1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
В чалме сидит и третий слог,
Живет он тоже на востоке .
Четвертый слог поможет бог
Узнать, что это есть предлог.
Утомленный последним усилием, Синицкий отвалился на спинку стула и закрыл глаза. Ему было уже семьдесят лет. Пятьдесят из них он сочинял ребусы, шарады, загадочные картинки и шарадоиды. Но никогда еще почтенному ребуснику не было так трудно работать, как сейчас. Он отстал от жизни, был политически неграмотным, и молодые конкуренты легко его побивали. Они приносили в редакции задачи с такой прекрасной идеологической установкой, что старик, читая их, плакал от зависти. Куда ему было угнаться за такой, например, задачей:
Задача‑арифмоид
На трех станциях Воробьево, Грачево и Дроздово было по равному количеству служащих. На станции Дроздово было комсомольцев в шесть раз меньше, чем на двух других, вместе взятых, а на станции Воробьево партийцев было на 12 человек больше, чем на станции Грачево. На этой послед–ней беспартийных было на 6 человек больше, чем на первых двух. Сколько служащих было на каждой станции и какова была там партийная и комсомольская прослойка?
Очнувшись от своих горестных мыслей, старик снова взялся за листок с надписью «дебет», но в это время в комнату вошла девушка с мокрыми стрижеными волосами и черным купальным костюмом на плече. За ней вошел молодой человек.
– Садитесь, Древлянин, – сказала девушка, – посидите с дедом.
Она вышла на балкон, развесила на облупленных перилах сырой костюм и глянула вниз. Она увидела бедный двор, который видела уже много лет, – нищенский двор, где валялись разбитые ящики из‑под макарон, бродили перепачканные углем коты и жестянщик с громом чинил ведро. В нижнем этаже разговаривали соседки.
– Не знаю, что делать с ребенком.
– Попробуйте поставить ему клистирчик из крепкого чая.
И разговоры эти девушка слышала не первый раз, и котов она знала по именам, и жестянщик, как ей показалось, чинил это самое ведро уже много лет подряд. Внезапно Зосе Синицкой стало скучно, и она вернулась в комнату.
– Идеология заела, – услышала она снова деда, – а какая в ребусном деле может быть идеология? Ребусное дело...
Молодой человек, который называл себя Борисом Древляниным, а на самом деле носил скромную греческую фамилию Папа‑Модерато, со смутной тоской в глазах смотрел на старого Синицкого. Он знал характер ребусника, любившего поговорить.
Положение спасла Зося.
– Что ты тут написал, дед? Что это такое? «Четвертый слог поможет бог узнать, что это есть предлог». Почему – бог? Ведь ты сам говорил, что в редакции не принимают теперь шарад с церковными выражениями.
Синицкий ахнул. Крича: «Где бог, где? Там нет бога!», он дрожащими руками втащил на нос очки в белой оправе и ухватился за листок.
– Есть бог. Оказался, – промолвил он печально. – Опять маху дал! Ах, жалко! И рифма пропадает хорошая.
– А вы вместо «бог» поставьте «рок», – посоветовал Папа‑Модерато.
Но испуганный Синицкий отказался от «рока».
– Это тоже мистика! Я знаю! Ах, маху дал, маху дал! Что же это будет, Зосенька?
Зося с грустью посмотрела на деда и посоветовала сочинить новую шараду.
– Все равно, – сказала она, – слова с окончанием «ция» у тебя не выходят. Помнишь, как ты мучился со словом «теплофикация»?
– Как же! – оживился старик. – Я еще третьим слогом поставил «кац» и написал так: «А третий слог, досуг имея, узнает всяк фамилию еврея». Не взяли эту шараду. Маху дал. Сказали – слабо, не подходит.
И старик, усевшись за свой стол, начал разрабатывать большой идеологически выдержанный ребус. Первым долгом он набросал карандашом гуся, держащего в клюве букву «Г», большую и тяжелую, как виселица. Работа ладилась.
