорил. Когда Гретхен произносила эти слова, на лице ее появилось какое-то странное отрешенное выражение. — Не думайте, что я помешалась, — прибавила она, заметив удивленный взгляд Фредерики. — Просто за всем этим кроется такое, что я не вправе вам открыть. Но вы-то не давали клятв, у вас нет страшных тайн, и ничто вам не мешает говорить обо всем. Не повторяйте же того, что сделали однажды. Знаете ли, что ваше молчание едва не погубило разом три души?.. Но почему вы вдруг сюда приехали, да еще одна? И Фредерика рассказала Гретхен о невзгодах, что стали преследовать ее с приходом весны, о своем двусмысленном положении между Юлиусом и Лотарио, о ревности графа фон Эбербаха и своей печали при виде того, что наперекор собственной доброй воле она только и может, что заставлять страдать их обоих — Юлиуса из-за Лотарио, Лотарио из-за Юлиуса, а также о совете, который ей дал Самуил: успокоить хотя бы Юлиуса, уехав за две сотни льё от города, где живет Лотарио. Если Лотарио будет в Париже, а она в Эбербахе, Юлиус не станет больше терзать себя опасениями, что они встречаются. Она приехала сюда ради спокойствия графа фон Эбербаха, и он несомненно вскоре примчится, ликующий и благодарный. — Вы полагаете, что он поселится с вами здесь? — спросила Гретхен. — Я жду его и надеюсь на это, — отвечала Фредерика. — Что ж, — пробормотала Гретхен. — Я увижу его. Я с ним поговорю. Но Боже мой, Боже мой, что мне ему сказать? — Теперь, когда я ответила на ваши вопросы, — промолвила Фредерика, — пришел ваш черед отвечать на мои. Гретхен замотала головой. — Я верю в вашу привязанность ко мне, — продолжала Фредерика. — Вы мне доказали, что не безразличны к моей судьбе, а я сейчас доказала, что вам доверяю. Но в то же время я понятия не имею, кто вы, и вы даже не захотели назвать мне свое настоящее имя, хоть я и должна посылать вам письма в Гейдельберг до востребования. — Мое имя ничего особенного вам не скажет, — последовал ответ. — Если вы хотите его знать, извольте: меня зовут Гретхен. Я пасу коз. От всего этого вам проку не много. — Но кто вы? — настаивала Фредерика. — Вы сами всегда меня расспрашиваете, а на мои вопросы отвечать не хотите. Вы так обо мне заботитесь, как будто я ваша родная дочь, вы ежегодно проделываете огромный путь пешком, чтобы на несколько минут повидаться со мной, и то, что происходит со мной, волнует вас даже больше, чем меня. У вас на все это есть причина. И когда волей случая я оказываюсь вдали от города, в котором выросла, и попадаю в страну, где не надеюсь встретить ни одного знакомого лица, первой, кого я вижу, оказываетесь вы! Все это до крайности необычно. Между вашей и моей жизнью несомненно существует связь, но я не могу понять какая. О, я вас умоляю, скажите мне хотя бы одно это: вы знали мою мать? — Не спрашивайте меня об этом, — отвечала Гретхен. — На этот счет уста мои запечатаны навек. Я лишь бедная женщина, давшая Господу и душам умерших клятву оберегать вас. Будьте покойны, этой клятве я не изменю, но не изменю и той, другой. Я поклялась молчать. Никто ничего не узнает: ни вы, ни даже граф фон Эбербах. Если я попробую заговорить, камни могил отверзнутся и мертвые выйдут, чтобы зажать мне рот своими ледяными руками. И вместе с тем как мне вас спасти, если я не скажу графу всю правду? Если не осветить перед ним мрак прошлого, как он увидит пропасть, что разверзлась у его ног? Вразуми меня, Боже, ибо я боюсь утратить рассудок, а сейчас помешаться было бы куда как не время! Мне недостанет разума, чтобы избавить это милое, нежное дитя от опасности, в которую ввергла его моя же собственная неосторожность. Внезапно у юной графини вырвалось восклицание, которое заставило Гретхен оторваться от своих мрачных грез. — Что с вами? — спросила пастушка. Фредерика указала на зеркало. — Какая странность, — проговорила она. — Сейчас, когда я случайно взглянула в него, мне почудилось, будто мое лицо двоится. И тут она обернулась к стене, расположенной напротив зеркала. — А, это портрет, — сказала она, всматриваясь в изображение сестры Христианы. — Однако я не так уж и ошиблась, мои глаза меня не подвели. Посмотрите, Гретхен, как этот портрет похож на меня. — Ох, и правда! — воскликнула Гретхен. — Я раньше не замечала, но в самом деле: если не считать наряда, можно подумать, будто это вы. Она вдруг осеклась. Фредерика устремила на нее испытующий взгляд. — Как это все странно, что творится со мной, — протянула она. — Что это означает? Каким образом этот портрет может до такой степени походить на меня? Вы знаете, что это за портрет? — Да, — прошептала Гретхен. — Это портрет сестры первой графини фон Эбербах. — Это сестра госпожи Христианы? — побледнела Фредерика. — Да, — кивнула Гретхен. — Но как вы побелели! — Мне страшно, — сказала Фредерика. — Если господин Лотарио племянник госпожи Христианы, значит, это его мать. И вот я, извольте, так похожа на нее… Гретхен! Гретхен! Неужели мать господина Лотарио была и моей матерью тоже? — О нет, успокойтесь, моя милая госпожа, вы не сестра господина Лотарио. Фредерика с облегчением перевела дух. — Вы в этом совершенно уверены? — на всякий случай переспросила она. — Та, чье изображение вы перед собой видите, — отвечала Гретхен, — умерла за несколько лет до вашего рождения. Я присутствовала при ее кончине. — Спасибо! — вскричала Фредерика. — Теперь я вижу, что вы мне в самом деле друг. О, спасибо! — Хорошо! Если вы чувствуете, что я действительно люблю вас, позвольте мне вами руководить, потому что я одна — вы слышите? Одна в целом свете! — знаю, какие опасности вас подстерегают, и могу вас от них уберечь. И вместе с тем никогда не расспрашивайте меня, не пытайтесь выведать, что у вас за плечами, в вашем прошлом, какие тайны хранит ваша колыбель. Из уважения к тем, кого вы обязаны любить и почитать, не посягайте на секреты, которых вам знать не следует. До сей поры Провидение чудесным образом вело вас и спасало. Предоставьте же ему и мне действовать так и дальше. — Мне бы ничего лучшего и не надо, Гретхен. Но не в моих силах спокойно относиться ко всему, что вы говорите. Вы сказали, что мне грозит опасность, но в чем она заключается, объяснить не хотите. А если я этого не знаю, кто же меня от нее защитит? — Я. На этот раз вы мне твердо обещаете ничего не скрывать и вовремя извещать меня обо всем, что может с вами случиться? — Даю вам слово. — Не нарушайте же этого обещания во имя вашего собственного счастья и бессмертной души вашей матери. Как только граф фон Эбербах объявится в замке или из Парижа придет какое-либо, пусть самое незначительное известие, отправьте мне сообщение. — Куда? — Ваши слуги меня знают. Велите найти меня — им это не составит труда. Ну, а я уж сразу прибегу сюда. Стало быть, договорились? — Договорились, — сказала Фредерика. В это мгновение в дверь маленькой гостиной постучали. Послышался голос г-жи Трихтер: — Кушать подано. — Вы со мной поужинаете, моя добрая Гретхен? — спросила Фредерика. — Нет, спасибо, — отвечала женщина, — это вроде как не в моих привычках. Я поужинала в Неккарштейнахе, и потом, мои козы нуждаются во мне. Я их поручила другой пастушке, но уж как они обрадуются, что я вернулась! Хочу порадовать их без промедления. Она вместе с Фредерикой спустилась по лестнице, заставила ее еще раз повторить свое обещание извещать ее обо всем происходящем и, поцеловав ей руки, убежала. После ужина, поднявшись в свою комнату, Фредерика, полная грусти и смутных мыслей, принялась задавать вопросы себе самой. В этой неведомой стране, где она вдруг очутилась, в этом замке, полном зловещих воспоминаний, куда она явилась, чтобы изгнать из его стен память другой, и где к ее неведению здешних мест прибавлялась тайна ее рождения и судьбы, Фредерику преследовало какое-то странное чувство. Откуда тот внезапный ужас, что овладел Гретхен, когда она проведала о замужестве Фредерики и графа фон Эбербаха? Почему Гретхен немного успокоилась лишь тогда, когда узнала, что граф остался для нее не более чем отцом? Неизъяснимая тревога сжимала сердце Фредерики. Совсем одна в огромном замке, населенном жуткими тенями былого (Лотарио рассказывал ей о самоубийстве Христианы), она смутно чувствовала вокруг себя запах беды, а может быть, и преступления. Рассказы Лотарио ожили в ее памяти и ужаснули ее не меньше, чем тайны, которые Гретхен не захотела ей открыть. Среди этой обстановки — той, что она вчера еще в глаза не видала, этой кровати, которая