1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— Поди возьми там, в тарантасе, провизию, — кивнул Демьян Федьке. — Бутылки с вином не побей. Самогонка есть?
— Куда она делась! Вёдер пять ещё стоит, — проговорил Силантий облегчённо. — Когда ждать?
— Откуль я знаю? Мне велено копчёностей да вина хорошего доставить. Воняет чем-то у вас. Пахнет чем, говорю?
— Да это… Снадобье сёдни варил… Суставы ломит. К непогоде, думаю. Оно так и есть, захмарило.
— Развели вонищи… Чтоб проветрил дом к завтрему. В курильне нельзя сварить, что ли? Там такая же печка.
— Не буду боле. Проветрим…
Ни слова не добавив, Демьян уехал. Силантий проводил его, ещё раз облегчённо вздохнул: «Пронесло, слава те, господи…»
— Пронесло, — сказал Силантий и Антону, когда тот, выждав часа полтора, спустился с сеновала. — Как я эту проклятую ложку забыл убрать?
Антон дотошно выспросил все подробности: как сидел Демьян, куда смотрел, что говорил.
— Да, ей-богу, ничего он не допёр… Ни один волосок у него не дрогнул.
— Может, так, а может, и эдак, — сказал вдруг Фёдор. — Он, Демьян, как змей хитрющий. Я бы, Антоха, смылся на твоём месте куда поглуше.
— Цыть ты! Куда он с такой лялькой?
— Правду Федьша говорит, — раздумчиво произнёс Антон.
— Да куда ты? Как ты с порченой рукой-то?
— Хорошо бы ещё помочить её в твоём вареве. Гноиться перестала, синюшность отходит. Да, может, так теперь, без полива, заживёт.
— Может, заживёт, а может, обратно гнить начнёт, — прежним тоном проговорил Фёдор. — Потому надо тебе залечь где поглуше и чтоб неподалёку. Чтоб, значит, могли мы незаметно доставлять еду с питьём да варево для руки. Сейчас тепло пока, недели две полежать можно…
— Ишь ты, — усмехнулся Антон, потрепал всклокоченную голову брата. И опять стал задумчивым. — Это бы, конечно, самое хорошее дело, чтобы вылечить её, проклятую, совсем. А есть такое место?
— Лес большой, — неуверенно проговорил Силантий. — Хотя, конечно, не шибко тут таёжно да глухоманно… Мужичишки везде лазают. Особенно бабёнки, язви их, за калиной.
— Есть, я думаю, одно место, — сказал Фёдор. — Кроме чертей рогатых, там ни одной живой души сроду не бывает.
— Где это? — спросил Антон.
— Где? А пещера-то в Змеином ущелье? На Звенигоре. Забыл, что ли? Верхи туда и обратно — до свету обернёмся.
— Чего чудишь, чего чудишь? — замотал бородёнкой Силантий. — Там этих гадюков на каждом кусту.
— Какие сейчас гадюки, бать? Они давно в норы позалезали, в спячку пошли. Я в лесу третьего дня целый клубок из-под старого пня выковырнул, — будто верёвки мёрзлые, чуть-чуть разве шевелятся. А на горе ещё холоднее. Антону тулуп дадим, одеяло… На неделе раз-другой я буду к нему ездить…
Посудив, порядив так и этак, пришли к одному: лучшего укрытия не найти. Силантий оседлал обоих жеребцов, сунул в мешок несколько ломтей копчёного мяса, немного муки, картошки, две булки хлеба, чугунок. Разлил в пустые бутылки, благо бутылок было много, настой из трав. В старый дождевик завернул тулуп, одеяло, подушку.
— С богом, сынок, — сказал он Антону. — Ночью будешь кипятить отвар да греть руку. Днём смотри не разжигай огня — дым увидят. Ты, Федьша, сразу назад, да не гони коней, не запаляй, до свету всё равно успеешь вернуться. Не дай бог утром Кафтанов с «собачником» своим заявится да увидит потных лошадей… С богом…
Фёдор проводил Антона к Звенигоре, к самому ущелью, в густых зарослях, за камнями, привязал лошадей и помог дотащить до пещеры тюк с одеждой. На заимку он вернулся ещё затемно. Дождик то переставал, то снова начинал нахлёстывать. Фёдор промок и замёрз.
— Слава тебе, господи, — перекрестился Силантий. — Ложись, спи. Только бы чёрт утром никого не принёс.
Ни утром, ни к вечеру на заимку никто не приехал. А утром следующего дня Силантий закричал с улицы:
— Фёдор! Сынок, выдь-ка…
Фёдор вышел из дома. Отец, согнувшись, ходил под окнами.
— Потерял чего?
— Нет, нашёл вроде. Гляди-ка…
На влажной, не просохшей ещё после дождика земле виднелись отпечатки чьих-то следов.
— Ну и что? — пожал плечами Фёдор. — Я вроде вчерась тут проходил.
— Дурак! У тебя сапоги-то кованые? То-то… А тут, гля, подковка… А это что? Будто кто кол в землю втыкал… Инютина это деревяшка…
Фёдор почувствовал, как ползёт холодный страх по животу.
— Так что ж… Может быть, он позавчерась и прошёл тут…
— Позавчерась дождик шёл всю ночь, замыло бы. А это свежие, сегодняшние следы. Гля, и тут… Вон, за конюшню повели. И вон, по двору.
Силантий долго ходил по заимке, угрюмо осматривая землю.
— Следят они, сынок, — сказал он, когда вернулись в дом. — Всю ночь выслеживали.
— Кто?
— Не знаю. Но Инютин с имя. Так-таки заметил, прохиндей, что три ложки на столе лежали. Господи, как это надоумил ты Антошку спровадить?! Успели-то как ещё?!
До вечера Силантий молчал. И Фёдор молчал, раздражённо подумывал об Антоне: «Припёрся, каторжник… Выпутывайся теперь… А ежели поймают его?»
Ночью они почти не спали, прислушивались, всматривались в тёмные окна. Но всё вроде было спокойно.
Перед рассветом Силантий прошептал тревожно:
— Гля, гля, Федька!.. Очнись ты…
Фёдор прохватился от дрёмы, приподнялся на постели.
— Гляди вон в среднее окошко… Не подходи к окну, отсюдова гляди…
За окном стояла темень, и ничего, кроме черноты, не было видно. Потом вдруг пыхнул огонёк — неясная какая-то искорка — и погас. Немного погодя опять засветилось… Было ясно — кто-то курил, стоя за деревом.
— А кто? — зашептал Силантий. — Демьян не курит.
У Фёдора защемило тоскливо сердце. Теперь не от страха даже, а от чего-то непонятного. Если бы не Антон, думал он, скоро, а может быть, даже вот сейчас, этой ночью, весь дом полыхал окнами, гремели бы песни, пьяные голоса, хохот, валялись бы по комнатам, шатались по двору пьяные, растрёпанные, полураздетые женщины…
До рассвета отец и сын пролежали в темноте с открытыми глазами, ожидая чего-то. Но ничего не случилось.
Утром Фёдор сказал отцу:
— Третий день, батя, он там один… Скоро жратва кончится у него. Что делать?
Не успел Силантий ответить, как знакомо застукотали колёса по корневищам.
— Едет, кажись, хозяин со своими… — метнулся к окну Фёдор.
Кафтанов действительно приехал, но один, без всегдашней компании, и непривычно трезвый. Силантий с Фёдором выскочили во двор, Фёдор схватил лошадь под уздцы, а старик хотел принять вожжи. Кафтанов бросил их ему в лицо, соскочил с пролётки и вдруг что есть силы вытянул Силантия плетью.
— Каторжников привечаешь тут, пёс вонючий?! Демьян? Инютин?! Где вы, сыщики?
От удара отец пошатнулся, упал на четвереньки.
Откуда-то из-за деревьев выбежал городской жандарм, кургузый, похожий на сову человечек в синей шинели, в фуражке, следом за ним ещё двое. У всех болтались, путались между ног шашки. За ними, подпрыгивая на деревяшке, бежал Инютин.
— Ну, сыщики, что ж вы?! Двое суток следили! Ты, господин унтер Дорофеев, чего молчишь?
— Так что, Михаил Лукич, ничего такого не заметили в их поведении, — ответил человек, похожий на сову. — Не знаем, что и думать. А по всем приметам, здесь где-то укрывается беглый Антон Савельев. В здешних местах.
— Тут он, тут, на заимке был, сломать бы мне последнюю ногу! — воскликнул Инютин. — Ранетый же он, а этот хрыч травяной настой варил. От ревматизма, дескать. А запах в избе кровяной был. Я знаю, научился различать, как ранетые люди, у которых раны гноятся, пахнут.
— Да чо городишь-то, Демьян? Одумайся! — прокричал Силантий. — Какой запах, какой ранетый? Побойся бога…
— Ты, каторжный родитель! — налетел на Силантия Инютин, грозя стоптать своей деревяшкой. — А почто три ложки на столе лежали? Кто это третий потчевался у вас? Кто на сеновале-то прятался? Ложка почти горячая ещё! Успели, сволочи, укрыть его! Куда, сказывай! — взвизгнул он, замахнувшись костылём.
— Потише ты, — вяло промолвил Кафтанов. — Ежели тут скрывается, узнаем. Ежели раненый, куда он убежит? Распрягайте жеребца, покормите. Ты, Фёдор, что там прижался? Тащи чего пожрать. И самогонки по кружке для молодцов сыщиков. Ишь продрогли, ночи-то уж холодные. Растапливай печь, Силантий, живо! — И пошёл в дом. За ним, гремя коваными сапогами по крыльцу, двинулись остальные.
…Через полчаса все немного захмелели. На крючковатом носу Дорофеева висели крупные капли пота.
— Из Томской тюрьмы он, Савельев, убежал, — рассказывал Дорофеев. — Нам в Николаевск сообщили: у вас, дескать, объявиться могёт. И объявился. Но улизнул, сволота. Вёрткий он. В одном месте совсем прижучили его — опять сквозь пальцы проскочил. С перебитой рукой, а уполз. Потом с ваших Шантаров сообщили — тута объявился. Мы — сюда. Пошарили в деревне — нету. Можа, думаем, в Михайловку подался, к родителям. Тоже вроде не заметно. А тут Демьян-то сообчил насчёт подозрений. Да-вот…
— Дурьи вы башки, — ухмыльнулся в бороду Кафтанов. — А у Инютина — у того и вовсе петушиная. Он давно Силантия с г… съесть хочет, вот и чудится ему. Да разве мне не сообщил бы Федьша, кабы его братец-каторжник тут объявился? Какой ему интерес его скрывать? А где интерес — это Фёдор, чую я, с малолетства понимать начинает. Парень он молоток. Большой человек с него вырастет, ежели подмочь на первых порах, на ноги поставить. А кто поставить может? А, Федьша?
— Кто же, окромя тебя, Михаил Лукич, — сказал Фёдор, подавая на стол ещё две бутылки самогону.
— Правильно. Садись-ка, парень, рядом. Отныне вообще твоё место рядом со мной. По левую руку. По правую-то Зиновий у меня, понятно, сын родной… Вот подрастёшь с годок-полтора ещё… — с Зиновием подружу тебя, хочу, чтобы друзья вы были.
Фёдор сел за стол рядом с Кафтановым.
— А этих сыщиков ты прощай, дурачьё ведь. Неужто ты бы не сказал мне, коли непутёвый брат твой тут объявился?
Силантий, ставивший в печь чугунок с водой, громыхнул ухватом, невольно глянул на сына. Но Фёдор даже не заметил отцовского взгляда.
— Сказал бы. Чего мне… — промолвил Фёдор.
— Ну, тогда и говори, — тем же тоном, мирно и дружески, произнёс Кафтанов.
— Да чего ты… об чём? — испуганно начал было Фёдор.
— Не крути глазами-то! — закричал вдруг Кафтанов и сразу схватил огромными ручищами Фёдора за горло. — Мудрец-молодец, кого перехитрить хочешь?! Соплей ещё не накопил, чтоб громко высморкаться, а туда же… Говори, где твой брат-каторжник?!
