Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ильф и Петров - Двенадцать стульев [1928]
Известность произведения: Высокая
Метки: humor_prose, Классика, Плутовской роман, Сатира, Юмор

Аннотация. И. Ильф и Е. Петров завершили роман «Двенадцать стульев» в 1928 году, но еще до первой публикации цензоры изрядно сократили, «почистили» его. Правка продолжалась от издания к изданию еще десять лет. В итоге книга уменьшилась почти на треть. Публикуемый ныне вариант – первый полный – реконструирован по архивным материалам. Книга снабжена обширным историко-литературным и реальным комментарием.

Аннотация. Роман Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» был напечатан впервые в 1927 году и с тех пор стал одной из самых популярных и читаемых книг на советском и постсоветском пространстве. Растасканный на пословицы и поговорки, многократно экранизированный, он остается остроактуальным и, может быть, даже еще более злободневным в наше время, хотя следует признать, что Великий Комбинатор, сын турецко-подданного, выглядит сущим ребенком рядом с современными малосимпатичными своими последователями.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

И др   Утро застало концессионеров на виду Чебоксар. Остап дремал у руля. Ипполит Матвеевич сонно водил веслами по воде. От холодной ночи обоих подирала цыганская дрожь. На востоке распускались розовые бутоны. Пенсне Ипполита Матвеевича все светлело.  Овальные стекла их заиграли.  В них попеременно отразились оба берега. Семафор с левого берега изогнулся в двояковогнутом стекле так, будто бы у него болел живот.  Синие купола Чебоксар плыли в стеклах Воробьянинова,  словно корабли. Сад на востоке разрастался. Бутоны превратились в вулканы и принялись извергать лаву наилучших кондитерских окрасок.  Птички на левом берегу учинили большой и громкий скандал. Золотая дужка пенсне вспыхнула и ослепила гроссмейстера. Взошло солнце. Остап раскрыл глаза и вытянулся, накреняя лодку и треща костями. - С добрым утром, Киса, - сказал он, давясь зевотой, - я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по чем‑то  там затрепетало:[456] - Пристань, - доложил Ипполит Матвеевич. Остап вытащил путеводитель и справился. - Судя по всему - Чебоксары. Так, так: «Обращаем внимание на очень красиво расположенный г. Чебоксары»: Киса, он в самом деле красиво расположен?.. «В настоящее время в Чебоксарах 7702 жителя»: Киса! Давайте бросим погоню за бриллиантами  и увеличим население Чебоксар до 7704  человек. А? Это будет очень эффектно: Откроем «Пти шво»[457] и с этого «Пти шво» будем иметь верный гран‑кусок хлеба: Ну‑с, дальше: «Основанный в 1555 году, город сохранил несколько весьма интересных церквей. Помимо административных учреждений Чувашской республики, здесь имеются: рабочий факультет, партийная школа, педагогический техникум, две школы второй ступени, музей, научное общество и библиотека: На Чебоксарской  пристани и на базаре можно видеть чувашей и черемис, выделяющихся своим внешним видом»: Но еще прежде, чем друзья приблизились к пристани, где можно было видеть чувашей и черемис, их внимание было привлечено к предмету, плывшему по течению впереди лодки. - Стул! - закричал Остап. - Администратор! Наш стул плывет. Компаньоны подплыли к стулу. Он покачивался, вращался, погружался в воду, снова выплывал, удаляясь от лодки концессионеров. Вода свободно вливалась в его распоротое брюхо. Это был стул, вскрытый на «Скрябине» и теперь медленно направлявшийся  в Каспийское море. - Здорово, приятель! - крикнул Остап. - Давненько не виделись! Знаете, Воробьянинов, этот стул напоминает мне нашу жизнь. Мы тоже плывем по течению. Нас топят, мы выплываем, хотя, кажется, никого этим не радуем. Нас никто не любит, если не считать уголовного  розыска, который тоже нас не любит. Никому до нас нет дела. Если бы вчера шахматным любителям удалось нас утопить, от нас остался бы только один протокол осмотра трупов: «Оба тела лежат ногами к юго‑востоку, а головами к северо‑западу. На теле рваные раны, нанесенные, по‑видимому, каким‑то тупым орудием»: Любители били бы нас, очевидно, шахматными досками. Орудие, что и говорить, туповатое: «Труп первый принадлежит мужчине лет пятидесяти пяти, одет в рваный люстриновый пиджак, старые брюки и старые сапоги. В кармане пиджака удостоверение на имя Конрада Карловича гр. Михельсона»: Вот, Киса, все, что о вас написали бы. - А о вас бы что написали? - сердито спросил Воробьянинов. - О! Обо мне написали бы совсем другое. Обо мне написали бы так: «Труп второй принадлежит мужчине двадцати семи лет. Он любил и страдал. Он любил деньги и страдал от их недостатка. Голова его с высоким лбом, обрамленным иссиня‑черными кудрями, обращена к солнцу. Его изящные ноги, сорок второй номер ботинок, направлены к северному сиянию. Тело облачено в незапятнанные белые одежды, на груди золотая арфа[458] с инкрустацией из перламутра и ноты романса «Прощай, ты, Новая Деревня».[459] Покойный юноша занимался выжиганием по дереву,[460] что видно из обнаруженного в кармане фрака удостоверения, выданного 23/VIII - 24 г. кустарной артелью «Пегас и Парнас» за № 86/1562>. И меня похоронят, Киса, пышно, с оркестром, с речами, и на памятнике моем будет высечено: «Здесь лежит известный теплотехник и истребитель[461] Остап‑Сулейман‑Берта‑Мария Бендер‑бей , отец которого был турецко‑подданный и умер, не оставив сыну своему Остап‑ Сулейману ни малейшего наследства. Мать покойного была графиней и жила нетрудовыми доходами».[462] Разговаривая подобным образом, концессионеры приткнулись к чебоксарскому берегу. Вечером, увеличив капитал на пять рублей продажей васюкинской лодки, друзья погрузились на теплоход «Урицкий» и поплыли в Сталинград, рассчитывая обогнать по дороге медлительный тиражный пароход и встретиться с труппой колумбовцев в Сталинграде. Светящийся гигант понес компаньонов вниз по реке. Миновали Мариинский посад, Казань, Тетюши, Ульяновск, Сенгилей, село Новодевичье и перед вечером второго дня пути подошли к Жигулям. Сто раз в этом романе наступал вечер, падало солнце и сияла звезда, но ни разу еще в этом романе вечер не был наполнен такой кротостью и предчувствием великих событий, как этот. Палубы «Урицкого» наполнились оранжевой под заходящим солнцем толпой пассажиров. Невысокие Жигулевские горы мощно зеленели с правой стороны. Волнение охватило души пассажиров. Остап, чудом пробившийся из своего третьего класса к носу парохода, извлек путеводитель и узнал из него, что путь вдоль Жигулей представляет исключительное удовольствие. - «Пароход, - прочел Остап вслух, - проходит близ самого берега, разрезая падающие в реку тени береговых вершин. Густой ковер зеленой в различных оттенках растительности манит путника углубиться в девственную толщу лесов, чтобы насладиться прекрасным воздухом, полюбоваться открывающимися далями и мощной здесь красавицей Волгой и вспомнить далекое прошлое, когда неорганизованные бунтарские элементы:» Пассажиры сгрудились вокруг Остапа. - «неорганизованные бунтарские элементы, бессильные переустроить сложившийся общественный уклад, "гуляли" тут, наводя страх на купцов и чиновников, неизбежно стремившихся к Волге как важному торговому пути. Недаром народная память до сих пор сохранила немало легенд, песен и сказок, связанных с бывавшими в Жигулях Ермаком Тимофеевичем, Иваном Кольцом [463], Степаном Разиным и др.» - И др! - повторил Остап, очарованный вечером. - И др! - застонала толпа, вглядываясь в сумеречные очертания Молодецкого кургана. - И др‑р! - загудела пароходная сирена, взывая к пространству, к легендам, песням и сказкам, покоящимся на вершинах Жигулей. Луна поднялась, как детский воздушный шар. Девья гора осветилась. Это было свыше сил человеческих. Из недр парохода послышалось желудочное урчание гитары, и страстный женский голос запел:   Из‑за острова на стрежень, На простор речной волны, Выплывают расписные Стеньки Разина челны: [464]   Сочувствующие голоса подхватили песню. Энтузиазм овладевал пароходом. Все вспоминали «далекое прошлое, когда неорганизованные бунтарские элементы гуляли тут, наводя страх»: Луна и Жигули производили обычное и неотразимое душой человеческой впечатление. Когда «Урицкий» проходил мимо Двух братьев, пели уже все. Гитары давно не было слышно. Все покрывалось громовыми раскатами:   Свадьбу но‑о‑о‑овую справля‑а‑а‑а:   На глазах чувствительных пассажиров первого класса стояли слезы лунного цвета. Из машинного отделения, заглушая стук машин, неслось:   Он весе‑о‑о‑олый и хмельно‑о‑о‑ой.   