не принадлежала ей, всех этих гобеленов и портретов, смотревших на нее так отчужденно, единственным дружественным предметом казался портрет матери Лотарио. Теперь, когда он ее больше не пугал, она всматривалась в него с любовью; уже не боясь, что это ее мать, она радовалась, что это была мать Лотарио. Преклонив перед портретом колена, она обратилась к нему со всеми знаками нежности и почтения, веря, что она предназначает их матери своего возлюбленного. Это сходство как бы еще более укрепляло узы, связывающие ее с Лотарио. Ей виделось в нем предвестие грядущего соединения. Они уже словно принадлежали к одной семье. Теперь, когда ужас при мысли, что это родство может оказаться слишком близким, оставил ее, мысль о дальнем родстве согревала ее душу. Она все глядела на портрет, улыбалась ему, пока дорожная усталость не сомкнула ей веки и не усыпила суматошные мысли, что стаей кружились в ее уме, сбитом с толку зловещими недомолвками Гретхен. XLVI ВИДЕНИЕ А вот Гретхен не спалось. Расставшись с Фредерикой, она поспешила к пастушке, на чьем попечении были оставлены козы, и встретила ее по дороге: та уже пригнала коз домой и они были заперты в своем загоне на ночь. — Хорошо, — сказала Гретхен. — Я приду за ними поутру. Но когда она уже направилась к своей хижине, одна из коз, видимо узнав голос хозяйки, на радостях громко заблеяла, разбудив остальных. — Вам не нравится, что я ухожу без вас? — спросила Гретхен. — Ну, пусть так: возьму вас с собой. Она отворила ворота стойла, где ночевало стадо. Поспешно выскочив оттуда, козы принялись скакать и резвиться возле Гретхен. — Всего доброго, — сказала Гретхен пастушке. — Спасибо вам за доброе намерение мне помочь. Я с вами потом рассчитаюсь. И бросив козам: «Пошли!» — она двинулась в сторону своей хижины. Приблизившись к ней, она загнала животных в пещеру в скале — их обычное пристанище. Что до нее самой, то в хижину она заходить не стала. Она принялась быстрыми шагами бродить взад-вперед по горам и скалам, надеясь, что прохладный ночной ветерок освежит ее разгоряченную голову. «Что же мне делать? — спрашивала она себя. — Фредерика меня предупредит, когда граф фон Эбербах объявится в замке. Однако, если поразмыслить, какой мне толк в этом предупреждении? Разве я могу заговорить? Не я ли обещала умирающей Христиане сохранить ее тайну? Как мне нарушить клятву, данную покойнице, да не какой-нибудь, а именно этой? Эх, никогда нельзя клясться, ведь кто может знать, как потом все обернется? Ну вот, я поклялась той, что покоится на дне пропасти, никогда не выдавать ее секрета никому, а Юлиусу в особенности. Ведь именно для того, чтобы скрыть свою тайну от целого света, а главное, от Юлиуса, она и решилась убить себя. Христиана заплатила за эту тайну достаточно дорого, чтобы она принадлежала теперь лишь ей одной. Как она должна была страдать, покидая любимого мужа, отрекаясь от своей молодой жизни, бросаясь вниз головой в бездну, где ее милое бедное тело, такое красивое, разбилось о скалы! И все эти горести окажутся напрасными! А она-то всем пожертвовала, все претерпела, выстрадала до конца — и выходит, напрасно? Она убила себя, чтобы спасти свою честь, а получится, что и честь свою она убила тоже! Нет, такому не бывать! По крайней мере, не я буду тем человеком, что таким образом развеет в прах ее предсмертную надежду и вторично убьет ее, уничтожив доброе имя, которое она по себе оставила. Но в то же время как я могу допустить, чтобы свершилось то роковое дело, что теперь надвигается? Да, господин граф доселе чтил невесту своего племянника. Но он был умирающим, стоял на пороге могилы, ее холод уже леденил его члены, кровь стыла в его жилах; у него уже не было страстей, присущих мужчине. А потом у него начались припадки ревности из-за того, что Фредерика якобы слишком накоротке с Лотарио. Это даже зашло так далеко, что ей пришлось ради спокойствия графа и своего собственного расстаться с Лотарио, вот она и приехала, готовая похоронить себя в здешней глуши. Теперь и господин граф сюда пожалует, присоединится к ней. А кто знает, не возвратятся ли к нему здесь его здоровье и силы? Нет, решительно нельзя, чтобы он выздоровел. Господь не вернет ему здоровья, нет! Ведь вместе со здоровьем вернется и любовь. Фредерика до того хороша, так чиста и восхитительна! Невинное, святое дитя, и она еще считает себя в безопасности, раз помолвлена с Лотарио! Мужчины, когда захотят женщину, забывают о совести, уж я-то знаю! Для них тогда ничто уже не в счет — ни добродетель, ни преступление, ни подлость, ни честность. Ну уж нет! Мне нужно ручательство посерьезнее, чем слово влюбленного мужчины. Я знаю графа фон Эбербаха как честного человека, если бы речь шла о краже кошелька, но считаю, что он, как все мужчины, способен на любое предательство, на самую вопиющую низость или бесстыдство, когда цель в том, чтобы овладеть женщиной. К тому же она ведь его жена, как бы то ни было, замуж она вышла именно за него, и тут уж весь свет его оправдает. Стало быть, у меня нет иного средства, кроме как высказать все. Я могу остановить графа фон Эбербаха одним словом. Заставить его побледнеть и в ужасе отшатнуться от того, что он намеревался совершить. Одного моего слова хватило бы. Но именно этого слова, которое спасло бы все, я поклялась не произносить! Однако подумаем. Ради кого я молчу? Ради Христианы. А могу ли я быть уверенной, что исполню таким образом ее истинное желание? Если бы она вернулась, если б оказалась здесь и увидела, в какое жуткое положение мы попали по воле нашей злой судьбы, настаивала бы она на сохранении тайны? Или пожелала бы, напротив, все открыть? Оставила бы она хоть еще на одну лишнюю минуту Фредерику под угрозой той чудовищной беды, что надвигается на нее? Нет, разумеется, нет. Тут уж ни честь, ни репутация не удержали бы Христиану: она была бы еще как счастлива погубить себя, чтобы спасти Фредерику; она бы все сказала; она встретила бы неправое презрение света лицом к лицу и, более того, вынесла бы даже необходимость причинить боль своему мужу. Она бы не стала таить пятно, марающее ее честь, лишь бы совесть Фредерики осталась незапятнанной. За чистоту Фредерики она с радостью заплатила бы собственным позором. Ну ладно, Христиана, конечно, все это сделала бы, но я-то имею ли право сделать это? Ведь она связала меня торжественным обетом! О моя клятва, моя клятва! Оставить Фредерику во власти страстей графа немыслимо, сказать то, что спасло бы ее, также невозможно. На что решиться? Как сделать выбор между честью Христианы и невинностью Фредерики, между грехом Фредерики и моим клятвопреступлением?» Гретхен проблуждала так всю ночь, терзаясь растерянностью и не зная, что предпринять. Рассвет застал ее бодрствующей: она сидела на земле, уткнувшись лбом в колени, с распущенными волосами. Она пошла к своим козам, выпустила их и повела на склон горы. Там она пробыла целый день, выбирая по преимуществу места, откуда виден Эбербахский замок, и следя, не подъедет ли туда кто-нибудь и не пошлет ли Фредерика за ней лакея. Вечером она вернулась домой и на этот раз легла. Ее телу становились уже не по силам треволнения души, оно требовало отдыха. На следующий день она в замок не пошла. Она ждала, когда Фредерика сама позовет ее. Ведь что ей делать в замке до тех пор, пока не приедет граф или Фредерика не получит новых вестей? А Фредерика не преминет опять приступить к ней с расспросами, и уж ей не придется долго ломать голову, чтобы найти именно те вопросы, на которые Гретхен решила не отвечать. Итак, она ждала. Однако и Фредерика тоже томилась ожиданием. На следующий день после своего приезда она надеялась, проснувшись, обнаружить в замке Самуила, Юлиуса или, по крайней мере, письмо. Но не было никого и ничего. Прошел еще один день и еще — та же история. Три дня пролетели, не принеся никаких вестей. Она спрашивала себя, что все это может означать. Почему нет хотя бы письма от г-на Самуила Гельба? А чем объяснить молчание графа фон Эбербаха? Ведь не может быть, чтобы Самуил не объяснил ему, почему она уехала и где находится теперь. Так почему же ее супруг не подает признаков жизни? Что граф не примчался во весь опор, чтобы успокоить ее и осыпать благодарностями, это еще понятно: его могли задержать дела, требующие, чтобы он пробыл в городе еще несколько дней; однако никакие дела не могут помешать черкнуть пару строк бедной девушке, всецело посвятившей ему себя и ждущей