1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Глава XLV
О том, как Панург советуется с Трибуле
На шестой день после этого Панург возвратился домой в то самое время, когда к нему из Блуа прибыл водным путем Трибуле.
Панург подарил ему хорошо надутый свиной пузырь, внутри которого звенели горошины, искусно вызолоченную деревянную шпагу, черепаховую охотничью сумочку, оплетенную фляжку с бретонским вином и квартерон бландюроских яблок.
– А что, он правда глуп, как пробка в этой фляжке? – спросил Карпалим.
Трибуле повесил через плечо шпагу и сумку, взял пузырь, съел часть яблок и выпил все вино.
Панург все это время не сводил с него глаз.
– Никогда еще не видел я такого дурака, – а повидал я их более чем на десять тысяч франков, – который пил бы неохотно и не до дна, – сказал он наконец.
Засим он изложил ему суть своего дела в выражениях изысканных и пышных.
Не успел он, однако ж, договорить, как Трибуле вместо ответа со всего размаху огрел его между лопаток, сунул ему в руку флягу, хлопнул по носу пузырем и, покрутив головой, пробормотал:
– Чур меня, чур, дурак помешанный! Берегись монашка, волынка ты бюзансейская с рожками!
Сказавши это, Трибуле отбежал в сторону и стал махать пузырем, увеселяя свой слух приятным звоном горошин. Больше из него нельзя было вытянуть ни единого слова; Панург хотел было задать ему еще несколько вопросов, но тот угрожающе взмахнул своей деревянной шпагой.
– Поздравляю вас! – воскликнул Панург. – Нечего сказать, умно мы придумали! Что он дурак, это никакому сомнению не подлежит, но кто его сюда привел, тот еще дурее, а уж я всем дуракам дурак, коли пустился с ним в откровенности.
– Камешек в мой огород, – заметил Карпалим.
– Давайте хладнокровно обсудим его телодвижения и слова, – предложил Пантагрюэль. – Мне открылись в них глубокие тайны, и теперь меня уже не удивляет, что турки чтут дурачков наравне с мусафи[670] и пророками. Вы обратили внимание, как он, прежде чем заговорить, мотал и тряс головой? Учение древних философов, обряды магов и наблюдения юристов доказывают нам, что движение это вызывается наитием и внушением пророческого духа, каковой, внезапно войдя в слабую и малую субстанцию, – а вы знаете, что большой мозг в маленькой голове не вмещается, – столь сильно ее сотрясает, что, по словам медиков, все члены человеческого тела начинают дрожать, и происходит это как вследствие тяжести бремени и той бурной стремительности, с какою оно упадает, так и вследствие неспособности органа носить это бремя. Вот вам наглядный пример: когда нам приходится натощак поднимать кубок с вином, то руки у многих трясутся.
Прообраз этого мы находим еще в глубокой древности, у прорицательницы Пифии: прежде чем начать предсказывать, она всякий раз трясла свой лавр.
Еще пример: Лампридий утверждает, что император Элагабал, дабы заслужить славу пророка, на празднествах в честь главного своего идола, окруженный фанатиками-скопцами, у всех на виду тряс головой.
Еще пример: Плавт в своих Ослах сообщает, что Саврий, когда шел, мотал головой, как сумасшедший, как невменяемый, наводя страх на прохожих, а в другом месте Плавт, говоря о том, почему тряс головой Хармид, объяснял это состоянием экстаза.
Еще пример: у Катулла в Берекинтии и Аттисе менады, вакханки, Вакховы жрицы, с ветками плюща в руках, трясут в пророческом исступлении головами; так же точно трясли головами и оскопленные жрецы Кибелы, когда совершали свои обряды, откуда, как уверяют древние богословы, и происходит ее имя, ибо ѓubidtan означает вертеть, крутить, трясти головой, свертывать шею.
Еще пример: Тит Ливий пишет, что в Риме во время вакханалий, глядя на мужчин и женщин, можно было подумать, что они обрели пророческий дар, ибо все тело у них сотрясалось и корчилось, а ведь таков общий голос философов и таково мнение народа, что пророческий дар, ниспосылаемый Небом, неизбежно вызывает исступление и сотрясение всего тела, которое сотрясается и вздрагивает не только тогда, когда оно этот дар приемлет, но и тогда, когда оно его выказывает и обнаруживает. Вот почему Вивиан, выдающийся законовед, утвердительно отвечал на вопрос, считать ли здоровым раба, который, находясь среди исступленных фанатиков, вдруг заговорил бы и, тряся головой, стал бы прорицать.
И еще: мы знаем, что в наше время наставники и педагоги, дергая и деря своих учеников за уши, трясут их головы, словно горшок за ручки, – ведь, согласно учению египетских мудрецов, уши есть орган памяти, – с целью вновь вперить их разум, который случайно был отвлечен посторонними мыслями и как бы ошеломлен не идущими к делу треволнениями, в благую науку – философию, чему пример мы находим еще у Вергилия, сообщающего о том, что Аполлон Кинфий ущипнул его за ухо.[671]
Глава XLVI
О том, как Пантагрюэль и Панург no-разному толкуют слова Трибуле
– Трибуле говорит, что вы дурак. Но какой дурак? Дурак помешанный, который на старости лет хочет связать и поработить себя брачными узами. Он говорит вам: «Берегись монашка!» Честью клянусь, что вам приделает рога именно кто-нибудь из монахов. Вы видите: я ставлю на карту свою честь, а я не больше бы дорожил ею, будь я единодержавным и миролюбивым владыкой Азии, Африки и Европы.
Наш морософ[672] Трибуле внушает мне глубокое уважение, уверяю вас. Все прочие оракулы и советчики вполне примирились с тем, что вам суждено быть рогоносцем, однако ж ни один из них точно не указал, кто соблазнит вашу жену и наставит вам рога. Доблестный же Трибуле это вам открыл. Позорные то будут рога, постыдные в высшей степени! Вам нужно, чтобы какой-нибудь клобук осквернил и опоганил ваше брачное ложе?
Еще он сказал, что вы станете похожи на бюзансейскую волынку с рожками, а это значит, что из вас выйдет славный рогач, роговид, рогобраз. И, подобно тому как он сам, намереваясь выпросить у короля Людовика Двенадцатого соляные откупа в Бюзансе для своего брата, выпросил волынку, вы, собираясь жениться на женщине порядочной и честной, непременно женитесь на распутной, сварливой и крикливой бабе, докучной, как звук волынки.
Вспомните также, что он хлопнул вас пузырем по носу и хватил кулаком по загорбку. Это знак того, что жена будет вас бить, водить за нос и обирать так же точно, как вы ограбили вобретонскую детвору, отняв у нее свиной пузырь.
– Как раз наоборот, – возразил Панург. – У меня не хватит совести отрицать, что я веду свое происхождение от глупцов, – я признаю, что я и сам дурак и родом так. Все люди глупцы, и все на свете глупо. Соломон сказал, что число глупцов бесконечно, а от бесконечности, как то доказал Аристотель, ничего не отбавишь и ничего к ней не прибавишь, помешанным же дураком я был бы как раз в том случае, если бы, будучи дураком, я бы себя за такового не признавал. Число маньяков и помешанных в самом деле бесконечно. Авиценна утверждает, что виды мании бесконечно разнообразны. Что же касается всех прочих изречений и телодвижений Трибуле, то все они имеют смысл, для меня благоприятный.
Он сказал не «берегись монашка», а «береги малышку», и это он имел в виду мою жену: пусть, мол, она лелеет свое дитя.
Далее он сказал, что я женюсь на поселянке, такой же прелестной, как звук сольейской или бюзансейской волынки. Правдивый Трибуле знает мою натуру и тайные мои склонности. Смею вас уверить, что мне больше нравятся веселые простоволосые пастушки, от которых пахнет богородицыной травой, нежели разряженные придворные дамы, от которых воняет этим несносным, то бишь росным, ладаном, звуки же деревенской волынки доставляют мне больше удовольствия, нежели музыка, принятая во дворцах, – все эти лютни, ребеки и придворные скрипки.
Он хватил меня кулаком по бедному моему хребту. Это только показывает, что он человек богобоязненный: этим он уменьшил муки, которые мне предстоят в чистилище. Право, это он не со зла, – он принял меня за пажа. Нет, он добрый дурак, простодушный, можете мне поверить, – грех думать о нем дурно. Я прощаю ему от всего сердца.
Он шлепнул меня по носу, но это же прообраз тех милых шуток, которые мы с моей женой будем себе позволять после свадьбы, – таков обычай у всех молодоженов.
Глава XLVII
О том, как Пантагрюэль и Панург задумали посетить оракул Божественной Бутылки
– Есть еще одно обстоятельство, на которое вы не обратили внимания, а в нем-то все и дело. Трибуле сунул мне в руку бутылку. Что бы это значило? Что он хотел этим сказать?
– Должно полагать, это значит, что жена ваша будет пьяницей, – отвечал Пантагрюэль.
– Ан нет, – возразил Панург, – бутылка-то была пустая. Клянусь спинным хребтом святого Фиакрия Брийского, наш морософ, многодумный и ничуть не слабоумный Трибуле отсылает меня к бутылке, и я еще раз повторяю давний мой обет и клянусь в вашем присутствии Стиксом и Ахеронтом, что буду носить на шляпе очки, а гульфика на штанах носить не буду, пока не получу ответа касательно задуманного мною предприятия от Божественной Бутылки.
Один почтенный человек, мой приятель, знает тот край, область и местность, где находится ее храм и оракул. Он, вне всякого сомнения, проведет нас туда. Отправимтесь вместе! Умоляю вас, не отказывайтесь! Я буду вашим Ахатом, Дамидом[673], неизменным вашим спутником. Мне давно известно, что вы страстный путешественник, жаждущий все видеть и все знать. А мы увидим много чудесного, – это уж вы мне поверьте.
– Добро, – молвил Пантагрюэль, – однако ж, прежде чем пускаться в дальние странствия, полные всяких неожиданностей, полные явных опасностей…
– Каких опасностей? – прервал его Панург. – Где бы я ни был, опасности убегают от меня за семь миль, подобно тому как с появлением государя кончаются полномочия судьи, при появлении солнца исчезают тени, а прибытие в Канд мощей святого Мартина разогнало болезни.
– Только вот что, – заметил Пантагрюэль, – трогаться в путь еще рано, – у нас есть кое-какие дела. Во-первых, давайте отправим Трибуле обратно в Блуа (что и было исполнено тотчас же, причем Пантагрюэль подарил ему златотканую одежду). Во-вторых, мы должны испросить дозволение и согласие у моего отца-короля, а затем необходимо найти какую-нибудь сивиллу, которая исполняла бы обязанности и проводника и толмача.
Панург на это возразил, что для таковой цели вполне пригоден друг его Ксеноман[674], а кроме того, он-де намерен посетить по дороге страну Фонарию[675] и там обзавестись каким-нибудь ученым и полезным фонарем, который во время путешествия окажет им такие же услуги, какие Сивилла оказала Энею, когда тот сошел в Елисейские поля.[676]
– У меня такое предчувствие, что дорогой мы не соскучимся, ручаюсь вам, – объявил Пантагрюэль. – Жаль только, что я дурно изъясняюсь на фонарном языке.
– Я буду говорить за всех, – молвил Панург. – Для меня этот язык – все равно что родной, я на нем болтаю свободно.
Брисзмарк д’альготбрик нубстзн зос
Исквебфз пруск; альборльз кринкс закбак.
Мисб дильбарлькз морп нипп станкз бос.
Стромбтз Панрг вальмап квост груфз бак.
Ну-ка, Эпистемон, что я сказал?
– Это имена чертей бродячих, чертей ходячих и чертей ползучих, – отвечал Эпистемон.
– Твоя правда, мой милый, – сказал Панург, – это придворный фонарный язык. Дорогой я составлю для тебя словарик, и он будет служить тебе до тех пор, пока ты не истреплешь новых башмаков; пользоваться же им ты научишься, прежде чем успеет взойти солнце. В переводе с фонарного на наш обиходный язык эти стихи звучат так:
Мне чашу горестей испить
Пришлось, когда я был влюблен.
В том, что женатым лучше быть,
Панург глубоко убежден*.
– Ну что ж, – молвил Пантагрюэль, – нам остается лишь узнать волю моего отца-короля и отпроситься у него.
Глава XLVIII
О том, как Гаргантюа доказывал, что не должно детям вступать в брак без ведома и согласия родителей
Встретившись с добрым Гаргантюа при входе в главную дворцовую залу, где только что происходило заседание совета, Пантагрюэль в общих чертах рассказал об их похождениях, изложил суть задуманного ими предприятия и попросил у отца соизволения и разрешения его осуществить.
В руках у доброго Гаргантюа были два толстых пакета с прошениями, на которые он уже ответил и на которые еще предстояло ответить; пакеты эти он передал своему несменяемому правителю канцелярии Ульриху Галле, затем отозвал Пантагрюэля в сторону и с еще более веселым, чем обыкновенно, лицом сказал:
– Я благодарю Бога, дражайший сын мой, за то, что Он столь благие внушает вам начинания. Я вас благословляю на это путешествие, но мне бы хотелось также, чтобы у вас явилось намерение и желание самому вступить в брак. Возраст у вас, по моему разумению, вполне для этого подходящий. Панург довольно потрудился, дабы устранить со своего пути все возможные препятствия, – теперь настал ваш черед.
– Добрейший отец, – молвил Пантагрюэль, – я еще об этом не думал. Я всецело отдаюсь на вашу волю и подчинюсь вашей отцовской власти. Лучше мне огорчить вас невольно, отдав Богу душу у ваших ног, чем против вашей воли вступить в брак. Сколько мне известно, ни церковные, ни светские, ни варварские законы не дозволяют детям жениться без воли, согласия и одобрения их отцов, матерей и ближайших родственников. Законодатели, все как один, лишают детей этого права и передают это на усмотрение родителей.
– Дражайший сын мой, – снова заговорил Гаргантюа, – я вам верю и благодарю Бога за то, что слуха вашего достигает одно лишь доброе и похвальное и что через окна чувств ваших в обиталище разума ничего, кроме свободной истины, не проникает. В мое время была на материке такая страна, где кротоподобные пастофоры[677], питавшие такое же точно отвращение к браку, как жрецы фригийской Кибелы, которые, должно думать, были вовсе не любострастными и плотоядными жрецами, но великопостниками и скопцами, установили свои законы для брачащихся касательно вступления в брак. Право, не знаю, что омерзительнее: тираническое самовластие страшных этих кротищ, коим не сидится в ограде их таинственных храмов, и они суются в дела сугубо мирские, что их сану отнюдь не приличествует, или же глупое суеверие брачащихся, такие пагубные и варварские законы признавших, им покорившихся и не видящих, хотя это яснее утренней звезды, сколь их покорность выгодна мистам и сколь она убийственна и вредоносна для самих брачащихся, а это уже достаточно веская причина, чтобы навлечь на эти законы подозрение в несправедливости и мошенничестве.
Отвечая самоуправством на самоуправство, брачащиеся, в свою очередь, могли бы установить законы для мистов касательно обрядов и таинств, тем более что мисты отхватывают от их достояния десятину и урезают то, что они заработали своим трудом, в поте лица, – урезают, чтобы слаще кушать и ни в чем себе не отказывать, и, по моему разумению, законы эти были бы все же не столь противоестественны и не столь бесстыдны, сколь противоестественны и бесстыдны законы, установленные мистами.
Вы совершенно верно заметили, что искони не существовало такого закона, который предоставлял бы детям право вступать в брак без ведома, согласия и соизволения родителей. Благодаря же тем законам, о которых я веду речь, всякий распутник, злодей, негодяй, висельник, прокаженный, вонючий, зловонный, разбойник, мошенник, подлец может умыкнуть из отчего дома, из рук матери, против воли всей родни любую девушку, самую знатную, красивую, богатую, честную, скромную, какую только можно себе представить, если этот распутник стакнулся с кем-либо из мистов и обеспечил ему участие в барышах. Можно ли с этим сравнить те жестокости и злодеяния, что совершались готами, скифами, массагетами во вражеском городе, который они после долговременной осады, ценою громадных жертв брали приступом?
На глазах у несчастных родителей какой-нибудь чужой, неизвестный, грубый, наглый, поганый, заживо сгнивший получеловек-полутруп, на струпе струп, весь покрытый паршой, без гроша за душой вырывает из родного гнезда красавицу дочь, балованную, богатую, здоровую, а они так заботливо следили за ее благонравием и воспитывали в строгих правилах, надеясь со временем выдать ее замуж за сына своих соседей и старинных друзей, получившего такое же прекрасное воспитание и образование, и дождаться высшего счастья, какое сулит брачный союз, – счастья увидеть их потомство, которое унаследует и приумножит движимое и недвижимое имущество своих родителей, а вместе с ним унаследует их нрав и обычай! Как вы полагаете, легко это родительскому сердцу?
Не думайте, что отчаяние, овладевшее народом римским и его союзниками при известии о кончине Германика Друза, было сильнее.
Не думайте, что уныние, охватившее лакедемонян, когда троянский прелюбодей выкрал гречанку Елену, было безотраднее. Не думайте, что люди, о которых идет речь, горюют и стенают меньше, чем Церера, у которой похитили дочь Прозерпину, чем Изида, потерявшая Озириса, чем Венера, когда умер Адонис, чем Геркулес после исчезновения Гила, чем Гекуба, когда узнала о похищении Поликсены.
Но они так боятся черта и до того суеверны, что когда к ним является кротище, дабы присутствовать при подписании брачного договора, то язык у них прилипает к гортани и они остаются одни в опустевших домах, где нет уже больше любимых их дочерей, и вот отцы проклинают тот день и час, когда они женились, а матери, оплакивая несчастные и злополучные свои роды, жалеют, что у них не было выкидыша, и так, в слезах и пенях, кончают они свою жизнь, а ведь они заслуживали иного: они могли бы окончить ее в радости, окруженные заботами своих дочерей.
Некоторые из них теряют рассудок, впадают в буйство и, не вынеся этой подлости, с тоски да с горя топятся, вешаются, накладывают на себя руки.
Другие, более стойкие, – по примеру сыновей Иакова, отомстивших за похищение сестры их Дины, – захватив распутника и его сообщника – кротищу, которые тайком подговорили и сманили их дочь, чинят над ними скорую и жестокую расправу: рубят их на куски и трупы оставляют в поле, на съедение волкам и воронам; мужественный же и благородный этот поступок повергает кротоподобных симмистов[678] в трепет, и они поднимают гнусный вой, стряпают мерзейшие жалобы, с полным бесстыдством обращаются и взывают к светской власти и к гражданскому правосудию, требуют примерного наказания виновных и упорно на том настаивают.
