1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Предоставляли жить по нашей воле. —
Лишь наверху; когда ж сходили вниз,
16 Быть скромными, таков наш был девиз.
III
Нельзя сказать, чтоб тяжкие грехи
Нас удручали. Он долбил тетрадки
Да Гегеля читал; а я стихи
Кропал; стихи не выходили гладки.
Но, боже мой, как много чепухи
Болтали мы; как нам казались сладки
Поэты, нас затронувшие, все:
24 И Лермонтов, и Байрон, и Мюссе.
IV
И был ли я рассеян от природы
Или застенчив, не могу сказать,
Но к женщинам не льнул я в эти годы,
Его ж и Гегель сам не мог унять;
Чуть женщины — лишь не совсем уроды —
Глядишь, влюблен, уже влюблен опять.
На лекции идем, — бранюсь я вволю.
32 А он вприпрыжку по пустому полю.
V
По праздникам езжали к старикам
Различные почтительные лица
Из сослуживцев старых и их дам,
Бывала также томная девица
Из институтских. По ее словам,
Был Ламартин всех ярче, как денница;
Две девочки, — и ту, что побледней,
40 Звала хозяйка крестницей своей.
VI
Свершали годы свой обычный круг,
Гамлет-Мочалов сотрясал нас бурно,
На фортепьянах игрывал мой друг,
Певала Лиза, — и подчас недурно —
И уходила под вечер. — Но вдруг
Судьбы встряхнулась роковая урна.
— "Вы слышали? А я от них самих.
48 Ведь к Лизаньке присватался жених!
VII
Не говорят худого про него,
С имением, хоть небольшого чину;
У генерала служит своего,
Ведет себя как должно дворянину:
Ни гадких карт, ни прочего чего. —
Серебряную подарю корзину
Я ей свою большую. — Что ж мне дать?
56 Я крестная, а не родная мать".
VIII
Жених! жених! Коляска под крыльцом.
Отец и дочка входят с офицером. —
Не вышел ростом, не красив лицом,
Но мог бы быть товарищам примером:
Весь раздушен, хохол торчит вихром,
Торчат усы изысканным манером,
И воротник как жар, и белый кант,
64 И сахара белее аксельбант.
IX
"Вот, Лизанька! Бог дал и женишка!
А вы ее, мой милый, берегите,
Ребенок ведь! Немножечко дика,
Неопытна, — на нас уж не взыщите". —
А мне ее отец: "Вы старика
Утешьте, вы и ей не откажите,
Мы с Лизою решились вас просить,
72 С крестовым братом шаферами быть.
X
Ты, Лизанька, уж попроси сама,
Вы, кажется, друг другу не чужие,
Старинной дружбой связаны дома,
А с крестным братом даже и родные".
— "Я вас прошу". — "Ах, боже, дела тьма.
Пора и дальше, люди молодые,
И к тетушке мне нужно вас завесть. —
80 Так по рукам?" — "Благодарю за честь".
XI
Горит огнями весь иконостас,
Хрустальное блестит паникадило
И дьякона за хором слышен бас…
Она стоит и веки опустила,
Но так бледна, что поражает глаз;
Испугана ль она иль загрустила?
Мы стали цепью все, чтобы народ
88 На наших дам не налезал вперед.
XII
"Где ж мой платок? — старик воскликнул наш, —
Дай мне хоть свой; отдам тебе на бале.
Что возишься! да скоро ли подашь?
Ну дайте вы, хоть вы бы отыскали".
— "Да не найду". — "Вот завели cache-cache!"
— "И у меня! и у меня украли!" —
"Обчистили? Народец-то каков!" —
96 Вся наша цепь без носовых платков.
XIII
Стою да мельком на нее взгляну;
Знать, от свечей ей томно, — от угара.
И жалко, жалко мне ее одну,
Но жалко тож индейского фуляра. —
"А не такую бы ему жену. —
Пожалуй, что она ему не пара". —
Вот повели кругом их наконец,
104 И я топчусь, держа над ней венец.
XIV
Все кончено. Пустеет божий храм. —
Подробностей уж не припомню дале,
Но помню, что с товарищем я там,
У них в дому, на свадебном их бале,
Стою в гостиной полусветлой сам,
А музыка гремит, и танцы в зале,
Не знаю, что сказать, а предо мной
112 Давнишняя подруга молодой.