Второй класс, мечтательно разместившийся на корме, подпускал душевности:   Позади их слышен ропот: Нас на бабу променял. Только ночь с ней провозжа‑а‑ался:   - Провозжался, провозжался, провозжался! - с недоумением загудела Лысая гора. - «Провозжался! - пели и в третьем классе. - Сам наутро бабой стал». К этому времени «Урицкий» нагнал тиражный пароход. Издали можно было подумать, что на пароходе происходит матросский бунт - раздавались стоны, проклятия и предсмертные хрипы. Казалось, что на «Скрябине» уже разбиты бочки с ромом, повешены на реях гр. пассажиры первого и второго классов, а капитан с пробитым черепом валяется у двери с табличкой «Отдел взаимных расчетов». На самом же деле и матросы и пассажиры первого, второго и третьего классов с необыкновенным грохотом и выразительностью выводили последний куплет:   Что ж вы, черти, приуныли? Эй ты, Филька, черт, пляши! Грянем, бра‑а‑а‑атцы, удалу‑у‑ую:   И даже капитан, стоя на мостике и не отводя взора с Царева кургана, вопил в лунные просторы:   Грянем, бра‑а‑атцы, удалу‑у‑ую На помин ее души!   - Ее души! - пел кинооператор Полкан, тряся гривой и вцепившись в поручни. - Ее души! - ворковали Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд. - Ее души! - взывал Симбиевич‑Синдиевич. - Ее души! - заливались служащие, резвость которых в этот благоуханный вечер не была заключена в рамки служебных отношений. И капитан, старый речной волк, зарыдал, как дитя. Тридцать лет он водил пароходы мимо Жигулей и каждый раз рыдал, как дитя. Так как в навигацию он совершал не менее двадцати рейсов, то за тридцать лет, таким образом, ему удалось всплакнуть шестьсот раз. Нужно ли еще какое‑нибудь доказательство неотразимости грустной красоты Жигулей? Поравнявшийся со «Скрябиным» «Урицкий» находился в центре песенного циклона. Пассажиры скопом бросали персидскую княжну за борт. Набежали пароходы местного сообщения, наполненные здешними жителями, выросшими на виду Жигулей. Тем не менее местные жители тоже пели «Стеньку Разина».   Не вида‑а‑али вы пода‑арка От донско‑ого ка‑а‑зака‑а‑а:   Светились буи, отражались в воде четырехугольные окна пароходных салонов, мигали фонарики пароходов местного сообщения. Гремели песни, и казалось, что на реке дают бал. «Урицкий» легко обошел тиражный пароход. Концессионеры смотрели на свое первое плавучее пристанище с надеждой. Там, в огнях, среди запретительных надписей и служебной суеты, в каюте режиссера стояли три стула. «Скрябин» медленно отдалялся и до самой Самары были видны его огни.   В Сталинграде концессионеры ждали театр Колумба две недели. За это время они несколько раз доходили до самого бедственного положения. Если бы не бюро любовных писем, учрежденное великим комбинатором на базаре, концессионерам пришлось бы умереть с голоду. Бюро ко времени приезда театра завело уже обширную клиентуру среди домработниц, и Остап начинал опасаться визита милиции. Жить, однако, пришлось скромно, прикапливая деньги на возможные расходы по изъятию стульев. «Скрябин» пришел под звуки оркестра  в начале июля. Друзья встретили его, прячась за ящики  на пристани. Перед разгрузкой на пароходе состоялся последний тираж. Разыграли крупные выигрыши. Стульев пришлось ждать часа четыре. Сначала с парохода повалили колумбовцы и тиражные служащие. Среди них выделялось сияющее лицо Персицкого. Сидя в засаде, концессионеры слышали его крики: - Да! Моментально еду в Москву! Телеграмму уже послал! И знаете какую? «Ликую с вами». Пусть догадываются! Потом Персицкий сел в прокатный автомобиль, предварительно осмотрев его со всех сторон и пощупав радиатор, и уехал, провожаемый почему‑то криками «Ура!». После того, как с парохода был выгружен гидравлический пресс, стали выносить колумбовское вещественное оформление. Стулья вынесли, когда уже стемнело. Колумбовцы погрузились в пять пароконных фургонов и, весело крича, покатили прямо на вокзал. - Кажется, в Сталинграде они играть не будут, - сказал Ипполит Матвеевич. Это озадачило Остапа. - Придется ехать, - решил он, - а на какие деньги ехать? Впрочем, идем на вокзал, а там будет видно. На вокзале выяснилось, что театр едет в Пятигорск через Ростов  - Минеральные Воды.  Денег у концессионеров хватало  только на один билет. - Вы умеете ездить зайцем? - спросил Остап Воробьянинова. - Я попробую, - робко сказал Ипполит Матвеевич. - Черт с вами! Лучше уж не пробуйте! Прощаю вам еще раз. Так и быть - зайцем поеду я. Для Ипполита Матвеевича был куплен билет в бесплацкартном жестком вагоне, в котором бывший предводитель и прибыл на уставленную олеандрами в зеленых кадках станцию «Минеральные воды» Северо‑Кавказских железных дорог. Воробьянинов ступил на каменистую платформу станции и, стараясь не попадаться на глаза выгружавшимся из поезда колумбовцам, стал искать Остапа. Давно уже театр уехал в Пятигорск, разместясь в новеньких дачных вагончиках, а Остапа все не было. Он приехал только вечером и нашел Воробьянинова в полном расстройстве. - Где вы были? - простонал предводитель. - Я так измучился. - Это вы‑то измучились, разъезжая с билетом в кармане? А я, значит, не измучился? Это не меня, следовательно, согнали с буферов вашего поезда в Тихорецкой? Это, значит, не я сидел там три часа, как дурак, ожидая товарного поезда с пустыми нарзанными бутылками? Вы - свинья, гражданин предводитель! Где театр? - В Пятигорске. - Едем! Я кое‑что накропал по дороге. Чистый доход выражается в трех рублях. Это, конечно, немного, но на первое обзаведение нарзаном и железнодорожными билетами хватит. Дачный поезд, бренча, как телега, в пятьдесят минут дотащил путешественников до Пятигорска. Мимо Змейки  и Бештау  концессионеры прибыли к подножию Машука.   Глава XXXIX Вид на малахитовую лужу   Был воскресный вечер. Все было чисто и умыто. Даже Машук, поросший кустами и рощицами, казалось, был тщательно расчесан и струил запах горного вежеталя. Белые штаны самого разнообразного свойства мелькали по игрушечному перрону: штаны из рогожки, чертовой кожи, коломянки,[465] парусины и нежной фланели. Здесь ходили в сандалиях и рубашечках «апаш».[466] Концессионеры в тяжелых грязных сапожищах, тяжелых пыльных брюках, горячих жилетах и раскаленных пиджаках чувствовали себя чужими. Среди всего многообразия веселеньких ситчиков, которыми щеголяли курортные девицы, самым светлейшим и самым элегантным был костюм начальницы станции. На удивление всем приезжим, начальником станции была женщина. Рыжие кудри вырывались из‑под красной фуражки с двумя серебряными галунами на околыше. Она носила белый форменный китель и белую юбку. Налюбовавшись начальницей, прочитав свеженаклеенную афишу о гастролях в Пятигорске театра Колумба и выпив два пятикопеечных стакана нарзану, путешественники проникли в город на трамвае линии «Вокзал - Цветник». За вход в «Цветник» с них  взяли десять копеек. В «Цветнике» было много музыки, много веселых людей и очень мало цветов. В белой раковине  симфонический оркестр исполнял «Пляску комаров». В Лермонтовской галерее продавали нарзан. Нарзаном торговали в киосках и в разнос. Никому не было дела до двух грязных искателей бриллиантов. - Эх, Киса, - сказал Остап, - мы чужие на этом празднике жизни.