— Федька! Фёдор! — умоляюще вскрикнул сбоку отец.
Но не голос отца, не его насмерть испуганные глаза, вдруг злостью и гневом что-то вскипятили внутри Фёдора. Он вообще не понял в эту секунду, что с ним произошло, дёрнулся, пытаясь освободить шею из мёртвой хватки потных кафтановских рук, закричал пронзительно:
— Убери лапы, гад такой!!
— Что-о! — удивился Кафтанов.
Фёдоровы слова и голос были, видимо, настолько неожиданны, что Кафтанов чуть ослабил пальцы. Почувствовав это, Фёдор дёрнулся ещё раз. Жёсткие ногти Кафтанова до крови разодрали кожу на шее, но Фёдор вырвался всё-таки, в два прыжка отскочил к дверям.
— Поросятник! — ещё раз вгорячах выкрикнул Фёдор. Потёр шею и поглядел на закровеневшую ладонь. — Ещё лапается…
Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдёрнул со стены плеть. Фёдор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда — в лес.
* * * *
До самой темноты он пролежал в глухом таёжном овраге на ворохе сухих, опавших листьев, раздумывая: что же произошло? Он понимал, что с Кафтановым всё покончено. «Житьё-то на заимке было благодать… — метались у него в голове обрывки мыслей. — А там бы, дальше-то, и вовсе… Всё могло быть… Анна подросла бы… А теперь что? Антона этого чёрт принёс… Не могли его не в руку, а в другое место…» Фёдор аж зубами скрипел от обиды.
Неожиданно он почувствовал голод. «Куда мне теперь? На заимку? А ежели Кафтанов там? В деревню? А ежели они, жандармы эти да Инютин, ждут дома? К Антону, может? А что у него? Сам всё съел, зубами сейчас щёлкает. И потом — ежели на след наведу? Чёрт их знает, возьмут да подследят за мной. Нет, нельзя к Антону. Тогда-то уж точно будет известно, что знал я про Антона. А так ещё обойдётся, может. Батька, тот режь — не скажет… Уберётся Антон, и забудут все про это. Кто его видел-то у нас? Никто… Да нет, теперь уж не обойдётся. Как же я не сдержался-то, да ещё гадом, поросятником обозвал Кафтанова?! Не до смерти же он задавил бы меня…» Фёдор был ненавистен самому себе.
Ещё полежав, он решил идти в деревню.
Над головой в просвете между деревьями мигали холодные, тусклые звёзды. Временами налетал ветер-шатун, трепал вершины мохнатых сосен и голых уже почти берёз. Лес жутко и угрюмо шумел. Но Фёдора не пугали эти звуки, не боялся он и встречи в тёмном лесу с ночным зверем. Он просто не думал об этом, потому что думал всё время о другом: «Как же, как же я не сдержался? Обошлось бы, обошлось…»
К Михайловке Фёдор подошёл почти перед рассветом, пробрался задами на свой огород, долго лежал под ветхим плетнём, прислушиваясь. Над деревней стояла мёртвая тишина; казалось, что за несколько месяцев, пока он здесь не был, деревня обезлюдела, от неведомой болезни вымерли и люди, и собаки, и вся скотина, всякая живность…
Но нет, петухи, оказывается, не вымерли. Где-то далеко, на другом конце деревни, заставив Фёдора вздрогнуть, кукарекнул один, ему откликнулся другой, третий… Петушиный звон стоял над деревней минут пять и так же неожиданно оборвался, как и возник.
Когда начало светать, скрипнула дверь в сенцах. Фёдор узнал этот звук и ещё плотнее прижался к земле, намереваясь в случае чего вскочить с земли, перемахнуть через плетень, а там по чужим задворкам снова в лес. Кто-то неслышно вышел во двор, двинулся в дровяник. Вглядевшись сквозь серую муть, Фёдор узнал мать, бесшумно поднялся.
— Мама…
— Господи?! Кто это?
— Я это…
— Феденька… Сынок! — Мать подбежала к нему, жёсткими пальцами начала ощупывать его голову. — А батьку-то… увезли вчерась днём! Эти, жандармы… В Шантару увезли. А где Антошка-то? Что с ним? Рука у него поджила аль нет?
— Тише, мама… Значит, никого тут нету?
— А кому быть здеся? Я да Ванька… Наревелся он вчера, как батьку повезли. Демьян Инютин лучшую бричку запряг, не пожалел… Вся деревня взбаламутилась, чуть не до Звенигоры толпой, сказывают, рестанта провожали. Что теперя будет, Феденька? Антон ушёл, что ли, с заимки? Болтают — не нашли его там жандармы эти.
— Ушёл… На Звенигоре он, в пещерку мы его с батей спрятали. Голодный, однако, другой день сидит.
— Да как же? Голодом-то? Феденька…
— Тише ты! — прикрикнул Фёдор на мать. — Я тоже не сытый. Дай чего пожевать. Жандармы уехали, значит?
— Ага, вместе всех Инютин и отвёз. Обратно пустую бричку пригнал.
— А сам Кафтанов в деревне?
— Не видно вроде. Бог его знает.
Сидя за столом, Фёдор чувствовал, как сами собой закрываются от усталости глаза. Есть вроде уже и не хотелось. Пожевав хлеба, он отодвинул чашку с мятой картошкой.
— Глаза слипаются, мам… Я, почитай, две ночи не спал.
— Может, сынок, пересилишь себя да Антошке снесёшь чего поесть? — несмело спросила Устинья.
— Не помрёт до вечера.
— А может, уйти ему куда от греха подальше? Спрятаться получше? Ты бы обсказал ему всё…
— Лучше не спрячешься. Он ведь в Змеином ущелье сидит.
— Батюшки! Сдурели вы с батькой! — побледнела Устинья. — Да ить змеи гремучие заедят…
— Ничо не заедят, мам, — послышалось вдруг из тёмного угла. Там под рваным тряпьём спал десятилетний Ванька. — Мы туда прошлогод ходили осенью, Федька вон водил. Страху-то я натерпелся! А зря… Спят они осенью, змеюки-то…
— Как ходили? — обомлела Устинья. — Куда ходили?
— В ущелье это. — Ванька сел на своей постели, зевнул, стал протирать кулаками глаза. — Больша-ая, мам, ямина там, мешок такой каменный. Федька показывал…
— Ах ты паразит такой! — рассердился Фёдор. — Я для этого водил, чтоб ты рассказывал, да?!
— Чего ты? Я только говорю, что не обкусают Антона… И тебе, однако, там надо схорониться. Мне Кирька Инютин вчерась сказывал: «Тятьку твоего рестовали, и Федьку, говорит, вашего зарестуют, ежели поймают».
— Погодь-ка. — Фёдор подошёл к братишке, сел на корточки перед ним. — Ещё что он тебе говорил?
— Ещё чо? «Ещё, говорит, пытать вас с тятькой зачнут, чтобы признались, где Антошка затаился. Скипятят, говорит, чугунку воды да ноги-руки ваши будут туда совать…»
— Замолчи! — Устинья затрясла маленькой головой. — Чего ты слушаешь болтунов всяких? Где это видано, чтобы людей… живьём-то в кипяток?
— Мне что? Он говорил — я слухал. Эта Анфиска толстомясая, которая рядом с Инютиными-то живёт, ка-ак ударится в рёв. От страха. А я не плакал, потому что не поверил. Только потом уже, когда тятьку повезли, жутко стало… А вдруг да правду в чугунку? А, Федька?
— Врёт он…
— Ага, и Анфиска после сказала, что врёт. Это когда уж тятьку повезли. «Ты, говорит, не хнычь, брешет всё Кирька, токо, если Федька объявится, не сказывай Кирьке…»
— Это почто же? — нахмурился Фёдор.
— А Кирьке отец последить велел, не появишься ли ты в деревне. Он, соплюха такой, вчерась весь день возле нашей избы крутился. И у меня сколь разов спрашивал, не приехал ли ты с заимки.
— А ты… а ты что?
— Дак тебя не было… Нету, говорю.
— А если бы приехал? Что бы ты? Сказал?
— Со всех ног побежал бы доносить… Ещё разулся бы, чтоб легче бежать. — Голосишко его дрожал и рвался от какой-то мальчишеской ненависти. — Он, конопатый гад, фабричными ботинками хвастается. Отец ему нынче купил в Шантаре. Чёрные, как дёготь, с узором на носках, а подошвы жёлтые… — Ванька помолчал, подумал о чём-то и продолжал: — Носки с узорами, а ровно железные. На той неделе мы в похоронки играли. Мы вместе с Анфиской и схоронились за амбаром. Ещё Анна Кафтанова с нами. Он нашёл нас да ка-ак пнул меня под зад ботинком своим… «Не хоронись, говорит, вместе с Анфиской». Зараза такая… А к Антону, когда еду понесёшь, возьми меня, а? Али давай я один схожу, снесу ему. Я ить знаю, где та пещера… А ты поспи…
— Я те пойду! — строго произнёс Фёдор, поднимаясь с корточек. — Ещё не все гадюки заснули-то… И заикнись у меня кому, что я дома…
— Я что, дурак? — обиженно сказал мальчишка.
…До вечера Фёдор проспал на чердаке. Когда открыл глаза, то первое, что увидел, — тоненький пучок света. Он пробивался сквозь дырку в крыше и перечёркивал наискось, снизу вверх, тёмное пространство чердака. В этом лучике густо плясали пылинки.
«Вечер уже», — понял Фёдор. Он не раз видел этот лучик и знал, что утром он перечёркивал чердак сверху вниз, в полдень тянулся прямо от одного края дощатой крыши до другого, а к вечеру полз вверх.
Было душно, пахло пылью и сухими берёзовыми вениками, которые связками висели под самой крышей.
Фёдор прислушался — в избе стояла тишина. Только на улице, рядом с избой, кричали ребятишки. «В бабки играют, — определил Фёдор, различив голос младшего брата. — Опять Ваньке под зад ботинком даст Инютин этот, сволочь, ежели проиграет. Ишь как орёт…»
В голову ему плеснулась злость. «Распинался, паршивец такой… Я те отверну за Ваньку нос вместе с головой! Запищишь!» Одновременно с этим Фёдор вспомнил, как душил его вчера утром Кафтанов своими ручищами. «Гад-поросятник! — больно застучало у него в висках, гнев и обида захлестнули Фёдора. — Всё бы вам под зад нас да за горло… Привыкли, сволочи… Вон, шею не повернуть, всю покорябал когтями. Ещё бы маленько — до хрящей продрал. Ну, погоди, погоди, я тебя тоже как-нибудь за горло-то ухвачу…»
Фёдор пощупал шею. Раскорябанные места присохли, но во время сна короста в каком-то месте, видимо, оторвалась, и, едва Фёдор коснулся шеи пальцами, кожу сильно защипало. Это ещё больше распалило его. «Ишь, обезьяна волосатая, изуродовал как! Нет, погоди, и я тебя ухвачу за жирную шею, не так ещё раскровеню… А то — где Антон! Найдёте вы его, как же… Разевайте рот пошире, чтоб мимо не пролетело…»
Искорка гнева, вспыхнув по случайности (не услышь он ребячьих голосов, может, и не вспыхнула бы), разгоралась в целый пожар. Фёдор не помнил уже, что совсем недавно завидовал разгульной жизни Кафтанова, что где-то внутри копошились, неясно волнуя, различные жизненные планы, что он готов был служить Кафтанову, который обещал сделать из него человека…
Сейчас всё это застилали обида и гнев. Он и не подозревал в себе до настоящей минуты таких чувств. «К Антону быстрей надо, — думал он. — Сказать, чтобы уходил с пещеры… Как же это я? Надо бы с утра прямо, не сдох бы, ещё не поспавши… Чугунка не чугунка, а ежели и вправду батю в такие шоры возьмут, что проговорится? Вот тогда-то обрадуется Кафтанов, раззявит волосатый рот, ежели поймают Антона. Ну, нет, выкусишь у меня…»
Фёдор слез с чердака. Услышав шаги в сенях, Устинья выскочила из избы.