XV
"Пойдемте вальс! Вы не хотите? Нет?
Но вы должны, — ведь я вознегодую…
Вы сердитесь за давешний ответ?"
— "Я не сержусь; я просто не танцую". —
"Ну дайте ж руку! ссориться не след. —
Та к сердцу ближе. — Руку ту, — другую".
И без перчатки стала хлопотать,
120 Чтобы с моей руки перчатку снять.
XVI
Но тут товарищ мой влетает в дверь:
"Вот где они! Куда запропастились.
Вас кавалер, как разъяренный зверь,
Повсюду ищет. — Вы б поторопились.
Да ты-то что? Не кисни хоть теперь,
Ступай за мной; там словно взбеленились".
— "Нет, уж уволь. Тебе оно под стать,
128 Ты по полю давно привык плясать". —
XVII
Вот грянула мазурка. — Я гляжу,
Как королева средневековая,
Вся в бархате, туда, где я сижу,
Сама идет поспешно молодая
И говорит: "Пойдемте, я прошу
Вас на мазурку". Голову склоняя,
Я подал руку. Входим, стульев шум,
136 И музыка гремит свое рум-рум.
XVIII
— "Вы, кажется, не в духе". — "Я? Ничуть,
Напротив, я повеселиться рада
В последний раз". — И молодая грудь
Дохнула жарко. — "Мне движенья надо:
Без устали помчимся! отдохнуть
Успею после там, в гортани ада".
— "Да что вы говорите?" — "Верьте мне,
144 Я не в бреду, и я в своем уме.
XIX
А хоть в бреду, безгрешен этот бред!
Несчастию не я теперь виною,
И говорить о нем уже не след;
Умру и тайны этой не открою.
Тут маменька, виновница всех бед,
Распорядиться ей хотелось мною.
Я поддалась, — всю жизнь свою сгубя. —
152 Я влюблена давно!" — "В кого?" — "В тебя!"
XX
И мы неслись под пламенные звуки,
И, боже мой! как дивно хороша
Она была! И крепко наши руки
Сжимались, — и навстречу к ней душа
Моя неслась в томленье новой муки.
"И я тебя люблю! — едва дыша,
Я повторял. — Что нам людская злоба!
160 Взгляни в глаза мне: твой, — я твой до гроба!"
XXI
Что было дальше, трудно говорить
И совестно. Пришлось нам поневоле
С товарищем усерднее ходить
В дом, где бывали редко мы дотоле.
Тот все вином старался угостить;
Пьешь, и душа сжимается от боли,
Да к всенощной спешишь, чтоб как-нибудь
168 Хоть издали разок еще взглянуть.
XXII
О, сладкий, нам знакомый шорох платья
Любимой женщины, о, как ты мил!
Где б мог ему подобие прибрать я
Из радостей земных? Весь сердца пыл
К нему летит, раскинувши объятья.
Я в нем расцвет какой-то находил.
Но в двадцать лет, как несказанно-дорог
176 Красноречивый, легкий этот шорох!
XXIII
Любить всегда отрадно, но писать —
Такая страсть у любящих к чему же?
Ведь это прямо дело выдавать,
И ничего не выдумаешь хуже.
Казалось бы, ну как не помышлять
О брате, об отце или о муже?
В затмении влюбленные умы,
184 И ревностно писали тоже мы.
XXIV
Я помню живо, в самый Новый год
Она мне пишет: "Я одна скучаю,
Муж едет в клуб; я выйду из ворот,
Одетая крестьянкою, и к чаю
Приду к тебе. Коль спросит ваш народ,
Вели сказать, что из родного краю
Зашла к тебе кормилицына дочь. —
192 Укутаюсь — и не заметят в ночь".
XXV
С товарищем переглянулись мы;
Хотя не очень прытки были сами,
Но видим ясно: этой кутерьмы
И бабушка не разведет бобами.
Практические подлинно умы!
Нашли исход! Рядиться мужиками.
Голубушка! Я звать ее не мог;
200 Я не себя, — ее я поберег.
XXVI
А время шло. Кто любит так, не знает,
Чего он ждет, чем мысль его кипит.
Спросите вы у дома, что пылает:
Чего он ждет? Не ждет он, а горит,
И темный дым весь искрами мелькает
Над ним, а он весь пышет и стоит.