Но ведь ни в естественном, ни в международном праве, ни в каких-либо имперских законах нет такой рубрики, параграфа, пункта или же раздела, который предусматривал бы за подобный поступок определенное наказание или пытку, – этому противится разум, тут восстает сама природа, ибо человек добродетельный так устроен, что при вести о похищении, бесчестии и позоре его дочери чувства его приходят в более сильное расстройство, нежели при вести о ее кончине. Всякий, кто застанет на месте преступления убийцу, вероломно, из-за угла напавшего на его дочь, может, ибо так подсказывает разум, и даже должен, ибо так велит природа, убить его сей же час, и по суду он за то не ответит. Отсюда прямое следствие, что отец, отыскавший распутника, при кротовьем пособничестве сманившего и увозом взявшего его дочь, хотя бы и с ее согласия, может и даже должен предать и распутника и сообщника позорной казни, тела же их, недостойные принять сладостное, вожделенное лобзание великой кормилицы нашей – земли, которое зовется у нас погребением, бросить на растерзание диким зверям.
Дражайший сын мой! Следите за тем, чтобы после моей кончины у нас в королевстве подобных законов никто не вводил, а пока я жив и еще дышу, я с Божьей помощью издам на сей предмет достаточно грозный указ. Что касается вашей женитьбы, то раз вы всецело предоставляете это мне, – пусть будет так, беру это на себя.
Готовьтесь к путешествию с Панургом. Возьмите с собой Эпистемона, брата Жана и других, кого почтете за нужное. Казною моей распоряжайтесь по своему благоусмотрению; все ваши действия я заранее одобряю. В Таласской моей гавани запаситесь каким хотите снаряжением, возьмите с собой сколько угодно лоцманов, кормчих и толмачей и, поручив себя Господу, покровителю нашему, при попутном ветре поднимайте с Богом паруса.
Во время вашего отсутствия я постараюсь сыскать вам невесту и приготовить все для свадебного пира, а уж пир я задам такой, какого еще не видывал свет.
Глава XLIX
О том, как Пантагрюэль готовится к морскому путешествию, а равно и о траве, именуемой пантагрюэлион
Несколько дней спустя Пантагрюэль, простившись с добрым Гаргантюа, который все молился о том, чтобы путешествие его сына окончилось благополучно, прибыл в гавань Талассу, близ Сен-Мало, спутниками же его были Панург, Эпистемон, брат Жан Зубодробитель, аббат Телемский и другие друзья почтенного сего дома, в частности Ксеноман, великий следопыт и любитель опасных путешествий, явившийся по приказу Панурга, ибо он находился в какой-то вассальной зависимости от кастелянства Рагу.
Прибыв в Талассу, Пантагрюэль собрал флотилию из стольких же судов, сколько некогда вывел из Саламина Аякс[679] во время похода греков на Трою. Лоцманов, кормчих, гребцов, толмачей, мастеров, воинов, довольствия, артиллерии, боевых припасов, амуниции, денег и всякого скарба он взял и погрузил ровно столько, сколько было нужно для долговременного и рискованного путешествия. Между прочим, я видел, как по его распоряжению грузили изрядное количество травы пантагрюэлион[680], не только зеленой и необработанной, но и засушенной и должным образом обработанной.
Корень у травы пантагрюэлион маленький, крепенький, кругленький, с тупым концом, белого цвета, не очень узловатый, уходящий в землю не более чем на локоть. От корня идет один-единственный стебель, круглый, похожий на стебель вонючки, зеленый снаружи, беловатый внутри, полый, как стебель smyrnium olusatrum, бобов и гентианы, деревянистый, прямой, крошащийся, с выемками, отчасти напоминающими желобки на колонне, изобилующий волокнами, – что как раз и составляет ценность этого растения, – главным образом в части, именуемой mesa, то есть в средней части, а равно и в так называемой mylasea.
Высота пантагрюэлиона колеблется обыкновенно от пяти до шести футов; в отдельных случаях она превышает высоту копья (при том условии, если пантагрюэлион произрастает на почве мягкой, болотистой, рыхлой, влажной, но не холодной, как, например, в Олоне или же в Розее, близ Пренесты, в Сабинии, и если до самых праздников рыбаков и до летнего солнцестояния выпадают обильные осадки) и превосходит высоту дерева, почему мы вслед за Теофрастом и называем его дендромалах, но только трава с каждым годом мельчает, меж тем как у дерева долговечны и корень, и ствол, и стержень, и ветки, и оно дает все новые и новые крупные и могучие побеги.
Листья у пантагрюэлиона в три раза больше в длину, нежели в ширину, всегда зеленые, шершавые, как у червленого корня, твердоватые, с зубчатыми серповидными краями, как у буквицы; кончики их напоминают македонское копье или же ланцет хирурга.
По своему строению листья пантагрюэлиона мало чем отличаются от листьев ясеня и репейника, очень похожи на листья водяного посконника, – так что некоторые собиратели растений, назвавшие пантагрюэлион растением домашним, назвали посконник диким пантагрюэлионом, – и расположены рядами на некотором расстоянии один от другого вокруг стебля; при этом каждый такой ряд насчитывает от пяти до семи листьев. В том, что природа наделила пантагрюэлион нечетным числом листьев, числом божественным и таинственным, сказывается ее особая к нему любовь. Пахнут его листья сильно и для тонкого обоняния не весьма приятно.
Семена сосредоточены у него преимущественно в верхней части стебля и лишь в небольшом количестве – в нижней. Пантагрюэлион изобилует ими, как и всякая другая трава; семена эти, одни – шарообразные, другие – продолговатые, третьи – ромбоидальные, коричневатого, скорее даже бурого цвета, твердоватые, наделенные легким покровом, служат лакомым блюдом для всех певчих птиц, как-то: для коноплянок, щеглов, жаворонков, чижей и т. д., но если человек будет потреблять их почасту и помногу, то он утратит способность к деторождению; правда, в былое время греки делали из него разные фрикасе, пирожки и лепешки, ели их после ужина, как некое лакомство, и считали это лучшей закуской к вину, но, как бы то ни было, семена пантагрюэлиона трудно усваиваются, портят желудок, портят кровь, необычайно горячат мозг и наполняют голову парами, которые вызывают мучительную, нестерпимую боль.
Подобно другим двуполым растениям, обладающим и мужским и женским цветком, как, например, лавр, пальма, дуб, каменный дуб, асфодель, мандрагора, папоротник, гриб, аристолохия, кипарис, терпентинное дерево, мята, пион и др., у пантагрюэлиона также есть цветок мужской, который никогда не цветет, но зато обилен семенами, и женский, который сплошь покрывается мелким беловатым цветом, пустым и совершенно бесплодным; как и у других сходных с ним растений, женский цветок пантагрюэлиона имеет ту особенность, что его листья шире и мягче, чем листья цветка мужского, но зато он не такой высокий.
Сеют пантагрюэлион, когда прилетают ласточки, а урожай снимают, когда перестают трещать цикады.
Глава L
О том, как должно препарировать и употреблять знаменитый пантагрюэлион
Обрабатывается пантагрюэлион в пору осеннего равноденствия различными способами – в зависимости от фантазии того или иного народа и от особенностей той или иной страны.
Первичная обработка пантагрюэлиона состоит в том, что стебель его очищается от листьев и семян, а затем вымачивается в стоячей, непроточной воде: если погода сухая и если вода теплая, то – пять дней, а если погода пасмурная и вода холодная, то – от девяти до двенадцати; потом он сушится на солнце, потом с него снимается кожура, а волокна, в которых, как мы уже сказали, заключается вся ценность и главная польза пантагрюэлиона, отделяются от деревянистой части, которая идет лишь на изготовление светильников, на топливо да на забаву детям, надувающим с ее помощью свиные пузыри. Иные тайные любители хмельного пользуются ею как сифоном и через него сосут молодое вино, своим дыханием притягивая его к отверстию в бочке.
Некоторые современные пантагрюэлисты заменяют ручной труд при отделении волокон особым резальным инструментом, напоминающим сложенные пальцы разгневанной Юноны, когда она хотела помешать Алкмене произвести на свет Геркулеса, – этот инструмент расплющивает, отрезает и отбрасывает, как ненужную, деревянистую часть, волокна же высвобождает.
Такой первичной обработкой ограничиваются лишь те, кто, в противоположность всем прочим смертным и наперекор всем философам, добывает себе кусок хлеба, идя вспять.
Другие, к явной своей выгоде желающие повысить ценность пантагрюэлиона, занимаются тем же, чем, сколько нам известно, заполняли свой досуг три Парки, чем развлекалась по ночам славная Цирцея и чем занималась Пенелопа в разлуке со своим супругом Одиссеем, когда ей пришлось в течение долгого времени уклоняться от прямого ответа поклонникам.
Только после всего этого пантагрюэлион приобретает неоценимые свои достоинства, часть которых я вам сейчас и перечислю (перечислять их все я просто не имею возможности), но только прежде объясню его название.
Я нахожу, что происхождение названий растений далеко не одинаково. Некоторые названы по имени тех, кто открыл их, изучил, указал на них, кто их взрастил, развел, насадил, – так, например, меркуриал происходит от Меркурия, панакея от Панакеи, дочери Эскулапа, артемизия от Артемиды, то есть от Дианы, евпаторий от царя Евпатора, телефий от Телефа, евфорбий от Евфорба, врача царя Юбы, климен от Климена, алкивиадий от Алкивиада, гентиана от Гентия, царя славонского. И столь высоко ценилось в старину это право давать свое имя открытому тобою растению, что подобно тому, как Нептун и Паллада спорили о том, по имени кого должна быть названа земля, которую открыли они оба и которая впоследствии стала называться Афинами от Афины, то есть от Минервы, так же точно Линк, царь скифский, предательски умертвил юного Триптолема, посланного Церерой показать людям пшеницу, тогда еще никому не ведомую, – умертвил для того, чтобы получить возможность дать ей свое имя и присвоить себе честь и бессмертную славу открытия столь полезного и необходимого для жизни человеческой хлебного злака, Церера же за таковое предательство превратила Линка в рысь. Равным образом кровопролитные и длительные войны вели между собой каппадокийские цари из-за того только, по имени кого из них должно быть названо некое растение, которое в конце концов по причине вызванной им распри было названо полемония, то есть воинственная.
Другие растения получили названия от местностей, откуда они были завезены: мидийские яблоки – это лимоны, потому что они были найдены впервые именно в Мидии; пунические яблоки – это гранаты, привезенные из Пунической земли, то есть из Карфагена; лигустик – это любисток, вывезенный из Лигурии, с генуэзского побережья; рабарб, как удостоверяет Аммиан, назван так по имени варварской реки Ра; примером могут служить также сантоник, греческое сено, каштаны, персики, сабина, стехад, названный так по имени моих Гиерских островов[681], которые в давно прошедшие времена назывались Стехадами, кельтский нард и т. д.
Иные получили название по контрасту и от противного, как, например, абсинтий – по контрасту с пинтием[682], ибо это отвратительный на вкус напиток; голостеон означает весь из костей, а между тем во всем растительном мире нет более ломкой и нежной травы, чем носящая это название.
Иные названы по их свойствам и по их действию: таковы аристолохия, помогающая при родах; лишайник, излечивающий болезни, носящие то же название; мальва – оттого что она моллифицирует; каллитрихум, способствующий ращению волос; алиссум, эфемерум, бекиум, настурциум, или кресс-салат, гиоскиам, ганебан и т. д.
Иные получили название в соответствии с теми изумительными качествами, которые были за ними замечены: таковы гелиотроп, то есть следующий за солнцем, ибо, когда солнце встает, он распускается; когда солнце восходит, то и он тянется кверху; когда солнце склоняется к закату, он опускает головку; когда солнце прячется, то закрывается и он; адиантум, ибо он, хотя и растет у воды, не способен задерживать влагу, даже если его надолго опустить в воду; гиеракия, эрингий и т. д.
Иные названы по имени мужчин и женщин, которые были в них превращены, например: дафна, то есть лавр, – от Дафны; мирт – от Мирсины; питис[683] – от Питии; кинара, то есть артишок; нарцисс, шафран, смилака и т. д.
Иные – по подобию, например: гиппурид (то есть хвощ), оттого что он похож на конский хвост; алопекур, похожий на лисий хвост; псиллий, похожий на блоху; дельфиниум – на дельфина; буглосс – на бычий язык; ирис – своей многоцветностью – на радугу; миосота – на мышиное ушко; коронопус – на воронью лапу и т. д.
Названия растений повлияли, в свою очередь, на образование некоторых фамилий: так, Фабий произошел от боба, Пизон – от гороха, Лентул – от чечевицы, Цицерон – от бараньего гороха.
По сходству более поэтическому названы венерин пуп, венерины волосы, венерин чан, юпитерова борода, юпитеров глаз, марсова кровь, меркуриевы пальцы – гермодактил и т. д.
Иные – по их форме, как, например: трилистник, имеющий три листа, пентафиллон, имеющий пять листьев, серпиллум, ползущий по земле, гельксин, петасит и миробалан, который у арабов называется беен, ибо он напоминает желудь и отличается маслянистостью.
Глава LI
Почему это растение называется пантагрюэлион и о необыкновенных его свойствах
По тем же самым причинам (за исключением баснословной, ибо Господу не угодно, чтобы мы вплетали басню в эту столь правдивую историю) помянутое растение называется пантагрюэлион, ибо открыл его Пантагрюэль, – открыл не самое растение, но особое его применение, из-за которого оно сделалось для разбойников еще более отвратительным и ненавистным, еще более вредоносным и губительным, чем мошкара и повилика для льна, чем тростник для папоротника, чем хвощ для косцов, чем дикий боб для бараньего гороха, живой овес для ячменя, секуридака для чечевицы, антраний для бобов, плевелы для пшеницы, плющ для стен, ненюфар, или nymphaea heraclia, для блудливых монахов, вонючка и береза для наваррских школяров, капуста для винограда, чеснок для магнита[684], лук для зрения, семена папоротника для беременных женщин, семена ивы для распутных монашек, сень тиса для спящих под нею[685], аконит для барсов и волков, запах смоковницы для раздраженных быков, цикута для гусят, портулак для зубов, а растительное масло для деревьев, ибо, сколько нам известно, многие из тех, кому пришлось спознаться с пантагрюэлионом, кончили свою жизнь на виселице, как, например, Филлида, царица фракийская, Боноз, император римский, Амата, жена царя Латина, Ифис, Автолика, Ликамб, Арахна, Федра, Леда, Ахей, царь лидийский, и прочие, – никакой другой болезни у них не было, они погибли только оттого, что пантагрюэлион похуже всякой ангины и жабы заткнул им проход, откуда выходят острые словца и куда поступают лакомые кусочки.
Нам приходилось также слышать, что некоторые в то самое мгновение, когда Атропос обрезала нить их жизни, горько жаловались и сетовали, что Пантагрюэль держит их за горло, но то был вовсе не Пантагрюэль – Пантагрюэль никогда не был палачом: это пантагрюэлион заменял им удавочку и захлестывал их петлей; слово Пантагрюэль они употребили неправильно и допустили солецизм, если только, впрочем, это не синекдоха, когда имя изобретателя берется вместо изобретенного им предмета: так Церера иногда упоминается вместо хлеба, Бахус – вместо вина. Клянусь вам всеми острыми словечками, находящимися внутри бутылки, которая охлаждается вон в том чану, что доблестный Пантагрюэль берет за горло лишь тех, кто пренебрегает утолением жажды.
Еще это растение было названо пантагрюэлионом по сходству, ибо Пантагрюэль появился на свет таким же точно высоким, как растение, о котором у нас с вами идет разговор, снять же с него мерку не составляло труда, ибо он родился в пору жажды, как раз когда эту траву косят и когда Икаров пес[686], лая на солнце, всех превращает в троглодитов и загоняет в подземелья и в погреба.
Еще это растение было названо пантагрюэлионом за свои целебные свойства и особенности, ибо если сам Пантагрюэль представляет собой идею и образец наивысшей жизнерадостности (я полагаю, что никто из вас, пьянчуг, в этом не сомневается), то и в пантагрюэлионе я усматриваю столько животворных сил, столько энергии, столько совершенств, столько чудесных свойств, что если бы его качества были известны в те времена, когда деревья, как о том повествует пророк, выбирали себе царя, дабы он повелевал и правил ими, пантагрюэлион, несомненно, получил бы подавляющее большинство голосов.
Более того: если бы трава пантагрюэлион произошла от Ориева сына Оксила и его сестры Гамадрии[687], то своими качествами она порадовала бы Оксила больше, чем все его восемь детей, коих так прославили мифологи и коих имена они сохранили на веки вечные. Старшее его дитя получило имя Лоза, потом идут Смоковница, Орешник, Дуб, Рябина, Каркас, Тополь и, наконец, последний – Вяз, лекарь, пользовавшийся в свое время известностью.
Я не стану вам подробно объяснять, каким образом сок пантагрюэлиона, отжатый и влитый в ухо, убивает всех паразитов, которые завелись там от загрязнения, и вообще всякое живое существо, какое бы туда ни заползло.
Если вы подольете этого соку в ведро с водой, то у вас на глазах вода тотчас как бы створожится – столь сильное оказывает он действие; такая створоженная вода полезна для лошадей, которые страдают коликами и вздутием.
Корень пантагрюэлиона, сваренный в воде, умягчает стянутые сухожилия и делает подвижными плохо сгибающиеся суставы, помогает от застарелой подагры и уродующего ревматизма.
Если вам нужно как можно скорее залечить ожог – все равно: от кипятка или же от пламени, – то не прибегайте ни к каким инструментам и ни к каким лекарственным составам, а возьмите сырого пантагрюэлиона, прямо с поля, да почаще его меняйте, чтобы он не присыхал к ране.
Без него всякая кухня покажется невкусной, всякий стол – не стоящим внимания, хотя бы он был уставлен всеми возможными изысканными блюдами, всякое ложе – верхом убожества, хотя бы оно сверкало золотом, серебром, янтарем, слоновою костью и порфиром.
Без него не в чем было бы возить на мельницу зерно, а оттуда привозить муку. Без него в чем бы адвокаты доставляли дела в суд? Как бы доставлялся гипс в мастерские? Без него как бы доставалась вода из колодцев? Без него что бы делали письмоводители, переписчики, секретари и протоколисты? Разве без него не исчезли бы налоговые списки и записи ренты? Разве без него не прекратилось бы благородное искусство книгопечатания? Из чего бы делались подрамники? Как бы звонили колокола? В него облекаются изиаки[688], в него наряжаются пастофоры, весь род людской прежде всего прикрывается им. Все шерстоносные деревья серов, хлопчатники острова Тилоса в Персидском море, арабская кина, мальтийская лоза не одели столько народу, сколько одно это растение. Оно лучше всякой кожи защищает войска от холода и от дождя, прикрывает театры и амфитеатры от жары, опоясывает леса и перелески на радость охотникам, окунается в воду, и в пресную и в морскую, на пользу рыбакам. Благодаря ему вошли в употребление различные фасоны сапожков, полусапожек, сапог, гамаш, ботинок, туфель, туфелек, шлепанцев, башмаков. Благодаря ему натягиваются луки и арбалеты, благодаря ему изготовляются пращи. И, как если б то было растение священное, вербеновое, чтимое манами и лемурами, без него тела умерших не предаются земле.