[467] Первую ночь на курорте концессионеры провели у нарзанного источника. Только здесь, в Пятигорске, когда театр Колумба ставил третий раз перед изумленными горожанами свою «Женитьбу», компаньоны поняли всю трудность погони за сокровищами. Проникнуть в театр, как они предполагали,  было невозможно. За кулисами ночевали Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд, марочная диета которых не позволяла им жить в гостинице. Так проходили дни, и друзья выбивались из сил, ночуя у места дуэли Лермонтова и прокармливаясь переноской багажа туристов‑середнячков. На шестой день Остапу удалось свести знакомство с монтером Мечниковым, заведующим гидропрессом. К этому времени Мечников, из‑за отсутствия денег каждодневно похмелявшийся  нарзаном из источника, пришел в ужасное состояние и, по наблюдению Остапа, продавал на рынке кое‑какие предметы из театрального реквизита. Окончательная договоренность была достигнута на утреннем возлиянии у источника. Монтер Мечников называл Остапа дусей и соглашался. - Можно, - говорил он, - это всегда можно, дуся. С нашим удовольствием, дуся. Остап сразу же понял, что монтер великий дока. Договорные стороны заглядывали друг другу в глаза, обнимались, хлопали друг друга по спине и вежливо смеялись. - Ну! - сказал Остап. - За  все дело десятку! - Дуся? - удивился монтер. - Вы меня озлобляете. Я человек, измученный нарзаном. - Сколько же вы хотели? - Положите полста. Ведь имущество‑то казенное. Я человек измученный. - Хорошо! Берите двадцать! Согласны? Ну, по глазам вижу, что согласны. - Согласие есть продукт при полном непротивлении сторон. - Хорошо излагает, собака,[468] - шепнул Остап на ухо Ипполиту Матвеевичу. - Учитесь. - Когда же вы стулья принесете? - Стулья против денег. - Это можно, - сказал Остап, не думая. - Деньги вперед, - заявил монтер, - утром деньги вечером стулья, или вечером деньги, а на другой день утром - стулья. - А может быть, сегодня стулья, а завтра деньги? - пытал Остап. - Я же, дуся, человек измученный. Такие условия душа не принимает! - Но ведь я, - сказал Остап, - только завтра получу деньги по телеграфу. - Тогда и разговаривать будем, - заключил упрямый монтер, - а пока, дуся, счастливо оставаться у источника. А я пошел. У меня с прессом работы много. Симбиевич за глотку берет. Сил не хватает. А одним нарзаном разве проживешь? И Мечников, великолепно освещенный солнцем, удалился. Остап строго посмотрел на Ипполита Матвеевича. - Время, - сказал он, - которое мы имеем, - это деньги, которых мы не имеем. Киса, мы должны делать карьеру. Сто пятьдесят тысяч рублей и ноль ноль копеек лежат перед нами. Нужно только двадцать рублей, чтобы сокровище стало нашим. Тут не надо брезговать никакими средствами. Пан или пропал. Я выбираю пана, хотя он и явный поляк. Остап задумчиво обошел кругом Ипполита Матвеевича. - Снимите пиджак, предводитель, поживее, - сказал он неожиданно. Остап принял из рук удивленного Ипполита Матвеевича пиджак, бросил его наземь и принялся топтать пыльными штиблетами. - Что вы делаете? - завопил Воробьянинов. - Этот пиджак я ношу уже пятнадцать лет, и он все как новый! - Не волнуйтесь! Он скоро не будет как новый! Дайте шляпу! Теперь посыпьте брюки пылью и оросите их нарзаном. Живо! Ипполит Матвеевич через несколько минут стал грязным до отвращения. - Теперь вы дозрели и приобрели полную возможность зарабатывать деньги честным трудом. - Что же я должен делать? - слезливо спросил Воробьянинов. - Французский язык знаете, надеюсь? - Очень плохо. В пределах гимназического курса. - Гм: Придется орудовать в этих пределах. Сможете ли вы сказать по‑французски следующую фразу: «Господа, я не ел шесть дней»? - Мосье, - начал Ипполит Матвеевич, запинаясь, - мосье, гм, гм: же не, что ли, же не манж па: шесть, как оно, ен, де, труа, катр, сенк, сис: сис: жур. Значит - же не манж па сис жур![469] - Ну и произношение у вас. Киса! Впрочем, что от нищего требовать. Конечно, нищий в европейской  России говорит по‑французски хуже, чем Мильеран.[470] Ну, Кисуля, а в каких пределах вы знаете немецкий язык? - Зачем мне это все? - воскликнул Ипполит Матвеевич. - Затем, - сказал Остап веско, - что вы сейчас пойдете к «Цветнику», станете в тени и будете на французском, немецком и русском языках просить подаяние, упирая на то, что вы бывший член Государственной думы от кадетской фракции. Весь чистый сбор поступит монтеру Мечникову. Поняли? Ипполит Матвеевич мигом  преобразился. Грудь его выгнулась, как Дворцовый мост в Ленинграде, глаза метнули огонь, и из ноздрей, как показалось Остапу, повалил густой дым. Усы медленно стали приподниматься. - Ай‑яй‑яй, - сказал великий комбинатор, ничуть не испугавшись. - Посмотрите на него. Не человек, а какой‑то конек‑горбунок.[471] - Никогда, - принялся вдруг чревовещать Ипполит Матвеевич, - никогда Воробьянинов не протягивал руку: - Так протянете ноги, старый дуралей! - закричал Остап. - Вы не протягивали руки? - Не протягивал. - Как вам понравится этот альфонсизм? Три месяца живет на мой счет! Три месяца я кормлю его, пою и воспитываю, и этот альфонс становится теперь в третью позицию[472] и заявляет, что он: Ну! Довольно, товарищ! Одно из двух: или вы сейчас же отправитесь к «Цветнику» и приносите к вечеру десять рублей, или я вас автоматически исключаю из числа пайщиков‑концессионеров. Считаю до пяти. Да или нет? Раз: - Да, - пробормотал предводитель. - В таком случае повторите заклинание. - Месье, же не манж па сис жур. Гебен мир зи  битте этвас копек ауф дем штюк брод.[473] Подайте что‑нибудь бывшему депутату Государственной думы. - Еще раз. Жалостнее. Ипполит Матвеевич повторил. - Ну, хорошо. У вас талант к нищенству заложен с детства. Идите. Свидание у источника в полночь. Это, имейте в виду, не для романтики, а просто вечером больше подают. - А вы, - спросил Ипполит Матвеевич, - куда пойдете? - Обо мне не беспокойтесь. Я действую, как всегда, в самом трудном месте. Друзья разошлись. Остап сбегал в писчебумажную лавчонку, купил там на последний гривенник квитанционную книжку и около часу сидел на каменной тумбе, перенумеровывая квитанции и расписываясь на каждой из них. - Прежде всего - система, - бормотал он, - каждая общественная копейка должна быть учтена.[474] Великий комбинатор двинулся стрелковым шагом[475] по горной дороге, ведущей вокруг Машука к месту дуэли Лермонтова с Мартыновым. Мимо санаториев и домов отдыха, обгоняемый автобусами и пароконными экипажами, Остап вышел к Провалу. Небольшая, высеченная в скале галерея вела в конусообразный (конусом кверху)  провал. Галерея кончалась балкончиком, стоя на котором можно было увидеть на дне провала  небольшую лужицу малахитовой зловонной жидкости. Этот Провал считается достопримечательностью Пятигорска, и поэтому за день его посещает немалое число экскурсий и туристов‑одиночек. Остап сразу же выяснил, что Провал для человека, лишенного предрассудков, может явиться доходной статьей. «Удивительное дело, - размышлял Остап, - как город не догадался до сих пор брать гривенники за вход в Провал. Это, кажется, единственное,  куда пятигорцы  пускают туристов без денег. Я уничтожу это позорное пятно на репутации города, я исправлю досадное упущение». И Остап поступил так, как подсказывали ему разум, здоровый инстинкт и создавшаяся ситуация. Он остановился у входа в Провал и, трепля в руках квитанционную книжку, время от времени вскрикивал: - Приобретайте билеты, граждане. Десять копеек! Дети и красноармейцы бесплатно! Студентам - пять копеек! Не членам профсоюза - тридцать копеек. Остап бил наверняка. Пятигорцы в Провал не ходили, а с советского туриста содрать десять копеек за вход «куда‑то» не представляло ни малейшего труда. Часам к пяти набралось уже рублей шесть. Помогли не члены союза, которых в Пятигорске было множество. Все доверчиво отдавали свои гривенники, и один румяный турист, завидя Остапа, сказал жене торжествующе: - Видишь, Танюша, что я тебе вчера говорил? А ты говорила, что за вход в Провал платить не нужно. Не может этого  быть! Правда, товарищ? - Совершеннейшая правда, - подтвердил Остап, - этого быть не может, чтоб не брать за вход. Членам союза  - десять копеек. Дети и красноармейцы бесплатно. Студентам - пять копеек  и не членам профсоюза - тридцать копеек. Перед вечером к Провалу подъехала на двух линейках экскурсия харьковских милиционеров. Остап испугался и хотел было притвориться невинным туристом, но милиционеры так робко столпились вокруг великого комбинатора, что пути к отступлению не было. Поэтому Остап закричал довольно твердым голосом: - Членам союза  - десять копеек, но так как представители милиции могут быть приравнены к студентам и детям, то с них по пять копеек. Милиционеры заплатили, деликатно осведомившись, с какой целью взимаются пятаки. - С целью капитального ремонта Провала, - дерзко ответил Остап, - чтоб не слишком проваливался. В то время как великий комбинатор ловко торговал видом на малахитовую лужу, Ипполит Матвеевич, сгорбясь и погрязая в стыде, стоял под акацией и, не глядя на гуляющих, жевал три врученные ему фразы: - Месье,  же не манж: Гебен зи мир битте: Подайте что‑нибудь депутату Государственной думы: Подавали не то чтоб  мало, но как‑то невесело. Однако, играя на чисто парижском произношении слова «манж» и волнуя души бедственным положением бывшего члена Госдумы,  удалось нахватать медяков рубля на три. Под ногами гуляющих трещал гравий. Оркестр с небольшими перерывами исполнял Штрауса, Брамса и Грига. Светлая толпа, лепеча, катилась мимо старого предводителя и возвращалась вспять. Тень Лермонтова незримо витала над гражданами, вкушавшими на веранде буфета мацони.  