Надолго ли огни и искры эти?
208 — Надолго ли? — Надолго ль все на свете?
XXVII
Однажды мы сидели наверху
С товарищем, витая в думах нежных, —
Вдруг горничная. — Весь платок в снегу.
Лицо у ней бледнее хлопьев снежных. —
— "Да что ты?" — "Все пропало! Быть греху;
Все письма отыскал он в нотах прежних,
Да как пошел, — в столах, в шкапах, в трюмо
216 И в туфлях даже, глядь, — сидит письмо.
XXVIII
Под крик его и гам тут горьких слез
Из девичьей я слышала немало.
Не треснул ли ее, проклятый пес!
Он сам ушел. В испуге написала
Вам тут она. — Не помню, как донес
Меня господь. Ответ я обещала.
Прочтите же; а я пока пойду
224 И за калиткой стану — подожду".
XXIX
Читаю: "Все проведал этот зверь.
С тобою он стреляться, верно, станет;
И если ты убьешь его теперь, —
Тогда, тогда и счастие настанет.
Я верую, ты тоже сердцем верь,
Оно меня, я знаю, не обманет.
Я убегу в деревню за тобой,
232 И там твоею стану я женой.
XXX
А послезавтра в восемь приходи
На монастырь и стань там у забора
И на калитку с улицы гляди,
— Хоть на часок уйду из-под надзора, —
Стой там в тени и терпеливо жди,
Как восемь станет бить, приду я скоро.
Недаром злые видела я сны!
240 Но верь ты мне, мы будем спасены".
XXXI
Без опыта, без денег и без сил,
У чьей груди я мог искать спасенья?
Серебряный я кубок свой схватил,
Что подарила мать мне в день рожденья,
И пенковую трубку, что хранил
В чахле, как редкость, полную значенья;
Был и бинокль туда же приобщен
248 И с репетиром золотой Нортон.
XXXII
Тебе в могилу тихую привет,
Мой старый друг, я, старец, посылаю.
Ты был у нас деканом много лет,
К тебе, бывало, еду и читаю
Я грешные стихи, пускаясь в свет,
И за полночь мы за стаканом чаю
Сидим, вникаем в римского певца…
256 Тебя любил и чтил я как отца!
XXXIII
Зачем всю дрянь к наставнику я вез?
Но лишь вошел, он крикнул мне: "Что с вами?"
Я объяснил, как мог, повеся нос,
И вдруг, как мальчик, залился следами.
Меня он обнял и почти донес
До кресла. Сам он с влажными глазами
И с кроткой речью, полною любви,
264 Стал унимать рыдания мои.
XXXIV
— "Спасти ее!" — я только мог твердить.
"Спасти-то нужно вас; расстроить эту
Безумную попытку. Заложить
Немедленно я прикажу карету…
Инспектора вас в карцер посадить
Я попрошу на месяц по секрету.
Когда своей не жаль вам головы,
272 То хоть ее-то не губите вы".
XXXV
Давно стою, волнуясь, на часах,
И смотрит ярко месяц с тверди синей,
Спит монастырский двор в его лучах,
С церковных крыш блестит колючий иней.
Удастся ли ей вырваться-то? Ах!
И олуха такого быть рабыней!
На колокольне ровно восемь бьет;
280 Вот заскрипел слегка снежок… Идет!
XXXVI
Откинула покров она с чела
И месяц светом лик ей обдал чистый.
Уже моих колен ее пола
Касается своей волной пушистой,
И на плечо ко мне она легла.
И разом круг объял меня душистый;
И молодость, и дрожь, и красота,
288 И в поцелуе замерли уста.
XXXVII
И я ворвался в этот мир цветов.
Волшебный мир живых благоуханий,
Горячих слез и уст, речей без слов,
Мир счастия и пылких упований,
Где как во сне таинственный покров
От нас скрывает всю юдоль терзаний.
Нельзя душой и блекнуть, и цвести, —
296 Я в этот миг не мог сказать "прости".
XXXVIII
А вам не жаль? Чего? спросить бы надо:
Что был я глуп, или что стал умней?
Какая же за это мне награда?
Бывало, точно, и не спишь ночей,
Но сладок был и самый кубок яда.
Зато теперь, чем дальше, тем горчей,
Все те же рельсы и машина та же,
304 И мчит тебя, как чемодан в багаже.