Я вам больше скажу. При помощи этого растения существа невидимые видимо улавливаются, задерживаются, захватываются и как бы в темницу заключаются; как скоро их улавливают и задерживают, тот же час огромные и тяжелые жернова начинают легко вращаться к явной выгоде для рода человеческого. Меня удивляет одно: как это древние философы на протяжении стольких веков не додумались до такого чрезвычайно выгодного способа, меж тем как на тогдашних мукомольнях приходилось затрачивать усилия сверхъестественные.
При помощи того же растения, задерживающего воздушные волны, громадные оркады, просторные таламеги, могучие галлионы, хилиандры и мириандры снимаются с якоря и движутся по воле кормчих.[689]
Благодаря тому же растению неведомые нам прежде народы, с которыми мы в силу природных условий, казалось, вечно будем разобщены и разъединены, ныне прибывают к нам, а мы к ним, а ведь это не под силу даже птицам, несмотря на всю легкость их оперения и несмотря на их способность плавать в воздухе, дарованную им самою природою. Тапробана[690] увидела Лапландию; Ява увидела горы Рифейские; Фебол[691] увидит Телем; исландцы и гренландцы изопьют вод Евфратовых; благодаря ему Борей видел обиталище Австра, Эвв посетил Зефира. Силы небесные, божества земные и морские – все ужаснулись при виде того, как с помощью благословенного пантагрюэлиона арктические народы на глазах у антарктических прошли Атлантическое море, перевалили через оба тропика, обогнули жаркий пояс, измерили весь Зодиак и пересекли экватор, видя перед собой на горизонте оба полюса.
Боги Олимпа воскликнули в ужасе: «Благодаря действию и свойствам своей травы Пантагрюэль погружает нас в столь тягостное раздумье, в какое не погружали нас даже алоады. Он скоро женится, у него народятся дети. Изменить его судьбу мы не в состоянии, ибо она прошла через руки и веретена роковых сестер, дочерей Необходимости. Может статься, его дети откроют другое растение, обладающее такою же точно силой, и с его помощью люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются: кто – на Золотом Орле, кто – на Овне, кто – на Короне, кто – на Лире, кто – на Льве, разделят с нами трапезу, женятся на наших богинях и таким путем сами станут как боги».
Тогда боги порешили созвать совет и обдумать, как бы это предотвратить.
Глава LII
О том, что одна из пород пантагрюэлиона в огне не сгорает
Я рассказал вам о вещах необыкновенных и поразительных; если же вы решитесь поверить еще одному божественному свойству священного пантагрюэлиона, я вам расскажу и о нем. Впрочем, поверите вы или нет – это мне безразлично; мне важно поведать вам истину. Истину я вам и поведаю. Однако ж, прежде чем до нее добраться, а путь к ней довольно опасен и труден, я задам вам один вопрос: если я налью в бутылку две котилы вина и одну котилу воды и все это хорошенько смешаю, сумеете ли вы потом отделить их? Сумеете ли вы разъединить их так, чтобы в воде не оказалось вина, а в вине воды и чтобы сохранилось прежнее количество и того и другого? Или так: если возчики и корабельщики, доставляющие вам такое-то количество бочек, пип и бюссаров гравского, орлеанского, боннского и мирвосского вина, дорогой их откупорят, половину выпьют и дольют водой по примеру лимузинцев, которые возят аржентонское и санготьерское вина, то удастся ли вам потом отцедить всю воду? Удастся ли вам очистить вино?
Я знаю, вы мне укажете на воронку из плюща. Ваша правда, об этом уже писали, это подтверждается многочисленными опытами. Вам это известно. Но кто ничего про воронку не слыхал и никогда ее не видел, тому это покажется невероятным. Пойдем дальше.
Живи мы с вами во времена Суллы, Мария, Цезаря и прочих императоров римских или же во времена древних друидов, сжигавших трупы родичей своих и вельмож, и захоти вы хлебнуть доброго белого вина, настоянного на пепле ваших жен и родителей, как это сделала Артемизия с прахом своего супруга Мавзола[692], или же сохранить пепел в целости в урне или в ковчежце, то как бы вы отделили пепел мертвеца от пепла костра? Отвечайте! Клянусь жестью, вы бы попали в затруднительное положение. Я вас из него выведу. Я вам вот что скажу: возьмите-ка вы дивного пантагрюэлиона – столько, сколько нужно для того, чтобы покрыть тело умершего, как можно лучше заверните в него это тело, как можно крепче обвяжите и зашейте и бросьте в самый сильный, в самый жаркий огонь. Огонь сквозь пантагрюэлион сожжет и испепелит тело и кости, а сам пантагрюэлион не истлеет, не сгорит, не потеряет ни единого атома из пепла, находящегося внутри него, и не пропустит ни единого атома из пепла костерного, и выйдет он в конце концов из огня еще прекраснее, еще белее, еще чище, чем когда вы его бросали в костер. Потому-то и назвали его асбестом[693]. Его сколько угодно в Карпазии и под Диасиеной, и он там очень дешев. Неслыханное дело, удивительное дело! Всепожирающее, всеистребляющее и всесжигающее пламя очищает и белит только карпазийский асбест-пантагрюэлион. Если вы мне не поверите и, подобно иудеям и прочим маловерам, потребуете подтверждений и наглядных доказательств, то возьмите сырое яйцо и оберните его в божественный пантагрюэлион. Обернув, положите его в какой угодно сильный и жаркий огонь. Продержите его там сколько угодно. В конце концов яйцо сварится, испечется и сгорит, а священный пантагрюэлион останется цел и невредим и даже не нагреется. На этот опыт вы израсходуете меньше пятидесяти тысяч бордоских экю, без одной двенадцатой части питы. Не сравнивайте пантагрюэлион с саламандрой – это ошибка. Я допускаю, что горящий пучок соломы ее живит и веселит. Но поверьте, что в большой печи она, как и всякое другое животное, задохнется и сгорит. Это мы знаем по опыту. Гален давным-давно доказал это и обосновал в кн. III De temperamentis[694], и такого же мнения придерживается Диоскорид (кн. II).
Не ссылайтесь на квасцы и на пирейскую деревянную башню, которую Луций Сулла никак не мог сжечь, оттого что Архелай, наместник царя Митридата, велел всю ее натереть квасцами.
Не сопоставляйте его и с тем деревом, которое Александр Корнелий назвал эоном и в котором он обнаружил сходство с обвитым омелою дубом, ибо оно, мол, и в воде не тонет и в огне не горит, точь-в-точь как омела на дубе, и из него-де был построен и сооружен знаменитый корабль Арго. Рассказывайте это кому-нибудь еще, а меня увольте.
Не сравнивайте его также с чудодейственным деревом, что растет в горах Бриансона и Амбрена; из корня этого дерева получается отличная губка, из ствола – превосходная смола, которую Гален решается приравнять к скипидару; на изящных его листьях скопляется нежный мед, поистине манна небесная, камедистая и масленистая, но в огне не сгорающая. По-гречески и по-латыни дерево это называется larryx[695]; у альпийских жителей оно называется мельзой; у антеноридов и венецианцев – ларегом, откуда произошло название пьемонтской крепости – Ларигнум, обманувшей Юлия Цезаря, когда он шел войной на галлов.
Юлий Цезарь отдал приказ всем жителям и обитателям Альп и Пьемонта подвезти довольствие и съестные припасы к стоянкам, расположенным на военной дороге, по которой шло его войско. Этому его приказу подчинились все, за исключением тех, кто находился в Ларигнуме, – понадеявшись на выгодность своего местоположения, они отказали Цезарю в контрибуции. Чтобы наказать их за отказ, император двинул свое войско прямо на крепость. Перед ее воротами стояла башня, построенная из толстых лариковых бревен, сложенных клетками, как дрова в поленнице, и такая высокая, что из бойниц весьма удобно было сбрасывать балки и камни на наступающих. Узнав, что осажденные не располагают другими средствами обороны, кроме балок и камней, и что они могут их добросить не дальше апрошей, Цезарь приказал солдатам навалить вокруг башни побольше хворосту и поджечь. Приказ был немедленно приведен в исполнение. Хворост загорелся, вымахнуло необъятное пламя и закрыло всю крепость. Все решили, что башня скоро сгорит и обрушится. Когда же весь хворост спалили и пламя утихло, башня оказалась целехонькой, без малейшего повреждения. Тогда Цезарь распорядился провести вокруг крепости линию рвов и окопов на таком расстоянии, куда камни долететь не могли. После этого ларигнийцы пошли на капитуляцию. И из их рассказов Цезарь узнал о чудесных свойствах дерева, которое не горит, не пылает и не обугливается.
За таковое качество его следовало бы поставить рядом с настоящим пантагрюэлионом, тем более что Пантагрюэль велел сделать из этого дерева все калитки, двери, рамы, водосточные трубы, желоба и обшивку для Телема; он еще велел было обшить им нос, корму, камбуз, верхнюю палубу, продольный проход и башни своих больших карак[696], кораблей, галер, галлионов, бригантин, шхун и прочих судов, стоявших в Таласской гавани, но потом обнаружилось, что ларик, гораздо более огнеупорный, нежели прочие древесные породы, в конце концов все же от огня портится и рассыпается, подобно камням в печи для обжигания извести. Один лишь асбест-пантагрюэлион не столько изменяется и портится, сколько обновляется и очищается. Итак,
Хвалить свой ладан, мирру и алой,
Индийцы и арабы, прекратите!
Придите к нам за нашею травой
И семена ее с собой возьмите.
Когда же вы их у себя взрастите,
То к Богу славословий миллион
В честь Франции счастливой вознесите:
Там найден был пантагрюэлион*.
Конец третьей книги героических деяний и речений доброго Пантагрюэля
Четвертая книга героических деяний и речений доблестного Пантагрюэля
Сочинение мэтра Франсуа Рабле, доктора медицины
Достославному князю и высокочтимому монсеньору Оде, кардиналу Шатильонскому[697]
Вам хорошо известно, достославный князь, как много знатных особ до сих пор еще постоянно уламывают меня, уговаривают и упрашивают продолжить сказание о Пантагрюэле и ссылаются на то, что люди, впавшие в уныние, больные или же еще чем-либо озабоченные и удрученные, читая мою книгу, разгоняют тоску, весело проводят время, обретают в ней источник радости и утешения. На это я обыкновенно им отвечаю, что, сочиняя ее для забавы, я ни за славой, ни за похвалой не гнался; единственно, о чем я мечтал и к чему стремился, это чтобы писания мои хотя немного помогли неведомым мне страждущим и болящим, подобно тому как я охотно оказываю помощь нуждающимся во врачебном моем искусстве и лекарских услугах.
Я им иногда подробно рассказываю о том, что Гиппократ, во многих трудах, и, в частности, в шестой книге Об эпидемиях, описывавший облик врача – своего последователя, а также Соран Эфесский, Орибазий, Кл. Гален, Али-Аббас и другие авторы установили, какие у врача долженствуют быть движения, осанка, взгляд, наружность, манера держать себя, обхождение, приличия, светлость лика, одежда, борода, прическа, руки, рот, – словом, расписали все вплоть до ногтей, точно врачу предстоит то ли играть роль влюбленного или поклонника в какой-нибудь знаменитой комедии, то ли выйти на единоборство с каким-либо мощным противником. И правда, у Гиппократа мы находим чрезвычайно меткое сравнение врачебной практики с битвой и с фарсом, в коих принимают участие три действующих лица: больной, врач и болезнь.
Как-то раз, перечитывая его творение, я вспомнил, что сказала Юлия своему отцу Октавиану Августу. Однажды она перед ним предстала в одеждах пышных, вольных и нескромных, чем сильное вызвала в нем возмущение, хотя он ей не сказал ни слова. На другой день она свой наряд переменила и оделась скромно, как в те времена подобало целомудренным римлянкам. В таком наряде она вновь явилась перед отцом. Он же, накануне не выразивший своего неудовольствия, когда она показалась ему в одеждах неблагопристойных, не мог теперь скрыть своего удовольствия при виде такой перемены и сказал ей: «Насколько же эта одежда похвальнее и приличнее для дочери Августа!» Она быстро нашлась и ответила ему так: «Сегодня я нарядилась, чтобы порадовать взор моего отца. Вчера же я нарядилась, чтобы угодить моему супругу».
С таким же успехом врач, вылощенный и разряженный, одетый в роскошное, затейливого покроя, платье с четырьмя рукавами, как носили тогда (оно называлось philonium, о чем свидетельствует Петр Александрийский in VI, Epid[698]), мог бы ответить тем, кому казался странным такой маскарад: «Я вырядился так не для красы и не для щегольства, а чтобы развлечь больного, которого я навещаю, ибо я хочу во всех отношениях быть ему приятным, ничем его не раздражать и ничем ему не досаждать».
Более того. Мы корпим над отрывком из вышеуказанной книги старика Гиппократа и все еще судим и рядим, подлинно ли врач с физиономией мрачной, угрюмой, отталкивающей, катоновской[699], неприветливой, недовольной, сердитой, хмурой огорчает больного, врач же с лицом веселым, безмятежным, приветливым, открытым, улыбающимся радует его. Все это, однако ж, вполне доказано и совершенно бесспорно. Вопрос в том, зависят ли огорченность и обрадованность от восприятия больного, который всматривается в выражение лица своего врача и по нему угадывает, каков будет конец и исход болезни: если радостное, то и конец будет радостный и желанный, если же мрачное, то и конец будет мрачный и устрашающий; или же они зависят от того, какие от врача к больному идут токи: чистые или мутные, воздушные или землистые, веселые или меланхолические. Второго мнения держатся Платон и Аверроэс.
Как бы то ни было, вышеназванные авторы дали врачам особые указания по поводу того, какого свойства долженствуют быть их слова, речи, переговоры и собеседования у постели больного, к которому их позвали, а именно: все они долженствуют быть направлены к единой цели и к единой цели устремлены, то есть радовать больного, не гневя, однако ж, Бога, и никоим образом не огорчать. Герофил, например, резко осуждает врача Каллианакса за то, что тот на вопрос, поставленный и заданный пациентом: «Умру ли я?» – нагло ответил:
И сам Патрокл со смертью пал в борьбе,
А был мужчина – не чета тебе*.
Другому больному, который, желая осведомиться, как протекает его болезнь, спросил на манер доблестного Патлена:
Не смерть ли предвещает
Мне, доктор, цвет моей мочи?* –
он ответил совсем уж по-дурацки: «Не предвещает в том случае, если ты произошел от Латоны, матери двух прекрасных детей, Феба и Дианы». Равным образом Кл. Гален (lib. IV, Comment. in VI, Epidemi.[700]) решительно порицает Квинта, своего наставника в медицине, за то, что тот некоему больному, почтенному римлянину, позволившему себе заметить: «Вы только что позавтракали, доктор, – от вас пахнет вином», – грубо ответил: «А от тебя – лихорадкой. Ну так чем же лучше разит и несет: от тебя – лихорадкой или от меня – вином?»
Однако ж клевета, которую обо мне распространяли иные каннибалы, мизантропы и агеласты[701], была столь омерзительна и ни с чем не сообразна, что в конце концов я потерял терпение и порешил не писать более ни строчки. Одно из наименее тяжких обвинений, которые они мне предъявили, сводилось к тому, что книги мои полны всяческой ереси (впрочем, ни одного примера они так и не смогли привести) и смехотворных дурачеств. Дурачеств в них, и правда, немало, – это же их единственный сюжет и единственная тема, – но отнюдь не богопротивных и королевскую особу не задевающих; ереси же в них и вовсе нет, если только, вопреки здравому смыслу и общепринятому словоупотреблению, не приписывать мне того, о чем я и не помышлял бы даже под страхом тысячу раз умереть, буде такое возможно: это все равно что под словом «хлеб» понимать камень, под словом «рыба» – змею, под словом «яйцо» – скорпиона. Я Вам как-то на это пожаловался и прямо сказал, что когда бы я сам почитал себя не за истинного христианина, а за такого, каким они меня в извете своем выставляют, и когда бы я в своей жизни, в своих писаниях, речах, даже в мыслях обнаружил хотя бы искру ереси, они бы так постыдно не попались в сети духа клеветы, сиречь Diaboloz’а, который при их содействии возводит на меня такой поклеп, я бы тогда сам, по примеру Феникса, натаскал сухих дров и развел костер, дабы на нем себя сжечь.
Вы мне тогда сказали, что покойный король Франциск, вечная ему память, был об их наветах поставлен в известность и, со вниманием прослушав мои книги (я упираю на слово мои, оттого что мне по злобе приписывали чьи-то чужие, нечестивые), которые ему внятно и отчетливо прочитал вслух наиболее сведущий и добросовестный чтец во всем нашем королевстве[702], ничего предосудительного в них не нашел, а какой-то змееглотатель, который ославил меня чудовищным еретиком только на том основании, что по недосмотру и небрежению книгоиздателей туда вкралась грубая опечатка, привел его в негодование.
Сын же его, добрейший и добродетельнейший, благословенный король Генрих (да сохранит его Господь на многие лета) поручил Вам и предоставил исключительное право быть моим защитником от клеветников. Сию благую весть о Вашем ко мне доброжелательстве я вновь услышал из Ваших уст в Париже, а затем – когда Вы посетили монсеньора кардинала дю Белле, который после долгой и мучительной болезни удалился для поправления своего здоровья в Сен-Мор – в край, или, вернее и точнее сказать, в райский уголок, сулящий исцеление, отдохновение, успокоение, наслаждение, негу и все благопристойные утехи хлебопашества и жизни деревенской.
Вот почему я сейчас, монсеньор, отринув всякую робость, иду напролом в надежде, что Вы, благосклонный мой покровитель, будете мне от клеветников как бы вторым Геркулесом Галльским, просвещенным, благоразумным и красноречивым, вторым Alexicacos’om[703], добродетельным, могучим и власть имущим, я же положа руку на сердце могу сказать о Вас то самое, что о Моисее, великом пророке и вожде израильском, изрек мудрый царь Соломон (Ecclesiasticl, 45): человек богобоязненный и боголюбивый, всему роду людскому приятный, Богом и людьми любимый, память о коем светла есть. Господь в похвалу ему уподобил его сильным, возвеличил его на страх врагам. Ради него свершил Он дела дивные и страшные, пред лицом царей прославил его; устами его возвещал Он народу волю свою и чрез него показал свет свой. По вере его и милосердию Господь избрал его и ото всех людей отличил. Устами его Господь возжелал вещать, пребывающим же во мраке закон животворящего знания преподать.
Сверх того, даю Вам слово: кто бы при мне ни одобрил потешные мои писания, я всех буду призывать к тому, чтобы они прославляли не кого другого, как только Вас, за все благодарили только Вас и молили Бога сохранить и приумножить Ваше величие, мне же ничего не вменяли в достоинство, кроме беспрекословного подчинения и добровольного послушания мудрым Вашим распоряжениям, ибо благородными своими увещаниями Вы меня ободрили и вдохновили, а без Вас я бы пал духом и иссякнул бы источник животных моих токов. Да почиет же над Вами благодать Господня!
Ваш преданный и покорный слуга, врач
Франсуа Рабле.
Писано в Париже, 1552 года января 28 дня.