— Ты? Я думала, господи… На задвижку я сейчас…
— Тихо, мама… Ваньку зачем на улицу пустила?
— Так Инютина Демьяна разов пять парнишка торкался — айда да айда в бабки играть. «Чо, грит, сёдни сидишь, как домосед?» А сам зырк да зырк по избе. Я грю: «Иди, Ванюшка, поиграй», а то ещё, думаю, подумает… Да ничего, он, Ванька, смышлёный, не скажет…
— Что ж, ладно, — сказал Фёдор. — Собери чего там для Антона. Я сейчас к нему…
— Федюшка?!
— Ничего, я задами, а там по кустам, по балкам…
…Через несколько минут Фёдор, прижимая к боку узелок с булкой хлеба и куском сала, проскользнул через огород, махнул за плетень, в заросли дикого конопляника, полежал там и по пустынным переулкам побежал за деревню.
Всё вроде было хорошо, никто его не заметил. За деревней, по травянистому овражку, он дошёл почти до Громотухи и зашагал по-над берегом к Звенигоре, уминая на ходу мягкую краюху и время от времени оглядываясь.
Раза два или три он замечал сзади и сбоку от себя одинокие фигуры каких-то людей. Но они были далеко, в полуверсте, если не больше, и Фёдор не волновался. Мало ли какие люди бродят по степи…
Заволновался он, когда, подходя уже к Звенигоре, почти к самому ущелью, оглянулся и увидел сзади верхового. «Инютин Демьян!» — обожгло его. Человека на коне закрывала тень, отбрасываемая скалой, лица всадника было не различить. Но глаза у Фёдора были зоркие, и деревяшку вместо ноги он всё-таки разглядел.
Фёдор растерялся и побежал. Ему надо бы уж идти да идти мимо ущелья и мимо Звенигоры, а там придумал бы что-нибудь — куда шёл и зачем, — но он побежал, выдав себя этим с головой. Инютин гикнул и скоро догнал его, чуть не стоптав, как раз у входа в ущелье. Загородив дорогу конём, он сполз на землю, высморкался.
— Суразёнок паршивый, — сказал он совсем миролюбиво, опростав обе широкие ноздри. — Я ить знал, что ты ещё ночью домой приполоз. Матка-то твоя, как мышь, возле дома шныряла, а на лице всё написано. Антиресно было только, совсем каторжник ваш с этих мест убрался али припрятали где его. Ежели совсем, ловить нам его бесполезно, ежели нет — беспременно жрать ему понесёшь. — Инютин вырвал из рук Федьки узел и стал разматывать.
Сзади подбежал, запыхавшись, унтер-офицер Дорофеев. С него ручьями лил пот, он сдёрнул фуражку — мокрые волосы его аж дымились.
— Что вам надо? — опомнился наконец Фёдор, крутнулся на дороге:
— Не балуй-ка, парень, — сказал Дорофеев и расстегнул кобуру. — Догоню всё равно из этой штуки.
— Да что привязались-то? Я в Шантару, про батьку узнать…
— Уф! — опустился Дорофеев на каменный обломок возле дороги. — Замытарил ты нас, Инютин, со своей слежкой. А беглый, поди, уж за сто вёрст отсюда…
— Тута он, милый, в горе где-то сидит, — сказал Инютин, обнюхивая кусок застарелого сала. — Ежели б в тайге схоронили где-то, этот сопляк туда бы потянулся. А он — в эту сторону. А тут, кроме Звенигоры, где спрячешься?
Жандармы тоже присели на землю, выставив обтянутые синим сукном тупые коленки. Все были смятые и грязные, видно, что все давно не спали. Фёдор даже злорадно усмехнулся.
— Что там у него? Сало, что ли? — спросил один из жандармов. — Ваш благородь, разрешите перекусить.
— Ешьте.
Инютин кинул жандармам булку, потом сало. Один из них вытащил шашку, положил сало на булку и начал резать его на тонкие пласты. Резал умело, — видимо, это ему было привычно.
Несколько минут жандармы, тихонько чавкая, жевали, Инютин с Дорофеевым молчали.
— Ну, так что мы выследили-то, Инютин? — спросил Дорофеев. — Не пойму я что-то. Тот старый пень ничего нам не сказал, и этот выкормыш, по глазам вижу, ничего не скажет.
— Этот скажет, — усмехнулся в лисью бородку Инютин. Было в этой усмешке, в ледяном блеске его мокроватых глаз что-то до того зловещее, что Фёдор почувствовал, как тоскливо заныло в груди. — Он скажет, если жить охота. А неохота — прирубим потихоньку шашками да в ущелье вон Змеиное кинем. Искать там никто не будет. Дай-ка мне шашку-то, я сперва чуть пощекочу его, — протянул он руку к жандарму, который резал сало, повернулся к Фёдору: — Что ты с лица-то сошёл, дурачок? Ты не бойся. Настругаем с тебя ломтиков, как с того куска сала, и всё. Больше ничего делать не будем.
«И настругает… Настругает!» — с ужасом стучало в Федькиной голове. Он всё пятился от Инютина к нависшей над дорогой скале, а Инютин, не торопясь, припадая на деревяшку, не улыбаясь больше; держа перед собой шашку, как копьё, шёл к нему.
Фёдор упёрся спиной в каменную стену и почти одновременно почувствовал на своей груди острый, горячий кончик шашки. Первой и единственной мыслью было — отшвырнуть прочь это длинное стальное жало от груди или выхватить шашку да рубануть самого Инютина по злобно сверкающим глазам. И руки Фёдора сами собой сделали какое-то движение.
— Не копошись! — ударил в уши хриплый голос Инютина. — Пальцы-то обрежешь, просыпятся, как стручки, на землю… Говори, где он, политик ваш вонючий, куда спрятали?
И руки Фёдора опали, как плети. Он чуял, что кончик шашки прорезал ему рубаху, прорезал, видно, и кожу, достал до рёбер, потому что по груди, по животу пробежала обжигающая струйка.
«Хоть бы вывернулся кто по дороге из-за скалы, подвода какая-нибудь, чтоб увидели, что они со мной делают…» — замелькало в голове у Фёдора, и ему даже почудилось, что где-то недалеко стучат тележные колёса, он глянул в сторону на дорогу… Но звук тележных колёс пропал, на дороге никого не было, кроме Дорофеева и двух жандармов. Они сидели на прежних местах, жандармы, не обращая внимания на Фёдора с Инютиным, лениво дожёвывали сало, один из них вытирал руки о полы шинели. А дальше, за жандармами с Дорофеевым, была Громотуха. Противоположный берег освещён солнцем, вода у того берега будто сплошь засыпана подсолнуховым цветом…
Всё это запечатлелось в мозгу Фёдора мгновенно, за одну секунду. И ещё мелькнула почему-то Лушка Кашкарова, даже не сама Лушка, а вспухли вдруг перед глазами её голые груди, он услышал их запах, и почудился ему тихий, зовущий голос: «Федька… Федька… Чего испугался-то, дурачок?» Потом Лушка исчезла, замелькали перед глазами голые женщины, которые выскакивали из бани и, хохоча, прыгали в озеро, зазвенел в ушах другой голос, хриплый, глуховато-густой: «Но человека сделать из тебя могу, ежели верой и правдой служить будешь… Демьяну замену готовить надо… К тебе вот приглядываюсь…»
— Да что ты шашку-то книзу остриём держишь? — вдруг перекрыл этот хриплый голос крик Дорофеева. — Ты её плашмя поверни, она и пойдёт между рёбер, как в масло…
И Фёдор почувствовал, как горячее железо, раздирая кожу на груди, начало буравить между рёбер.
— Последний раз спрашиваю: где Антон затаился? — пробарабанило в уши.
И он, Фёдор, сказал бы, не выдержал и наверное бы сказал, где прячется Антон. Но в это время рядом раздалось:
— Вот он я… Не трожьте мальчишку, сволочи.
Фёдор облегчённо рухнул на землю. Он слышал какие-то возгласы, крики, топот ног и бряканье железа. И когда приподнял голову, увидел Антона, закопчённого костёрным дымом, похудевшего. Он стоял перед ним, держа руки за спиной.
— Я не виноват, братка, — поднялся с земли Фёдор. — Я не виноват… Я тебе хлеба понёс, а они — следом… Они выследили… Но я ничего им не сказал, ты же слышал…
— Я всё видел, всё слышал. Спасибо тебе, — произнёс Антон хмуро и невесело. — Ничего, Фёдор. Что ж теперь… И отцу за всё спасибо скажи…
— Давай, давай! — ткнул Антона в плечо Дорофеев. — Темняется уже, поспешать надо.
От толчка Антон сделал несколько шагов назад, чуть не упал. Когда он повернулся спиной к Фёдору, тот увидел, что Антон не просто держит руки за спиной, они в запястьях, схвачены железными обручами, соединёнными стальной цепью. «Вон что! В кандалы одели! Вон они какие, кандалы-то…» — испуганно заколотилось у него сердце, будто это ему самому надели наручники.
— Что вы делаете?! У него ведь рука болит… Рука… — И Фёдор бросился к Антону, будто в его власти было снять с брата эти железяки.
— Заткнись ты! — двинул его плечом один из жандармов. — Сделал своё дело — и помолчи…
Фёдор отлетел в сторону, запнулся об торчавший из земли какой-то корень, упал на бок, сильно ударился головой об дорогу и потерял сознание.
* * * *
Для всех в доме, кроме, может быть, Семёна, поступок Андрейки был полной неожиданностью. Никто не замечал каких-либо его приготовлений к побегу на фронт. И когда испуганный Димка прибежал из школы и сунул матери Андрейкину записку, Анна долго не могла взять в толк её содержания. А когда до неё стал доходить смысл Андрейкиных каракулей, она подняла бровь, потом другую, уронила сразу отяжелевшие руки и, бледнея, закричала:
— Ах он змей пустоголовый!..
Кинувшийся на станцию Димка столкнулся на улице с Колькой Инютиным. Тот шёл из школы. Грязные, потрёпанные учебники были засунуты под брючный ремень, в руках он держал какую-то фанерную коробку.
— Во крыса! — потряс он коробкой перед Димкой. — Хвостище полметра, ровно змея. На рогатку и две лощёных тетради выменял. Завтра на уроке немецкого выпущу. Вчерась немка неуд закатила мне, зараза. Я говорю: не буду фашистский язык учить, а она… Ну, повизжит она у меня!
— А у нас Андрейка на фронт убежал! — крикнул Димка.
— Чего-о? — Николай прочертил в воздухе крючковатым носом. — А ты куда?
— А на станцию, Андрейку ловить… Может, не успел ещё убежать.
— Погоди, я с тобой! Крысу только отнесу.
Прибежав домой, Колька сунул коробку с крысой в потайное место в сенцах, заскочил в дом, бросил на стол учебники, сообщил потрясающую новость сестре и кинулся догонять Димку. Вера помедлила чуть, надела косынку и тоже побежала на вокзал.
Семёна Димка с Николаем встретили на выезде со станции, замахали руками, требуя остановить трактор. Почуяв неладное, Семён выскочил из машины. Поняв, в чём дело, он даже присел на гусеницы трактора.
— Понятно… Мне бы, дураку, голову-то отвернуть. Ведь он, шпингалет, при мне говорил недавно о поездах… Как же это мы не заметили его сборов? Вы-то как не заметили?
— Уследишь за ним, держи карман… Он знаешь какой хитрющий, — почти враз сказали ребята.
Оставив трактор на дороге, Семён тоже побежал к вокзалу.
Но спешили они туда уже напрасно. К этому времени Андрейка был далеко. Лёжа на платформе между какими-то деревянными ящиками, он слушал звонкий стук колёс, смотрел на вечереющее небо и размышлял, скоро ли будет Новосибирск.