в тревоге, страхе и неуверенности, как он посмотрит на ее жертву, оценит ли ее преданность. Не значит ли это, что наперекор тому, что обещал ей г-н Самуил Гельб, граф, вместо того чтобы прийти в восхищение и растаять от благодарности, возмутился и разгневался? И теперь он сердит на Фредерику, что она действовала по своему усмотрению, устроила ему неприятный сюрприз своей не в меру решительной выходкой и в некотором смысле поставила его перед свершившимся фактом, внезапно и насильственно отрывая его от тех забот, которые, как он ей всегда повторял, требуют, чтобы он оставался во Франции? Может быть, он недоволен ею за то, что, даже не посоветовавшись с ним, она поставила его перед выбором: интересы или жена? «Ох, чему быть, того не миновать! — говорила себе Фредерика. — Все лучше, чем эта неизвестность. Если и завтра новостей не будет, я вернусь в Париж. Напрасно я послушалась господина Самуила Гельба: он меня подвел. Ведь он обещал приехать или хотя бы написать, как только поговорит с графом. Нет, с графом я сама поговорю. Когда находишься рядом, объясниться проще, чем издалека, а я уже достаточно намучилась из-за одного недоразумения, чтобы допустить второе». На следующее утро она позвонила — и появилась г-жа Трихтер. — Опять ничего? — спросила Фредерика. — Пока ничего. — Хорошо. Велите, чтобы подавали лошадей. Я возвращаюсь в Париж. — В Париж! — вскричала г-жа Трихтер. — Да, в Париж. И ни слова больше. Это дело решенное. Госпожа Трихтер вышла. Но почти тотчас она снова вбежала в комнату. — Сударыня! Письмо! — закричала она, появляясь на пороге. — Ах, наконец! — сказала Фредерика. — Скорее дайте его сюда. Письмо было от графа фон Эбербаха. Фредерика прочла: «Моя дорогая дочь, я начинаю со слов благодарности к тебе…» Фредерика прервала чтение. В первый раз граф назвал ее на ты. Эта перемена показалась ей странной. Она продолжала читать: «…начинаю со слов благодарности к тебе за добрые намерения, которыми был продиктован твой отъезд. Ты чиста и добра, как ангел. Если бы ты знала, моя милая дочь, как я раскаиваюсь в тех притеснениях, что ты вынесла из-за меня. Я никогда тебе не говорил, да и сам до этой минуты не знал, с какой отеческой нежностью я обожаю тебя. Я хотел бы увидеть тебя, чтобы выразить тебе эти чувства лучше, чем делал это до сих пор. Господь в милости своей не даст мне умереть, не повидав тебя. А между тем мне необходимо оставаться в Париже, мое драгоценное дитя, дабы неусыпно следить заходом дел, весьма касающихся тебя. Не тревожься обо мне. Я чувствую себя неплохо. Повторяю: я задерживаюсь здесь только затем, чтобы устроить твое счастье как можно скорее. Но прости меня за то, что я больше не хочу, чтобы между нами пролегало такое расстояние. Не имея возможности присоединиться к тебе сам, я прошу тебя приехать ко мне. Только не думай, что твое путешествие было бесполезным. Нет, совсем напротив: оно имело последствия, каких никто из нас не мог бы ожидать. Чтобы избавить тебя от скучной надобности вторично проделать такой долгий путь в одиночку, я посылаю тебе доверенное лицо, которое прибудет в Эбербах в тот же день, что и это письмо. Фредерика, я советую тебе принять эту персону так, как ты бы встретила меня самого. Хотя вы незнакомы, ты найдешь в душе этого лица такую любовь к тебе, какой ты и представить не можешь. Ответь на эту привязанность тем же. И возвращайтесь поскорее, ведь до вашего возвращения минуты мне будут казаться веками. Твой любящий отец Юлиус фон Эбербах». Фредерику поразил исполненный нежности и вместе с тем суровый тон, звучавший в каждой строке этого послания. Видимо, граф он нее что-то скрывает. Произошло нечто такое, что перевернуло их отношения. Самая суть нежности к ней графа, казалось, совершенно изменилась. Но кто же мог сделать его таким — и более ласковым, и более серьезным? И что это за неведомая персона, которая должна приехать за Фредерикой? К кому прибегнуть, с кем посоветоваться при этом новом повороте судьбы? Фредерика вспомнила о Гретхен и о том, что обещала известить ее, как только придут вести из Парижа. И она послала за Гретхен. Та немедленно прибежала. Чтение графского письма пастушка выслушала, не проронив ни слова. Когда письмо было дочитано, она застыла в задумчивости, всецело поглощенная своими мыслями. — Прежде чем давать вам советы, — сказала она, — мне надо поразмышлять. Эта особа, что должна вас сопровождать, наверняка прибудет сегодня днем. А я вас пока об одном прошу: не уезжайте раньше завтрашнего утра. Я же весь день потрачу на то, чтобы хорошенько обдумать, что нам предпринять сегодня вечером. И с тем она удалилась. Сотни противоречивых мыслей бушевали у нее в голове. Граф по-отечески добр и строг, но с другой стороны это непривычное «ты», на которое Фредерика не преминула обратить ее внимание… А Самуил отчего замолк? Ее давнишние подозрения насчет Самуила Гельба вдруг опять пробудились в ней. Ведь именно он устроил отъезд Фредерики за спиной Юлиуса — кто знает, не крылось ли за этим предательское коварство этой злой души? Он любил Фредерику, хотел взять ее в жены. И так легко, так угодливо уступил ее сначала Юлиусу, потом Лотарио! Поверить, что он это сделал без задней мысли, из одного чистосердечного самоотречения? Нет, для этого Гретхен слишком хорошо его знала. По всей видимости, его самопожертвование было притворным, а исподтишка он искал способ возвратить себе то, от чего отказался лишь для отвода глаз. Ужасная мысль сверкнула в мозгу Гретхен. В письме Юлиуса даже имя Лотарио не было упомянуто. Что могло стрястись с ним? С одной стороны умалчивание о Лотарио, с другой — эта непривычная фамильярность и, наконец, суровый, почти скорбный тон письма — не означало ли все это, что граф фон Эбербах по той или иной причине считал теперь возможным обходиться с Фредерикой как со своей женой? Уж не устроил ли этот презренный Самуил таинственное исчезновение Фредерики с умыслом, чтобы все выглядело так, будто ее увез Лотарио? Мысль о возможной дуэли между дядей и племянником Гретхен в голову не приходила, но граф фон Эбербах мог обойтись с Лотарио так дурно, что молодой человек в минуту отчаяния был бы способен совершить то же, что некогда сделала Христиана: покончить с собой. Тогда все объясняется: и печальное письмо, и отсутствие упоминаний о Лотарио, и обращение на «ты», и эта персона, посланная, чтобы привезти Фредерику, разумеется, дорогой подготовив ее к ужасной новости, которая ждет бедняжку по возвращении в Париж. Что же делать? Разгоряченная, почти теряющая рассудок, Гретхен весь день перебирала в уме планы один другого безумнее. Когда на землю спустился вечер, она приняла важное решение. Она внезапно вскочила на ноги и, не медля ни секунды, боясь, как бы отвага не покинула ее, зашагала прямо туда, куда за последние восемнадцать лет не ходила ни разу, — к Адской Бездне. Ночь была очень темная. Громадные угрюмые тучи, гонимые ветром, тяжко наваливались на мрачный лик луны. Призраки деревьев вздымались к небу в зловещих позах. Чем ближе Гретхен подходила к пропасти, тем у нее сильнее щемило сердце, его сдавливало, будто в тисках. И вот она пришла. Ее шаги спугнули добрую сотню ворон, что ютились по краям бездны, и они, каркая, тучей закружились над ней. Но ужасы внешнего мира не занимали ее — пугал лишь мрак, царящий в ее собственном сердце. Она преклонила колена. Потом громким голосом воззвала: — Моя Христиана! Моя обожаемая госпожа! Дорогая усопшая, вечно живущая в душе моей! Восемнадцать лет спустя я вернулась к этой пропасти, что стала твоей могилой, чтобы спросить у тебя, что мне делать и как действовать, повинуясь мысли, которую ты мне внушишь. Христиана, если после смерти что-то в нас выживает, если твоя душа все еще сострадает тем, кого ты оставила на этой земле, если Господь, к которому я взывала в день твоей гибели на этом самом месте, по-прежнему хранит добрых и карает злых, Христиана, Христиана, Христиана, просвети меня, вдохнови меня, ответь мне! — Гретхен! — прозвучал голос за ее спиной. И в тот же миг чья-то рука опустилась ей на плечо. Гретхен в ужасе обернулась. Но то, что она увидела, когда повернула голову, лишь увеличило ее ужас. Христиана, да, сама Христиана была здесь, стояла с ней рядом. Луч луны озарял ее лик, бледный, но спокойный. Она была в черном и казалась выросшей, изменившейся. Гретхен хотела закричать, но не смогла произнести ни звука. Таинственное видение продолжало голосом