Предисловие автора, мэтра Франсуа Рабле, к четвертой книге героических деяний и речений Пантагрюэля
К благосклонным читателям
Сохрани вас Господи и помилуй, добрые люди! Где вы? Я вас не вижу. Дайте-ка я нос оседлаю очками.
А-а! Наше вам! Теперь я вас вижу. Ну, как дела? Сколько мне известно, насвистывались вы изрядно. Но я вас не корю. Вы сыскали вернейшее средство от всяческой жажды. Это большое дело. Всё ли в добром здоровье – вы сами, ваши супруги, ваши детки, ваши родственники и домочадцы? Хорошо, отлично, рад за вас. Слава Богу, Господу Богу во веки веков, и, буде на то Его святая воля, да пошлет Он вам здоровья на долгие годы!
Ну, а я, милостью Божией, здесь, перед вами, и свидетельствую вам свое почтение. Благодаря малой толике пантагрюэлизма, – а вы знаете, что это глубокая и несокрушимая жизнерадостность, пред которой все преходящее бессильно, – я здоров и весел, не прочь выпить, если хотите. Вы спросите, добрые люди, почему я здоров? Вот вам исчерпывающий ответ: таково произволение всемилостивого и всемогущего Бога, которому я покорен, которому я послушен и чье святое благовествование, то есть Евангелие, я чту, а в нем (от Луки, IV) с едкой саркастичностью и язвительной насмешливостью говорится о враче, который не бережет собственного здоровья: «Врачу! исцелися сам!»
Клавдий Гален следил за своим здоровьем не из особого к нему почтения, хотя какое-то понятие о Священном писании он имел, хотя он знал и посещал благочестивых христиан того времени, как показывают lib. II, De usu partium, lib. II, De differentiis pulsuum, cap. III, et ibidem, lib. III, cap. II, et lib. De rerum affectibus[704] (если только она точно принадлежит Галену), а из боязни подвергнуться грубым и колким насмешкам, как, например,
’Iatboz allwn, autoz elѓedi bruwn
Ты врачевать желаешь род людской,
А сам покрыт вонючею паршой*.
Он хвалится и смело ставит себе в заслугу, что с двадцативосьмилетнего возраста и до глубокой старости пребывал в добром здравии, если не считать нескольких кратковременных, однодневных лихорадок, хотя на самом-то деле он не отличался особо крепким здоровьем и желудок у него был, по всей вероятности, неважный. «Трудно допустить, – говорит Гален в кн. V De sanit. tuenda[705], – чтобы врач был внимателен к здоровью других, коль скоро он не заботится о своем собственном».
Еще дальше идет в своей похвальбе врач Асклепиад: он будто бы заключил договор с Фортуной, который гласил, что не быть ему знаменитым врачом, если с того времени, как он начнет практиковать, и до самых преклонных лет своих он заболеет хоть раз, до каковых лет он точно дожил невредим и бодр и над Фортуной восторжествовал. В конце концов переход его от жизни к смерти совершился внезапно, так как до этого он ничем решительно не болел: по собственной неосторожности он упал с лестницы, коей ступеньки прогнили и расшатались.
Если, на беду, здоровье ваших превосходительств куда-нибудь от вас ушло: вверх, вниз, вперед, назад, вправо, влево, наружу, внутрь, далеко или же близко от вашего местонахождения, вы сей же час с помощью благословенного Спасителя нашего можете его встретить. Вовремя встретив, вы его во мгновение ока изловите, вновь закрепостите, схватите и вновь вступите им во владение. Законы вам это дозволяют, король этому не препятствует, я вам это советую. Не кто иной, как древние законники предоставляли рабовладельцу право вновь закрепостить беглого своего раба, где бы он его ни изловил. Милосердный Боже и вы, добрые люди! Разве не было это начертано и разве не было это в старинных обычаях нашего доблестного, древнего, прекрасного, цветущего и богатого французского королевства, что мертвый хватает живого? Полюбопытствуйте, какое объяснение дал этому недавно добрый, просвещенный, мудрый, в высшей степени человеколюбивый, мягкий и справедливый Андре Тирако, советник великого, победоносного и непобедимого короля Генриха II, в грозном судилище Парижского парламента. Здоровье – это наша жизнь, – прекрасно сказал Арифрон Сикионский. Без здоровья жизнь не есть жизнь, не есть жизнь живая: abioz bioz, bioz abiotoz. Без здоровья жизнь есть лишь томление духа, есть лишь подобие смерти. Так вот, когда вы свое здоровье утратите, иными словами – будете мертвы, хватайте живое, хватайте жизнь, то есть здоровье.
Я надеюсь, что Господь, видя, с какой глубокой верой мы к Нему прибегаем, услышит наши молитвы и желание наше исполнит, тем паче что желание это умеренное. Умеренность древними мудрецами была названа златою, то есть драгоценною, всехвальною, везде одинаково отрадною. Обратитесь к Священному писанию: вы удостоверитесь, что молитвы тех, кто в чаяниях своих соблюдал умеренность, отвергнуты не бывали. Примером может служить малорослый Закхей (мусафи из Сент-И, что близ Орлеана, хвалятся, что мощи его и останки покоятся у них, и называют его святым Сильвеном). Единственно, чего желал Закхей, это увидеть благословенного Спасителя нашего при входе Его в Иерусалим. Желание умеренное, оно могло бы явиться у каждого. Но он был слишком мал и за народом ничего не видел. Уж он и с ноги на ногу переступает, и на цыпочки становится, и изо всех сил тянется, забегает вперед и взбирается на смоковницу. Всеблагий Господь угадал искреннее его и умеренное желание. Он открылся его взору, предоставил ему возможность не только видеть, но и слышать Себя, посетил дом его и благословил его семью.
Один из сынов пророков израильских[706] рубил дрова на берегу реки Иордан, и случилось так, что топор соскочил у него с топорища (как о том повествуется в IV Книге Царств, гл. VI) и упал в воду. Он помолился Богу о том, чтобы топор нашелся. Желание то было умеренное. И вот с глубокой верой и упованием он не махнул рукой, как, возмутительно искажая смысл, толкуют чертовы цензоры, а взмахнул рукой, как совершенно правильно читаете вы, и бросил в воду топорище. Тогда произошло два чуда сразу. Топор всплыл со дна на поверхность и сам себя насадил на топорище. А вот если бы этот человек пожелал вознестись на небо на огненной колеснице по примеру Илии, пожелал, чтобы потомство его так же умножилось, как потомство Авраама, пожелал быть сильным, как Самсон, красивым, как Авессалом, – вымолил бы он это? Неизвестно.
По поводу умеренных желаний, сопряженных с топорами (скажите, когда вам захочется выпить), я вам расскажу один из апологов мудрого Эзопа Французского, сиречь Фригийского и Троянского, как утверждает Максим Плануд, от какового народа, согласно летописцам, наибольшего доверия заслуживающим, и произошли доблестные французы. Элиан полагает, что Эзоп был фракиец, Агафий вслед за Геродотом утверждает, что он был с острова Самоса, мне же это совершенно безразлично.
В его времена жил-был один бедный поселянин родом из Граво, по имени Шулятрис, дровосек и дровокол, и в этой своей низкой доле едва-едва сводил концы с концами. Как-то раз потерял он где-то на просеке свой топор. Кто же из-за этого досадовал и тужил? Кто же, как не он сам, ибо от топора зависело его благосостояние и вся его жизнь, благодаря топору его ценили и уважали все богатые дровяники, а без топора ему оставалось только умереть с голоду. И вот шесть дней спустя, повстречав его без топора, смерть чуть было не срезала его своею косою и не выкосила из этого мира.
В подобной крайности он, возведя очи к небу, преклонив колена, обнажив голову, воздев руки и расставив пальцы, стал кричать, просить, молить, взывать к Юпитеру и обратился к нему с весьма складною речью (вы же знаете, что красноречие изобрела нужда), в виде припева после каждого прошения велегласно и неустанно возглашая: «Топор! Топор! Ничего мне не надо, Юпитер, только топор, который я потерял на просеке, или же несколько денье на покупку другого! Увы! Бедный мой топор!» Юпитер в это время держал совет по поводу каких-то срочных дел и как раз в эту минуту излагал свое мнение не то старухе Кибеле, не то юному лучезарному Фебу. Громкие пени Шулятриса, к великому ужасу богов, собравшихся на совещание, достигли их слуха.
– Что за черт! – воскликнул Юпитер. – Кто это так дико вопит там, внизу? Клянусь Стиксом, ведь мы все время были заняты и в настоящую минуту тоже заняты сложными и важными делами! Мы прекратили распрю между пресвитером Иоанном, царем персидским, и султаном Сулейманом, императором константинопольским. Мы утишили брань меж татарами и московитами. Мы удовлетворили прошение шерифа мароккского[707]. Мы снизошли к верноподданническим чувствам Голгота Раи. Мы рассмотрели дело Пармы[708], равно как и Магдебурга, Мирандолы и Африки (так этот город на Средиземном море называют смертные, мы же называем его Афродисий). Триполис по собственной оплошности перешел в другие руки. Участь его решена. А тут еще блудные сыны – гасконцы просят возвратить им колокола. А там саксонцы, ганзейцы, остготы и германцы – народ, некогда непобедимый, а теперь aberkeids[709], порабощенный маленьким скрюченным человечком[710]. Они взывают к нам об отмщении, о помощи и о восстановлении прежнего их благоденствия и старинных свобод[711]. Но вот что нам делать с Галаном и Рамусом[712], которые при поддержке своих подручных, единомышленников и присных сбивают с панталыку всю Парижскую академию? Я нахожусь в крайнем замешательстве. До сих пор еще не решил, на чью сторону стать. Оба представляются мне добрыми собутыльниками и добрыми блудниками. У одного из них есть экю с изображением солнца, блестящие и полновесные, другой только хотел бы их иметь. Один из них кое-что знает, и другой не совсем невежда. Один любит состоятельных людей, другой состоятельными людьми любим. Один из них – хитрая и пронырливая лиса, другой черт знает что говорит и пишет про древних философов и риторов и лает на них аки пес. Какого ты на сей предмет мнения, продлинновенноудый Приап? Я много раз убеждался, что советы твои и суждения мудры и здравы et habet tua mentula mentem.
– Царь Юпитер! – совлекши с себя капюшон, подняв кверху красное, пышущее здоровьем лицо и вперив в Юпитера самоуверенный взгляд, молвил Приап. – Коль скоро вы одного сравниваете с лающим псом, а другого – с хитрющей лисой, то я прихожу к заключению, что, дабы вам более не гневаться и не сокрушаться, с ними надлежит поступить так же точно, как некогда поступлено было со псом и с лисой.
– Как? Когда? – спросил Юпитер. – Кто они такие были? Где это происходило?
– Эх, и память же у меня! – воскликнул Приап. – Досточтимый отец Бахус, – вон он, багроволицый, – чтобы отомстить фивянам, сотворил волшебную лису, и как она только ни шкодила и ни бедокурила, а животные ее все-таки не трогали и не обижали. Доблестный же Вулкан соорудил из монезийской меди пса, и выдул он его живого и одушевленного. Отдал он его вам; вы его отдали вашей милашке – Европе. Европа отдала его Миносу, Минос – Прокриде[713]; наконец, Прокрида отдала его Кефалу. Пес также был волшебный и, подобно теперешним судейским, хватал всех живых без разбору, никто от него не ускользал. Случилось, однако ж, так, что лиса и пес встретились. Что им было делать? Пес, по предопределению судьбы, должен был схватить лису; лиса, по предопределению ее судьбы, не должна была быть схвачена.
Сей случай был представлен на ваше благоусмотрение. Вы объявили, что не желаете противостоять судьбам. Судьбы же были противоречивы. Истинное разрешение этих двух противоречий, не разрешимых по существу своему, не могло быть найдено и достигнуто. Вас даже в пот ударило. Из вашего пота, капавшего на землю, выросла капуста. Почтенное собрание, не придя ни к какому определенному решению, находилось в крайнем волнении, и по сему обстоятельству на этом совещании было выпито семьдесят восемь с лишним бюссаров нектара. В конце концов, по моему предложению, вы обратили и пса и лису в камни, и тут-то вы воспрянули духом, и тут-то весь великий Олимп объявил, что не хочет больше пить. Случилось же это в год дряблых яичек, близ Тевмесса, между Фивами и Халкидой.
На основании этого я предлагаю обратить в камень и этих пса и лису. Такая метаморфоза вполне подходит к случаю. И того и другого зовут Петр. И вот по лимузинской пословице: для печного устья три камня нужно, присоедините-ка вы их к Петру Краеугольному, которого сами же вы и по той же причине обратили в камень. Велите поставить эти три мертвых камня в виде равностороннего треугольника в главном парижском соборе или же в ограде перед порталом и дать им такую работу: пусть-ка они, словно в игре в «фук», тушат носом зажженные сальные и восковые, большие и малые свечи, факелы и светильники, а то при жизни они, пакостники, разжигали огонь смуты, коварства, всяких поганых сект, разжигали зависть среди бездельников-школяров. Вы этих мелких, паршивых себялюбцев не казните, а лучше на веки вечные осрамите. Я кончил.
– Я вижу, милый мессер Приап, вы им покровительствуете, – сказал Юпитер. – Вы далеко не ко всем столь снисходительны. Раз они так стремились увековечить имена свои и память, то, разумеется, для них гораздо лучше быть обращенными в твердомраморные камни, нежели в прах и тлен. А теперь оглянитесь и окиньте взором Тирренское море и окрестности Апеннин, – видите, какие трагедии разыгрались там по вине пастофоров? Буря эта еще некоторое время продлится, потом утихнет, но не так скоро. Развлечений там для нас будет довольно. Да только вот беда: молний-то у нас с вами кот наплакал, оттого что вы, мои собоги, пожалованный мною запас израсходовали на Новую Антиохию для пустой забавы. Затем, на вас глядя, сорванцы, которые вызвались защищать крепость Динденарию, растранжирили боевые припасы на стрельбу по воробьям; враг подступил, а защищаться-то и нечем, и они не нашли ничего лучшего, как сдать крепость и самим сдаться неприятелю, меж тем как неприятель в бессильной ярости чуть было с позором не снял осаду, и помышлял он в ту пору лишь о том, как бы унести ноги. Распорядитесь же, сын мой Вулкан, разбудите спящих ваших циклопов: Астеропа, Бронта, Арга, Полифема, Стеропа и Пиракмона, засадите их за работу и дайте им кутнуть хорошенько. Бомбардирам вина не жалеть. Ну, а сейчас займемся этим крикуном, что орет внизу. Меркурий! Спросите, кто это, и узнайте, что ему нужно.
Меркурий приотворил небесную опускную дверцу, через которую боги обыкновенно слушают, о чем говорят на земле, и которая очень напоминает корабельный люк (Икаромениппу, впрочем, она казалась похожей на отверстие колодца), и, удостоверившись, что это Шулятрис просит найти топор, потерянный им на просеке, доложил о том совету богов.
– Этого еще недоставало! – вскричал Юпитер. – Только нам и дела, что разыскивать потерянные топоры! А все-таки топор-то ему найти нужно. Это начертано в книге судеб – понимаете? – так же как предопределена участь герцогства Миланского. В самом деле, топор для дровосека – такое же сокровище и такая же ценность, как для короля его королевство. Так, так, найти ему топор! Без всяких разговоров. А теперь решим тяжбу ландерусского духовенства с кротовнёй. На чем бишь мы остановились?
Приап в это время грелся у камина. Выслушав донесение Меркурия, он с превеликою учтивостью и похвальною благопристойностью заговорил:
– Царь Юпитер! В бытность мою, по вашему именному указу, хранителем садов на земле, которые вы отвели мне в удел, я обнаружил, что слово просека имеет двоякий смысл. Оно означает прорубленную в лесной чащобе узкую делянку. Еще оно означает (по крайности означало в былые времена) бабеночку в соку, на которую частенько гоппрыгскокают. Можете себе представить: все ребята называли своих милок – моя пр о сечка. Ибо этим самым топором (тут Приап выставил свой девятипядевый топорище) они столь свирепо и столь отважно врубались бабенкам в их прогалины, что те впоследствии отрешились от страха, свойственного женскому полу: топоры уж потом ничто не задерживало, и они из подчревной области бултых прямо в самые пятки. И помнится мне (а ведь воспоминаний у меня полна мошонка, то бишь полон мешок), в день Тубилустрия, на майских празднествах в честь доброго нашего Вулкана, я слышал, как, рассевшись на клумбе, Жокин де Пре, Оккегем, Гобрехт, Агрикола, Брюмель, Камлен, Вигорис, де ла Фаж, Брюйе, Приори, Сеген де ла Рю, Миди, Мулю, Мутон, Гасконь, Луазе, Компер, Пене, Февен, Рузе, Ришарфор, Росселло, Консильон, Констанцио Фести и Жаке Берхем[714] стройно распевали:
Когда Тибо ложился спать,
Перевенчавшись с молодою,
Он молот прихватил в кровать,
Но тут же спрошен был женою:
– Зачем вы встали предо мною,
Кувалдой этой потрясая?
– Чтоб расклинять вас, просекая.
– Мой друг, не нужен ваш припас.
Не им, а задом ударяя,
Вгоняет Жан свой шип в мой паз*.
Девять олимпиад и один високосный год спустя (воспоминаний у меня хватит на целую мошонку, то бишь на целый мешок, – вечно я путаю и перевираю эти два слова) я слышал, как Адриан Вилларт, Гомберт, Жанкен, Аркадельт, Клоден, Сертон, Маншикур, Оксерр, Вилье, Сандрен, Сойе, Эден, Моралес, Пасеро, Май, Майар, Жакотен, Эртер, Верделот, Карпентра, Леритье, Кадеак, Дубле, Вермон, Бутелье, Люпи, Панье, Мийе, дю Молен, Алер, Маро, Морпен, Жандр и другие веселые музыканты в укромном садике, под густолиственной сенью, за крепостным валом из фляг, окороков, пирогов и перепелок, вымоченных в вине, премило пели:
Раз топору потребно топорище,
Как пьянице нужна бутыль большая,
Как животу необходима пища, –
Встань топором, и расклиню тебя я*.
Так вот, не худо бы дознаться, на какой именно просеке потерял свой топор крикун Шулятрис.
При этих словах почтенные боги и богини покатились со смеху, только гул пошел по всему небосводу. Даже хромоногий Вулкан и тот, чтобы позабавить свою подружку, несколько раз ловко подпрыгнул.
– Вот что, – обратился Юпитер к Меркурию, – спуститесь немедля вниз и бросьте к ногам Шулятриса три топора: один – его собственный, другой – чистого золота, а третий – чистого серебра, все три – величины одинаковой. Предложите их ему на выбор, и если он возьмет свой и тем удовольствуется, дайте ему и другие два. Буде же он возьмет не свой топор, отсеките ему голову его собственным. И впредь поступайте так со всеми терятелями топоров.
Тут Юпитер повертел головой, как обезьяна, глотающая пилюли, а затем скорчил такую страшную рожу, что весь великий Олимп содрогнулся.