Вся сложность была в том, что Андрейка не знал, куда пойдёт этот состав из Новосибирска — в сторону фронта или дальше на восток. Спрашивать у кого-то в Шантаре поостерёгся. Но что не минует этого города, знал наверняка и поэтому не особенно волновался. Ему бы только добраться до Новосибирска, а там уж он найдёт именно тот состав, который отправится в сторону фронта. На этот счёт у него был не раз продуманный и поэтому абсолютно верный, как он считал, план. Только не проспать бы этот чёртов Новосибирск!
На ногах у него были добротные, почти новые сапоги, на голове — тёплая шапка, на плечах — суконная тужурка. Под головой лежал вещевой мешок, в котором находились три с половиной булки хлеба, кусок сала, несколько морковок, две луковицы, соль в тряпочке, спичечный коробок, ложка, кружка и котелок, с которым он не раз ходил на рыбалку. И ещё были кое-какие мелочи, необходимые в дороге. Собирался Андрейка долго и основательно, оделся тепло, понимая, что путь предстоит дальний, ночами уже холодно, может быть, даже зима застанет его в дороге. Но всё-таки больше полутора недель на дорогу не клал, а там, когда он явится в какую-нибудь воинскую часть, ему выдадут обмундирование и всё прочее, что положено бойцу Красной Армии.
План его состоял из трёх частей. Часть первая — добраться из Шантары до Новосибирска. Часть вторая — добраться из Новосибирска до Москвы. Выполнить эти две части — плёвое дело. Что касается третьей — добраться из Москвы до фронта, — тут дело обстояло несколько посложнее. Фронт, как писали газеты и говорили по радио, проходит недалеко от Москвы. Но ходят ли туда, на фронт, поезда — вот в чём вопрос.
Впрочем, и об этом он особенно не тревожился. Раз фронт не так далеко от Москвы, он, Андрейка, в крайнем случае, дойдёт до него из Москвы пешком.
Таким образом, всё было просто, ясно, легко осуществимо. Карька-Сокол, дурак горбоносый, в военкомат ходил. А что они там, в военкомате, понимают? А он вот запросто вскочил на платформу — и поехал. И доедет! Разинет рот-то Колька, когда узнает! Ничего, пущай завидует, соображает. А сообразив, сделает, как он.
Жалко Андрейке лишь мать немного. Отец, понятное дело, заворочает от гнева глазами, запыхтит, как паровоз, закричит. Да пусть кричит, не угонится теперь. А мама… Она расстроится, заплачет… Зато когда он после войны вернётся с фронта в красноармейской форме, обветренный, пропахший пороховым дымом… да, может, ещё с настоящей шашкой, как у Чапаева?! А что, запросто могут дать ему именную шашку, если он отличится в боях, если подвиг какой совершит. Да ещё бы орден… Что ж, и орден могут дать. Вот бы все глаза на него выпучили, когда он придёт с шашкой на боку, в папахе и при ордене! У Димки от зависти чёрные скулы пойдут пятнами, у Карьки-Сокола зашевелится горбатый нос и глазищи задымятся, Семён от удивления захлопает глазами. А мать от радости и гордости за него, Андрейку, будет улыбаться, улыбаться, чуть смущаясь, из глаз её будут и будут литься светлые лучики. А отец? А Верка, Колькина сестра?! А эта долговязая Ганка, что живёт у них?! А ребята в классе!
Небо всё темнело, колёса всё стучали, и Андрейка, глядя на проступающие в вышине звёзды, начал думать, что может ведь случиться и так: вечером отец… или нет, лучше Семён, придёт с работы, откроет газету и ахнет — в газете сфотографирован он, Андрейка! Он пока ещё без шашки, но в красноармейской форме, а рядом с ним Михаил Иванович Калинин. В одной руке Калинин держит коробочку с тем самым орденом, а другой жмёт ему руку и улыбается. И сам Сталин стоит рядом и тоже улыбается и смотрит на него, Андрейку… «Отец! Мама! — заполошно вскричит Семён. — Да вы глядите, глядите!» Да, очень, очень будет жалко, что он, Андрейка, не увидит в этот момент выражения лица ни Семёна, ни отца, ни матери…
Убаюканный равномерным стуком колёс и этими сладкими мыслями, Андрейка прикрыл глаза и, улыбаясь, заснул. Спал он спокойно и безмятежно и во сне тоже улыбался.
Проснулся от пронзительного визга паровозных гудков, протёр кулаками глаза. Колёса под ним не стучали, поезд стоял. Андрейка на коленях подполз к краю платформы и, чуть свесившись через деревянный борт, глянул вправо, влево, но в полутьме разглядел только длинную вереницу товарных вагонов. Он кинулся к другому краю платформы и снова увидел такие же вагоны. Тогда он вскарабкался на невысокий ящик, встал во весь рост. Всюду вагоны, вагоны, целое море вагонов, тускло освещаемых кое-где торчащими на высоких столбах прожекторами. Во многих местах густо дымили паровозы, белый дым был хорошо виден в жидком электрическом свете, он столбами уходил в низкое чёрное небо, точно подпирая его, и потому чёрная, беззвёздная темнота не могла упасть на землю.
Справа, за паровозными дымами, за морем горбатых вагонных крыш, виднелось огромное, длинное, в два или три этажа, здание, залитое ярким светом таких же прожекторов. Андрейка своими зоркими глазами различил там составы из пассажирских вагонов, понял, что это вокзал. «Новосибирск!» — решил он, схватил вещевой мешок и спрыгнул на землю.
Высматривая тормозные площадки, он перебирался через составы, нырял под вагоны. Понимая, что каждый состав может в любую минуту тронуться, он проползал под вагонами стремительно, ушибая колени и голову, волоча по земле мешок.
Между двух каких-то составов он встретил женщину с фонарём в замасленных стёганых брюках и телогрейке. В другой руке у неё был молоток на длинной рукоятке. Она освещала фонарём вагонные колёса, а молотком простукивала их.
— Тётенька, это Новосибирск? — спросил у неё Андрейка, чтобы уже точно удостовериться, куда он приехал.
— Новосибирск. А ты чего тут шаришься? — строго спросила она, осветила его фонарём, за жёлтым стеклом которого торчал свечной огарок. — Уголь с вагонов воруешь?
— Нет… Я только что приехал.
— Из эвакуированных, что ли?
— Ага, — кивнул Андрейка.
— Ну и ступай на перрон, там ваши выгружаются. Нечего тут шариться, ишь шустрый какой!
И она пошла дальше, простукивая колёса.
— Тётенька, а в какой стороне Москва, вы не скажете?
— Чего, чего? — удивлённо спросила женщина. — А зачем тебе?
— Надо мне…
— Постой-ка, паренёк хороший, — произнесла она и двинулась к нему.
Он быстро нырнул под состав, под другой, под третий, прыгнул на какую-то платформу с лесом, лёг плашмя вдоль торцевого борта, затаился, прислушиваясь. «Надо же, чуть не нарвался! Конечно, около Москвы — фронт, сразу догадалась. Нет, спрашивать больше ничего ни у кого нельзя».
Немного полежав, он понял, что никакой погони за ним нет, успокоился и стал думать. Что ж, первая часть его плана выполнена блестяще, надо приступать ко второй.
Почувствовав голод, развязал мешок, отломил краюху хлеба, вынул морковку и начал есть. Хлеб и морковка пахли почему-то керосином. Он не сразу догадался, что это пахнет не хлеб и не морковка, что он запачкал в мазуте руки, когда лазил под вагонами.
На платформе было хорошо и уютно. С одной стороны невысокий деревянный борт, окованный толстыми железными полосами, с другой — толстые брёвна. Торцы третьего ряда брёвен на полметра выступали над двумя нижними, образуя нишу. Андрейка залез в эту нишу, растянулся, примеряя её. Да, хорошо бы здесь ехать до самой Москвы, под себя можно положить сена — вон соседняя платформа с тюками прессованного сена, он бы надёргал немного. И на остановках чёрта с два кто заметит его под брёвнами. Только вопрос — куда следует этот состав? В Москву или совсем в противоположную сторону?
Из ниши вылезать не хотелось. Андрейка лежал тихо и размышлял. На этой платформе лес, на соседней — тюки с сеном, а дальше бензиновые цистерны. Куда сейчас могут везти лес, сено и бензин? Конечно, на фронт. Лес — для блиндажей, сено для кавалерийских лошадей, бензин — для самолётов.
Так-то так, а вдруг всё-таки состав следует в противоположную сторону? Нет, сначала надо узнать, в какой стороне Москва.
Узнать это согласно его плану было проще простого: надо пойти на перрон и посмотреть, в какую сторону отходят пассажирские поезда, на стенках которых прибиты таблички: «Владивосток — Москва», или «Иркутск — Москва», или «Новосибирск — Москва». А потом следовало высмотреть любой товарняк, двинувшийся в ту же сторону, и, пока он не набрал скорости, прицепиться на него.
Андрейка с сожалением вылез из своей ниши. Наступал рассвет, чёрное небо над головой светлело, паровозные дымы стали будто выше. Он спрыгнул на землю и, перебираясь через составы, направился к вокзалу.
Когда уже почти вышел на пассажирскую платформу, мимо прогрохотал поезд. Паровоз появился неожиданно, словно вырос из-под земли, сипло и свирепо загудел. Этот рёв застал Андрейку посреди путей и словно пригвоздил к месту. Паровоз быстро приближался, стремительно увеличиваясь в размерах. Андрейка видел его чёрный плоский круглый лоб, красную, похожую на свирепый оскал решётку над передними колёсами-бегунками, короткую, конусом книзу трубу, из которой моталась грива чёрного дыма. Он всё видел, он понимал, что паровоз сейчас сомнёт и раздавит его, как муху, но с места двинуться не мог, ноги его словно прикипели.
Как и когда Андрейка успел отскочить в сторону, он не помнил. Почувствовал только, что его обдало ветром и жаром, да увидел, как чумазый машинист, блеснув глазами, погрозил сверху, из своей будки, чёрным кулаком.
Андрейка проводил взглядом машиниста и виновато опустил голову, слушая, как часто колотится от испуга сердце. Поезд всё грохотал и грохотал мимо — состав был длинный.
Но едва приподнял голову, тотчас забыл и про машиниста и про свой испуг. Танки! Танки! На открытых платформах пролетающего мимо поезда стояли танки! А танки — это не лес и не бензин, в тыл их не повезут. Конечно же, этот состав идёт в сторону Москвы, на фронт! Вот, оказывается, как ещё можно узнать, в какой стороне фронт! А он, болван, в своём плане этого не предусмотрел, он надеялся это узнать с помощью табличек на пассажирских поездах. Вот дурак, вот дурак!
Андрейка крутнулся от радости, заспешил назад, снова перелезая через тормозные площадки, ныряя под вагоны. «Отыскать, отыскать ту платформу с лесом… — мелькало у него в голове. — Состав приметный — лес, бензиновые цистерны, тюки прессованного сена. Если состав тронется в противоположную сторону, чем этот, с танками, сразу соскочу и сяду на другой какой-нибудь. А если в ту же, это будет удача из удач. Там, под брёвнами, тепло и тихо. И от дождя мало-мальски укрытие… Только где он, тот состав? Неужели ушёл? Неужели ушёл?»
Железнодорожный состав, в котором была так полюбившаяся Андрейке платформа с лесом, стоял на месте. Андрейка отыскал его, когда совсем рассвело, забился в свою нишу, вытянувшись во весь рост, и блаженно улыбнулся. «Ну вот…»
Состав стоял ещё долго, — может, час, может, два. Андрейка лежал терпеливо. Наконец послышался глухой металлический лязг, эти звуки всё нарастали, приближались, платформа, на которой устроился Андрейка, дрогнула, тронулась с места. Металлический грохот, затихая, уплыл в хвост состава. Редко и тихо пока начали стучать на стыках рельсов колёса.
Андрейка выполз из своего укрытия, глянул вправо, влево. И засмеялся облегчённо: состав двинулся именно в ту сторону, куда прогрохотал эшелон с танками.