нежным и протяжным: — Не страшись ничего, моя Гретхен. Господь услышал тебя, а я тебя благословляю. Встань, милая Гретхен, и ступай за мной. И она пошла. Гретхен поднялась и последовала за ней. XLVII УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ ПО ПОВОДУ МУК СОВЕСТИ А Самуил Гельб между тем спрашивал себя, так ли уж он уверен, что его уловки привели именно к тому результату, на который он надеялся. Может ли он отныне действовать, исходя из твердого убеждения, что Лотарио мертв? Это для него был основной вопрос. На следующий день после того как Самуил видел Юлиуса, когда тот вошел к себе бледный и мрачный и спросил у него, где Фредерика, а затем пожелал остаться один, Самуил съездил в посольство Пруссии и расспросил слуг и привратника. Лотарио никто не видел со вчерашнего дня. Самуил направился к Юлиусу и, прежде чем подняться к нему, поговорил с его лакеями. Они тоже ничего не знали о Лотарио. Похоже, чудовищный замысел Самуила Гельба удался: Юлиус убил Лотарио на поединке без свидетелей. А все же сколько бы Самуил ни убеждал себя в этом, на дне его сознания копошились сомнение и тревога. Вытянуть что-нибудь из графа фон Эбербаха не было никакой возможности. Самуил попытался еще раз. Но стоило ему заговорить о Лотарио, как Юлиус напомнил ему тоном, в котором гнев смешивался с печалью, что просил его никогда не произносить при нем этого имени. Самуил заговорил о другом, но несколько минут спустя попытался ввернуть в свою речь намек на то, что произошло в Сен-Дени. Однако Юлиус тотчас переменил разговор и сказал, что плохо себя чувствует и нуждается в одиночестве. Пришлось Самуилу, как и вчера, уйти ни с чем. Внешне это весьма походило на раскаяние. Сдержанность Юлиуса, болезненное отношение ко всякому упоминанию о Лотарио, потребность скрыть даже от лучшего друга те чувства, что отражаются на его лице при одном этом имени, — все эти признаки достаточно ясно говорили о происшедшей катастрофе. Но все равно Самуил хотел иметь более надежные свидетельства, а чтобы быть вполне уверенным, что убийство совершилось, желательно обнаружить труп. Алчное, лихорадочное любопытство, снедавшее его, на следующий день побудило Самуила к чему-то похожему на расследование, хоть это было и небезопасно. Он принялся обходить окрестности Сен-Дени и Ангена, расспрашивать поселян, хозяев гостиниц, лодочников, не слыхали ли они каких-нибудь разговоров о несчастном случае, об утопленнике, о мертвом теле, о поединке? Но никто не мог понять, что, собственно, он хочет сказать. У него сохранились связи в прусском посольстве. На следующий день он явился туда, отыскал второго секретаря и спросил, что случилось с Лотарио. Секретарь отвечал, что понятия не имеет, однако послу все известно, и прибавил, что никто о нем не тревожится. Здесь, наконец, намечался хоть какой-то след. Самуил решил обратиться прямо к послу. Он подождал минуты, когда посол остался один, и просил, чтобы доложили о его приходе. Посол велел передать, что он не принимает. Самуил настаивал, говоря, что должен поговорить с его превосходительством о чем-то крайне серьезном. Тогда секретарь провел его в кабинет. Посол принял его холодно, сам остался стоять и не предложил посетителю сесть. — Пусть его превосходительство извинит меня за беспокойство, — сказал Самуил. — Но речь идет о деле, весьма чувствительно задевающем меня и, смею надеяться, не безразличном и его превосходительству. — Объяснитесь, сударь, — обронил посол ледяным тоном. — Вот уже три дня как молодой человек, которого я любил как родного сына и к которому ваше превосходительство, по-видимому, также успели привязаться, я разумею Лотарио, исчез. — Знаю, — все так же холодно произнес посол. — Так что же? — Обстоятельства, известные мне доподлинно и, как я полагаю, ведомые также вашему превосходительству, заставляют меня опасаться, не случилось ли беды с этим юношей. Как мне сказали, вам известно, что с ним сталось. Я взял на себя смелость явиться сюда, чтобы осведомиться у вашего превосходительства о его судьбе. Посол прервал Самуила едва ли не сурово. — Господин Самуил Гельб, — сказал он, — Лотарио был моим секретарем. К тому же, как посол, я представляю во Франции Прусское королевство и его правосудие и призван наблюдать за нашими соотечественниками и оберегать их. Я не признаю ни за кем права более, чем я и чем его семейство, беспокоиться и любопытствовать насчет всего, что касается интересов Лотарио. Вы что, его родственник? Я знаю, что он исчез, но, как можете заметить, не склонен метаться, суетиться, расспрашивать всех вокруг, начиная от парижских лакеев и кончая лодочниками в Сен-Дени. Это все, что я имею вам сказать. Однако прошу запомнить: когда посол Пруссии хранит молчание, господин Самуил Гельб имеет право не задавать вопросов. Произнесенные с таким выражением, слова имеет право начинали до странности походить на совсем другое слово — должен. Посол кивком дал Самуилу понять, что аудиенция окончена. Холодный, высокомерный прием, оказанный ему послом, не задел Самуила Гельба. Он увидел здесь лишь недовольство человека, которому досаждают излишним вниманием к тайне, что он желает сохранить. Эта надменная сдержанность показалась ему скорее даже весьма ободряющим признаком. Разумеется, посол посвящен в тайну поединка, равно как и в тайну оскорбления. Просто граф фон Эбербах занимает слишком высокое положение, слишком богат, да и слишком близок к могиле, чтобы его преемник не постарался избавить столь знатное имя от позора и скандала. Однако сомнения больше нет: Лотарио мертв. Потому что как же иначе можно объяснить столь жесткое и сухое обхождение с ним со стороны посла? Будь Лотарио жив, что могло бы помешать ему сказать о том Самуилу? Да и поведение Юлиуса самым положительным образом подтверждало такое умозаключение. Когда Самуил навещал графа фон Эбербаха, он заставал его неизменно печальным, смиренным, подавленным, погруженным в то вялое, угрюмое безразличие, что бывает свойственно людям, которые ко всему готовы и ничем более не дорожат. Из своего особняка граф фон Эбербах более не выходил и никого, кроме Самуила, не принимал. Да и с Самуилом он почти не говорил, советы, что тот ему давал, выслушивал без возражений и, казалось, решился всецело подчиниться его руководству, ничего более не предпринимая самостоятельно. Самуил приписывал подобную вялость и отрешенность последствиям жестокого потрясения, которое было вызвано у столь слабой натуры совершенным кровавым деянием. Пружина его воли разбита одним ударом. Душа дяди умерла от той же пули, что пробила грудь племянника. И все же Самуил пытался вытянуть хоть несколько слов из этой бледной тени некогда кипучего ума. Он действовал по примеру хирургов, которые, чтобы удостовериться, что пациент мертв, наносят трупу уколы. Вечером четвертого дня он был в кабинете Юлиуса. Единственная лампа тускло озаряла высокие покои. Самуил стоял, прислонясь к секретеру работы Буля; Юлиус полулежал на канапе, распростертый в дремотном бессилии. — Ну, — сказал Самуил, — и что ты думаешь о новостях политики? Граф фон Эбербах пожал плечами. — Тебя так волнует политика? — спросил он, пристально взглянув на Самуила. — Политика, и ничего, кроме политики! Ты не хочешь больше ею заниматься, но вот увидишь: она еще заставит тебя призадуматься о ней. Ты хотя бы читал сегодня утренние газеты? — Разве я вообще читаю газеты? — сказал граф фон Эбербах. — Ну, так я сейчас прогоню твою сонливость, — заявил Самуил. И он взял со стола «Монитёр», вытащив его из кипы газет, и в самом деле лежавшей нераспакованной. — Как тебе известно, — продолжал Самуил, — заседания Палаты депутатов были приостановлены. А теперь и того лучше: Палата распущена. Вот ордонанс о роспуске, напечатанный в «Монитёре». — А! — протянул Юлиус равнодушно. — Да, вот до чего дошло. Король высказывался в тоне, не нравившемся депутатам, депутаты отвечали в тоне, не устраивающем короля. Тогда монарх воззвал к нации, как школьник, которого отлупил его товарищ, взывает к учителю. Этот бедняга Карл Десятый, он все еще настолько наивен, чтобы верить, что нация его поддержит. Между тем она относится к нему еще враждебнее, чем депутаты. В Палате у него двести двадцать один противник, а во Франции — весь народ. Он мог терпеть, но никогда бы не принял душой династию, навязанную ему пруссаками и казаками. Французская кровь — не лучшее миро для головы венценосца. Избиратели снова выдвинут тех же