Меркурий как был, в остроконечной шапочке, в шлеме, с крылышками на пятках и с кадуцеем, через небесную опускную дверцу проник в воздушное пространство, пересек его, легко опустился на землю, бросил к ногам Шулятриса три топора и сказал:
– Ну, довольно тебе кричать! Юпитер внял твоим мольбам. Погляди, какой из этих трех топоров твой, и бери его себе.
Шулятрис поднял золотой топор, осмотрел его, удостоверился, какой он тяжелый, и сказал Меркурию:
– Чтоб мне пусто было, топор не мой! Не надо мне его.
То же самое проделал он со вторым топором и сказал:
– И это не мой. Получайте обратно.
Потом взял топор с деревянным топорищем, нашел на самом кончике свою метку, весь задрожал от радости, точно лиса, которой попались заблудившиеся куры, и, ухмыльнувшись, сказал:
– Пропади я пропадом, если это не мой топор! Коли вы мне его отдадите, я вам в иды мая (то есть пятнадцатого числа) принесу большущий горшок земляники.
– Добрый человек! – сказал Меркурий. – Вот тебе твой топор, бери его. А за то, что ты, выбирая топор, выказал умеренность желаний, я тебе, во исполнение воли Юпитера, отдаю и два других топора. Это целое богатство. Смотри только, оставайся честным человеком.
Шулятрис вежливо поблагодарил Меркурия, попросил передать поклон великому Юпитеру, привязал старый свой топор к ремню сзади, как у дозорного на вышке, а два других, потяжелее, взвалил на плечо. И тут он с самым независимым видом зашагал по родным местам, весело подмигивая землякам своим и соседям и обращаясь к ним с присловьицем Патлена: «А ну, что это у меня?» На другой день он надел белую холщовую рубаху, взвалил на спину два драгоценных топора и отправился в Шинон, город знаменитый, город достославный, город старинный, одним словом – первый в мире, по заключению и уверению ученейших из масоретов. В Шиноне ему уплатили за серебряный топор новенькими тестонами и другой серебряной монетой, а за топор золотой – новенькими салю, новенькими «длинношерстыми баранами», новенькими риддами, новенькими руайо и новенькими экю с солнцем. На вырученные деньги он накупил мыз, имений, хуторов, деревенских домиков и домишек, усадеб, лугов, виноградников, лесов, пахотной земли, пастбищ, прудов, мельниц, садов, ивняку, быков, коров, овец, баранов, коз, свиней, хряков, ослов, лошадей, кур, петухов, каплунов, цыплят, гусынь, гусаков, уток, селезней и прочей домашней птицы. И в короткий срок сделался первым богачом во всей округе, еще богаче хромого Молеврие.
Односельчане, всякие там лесовики и Жаки Простаки, узнав о Шулятрисовой счастливой находке, пришли в изумление, и жалость и сочувствие, которые вызывал у них прежде бедняга Шулятрис, сменились в их душе завистью к великому его и неслыханному богатству. Забегали они тут, зашмыгали, стали выведывать да выпытывать, каким способом, в каком месте, в какой день, в какой час, как именно и по какому поводу досталось ему такое огромное богатство. Им объяснили, что досталось оно Шулятрису того ради, что потерял он свой топор.
– Эге-ге! – сказали они. – Выходит, и мы как потеряем топор, так и разбогатеем? Средство простое, да и дешевое. Стало быть, таково сейчас произволение Небес, расположение светил и аспект планет, что стоит кому-нибудь потерять топор – и он уже богач? Хе-хе-хе! Воля ваша, топорики, а мы уж вас потеряем, вот как Бог свят!
И тут все они порастеряли свои топоры. Ни одного человека с топором! Кто сбережет свой топор, тот, черт его побери, человек недобрый! По случаю пропажи топоров во всем околотке не было больше срублено и расколото ни единого дерева.
Далее в Эзоповой притче говорится, что иные мелкотравчатые д-вор -янчики, продавшие Шулятрису лужок и мельничку, чтобы было на что покрасоваться на смотрах, узнав, каким путем и способом досталось ему богатство, продали шпаги, с тем чтобы купить топоры, а потом потерять их, как потеряли крестьяне, и через эту потерю приобрести горы золота и серебра. Можно было подумать, что это бедные паломники здесь что-то продают, там у кого-то перехватывают – лишь бы купить как можно больше индульгенций у новоиспеченного папы. А что крику, что жалоб, что просьб, и все взывают к Юпитеру:
– Юпитер! Мой топор, мой топор! Где ж мой топор? Да где ж он, мой топор? Ах, ах! Ох, ох! Юпитер! Топор мой, топор!
Воздух кругом дрожал от стонов и воплей терятелей топоров.
Меркурий не замедлил принести им топоры и каждому предложил на выбор: один – его собственный, другой – золотой, а третий – серебряный. Все выбирали золотой и воссылали благодарения всемилостивейшему Юпитеру, но в это самое мгновение, когда они наклонялись и нагибались, чтобы поднять его, Меркурий, согласно указу Юпитера, сек им головы. Таким образом, количество отсеченных голов равнялось и соответствовало количеству потерянных топоров. Вот как обстояло дело. Вот как бывают вознаграждены те, что и в желаниях своих и в выборе выказывают умеренность.
Берите пример с этого дровосека, вы, захолустные оборванцы, уверяющие, что и за десять тысяч франков ренты вы не расстанетесь со своими желаниями, и чтоб я больше не слыхал от вас таких наглых речей: «Эх, послал бы мне сейчас Господь сто семьдесят восемь миллионов золотом! То-то бы я обрадовался!» А, чтоб вам отморозить пятки! Что же тогда остается желать королю, императору, папе?
Вы по собственному опыту должны бы, кажется, знать, что за такого рода желания вам ниспосылается лишь короста да оспа, в кошелек же – ни ломаного гроша. И такое же точно воздаяние получили те два проходимца, что размечтались на парижский лад: один из них выразил желание, чтобы у него было столько полновесных экю с изображением солнца, сколько в Париже было всего израсходовано, продано и куплено с той самой поры, когда город только-только еще закладывался, и по сей день, да чтоб непременно по самому высокому курсу и номиналу, какой только был за все эти годы. Придет же в голову ни с того ни с сего этакая блажь! Ишь как занесся, эк куда хватил! Можно подумать, что с жиру бесится. Другой пожелал завалить весь Собор Парижской Богоматери, от плит и до самого верхнего свода, острыми иголками, а чтоб у него было столько экю с солнцем, сколько могло бы поместиться в стольких мешках, сколько можно было бы нашить всеми этими иголками, пока они не придут в негодность и не затупятся. Ну и желание! Как вам это понравится? Что же из всего этого вышло? Вечером того же дня у обоих открылись язвы на ногах,
лихорадки на губах,
нарывчики на руках,
ломота в грудях,
зады – все в чирьях, и хоть бы маковая росинка во рту!
Итак, да будут желания ваши умеренны, и умеренность вас отблагодарит, особливо ежели будете не ленивы, а трудолюбивы. «То правда, – скажете вы, – но Богу так же просто было бы послать мне семьдесят восемь тысяч, как и тринадцатую часть полушки. Ведь Он же всемогущ! Для Него что миллион золотом, что обол – все едино». Ай-ай-ай! Кто же это вас, бедные люди, научил так рассуждать и толковать о могуществе Бога и о Его предопределении? Тише! Тсс! Тсс! Тсс! Смиритесь пред Его священным ликом и сознайте свое несовершенство.
На этом-то, подагрики, и основываются мои надежды, и я твердо верю, что, если Господь Бог захочет, Он пошлет вам здоровья, но только, кроме здоровья, вы у Него ничего сейчас не просите. Подождите еще немного, еще только на пол-унции терпения! Вы не смотрите на генуэзцев, которые прямо с утра, у себя в кабинетах, в конторах, все заранее обсудив, обдумав и решив касательно того или тех, кого они сегодня собираются одурачить, околпачить, провести и оплести, выходят потом из дому и, здороваясь друг с другом, говорят: «Sanita et guadain, messer!» Им мало только здоровья, они еще желают друг другу наживы, богатств Гаденя. И частенько при этом теряют и то и другое. Итак, на доброе здоровье, откашляйтесь хорошенько, выпейте за троих, насторожите, коли есть охота, уши, и вы услышите чудеса о доблестном и добром Пантагрюэле.
Глава I
О том, как Пантагрюэль вышел в море, дабы посетить оракул Божественной Бакбук
В июне месяце, в праздник Весталок, в тот самый день, когда
Брут завоевал Испанию и покорил испанцев и когда скупец Красс был побежден и разгромлен парфянами, Пантагрюэль, простившись с дорогим отцом своим Гаргантюа, который, следуя похвальному обычаю первых веков христианства, помолился о благополучном путешествии сына со всею его свитою, вышел из Таласской гавани в сопровождении Панурга, брата Жана Зубодробителя, Эпистемона, Гимнаста, Эвсфена, Ризотома, Карпалима и других своих слуг и домочадцев, а равно и Ксеномана, великого следопыта и любителя опасных путешествий, явившегося по распоряжению Панурга за несколько дней до отплытия. Ксеноман, движимый вполне понятными и благородными побуждениями, начертил на морской карте мира, которая была у Гаргантюа, тот путь, коим они намеревались следовать к оракулу Божественной Бутылки Бакбук.
Число кораблей я вам уже приводил в третьей книге; их сопровождало равное число трирем, раубардж, галлионов и либурн, хорошо оснащенных, проконопаченных и снабженных всем необходимым, – в частности, пантагрюэлиона они взяли с собой предостаточно. Все офицеры, толмачи, лоцманы, капитаны, кормчие, юнги, гребцы и матросы собрались на борту «Таламеги». Так назывался самый большой и самый главный Пантагрюэлев корабль, на корме которого вместо флага красовалась большая и вместительная бутыль наполовину из гладкого полированного серебра, наполовину из золота с алого цвета эмалью, из чего должно было явствовать, что сочетание белого цвета с алым – это эмблема наших благородных путешественников[715] и что направляются они к Бутылке послушать ее прорицание.
На корме второго судна был поднят старинный фонарь, искусно сделанный из прозрачного камня и указывавший на то, что им надлежит пройти Фонарию.
На корме третьего был выставлен красивый и емкий фарфоровый кубок.
На корме четвертого – золотой кувшин с двумя ручками, похожий на античную урну.
На корме пятого – великолепный жбан, усыпанный меленькими изумрудами.
На корме шестого – кружка, из каких пьют монахи; сделана она была из сплава четырех металлов.
На корме седьмого – воронка черного дерева с золотой инкрустацией.
На корме восьмого – драгоценный золотой бокал дамасской чеканки.
На корме девятого – ваза высокопробного золота, прокаленного на огне.
На корме десятого – чаша из душистого райского дерева, иначе называемого «алоэ», в персидской работы оправе из кипрского золота.
На корме одиннадцатого – золотая, с мозаикой, корзина для винограда.
На корме двенадцатого – бочонок матового золота с украшениями из крупного индийского жемчуга.
Таким образом, всякий, как бы он ни был печален, разгневан, озабочен, уныл, будь то сам плаксивый Гераклит, не мог бы не возликовать, не улыбнуться широкой улыбкой при виде доблестной флотилии с такими отличительными знаками, не сказать, что мореходы – все до одного – бражники и люди добропорядочные, и не предречь с полной уверенностью, что их путешествие в оба конца будет веселое и вполне благополучное.
Итак, на «Таламеге» собрались все. Пантагрюэль произнес краткое, исполненное благочестия наставление, подкрепленное ссылками на Священное писание, имеющими касательство к мореплаванию, после чего была громко и внятно прочтена молитва, слова которой слышали и уловили все жители Талассы, высыпавшие на мол посмотреть, как будет происходить посадка.
После молитвы все стройно пропели псалом царя Давида, начинающийся так: Когда вышел Израиль из Египта…[716] Затем на палубе были расставлены столы и незамедлительно принесена еда. Таласцы подпевали отъезжающим, когда те пели псалом, а теперь они велели принести из дому как можно больше съестного и напитков. Все они выпили за мореходов. Мореходы выпили за них. Вот почему никто из всей флотилии во все продолжение пути не болел морской болезнью, не маялся желудком и не жаловался на головную боль, а между тем им бы так легко не избежать этих неприятностей, если бы они перед отплытием несколько дней подряд пили морскую воду, все равно – чистую или же смешанную с вином, ели бы айву, сосали лимонную корку, потягивали кисло-сладкий гранатовый сок, соблюдали долгую диету, обложили себе живот бумагой или выполнили еще какой-нибудь из тех советов, которые обыкновенно даются глупыми лекарями всем пускающимся в плавание.
После многократных возлияний все наконец разошлись по своим кораблям и в добрый час подставили паруса восточному греческому ветру, по которому старший лоцман Жаме Брейе наметил путь и поставил стрелки всех буссолей. Он и Ксеноман сошлись на том, что коль скоро оракул Божественной Бакбук находится близ Катая, в Верхней Индии, то им не годится обычный путь португальцев, которые, пройдя жаркий пояс, мыс Доброй Надежды и южную оконечность Африки за экватором, теряют из виду Северный полюс и делают огромный крюк; лучше-де возможно ближе держаться параллели Индии и обогнуть Северный полюс с запада – с тем чтобы, описывая дугу вокруг означенного полюса, находиться на высоте Олонской гавани, но ближе ни в коем случае не подходить, чтобы не очутиться в Ледовитом море и там не застрять. И вот если они будут, мол, строго придерживаться этого обходного пути вдоль одной и той же параллели, то полюс окажется у них с правой руки, к востоку, меж тем как при выходе в море он был у них с левой. Надобно заметить, что путь был выбран на редкость счастливо.
В самом деле, не потерпев крушений, не испытав бедствий и без всяких потерь, при безоблачном небе, за исключением одного дня, когда они стояли у Острова макреонов, они прибыли в Верхнюю Индию через три с лишним месяца, португальцы же совершают этот путь в три года и терпят притом бедствия неисчислимые и подвергаются испытаниям бесконечным. Я осмеливаюсь утверждать, что именно этим удачным путем следовали индийцы, которые направлялись в Германию и были потом с честью приняты королем шведским, – еще тогда проконсулом в Галлии был Квинт Метелл Целер, как о том свидетельствуют Корнелий Непот и Помпоний Мела, а вслед за ними и Плиний.
Глава II
О том, как Пантагрюэль накупил на острове Медамоти[717] множество превосходных вещей
Ни в тот день, ни на другой, ни на третий они не видели суши и не заметили ничего нового, ибо этот путь был им уже знаком. На четвертый день глазам их открылся остров под названием Медамоти, коему придавало особую привлекательность и живописность великое множество маяков и высоких мраморных башен, украшавших всю его береговую линию, такую же протяженную, как береговая линия Канады.
Пантагрюэль осведомился, кто же этим островом правит, и ему ответили, что правит им король Филофан[718], на ту пору бывший в отсутствии по случаю бракосочетания своего брата Филотеамона[719] с инфантою королевства Энгис. Тогда Пантагрюэль сошел на пристань и, меж тем как шлюпки грузились пресной водой, занялся рассматриванием картин, зверей, рыб, птиц и всяких экзотических и чужеземных товаров, коими торговали на набережной и на пристани. Это был третий день шумной и многолюдной местной ярмарки, на которую ежегодно съезжались все самые богатые и именитые купцы Африки и Азии.
Брат Жан приобрел на этой ярмарке две редкостные и дорогие картины: на одной из них был весьма живо изображен человек, проигравший дело в суде, а другая представляла собой портрет слуги, который ищет хозяина, причем и проигравший и слуга были изображены во всем их своеобразии, резко означавшемся в их движениях, манере держать себя, наружности, ухватках, чертах и выражении лица, – задумал же и написал эти две картины мэтр Шарль Шармуа, придворный живописец короля Мегиста[720]; брат Жан, однако ж, заговорил продавцам зубы и так ничего и не заплатил.
Панург купил большое полотно: то была копия с вышивки, на которой в давнопрошедшие времена Филомела изобразила и представила сестре своей Прокне, как зять Терей лишил ее невинности и, дабы преступление его не раскрылось, отрезал ей язык. Клянусь концом этого негодяя, работа была на диво тонкая. Пожалуйста, не думайте, что это изображение мужчины, насилующего девушку. Это было бы очень неумно и очень грубо. Картина была совсем иного толка и далеко не так прямолинейна. Вы можете видеть ее в Телеме, – как войдешь в верхнюю галерею, сейчас же налево.
Эпистемон также купил картину – на ней были весьма живо представлены идеи Платона и атомы Эпикура. Ризотом купил еще одну, на которой была написана нимфа Эхо в подлинном ее виде.
Пантагрюэль попросил Гимнаста купить жизнь и подвиги Ахилла, изображенные на семидесяти восьми коврах, длиною каждый в четыре туазы, а шириной в три, вытканных из фригийского шелка и расшитых золотом и серебром. Первоначально шло бракосочетание Пелея и Фетиды, затем рождение Ахилла, его юность, как ее описал Стаций Папиний, деяния его и ратные подвиги, воспетые Гомером, его смерть и погребение, как их описали Овидий и Квинт Калабрийский, кончалось же все появлением его тени и закланием Поликсены, как это описано у Еврипида.
Сверх того, Гимнаст купил для Пантагрюэля трех красивых молодых единорогов: темно-рыжего самца и двух серых в яблоках самок. И еще он купил у скифа из области гелонов[721] одного таранда.[722]
Таранд – животное величиной с молодого быка; голова у него напоминает оленью, разве лишь немножко больше, с великолепными ветвистыми рогами, копыта раздвоенные, шерсть длинная, как у большого медведя, кожа чуть мягче той, что идет на панцири. Гелонец уверял, что поймать таранда не так-то просто, ибо он меняет окраску в зависимости от местности, где он живет и пасется: он принимает окраску травы, деревьев, кустарника, цветов, пастбищ, скал, вообще всего, к чему бы он ни приблизился. Это придает ему сходство с морским полипом, с тоями[723], индийскими ликаонами[724], с хамелеоном, который представляет собой настолько любопытный вид ящерицы, что Демокрит посвятил ему целую книгу, где описал его наружный вид, устройство внутренних органов, а также чудодейственные свойства его и особенности. Да я и сам видел, как таранд меняет цвет, не только приближаясь к окрашенным предметам, но и самопроизвольно, под действием страха и других сильных чувств. Я видел, как он приметно для глаза зеленел на зеленом ковре, как потом, некоторое время на нем посидев, становился то желтым, то голубым, то бурым, то лиловым – точь-в-точь как гребень индюка, меняющий свой цвет в зависимости от того, что индюк ощущает. Особенно поразило нас в таранде, что не только морда его и кожа, но и вся его шерсть принимала окраску ближайших к нему предметов. Возле Панурга в серой тоге и он становился серым; возле Пантагрюэля в алой мантии шерсть и кожа у него краснели; возле лоцмана, который был одет, как жрецы Анубиса в Египте, шерсть его казалась белоснежной, – должно заметить, что два последних цвета хамелеону не сродны. Когда таранд не испытывает страха и ничем не встревожен, он сохраняет естественную свою окраску и цветом шерсти напоминает менских ослов.