Через несколько минут состав миновал выходные стрелки и начал набирать скорость. Мелькнули последние станционные постройки, проплыла мимо какая-то церковь, всё быстрее потекли назад маленькие деревянные, почерневшие от дождей домишки. И вдруг совсем неожиданно состав загремел по огромному железнодорожному мосту.
Такого большого моста и такой широкой реки Андрейка ещё не видел. Это не то что Громотуха, раз в пять, наверное, пошире. Вон и пароходы по ней ходят.
Андрейка смотрел сквозь мелькавшие фермы на большой белый пароход, за которым тянулся пенящийся след, на тяжёлые, свинцовые волны, которые расходятся от бортов в разные стороны, и вдруг почувствовал, что хочет пить. «Эх, чёрт, как же я? — угрюмо подумал он. — Надо было там, в Новосибирске, набрать воды. Ну ничего, где-нибудь поезд остановится же, и наберу».
Скоро остались позади и мост, и река с пароходом, и город, поезд шёл теперь степью. Вдалеке мелькали деревушки, но Андрейке глядеть на них надоело, он встал и осторожно перебрался на платформу с тюками прессованного сена. Тюки были сложены пирамидой, каждый тюк крепко прошит толстой проволокой. Он попробовал надёргать из тюков сена, но это ему не удалось. Рискуя сорваться, он облазил всю платформу, надеясь найти где-нибудь распустившийся тюк. Но не нашёл, вернулся назад. «Ладно, и без подстилки доеду. Подумаешь…»
А пить между тем хотелось всё сильнее. Во рту сохло, язык сделался шершавым. Вагонные колёса стучали и стучали не переставая, нагоняя дремоту. Но и спать Андрейка не мог. Едва закрывал глаза, чудился ему тот белый пароход, рассекавший тупым носом тяжёлые волны неизвестной реки, и пить хотелось ещё сильнее.
А состав, как назло, часто пересекал небольшие речки и речушки. Они хоть были и небольшие, но из них могли напиться, думал Андрейка, и сто, и двести, и тысяча человек. Ах, если бы поезд взял да остановился по какой-нибудь причине возле одной из речушек!
Но возле речек состав не останавливался. Он вообще не останавливался долго, может быть, несколько часов. Солнце, во всяком случае, поднялось высоко, оно освещало унылые, пустынные поля, колхозные пашни, хлеб с которых был давно убран, а низкая стерня измята и вытоптана скотом.
Когда Андрейке стало совсем невмоготу, когда во рту, в горле от жажды перегорело начисто, поезд начал заметно сбавлять скорость, колёса застучали реже. Андрейка перегнулся через борт платформы. Однако то, что увидел впереди, его не очень обрадовало: впереди торчал входной семафор, за семафором виднелся одинокий дощатый барак. Разъезд, что ли, какой? «Если б станция, была бы водогрейка, — невесело размышлял он. — Подошёл бы и набрал полный котелок воды. А тут что? Конечно, раз тут живут люди, есть у них и вода. Но зайти в барак и попросить — опасно. Кто, спросят, такой, почему на товарняке едешь, куда? И — влипнешь. Да ещё и остановится ли состав?»
Состав ещё больше замедлил ход и остановился. Платформа, на которой пристроился Андрейка, очутилась как раз напротив барака. А рядом с бараком… Андрейка даже закрыл глаза и замотал головой, пытаясь сбросить наваждение… Рядом с бараком, метрах, может, в двадцати от него, торчал из-под земли колодезный сруб, и какая-то женщина, нет, девчонка вроде, доставала из колодца деревянной бадьёй воду, переливала её в стоящие на земле вёдра.
Попросить… попросить котелок воды?! Или — не надо, опасно ведь! Или попросить, может, ничего, не догадается, куда он едет? — замелькало у него в голове. Нет, нет, опасно. Девчонка, может, ничего и не спросит, а скажет о нём взрослым. Те или сейчас же снимут его с поезда, или по телефону (а в бараке наверняка телефон есть!) позвонят на ближайшую станцию: подозрительный, мол, человек на товарняке едет, проверьте…
Но перед глазами сверкала, переливалась искрами струя холодной, хрустальной воды, льющаяся из тяжёлой деревянной бадьи в оцинкованные вёдра. Андрейка почувствовал во рту вкус этой воды, и у него в горле прошла какая-то судорога. Он глянул вперёд — выходной семафор был ещё закрыт. И его руки сами собой развязали мешок, выдернули оттуда котелок. Сбросив с плеч тужурку, он спрыгнул на землю, закричал:
— Э-эй! Погоди…
Девчонка у колодца обернулась.
— Слушай… скорее, скорее! — прокричал он, подбегая к ней. — Дай скорее воды! Дай мне воды…
И, не обращая внимания на испуганно попятившуюся девчонку в рваном пиджаке, подпоясанном стареньким широким армейским ремнём, зачерпнул котелком из стоящего на земле ведра, обливаясь, начал жадно, крупными глотками пить.
Вода была холодная, ледяная. После двух-трёх глотков у него заломило зубы, на глазах выступили слёзы.
— Ты… кто такой? — спросила девчонка.
— Так, человек я, — ответил он, прижимая ладонью щеку, пытаясь унять ломоту в зубах. И снова принялся пить.
Девчонка всё смотрела на него широко открытыми глазами.
— Ты на этом товарняке зайцем едешь?
— Еду… Только не зайцем, а лисицей.
Девочка прыснула в кулачок. И Андрейка вдруг попросил:
— Ты не говори никому, что я еду. Ладно?
— Ладно, — пообещала девчонка. — Набери с собой полный котелок, если надо. Только в ведро не лезь больше, давай я налью.
Она стала наливать воду из ведра, но в это время свистнул паровоз, и состав тронулся.
— Ой, отстанешь! — пискнула девчонка.
Расплёскивая воду, Андрейка побежал к составу. Он бежал, а платформа с лесом, на которой лежал его мешок с продуктами, всё удалялась и удалялась. «Отстал! Отстал! — колотилось в голове. — А там, в мешке, хлеб и сало… Там тужурка… Как я теперь? Как я теперь?»
Испуг и растерянность сковывали ноги, они сделались тяжёлыми, он едва отрывал их от земли. Рельсы лежали на невысокой насыпи, бежать было неудобно. «Отстал! Отстал…»
А мимо проплывали цистерны, крытые вагоны, снова цистерны. Состав шёл всё быстрее. Поняв, что свою платформу ему не догнать, он отшвырнул котелок с остатками воды и, рискуя попасть под колёса, попробовал прицепиться к любому вагону. Но попытка его окончилась плачевно, он сорвался, упал, скатился вниз по насыпи, до крови ободрав колено. Однако, не чувствуя боли, вскочил.
Мимо проплывал последний вагон.
— Руку, сынок, давай, руку! — услышал он чей-то голос и увидел склонившегося с тормозной площадки последнего вагона усатого человека. Стоя на нижней ступеньке, он держался одной рукой за железный поручень, а другую протягивал ему.
Андрейка хотел ухватиться за протянутую руку, но его ладонь только скользнула по рукаву пиджака, и последний вагон стал отдаляться — вот на полметра, вот на метр, на полтора…
— Дяденька… дяденька! — в отчаянии крикнул Андрейка.
— А ты поднажми, поднажми, сынок! — закричал усатый. — Один рывок… Сделай последний рывок!
Андрейка и сам понимая, что, если не сделать сейчас последнего, решающего рывка, — прощай и тужурка, и мешок с продуктами, а без еды ему уж и вовсе до фронта не доехать. И он сделал…
— Держи-и!
Он почувствовал, как что-то ударило его по лицу. Он не видел, что его ударило, но мгновенно догадался, что человек бросил ему верёвку или ремень, и так же мгновенно ухватился за спасительный конец, ухватился удачно и так крепко, что никакая сила в мире не заставила бы его теперь разжать руки.
Усатый заволок его на тормозную площадку. Всё ещё сжимая в побелевших кулаках конец ремня, Андрейка увидел, что сбоку мелькают кустарники, услышал, как стучат под ним колёса. Только тогда понял, что всё-таки не отстал от поезда, и облегчённо рассмеялся.
— А ловко я тебя, словно рыбину из пруда выволок, — сказал усатый, опускаясь на корточки. И подмигнул: — А ты молодец, крепко ухватился. Ей-богу, молодец.
— Спасибо вам, а то я бы отстал, — сказал Андрейка и встал, пошатываясь. В груди у него ныло, словно по ней долго колотили палками, и жгло. Снова хотелось пить. — А там, на платформе с лесом, у меня мешок с хлебом и тужурка.
— Да я, понимаешь, тоже боялся, что ты отстанешь. Я же тебе крикнул, когда ты к колодцу побежал: «Скорей, парень!» Разве ты не слышал?
— Не-ет, — мотнул головой Андрейка, с удивлением разглядывая необыкновенного человека. — А вы кто?
— Да я кондуктор. Вот сопровождаю составы туда-сюда… Ничего, всё обошлось. А мешок и тужурка никуда не денутся. Скоро будет станция, возьмёшь свои вещи. Ты как хочешь дальше ехать — на той платформе или здесь, со мной? Давай со мной, а то скучно мне одному.
— Не знаю. — Андрейка поглядывал теперь на усатого с опаской, пытаясь оценить: в какое же положение он попал? Хоть этот человек с виду и добрый, ремень догадался ему бросить, — а что, если возьмёт да и сдаст его на ближайшей станции в милицию?
Пока вроде о таком намерении кондуктора ничего не говорило. Он стоял опершись локтями на барьер тормозной площадки, грыз семечки, а шелуху сплёвывал на змеившиеся из-под вагона рельсы. А может, он и хороший человек, размышлял далее Андрейка. Есть же такие добрые люди, которые понимают ребят, помогают им всегда и во всём. Может быть, и этот поймёт и поможет ему добраться до фронта. Однако на всякий случай распространяться о том, куда он, Андрейка, едет, не следует. Да и вообще неплохо бы от него улизнуть для верности. Только мешок с хлебом и тужурку как выручить?
Кончив грызть семечки, кондуктор снял со стенки вагона дождевик, расстелил его на полу, уселся, поставил себе на колени железный сундучок, принялся выкладывать из него помидоры, варёные яйца, хлеб.
— Присаживайся, Василий Иванович, закусим, чтоб веселее было ехать.
— Я не Василий Иванович, я Андрейка Савельев.
— А-а… Ну ладно. А меня зовут Николай Петрович… Андрей Савельев? Постой, постой! — Кондуктор, намеревавшийся разрезать краюху хлеба, забыл про краюху и нож, удивлённо посмотрел на Андрейку. — Ты не Зинаиды Ивановны Савельевой сынок? Которая у нас в Новосибирске на вокзале кассиршей работает?
— Нет, — мотнул головой Андрейка.
— Как же нет?! — сделал вдруг строгие глаза кондуктор. — Да ведь это ты… ну, точно. Чего же ты отпираешься? Ты же ко мне в огород нынче летом залез, все помидоры потоптал!
— Да вы что, Николай Петрович? Какой огород? Какие помидоры? Я вовсе не в Новосибирске живу, а в Шантаре. Село есть такое, Шантара называется…
— А-а… — опять протянул кондуктор, глаза его сделались добрыми. — Ну, извини, обознался. А Шантару я знаю, сколько раз поезда сопровождал туда. Речка там у вас ещё… как её? Красивая такая…
— Громотуха.
— Точно. А когда подъезжаешь, гору вашу издалека видно.
— Видно, — согласился Андрейка. — Гора у нас тоже красивая и зовётся хорошо — Звенигора.
— Верно, хорошо. Отчего она так называется? Звенит, что ли?
— Не знаю. А вот когда долго-долго смотришь на неё, особенно если день тихий и солнечный, то и чудится, будто звенит потихоньку.
— Ну, теперь я верю, что ты из Шантары, — сказал Николай Петрович. — Вот же надо, как обознался… Ты извини.