Пахло одеколоном и нарзанными газами. - Подайте бывшему члену Государственной думы! - бормотал предводитель. - Скажите, вы в самом деле были членом Государственной думы? - раздалось над ухом Ипполита Матвеевича. - И вы действительно ходили на заседания? Ах! Ах! Высокий класс! Ипполит Матвеевич поднял лицо и обмер. Перед ним прыгал, как воробушек, толстенький Авессалом Владимирович Изнуренков. Он сменил коричневатый лодзинский костюм на белый пиджак и серые панталоны с игривой искоркой. Он был необычайно оживлен и иной раз подскакивал вершков на пять от земли. Ипполита Матвеевича Изнуренков не узнал и продолжал засыпать его вопросами. - Скажите, вы в самом деле видели Родзянко?[476] Пуришкевич в самом деле был лысый?[477] Ах! Ах! Какая тема! Высокий класс! Продолжая вертеться, Изнуренков сунул растерявшемуся предводителю три рубля и убежал. Но долго еще в «Цветнике» мелькали его толстенькие ляжки и чуть ли не с деревьев сыпалось: - Ах! Ах! Не пой, красавица, при мне ты песни Грузии печальной! Ах! Ах! Напоминают мне оне иную жизнь и берег дальний!..[478] Ах! Ах! А по утру она вновь улыбалась!.. Высокий класс!.. Ипполит Матвеевич продолжал стоять, обратив глаза к земле. И напрасно так стоял он. Он не видел многого. В чудном мраке пятигорской ночи по аллеям парка гуляла Эллочка Щукина, волоча за собой покорного, примирившегося с нею Эрнеста Павловича. Поездка на Кислые воды  была последним аккордом в тяжелой борьбе с дочкой Вандербильда. Гордая американка недавно с развлекательной целью выехала в собственной яхте на Сандвичевы острова. - Хо‑хо! - раздавалось в ночной тиши. - Знаменито, Эрнестуля! Кр‑р‑расота! В буфете, освещенном многими лампами, сидел голубой воришка Альхен со своей супругой Сашхен. Щеки ее по‑прежнему были украшены николаевскими полубакенбардами. Альхен застенчиво ел шашлык по‑карски, запивая его кахетинским № 2, а Сашхен, поглаживая бакенбарды, ждала заказанной осетрины. После ликвидации второго дома Собеса  (было продано все, включая даже туальденоровый колпак повара и лозунг: «Тщательно прожевывая пищу, ты помогаешь обществу») Альхен решил отдохнуть и поразвлечься. Сама судьба хранила этого сытого жулика.[479] Он собирался в этот день поехать в Провал, но не успел. Это спасло его. Остап выдоил бы из робкого завхоза никак не меньше тридцати рублей. Ипполит Матвеевич побрел к источнику только тогда, когда музыканты складывали свои пюпитры, праздничная публика расходилась и только влюбленные парочки усиленно дышали  в тощих аллейках «Цветника». - Сколько насобирали? - спросил Остап, когда согбенная фигура предводителя появилась у источника. - Семь рублей двадцать девять копеек. Три рубля бумажкой. Остальные - медь и немного серебра. - Для первой гастроли дивно! Ставка ответственного работника! Вы меня умиляете. Киса! Но какой дурак дал вам три рубля, хотел бы я знать? Может быть, вы сдачи давали? - Изнуренков дал. - Да не может быть! Авессалом? Ишь ты - шарик! Куда закатился! Вы с ним говорили? Ах, он вас не узнал!.. - Расспрашивал о Государственной думе! Смеялся! - Вот видите, предводитель, нищим быть не так‑то уж плохо, особенно при умеренном образовании и слабой постановке голоса!.. А вы еще кобенились, лорда‑хранителя печати ломали! Ну, Кисочка, и я провел время не даром. Пятнадцать рублей, как одна копейка. Итого - хватит! На другое утро монтер получил деньги и вечером притащил два стула. Третий ступ, по его словам, взять было никак невозможно. На нем звуковое оформление играло в карты. Для большей безопасности вскрытия друзья забрались почти на самую вершину Машука. Внизу прочными недвижимыми огнями светился Пятигорск. Пониже Пятигорска плохонькие огоньки обозначали станицу Горячеводскую. На горизонте двумя параллельными пунктирными линиями высовывался из‑за горы Кисловодск. Остап глянул в звездное небо и вынул из кармана известные уже плоскогубцы.  ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Глава XL Зеленый мыс   Инженер Брунс сидел на каменной веранде дачи на Зеленом Мысу под большой пальмой, накрахмаленные листья которой бросали острые и узкие тени на бритый затылок инженера, на белую его рубашку и на гамбсовский стул из гарнитура генеральши Поповой, на котором томился инженер, дожидаясь обеда. Брунс вытянул толстые наливные губы трубочкой и голосом шаловливого карапуза протянул: - Му‑у‑усик! Дача молчала. Тропическая флора ластилась к инженеру. Кактусы протягивали к нему свои ежовые рукавицы. Драцены гремели листьями. Бананы и саговые пальмы отгоняли мух с лысины инженера, розы, обвивающие веранду, падали к его сандалиям. Но все было тщетно. Брунс хотел обедать. Он раздраженно смотрел на перламутровую бухту и далекий мысик Батума и певуче призывал: - Му‑у‑усик! Му‑у‑у‑сик! Во влажном субтропическом воздухе звук быстро замирал. Ответа не было. Брунс представил себе большого коричневого гуся с шипящей жирной кожей и, не в силах сдержать себя, завопил: - Мусик!!! Готов гусик?! - Андрей Михайлович! - закричал женский голос из комнаты. - Не морочь мне голову! Инженер, свернувший уже привычные губы в трубочку, немедленно ответил: - Мусик! Ты не жалеешь своего маленького мужика! - Пошел вон, обжора! - ответили из комнаты. Но инженер не покорился. Он собрался было продолжить  вызовы гусика, которые он безуспешно вел уже два часа, но неожиданный шорох заставил его обернуться. Из черно‑зеленых бамбуковых зарослей вышел человек в рваной синей косоворотке, опоясанный потертым витым шнурком с густыми кистями и в затертых полосатых брюках. На добром лице незнакомца топорщилась лохматая бородка. В руках он держал пиджак. Человек приблизился и спросил приятным голосом: - Где здесь находится инженер Брунс? - Я инженер Брунс, - сказал заклинатель гусика неожиданным басом, - чем могу? Человек молча повалился на колени. Это был отец Федор. - Вы с ума сошли! - воскликнул инженер, вскакивая. - Встаньте, пожалуйста! - Не встану, - ответил отец Федор, водя годовой за инженером и глядя на него ясными глазами. - Встаньте! - Не встану! И отец Федор осторожно, чтобы не было больно, стал постукивать головой о гравий. - Мусик! Иди сюда! - закричал испуганный инженер. - Смотри, что делается. Встаньте, я вас прошу! Ну, умоляю вас! - Не встану! - повторил отец Федор. На веранду выбежала Мусик, тонко разбиравшаяся в интонациях мужа. Завидев даму, отец Федор, не подымаясь с колен, проворно переполз поближе к ней, поклонился в ноги и зачастил: - На вас, матушка, на вас, голубушка, на вас уповаю! Тогда инженер Брунс покраснел, схватил просителя под мышки и, натужась, поднял его, чтобы поставить на ноги, но отец Федор схитрил и поджал ноги. Возмущенный Брунс потащил странного гостя в угол и насильно посадил его в полукресло (гамбсовское, отнюдь не из воробьяниновского особняка, но из гостиной генеральши Поповой). - Не смею, - забормотал отец Федор, кладя на колени попахивающий керосином пиджак булочника, - не осмеливаюсь сидеть в присутствии высокопоставленных особ. И отец Федор сделал попытку снова пасть на колени. Инженер с печальным криком придержал отца Федора за плечи. - Мусик! - сказал он, тяжело дыша. - Поговори с этим гражданином. Тут какое‑то недоразумение. Мусик сразу взяла деловой тон. - В моем доме, - сказала она грозно, - пожалуйста, не становитесь ни на какие колени!.. - Голубушка!.. - умилился отец Федор. - Матушка!.. - Никакая я вам не матушка. Что вам угодно? Поп залопотал что‑то непонятное, но, видно, умилительное. Только