депутатов, если не еще более яростных. И что тогда делать правительству? Карл Десятый слишком рыцарствен и слишком слеп, чтобы снести такую пощечину и покориться народной воле. Роспуск Палаты — это объявление войны. Браво! Провокации следуют одна за другой, все движется своим чередом, и вскоре мы увидим смертельный поединок между королем и страной. Умышленно ли Самуил произнес эти слова «смертельный поединок»? Теперь он смотрел на Юлиуса, наверное пытаясь понять, какое впечатление они произвели. — Пригаси немного лампу, прошу тебя, — сказал Юлиус. — Этот свет слишком ярок для моих усталых глаз. «Так и есть, — подумал Самуил. — Он не хочет, чтобы я различил у него на лбу кровавый отблеск злосчастной дуэли». Он притушил свет и предпринял еще одну попытку раззадорить Юлиуса, задев его в тех мнениях и верованиях, что приписывал ему: может статься, он был не прочь, чтобы разгорелся спор. — Что самое забавное, — заговорил он снова, — так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью. Буржуа с удовольствием дразнят короля, но вовсе не хотят его свергать. Честно говоря, я нахожу их превосходными союзниками в нашей борьбе с монархией. В общем, у них в руках все: капиталы, а следовательно, и правительство, поскольку избирательное право дано богачам. Чего им еще желать? Если бы они не были настолько слепы и видели, куда идут, скорее дали бы изрубить себя на мелкие кусочки, чем сделали еще хоть один шаг. Ведь в глубине души буржуа ничего так не боятся, как народа, ничто не внушает им такого ужаса! Ты не можешь вообразить подспудную трусость наших яростных трибунов, что выглядят такими революционными! Вчера в моем присутствии Одилон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы. Законность — вот от чего они не отступятся. Все против министров, но только не против короля. Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем — в погоне за ним они растопчут корону. Юлиус, казалось, безразличный ко всем этим новостям, ни слова не отвечал. — Скажи-ка, — спросил Самуил, вдруг резко меняя тему, — ты наконец написал Фредерике? Граф чуть заметно вздрогнул. Но свет лампы был так слаб, что Самуил не смог подловить его на этом безотчетном движении. — Да, — отвечал Юлиус, — как раз сегодня утром я отправил ей письмо. — Поистине утешительная новость! — вскричал Самуил. — Она, верно, уже начала сердиться на меня, но ты ведь знаешь, до какой степени я невиновен. Я обещал к ней присоединиться или хотя бы написать, как только извещу тебя об ее отъезде. Но ты же теперь больше ничего не говоришь, вот я и не знал, что ей сказать. Она, должно быть, очень беспокоится. Что ж, ты сообщил ей, что скоро приедешь? — Черт возьми, нет, — промолвил Юлиус. — Ты еще хочешь, чтобы я болтался по проезжим дорогам? Я ей написал, чтобы она возвращалась в Париж, когда пожелает. — Не похоже, чтобы ты очень уж спешил увидеть ее, — заметил Самуил, украдкой вглядываясь в лицо графа фон Эбербаха. — Ты ошибаешься, — отвечал Юлиус. — Я был бы счастлив обнять ее снова. Но, видишь ли, я в том состоянии духа, когда уже не волнуются ни из-за чего. У меня нет больше сил чего-то желать. Тебе известно, что я давно уже расстался со всеми желаниями, кроме одного: умереть. А теперь это желание еще и весьма усилилось. Он приподнялся на своем ложе: — Самуил, ты ведь теперь должен это знать? Последние слова Юлиус произнес особенным тоном и очень странно посмотрел на собеседника. — Ты, вне всякого сомнения, должен это знать, — повторил он. — Ну же, напрямик: когда я умру? — Э, Бог мой, — почти грубо ответил Самуил, — я тебе это говорил уже раз двадцать. У тебя впереди несколько недель, месяцев, а может быть, — кто знает? — и лет. То, что тебя доконает, не болезнь, а истощение сил. Тут нет возможности предвидеть день и час, когда это случится. Ты можешь растратить весь остаток своей энергии за день, а можешь, если будешь экономен, расходовать ее долго, каплю за каплей. Когда в лампе кончается масло, она гаснет, вот и все. — Это зависит от меня? — спросил граф фон Эбербах. — Без сомнения. От кого же еще это может зависеть? — Ну, я ведь и не сказал, что от тебя, Самуил. И он, помолчав, прибавил: — Если ты что-то можешь в этом изменить, Самуил, я просил бы тебя вовсе не о продлении такого жалкого существования, как мое, бесплодное и ненужное. Пусть бы только мне хватило времени закончить то, что я начал, а потом я готов — пускай смерть придет за мной. — А что такое ты начал? — спросил Самуил. — Я занят тем, что готовлю каждому воздаяние по заслугам, — сказал Юлиус. — Будь покоен, я и тебя не забуду. Юлиус произнес это таким странным тоном, что Самуил не смог понять, было ли то обещание или угроза. Однако доверчивая улыбка Юлиуса тотчас успокоила его. — Мой дорогой Самуил, — продолжал Юлиус с жаром, — не сердись на меня за то угрюмое расположение духа, в каком ты меня заставал последние несколько дней. Не покидай меня из-за этого, прошу тебя. Будь уверен, я отлично знаю, чем я тебе обязан, и не сомневайся: я сделаю все, что в моих силах, чтобы отплатить тебе за это. Будь терпелив и снисходителен ко мне. Ты ведь не забыл, у меня искони был нерешительный, женственный характер. В пору нашей молодости, помнишь, ты всегда мной верховодил, направлял мои поступки, владел моими помыслами. Что ж! Я бы хотел, да, я желаю, чтобы так было и теперь, и даже более того, если это возможно. Помолчав, он продолжал почти торжественно: — Самуил, я вручаю тебе мою судьбу, мою волю, мою жизнь. Решай за меня, действуй за меня, думай за меня. Самое большее, чего я способен пожелать, это наблюдать за тем, что ты говоришь и что делаешь. Бери мою жизнь, понимаешь? Это не просто слова — нет: я обращаюсь к тебе как усталый человек, который нуждается в друге с преданным сердцем и решительным умом, чтобы тот взял на себя ответственность за его жизнь и его смерть. Послушай же меня хорошенько. Если ты сочтешь уместным убить меня, чтобы избавить от остатка еще уготованных мне впереди страданий и тягот, я и тогда посчитаю, что ты действуешь правильно, и полностью избавлю тебя от всяких угрызений и колебаний. Ты понял меня? Самуил смотрел на Юлиуса в упор, стараясь разгадать, не таится ли за его словами кровавая насмешка. Но Юлиус, спокойный и суровый, продолжал, в некотором смысле отвечая на его невысказанное сомнение: — Самуил, я никогда в жизни не был так серьезен. В тот вечер Самуил возвращался домой в глубокой задумчивости. Он размышлял над словами Юлиуса. «Ну да, — думал он, шагая по улице, — раскаяние в убийстве Лотарио прикончило его; он не смеет больше быть живым, но по хрупкости своей натуры не в состоянии и решиться на самоубийство. Вполне возможно, что он говорил всерьез. Ему бы хотелось перевалить на мои плечи ответственность за свое самоубийство. Что до его деликатности и отпущения грехов, которое он мне дал, с его стороны очень мило позаботиться о том, чтобы избавить меня от щепетильности и угрызений. Будто я когда-нибудь был щепетилен! Славный малый, он воображает, будто мне нужно его позволение, чтобы распоряжаться им! Он принадлежит мне, как подчиненный — начальнику, как плоть — духу, как скотина — своему хозяину. Нужно ли человеку согласие быка или барана? О нет, разумеется, меня удерживает вовсе не щепетильность. Для меня вопрос состоит не в том, законно ли поступить так или иначе, а только полезно ли это. Итак, Лотарио труп, это очевидно. В целом свете у Юлиуса есть только я и Фредерика. Изрядная часть его состояния по завещанию должна отойти Фредерике, но, как он сам только что сказал, он меня не забудет. Впрочем, даже если он все оставит Фредерике, чем это может мне помешать? Раз Лотарио уничтожен, Фредерика будет возвращена мне. Она будет принадлежать мне тем вернее, что у меня достало великодушия уступить ее другому: теперь она привязана ко мне узами двойной признательности. Моя двойная жертва удваивает и мои права на нее. Следовательно, смерть Юлиуса отдает в мои руки и Фредерику и богатство. Я мог бы тотчас избавиться от этого полутрупа. Но, с другой стороны, если я немного подожду, он, без сомнения, избавит меня от докучной надобности прикладывать руку к этому делу. В том состоянии, в которое он впал, он не замедлит испустить дух без посторонней помощи. Решено! Что бы он там ни говорил, я в это дело мешаться не стану. По крайней мере, если политические события не заставят меня поспешить. Потому что мне ведь надо достигнуть разом двух целей. Нужно, чтобы