Между тем Борис Древлянин с вызывающей нежностью поглядывал на Зосю, которая накрывала на стол к обеду. Она переходила от старомодного величественного буфета с зеркальными иллюминаторами и резными птицами на дверках к столу и выгружала посуду. Красный борщ, оставленный ею на медленном огне перед купанием, был уже готов.
– Ну, как ваши столовники? – спросил Древлянин страстным голосом.
Ему очень нравилась Зося Синицкая, яблочная родинка на ее щеке и короткие разлетающиеся волосы с гимназическим пробором на боку. У Зоси был тот спортивный вид, который за последнее время приобрели все красивые девушки в мире. Папе‑Модерато хотелось бы напрямик рассказать Зосе о чувствах, обуревавших его неспокойное сердце. Но он еще не решился. И покуда всю свою нежность, всю свою страстность вкладывал в обиходные служебные фразы.
– Ну, как ваши столовники? – повторил он голосом человека, умирающего от любви.
– У вас насморк? – спросила Зося.
– Нет. А что?
– От чего же вы говорите таким странным голосом? Найдите горчицу, пожалуйста.
– Ну, как ваши столовники? – с упреком переспросил Папа.
– Разъехались, в отпуск, остался один Корейко.
– Это какой? Толстый и рыжий?
– Да нет же. Александр Иванович. Со вставным глазом. Вы у нас его несколько раз встречали.
– Фу! Вот понятия не имел! Я думал, что со вставным глазом Подвысоцкий.
– Ничего не Подвысоцкий.
– Я думал, что Подвысоцкий
На этот раз в голосе Древлянина послышался грохот мандолины.
– Индюк думал, думал тай сдох, – ответила Зося.
И, задвигав плечами, отправилась на кухню. Папа‑Модерато потащился за ней. Внучка ребусника, отгибая голову, принялась стаскивать крючком железные файерки с огня, а когда обернулась, чуть не наступила на Папу‑Модерато. Папа лежал на спине, как перевернутый жук, и, глядя с этой неудобной позиции на угол плиты, восклицал:
– Какой ракурс! Вот заснять бы! Какая кастрюля получается! Мировая кастрюля!
– Встаньте! – закричала Зося. – Что это за штуки?
Но Модерато не вставал. Этот молодой человек был отравлен сильнейшим из кинематографических ядов – ядом кино‑факта.
Год тому назад тихий греческий мальчик с горящими любопытствующими глазами из Папы‑Модерато превратился в Бориса Древлянина. Это случилось в тот день, когда он окончил режиссерский цикл кинематографических курсов и считал, что лишь отсутствие красивого псевдонима преграждает ему дорогу к мировой известности. Свой досуг Древлянин делил между кинофабрикой и пляжем. На пляже он загорал, а на фабрике всем мешал работать. В штат его не приняли, и он считался не то кандидатом в ассистенты, не то условным аспирантом.
В то время из Москвы в Одессу прикатил поруганный в столице кинорежиссер товарищ Крайних‑Взглядов, великий борец за идею кино‑факта. Местная киноорганизация, подавленная полным провалом своих исторических фильмов из древнеримской жизни, пригласила товарища Крайних‑Взглядова под свою стеклянную сень.
– Долой павильоны! – сказал Крайних‑Взглядов, входя на фабрику. – Долой актеров, этих апологетов мещанства! Долой бутафорию! Долой декорации! Долой надуманную жизнь, гниющую под светом юпитеров! Я буду обыгрывать вещи! Мне нужна жизнь, как она есть!
К работе порывистый Крайних‑Взглядов приступил на другой же день.
Розовым утром, когда человечество еще спало, новый режиссер выехал на Соборную площадь, вылез из автомобиля, лег животом на мостовую и с аппаратом в руках осторожно, словно боясь спугнуть птицу, стал подползать к урне из окурков. Он установил аппарат у подножия урны и снял ее с таким расчетом, чтобы на экране она как можно больше походила на гигантскую сторожевую башню. После этого Крайних‑Взглядов постучался в частную квартиру и, разбудив насмерть перепуганных жильцов, проник на балкон второго этажа. Отсюда он снова снимал ту же самую урну, правильно рассчитывая, что на пленке она приобретет вид жерла сорокадвухсантиметрового орудия. Засим, немного отдохнув, Крайних‑Взглядов сел в машину и принялся снимать урну сходу. Он стремительно наезжал на нее, застигал ее врасплох и крутил ручку аппарата, наклоненного под углом в сорок пять градусов.