— Ничего, — великодушно ответил Андрейка.
— Давай ешь, Андрей, не стесняйся.
— Попить бы сперва.
— А вот фляжка. Пей на здоровье.
Колёса стучали наперебой, торопливо и весело, по бокам мелькали давно осыпавшиеся берёзовые рощицы. Андрейка, напившись, за обе щеки уплетал сперва помидоры, потом принялся за яйца. А на душе было всё-таки неспокойно, тревожно. Его не покидало смутное ощущение, что сейчас, в разговоре с кондуктором, он сделал какую-то крупную промашку. Но какую — понять пока не мог.
Когда поели, Николай Петрович убрал остатки хлеба и помидоров в свой сундучок, закурил и сказал:
— Да, любил я в вашу Шантару ездить. Дорога туда красивая — леса, холмы, распадки. А тут что, степь голая да эти унылые берёзовые рощи. А ты куда едешь-то, на фронт?
Андрейка ожидал этого вопроса и готовился к нему. И всё-таки, когда услышал его, растерялся.
— Я-то? Да вы что?.. Нет, я так… в гости к бабушке. Она у меня тут недалеко живёт. Я скоро сойду.
— На какой станции?
— А вот… как будет первая крупная станция, так и сойду.
Николай Петрович рассмеялся, нахлобучил ему шапку на глаза.
— Чего вы?
— А врёшь здорово. Я же вижу — на фронт. Зря таишься. Но это дело твоё, можешь сойти где хочешь. А только если на фронт, с этого поезда сходить не советую. Он как раз прямо на фронт и едет.
— Прямо? Я так и решил! — воскликнул Андрейка почти восторженно. — Потому что куда, думаю, бензин сейчас могут везти? На фронт только… — И осёкся, поняв, что теперь-то уж выдал себя с головой.
— Правильно думал, молодец. Ты вообще, гляжу, геройский парень, я люблю таких. Я-то лично сопровождаю этот поезд только до станции Чулымской. А дальше другой кондуктор поедет. Он мой хороший знакомый. Я попрошу, чтобы он разрешил тебе на этой же площадке и дальше ехать. Потом мой знакомый попросит следующего кондуктора, а тот — ещё следующего… Так и довезут они тебя до самого фронта. Попросить?
Андрейка не знал, что отвечать. Сказать «попросите» — означало, думал он, откровенно сознаться, куда он едет. Он молчал.
— Ну, гляди. Здесь, на площадке, всё-таки не так дует, и крыша над головой. А на платформе, если дождик пойдёт, тебя промочит сразу. Кроме того, любой милиционер может с поезда снять. А здесь, с кондуктором, тепло и безопасно.
Андрейка вздохнул. Конечно, преимущества езды на тормозной площадке были очевидны. Но, с другой стороны, есть и опасность. А что, если какой-нибудь из кондукторов окажется не таким добрым и душевным человеком, как Николай Петрович, возьмёт да и сдаст его первому попавшемуся милиционеру?
Он ещё раз вздохнул, поглядел на Николая Петровича. Тот, сидя на дождевике, возился с фонарями, протирал стёкла куском ветоши. Потом отставил фонари к стенке, поднял дождевик, отряхнул, повесил на вбитый в стенку гвоздь, облокотился о низкий барьерчик тормозной площадки и опять начал грызть семечки.
— А ты хочешь? — протянул он Андрейке полную горсть.
Андрейка встал рядом с ним, тоже принялся за семечки.
Николай Петрович больше ничего не расспрашивал, ответа на своё предложение не требовал. И это Андрейке нравилось. И правильно, размышлял он, настоящий мужчина не должен сто раз повторять одно и то же. Высказался однажды — и довольно. Теперь его, Андрейкино, дело — думать, размышлять и принимать решение. Но какое же решение принять?
— Ладно, — пугаясь всё-таки этого слова, произнёс Андрейка. — Поговорите со своим знакомым кондуктором, я согласен.
— Это разумно, — кивнул Николай Петрович. — Молодец.
На первой же остановке они вместе сбегали к платформе, взяли Андрейкин мешок и тужурку, вернулись на тормозную площадку. Потом ещё много раз поезд останавливался на полустанках и небольших станциях, забитых товарняками. Андрейка не таясь спрыгивал на землю, ходил возле вагона, разминал ноги. Пробегавшие мимо железнодорожники не обращали на него никакого внимания. «Хорошо!» — радовался Андрейка. И снова их состав мчался вперёд, одну за другой оставляя позади станции, полустанки, деревушки, Андрейка несколько раз принимался рассказывать Николаю Петровичу о Шантаре, о Звенигоре, о Громотухе, всё время почему-то сворачивая на рыбалку:
— А окуни в Громотухе — ну прямо звери. Ка-ак клюнет — ровно по удилищу кто палкой долбанёт. Приезжайте на Громотуху, как я вернусь после войны, порыбачим. А, приедете?
— Конечно, Андрейка. Теперь мы друзья с тобой.
Иногда Андрейка умолкал, долго смотрел на мелькающие по сторонам перелески.
— А эти ваши друзья-кондуктора не подведут! Можно на них надеяться? — спрашивал он.
— Как на меня.
— Это вы точно говорите?
— Да иначе разве решился бы я сказать им о тебе? Не беспокойся, Андрей, всё будет хорошо.
— Ладно… Я верю вам.
Во второй половине дня, ближе к вечеру, впереди показался небольшой городишко. Ещё несколько минут — и поплыли мимо невзрачные низенькие деревянные, дома, дощатые бараки. И дома, и бараки с торчащими кое-где перед ними голыми деревьями, и другие довольно унылого вида строения — всё было чёрным от паровозного дыма и копоти.
— Это Чулымская?
— Она, — кивнул Николай Петрович.
Чулымская, как и другие станции, была сплошь забита эшелонами. Их состав врезался в это густое месиво железнодорожных вагонов. И было странным и удивительным, как это паровоз, тащивший их состав, сумел найти здесь свободный путь и протиснуться сквозь плотные шпалеры товарняков.
— Ну вот и приехали. Поезд тут долго стоять будет. Пойдём в кондукторский резерв, там я и познакомлю тебя со сменщиком.
Андрейка перекинул мешок через плечо. Они выбрались на людный перрон. Тут ожидали, видно, пассажирский поезд, потому что мужики и бабы кучками сидели на узлах и чемоданах, толкались перед низким, одноэтажным вокзальчиком, толпами ходили взад и вперёд.
Николай Петрович провёл Андрейку через тёмный грязный коридор вокзала, толкнул какую-то дверь. Она оказалась заперта, но в замочной скважине торчал ключ.
— Интересно, куда же она ушла? — проговорил Николай Петрович и в нерешительности остановился.
— Кто она?
— Да кондуктор, сменщик мой.
— Кондуктор же не она, а он.
— Ну что ты… У нас и женщины кондукторами работают.
Голос у Николая Петровича был какой-то не такой, как всегда, с едва различимыми виноватыми нотками. Этот голос, известие о том, что кондуктор — сменщик Николая Петровича — оказался женщиной, даже эта обшарпанная дверь, в которой торчал ключ, — всё это насторожило Андрейку. «Интересно…» — мысленно произнёс он, но больше ни о чём подумать не успел, потому что Николай Петрович решительно повернул ключ в двери, распахнул её и легонько подтолкнул Андрейку в спину.
Комната, куда они вошли, была относительно большой и светлой. В углу стоял письменный стол, на нём какие-то бумаги. Вдоль стены — длинная, вышарканная диван-скамейка и несколько стульев. Каждая вещь в отдельности ничего опасного в себе не таила, но только до тех пор, пока он не увидел, что единственное окошко в комнате забрано проволочной решёткой, а на стене плакат: розовощёкий милиционер стоит где-то посреди шумной городской улицы, а мимо него проходит колонна пионеров. Андрейка сразу обо всём догадался, побледнел, рывком повернулся к Николаю Петровичу. Губы его обиженно дёргались.
— Не могу я, понимаешь, Андрейка, иначе, — пряча глаза, произнёс Николай Петрович. — Ты уж понимай как-нибудь меня.
— Я же верил вам! Я же вери-ил! — выкрикнул Андрейка.
— А порыбачить после войны я к тебе приеду…
— Какой же вы… ты… какой ты предатель!
От этих слов кондуктор попятился, смотря на Андрейку грустными глазами, спиной отворил двери. Андрейка бросился вперёд, намереваясь выбежать из комнаты вместе с этим ненавистным теперь человеком, но стукнулся только в захлопнувшуюся перед самым носом дверь, заколотил в неё, зацарапал ногтями:
— Предатель! Предатель! Предатель… — и сполз по двери на пол, подвывая, как щенок. Шапка слетела с головы и откатилась на середину комнаты.
Через некоторое время замок в двери щёлкнул, кто-то взял его под мышки, поднял с пола, усадил на вытертый диван и погладил даже по голове. Андрейка понял, что это милиционер, сердито ударил по чужой руке, ткнулся лбом в холодную стенку и опять зарыдал.
Милиционер, зашедший в комнату, не говорил ни слова. Андрейка не смотрел на него, не хотел смотреть. По звукам и шорохам определил — милиционер сел за стол, начал перелистывать бумаги. «Ну и пусть листает себе, а я вот так и буду сидеть, я даже умру лучше, чем гляну на него…» — думал и думал он упрямо, перестав всхлипывать. Но вдруг за спиной глухо и протяжно заревел паровоз. Может, это пассажирский поезд пришёл, а может, тронулся дальше тот состав… Андрейка невольно встрепенулся и увидел — за столом сидит не милиционер, а милиционерша. Лет ей было, наверно, чуть побольше, чем Верке Инютиной, глаза совсем девчоночьи, смешливые и любопытные. Но, заметив, что Андрейка смотрит на неё, она часто-часто заморгала, вздохнула и участливо спросила:
— Обидно, да?
— Иди ты… — презрительно ответил Андрейка.
— Ты что же так, Андрюша, грубо со старшими говоришь?
— Никакой я не Андрюша.
— Как же ты не Андрюша? Именно Андрюша Савельев, живёшь в селе Шантара, за Новосибирском. Ох, далеко тебя обратно везти!
«Разболтал, гад такой, и это разболтал! — с ненавистью думал о кондукторе Андрейка. — А мне ещё глаза его добрыми показались и усы симпатичными. Самые противные усы, висят сосульками, а глаза хитрющие и лживые… Постыдился, гад такой, даже в лицо мне поглядеть. Да, наверно, притворялся, что стыдно. Откуда у него, у такого, стыд-то может взяться?..»
* * * *
Через два дня Андрейка снова оказался в Шантаре.
Та девушка-милиционер, пошуршав ещё немного бумагами, повела его ужинать в какую-то столовую. Есть Андрейка отказался решительно. Тогда она отвела его в тюрьму. Ну, не совсем в тюрьму, в такую же примерно комнату, как на вокзале. Но стола там не было, во всю стену тянулись широкие деревянные нары, и на окнах были не проволочные, а настоящие железные решётки. И кроме того, за дверью всю ночь ходил, покашливая, дежурный милиционер.
Утром явилась та же девушка, крепко держа за руку, повела его на перрон. Потом он оказался в полутёмной теплушке, где на полу, застланном толстым слоем соломы, сидели и лежали человек пятнадцать таких же ребят, как и он, и даже одна девчонка с жиденькими, замызганными косичками, а с ними костлявый, неповоротливый и неразговорчивый милиционер. Теплушка была прицеплена к хвосту пассажирского поезда. Андрейка забился в самый тёмный угол и долго и беззвучно плакал.