революция, что потрясет Францию и всю Европу, застала меня уже обогащенным миллионами Юлиуса, и тогда этот дурацкий Тугендбунд больше не будет иметь повода мне противиться и назначит меня одним из своих предводителей, что будет означать — своим единственным предводителем. Решено. План таков: пребывать в постоянной готовности, следить за всем, что творится во взбаламученных мозгах министров, за всеми плетущимися в потемках интригами заговорщиков, а если Юлиус не окажется столь любезен, чтобы отправиться в мир иной достаточно быстро, если с неприличным упорством будет продолжать спутывать мне ноги той хрупкой, готовой лопнуть ниточкой, что еще привязывает его к жизни, придется пнуть эту паутину ногой — она и оборвется». XLVIII О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО В СЕН-ДЕНИ В ДЕНЬ ДУЭЛИ Был ли Лотарио в самом деле мертв, как то предполагал Самуил Гельб? Что скрывалось за его странным, необъяснимым исчезновением? Чтобы ответить на эти вопросы, надо вернуться в этом повествовании на несколько дней назад, так что пусть читатели нам позволят возвратить их к событиям того дня, когда была назначена роковая дуэль между Юлиусом и Лотарио. В то мгновение, когда граф фон Эбербах вышел из посольства, ударив Лотарио по лицу перчаткой в присутствии посла и велев ждать записки, которую он ему пришлет, молодой человек испытал одно из самых душераздирающих переживаний своей жизни. В своем существовании, до сей поры таком легком и счастливом, где состояние, карьера — все само шло к нему в руки, все ему улыбалось, где даже самопожертвование приносило радость, где любовь хоть и началась с терзаний, но лишь затем, чтобы обернуться самой чарующей надеждой, где если и были свои горести и страхи, то ровно столько, сколько нужно, чтобы еще острее почувствовать счастье, — можно сказать, что племянник графа фон Эбербаха почти не ведал страдания. Но пришел час, и беда заставила юношу дорого заплатить за этот пробел в его познаниях. Этот жестокий кредитор всего рода людского дал ему отсрочку лишь затем, чтобы разорить его дотла, взыскав единовременно и долг и проценты. Лотарио был поставлен в ужасающее положение. Оскорбленный человеком, которого он любил и уважал больше, чем кого бы то ни было в целом свете, униженный жесточайшим образом в присутствии свидетеля, он даже не подозревал, какова может быть причина оскорбления! Он оказался перед выбором между двумя гнусностями: или проглотить публичное, несмываемое оскорбление или драться со своим тяжко больным благодетелем, своим умирающим отцом! Прослыть человеком, лишенным либо мужества, либо сердца и родственных чувств! Выбирать между позором и неблагодарностью! Роковой выбор, зловещий тупик, выйти из которого он мог лишь одним способом — покончить с собой. Да, убить себя — это была первая мысль, что пришла ему в голову. Но умереть в его годы! И при том, что Фредерика любит его! Такое решение было бы жестокой и отвратительной крайностью. И потом, до последней минуты оставалась возможность, что все выяснится. Ведь только недоразумение могло толкнуть графа фон Эбербаха на деяние столь яростное и безрассудное. Граф мог убедиться в своей ужасной ошибке, благодетельный случай мог просветить его разум, так что следовало не терять надежды до самого конца. Когда Юлиус вышел, негодующий и грозный, между Лотарио и послом — оскорбленным и свидетелем оскорбления — повисло долгое и мучительное молчание. Мысли и чувства, только что нами описанные, теснились и кипели в голове и сердце Лотарио. Посол, чрезвычайно подавленный, не находил, что сказать. Наконец Лотарио заставил себя заговорить. — Господин посол, — произнес он, — вы дворянин, и вы видели все, что сейчас здесь произошло. Я оскорблен смертельно, а граф фон Эбербах мне как отец. Что же мне делать? — В подобной крайности, — отвечал посол, — ни один человек не может и не должен ничего советовать другому. Выбор, стоящий перед вами, слишком тяжел, это не позволяет мне взять на себя подобную ответственность. Я вас уважаю, Лотарио, и люблю. Но даже будь вы моим сыном, я мог бы сказать бы вам лишь одно: загляните в глубину вашей совести и поступайте только так, как она вам посоветует. — Ах! — вскричал Лотарио. — Моя совесть, как и мое сердце, разорвана надвое. С одной стороны мужская честь, с другой — сыновняя признательность. — Выбирайте, — сказал посол. — Да как же я могу? Разве есть выбор между неблагодарностью и трусостью? — А между тем, — продолжал посол, — заметьте, граф фон Эбербах не варвар и не безумец. О том, что он всегда вас любил и обращался с вами по-отечески, свидетельствует само ваше горе. Чтобы его чувства и поведение в отношении вас так резко переменились, у него должна быть серьезная причина. — Вы считаете, что я заслужил оскорбление? — спросил Лотарио. — Он так считает, он. Совершенно очевидно, что он, всегда столь нежно вас любивший, не оскорбил бы вас подобным образом, если бы не полагал, что вы сами нанесли ему какую-то несмываемую обиду. Произошло недоразумение, я в этом убежден. — О да! — воскликнул удрученный Лотарио. — Что ж, коль скоро вы просите у меня совета, я советую вам сделать все возможное, чтобы обнаружить источник этой ошибки. Найдите кого-нибудь, кто в близкой дружбе с вашим дядей, и попытайтесь узнать, что кроется за его гневом. Впрочем, он на этом не остановится, он, вероятно, пришлет вам вызов; потребуются секунданты. Они не допустят дуэли, причины которой им неизвестны. Итак, вы все узнаете и сможете доказать вашему дяде, что он ошибся. — Да, ваше превосходительство, да, вы правы! — вскричал Лотарио. — О, спасибо! — Еще ничего не потеряно. Узнать причину оскорбления — вот что главное. Немного успокоенный, Лотарио расстался с послом и поднялся в свои покои. Причина оскорбления! Может быть, она выяснится хотя бы из письма графа фон Эбербаха? Он стал ждать. Во всяком случае, как справедливо заметил посол, секунданты имеют право спросить, из-за чего дуэль, и тогда еще будет время все уладить. Вдруг вбежал слуга. — Вот письмо, — сказал он. — Весьма срочное. Лотарио кинулся к нему навстречу, схватил конверт, бросил слуге «Ступайте!» и, когда тот вышел, в тревоге распечатал письмо. Он прочел: «Я оскорбил Вас. Вы не можете не потребовать у меня удовлетворения. Я дам Вам его. В шесть вечера, сегодня же, будьте на мосту, что перед Сен-Дени. Перейдите его, поверните налево и минут десять идите вдоль реки. Когда достигнете густой тополиной рощицы, ждите, если меня там еще не будет. Приходите один. Я также буду один. С собой я принесу пару пистолетов. Один будет заряжен. Вы сами выберете тот, что будет Вашим. Если Вы меня убьете, это самое письмо послужит Вам оправданием. Я признаю, что сам спровоцировал Вас, дал Вам пощечину, что поставил Вас перед абсолютной необходимостью драться со мной под угрозой публичного позора и что именно я предложил условия поединка и настоял на них. Если же я Вас убью, обо мне не беспокойтесь. Я в том положении, когда бояться уже нечего. Но надо, чтобы один из нас двоих умер. По меньшей мере один, а может быть, и оба. Я слишком несчастен, а Вы слишком ничтожны. Юлиус фон Эбербах». Это письмо погасило последний свет надежды, еще брезживший в сердце Лотарио. В нем не было ни слова о том, что именно граф фон Эбербах имеет против своего племянника, и оно лишало Лотарио всякой возможности узнать что-либо об этом, поскольку требовало дуэли без свидетелей. И тем не менее он все явственнее ощущал, что в основе этой кошмарной истории спрятано ужасное недоразумение, разрешить которое необходимо любой ценой. Сколько бы он ни рылся в памяти, он не находил ничего, что могло бы оправдать или хотя бы объяснить ярость графа. Может быть, у него и были кое-какие провинности перед дядей, который сам обручил его с Фредерикой. Уже считая себя ее супругом, он, пожалуй, недостаточно осторожно вел себя в той исключительно деликатной и болезненной ситуации, в какой все они оказались. Он недостаточно почтительно относился к ревности графа фон Эбербаха, не слишком заботился о том, чтобы не подавать ему повода для подозрений, и пренебрег его приказанием, два-три раза встретившись с Фредерикой на ангенской дороге. Но это непослушание, которому служили извинением его возраст, его любовь и те отношения, что по воле самого же графа установились между ним и Фредерикой, эти ребяческие вольности влюбленности целая пропасть отделяла от настоящей вины, серьезного