Борис Древлянин, которого прикомандировали к новому режиссеру, с восхищением следил за обработкой урны. Ему и самому тоже удалось принять участие в съемке. Засняв тлеющий окурок папиросы в упор, отчего она приняла вид пароходной трубы, извергающей дым и пламя, Крайних‑Взглядов обратился к живой натуре. Он снова лег на тротуар, на этот раз на спину, и велел Древлянину шагать через него взад и вперед. В таком положении ему удалось прекрасно заснять подошвы башмаков Древлянина. При этом он достиг того, что каждый гвоздик подошвы походил на донышко бутылки. Впоследствии этот кадр, вошедший в картину «Беспристрастный объектив», назывался «Поступь миллионов».
Однако все это было мелко по сравнению с кинематографическими эксцессами, которые Крайних‑Взглядов учинил на железной дороге. Он считал своей специальностью съемки под колесами поезда. Этим он на несколько часов расстроил работу железнодорожного узла. Завидев тощую фигуру режиссера, лежащего между рельсами в излюбленной позе – на спине, машинисты бледнели от страха и судорожно хватались за тормозные рычаги. Но Крайних‑Взглядов подбодрял их криками, приглашая прокатиться над ним. Сам же он медленно вертел ручку аппарата, снимая высокие колеса, проносящиеся по обе стороны его тела.
Товарищ Крайних‑Взглядов странно понимал свое назначение на земле. Жизнь, как она есть, представлялась ему в виде падающих зданий, накренившихся на бок трамвайных вагонов, приплюснутых или растянутых объективом предметов обихода и совершенно перекореженных на экране людей. Жизнь, которую он так жадно стремился запечатлеть, выходила из его рук настолько помятой, что отказывалась узнаваться в крайне‑взглядовском экране.
Тем не менее у странного режиссера были поклонники, и он очень этим гордился, забывая, что нет на земле человека, у которого не было поклонников. И долго еще после отъезда режиссера Борис Древлянин тщательно копировал его эксцентричные методы.
– Встаньте, говорят вам! – кричала Зося. – Я вас сейчас буду пинать ногами.
Папа‑Модерато неохотно поднялся с полу и вернулся в комнату, где уже сидел за обеденным столом Александр Иванович Корейко.
В обстановке внеслужебной Александр Иванович уже не казался человеком робким и приниженным. Но все же настороженное выражение ни на минуту не сходило с его лица. Сейчас он внимательно разглядывал новый ребус Синицкого. Среди прочих загадочных рисунков был там нарисован нуль, из которого сыпались буквы «Т», елка, из‑за которой выходило солнце, и воробей, сидящий на нотной строке. Ребус заканчивался провернутой вверх запятой.
– Этот ребус трудненько будет разгадать! – говорил Синицкий, похаживая вокруг столовника. – Придется вам посидеть над ним, Александр Иванович.
– Придется, придется, – ответил Корейко с усмешкой, – только вот гусь меня смущает. К чему бы такой гусь? А‑а‑а. Есть. Готово. «В борьбе обретешь ты право свое»?
– Да, – разочарованно протянул старик, – как это вы так быстро угадали? Способности большие! Сразу видно юриста.
– А для чего вы этот ребус приготовили? Для печати?
– Для печати.
– И совершенно напрасно, – сказал Корейко, принимаясь за борщ, в котором плавали жирные золотые медяки. – «В борьбе обретешь ты право свое» – это эсеровский лозунг. Для печати не годится.
– Ах ты, боже мой! – застонал старик. – Царица небесная! Опять маху дал! Слышишь, Зосенька? Маху дал! Что же теперь делать?