Все ребята и эта девчонка были из Новосибирска. Едва поезд там остановился, теплушку окружили мамы, папы и бабушки. Они закричали, загалдели, заголосили. Костлявый милиционер принялся выкрикивать фамилии, давал родителям сперва расписаться в какой-то бумажке и только после этого по одному выпускал своих пассажиров, бурча под нос:
— Распустили до безобразия свою детву, а нам мыкаться с ними, вылавливать по всей дороге! Пошибче теперя глядите за ними…
От Новосибирска до Шантары ехали в пассажирском вагоне. Андрейка сидел, прижатый милиционером к самой стенке, и тоскливо смотрел в окно. Милиционер всю дорогу дремал, прикрыв глаза, немного посапывал. Но стоило Андрейке шевельнуться, он тотчас прерывал сопение, открывал глаза и противно, как лягушка, дёргал отвислым подбородком.
Выйдя из вагона в Шантаре, Андрейка сразу же попал в объятия матери.
— Сыночек, сыночек… — плача, говорила мать, целовала в щёки, в лоб и прижимала его голову к своей мягкой груди. — Да как же ты это? Ведь я чуть с ума не сошла…
— Распустили детву… — бурчал своё милиционер, протягивая матери бумажку. — Распишитесь в получении…
Дома мать сразу же потащила Андрейку в заранее истопленную баню. Потом посадила в кухне за стол и, как дорогого гостя, стала поить чаем со сливками, поставила перед ним целую тарелку конфет в красивых бумажных обёртках.
Он ещё не допил чашку, когда вернулся с работы отец.
— Ему не конфет, ему ремня потолще досыта вложить бы, — сердито сказал он, стаскивая возле порога грязные сапоги и с грохотом бросая их на пол. И, больше не прибавив ни слова, ушёл в баню.
Потом открылась дверь, и вошёл Семён, тоже вернувшийся с работы.
— А-а, прибыл, беглец?! Как же теперь Красная Армия без тебя обойдётся?
Слова Семёна расстроили Андрейку больше, чем отцовская угроза. Потому что в них была насмешка. Он вспыхнул моментально, отодвинул от себя и чашку и тарелку с конфетами.
— Смеёшься, да? — крикнул он, сверкая глазёнками.
— Андрюшенька! Семён… — всполошилась мать. — Не надо так, Семён… Ты ешь, сынок…
— Ты усы отрасти — и как раз будешь на кондуктора походить!
— На какого ещё кондуктора? — переспросил Семён. — Значит, тебя какой-то кондуктор, что ли, с поезда снял?
— А это уж не твоё дело, — буркнул Андрейка. Подумал и добавил: — Ещё, гад такой, на рыбалку, говорит, к вам приеду. Пусть приедет, я его встречу… А вы чего уставились?
При последних словах он повернулся к только что прибежавшим из школы Димке и Ганке. Они действительно уставились на Андрейку — смотрели на него удивлённо, во все глаза.
Андрейка смерил их насмешливым взглядом и, чувствуя всё-таки себя немножко героем, вышел на улицу.
Через полчаса он сидел на крыльце Инютиных и рассказывал Кольке, Ганке, Димке и подошедшему позже других Витьке Кашкарову всё, что с ним произошло. Позавчера, вчера да и сегодня ещё он думал, что никогда и никому не будет рассказывать о подробностях своего побега, закончившегося так постыдно. А несколько минут назад, увидев, что Ганка, глядя на него, от изумления раскрыла даже рот, подумал: а чего ему, собственно, стыдиться? Разве его вина, что до фронта доехать не удалось?
Ганка и теперь слушала, поблёскивая в полутьме белыми полосками зубов, широко распахнув бездонные свои глазищи. Она порывисто дышала и в некоторых местах приглушённо, как мышь, попискивала. Когда она пищала, Димка шевелил густыми бровями, медленно поворачивал к ней голову, хмурился. Она торопливо махала ресницами, будто молчаливо извинялась за свой писк. Николай Инютин то глядел на рассказчика недоверчиво, то, опустив глаза, задумчиво чесал свой горбатый нос. Лишь Витька Кашкаров сидел, по своему обыкновению, неподвижно, в одной и той же позе. Казалось, он не слушал Андрейку, а думал какую-то свою нескончаемую думу, давно решал и всё никак не мог решить какой-то трудный вопрос. Он всегда был молчаливый и угрюмый, этот Витька, но в последнее время после истории с автолавкой, за которую его долго держали в милиции, а потом, после суда над Макаром, всё же выпустили, и совсем превратился в камень. Теперь и вовсе никто не мог вытянуть из него хотя бы слово.
Было уже совсем темно, небо погасло, захлопнулось над землёй, как крышка гигантского сундука. Только на западе, куда каждый вечер скатывалось солнце, виднелась узкая и длинная кроваво-красная щёлка, которая, впрочем, быстро укорачивалась и меркла. Над землёй гулял и не сильный вроде, но упругий, холодный, пронизывающий до костей ветер. Казалось, он со свистом врывался на землю сквозь эту кроваво раскалённую щёлочку, растекался потом над полями, над просторами земли. Врывался он горячий, как пар, но, мчась до Шантары, терял всё своё тепло, становился тяжёлым и холодным, как вода в зимней Громотухе.
Когда Андрейка закончил рассказ, все помолчали. Ганка прижала ладонями пылающие щёки, не то нажженные ветром, не то горевшие от волнения, спросила:
— И тебе не страшно было? Одному-то ночью на платформе?
— Чего там бояться? Не в лесу же.
— И всё равно жутко, наверное… Нет, я бы не смогла.
— А он врёт всё, — неожиданно сказал Димка.
— Что всё? — повернулась к нему девчушка.
— А что не страшно было.
Ганка помолчала, похлопала в темноте ресницами.
— Пусть даже и страшно маленько, — согласилась она. — Из вас никто не решился на такое. А он…
— Дурак потому что, — грубо отрезал Димка. — А ты его слушаешь… Рот даже раскрыла.
— Ты, ты… — Ганка вскочила. И резко повернулась, побежала со двора;
— Ганка, ты что? Гань… — Димка поднялся, потоптался. — Ну, дура. Чего она?
— Вот я скажу ей, что ты дурой её назвал, — проговорил Николай Инютин с явной насмешкой.
— Ты?! — подскочил к нему Димка. — Как по горбатому-то носу съезжу!
— А ты достань сперва, — поднялся Колька, вытянувшись во весь рост. — Подрасти ещё надо.
Димка попятился от Инютина. И хотя Николай тут же сел, Димка, что-то бормоча неразборчивое, всё пятился, потом махнул рукой и убежал со двора. Инютин сплюнул в сторону.
— Вот и ступай догоняй её.
— А зачем ему догонять? — непонимающе спросил Андрейка.
— Да ты не знаешь, что ли? — уставился на него Инютин. — Димку же в школе все зовут Ганкиным пастухом.
— Нет, — мотнул головой Андрейка и тут же наивно спросил: — А почему его так зовут?
— Эх ты, простота… — рассмеялся Инютин. — Груди-то у неё, видал, поди, растут уже.
— Ну, так что?
— Малявка ты… Потому и поймал тебя на удочку этот кондуктор.
И тут неожиданно встал Витька Кашкаров, постоял, качаясь под ветром, подул на озябшие, видно, ладони, засунул их в рукава обшарпанного пальтишка, сказал со злостью:
— Этот кондуктор, видать, такой же стерва, как ты!
— Ч-чего-о?! — опять стал угрожающе подниматься Колька.
— Кто Сёмке разболтал, что я у тебя ночую?! А тот милиционеру этому, Елизарову. Сволочь ты. А я думал, что ты друг, доверился тебе.
— Ах ты барахло… — засопел сердито Инютин и двинулся к Витьке. — Целую машину народного добра-то свистнули с Макаркой, а теперь…
— Не лезь! — звонко закричал Витька, выдёргивая ладони из рукавов.
Инютин и вправду остановился. Витька не спеша повернулся и, опустив голову, пошёл со двора. Шёл медленно, будто опять принявшись за свою нескончаемую думу.
Оставшись вдвоём, Андрейка и Николай посидели молча.
— Нет, ты видал, какое он барахло, Витька-то? — спросил Инютин всё ещё негодующе. — Если уж на то пошло, Сёмка ваш сволочь, а не я… Я же Сёмке по-дружески, по секрету сказал про Витьку. Откуда я знал, что он сразу к Елизарову побежит? Я по-честному, можно сказать, доверился…
Андрейка вздохнул и проговорил:
— Я понял теперь, что людям нельзя доверяться ни по-честному, ни по секрету. Ведь если бы я не сказал кондуктору, кто я такой, как зовут, где живу, а главное — куда еду, и потом, в милиции, не сказал, — что бы они со мной, куда меня? А, как думаешь?
— Не знаю, — промолвил Колька. — В детдом бы отправили, как беспризорника. А то и в тюрьму.
— Да-а, может, и отправили бы куда… — Потом принялся рассуждать, как взрослый: — В тюрьму-то по какому праву? Я же не вор и не бандит. А из детдома улизнул бы… Но лучше не попадаться. Лучше не доверяться никому из людей. Не-ет, я теперь учёный.
— Ты что, опять хочешь сбежать?
Андрейка вздрогнул от такого вопроса. Он поднялся с крыльца, постоял в задумчивости. И сказал, стараясь придать своему голосу побольше убедительности:
— Нет, больше не побегу… Думаешь, это мёд — по составам прятаться? С одного раза я сытый.
Андрейка говорил так, зная в душе, что снова сбежит из дома. Он только не знал, когда это случится. Наступила зима, и это тревожило его. Зима не лето, в один час околеешь на открытой платформе или в холодном вагоне. Но и ждать лета не с руки, к лету война может закончиться. Однако об этих пока неясных и смутных мыслях и планах на будущее и Кольке и кому бы то ни было другому знать вовсе ни к чему. Слава богу, у него, Андрейки, есть на этот счёт уже горький опыт.
* * * *
Во второй половине дня 22 октября Кружилин, Полипов и Антон Савельев стояли на перроне и ждали поезда из Новосибирска, с которым ехал секретарь обкома партии Субботин. Зачем он приезжал — по делам района или только завода, — было неизвестно. Обычно о своих приездах он звонил в райком. На этот раз звонка не было, пришла только телеграмма.
Шёл дождь вперемешку со снегом, снег на асфальте таял медленно, отчего весь перрон был в крупных снежных пупырышках. Мокрые рельсы уныло блестели, станционные постройки влево от перрона тонули, расплывались в серой холодной пелене. Людей на перроне не было, только изредка пробегал какой-нибудь железнодорожный рабочий с длинногорлой маслёнкой или кондуктор с потухшим фонарём.
С дождевиков Кружилина, Полипова и Савельева капало, они ёжились под ветром, отворачивались от мокрого снега.
На здании вокзала, прямо перед входом, был прикреплён радиодинамик. Над пустынным перроном разносился привычно угрюмый голос диктора, читавшего утреннюю сводку Информбюро. Как и вчера, как и позавчера, как много-много дней и недель подряд, в сводке не было ничего хорошего. Хрипловатым, будто простуженным голосом диктор сообщил, что «в течение ночи на 22 октября продолжались бои на всём фронте. Особенно напряжённые бои шли на можайском, малоярославском и калининском направлениях…».
Враг упрямо и неудержимо рвался к Москве. Кружилин мысленно представил себе висевшую у него в кабинете карту: «Можайск, Малоярославец, Боровск, Калуга… По прямой километров, наверное, сто — сто двадцать, не больше. Но Можайск и Малоярославец пали семь дней назад, 16 октября, немцы взяли Боровск, а Калугу ещё раньше — 12 октября. Где же теперь немцы? Позавчера в Москве объявлено осадное положение. Что будет с Москвой?»
Кружилин посмотрел на Савельева и Полипова. Они тоже молча и хмуро вслушивались в голос диктора. Савельев, прижмурив уставшие глаза, смотрел куда-то в сторону, где стоял входной семафор. Его верхушка обычно торчала над крышей железнодорожного пакгауза, но сейчас не только семафора, но и самой крыши не было видно. Полипов же, надвинув капюшон дождевика на самые глаза, опустил голову книзу. Щёки его от холода посинели, кругловато вздулись.