после долгих расспросов удалось понять, что он, как особой милости, просит продать ему гарнитур из двенадцати стульев, на одном из которых он в настоящий момент сидит. Инженер от удивления выпустил из рук плечи отца Федора, который немедленно бухнулся на колени и стал по‑черепашьи гоняться за инженером. - Почему, - кричал инженер, увертываясь от длинных рук отца Федора, - почему я должен продать свои стулья? Сколько вы ни бухайтесь на колени, я ничего не могу понять! - Да ведь это мои стулья! - простонал отец Федор. - То есть как это ваши? Откуда ваши? С ума вы спятили? Мусик! Теперь для меня все ясно! Это явный псих! - Мои, - униженно твердил отец Федор. - Что ж, по‑вашему, я у вас их украл? - вскипел инженер. - Украл? Слышишь, Мусик? Это какой‑то шантаж! - Ни боже мой, - шепнул отец Федор. - Если я их у вас украл, то требуйте судом и не устраивайте в моем доме пандемониума![480] Слышишь, Мусик! До чего доходит нахальство! Пообедать не дадут по‑человечески! Нет, отец Федор не хотел требовать «свои» стулья судом. Отнюдь. Он знал, что инженер Брунс не крал у него стульев. О, нет. У него и в мыслях этого не было. Но эти стулья все‑таки до революции принадлежали ему, отцу Федору, и они бесконечно дороги его жене, умирающей сейчас в Воронеже. Исполняя ее волю, а никак не по собственной дерзости, он позволил себе узнать местонахождение стульев и явиться к гражданину Брунсу. Отец Федор не просит подаяния. О, нет! Он достаточно обеспечен (небольшой свечной заводик в Самаре), чтобы усладить последние минуты жены покупкой старых стульев. Он готов не поскупиться и уплатить за весь гарнитур рублей двадцать. - Что? - крикнул инженер, багровея. - Двадцать рублей? За прекрасный гостиный гарнитур? Мусик! Ты слышишь? Это все‑таки псих! Ей‑богу, псих! - Я не псих. А единственно выполняя волю пославшей мя жены: - О, ч‑черт, - сказал инженер, - опять ползать начал. Мусик! Он опять ползает! - Назначьте же цену! - стенал отец Федор, осмотрительно биясь головой о ствол араукарии. - Не портите дерева, чудак вы человек! Мусик, он, кажется, не псих. Просто, как видно, расстроен человек болезнью жены. Продать ему разве стулья? А? Отвяжется? А? А то он лоб разобьет. - А мы на чем сидеть будем? - спросила Мусик. - Купим другие. - Это за двадцагь‑то рублей? - За двадцать я, положим, не продам. Положим, не продам я и за двести: А за двести пятьдесят продам. Ответом послужил страшный удар головой о драцену. - Ну, Мусик, это мне уже надоело. Инженер решительно подошел к отцу Федору и стал диктовать ультиматум. - Во‑первых, отойдите от пальмы не менее чем на три шага. Во‑вторых, немедленно встаньте. В‑третьих, мебель я продам за двести пятьдесят рублей, не меньше. Такую и за триста не купишь. - Не корысти ради, - затянул отец Федор, поднявшись и отойдя на три шага от драцены. - А токмо во исполнение воли больной жены. - Ну, милый, моя жена тоже больна. Правда, Мусик, у тебя легкие не в порядке. Но я не требую на этом основании, чтобы вы: ну: продали мне, положим, ваш пиджак за тридцать копеек: - Возьмите даром, - пропел  отец Федор. Инженер раздраженно махнул рукой и холодно сказал: - Вы ваши шутки бросьте. Ни в какие рассуждения я больше не пускаюсь. Стулья оценены мною в двести пятьдесят рублей, и я не уступлю ни копейки. - Пятьдесят! - предложил отец Федор. - Мусик! - сказал инженер. - Позови Багратиона. Пусть проводит гражданина! - Не корысти ради: - Багратион! Отец Федор в страхе бежал, а инженер пошел в столовую и сел за гусика. Любимая птица произвела на Брунса благотворное действие. Он начал успокаиваться. В тот момент, когда инженер, обмотав косточку папиросной бумагой, поднес гусиную ножку к розовому рту, в окне появилось умоляющее лицо отца Федора. - Не корысти ради, - сказал мягкий голос. - Пятьдесят пять рублей. Инженер, не оглядываясь, зарычал. Отец Федор исчез. Весь день потом фигура отца Федора мелькала во всех концах дачи. То выбегала она из тени криптомерий, то возникала она в мандариновой роще, то перелетала через черный двор и, трепеща, уносилась к Ботаническому саду. Инженер весь день призывал Мусика, жаловался на психа и на головную боль. В наступившей тьме время от времени раздавался голос отца Федора. - Сто тридцать восемь! - кричал он откуда‑то с неба. А через минуту голос его приходил со стороны дачи Думбасова. - Сто сорок один, - предлагал отец, - не корысти ради, господин Брунс, а токмо: Наконец инженер не выдержал, вышел на середину веранды и, вглядываясь в темноту, начал размеренно кричать: - Черт с вами! Двести рублей! Только отвяжитесь. Послышался  шорох потревоженных бамбуков, тихий стон и удаляющиеся шаги. Потом все смолкло. В заливе барахтались звезды. Светляки догоняли отца Федора, кружились вокруг головы, обливая лицо его зеленоватым, медицинским светом. - Ну и гусики теперь пошли! - пробормотал инженер, входя в комнаты. Между тем отец Федор летел в последнем автобусе вдоль морского берега к Батуму. Под самым боком, со звуком перелистываемой книги, набегал легкий прибой, ветер ударял по лицу, и автомобильной сирене отвечало мяуканье шакалов. В этот же вечер отец Федор отправил в город N жене своей Катерине Александровне такую телеграмму:   «Товар нашел вышли двести тридцать телеграфом продай что хочешь Федя».   Два дня он восторженно слонялся у Брунсовой дачи, издали раскланивался с Мусиком и даже время от времени оглашал тропические дали криками: - Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя супруги! На третий день деньги были получены с отчаянной телеграммой:   «Продала все осталась без одной копейки целую и жду Евстигнеев все обедает Катя».   Отец Федор пересчитал деньги, истово перекрестился, нанял фургон и поехал на Зеленый Мыс. Погода была сумрачная. С турецкой границы ветер нагонял тучи. Чорох  курился. Голубая прослойка в небе все уменьшалась. Шторм доходил до шести  баллов. Было запрещено купаться и выходить в море на лодках. Гул и гром стояли над Батумом. Шторм тряс берега. Достигши дачи инженера Брунса, отец Федор велел вознице‑аджарцу в башлыке подождать и отправился за мебелью. - Принес деньги я, - сказал отец Федор, - уступили бы малость. - Мусик, - застонал инженер. - Я не могу больше. - Да нет, я деньги принес, - заторопился отец Федор, - двести рублей. Как вы говорили. - Мусик! Возьми у него деньги! Дай ему стулья! И пусть сделает все это поскорее. У меня мигрень!.. Цель всей жизни была достигнута. Свечной заводик в Самаре сам лез в руки. Бриллианты  сыпались в карманы, как семечки. Двенадцать стульев один за другим были погружены в фургон. Они очень походили на воробьяниновские, с тою только разницей, что обивка их была не ситцевая, в цветочках, а репсовая,  синяя, в розовую полосочку.[481] Нетерпение охватывало отца Федора. Под полою у него за витой шнурок был заткнут топорик. Отец Федор сел рядом с кучером и, поминутно оглядываясь на стулья, выехал к Батуму. Бодрые кони свезли отца Федора и его сокровища вниз на шоссейную дорогу, мимо ресторанчика «Финал»,  по бамбуковым столам и беседкам которого гулял ветер, мимо туннеля, проглатывавшего последние цистерны нефтяного маршрута, мимо фотографа, лишенного в этот хмурый денек обычной своей клиентуры, мимо вывески «Батумский ботанический сад» - и повлекли, не слишком быстро, над самой линией прибоя. В том месте, где дорога соприкасалась с массивами, отца Федора обдавало солеными брызгами. Отбитые массивами от берега, волны оборачивались гейзерами, подымались  к небу и медленно опадали. Толчки и взрывы прибоя накаляли смятенный дух отца Федора. Лошади, борясь с ветром, медленно приближались к Махинджаури. Куда хватал глаз, свистали и пучились мутные зеленые воды. До самого Батума трепалась белая пена прибоя, словно подол нижней юбки, выбившейся из‑под платья неряшливой дамочки. - Стой! - закричал вдруг отец Федор вознице. - Стой, мусульманин! И он, дрожа и спотыкаясь, стал выгружать стулья на пустынный берег. Равнодушный аджарец получил свою пятерку, хлестнул по лошадям и уехал. А отец Федор, убедившись, что вокруг никого нет, стащил стулья с обрыва на небольшой, сухой еще кусочек пляжа и вынул топорик. Минуту он находился в сомнении - не знал, с какого стула