Старика все успокаивали, но он был безутешен. Он отказался от обеда и затих в углу, молча переживая свое горе.
Александр Иванович столовался у Синицких сначала потому, что обеды были там дешевые и вкусные. К тому же основным правилом он поставил себе ни на минуту не забывать о том, что он мелкий служащий. Он тыкал всем в глаза свою мнимую бедность и любил поговорить о трудности существования в большом городе на мизерное жалование. Но с некоторых пор цена и вкус обедов потеряли для него то отвлеченное и показательное значение, которое он им придавал. Если бы от него потребовали и он мог сделать это не таясь, то платил бы за обед не шестьдесят пять копеек, как он это делал теперь, а три или даже пять тысяч рублей.
Дело в том, что Александр Иванович, подвижник, сознательно изнурявший себя финансовыми веригами, запретивший себе прикасаться ко всему, что стоит дороже полтинника, и в то же время раздраженный тем, что из боязни потерять миллионы он не может открыто истратить ста рублей, – влюбился, влюбился с той грубостью, на которую способен человек сильный, суровый и обозленный бесконечным ожиданием.
Съев полтораста борщей и такое же количество рубленых котлет, он стал в семье Синицких своим человеком. В жалкой шкуре маленького служащего он никак не мог решиться ухаживать за Зосей. Он вел с ней добропорядочные беседы, рассказывал ей о юридических казусах и с ненавистью к себе чувствовал, что слишком хорошо вошел в роль. Шкура давила его. Он не только не мог оглушить Зосю своим богатством. Он не мог даже блеснуть перед ней своими поистине замечательными способностями финансового стратега.
Папу‑Модерато Александр Иванович терпеть не мог, хотя виделся с ним только несколько раз. Папе‑Модерато было девятнадцать лет. Корейке было тридцать пять. У Корейки было 46 рублей в месяц официально и десять миллионов неофициально. У Модерато официально не было ни копейки (он жил у родителей), а неофициально он умудрялся зарабатывать рублей двадцать в месяц, изображая при случае эпизодические роли римлян. Но Корейко не смел брать из своих миллионов ни копейки, а Папа тратил свои двадцать рублей с такой помпой, что кинематографическая Одесса долго содрогалась после его кутежей.
Он уводил Зосю в городской театр, брал там ложу бель‑этажа за 8 рублей. Потом требовал, чтобы из буфета в ложу принесли столик. Это уносило еще три рубля. Оставшиеся деньги поглощал долгий веселый ужин с пивом, музыкой и цветами в ресторане Церабкоопа. После этого, правда, наступали суровые будни, и Борис Древлянин целый месяц вымаливал у знакомых папиросы; но миллионер все же ему завидовал. Такие кутежи были ему не по средствам.
Александр Иванович просидел у Синицких до вечера. А потом все трое пошли бродить по городу.
– Как в кино хочется! – воскликнула Зося. – Хорошо б «Чикаго» посмотреть!
– Стоит ли, – сурово сказал Корейко, – в такую погоду. Давайте лучше погуляем.
В раскрытых настежь буфетах искусственных минеральных вод шипели керосинно‑калильные лампы. Под сильным белым светом жирно блестела слоистая баклава на железных листах, стеклянные цилиндры с сиропами на вертящейся подставке мерцали аптекарскими цветами. Персы с печальными лицами калили на жаровнях орехи, и угарный дым манил гуляющих.
– В кино хочется, – капризно повторила Зося, – орехов хочется, баклавы, сельтерской с сиропом!
– Действительно, хорошо бы «Чикаго» посмотреть, – сказал Древлянин и, опомнившись, добавил: – Хотя я, знаете, признаю исключительно неигровой фильм. Но у меня ни копейки нет. Может быть, у вас, товарищ Корейко, найдется подкожный рубль? Я бы вам в пятницу отдал.
– Нету, – ответил миллионер, разводя руками, – честное слово.
– Ужасающее положение, – сказала Зося. – Когда вы уже разбогатеете, Древлянин?