Глава III
О том, как Пантагрюэлю доставили письмо от его отца Гаргантюа, и о необычайном способе получать скорые вести из чужедальних стран
Пантагрюэль был все еще занят покупкою диковинных зверей, когда на молу грянуло шесть пушечных выстрелов, после чего со всех кораблей послышались громкие, восторженные крики. Повернувшись лицом к гавани, он увидел быстроходное судно отца своего Гаргантюа, которое было названо «Хелидон», оттого что на его корме находилась «морская ласточка», изваянная из коринфской бронзы. «Морская ласточка» – это рыба величиной с луарского кармуса, очень мясистая, лишенная чешуи, наделенная длинными и широкими перепончатыми, как у летучих мышей, крыльями, благодаря которым она быстрее стрелы пролетает над водой расстояние в одну туазу, чему я сам неоднократно бывал свидетелем. В Марселе ее называют «ландоль». Так вот, корабль этот был легок, как ласточка, и при взгляде на него казалось, будто он не плывет, а летит над морем. На борту его находился стольник Гаргантюа Маликорн, которого тот послал нарочным узнать о течении дел и состоянии здоровья своего сына, доброго Пантагрюэля, и отвезти ему письмо.
Ответив на поклон Маликорна и ласково его обняв, Пантагрюэль, прежде чем вскрыть письмо, первым делом спросил:
– С вами ли небесный вестник «гозал»?[725]
– Да, – отвечал Маликорн[726], – вот тут, в этой корзиночке.
То была голубка из голубятни Гаргантюа, – ее отняли от птенцов в последнюю минуту, когда быстроходное судно должно было отчалить. Если бы с Пантагрюэлем случилось несчастье, пришлось бы к ее лапкам привязать черную ленту, но так как все складывалось для него удачно и благоприятно, то он вынул ее из корзины, привязал к ее лапкам белую шелковую ленточку и, даром времени не теряя, тот же час пустил на волю. Голубка, с невиданной быстротой рассекая воздух, мгновенно скрылась из виду, – вы же знаете, что никто так быстро не летает, как голубка, когда она должна высиживать яйца или же когда у нее птенцы, вследствие заложенного в ней самою природою упорного стремления беречь и стеречь своих голубят. И вот, меньше чем за два часа, она пересекла по воздуху огромное пространство, меж тем как быстроходное судно, двигаясь с наивысшею скоростью, при попутном ветре и с помощью весел и парусов, преодолело то же самое расстояние за три дня и три ночи. Люди видели, как она влетела в голубятню, к своим птенчикам, и славный Гаргантюа, узнав, что на ней белая лента и что сын его, следственно, в добром здоровье, успокоился и повеселел.
Этим средством доблестные Гаргантюа и Пантагрюэль пользовались всякий раз, когда им не терпелось узнать о чем-либо сильно их волнующем или всею душою чаемом, будь то исход сражения, морского или же сухопутного, взятие или оборона какой-либо крепости, умиротворение каких-либо чреватых важными последствиями распрей, благополучные или неблагополучные роды у какой-нибудь королевы или же знатной дамы, кончина или выздоровление занемогших друзей и союзников и тому подобное. Они брали гозала и отдавали распоряжение гонцам передавать его из рук в руки до того самого места, откуда они ожидали вестей. Гозал, пролетев за один час большее расстояние, нежели тридцать гонцов, сменяющих друг друга, за один день, возвращался, в зависимости от события и происшествия, с черной или же с белой лентой и выводил их из неведения. Так выгадывалось и выигрывалось время. И вы можете мне поверить: на их деревенских голубятнях голубки высиживали яйца и выращивали птенцов во всякую пору, чего, впрочем, на птичнике с помощью селитры и священного растения вербены достигнуть легко.
Выпустив гозала, Пантагрюэль прочитал послание отца своего Гаргантюа, заключало же оно в себе следующее:
«Дражайший сын! Естественная привязанность отца к любимому сыну чрезвычайно во мне усилилась, чем ты обязан особым качествам, которые в тебе заложил Божественный промысл, и теперь, после твоего отъезда, одна-единственная дума не оставляет меня, и в сердце моем гнездится одна лишь порожденная страхом забота: уж не стряслось ли с вами при выходе в море какой беды или напасти, – ты же знаешь, что к любви глубокой и искренней всегда примешивается опасение. А так как, по Гесиоду, начало чего-либо – это уже половина всего, и, по известной пословице, что посеешь, то и пожнешь, я, чтобы отделаться от мрачных мыслей, отправил нарочным Маликорна с целью получить от него достоверные сведения о том, как прошли для тебя первые дни твоего путешествия, ибо если оно началось благополучно, именно так, как я тебе желал, то мне легко будет предугадать, предсказать и решить, как пойдет дело дальше.
Я раздобыл несколько веселых книг – пересылаю их тебе с подателем сего письма. Прочти их, когда тебе захочется отдохнуть от усердных твоих занятий. Податель сего подробно расскажет тебе все новости нашего двора. Благословение Предвечного да будет над тобой. Поклонись Панургу, брату Жану, Эпистемону, Ксеноману, Гимнасту и другим твоим слугам, а моим добрым друзьям.
Твой отец и друг
Гаргантюа.
Писано в отчем твоем доме, июня 13 дня».
Глава IV
О том, как Пантагрюэль написал отцу своему Гаргантюа и послал ему множество красивых и редкостных вещей
Прочитав вышеприведенное письмо, Пантагрюэль о многом побеседовал со стольником Маликорном и пробыл с ним так долго, что Панург наконец прервал его:
– Когда же вы выпьете? Когда же выпьем мы? Когда же выпьет господин стольник? Не довольно ли разговоров и не пора ли выпить?
– Справедливо, – заметил Пантагрюэль. – Велите накрыть на стол в ближайшем кабачке – вон в том, где вместо вывески над входом нарисован сатир на коне.
Затем Пантагрюэль написал Гаргантюа письмо, которое должно было послужить стольнику как бы оправдательным документом:
«Добрейший отец! Любые случайности сей временной жизни, коих мы не предугадываем и не опасаемся, вызывают более тяжкие и губительные потрясения животных наших сил (так что даже в иных случаях душа расстается с телом, хотя бы внезапно полученные вести были благоприятны и желанны), чем если бы мы их заранее предусмотрели и предвидели, а потому нежданный приезд стольника Вашего Маликорна взволновал меня и потряс, ибо не чаял я увидеть кого-либо из Ваших слуг и иметь о Вас весточку до самого конца нашего путешествия. И утешался я единственно тем, что светлые воспоминания об августейшем Вашем величестве, начертанные, вернее сказать, высеченные и выгравированные в заднем желудочке моего мозга, во мне свежи, и я живо себе представляю своеобразный Ваш и простодушия исполненный облик.
Однако же, раз Вы меня своим благодеянием опередили, столь ласковое письмо мне послав и силы мои обновив новостями, сообщенными мне стольником Вашим, касательно здоровья Вашего и благополучия, а равно и всего Вашего королевского дома, я теперь уже вынужден к тому, что до сей поры исполнял доброхотно, а именно: во-первых, прославлять благословенного Спасителя нашего, бесконечному милосердию которого мы обязаны тем, что столь долгий срок Вы проводите в добром здоровье; во-вторых, вечно благодарить Вас за ту горячую и нерушимую любовь, которую питаете Вы к своему послушному сыну и нерадивому слуге. В древние времена некий римлянин по имени Фурний сказал Цезарю Августу, который помиловал и простил его отца, участвовавшего в заговоре Антония: «Оказав мне это благодеяние, ты покрыл меня ныне позором, ибо я бессилен тебе за него отплатить, и суждено мне жить и умереть с клеймом неблагодарного». Вслед за ним и я могу сказать, что необычайная отеческая нежность Ваша ставит меня в печальную необходимость жить и умереть, так и не отблагодарив Вас. В оправдание себе я могу лишь сослаться на стоиков, которые усматривали в благодеянии три стороны: даяние, получение и вознаграждение; при этом они считали, что получивший отменно вознаградил давшего, если он охотно его благодеяние принял и память о нем сохранил на всю жизнь, и наоборот: тот получивший, который оказанное ему благодеяние презрел и забыл, есть самый неблагодарный человек на свете.
Итак, подавленный неисчислимыми обязательствами, проистекающими из безграничной доброты Вашей, и не в состоянии будучи хотя чем-либо Вас отблагодарить, я по крайней мере хочу заранее отвести от себя ложное обвинение в том, что память о Вас когда-либо у меня изгладится; напротив, язык мой не устанет признаваться и возвещать, что равновеликим благом воздать Вам – это мне не по силам и не в моих то возможностях.
Впрочем, я уповаю на милосердие и помощь Создателя и надеюсь, что конец нашего странствия будет соответствовать началу и все мы возвратимся вспять в радости и в добром здравии. Я не стану посылать Вам с дороги комментарии и эфемериды; когда же мы свидимся, Вы получите обо всем нашем плавании правдивый отчет.
Я здесь нашел скифского таранда, каковой являет собою животное необыкновенное, удивительное: он меняет окраску кожи своей и шерсти в зависимости от соседствующих с ним предметов. Вам он доставит удовольствие. Он смирный и неприхотливый, как барашек. Еще я Вам посылаю трех молодых единорогов, более ручных и домашних, чем котята. Я объяснил и рассказал стольнику, как с ними должно обходиться. Щипать траву на лугах они не могут – им мешает длинный на лбу рог. Они сами срывают с деревьев плоды, или же можно насыпать им плодов в особые кормушки, можно также кормить их из рук травою, колосьями, яблоками, грушами, ячменем, рожью, вообще всеми видами плодов и овощей. Я удивляюсь, почему древние писатели почитали их такими дикими, свирепыми, опасными и уверяли, что живыми никто их никогда не видал. Если угодно, подвергните их испытанию – и Вы удостоверитесь в обратном: таких добрых животных на всем свете не сыщешь, не должно лишь обманывать их и обижать.
Еще я Вам посылаю жизнь и деяния Ахилла, изображенные на превосходных, затейливо расшитых коврах. Обещаю Вам привезти все диковины, какие мне только встретятся и попадутся в мире животных, растений, птиц и камней во все продолжение нашего странствия, в чем также надеюсь на помощь Господа Бога, которому я непрестанно за Вас молюсь.
Писано на острове Медамоти, июня 15 дня. Панург, брат Жан, Эпистемон, Ксеноман, Гимнаст, Эвсфен, Ризотом и Карпалим почтительно целуют Вам руки и тысячу раз Вам кланяются.
Ваш покорный сын и слуга
Пантагрюэль».
Меж тем как Пантагрюэль писал вышеприведенное письмо, Маликорна чествовали, приветствовали и обнимали без конца. Невозможно описать, какой поднялся тут шум и как все наперебой стремились хоть чем-нибудь да его почтить. Написав письмо, Пантагрюэль попировал со стольником и подарил ему массивную золотую цепь стоимостью в восемьсот экю, в каждое седьмое звено которой были вделаны крупные брильянты, рубины, изумруды, жемчужины, всем же его морякам роздал по пятисот экю с изображением солнца. Отцу своему Гаргантюа он послал таранда под атласным, шитым золотом чепраком, ковры, на которых были вышиты жизнь и деяния Ахилла, и трех единорогов под попонами из золотой парчи. Наконец Маликорн отчалил от острова Медамоти, дабы возвратиться к Гаргантюа, Пантагрюэль же – дабы продолжать свой путь, и в открытом море он попросил Эпистемона почитать вслух привезенные стольником книги, каковые оказались столь веселыми и занимательными, что, если вы как следует попросите, я с удовольствием подарю вам с них списки.
Глава V
О том, как Пантагрюэль встретил корабль с путешественниками, возвращавшимися из страны Фонарии
На пятый день, уже начав мало-помалу огибать полюс и удаляться от линии равноденствия, мы завидели торговое судно: развернув паруса, оно шло к нам навстречу левым галсом. Все возвеселились духом, и мы и купцы: мы – оттого что жаждали вестей о море, они – оттого что жаждали вестей о суше. Сойдясь, мы узнали, что это французы, сентонжцы. Пантагрюэль с ними разговорился: оказалось, что идут они из Фонарии. Тут он и все его спутники еще пуще возликовали, стали расспрашивать, каков в Фонарии образ правления, каковы нравы тамошнего народа, и получили такие сведения, что в конце июля сего года там надлежит быть собору всех фонарей[727], что если мы придем вовремя (а для нас это труда не составляло), то увидим прекрасное, почтенное и веселое общество фонарей, и что приготовления там идут самые широкие: видно, мол, там хотят вовсю пофонарствовать. Еще нас предуведомили, что когда мы будем проходить мимо великого королевства Гиборим[728], то король Охабе[729], того края правитель, встретит и примет нас с честью; и он и его подданные говорят по-французски, на туреньском наречии.
Пока нам выкладывали все эти новости, Панург успел повздорить с тайбургским купцом по прозвищу Индюшонок. Поссорились же они вот из-за чего. Индюшонок, заметив, что Панург не носит гульфика, а что на шляпе у него очки, сказал своим спутникам:
– Вылитый рогоносец!
Панург благодаря очкам слышал еще лучше, чем прежде. Как скоро его слуха достигли эти слова, он живо обратился к купцу:
– Какой же я, к черту, рогоносец, когда я еще и не женат? А вот ты, смею думать, женат, судя по твоей не слишком располагающей физии.
– То правда, я женат, – подтвердил купец, – и не променяю свою жену на все очки Европы и на все окуляры Африки. Моя жена – самая пригожая, самая обходительная, самая честная и самая целомудренная женщина во всем Сентонже, не в обиду будь сказано другим. Я везу ей подарок: красивую, в одиннадцать дюймов длиной, веточку красного коралла. А тебе что от меня нужно? Чего ты ко мне лезешь? Кто ты таков? Откуда ты взялся? Отвечай, очкастый антихрист, отвечай, коли в Бога веруешь!
– А я тебя спрашиваю, – молвил Панург, – что, если я, с согласия и соизволения всех стихий, уже распрынтрындрыкал эту твою распригожую, разобходительную, расчестную и расцеломудренную жену? А что, если тугой бог садов Приап, которого я держу на свободе, коль скоро он наотрез отказался от гульфика, как заскочит в нее, так уж потом, избави Бог, и не выйдет и застрянет там навсегда, хоть зубами вытаскивай? Что ты тогда будешь делать? Так там и оставишь? Или зубками будешь тащить? Отвечай, Магомет бараний, черт бы тебя подрал!
– Вот я сейчас хвачу тебя шпагой по очкастым твоим ушам и заколю, как барана! – вскричал купец и с последним словом схватился за шпагу.
Шпагу, однако, немыслимо было вытащить из ножен, – как вы знаете, в море всякое оружие легко покрывается ржавчиной вследствие влажности воздуха и насыщенности его азотом. Панург призвал на помощь Пантагрюэля. Брат Жан схватил свой недавно отточенный меч, и умереть бы тут купцу лютою смертью, когда бы судовладелец и все пассажиры не взмолились к Пантагрюэлю, чтобы он не допустил побоища. Итак, все раздоры были прекращены: Панург и купец протянули друг другу руки и в знак полного примирения с отменным удовольствием хлопнули винца.
Глава VI
О том, как Панург после примирения стал торговать у Индюшонка одного из его баранов
После окончательного примирения Панург шепнул Эпистемону и брату Жану:
– Отойдите в сторонку: вас ожидает презабавное зрелище. Славно покачаемся на качелях, если только веревка не оборвется.
Затем он повернулся в купцу и снова осушил за его здоровье полный кубок доброго фонарского вина. Купец, отвечая любезностью на любезность, не преминул выпить за него. После этого Панург обратился к нему с покорной просьбой сделать такое одолжение – продать ему одного барана. Купец же на это ответил так:
– Те-те-те, дружочек, соседушка, ловко же вы поддеваете на удочку бедных людей! Какой, подумаешь, покупатель нашелся! Гуртовщик хоть куда! Право слово, вы больше смахиваете на карманника, нежели на гуртовщика. Клянусь Николаем Угодником, приятель, кто с туго набитым кошельком стоит подле вас, тому не дай Бог зазеваться! Эге-ге, с вами держи ухо востро, а то вы живо на бобах оставите. Поглядите, добрые люди, ну чем не историограф?
– Погодите! – сказал Панург. – Прошу как об особой милости: продайте мне одного барана. Сколько вам за него?
– А как вы сами полагаете, дружочек, соседушка? – молвил купец. – Мои бараны длинношерстые. Ведь это с них Ясон снимал золотое руно. От них ведет свое происхождение Орден бургундского дома. Это бараны восточные, рослые, упитанные.
– Все может быть, – сказал Панург, – так вот, будьте любезны, продайте мне одного, и дело с концом. Я вам тут же уплачу новенькой монетой, монетой западной, низкорослой и жиром не пропитанной. Сколько вы хотите?
– Соседушка, дружочек! Послушайте еще немножко другим ухом, – сказал купец.
Панург. К вашим услугам.
Купец. Вы направляетесь в Фонарию?
Панург. Так точно.
Купец. Повидать свет?
Панург. Так точно.
Купец. И повеселиться?
Панург. Так точно.
Купец. А зовут вас не Робен-Баран?
Панург. Если вам угодно.
Купец. Вы только не обижайтесь.
Панург. Да я и не обижаюсь.
Купец. Вы, уж верно, королевский шут.
Панург. Так точно.
Купец. Ну так по рукам! Ха-ха-ха! Стало быть, вы едете повидать свет, вы – королевский шут, и зовут вас Робен-Баран? Посмотрите в таком разе вон на того барана – его тоже зовут Робен. Робен, Робен, Робен! Бе-е-е-е! Какой хороший голос!
Панург. Очень хороший, такой приятный!
Купец. Давайте же заключим условие, соседушка, дружочек. Вы, Робен-Баран, станете на одну чашу весов, а мой баран Робен – на другую. Готов спорить на сотню бюшских устриц, что по своему весу, качествам и цене он взнесет вас так же высоко и мгновенно, как в тот день, когда вы будете подвешены и повешены.
– Погодите! – сказал Панург. – Но ведь вы же осчастливите и меня и свое собственное потомство, коли продадите мне этого барана, – впрочем, можно и другого, не столь высокой пробы. Будьте так добры, милостивый государь!
– Дружочек, соседушка! – молвил купец. – Да ведь из шерсти моих баранов выйдет добротное руанское сукно, перед коим лейстерские сукна – не более как волос для набивки. Из их кожи будет выделан отменный сафьян, и он легко сойдет за турецкий, за монтелимарский или уж, на худой конец, за испанский. Кишки пойдут на струны для скрипок и арф, и цена им будет такая же высокая, как мюнхенским или же аквилейским. Что вы на это скажете?
– Продайте мне одного, – сказал Панург. – Ну пожалуйста, а уж я вам удружу, можете быть спокойны! Сколько прикажете?
С этими словами он показал купцу кошелек, набитый новенькими генрихами.
Глава VII
Продолжение торга между Панургом и Индюшонком
– Дружочек, соседушка! – молвил купец. – Да ведь это пища королей и принцев. Мясо у них нежное, сочное, вкусное – просто объедение. Я везу их из такой страны, где даже хряков, прости Господи, откармливают одними сливами. А супоросым свиньям, извините за выражение, дают один апельсинный цвет.