XXXIX
Дня через два хозяйка за столом
Вдруг говорит: "А наши молодые
Уехали — и старики вдвоем
Остались. Он сказал, что там большие
В деревне хлопоты у них. Кругом
Падеж скота, и есть дела другие.
А вы чем сыты, молодой народ,
312 Что капельки вы не берете в рот?"
XL
Затем, затем — настал конец. А вы
Простите, если сказка надоела.
Я скоро сам уехал из Москвы,
И мне писали: Лиза овдовела.
Поздней искал я милостей вдовы,
Но свидеться она не захотела.
Болтали: там… какой-то генерал…
320 А может быть, кто говорил — соврал.
146
ВЫПУСК ТРЕТИЙ
Предисловие
Pro captu lectoris habent sua fata libelli.
Terentianus Maurus
(Грамматик III в. по P. Xp.)
По разуменью чтеца свои
судьбы есть у книжек.
Появление от времени до времени за последние годы небольших сборников наших стихотворений, вроде находящегося перед глазами читателя, придает всей нашей стихотворной деятельности совершенно нежелательный для нас оттенок. Издали может показаться, что к подобным изданиям побуждает нас преувеличенное понятие о значительности наших стихотворений. Поневоле приходится подвести благосклонного читателя поближе к делу и дать ему возможность убедиться, что такой оттенок не только лишь издали кажущийся, но прямо противоположный действительному.
Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с другой, тех периодических веяний нелепостей, которые действительно способны исполнить всякого практического деятеля гражданскою скорбью. Но эта скорбь никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии. Однако мы очень хорошо понимали, что, во-первых, нельзя постоянно жить в такой возбудительной атмосфере, а во-вторых, что навязчиво призывать в нее всех и каждого и неблагоразумно, и смешно. Как мало мы заботились о подобном призыве, явно из того, что мы до последних лет предоставляли нашим литературным друзьям заботиться о сохранении и группировке наших произведений. Так, все написанные стихотворения, вошедшие в "Лирический Пантеон" и в издание 1850 г., собраны и сгруппированы рукою Аполлона Григорьева, которому принадлежат и самые заглавия отделов; так сборник 1856 года, появившийся в Петербурге во время нашего отсутствия, переправлен нами по настоятельному требованию целого круга друзей, под руководством И. С. Тургенева, которому принадлежит и небольшое предисловие к этому изданию. С той поры музе нашей пришлось переживать тяжелые времена, чем она, мимоходом сказать, огорчалась тем менее, что бдительные очи любезных пестунов не покидают ее и по настоящее время. Эти пестуны и поныне выбирают достойное, по их мнению, печати и побуждают нас от времени до времени знакомить благосклонных читателей с нашими последними стихотворениями. Друзья наши знают, что многое, невзирая на полученное одобрение, было нами окончательно забраковано, но что не было примера, чтобы мы навязали сборнику что-либо не одобренное знатоками дела. Такое отношение к собственным произведениям привело к совершенной утрате тех стихотворений, которые в течение многих лет случайно ускользнули от рук наших друзей. Читатели, знакомые с ходом нашей журналистики, не забыли, быть может, что до шестидесятых годов мы, подобно другим стихотворцам, безразлично появлялись во всех журналах, которые перечислять здесь излишне. Но тут мы подверглись самому комическому остракизму. С легкой руки правительственных реформ, внезапно выступивших, подобно Минерве, во всеоружии, всё закипело духом оппозиции (чему?) и запоздалою гражданскою скорбию. Так как скорбели люди, не имевшие никакого понятия о практической жизни, то и самый скорбный недуг поневоле сосредоточился на языке. Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как в сущности люди эти ничего не понимали в деле поэзии, то останавливались только на одной видимой стороне дела: именно на его непосредственной бесполезности. Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби. Но, справедливый читатель, вникните же и в наше положение. Мы, если припомните, постоянно искали в поэзии единственного убежища от всяческих житейских скорбей, в том числе и гражданских. Откуда же могли мы взять этой скорби там, куда мы старались от нее уйти? Не все ли это равно, что обратиться к человеку, вынырнувшему из глубины реки, куда он бросился, чтобы потушить загоревшееся на нем платье, с требованием: "Давай огня!".