– Скоро, – ответил Папа‑Модерато. – С будущего года меня обещали взять на штат. А это пахнет жалованием в шестьдесят рублей. А съемочные! Тоже рублей пятьдесят наберется! Скоро я стану богатым женихом.
«Дурак, – подумал Корейко, – дубина! Он будет нищим всю свою жизнь! Ничтожество! Пятьдесят рублей съемочных! А миллион съемочных не хочешь?»
Для того чтобы не расстаться с Зосей, Корейко решился бы скомпрометировать себя на рубль, но рубля у него не было. Сейчас в кармане у него в плоской железной коробке от папирос «Кавказ» лежало десять тысяч рублей, бумажками по двадцать пять червонцев. Эти деньги он не успел передать на покупку олова в прутиках. Но если бы даже он сошел с ума и решился обнаружить хотя бы одну бумажку, ее все равно ни в одном кино нельзя было бы разменять.
– Денежки не малые! – ожесточенно сказал он. – Сто десять рублей в месяц.
– А вы на мне женитесь, Древлянин, когда разбогатеете? – спросила Зося.
– А вы за меня пойдете?
– За такого богатого всякая пойдет, – сказал Зося.
– Нет, это черт знает что! – закричал вдруг Папа‑Модерато. – Я тоже хочу в кино! Я молод и намерен жить! Подождите минутку! Я сейчас! Пойду потрогаю за вымя Гришку Блоха!
Вслед за этими непонятными словами Папа‑Модерато бросился бежать. Трижды его осветили буфетные прожектора, а потом он исчез в темноте.
Оставшись с Зосей, Александр Иванович не сказал ни слова. Древлянин вернулся очень быстро, огромными прыжками.
– Шесть гривен! – закричал он издали. – На два билета хватит!
– А как же я? – спросил Александр Иванович.
Миллионеру очень хотелось в кино. Ему казалось невозможным оставить Зосю наедине с проклятым греком. Но Папа‑Модерато нетерпеливо попрощался и увлек девушку под тусклую вывеску кино «Червонный летун».
Эту ночь конторщик юридической консультации не спал дома. До самого утра он шатался по городу, тупо рассматривал карточки напыщенных дам и голеньких младенцев в стеклянных витринах фотографов, взрывал ногами гравий на бульваре и глядел в темную пропасть порта. Там переговаривались невидимые пароходы, слышались милицейские свистки и поворачивался красный маячный огонек.
– Проклятая страна! – бормотал Корейко. – Страна, в которой миллионер не может повести свою невесту в кино!
Сейчас Зося казалась ему невестой. Он не сомневался в том, что если покажет Зосе веселую богатую жизнь, то она отпугнет Древлянина. Зосе нужно показать Крым, теплоходы, пальмы, международные вагоны. И среди этого невиданного ею блеска она даже не заметит, что у Корейко стеклянный глаз, что он тяжелый человек, что он старше ее на восемнадцать лет.
К утру, побелевший от бессонницы, Александр Иванович забрел на окраину города. Когда он проходил по Дальницкой улице, ему послышались звуки матчиша. Удивленный, он остановился.
Навстречу ему спускался с горы большой желтый автомобиль. За рулем, согнувшись, сидел усталый шофер в хромовом картузе. Рядом с ним дремал широкоплечий малый, свесив набок голову в стетсоновской шляпе с дырочками. На заднем сидении развалились еще двое пассажиров: пожарный в полной выходной форме и атлетически сложенный мужчина в мор–ской фуражке с белым верхом.
– Привет первому одесситу! – крикнул Остап, когда машина с тракторным грохотом проносилась мимо Корейки. – Морские ванны еще работают? Бани Исаковича функционируют? Уже объявили Одессу вольным городом?
Но Остап не получил ответа. Цесаревич открыл глушитель, и Антилопа утопила первого одессита в облаке голубого дыма.
– Ну, – сказал Остап оглянувшемуся Балаганову, – подавайте сюда вашего подпольного Рокфеллера. Сейчас я буду его раздевать! |
The script ran 0.005 seconds.