– Ну так продайте же мне одного барана, – сказал Панург. – Я заплачу вам по-царски, клянусь честью бродяги. Сколько?
– Дружочек, соседушка! – молвил купец. – Да ведь мои бараны происходят от того, который перенес Фрикса и Геллу через море, именуемое Геллеспонт.[730]
– Дьявольщина! – воскликнул Панург. – Да вы кто такой: clericus vel addiscens?[731]
– Ita – это капуста, vere[732] – порей, – отвечал купец. – Нет, лучше так: кть, кть, кть, кть! Робен, Робен, кть, кть, кть! Ну да вы этого языка не понимаете. Кстати: где только мои бараны помочатся, на тех полях такой урожай, словно сам Господь Бог там помочился. Никакого мергеля, никакого навоза не надо. Это еще что! Из их мочи квинтэссенщики получают наилучшую селитру[733]. Их – простите за грубое выражение – пометом наши врачи излечивают семьдесят восемь разных болезней, из коих самая легкая – болезнь святого Евтропия Сентского[734], сохрани нас, Господи, и помилуй! Что вы на это скажете, соседушка, дружочек? Оттого-то и цена им изрядная.
– Я за ценой не постою, – сказал Панург. – Продайте же мне одного – внакладе не будете.
– Дружочек, соседушка! – молвил купец. – Подумайте о том, какие чудеса природы таятся в этих вот баранах, – вы ни одного бесполезного органа у них не найдете. Возьмите хотя бы рога, истолките их железным, а не то так деревянным пестом, – это не имеет значения, – заройте где хотите, а затем только поливайте почаще: спустя несколько месяцев вы увидите, что из них вырастет самая лучшая спаржа. С ней я мог бы сравнить одну лишь равенскую. Хотел бы я знать, господа рогоносцы, обладают ли ваши рога такими же точно достоинствами и отличаются ли они такими же точно чудесными свойствами?
– Ладно, ладно! – сказал Панург.
– Не знаю, ученый ли вы человек, – продолжал купец. – Я много ученых людей видел, наиученейших, рогоносных. Истинный Господь! Так вот, ежели вы человек ученый, то должны знать, что в нижних конечностях этих божественных животных, сиречь в ногах, есть такая косточка: иначе говоря – пятка, астрагал, если хотите, и вот этой самой косточкой – именно от барана, да разве еще от индийского осла и ливийской газели, – в древние времена играли в царскую игру «талы»: в эту именно игру император Октавиан Август за один вечер выиграл более пятидесяти тысяч экю. Ну-тка, вы, рогоносцы, попробуйте столько выиграть!
– Ладно, ладно! – сказал Панург. – Ближе к делу!
– А где мне взять слова, дружочек, соседушка, – продолжал купец, – чтобы воздать достодолжную хвалу внутренним их органам, лопаткам, седловине, задним ножкам, окорокам, грудинке, печенке, селезенке, кишкам, требухе, пузырю, которым играют, как все равно мячом, ребрам, из которых в Пигмейской земле делают хорошенькие самострельчики, чтобы стрелять вишневыми косточками в журавлей, голове, которую варят вместе с щепоткой серы, каковой чудодейственный отвар дают собакам от запора?
– Ну тебя в задницу, – сказал тут купцу судовладелец, – полно выхваливать! Хочешь – продай, а коли не хочешь, так не води его за нос.
– Хочу, – молвил купец, – но только из уважения к вам. Пусть заплатит три турских ливра и выбирает любого.
– Дорого, – заметил Панург. – В наших краях мне бы за эти деньги наверняка продали пять, а то и шесть баранов. Смотрите, как бы вам не зарваться. На моих глазах такие же, как вы, скороспелки ни о чем, кроме поживы да наживы, не думали, ан, глядь, разорились, да еще и шею себе сломали.
– Привяжись к тебе трясучка, дурак набитый! – воскликнул купец. – Клянусь святыней Шару, самый мелкий из этих баранов стоит вчетверо дороже самого лучшего из тех, которых кораксийцы в испанской провинции Турдетании[735] продавали в старину по золотому таланту за штуку. Как ты думаешь, круглый дурак, сколько тогда стоил золотой талант?
– Милостивый государь! – сказал Панург. – Я вижу, вы хватили через край. Ну да уж куда ни шло, вот вам три ливра.
Расплатившись с купцом и выбрав красивого и крупного барана, Панург схватил его и понес, как он ни кричал и ни блеял, все же остальные бараны, услышав это, тоже заблеяли и стали смотреть в ту сторону, куда потащили их товарища. Купец между тем говорил своим гуртовщикам:
– А ведь этот покупатель сумел-таки выбрать! Стало быть, смекает, паскудник! Ей-ей, ну ей-же-ей, я приберегал этого барана для сеньора Канкальского, потому как нрав его мне очень даже хорошо известен, а нрав у него таков: сунь ты ему в левую руку баранью лопатку, аккуратную и приятную, как ракетка для волана, – и уж он себя не помнит от радости: знай орудует острым ножом, что твой фехтовальщик!
Глава VIII
О том, как Панург утопил в море купца и баранов
Вдруг – сам не знаю, как именно это случилось: от неожиданности я не уследил – Панург, не говоря худого слова, швырнул кричавшего и блеявшего барана прямо в море. Вслед за тем и другие бараны, кричавшие и блеявшие ему в лад, начали по одному скакать и прыгать за борт. Началась толкотня – всякий норовил первым прыгнуть вслед за товарищем. Удержать их не было никакой возможности, – вы же знаете баранью повадку: куда один, туда и все. Недаром Аристотель в IX кн. De Histo. animal[736] называет барана самым глупым и бестолковым животным.
Купец, в ужасе, что бараны гибнут и тонут у него на глазах, всеми силами старался остановить их и не пустить. Все было напрасно. Бараны друг за дружкой прыгали в море и гибли. Наконец он ухватил за шерсть крупного, жирного барана и втащил его на палубу, – он надеялся таким образом не только удержать его самого, но и спасти всех остальных. Баран, однако ж, оказался до того сильным, что увлек за собою в море купца, и купец утонул, – так некогда бараны одноглазого циклопа Полифема вынесли из пещеры Одиссея и его спутников. Пастухи и гуртовщики тоже начали было действовать: они хватали баранов кто за рога, кто за ноги, кто за шерсть, но и эти бараны очутились в море и так же бесславно погибли.
Панург с веслом в руках стоял подле камбуза, но не для того, чтобы помочь гуртовщикам, а чтобы не дать им взобраться на корабль и спастись от гибели в морской пучине, и, точно какой-нибудь там брат Оливье Майар[737] или брат Жан Буржуа, говорил прекрасную проповедь: рассыпая цветы красноречия, он описывал им печали мира сего, радость и блаженство жизни вечной, доказывал, что отошедшие в мир иной счастливее живущих в сей юдоли скорби, и обещал по возвращении из Фонарии в знак особого почета построить каждому из них на самой вершине горы Сени кенотаф[738] и усыпальницу, тем же, кому еще, дескать, не надоело жить с людьми и идти ко дну не очень хочется, он желал, чтобы им посчастливилось встретиться с китом, который на третий день, как Иону, извергнул бы их целыми и невредимыми где-нибудь в Атласной стране.
Когда же на корабле не оказалось ни купца, ни баранов, Панург вскричал:
– Хоть одна живая баранья душа здесь осталась? Где теперь стадо Тибо Ягненка? Или же стадо Реньо Барашка, любившее поспать, в то время как другие стада паслись? Не знаю. Старая военная хитрость. Что ты на это скажешь, брат Жан?
– Ловко это у тебя вышло, – отвечал брат Жан. – Я ничего в том дурного не вижу, скажу лишь, что в прежнее время на войне перед сражением или же приступом солдатам обыкновенно обещали за этот день двойную плату; если они сражение выигрывали, то на расплату с ними денег хватало с избытком; если ж проигрывали, то им стыдно было требовать плату, как постеснялись беглецы-грюйерцы после сражения при Серизоле[739], – вот бы и тебе подождать расплачиваться, тогда денежки остались бы у тебя в кошельке.
– Плевать мне на деньги! – сказал Панург. – Я доставил себе удовольствие более чем на пятьдесят тысяч франков, клянусь Богом! А теперь, благо ветер попутный, можно и двинуться. Слушай, брат Жан: нет человека, сделавшего мне что-нибудь приятное, которого бы я не отблагодарил или, во всяком случае, не поблагодарил. Я добро помнил, помню и буду помнить. Но нет также человека, сделавшего мне что-нибудь неприятное, который бы впоследствии не раскаялся – не на этом, так на том свете. Со мной шутки плохи.
– Погубишь ты свою душу, черт окаянный, – молвил брат Жан. – Сказано у нас в служебнике: Mihi vindictam[740] и так далее.
Глава IX
О том, как Пантагрюэль прибыл на остров Энназин, и о том, какие там странные родственные отношения
Дул легкий юго-западный ветерок, и в течение целого дня мы не видели суши. На третий день путешествия, тотчас после полудня, глазам нашим открылся треугольный остров, формой своей и местоположением очень похожий на Сицилию. Назывался он Остров родственных отношений. Местные жители походили на красных пуатевинцев[741], с тою, однако же, разницей, что у всех у них, мужчин, женщин, детей, нос был в виде трефового туза. Вот почему в древности остров тот назывался Энназин[742]. И все там были друг с другом в родстве и свойстве и гордились этим, а местный правитель так прямо и сказал нам:
– Вы, люди из другого света, диву даетесь, как это из одного римского рода (то были Фабии), в один и тот же день (это было тринадцатого февраля), из одних и тех же городских ворот (то были Карментальские ворота, у подножья Капитолия, между Тарпейской скалой и Тибром, позднее переименованные в Ворота Злодеев), против врагов Рима (то были этруски) вышло триста шесть воинов, все между собою в родстве, и с ними еще пять тысяч ратников, их вассалов, и все они были убиты (произошло это у реки Кремеры, берущей начало в Бакканском озере). А из нашей страны в случае надобности выступит одновременно более трехсот тысяч, и все они будут родственники и из одной семьи.
Это их родство и свойство было весьма странное: мы обнаружили, что хотя все они были между собой родственники и свойственники, однако ж никто из них никому не приходился ни отцом, ни матерью, ни братом, ни сестрой, ни дядей, ни теткой, ни двоюродным братом, ни племянником, ни зятем, ни невесткой, ни крестным отцом, ни крестной матерью, – нет, я сам был свидетелем, как один безносый старец называл девочку лет трех-четырех «папаша», а она его – «дочка».
Родство их и свойство выражалось, например, в том, что один мужчина называл какую-то женщину «моя сциеночка», а та его – «мой дельфинчик».
– Можно себе представить, какая поднимается зыбь, когда эти две рыбки плещутся одна на другой! – заметил брат Жан.
Кто-то, подмигнув какой-то щеголихе, сказал: «Здорово дневала, горошек мой!» А она, ответив ему на поклон, молвила: «Еще веселей ночевала, чертополошек мой!»
– Ха-ха-ха! – рассмеялся Панург. – Посмотрите на этот горошек и на этот чертополошек, черти бы его полошили почаще! Как посеяли горохом пополам с чертополохом – так уж они с тех пор неврасцеп.
Третий раскланялся со своей милкой и сказал: «Прощай, мой ящичек!» А она ему: «Прощай, мой документик!»
– Клянусь святым Треньяном, – сказал Гимнаст, – этот документик, уж верно, не вылезает из этого ящичка.
Еще кто-то называл какую-то женщину «мой огородик», а она его – «мой козлик».
– Да уж, этого козлика только пусти в этот огородик! – заметил Эвсфен.
Еще кто-то, здороваясь со своей родственницей, сказал: «Здравствуй, мое маслице!» А она ему: «Здравствуй, мой сырочек!»
– А, прах вас побери! – вскричал Карпалим. – Стало быть, этот сыр катается в этом маслице? Стало быть, там все идет как по маслу? И то правда: такого маслица кому хочешь подлей – всяк вспыхнет.
Я пошел дальше и услышал, как один потаскун, здороваясь со своей родственницей, назвал ее «мой матрасик», а она его – «мое одеяльце». В самом деле: чем-то он напоминал тяжеленное одеяло. Кто-то называл свою подружку «моя крошечка», а она его – «моя корочка». Кто-то свою называл «мой замочек», а она его – «мой ключик». Кто-то свою называл «моя туфелька», а она его – «мой сапожок». Кто-то к своей обращался: «Моя шлепанка!» А она к нему: «Мой башмачок!» Кто-то к своей обращался: «Моя митеночка!» А она к нему: «Моя перчаточка!» Кто-то к своей обращался: «Свиная кожица!» А она к нему: «Сальце!» И были между ними такие же точно родственные отношения, как между кожей и салом.
По тому же праву родства один называл свою подружку «моя яичница», а та величала его «мое яичко», и были они меж собою связаны такими же точно узами, как яйцо с яичницей. На том же основании еще кто-то называл свою подружку «моя веревочка», она же его – «моя вязаночка». И так мы и не постигли, в каком же они, переводя на наши понятия, между собою свойстве или родстве, близком ли, далеком ли, по прямой линии, по боковой ли, – нам твердили одно: «Она-де этой вязанке веревка». Кто-то, приветствуя свою подружку, сказал: «Доброго здоровья, моя раковинка!» А она ему: «Доброго здоровья, моя устрица!»
– Они между собой как устрица в раковине, – пояснил Карпалим.
Кто-то, приветствуя таким же образом свою подружку, сказал: «Желаю здравствовать, мой стручок!» А она ему: «И тебе тоже, моя горошина!»
– Они между собой как горошина в стручке, – пояснил Гимнаст.
Какой-то гнусного вида оборванец, обутый в высокие деревянные башмаки, повстречав приземистую, пышнотелую, дебелую девку, крикнул ей: «День добрый, шарик мой, кубарик мой, волчок!» А она ему преважно ответила: «Добрый день, мой заводик!»
– Ах ты, едят его мухи! – вскричал Ксеноман. – Да хватит ли у него завода на такой волчок?
Какой-то ученый муж, гладко причесанный и прилизанный, побеседовав с одной важной девицей, попрощался с ней и сказал: «Очень вам благодарен, хорошая мина!» – «А я – вам, плохая игра!» – отвечала она.
– Союз хорошей мины с плохой игрой вполне возможен, – заметил Пантагрюэль.
Заматерелый бакалавр, проходя мимо, сказал одной юной красотке: «Ба, ба, ба! Давно я не видел вас, Лира!» – «Вас мне всегда приятно видеть, Хвост!» – отвечала она.
– Случите эту лиру с этим хвостам и дуйте им в зад, – посоветовал Панург, – вот вам и певчая птичка лирохвост.
Кто-то называл свою подружку «моя иголочка», а она его «моя ниточка». Тут я невольно подумал, что эта ниточка с этой иголочкой неразлучны. Неподалеку от нас какой-то хлыщеватый горбун поклонился своей родственнице и сказал: «Мое почтение, шпенек!» По сему поводу брат Жан заметил:
– Шпенек-то скорее всего он, а она – скважина. Вот только сумеет ли такой шпенек заткнуть такую скважину – это еще вопрос.
Кто-то раскланялся со своей подружкой и сказал: «Будь здорова, мое оконце!» А она ему: «Счастливо, мое солнце!»
– Должно полагать, это солнце частенько заглядывает в это оконце, – заметил Понократ.
Какой-то потаскун, беседуя с молодой шлюхой, сказал: «Смотри не забудь, фунька!» – «Не беспокойся, пшик!» – отвечала она.
– И они у вас считаются родственниками? – спросил правителя Пантагрюэль. – Я, напротив, полагаю, что они отнюдь не союзники, а враги, раз он назвал ее фунькой. В наших краях это самое оскорбительное, что только можно сказать женщине.
– Добрые люди из другого света! – отвечал правитель. – Нет более близких родственников, чем этот пшик и эта фунька. Они незримо выходят из одного и того же отверстия и в один и тот же миг.
– Это, стало быть, ихнюю мамашу буйным ветром надуло, – вставил Панург.
– О какой матери вы говорите? – спросил правитель. – Эта родственная связь существует у вас. А у них нет ни отца, ни матери. Отцы и матери водятся за морем, у людей побогаче нас.
Добрый Пантагрюэль с любопытством на все смотрел и всех слушал, однако ж подобные речи привели его под конец в смущение.
Со вниманием осмотрев местоположение острова и ознакомившись с нравами безносых, мы зашли в кабачок пропустить для бодрости. В кабачке в это время справляли по тамошнему обряду свадьбы. Словом сказать, пир шел горой. При нас играли веселую свадебку: выдавали грушу, девицу из себя видную (впрочем, те, кто ее пробовал, говорили, что она мягковата), за молодой сыр с рыжеватой бороденкой. Про такие свадьбы я и прежде слыхивал, справляются они и в других местах. Недаром у нас в деревне говорят, что поженить грушу и сыр – разлюбезное дело. В другой комнате играли свадьбу старого сапога и молоденькой ладной ботиночки. Пантагрюэлю объяснили, что молоденькая ботиночка оттого пошла за старый сапог, что он удобен, прочен и ей в самый раз, как на нее сшит. Внизу справляли свадьбу больного башмачка и старой туфли. И нам объяснили, что взял он ее не за красоту и не за благонравие, а из-за жадности своей и алчности, оттого что она вся расшита золотом.
Глава X
О том, как Пантагрюэль высадился на острове Шели[743], коим правил король св. Каравай
Юго-восточный ветер дул нам прямо в корму, когда, покинув этих не весьма привлекательных словосочетающихся, мы вышли в открытое море. На закате солнца пристали мы к острову Шели, обширному, плодородному, богатому и многолюдному острову, коим правил король – св. Каравай; и вот этот самый король со своими сыновьями и придворными выехал встречать Пантагрюэля на пристань и отвез его в свой замок. У входа в башню замка их встретила королева с дочерьми и придворными дамами. Каравай выразил желание, чтобы и она, и вся ее свита расцеловали Пантагрюэля и его спутников. Таковы были в этой стране правила вежливости. Все и расцеловались, за исключением брата Жана, который скрылся и замешался в толпу королевских чиновников. Каравай стал уговаривать Пантагрюэля пробыть здесь этот и следующий день. Пантагрюэль отговорился тем, что сейчас, мол, ясная погода и попутный ветер, коего путешественники чают по большей части напрасно: им должно-де пользоваться, пока он дует, оттого что дует он далеко не всякий и не каждый раз, когда его ожидают. После того как Пантагрюэль привел этот довод и после того как все выпили друг за друга раз двадцать пять, а то и тридцать, Каравай наконец отпустил нас.
Возвратившись в гавань и не обнаружив брата Жана, Пантагрюэль осведомился, где он может быть и почему он отделился от всей компании. Панург не знал, что сказать, и совсем уж было собрался бежать обратно во дворец за братом Жаном, но в эту самую минуту появился ликующий брат Жан и в наивеселейшем расположении духа воскликнул:
– Да здравствует доблестный Каравай! Клянусь смертью дикого быка, он всем нос утрет своей кухней. Я прямо оттуда, – там стены ломятся от снеди. Я себе по монастырскому чину и уставу полное пузо набил.