Понятно, что при таком исключительном положении стихотворения наши не могли быть помещаемы на страницах журналов, в которых они возбуждали одно негодование. Единственное исключение представлял "Русский вестник", не ставивший тенденциозности непременным условием. Но когда в 1885 г. мы сочли дальнейшее наше сотрудничество в "Русском вестнике" невозможным, то единственным путем обнародования остались для нас выпуски небольших сборников. Слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм были бы понятны, если бы среди единогласного тенденциозного хора они, подобно стихам Тютчева и гр. Алексея Толстого, звучали порицанием господствующего направления; но ничего подобного в них не было, и они подверглись гонению, очевидно, только за чистоту своего служения. Надо прибавить, что чем единогласнее с одной стороны становился хор порицателей, тем с большим участием и одушевлением подходили на помощь нашей музе свежие силы несомненных знатоков дела, и насколько для нас лестно одобрение последних, настолько же мало заботимся мы о приговоре большинства, вполне уверенные, что из тысячи людей, непонимающих дела, невозможно составить и одного знатока.
Наглядным подтверждением всего нами высказанного может служить в настоящем сборнике прибавление из издания 1850 года. Счастлив художник, способный исправлять свои произведения согласно указаниям знатоков. Но и тут есть известные границы и опасности. Можно, что называется, записать картину. Это случалось даже с позднейшими изданиями Тютчева, где алмазные стихи появились замененные стразами. Мы говорили выше, что издание 1856 г. составлено исключительно по выбору и настоянию бывшего кружка наших петербургских друзей, вследствие чего даже мы сами привыкли смотреть на издание 1850 г. как на окончательно упраздненное. Но в течение последних лет мы при встречах с нашими друзьями постоянно слышали упрек за то, что в издание 1856 г. не вошли некоторые стихотворения из издания 1850 г., не заслуживающие такого исключения, между прочим, и диалог Соловей и Роза. Касательно пяти первых стихотворений мы беспрекословно решились восстановить их, поместив в настоящем сборнике; но по поводу Соловья и Розы дело не обошлось без протеста с нашей стороны. Даже соглашаясь, что там есть более или менее яркие образы и более или менее удачные стихи, мы никак не могли помириться с тем излишним накоплением красок, которое свидетельствовало о широких размахах неопытной руки, еще не знающей краю. Полагаем, что даже сокращенное почти наполовину стихотворение и в настоящем своем виде не представляет окончательно ясных очертаний. Тем не менее решаемся сохранить его, находя, что ни в одном из наших молодых произведений с такою ясностью не проявляется направление, по которому постоянно порывалась наша муза. Равным образом помещаем два стихотворения, не вошедшие ни в один из наших сборников: на смерть Ал. В. Дружинина 19 января 1864 года и памяти В. П. Боткина 16 октября 1869 года.
I Муза
Мы рождены для вдохновенья
Для звуков сладких и молитв
Пушкин
Ты хочешь проклинать, рыдая и стеня,
Бичей подыскивать к закону.
Поэт, остановись! не призывай меня,
4 Зови из бездны Тизифону.
Пленительные сны лелея наяву,
Своей божественною властью
Я к наслаждению высокому зову
8 И к человеческому счастью.
Когда, бесчинствами обиженный опять,
В груди заслышишь зов к рыданью, —
Я ради мук твоих не стану изменять
12 Свободы вечному призванью.
Страдать! Страдают все, страдает темный зверь
Без упованья, без сознанья;
Но перед ним туда навек закрыта дверь,
16 Где радость теплится страданья.
Ожесточенному и черствому душой
Пусть эта радость незнакома.
Зачем же лиру бьешь ребяческой рукой,
20 Что не труба она погрома?
К чему противиться природе и судьбе? —
На землю сносят эти звуки
Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,
24 А исцеление от муки.
147
8 мая 1887
II
Жду я, — тревогой объят,
Жду тут — на самом пути:
Этой тропой через сад
4 Ты обещалась прийти.
Плачась, комар пропоет,
Свалится плавно листок…
Слух, раскрываясь, растет,
8 Как полуночный цветок.
Словно струну оборвал
Жук, налетевши на ель;
Хрипло подругу позвал
12 Тут же у ног коростель.
Тихо под сенью лесной
Спят молодые кусты…
Ах! как пахнуло весной!..
|
The script ran 0.005 seconds.