начинать. Потом, словно лунатик, подошел к третьему стулу и зверски ударил топориком по спинке. Стул опрокинулся, не повредившись. - Ага! - крикнул отец Федор. - Я т‑тебе покажу! И он бросился на стул, как на живую тварь. Вмиг стул был изрублен в капусту. Отец Федор не слышал ударов топора о дерево, о репс и о пружины. В могучем реве шторма глохли, как в войлоке, все посторонние звуки. - Ага! Ага! Ага! - приговаривал отец Федор, рубя с плеча. Стулья выходили из строя один за другим. Ярость отца Федора все увеличивалась. Увеличивался и шторм. Иные волны добирались до самых ног отца Федора. От Батума до Синопа стоял великий шум. Море бесилось и срывало свое бешенство на каждом суденышке. Пароход «Ленин», чадя двумя своими трубами и тяжело оседая на корму, подходил к Новороссийску. Шторм вертелся в Черном море, выбрасывая тысячетонные валы на берега Трапезонта,  Ялты, Одессы и Констанцы. За тишиной Босфора и Дарданелл гремело Средиземное море. За Гибралтарским проливом бился о Европу Атлантический океан. Сердитая вода опоясывала земной шар. А на батумском берегу стоял крохотный алчный человечек  и, обливаясь потом, разрубал последний стул. Через минуту все было кончено. Отчаяние охватило отца Федора. Бросив остолбенелый взгляд на навороченную им гору ножек, спинок и пружин, отец Федор попятился назад. Волна схватила его за ноги. Отец Федор завизжал и,  вымокший, бросился на шоссе. Большая волна грянулась о то место, где только что стоял отец Федор, и, катясь назад, увлекла с собою весь искалеченный гарнитур генеральши Поповой. Отец Федор уже не видел этого. Он брел по шоссе, согнувшись и прижимая к груди мокрый кулак. Он вошел в Батум, сослепу ничего не видя вокруг. Положение его было самое ужасное. За пять тысяч километров от дома, с двадцатью рублями в кармане доехать в родной город - было положительно невозможно. Отец Федор миновал турецкий базар, на котором ему идеальным шепотом советовали купить пудру Коти,[482] шелковые чулки и необандероленный сухумский табак,[483] потащился к вокзалу и затерялся в толпе носильщиков.   Глава XLI Под облаками   Через три дня после сделки концессионеров с монтером Мечниковым театр Колумба выехал в Тифлис по железной дороге через Махачкалу и Баку. Все эти три дня концессионеры, не удовлетворившиеся содержимым вскрытых на Машуке двух стульев, ждали от Мечникова третьего, последнего из колумбовских стульев. Но монтер, измученный нарзаном, обратил все двадцать рублей на покупку простой водки и дошел до такого состояния, что содержался взаперти - в бутафорской. - Вот вам и Кислые воды! - заявил Остап, узнав об отъезде театра. - Сучья лапа этот монтер. Имей после этого дело с теаработниками! Остап стал гораздо суетливее, чем прежде. Шансы на отыскание сокровищ увеличились безмерно. - В Тифлисе, - сказал Остап, - нам нечего лениться.  Нужны деньги на поездку во Владикавказ. Оттуда мы поедем в Тифлис на автомобиле по Военно‑Грузинской дороге. Очаровательные виды. Захватывающий пейзаж. Чудный горный воздух! И в финале - всего сто пятьдесят тысяч рублей ноль ноль копеек. Есть смысл продолжать заседание. Но выехать из Минеральных Вод было не так‑то легко. Воробьянинов оказался бездарным железнодорожным зайцем, и так как попытки его сесть в поезд оказались безуспешными, то ему пришлось выступить около «Цветника» в качестве бывшего попечителя учебного округа. Это имело весьма малый успех. Два рубля за двенадцать часов тяжелой и унизительной работы. Сумма, однако, достаточная для проезда во Владикавказ. В Беслане Остапа, ехавшего без билета, согнали с поезда, и великий комбинатор дерзко бежал за поездом версты три, грозя ни в чем не виновному Ипполиту Матвеевичу кулакам. После этого Остапу удалось вскочить на ступеньку медленно подтягивающегося к Кавказскому хребту поезда. С этой позиции Остап с любопытством взирал на развернувшуюся перед ним панораму кавказской  горной цепи. Был четвертый час утра. Горные вершины осветились темно‑розовым солнечным светом. Горы не понравились Остапу. - Слишком много шику! - сказал он. - Дикая красота. Воображение идиота. Никчемная вещь.[484] У Владикавказского вокзала приезжающих ждал большой открытый автобус Закавтопромторга,[485] и ласковые люди говорили: - Кто поедет по Военно‑Грузинской дороге - тех в город везем бесплатно. - Куда же вы, Киса? - сказал Остап. - Нам в автобус. Пусть везут, раз  бесплатно. Подвезенный автобусом к конторе Закавтопромторга, Остап, однако, не поспешил записаться на место в машине. Оживленно беседуя с Ипполитом Матвеевичем, он любовался опоясанной облаком Столовой  горой и, находя, что гора действительно похожа на стол, быстро удалился. Во Владикавказе пришлось просидеть несколько дней. Но все попытки достать деньги на проезд по Военно‑Грузинской дороге или совершенно не приносили плодов, или давали средства, достаточные лишь для дневного пропитания. Попытка взимать с граждан гривенники не удалась. Кавказский хребет был настолько высок и виден, что брать за его показ деньги не представлялось возможным. Его было видно почти отовсюду. Других же красот во Владикавказе не было. Что же касается Терека, то протекал он мимо «Трека»,[486] за вход в который деньги взимал город без помощи Остапа. Сбор подаяний, произведенный Ипполитом Матвеевичем, принес за два дня тринадцать копеек. Тогда Остап извлек из тайников своего походного пиджака колоду карт и, засев у дороги при выезде из города, затеял игру в три карты. Рядом с ним стоял проинструктированный Ипполит Матвеевич, который должен был играть роль восторженного зрителя, удивленного легкостью выигрыша. Позади друзей в облаках рисовались горные кряжи и снежные пики. - Красненькая выиграет, черненькая проиграет! - кричал Остап. Перед собравшейся толпой соплеменных гор [487], ингушей и осетинов в войлочных шляпах Остап бросал рубашками вверх три карты, из которых одна была красной масти и две - черной. Любому гражданину предлагалось поставить на красненькую карту любую ставку. Угадавшему Остап брался уплатить на месте. - Красненькая выиграет, черненькая проиграет! Заметил - ставь! Угадал - деньги забирай! Горцев тешила простота игры и легкость выигрыша. Красная карта на глазах у всех ложилась направо или налево, и не было никакого труда угадать, куда она легла. Зрители постепенно стали втягиваться в игру, и Остап для блезира уже проиграл копеек сорок. К толпе присоединился всадник в коричневой черкеске, в рыжей барашковой шапочке и с обычным кинжалом на впалом животе. - Красненькая выиграет, черненькая проиграет! - запел Остап, подозревая наживу. - Заметил - ставь! Угадал - деньги забирай! Остап сделал несколько пассов и метнул карты. - Вот она! - крикнул всадник, соскакивая с лошади. - Вон красненькая! Я хорошо заметил! - Ставь деньги, кацо, если заметил, - сказал Остап. - Проиграешь! - сказал горец. - Ничего. Проиграю - деньги заплачу, - ответил Остап. - Десять рублей ставлю. - Поставь деньги. Горец распахнул полы черкески и вынул порыжелый кошель. - Вот красненькая! Я хорошо видел. Игрок приподнял карту. Карта была черная. - Еще карточку? - спросил Остап, пряча выигрыш. - Бросай. Остап метнул. Горец проиграл еще двадцать рублей. Потом еще тридцать. Горец во что бы то ни стало решил отыграться. Всадник пошел на весь проигрыш. Остап, давно не тренировавшийся в три карточки и утративший былую квалификацию, передернул на этот раз весьма неудачно. - Отдай деньги! - крикнул горец. - Что?! - закричал Остап. - Люди видели! Никакого мошенства! - Люди видели, не видели - их дело. Я видел, ты карту менял, вместо красненькой черненькую клал! Давай деньги назад! С этими словами горец подступил к Остапу. Великий комбинатор стойко перенес первый удар по голове и дал ошеломляющую сдачу. Тогда на Остапа набросилась вся толпа. Ипполит Матвеевич убежал в город. Вспыльчивые ингуши били Остапа недолго. Они остыли так же быстро, как остывает ночью горный воздух. Через десять минут горец с отвоеванными общественными деньгами возвращался в свой аул, толпа возвратилась к будничным своим делам, а Остап, элегантно и далеко сплевывая кровь, сочившуюся из разбитой десны, поковылял на соединение с Ипполитом Матвеевичем. - Довольно, - сказал Остап, - выход один: идти