– Ты, мой друг, из кухонь так-таки и не вылезаешь! – заметил Пантагрюэль.
– Клянусь требухой, – продолжал брат Жан, – в кухонных обычаях и церемониях я лучше толк понимаю, нежели в ухаживании за женщинами, во всех этих шурах-мурах, курах, амурах, во всех этих поклонах, ответных поклонах, повторных поклонах, объятиях, лапаньях, «целую ручку вашей милости, вашему величеству, ах, какая вы, тра-та-ти, тра-та-та!». Телячьи нежности! Какать и сикать я на них хотел! Дьявольщина, я не отказываюсь: я тоже вдосталь и безо всяких кривляний хлебнул этого напитка, я тоже вчинять иск не ленился. Но все эти г…нные поклоны – это мне, бедному иноку, так же тошно, как великий, то бишь высокий, пост. У святого Бенедикта на этот счет строго. Вы говорите: целовать девиц. Клянусь моим почтенным и священным саном, я от этого стараюсь уклоняться, – боюсь, как бы со мной не случилось того же, что с сеньором Гершаруа.
– А что такое? – спросил Пантагрюэль. – Я его знаю, это один из самых близких моих друзей.
– Он был зван вместе с другими тамошними дворянами, их женами и дочками на роскошное и великолепное пиршество к одному своему родственнику и соседу, – продолжал брат Жан. – Пока он еще не прибыл, дамы вырядили своих пажей расфранченными, в пух и прах разодетыми девицами. Одевиченные эти пажи вышли ему навстречу к подъемному мосту. Он, наивысшую блюдя учтивость, всех их перецеловал и всем им отвесил изящные поклоны. В конце концов дамы, ожидавшие его в галерее, расхохотались и дали пажам знак, что они могут разоблачиться, но тут добрый сеньор со стыда и с досады отказался целоваться с настоящими дамами и девицами: только что он, мол, напоролся на переодетых пажей, так почем же он, пес возьми, знает – а вдруг сейчас перед ним лакеи, только еще более хитроумно выряженные?
Господи Боже мой, da jurandi, скорей бы наши бренные тела перенеслись в какую-нибудь расчудесную кухню! Посмотреть бы, как вращаются вертелы, послушать, как приятно потрескивают дрова, поглядеть, как шпигуют, поглядеть, как заправляют супы, как готовят десерт, в каком порядке подают вина! Сказано у нас в служебнике: Beati immaculati in via.[744]
Глава XI
Отчего монахи любят торчать на кухне
– Вот это сказано истинно по-монашески, – заметил Эпистемон. – Я разумею монаха монашествующего, а не монаха омонашенного. В самом деле, вы мне напомнили то, что мне довелось видеть и слышать во Флоренции около двадцати лет тому назад. У нас тогда составилась премилая компания: всё люди любознательные, страстные путешественники, постоянные посетители людей ученых, любители древностей и достопримечательностей Италии. И мы с любопытством осматривали местоположение Флоренции, любовались ее красотами, архитектурой ее собора, величественными ее храмами и пышными дворцами и даже вступили друг с другом в соревнование, кто из нас найдет наиболее подходящие слова, дабы воздать всему этому должную хвалу, как вдруг один амьенский монах по имени Бернард Обжор в запальчивости и раздражении воскликнул: «Не понимаю, какого дьявола вы всё здесь так хвалите! Я осмотрел город с не меньшим вниманием, чем вы, да и зрение у меня не хуже вашего. И что же? Красивые дома, только и всего! Но, да будут мне свидетелями сам Бог и святой Бернард, мой покровитель, я еще не видел ни одной харчевни, а ведь я, словно сыщик, все как есть тут высмотрел и выглядел: мне все хотелось вычислить и высчитать, сколько здесь таких харчащих харчевен справа и сколько слева и на какой стороне больше. Ходим, ходим мы тут с вами, осматриваем, осматриваем, а в Амьене мы прошли бы втрое, вчетверо меньше, и я бы уже вам показал около пятнадцати старых, аппетитно пахнущих харчевен. Не понимаю, что за удовольствие глазеть возле башни на львов и африканов (так, по-моему, вы их называете, а здесь их зовут тиграми) или на дикобразов и страусов во дворце синьора Филиппо Строцци[745]. Честное слово, други мои, я предпочел бы увидеть славного, жирного гусенка на вертеле. Вы говорите, этот порфир и мрамор прекрасны? Не спорю, но, на мой вкус, амьенские пирожки лучше. Вы говорите, эти античные статуи изваяны превосходно? Верю вам на слово, но, клянусь святым Фереолем Аббевильским, наши девчонки в тысячу раз милее».
– Отчего это и чем это объяснить, – заговорил брат Жан, – что монахов вы всегда найдете на кухне, а королей, пап, императоров – никогда?
– Нет ли в самых этих котлах и вертелах, – молвил Ризотом, – каких-либо скрытых свойств и специфических особенностей, которые притягивают монахов, как магнит притягивает железо, но не притягивают ни императоров, ни пап, ни королей? Или это естественное влечение и естественная склонность, присущие клобукам и рясам, и они сами собой подводят и подталкивают честных иноков к кухне, хотя бы те вовсе не собирались и не думали туда идти?
– Иными словами, форма следует за материей, – пояснил Эпистемон. – Об этом говорится у Аверроэса.
– Вот, вот, – молвил брат Жан.
– Не будем решать этот вопрос, – вмешался Пантагрюэль, – он отчасти щекотлив, об него легко уколоться, а я вам лучше вот что расскажу. Помнится мне, я читал, что царь македонский Антигон, заглянув однажды в походную свою палатку и увидев, что поэт Антагор жарит там угря и сам топит печь, превесело спросил его: «Когда Гомер описывал подвиги Агамемнона, он тоже жарил угрей?» – «А как ты полагаешь, – сказал Антагор царю, – когда Агамемнон совершал свои подвиги, он тоже подглядывал, кто в его стане жарит угрей?» Царь счел неприличным, что поэт сам готовит жаркое у него на кухне. Поэт же ему намекнул, что королю заглядывать на кухню и вовсе не пристало.
– Это что! – сказал Панург. – А вот я вам расскажу, что ответил однажды Бретон Вилландри[746] его светлости герцогу де Гизу. Речь у них шла о том, что во время боя, который был дан королем Франциском императору Карлу Пятому, этот самый Бретон, вооруженный на диво, вплоть до стальных наколенников и поножей, и восседавший на знатном коне, как сквозь землю провалился. «Честью клянусь, я там был, и доказать это очень просто, – объявил Бретон, – но только я находился в таком месте, где бы вы не отважились меня искать». Герцогу эта речь не понравилась: она показалась ему слишком дерзкой и слишком заносчивой, и он уж было осердился на Бретона, но тот мгновенно его умилостивил и чуть не уморил со смеху. «Я был при обозе, – сказал он, – а ваша светлость не стала бы там прятаться».
Разговаривая о всяких таких пустяках, приблизились они к своим судам и, не мешкая долее, покинули остров Шели.
Глава ХII
О том, как Пантагрюэль побывал в Прокурации, и о необычайном образе жизни ябедников
Продолжая свой путь, мы на другой день достигли Прокурации, земли, сплошь перепачканной и перемаранной. Прежде я о ней ничего не слыхал. Там мы увидели прокуроров и ябедников всякого разбора. Они не предложили нам ни поесть, ни попить. Они только, без конца отвешивая замысловатые поклоны, объявили, что они всецело к нашим услугам – за вознаграждение. Один из наших толмачей рассказал Пантагрюэлю, каким необычайным способом эти люди добывают себе пропитание – способом, диаметрально противоположным тому, каким пользуются римляне. В Риме громадное большинство живет тем, что отравляет, колотит и убивает других; ябедники живут тем, что позволяют бить самих себя, и если бы они подолгу не получали таски, то непременно подохли бы с голоду вместе с женами и детьми.
– Они напоминают мне тех людей, – сказал Панург, – у которых, как утверждает Гален, стрелка не подскакивает, если их не посечь хорошенько. Ну, а уж если бы меня высекли, – клянусь святым Тибо, я бы, черт побери, как раз наоборот, дал осечку.
– Способ у них такой, – продолжал толмач. – Если монах, священник, ростовщик или же адвокат таит злобу на дворянина, то он натравливает на него кого-нибудь из этих ябедников. Ябедник затевает против дворянина дело, тащит его в суд, нагло поносит и оскорбляет, согласно полученным наставлениям и указаниям, пока наконец дворянин, если только он не расслабленный и не глупее головастика, не хватит его то ли палкой, то ли шпагой по голове, или не перебьет ему голеней, или не вышвырнет в окно или же в одну из бойниц крепостной стены своего замка.
Теперь ябедник несколько месяцев может жить припеваючи: палочные удары – это для него самый богатый урожай, ибо он с монаха, с ростовщика, с адвоката сдерет немалую мзду, и дворянин, со своей стороны, выдаст ему вознаграждение, иной раз столь великое и непомерное, что сам остается ни при чем, да еще боится, как бы не сгнить в тюрьме, словно он избил самого короля.
– Я знаю прекрасное средство от этого бедствия, – сказал Панург, – им воспользовался сеньор де Баше.
– Какое средство? – спросил Пантагрюэль.
– Сеньор де Баше, – сказал Панург, – был человек отважный, добродетельный, великодушный, рыцарственный. Когда он возвратился домой после той длительной войны, во время которой герцог Феррарский при поддержке французов храбро защищался[747], отбивая яростные атаки папы Юлия Второго, жирный настоятель Сен-Луанского монастыря начал для собственного удовольствия и развлечения строчить на него ябеды и таскать по судам.
Однажды Баше, завтракая вместе со своими слугами (человек он был добрый и простой), велел послать за своим пекарем по имени Луар и за его женой, а также за своим приходским священником по имени Удар, который по тогдашнему французскому обычаю служил у него ключником, и в присутствии дворян и слуг сказал им: «Дети мои! Вы видите, сколько обид чинят мне ежедневно подлые эти ябедники. Так вот, если вы мне не поможете, то я принужден буду покинуть родимый край и отправиться к паше египетскому, ко всем чертям, куда угодно. А посему, как скоро ябедники сюда явятся, вы, Луар, вместе с вашей женой в пышных свадебных нарядах нимало не медля выходите в большой зал, как будто бы вам только сейчас предстоит повенчаться. Вот вам сто экю золотом – даю их вам для того, чтобы вы могли обновить свои уборы. Вы, мессир Удар, не замедлите прийти туда в новой ризе и епитрахили и со святой водой, как будто вы собираетесь их венчать. Вы, Трюдон (так звали его барабанщика), тоже приходите туда с флейтой и барабаном. Как скоро новобрачные дадут согласие и жених под стук барабана поцелует свою невесту, вы все как бы на память о свадьбе начинайте потчевать друг друга легкими тумачками. После этого вы только с большим аппетитом поужинаете. Когда же вам подвернется ябедник, то молотите его без всякой пощады, как недоспелую рожь. Прошу вас, колотите его, лупите, тузите! Вот вам новые железные перчатки, обшитые козьим мехом. Бейте ябедника и в хвост и в гриву, не жалея сил. Кто всех лучше его вздрючит, того я почту за самого преданного мне человека. Не бойтесь попасть под суд. Я всех вас выгорожу. Били, мол, в шутку, – так уж полагается на свадьбе». – «Да, но как мы отличим ябедников? – спросил Удар. – Ведь к вам что ни день отовсюду съезжается уйма народу». – «Я это предусмотрел, – отвечал Баше. – Если к воротам приблизится человек, пеший или же верхом на плохоньком коне, и на большом пальце у него будет тяжелое и широкое серебряное кольцо, значит, это ябедник. Привратник встретит его любезно и позвонит в колокольчик. А вы будьте наготове и сию же минуту идите в зал разыгрывать трагикомедию, о которой я вас предуведомил».
Видно, так было угодно Богу, чтобы в тот же день к Баше явился старый, толстый, краснорожий ябедник. Он позвонил, и привратник тотчас узнал его по грубым сапогам, по скверной кляче, по холщовому мешку, привязанному к поясу и набитому судебными повестками, а главное, по тяжелому серебряному кольцу на большом пальце левой руки. Привратник встретил его любезно, гостеприимно распахнул перед ним дверь и с веселым видом позвонил в колокольчик. По этому знаку Луар и его супруга надели на себя лучшие наряды и величественно проследовали в зал. Удар тем временем облачился в ризу и епитрахиль; при выходе из ризницы он встретил ябедника, повел его к себе и, пока бойцы надевали перчатки, долго его там поил. «Как удачно вы попали! – сказал он ему. – У нашего господина сегодня веселье. Попируем мы с вами на славу – столы ломятся: ведь у нас нынче свадьба. Пейте и веселитесь!»
Ябедник все опрокидывал да опрокидывал; наконец Баше, удостоверившись, что все люди в сборе и в полном боевом снаряжении, послал за Ударом. Тот пришел и принес святую воду. Вслед за ним явился ябедник. Войдя в зал, он не преминул отвесить несколько нижайших поклонов, а затем вызвал Баше в суд. Баше принял его необычайно радушно, подарил ему ангелот и попросил присутствовать при подписании свадебного договора. Договор подписали. Под конец заработали кулаки. Когда же дело дошло до ябедника, то его так славно угостили перчатками, что он своих не узнал: под глазом ему засветили фонарь, восемь ребер сломали, грудную клетку вдавили, лопатки разбили на четыре части, нижнюю челюсть – на три, и всё в шутку. Как орудовал Удар, прикрывший своим облачением огромную стальную перчатку, подбитую горностаем, – а он был здоровяк, – про то один Бог ведает. Возвратился ябедник в Иль-Бушар в таком виде, точно он вырвался из лап тигриных, вполне, однако ж, удовлетворенный и ублаготворенный сеньором де Баше, и благодаря добрым местным хирургам еще долго потом жил да поживал. Происшествие это замолчали. Память же о нем улетучилась только вместе со звоном колоколов, звонивших на погребении ябедника.
Глава XIII
О том, как сеньор де Баше по примеру мэтра Франсуа Виллона хвалит своих людей
Как скоро ябедник покинул замок и воссел на свою изъянистую кобылицу (так называл он одноглазую свою лошадь), Баше удалился в уединенный садик, под сень беседки, послал за женой, дочерьми и всеми домочадцами, велел подать лучшего вина, как можно больше пирожков, ветчины, фруктов, сыру и, с отменным удовольствием выпив с ними, повел такую речь:
– Мэтр Франсуа Виллон на склоне лет удалился в пуатевинскую обитель Сен-Максен, под крылышко к ее настоятелю, человеку добропорядочному. Чтобы развлечь окрестный люд, Виллон задумал разыграть на пуатевинском наречии мистерию Страстей Господних. Набрав актеров, распределив роли и подыскав помещение, он уведомил мэра и городских старшин, что мистерия будет готова к концу Ниорской ярмарки; осталось-де только подобрать для действующих лиц подходящие костюмы. Мэр и старшины отдали надлежащие распоряжения. Сам Виллон, собираясь нарядить одного старого крестьянина Богом-Отцом, попросил брата Этьена Пошеям, ризничего францисканского монастыря, выдать ему ризу и епитрахиль. Пошеям отказал на том основании, что местный монастырский устав строжайше воспрещает что-либо выдавать или же предоставлять лицедеям. Виллон возразил, что устав имеет в виду лишь фарсы, пантомимы и всякого рода непристойные увеселения и что именно так толкуют его в Брюсселе и в других городах. Пошеям, однако ж, сказал напрямик: пусть Виллон соблаговолит-де обратиться еще куда-нибудь, а на его ризницу не рассчитывает, ибо здесь он все равно, мол, ничего не добьется. Виллон, возмущенный до глубины души, сообщил об этом разговоре актерам, присовокупив, что Бог воздаст Пошеям и в самом непродолжительном времени накажет его.
В субботу Виллон получил сведения, что Пошеям отправился на монастырской кобыле в Сен-Лигер собирать подаяние и что возвратится он часам к двум пополудни. Тогда Виллон устроил своей бесовщине смотр на городских улицах и на рынке. Черти вырядились в волчьи, телячьи и ягнячьи шкуры, напялили бараньи головы, нацепили на себя кто – бычьи рога, кто – здоровенные рогатки от ухвата и подпоясались толстыми ремнями, на которых висели огромные, снятые с коровьих ошейников бубенцы и снятые с мулов колокольчики, – звон стоял от них нестерпимый. У иных в руках были черные палки, набитые порохом, иные несли длинные горящие головешки и на каждом перекрестке целыми пригоршнями сыпали на них толченую смолу, отчего в тот же миг поднимался столб пламени и валил страшный дым. Проведя чертей по всему городу, на потеху толпе и к великому ужасу малых ребят, Виллон под конец пригласил их закусить в харчевню, стоявшую за городскою стеной, при дороге в Сен-Лигер. Подойдя к харчевне, Виллон издали увидел Пошеям, возвращавшегося со сбора подаяния, и, обратясь к чертям, заговорил макароническими стихами:
Се землякус ностер, родом из дьячкорум,
Любит он таскаре плесневентас коркас.
– Ах он, такой-сякой! – воскликнули черти. – Не захотел дать на время Богу-Отцу какую-то несчастную ризу! Ну, мы его сейчас пугнем!
– Отлично придумано, – заметил Виллон. – А пока что давайте спрячемся, шутихи же и головешки держите наготове.
Только Пошеям подъехал, как все эти страшилища выскочили на дорогу и принялись со всех сторон осыпать его и кобылу искрами, звенеть бубенцами и завывать, будто настоящие черти:
– Го-го-го-го! Улюлю, улюлю, улюлю! У-у-у! Го-го-го! Что, брат Этьен, хорошо мы играем чертей?
Кобыла в ужасе припустилась рысью, затрещала, заскакала, понеслась галопом, начала брыкаться, на дыбы взвиваться, из стороны в сторону метаться, взрываться и, наконец, как ни цеплялся Пошеям за луку седла, сбросила его наземь. Стремена у него были веревочные; правую его сандалию так прочно опутали эти веревки, что он никак не мог ее высвободить. Кобыла поволокла его задом по земле, продолжая взбрыкивать всеми четырьмя ногами и со страху перемахивая через изгороди, кусты и канавы. Дело кончилось тем, что она размозжила ему голову, и у осанного креста[748] из головы вывалился мозг; потом оторвала ему руки, и они разлетелись одна туда, другая сюда, потом оторвала ноги, потом выпустила ему кишки, и когда она примчалась в монастырь, то на ней висела лишь его правая нога в запутавшейся сандалии.
Виллон, убедившись, что его пророчество сбылось, сказал чертям:
– Славно вы сыграете, господа черти, славно сыграете, уверяю вас! О, как славно вы сыграете! Бьюсь об заклад, что вы заткнете за пояс сомюрских, дуэйских, монморийонских, ланжейских, сент-эспенских, анжерских и даже – вот как Бог свят! – пуатьерских чертей с их залом заседаний. О, как славно вы сыграете!
|
The script ran 0.019 seconds.