оскорбления, надругательства, которое оправдывало бы мщение графа фон Эбербаха. Уж конечно не за проделки такого рода дядя мог заклеймить его словом, каким заканчивалось письмо, — назвать его ничтожеством. О, за всем этим что-то скрывается, какая-то ловушка, чье-то предательство! Но кто даст ему ключ к этой мрачной загадке? Отправиться прямо к дяде, потребовать объяснений, заставить его все высказать — об этом Лотарио и подумать не мог. Кроме всего прочего, это бы значило подвергнуться новым поношениям при тех, кто может там оказаться, в присутствии лакеев и кого угодно еще. А эта печальная и зловещая история и без того уже приобрела достаточную известность. К тому же, какие бы сыновние чувства ни питал Лотарио, в какое отчаяние ни приводила бы его мысль о поединке с тем, кто сделал ему столько добра, однако же он был мужчина, и вся его кровь вскипала при мысли о том, чтобы идти объясняться с человеком, за один день дважды давшим ему пощечину: в первый раз перчаткой, во второй — этим посланием. К кому же обратиться? Может быть, к г-ну Самуилу Гельбу? Ну, конечно, ведь г-н Самуил Гельб дал ему такие доказательства искренней дружбы — и ему самому, и Фредерике! Он, влюбленный во Фредерику, имеющий право распоряжаться ее будущим, державший ее при себе властью прошлого и ею же данной клятвы, был настолько великодушен, чтобы отказаться от всего этого и уступить ее Лотарио. И с тех пор его благородство ни на мгновение ему не изменило. Этот человек без конца защищал Фредерику и Лотарио от раздражительности графа фон Эбербаха. Поистине надежный друг, и он не подведет в таких отчаянных обстоятельствах. С другой стороны, г-н Самуил Гельб — единственный друг графа фон Эбербаха, он, возможно, что-то знает, при необходимости он сможет вмешаться. Ему одному под силу все разъяснить и предотвратить несчастье. Тут-то он и поехал в Менильмонтан. Именно тогда Самуил, спрятавшись и запершись в мансарде, велел слуге сказать, что его нет дома, и Лотарио оставил ему записку, где рассказывал о приключившейся с ним беде и заклинал верного друга, как только он вернется, тотчас поспешить к его дяде или соблаговолить приехать в посольство, дабы, наконец, разобраться, что случилось и что делать в столь прискорбных обстоятельствах. Снова сев в карету, Лотарио испытал приступ глубокой подавленности. Что если г-н Самуил Гельб не вернется? А он не вернется. Ведь если это и произойдет, он явится домой к обеду. Будет уже слишком поздно. К кому же теперь бежать, кого звать на помощь? Фредерику? Но это бы значило рисковать столкнуться с графом фон Эбербахом, да еще все бы выглядело так, будто он вновь пренебрегает его запретом. Хотя у него не было ни малейших доказательств, инстинкт подсказывал Лотарио, что эта ужасная ссора произошла, несомненно, из-за нее. Она была причиной несчастья, но предотвратить его не в ее силах. Итак, у Лотарио никого больше не осталось… Хотя нет, есть ведь еще… Олимпия! Да, действительно, как это он не вспомнил о ней раньше? Разве Олимпия не заставила его дать обещание, что, если когда-нибудь он окажется в какой бы то ни было опасности, он тотчас предупредит ее? Не говорила ли она, будто в ее власти уладить с графом фон Эбербахом все что угодно и, если только ее известят вовремя, она спасет Лотарио от любой катастрофы, которая могла бы стрястись с ним по воле его дяди? Возможно, она заблуждалась, преувеличивала свое влияние на графа фон Эбербаха. Но в том безвыходном положении, в каком находился Лотарио, это не смущало его: он не мог пренебрегать даже малым шансом. К тому же Олимпия говорила все это так проникновенно, с такой убежденностью, что на миг он и сам уверовал в ее всемогущество. Теперь же, когда она стала его последней надеждой, у него были куда более веские основания верить ей. Итак, он остановил своего кучера и велел ехать на набережную Сен-Поль. Было чуть более часа дня, когда он попросил слугу доложить певице о его приходе. Когда он вошел, Олимпия с первого взгляда была поражена его удрученной физиономией. — Что случилось? Что с вами? — бросилась она ему навстречу. — Вы меня просили ничего от вас не скрывать… — Ну?.. — нетерпеливо перебила она. — Ну, со мной случилась большая беда. — Говорите же скорее! Что именно? — побледнела она. — Да вот… — начал Лотарио. И запинаясь от горя и стыда, он поведал ей о публичном оскорблении, нанесенном ему его дядей. Пораженная, Олимпия выслушала его, не говоря ни слова. Когда он кончил, она спросила: — И вы не догадываетесь о причине гнева вашего дяди? — Не имею ни малейшего представления, — вздохнул Лотарио. — Все, в чем я бы мог себя упрекнуть по отношению к нему, и вы об этом знаете, это те два или три раза, когда я подстерег Фредерику на ангенской дороге, после того как он запретил нам встречаться наедине. Я был верхом, она в карете. Каждый раз мы позволяли себе поговорить минут пять. Душой клянусь, других провинностей за мной нет. Ведь не может быть, чтобы из-за такой пустяковой причины дядя дошел до подобных крайностей. — О! — прошептала Олимпия. — За всем этим стоит Самуил Гельб. — Господин Самуил Гельб ничего против нас не имел. — Дездемона и Кассио невинны, — отвечала певица, — и все же Отелло, наслушавшись речей Яго, решается их убить. Говорила же я вам, что этому человеку нельзя верить! — За что ему на меня сердиться? — недоумевал Лотарио. — Злые не нуждаются в особых причинах, чтобы ненавидеть. Им хватает собственной злобы. К тому же вы отняли у него женщину, которую он любил. — Я ее не отнимал, он сам мне ее уступил. Если его приводила в ярость мысль, что будущее Фредерики принадлежит мне, у него было самое простое средство этого избежать: оставить ее себе. — Иногда люди, уступив, начинают после жалеть о своей щедрости. Впрочем, возможно, что у него были свои резоны, которые нам неизвестны. Я не берусь объяснять вам, как ткутся адские тенета. Но вот что: я знаю его и знаю графа фон Эбербаха. Могу вам поручиться, что в перчатке, ударившей вас по лицу, была рука Самуила Гельба! Перед такой непреклонной убежденностью Лотарио заколебался. — Верьте мне, — настаивала она. — Есть факты, о которых я не хочу вам рассказывать, хотя они бы вас убедили. Однако сейчас самое важное — не узнать, откуда идет удар, а отразить его. Получив письмо дяди, вы что-нибудь успели предпринять? Лотарио рассказал о своем визите в Менильмонтан, о записке, которую он там оставил. — Значит, это о нем вы подумали прежде всего! — вскричала она. — А, пускай! Сейчас не до обвинений и упреков. Но время у нас еще есть. Не тревожьтесь. Я благодарна вам за то, что вы пришли. Я спасу вас. И графа фон Эбербаха тоже. Вас я люблю как сына, его… возможно, он скоро узнает, как я его люблю. — Спасибо, сударыня, спасибо. — Ах! — продолжала она. — Спасение вас обоих мне дорого обойдется, но как я ни бежала от этой жертвы, на которую собиралась пойти лишь в случае крайней необходимости, я исполню это, даже если бы мне пришлось умереть. — О сударыня! — воскликнул Лотарио. — Я бы все же не хотел, чтобы мое спасение было оплачено такой ценой. — Предоставьте мне действовать, дитя. И предоставьте действовать Господу, чей промысел скрыт во всем этом. Мы все уладим, вот увидите. Как вы сказали: в котором часу граф фон Эбербах назначил вам встречу у моста в Сен-Дени? — В шесть. — Отлично! Вы вполне успеете, если отправитесь в пять. Стало быть, у нас три часа на размышление и передышку. В эти три часа можете делать все, что вам вздумается. Можете меня покинуть, выйти на улицу, прогуляться, повидаться с приятелями, заняться своими делами, притом без тревог и волнений, совершенно так, как если бы ровным счетом ничего не случилось. Ах, будьте уверены, что из нас двоих вовсе не вам надлежит трепетать, страдать, сомневаться. Но все это не важно! Этот час должен был однажды наступить, и вот он пробил. — Час чего? — спросил Лотарио, совершенно сбитый с толку. — Скоро узнаете. А теперь идите, прогуляйтесь на солнышке. Я все это время буду думать, размышлять, а главное, молиться. В пять возвращайтесь сюда, и вы узнаете, какое я приняла решение. Но будьте абсолютно спокойны: с этой минуты вам ничто более не угрожает. — О сударыня! — пробормотал Лотарио, не зная, стоит ли этому верить. — Ах, да! — продолжала она. — Я полагаю, нет нужды предупреждать вас, что из числа друзей, которых вы можете повидать, господин Самуил Гельб исключается. Вы и так уже совершили огромную неосторожность, отправившись в