в Тифлис пешком. В пять дней мы пройдем двести верст. Ничего, папаша, очаровательные горные виды, свежий воздух: Нужны деньги на хлеб и любительскую колбаску. Можете прибавить к своему лексикону несколько итальянских фраз, это уж как хотите, но к вечеру вы должны насобирать не меньше двух рублей!.. Обедать сегодня не придется, дорогой товарищ. Увы! Плохие шансы!.. Спозаранку концессионеры перешли мостик через Терек, обошли казармы и углубились в зеленую долину, по которой шла Военно‑Грузинская дорога. - Нам повезло, Киса, - сказал Остап, - ночью шел дождь, и нам не придется глотать пыль. Вдыхайте, предводитель, чистый воздух. Пойте. Вспоминайте кавказские стихи. Ведите себя как полагается!.. Но Ипполит Матвеевич не пел и не вспоминал стихов. Дорога шла на подъем. Ночи, проведенные под открытым небом, напоминали о себе колотьем в боку, тяжестью в ногах, а любительская колбаса - постоянной и мучительной изжогой. Он шел, склонившись набок, держа в руке пятифунтовый хлеб, завернутый во владикавказскую газету, и чуть волоча левую ногу. Опять идти! На этот раз в Тифлис, на этот раз по красивейшей в мире дороге. Ипполиту Матвеевичу было все равно. Он не смотрел по сторонам, как Остап. Он решительно не замечал Терека, который начинал уже погромыхивать на дне долины. И только сияющие под солнцем ледяные вершины что‑то смутно ему напоминали - не то блеск бриллиантов, не то лучшие глазетовые гробы мастера Безенчука. До первой почтовой станции - Балты - путники шли в сфере влияния Столовой горы. Ее плотный слоновый массив с прожилками снега шел за ними верст десять. Путников обогнал сначала легковой автомобиль Закавтопромторга, через полчаса - автобус, везший не менее сорока туристов и не больше ста двадцати чемоданов. - Кланяйтесь Казбеку! - крикнул Остап вдогонку машине. - Поцелуйте его в левый ледник! После автомобилей долго еще в горах пахло бензинным перегаром и разогретой резиной. Звонко бренча, обгоняли путников арбы горцев. Навстречу из‑за поворота выехал фаэтон. В Балте Остап выдал Ипполиту Матвеевичу вершок колбасы и сам съел вершка два. - Я кормилец семьи, - сказал он, - мне полагается усиленное питание. После Балты дорога вошла в ущелье и двинулась узким карнизом, высеченным в темных отвесных скалах. Спираль дороги завивалась кверху, и вечером концессионеры очутились на станции Ларс в тысяче метров над уровнем моря. Переночевали в бедном духане бесплатно и даже получили по стакану молока, прельстив хозяина и его гостей карточными фокусами. Утро было так прелестно, что даже Ипполит Матвеевич, спрыснутый горным воздухом, зашагал бодрее вчерашнего. За станцией Ларс сейчас же встала грандиозная стена Бокового  хребта. Долина Терека замкнулась тут узкими теснинами. Пейзаж становился все мрачнее, а надписи на скалах многочисленнее. Там, где скалы так сдавили течение Терека, что пролет моста равен всего десяти саженям, там  концессионеры увидели столько надписей на скалистых стенках ущелья, что Остап, забыв о величественности Дарьяльского ущелья, закричал, стараясь перебороть грохот и стоны Терека: - Великие люди! Обратите внимание, предводитель. Видите, чуть  повыше облака и несколько ниже орла. Надпись: «Коля и Мика, июль 1914 г.[488]» Незабываемое зрелище! Обратите внимание на художественность исполнения! Каждая буква величиною в метр и нарисована масляной краской! Где вы сейчас, Коля и Мика? Задумался и Ипполит Матвеевич. Где вы, Коля и Мика? И что вы теперь, Коля и Мика, делаете? Разжирели, наверное, постарели? Небось теперь и на четвертый этаж не подыметесь, не то что под облака - имена свои рисовать. Где же вы, Коля, служите? Плохо служится, говорите? Золотое детство вспоминаете? Какое же оно у вас золотое? Это пачканье‑то ущелий вы считаете золотым детством? Коля, вы ужасны! И жена ваша Мика противная женщина, хотя она виновата меньше вашего. Когда вы чертили свое имя, вися на скале, Мика стояла внизу на шоссе и глядела на вас влюбленными глазами. Тогда ей казалось, что вы второй Печорин. Теперь она знает, кто вы такой. Вы просто дурак! Да, да, все вы такие - ползуны по красотам! Печорин, Печорин, а там, гляди, по глупости отчета сбалансировать не можете! - Киса, - продолжал Остап, - давайте и мы увековечимся. Забьем Мике баки. У меня, кстати, и мел есть! Ей‑богу, полезу сейчас и напишу: «Киса и Ося здесь были».[489] И Остап, недолго думая, сложил на парапет, ограждавший шоссе от кипучей бездны Терека, запасы любительской колбасы и стал подниматься на скалу. Ипполит Матвеевич сначала следил за подъемом великого комбинатора, но потом рассеялся и, обернувшись, принялся разглядывать фундамент замка Тамары,[490] сохранившийся на скале, похожей на лошадиный зуб. В это время, в двух верстах от концессионеров, со стороны Тифлиса в Дарьяльское ущелье вошел отец Федор. Он шел мерным солдатским шагом, глядя только вперед себя твердыми алмазными глазами и опираясь на высокую клюку с загнутым концом, как библейский первосвященник. На последние деньги отец Федор доехал до Тифлиса и теперь шагал на родину пешком, питаясь доброхотными даяниями. При переходе через Крестовый перевал (2345 метров над уровнем моря) его укусил орел. Отец Федор замахнулся на дерзкую птицу клюкою и пошел дальше. Он шел, запутавшись в облаках, и бормотал: - Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя жены! Эту же фразу он повторял, войдя в Дарьяльское ущелье.  Расстояние между врагами сокращалось. Поворотив за острый выступ, отец Федор налетел на старика в золотом пенсне. Ущелье раскололось в глазах отца Федора. Терек прекратил свой тысячелетний крик. Отец Федор узнал Воробьянинова. После страшной неудачи в Батуме, после того, как все надежды рухнули, новая возможность заполучить богатство повлияла на отца Федора необыкновенным образом. Он схватил Ипполита Матвеевича за тощий кадык и, сжимая пальцы, закричал охрипшим голосом: - Куда девал сокровище убиенной тобою тещи? Ипполит Матвеевич, ничего подобного не ждавший, молчал, выкатив глаза так, что они почти соприкасались со стеклами пенсне. - Говори! - приказывал отец Федор. - Покайся, грешник! Воробьянинов почувствовал, что теряет дыхание. Тут отец Федор, уже торжествовавший победу, увидел прыгавшего по скале Бендера. Технический директор спускался вниз, крича во все горло:   Дробясь о мрачные скалы, Кипят и пенятся валы!..[491]   Великий испуг поразил сердце отца Федора. Он машинально продолжал держать предводителя за горло, но коленки у него затряслись. - А, вот это кто?! - дружелюбно закричал Остап. - Конкурирующая организация! Отец Федор не стал медлить. Повинуясь благодетельному инстинкту, он схватил концессионную колбасу и хлеб и побежал прочь. - Бейте его, товарищ Бендер, - кричал с земли отдышавшийся Ипполит Матвеевич. - Лови его! Держи! Остап засвистал и заулюлюкал. - Тю‑у‑у! - кричал он, пускаясь вдогонку. - Битва при пирамидах[492] или Бендер на охоте! Куда же вы бежите, клиент? Могу вам предложить хорошо выпотрошенный стул! Отец Федор не выдержал муки преследования и полез на совершенно отвесную скалу. Его толкало вверх сердце, поднимавшееся к самому горлу, и особенный, известный только одним трусам, зуд в пятках. Ноги сами отрывались от гранитов и несли своего повелителя вверх. - У‑у‑у! - кричал Остап снизу. - Держи его! - Он унес наши припасы! - завопил Ипполит Матвеевич, подбегая к Остапу. - Стой! - загремел Остап. - Стой, тебе говорю! Но это придало только новые силы изнемогшему было отцу Федору. Он взвился и в несколько скачков очутился сажен на десять выше самой высокой надписи. - Отдай колбасу! - взывал Остап. - Отдай колбасу, дурак! Я все прощу![493] Отец Федор уже ничего не слышал. Он очутился на ровной площадке, забраться на которую не удавалось до сих пор ни одному человеку. Отцом Федором овладел тоскливый ужас. Он понял, что слезть вниз ему никак невозможно. Скала шла и  опускалась на шоссе перпендикулярно, и об обратном спуске нечего было и думать. Он посмотрел вниз. Там бесновался Остап, и на дне ущелья поблескивало золотое пенсне предводителя. - Я отдам колбасу! - закричал отец Федор. - Снимите меня! В ответ грохотал Терек и из замка Тамары неслись страстные крики. Там жили совы. - Сними‑ите меня! - жалобно