Да, Москва… Сейчас все думали только о ней. И Кружилин думал, в сотый, а может быть, и в тысячный раз, пытаясь осмыслить и понять: как же это произошло, как получилось, что фашистские войска стоят под самыми её стенами?
Дождь всё лил и лил, глухо барабанил по жёсткому капюшону толстого брезентового плаща. «Да, всё туже сжимается обруч вокруг Москвы, — раздумывал Кружилин, ходя по перрону, глядя, как брызжет из-под сапог водянистая снежная жижа. — Впрочем, пока не обруч, а подкова. В обруче — Ленинград. Он ещё в начале сентября был окружён, как Одесса. Неужели этот город, где родилась, где началась революция, ждёт судьба Одессы? — Кружилин вздрогнул, но тут же отогнал эти мысли. — Нет, не может этого быть, нельзя допустить. Тогда Москве совсем будет плохо. Единственный крупный город, прикрывающий Москву с северо-запада, Калинин, взят немцами больше недели назад, на юго-западе бои идут под Тулой. Если падёт Тула, падёт Ленинград, немцы с двух сторон начнут обходить Москву. С севера попрут на Ярославль, с юга — на Горький, Иваново. И если их не остановят, тогда подкова превратится в обруч, тогда кольцо замкнётся, тогда…»
Заревел паровозный гудок, и Кружилин опять вздрогнул. «Тьфу ты, стратег…» — обругал он себя и стал смотреть, как из тяжёлого тумана криво и бесшумно выползает грязно-зелёный железнодорожный состав.
Выйдя из вагона, Субботин, гладко выбритый, в чёрном демисезонном пальто и кожаной фуражке, по очереди, не очень дружелюбно оглядел встречающих.
— Что это все явились? Дел больше нет ни у кого?
— Мне вроде по этикету положено, — улыбнулся Кружилин.
Но Субботин на эту улыбку никак не отозвался.
— А ты? — повернулся он к Полипову.
— Долг вежливости, считайте. — Полипов пожевал обиженно губами. — Разве возбраняется?
— Ну, а ты, Антон? Тоже считать долгом?
— Я просто обязан. Ты же, Иван Михайлович, по нашему ведомству… эвакуированными предприятиями занимаешься.
— Ага… Ну, идём. Покажи мне свой завод.
Они шли по перрону — Субботин впереди, остальные на два шага сзади. Субботин шагал крупно и твёрдо, но спина его сутулилась, морщинистая тонкая шея с трудом, казалось, держит голову. И Кружилин подумал, что Субботин ведь уже старик, ему, кажется, не то шестидесятый, не то шестьдесят первый. Глядя в его чистые сероватые глаза, на розовые, всегда тщательно выбритые, без морщин, щёки, на узкие, будто мальчишеские, плечи, об этом как-то не думалось, даже совершенно поседевшие за последнее время волосы и брови его странным образом не старили. Но сутулившаяся при ходьбе спина и эта тонкая, старческая шея выдавали возраст.
В машине он молчал, сердито насупившись. Молчал и потом, когда ходил по территории завода, между огромных земляных курганов, недостроенных, окружённых лесами корпусов, наваленных повсюду безобразными кучами строительных материалов — кирпича, леса, проволоки, листового железа. Он, ничего не спрашивая, ходил из конца в конец огромной развороченной площадки, за ним, увязая в грязи, двигались толпой Савельев, Кружилин, Полипов и встретивший их у ворот главный инженер Нечаев.
На заводской площадке и примыкавшей к ней территории царил на первый взгляд невообразимый хаос: подъезжали и отъезжали грузовики, махали ковшами экскаваторы, рывшие какие-то ямы, всюду сновали люди — озябшие, перемокшие, кто в дождевиках, кто с мешками на головах. Люди кричали, ругались, что-то требовали, машины натужно гудели, еле вытаскивая из засасывающей грязи кузова, буксовали…
И странным казалось, что только каменщики, маячившие на стенах корпусов, не кричали, не ругались, не суетились. Не обращая внимания на суматоху внизу, на ливший сверху изнуряющий, холодный, вперемешку со снегом дождь, они молча и сердито делали своё дело, время от времени бросая отрывисто вниз:
— Кирпичей!
— Раствору! Дрыхнете там…
Обойдя площадку, Субботин так же молча зашёл в один из недостроенных корпусов.
Стены его были уже возведены, положены поперечные балки для устройства перекрытия. Сверху сыпались искры электросварки, а внизу, у гудящих станков, не обращая внимания на дождь, на эти сыпавшиеся сверху искры, работали перемокшие люди. Проходы между четырьмя рядами станков были застланы мокрыми досками. По каждому проходу женщины катали четырёхколёсные тележки, собирая в кузовки готовые головки артиллерийских снарядов, отвозили их через широкий проём в торцевой стене корпуса в длинный дощатый сарай, закрытый толем.
Субботин стоял в цехе минут пять, глядел на рабочих у станков, на женщин, катавших тележки, как-то скорбно опустив уголки плотно сжатых губ. И вдруг, повернувшись к Полипову, задал странный вопрос:
— А каким хлебом вы кормите их, всех этих рабочих? Ржаным или пшеничным?
— Не понимаю… — ответил тот. Веки его вздрагивали.
Субботин усмехнулся, потуже надвинул кожаную фуражку.
— Я припоминаю, Пётр Петрович, у тебя, когда ты волновался, губы дёргались. А теперь, гляжу, и веки начинают трястись.
— При чём тут мои веки и губы? — сказал Полипов, теперь сухо, подчёркнуто сдержанно.
— Ну-с, покажите мне ещё ваш знаменитый «Копай-город»…
Огромная котловина, вокруг которой шло строительство землянок, была окружена, как ожерельем, горами мокрой, осклизлой земли. Экскаваторов тут не было, потому что рытьё землянок давно закончили, многие из них заселены, остальные обшивались досками, перекрывались сверху деревянными брусьями и засыпались грунтом. Под длинным дощатым навесом было устроено что-то вроде временной столярки. Там визжала циркулярная пила, с полсотни пожилых мужчин и стариков строгали доски, сколачивали оконные и дверные коробки.
Субботин прошёлся под навесом, поглядел на горы земли, на торчавшие прямо из-под земли печные трубы, многие из которых дымились. Скользя по мокрому откосу, рискуя съехать вниз, в котловину, он пошёл к одной из землянок, махнув своим спутникам, чтобы они дожидались его под навесом.
Землянка была просторная, с двумя отделениями, но тёмная. В первой половине этой земляной норы стояла небольшая печь. У плиты копошилась какая-то старуха с растрёпанными волосами, мешала поварёшкой в кастрюле. По стенам землянки тянулись широкие нары, на них валялось тряпьё. На нарах с правой стороны спали рядом мужчина и молодая женщина. Пахло кислым борщом, но сквозь этот резкий запах пробивался глохнущий уже аромат сосновых досок.
Субботин поздоровался. Старуха поглядела на него и ничего не сказала.
— Тяжко, значит, мамаша? — спросил Субботин и, сняв фуражку, присел на табурет.
— Да уж чего хорошего… Вон, видишь, молодожёны-то как спят! — кивнула старуха на нары. — Умаялись, сердешные, с ночной смены обои, промокли до костей. Дочка это моя… А тут ещё кроме нас две семьи живут. Вот и думай — тяжко ли, вольготно ли… А ты кто такой?
— Я из Новосибирска. Секретарь обкома.
— А-а… — равнодушно протянула старуха.
Потом она оставила свою кастрюлю, села напротив Субботина на другой табурет, вытерла сухие жилистые руки фартуком.
— Глядишь, значит, как народ мыкается?
— Гляжу…
— Помочь, видно, хошь людям-то?
— Чем же помочь могу?
— Да уж тем хотя бы, что ходишь вот, смотришь, — помолчав, ответила старуха. И у Субботина защипало сердце от чего-то. — Посмотришь на это всё — как же душа-то не обольётся? Ежели и было в ней что худого, всё обчистится, смоется. Ежели человеческая душа-то. Значит, шибче людей-то после любить будешь…
Встала и принялась за свою кастрюлю. Субботин вышел из землянки.
Кружилин, Савельев, Нечаев и Полипов ждали его под навесом.
— Что ж, картина ясная, — сказал он. — Больных много?
— К удивлению, не так уж и много, — ответил Савельев. — Простуда в основном.
— Где лечите?
— В районной поликлинике. А вон засыпной барак. Это заводская больница. Можно зайти посмотреть.
— А рядом что за строения возводятся?
— Жилые бараки. В каждом по сорок комнат. Заложили пока двенадцать зданий. После Ноябрьских праздников заложим ещё десятка четыре. Лес на подходе. Ну, а там с жильём — по мере поступления стройматериала. Людей для строительства найдём. Рабочих в землянках больше одной зимы держать нельзя.
— Да, нельзя. — Секретарь обкома поднял тяжёлый взгляд на Полипова. — Там, в землянке, любопытная старуха живёт. Как-нибудь загляни-ка, поговори с ней. Тебе полезно будет.
Полипов выслушал это, пожал непонимающе плечами.
— Как Лиза твоя, Антон? — спросил Субботин. — Очень, очень хочу её увидеть…
— Ничего, держится. Заходи, увидитесь… Кстати, и переночевать у нас можно.
— Да, я обязательно зайду. Что ж, товарищи, спасибо, что показали завод… Можете быть свободными. А мы с Поликарпом Матвеевичем по району проедем.
Кружилин с удивлением взглянул на Субботина. Но тот, прощаясь, пожимал руки Савельеву, Нечаеву, Полипову.
Когда остались вдвоём, Кружилин спросил:
— Это ты серьёзно по району хочешь? На машине не проехать.
— Серьёзно. Хоть бы в колхоз «Красный колос». Кажется, именно этот колхоз нынче больше других сдал хлеба государству? Дождевик какой-нибудь найдётся для меня?
* * * *
Карька-Сокол, гулко шлёпая копытами по жидкой грязи, перемешанной со снегом, легко вынес коробок на окраину села. Застоявшийся жеребец шёл рысью, с колёс летели ошмётки грязи. Но постепенно сбавлял ход и наконец потащился шагом, широко раздувая лоснящиеся бока.
«Зачем же всё-таки приехал в район Субботин? — пытался догадаться Кружилин. — Завод оглядел мельком, в подробности не вникая. Зачем ему в колхоз, именно в „Красный колос“? Неужели в связи с самовольством Назарова?» Он, Кружилин, невольно подумал об этом, когда Субботин задал Полипову действительно на первый взгляд странный, неуместный, глуповатый даже вопрос: каким хлебом кормят рабочих — ржаным или пшеничным? Но, во-первых, Субботин с начала войны занимается делами эвакуированных предприятий. Во-вторых, Кружилин не докладывал никому в области, что Назаров засеял половину пашни рожью, а Полипов снял всё-таки вопрос о Назарове с повестки исполкома.
Дождь со снегом всё шёл и шёл, промозглый, нескончаемый. И вдруг повалил густыми, лохматыми перьями только снег. Снег сыпался сверху тяжело и торопливо, плотной шторой занавесив со всех сторон и без того тусклое пространство. Через несколько минут мокрые поля, грязная дорога — всё было залеплено, укрыто им, точно с неба упала гигантская простыня. Клочья этой простыни висели на придорожных кустарниках, на дымящемся крупе жеребца…
— Ложится матушка-зима, — проговорил Кружилин. — Слышишь, как холодает?
— Наверное, — отозвался Субботин. И, как бы догадавшись о мыслях Кружилина, добавил: — Ты не удивляйся, что я в колхоз еду. С пятнадцатого октября я снова сельским хозяйством занимаюсь.
— Ну что ж, и хорошо. Я очень рад, — сказал Кружилин. А про себя подумал: «Насчёт Назарова».
— Но, зная положение дел в области с размещением эвакуированных предприятий, я тебе вот что скажу… В землянках людей, конечно, нельзя долго держать. Вы двенадцать бараков строите по сорок комнат, ждёте ещё много леса. Только вряд ли дождётесь.
|
The script ran 0.029 seconds.