Менильмонтан. К счастью, вы его не застали. Не возвращайтесь в посольство: ваша записка может привести его туда, и он, чего доброго, даст вам какой-нибудь коварный совет, который все испортит. Вы дадите мне слово, не правда ли, что не пойдете к нему и сделаете все возможное, чтобы избежать встречи с ним? — Клянусь вам. — Хорошо. А теперь идите. Простимся до пяти. Будьте точны. — Итак, до пяти. Лотарио вышел от Олимпии невольно успокоенный. Ее уверенность в конце концов передалась ему. Когда часы били пять, он поднимался по лестнице особняка Олимпии. Он нашел ее суровой и печальной. И он тотчас опять начал беспокоиться. Олимпия заметила, какое впечатление она произвела на него, и заставила себя улыбнуться: — Не бойтесь. Вы спасены. Меня, знаете ли, тревожит совсем не ваша будущность. — Стало быть, ваша? — спросил он. Она не ответила. — Вас там внизу ждет экипаж? — осведомилась она, вставая. — Да. — Хорошо. Едемте. — Вы поедете со мной? — спросил он удивленно. — Да, мы отправимся вместе. Какое неудобство вы усматриваете в этом? — Но я же еду на встречу с графом, — отвечал он. — Что ж! Граф найдет там не вас, а меня. — Это невозможно! — закричал Лотарио. — Почему невозможно? — Потому что все будет выглядеть так, будто я бежал, струсил и послал вместо себя женщину, чтобы смягчить гнев своего противника; потому что граф станет презирать меня, потому что я буду обесчещен! Нет, это немыслимо! — Вы опасаетесь за свою честь? — спросила Олимпия. — О вашей чести я забочусь еще больше, чем вы. Послушайте, Лотарио. Я говорю серьезно. Да будет вам известно, что я знала вашу мать. Так вот, сейчас я говорю с вами от ее имени. Ее памятью я клянусь вам, что исполнение моего плана не подвергнет вашу честь ни малейшему риску. Теперь вы мне верите? — Сударыня… — пробормотал Лотарио, страдая и колеблясь. — К тому же, — продолжала она, — вы ведь тоже там будете. Вы подождете в карете, в нескольких шагах от того места, где я буду говорить с графом фон Эбербахом. Если после того, что я ему скажу, граф не бросится вам на шею и не будет благодарить вас, вы будете вольны предстать перед ним и завершить дело так, как того потребует ваша честь. Полагаю, при таких условиях у вас не останется причин препятствовать мне поехать с вами? — Сударыня, сударыня, в этом деле недопустимы женские уловки и хитрости. Вы не опорочите меня, спасая? Сударыня, поклянитесь мне всем, что вам дорого в этом мире, что если вам не удастся умиротворить графа, я всегда смогу грудью встретить его гнев? — Да, именно так, Лотарио: клянусь всем, что дорого мне в этом мире. Лотарио все еще колебался. — Что ж, поедем, — проговорил он словно бы с сожалением. — Для сомнения требуются часы, а мы располагаем всего лишь минутами. Они сели в карету и во весь опор помчались в сторону Сен-Дени. Но по дороге в гордом юноше снова взыграла щепетильность. Посылать вместо себя женщину в деле, которое должно решаться между мужчинами, — было в этом нечто такое, что внушало его натуре неодолимое отвращение. — Мое милое дитя, — сказала ему Олимпия, — вы упускаете из виду, насколько необычны обстоятельства, с которыми мы столкнулись. Увы, положение, в котором мы все оказались, еще более исключительное, чем вы можете вообразить. Сейчас совсем не время для того, чтобы колебаться, поддаваясь заурядной чувствительности. Здесь речь идет о событиях и невзгодах, единственных в своем роде, извольте это понять. Вспомните, сколько раз вы уже упускали свое счастье из-за недостатка доверия. Если бы вы нам рассказали — графу фон Эбербаху или мне — о своей любви к Фредерике, сейчас она уже была бы вашей женой и ни одно из этих зловещих событий не случилось бы с вами. Не повторяйте вечно одну и ту же ошибку. Во имя нашего общего счастья доверьтесь мне. — Да, — сказал Лотарио, — но есть такие обстоятельства, которые важнее всех доводов рассудка: граф фон Эбербах назначил мне встречу, а теперь он подумает, что я на нее не явился. — Не подумает, — возразила певица. — Я сразу скажу ему, что вы здесь, совсем рядом и в полном его распоряжении. — Вы правда начнете с того, что скажете ему это, не так ли? Вы готовы это повторить, вы мне еще раз в этом поклянетесь? — Клянусь. Ох, мальчик мой, дитя мое, знайте, что в эту минуту ваше счастье и ваша честь — единственный смысл моей жизни. Они выехали на мост. — Вот и добрались, — сказала Олимпия. — Где место вашей встречи? — Надо повернуть налево, — пробормотал Лотарио, совершенно подавленный. — И идти еще десять минут. До тополиной рощицы. — Хорошо. Она постучала в переднее оконце, давая кучеру знак остановиться, а потом сказала Лотарио: — Вы останетесь в карете. А я пойду дальше пешком. И, не давая Лотарио времени на размышление и на повторение его возражений, Олимпия вышла из кареты и сама приказала вознице проехать направо, шагов на сто от моста, там остановиться и подождать. — Добрых вам надежд! — крикнула она Лотарио и, верно, себе самой. Лотарио приткнулся в углу кареты, растерянный, в изнеможении, закрыв лицо руками. Что касается Олимпии, то она зашагала берегом Сены. День клонился к закату. В косых лучах заходящего солнца вода переливалась тем ярким и вместе сумрачным блеском, что присущ последним минутам борьбы между днем и ночью. В теплом воздухе уже пробегали дуновения вечерней прохлады. Трясогузки, не испуганные, но потревоженные приближением Олимпии, вспархивали на ее пути и, поднявшись в воздух, тут же опускались на землю чуть подальше. Обитатели гнезд, что приютились в кронах деревьев над рекой, уже начали засыпать, но еще пересвистывались тоненько, нежно. Олимпия шла быстро, как будто и не раздумывая, прямо к рощице тополей. Она огляделась. Граф фон Эбербах еще не прибыл. Заметив крохотную бухточку в тени ив, она присела на траву. Там она могла ждать, оставаясь невидимой, но сама видя все. От неистового волнения сердце готово было выпрыгнуть у нее из груди. — Час настал! — прошептала она. Внезапно Олимпия вздрогнула. Мужчина, закутанный в длинный плащ, медленно шел в ее сторону, оглядываясь по сторонам. Когда этот человек был в двух шагах от нее, она стремительно встала. XLIX ОЛИМПИЯ ОТКРЫВАЕТ СВОЮ ТАЙНУ — Олимпия! — вскричал граф фон Эбербах в изумлении. — Я самая, — промолвила Олимпия, приближаясь к нему. — Вы не ожидали встретить меня здесь? — Я даже не знал, что вы во Франции, — отвечал Юлиус. — Однако, — продолжал он, приходя в себя, — как вы здесь оказались? Вы что же, знали, что встретите меня здесь? — Знала. — Теперь я понимаю, — произнес граф, и лицо его омрачилось. — Что вы понимаете? — спросила Олимпия. — Понимаю, что тот, кого я ожидал здесь встретить, попытался послать на эту встречу вас в надежде на примирение, которое невозможно, или желая испросить милости, которой он не дождется. Мне это досадно, я ведь считал его по крайней мере храбрым. — Ему от вас нужна не милость, а ваши извинения, — сурово отвечала Олимпия. — Извиняться? Перед ним? Презренный! — вскричал Юлиус. — Ах, он правильно сделал, что не явился ко мне сам с подобным предложением: у меня бы не хватило терпения позволить ему закончить фразу. Но пусть не рассчитывает ускользнуть от меня, трус! Я сумею его настигнуть. — Вам не нужно далеко ходить, чтобы его отыскать. Он здесь. — Где же это? — В пяти минутах ходьбы. Он хотел прийти, это я заставила его подождать. Когда я с вами поговорю, он будет в вашем распоряжении, если вы вздумаете настаивать на исполнении вашего намерения. — Еще бы я не настаивал! — И все же после разговора со мной вы этого не захотите. — Как до, так и после разговора. Послушайте, сударыня, слова здесь напрасны. Это дело из тех, что не касаются женщин. Я признателен вам за труды, что вы взяли на себя, но здесь даже вы ничего не можете сделать. В полном смысле этого слова — ничего. Все решено. Если тот, кого я жду, в самом деле находится здесь, пусть явится тотчас. Единственная услуга, которую вы можете оказать нам обоим, это избавить нас от тягости и скуки бесцельной задержки. — Вы хотите драться с вашим племянником, — сказала Олимпия, — потому что считаете его в чем-то перед вами виновным. А если виновен вовсе не он? Граф фон Эбербах пожал плечами. — А если я предоставлю вам доказательство? — настаивала певица. — Но если виновен не он, кто же тогда? — Кто? Самуил Гельб. Юлиуса, столь мало подготовленного к подобному ответу, поразила четкость и уверенность, с какой было высказано это обвинение.

The script ran 0.036 seconds.