кричал отец Федор. Он видел все маневры концессионеров. Они бегали под скалой и, судя по жестам, мерзко сквернословили. Через час легший на живот и спустивший голову вниз отец Федор увидел, что Бендер и Воробьянинов уходят в сторону Крестового перевала. Спустилась быстрая ночь. В кромешной тьме и в адском гуле под самым облаком дрожал и плакал отец Федор. Ему уже не нужны были земные сокровища. Он хотел только одного - вниз, на землю. Ночью он ревел так, что временами заглушал Терек, а утром подкрепился любительской колбасой с хлебом и сатанински хохотал над пробегавшими внизу автомобилями. Остаток дня он провел в созерцании гор и небесного светила - солнца. Ночью  он увидел царицу Тамару. Царица прилетела к нему из своего замка и кокетливо сказала:[494] - Соседями будем. - Матушка! - с чувством сказал отец Федор. - Не корысти ради: - Знаю, знаю, - заметила царица, - а токмо волею пославшей тя жены. - Откуда ж вы знаете? - удивился отец Федор. - Да уж знаю. Заходили бы, сосед. В шестьдесят шесть поиграем! А? Она засмеялась и улетела, пуская в ночное небо шутихи. На третий день отец Федор стал проповедовать птицам. Он почему‑то склонял их к лютеранству. - Птицы, - говорил он им звучным голосом, - покайтесь в своих грехах публично! На четвертый день его показывали уже снизу экскурсантам. - Направо - замок Тамары, - говорили опытные проводники, - а налево живой человек стоит, а чем живет и как туда попал - тоже неизвестно. - И дикий же народ! - удивлялись экскурсанты. - Дети гор! Шли облака. Над отцом Федором кружились орлы. Самый смелый из них украл остаток любительской колбасы и взмахом крыла сбросил в пенящийся Терек фунта полтора хлеба. Отец Федор погрозил орлу пальцем и, лучезарно улыбаясь, прошептал: - Птичка божия не знает ни заботы, ни труда, хлопотливо не свивает долговечного гнезда.[495] Орел покосился на отца Федора, закричал «ку‑ку‑ре‑ку» и улетел. - Ах, орлуша, орлуша, большая ты стерва! Через десять дней из Владикавказа прибыла пожарная команда с надлежащим обозом и принадлежностями и сняла отца Федора. Когда его снимали, он хлопал руками и пел лишенным приятности голосом: - И будешь ты цар‑р‑рицей  ми‑и‑и‑и‑рра, подр‑р‑руга ве‑е‑ечная моя! И суровый Кавказ многократно повторил слова М. Ю. Лермонтова и музыку А. Рубинштейна.[496] - Не корысти ради, - сказал отец Федор брандмейстеру, - а токмо: Хохочущего священника на пожарной колеснице  увезли в психиатрическую лечебницу.  ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Глава XLII Землетрясение   - Как вы думаете, предводитель, - спросил Остап, когда концессионеры подходили к селению Сиони, - чем можно заработать в этой чахлой местности, находящейся на двухверстной высоте над уровнем моря? Ипполит Матвеевич молчал. Единственное занятие, которым он мог бы снискать себе жизненные средства, было нищенство, но здесь, на горных спиралях и карнизах, просить было не у кого. Впрочем, и здесь существовало нищенство, но нищенство совершенно особое - альпийское. К каждому пробегавшему мимо селения автобусу или легковому автомобилю подбегали дети и исполняли перед движущейся аудиторией несколько па наурской  лезгинки. После этого дети бежали за машиной, крича: - Давай денги! Денги давай! Пассажиры швыряли пятаки и возносились к Крестовому перевалу. - Святое дело, - сказал Остап, - капитальные затраты не требуются, доходы не велики, но в нашем положении ценны. К двум часам второго дня пути Ипполит Матвеевич, под наблюдением великого комбинатора, исполнил перед летучими пассажирами свой первый танец. Танец этот был похож на мазурку, но пассажиры, пресыщенные дикими красотами Кавказа, сочли его за лезгинку и вознаградили тремя пятаками. Перед следующей машиной, которая оказалась автобусом, шедшим из Тифлиса во Владикавказ, - Давай денги! Денги давай! - закричал он сердито. Смеющиеся пассажиры щедро вознаградили его прыжки. Остап собрал в дорожной пыли тридцать копеек. Но тут сионские дети осыпали конкурентов каменным градом. Спасаясь из‑под обстрела, путники скорым шагом направились в ближний аул, где истратили заработанные деньги на сыр и чуреки. В этих занятиях концессионеры проводили свои дни. Ночевали они в горских саклях. На четвертый день они спустились по зигзагам шоссе в Кайшаурскую долину. Тут было жаркое солнце, и кости компаньонов, порядком промерзшие на Крестовом перевале, быстро отогрелись. Дарьяльские скалы, мрак и холод перевала сменились зеленью и домовитостью глубочайшей долины. Путники шли над Арагвой, спускались в долину, населенную людьми, изобилующую домашним скотом и пищей. Здесь можно было выпросить кое‑что, что‑то заработать или просто украсть. Это было Закавказье. Повеселевшие концессионеры пошли быстрее. В Пассанауре, в жарком богатом селении с двумя гостиницами и несколькими духанами, друзья выпросили чурек и залегли в кустах напротив гостиницы «Франция» с садом и двумя медвежатами на цепи. Они наслаждались теплом, вкусным хлебом и заслуженным отдыхом. Впрочем, скоро отдых был нарушен визгом автомобильных сирен, шорохом новых покрышек по кремневому шоссе и радостными возгласами. Друзья выглянули. К «Франции» подкатили цугом три однотипных новеньких автомобиля. Автомобили бесшумно остановились. Из первой машины выпрыгнул Персицкий. За ним вышел «Суд  и быт», расправляя запыленные волосы. Потом из всех машин повалили члены автомобильного клуба газеты «Станок». - Привал! - закричал Персицкий. - Хозяин! Пятнадцать шашлыков! Во «Франции» заходили сонные фигуры и раздались крики барана, которого волокли за ноги на кухню. - Вы не узнаете этого молодого человека? - спросил Остап. - Это репортер со «Скрябина», один из критиков нашего транспаранта. С каким, однако, шиком они приехали. Что это значит? Остап приблизился к пожирателям шашлыка и элегантнейшим образом раскланялся с Персицким. - Бонжур! - сказал репортер. - Где это я вас видел, дорогой товарищ? А‑а‑а! Припоминаю. Художник со «Скрябина»! Не так ли? Остап прижал руку к сердцу и учтиво поклонился. - Позвольте, позвольте, - продолжал Персицкий, обладавший цепкой памятью репортера. - Не на вас ли это в Москве на Свердловской площади налетела извозчичья лошадь? - Как же, как же! И еще, по вашему меткому выражению, я якобы отделался легким испугом. - А вы тут как, по художественной части орудуете? - Нет, я с экскурсионными целями. - Пешком? - Пешком. Специалисты утверждают, что путешествие по Военно‑Грузинской дороге на автомобиле - просто глупость! - Не всегда глупость, дорогой мой, не всегда! Вот мы, например, едем не так‑то уж глупо. Машинки, как видите, свои, подчеркиваю - свои, коллективные. Прямое сообщение Москва - Тифлис. Бензину уходит на грош. Удобство и быстрота передвижения. Мягкие рессоры. Европа! - Откуда у вас все это? - завистливо спросил Остап. - Сто тысяч выиграли? - Сто не сто, а пятьдесят выиграли. - В девятку? - На облигацию, принадлежащую автомобильному клубу. - Да, - сказал Остап, - и на эти деньги вы купили автомобили? - Как видите. - Так‑с. Может быть, вам нужен старшой? Я знаю одного молодого человека. Непьющий. - Какой старшой? - Ну такой: Общее руководство, деловые советы, наглядное обучение по комплексному методу: А? - Я вас понимаю. Нет, не нужен. - Не нужен? - Нет. К сожалению. И художник также не нужен. - В таком случае займите  десять рублей! - Авдотьин, - сказал Персицкий. - Будь добр, выдай этому гражданину за мой счет три рубля. Расписки не надо. Это лицо не подотчетное. - Этого крайне мало, - заметил Остап, - но я принимаю. Я понимаю всю затруднительность вашего положения. Конечно, если бы вы выиграли сто тысяч, то, вероятно, заняли бы мне целую пятерку. Но ведь вы выиграли всего‑навсего пятьдесят тысяч рублей ноль ноль копеек! Во всяком случае - благодарю! Бендер учтиво снял шляпу. Персицкий учтиво снял шляпу. Бендер прелюбезно поклонился. Персицкий ответил любезнейшим поклоном. Бендер приветственно помахал рукой. И Персицкий, сидя у руля, сделал ручкой. Но Персицкий уехал в прекрасном автомобиле к сияющим далям, в обществе веселых друзей, а великий комбинатор остался на пыльной дороге с дураком‑компаньоном. - Видали вы этот блеск? - спросил Остап Ипполита Матвеевича.

The script ran 0.002 seconds.