1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Торонто, 17 сентября 1987 года — дождливо и прохладно; словно напоминание — снова в школу, снова в церковь. Все эти привычные ритуалы, связанные с церковью и школой, — мое главное утешение. Но недавно к нам на английскую кафедру взяли новую преподавательницу. Еще весной, когда с ней проводили собеседование, я уже понял, что нам не ужиться, — эта женщина способна привнести новый смысл в ту поразительную сентенцию, которой начинается роман «Гордость и предубеждение», открывающий программу осеннего триместра для моих девятиклассниц: «Все знают, что молодой человек, располагающий средствами, должен подыскивать себе жену».[42]
Не уверен, что так уж подхожу под представление Джейн Остин о «молодом человеке, располагающем средствами», но, должен признать, бабушка обеспечила меня весьма щедро.
Мою новую коллегу зовут Элеонора Прибст, и, если бы Джейн Остин могла написать что-нибудь о ней, я бы охотно почитал. Мне было бы значительно приятнее почитать о мисс Прибст, нежели иметь удовольствие с ней общаться. Но ничего, я потерплю; в конце концов я и ее пересижу. Она попеременно демонстрирует тупость и агрессивность, и оба способа общения совершенно невыносимы — типичный тевтонский завоеватель.
Ее смех вызывает в памяти прелестное замечание из «Постижения» Маргарет Этвуд — помните, ближе к концу: «Я смеюсь, но раздается такой звук, будто кого-то придушили: то ли мышку, то ли птичку». Когда смеется Элеонора Прибег, я явственно слышу предсмертные хрипы крысы или какого-нибудь стервятника. Когда я однажды на преподавательском собрании только заикнулся о том, чтобы дать в тринадцатом классе «Кошки-мышки» Гюнтера Грасса, мисс Прибст тут же пошла в наступление.
— С какой стати вы собираетесь давать эту гнусную книгу девочкам? — спросила она. — Это книга для парней. Одна только сцена с мастурбацией — это оскорбление для любой женщины.
Затем она стала жаловаться, что я «захапал» Элис Манро и Маргарет Этвуд для своего курса канадской литературы в тринадцатом классе. На самом деле мисс Прибег ничто не мешало преподавать хоть Этвуд, хоть Манро в рамках любого другого курса — но ей непременно хотелось устроить скандал. Мужчина, сказала она, «захапал» двух этих писательниц нарочно, чтобы отнять у женщин с нашей кафедры. С ней все понятно. Она из тех, кто скажет, что если вы преподаете канадского писателя в рамках курса канадской литературы, то вы принижаете канадцев — потому что не даете их ни в каком другом курсе. А если вы «захапали» их для другого курса, тогда она спросит, чем, по-вашему, плоха канадская литература, — и опять-таки получится, что вы принижаете канадцев. И все это потому, что я бывший американец, а американцев она не любит, вот и все; да еще я холостяк, живу один, но вовсе не горю желанием пригласить ее, как тут говорят, «куда-нибудь сходить». Пробивная тетка, — пригласишь, так будет над вами глумиться, не пригласишь — будет глумиться еще больше.
Мне она напоминает одну дамочку из Нью-Йорка, в свою очередь здорово напомнившую мне Митци Лиш. Несколько лет назад дамочка привезла свою дочь в школу епископа Строна для собеседования. Мать пожелала поговорить с кем-нибудь с английской кафедры — чтобы выяснить, как она заявила директрисе, не слишком ли у нас «провинциальный» подход к литературе. Душа этой женщины представляла собой бурлящий котел сексуальных противоречий. С одной стороны, она хотела отдать свою дочь в канадскую школу (она все твердила — «в школу старого образца»), чтобы «спасти» ее от опасностей и соблазнов Нью-Йорка. Нью-йоркцы ну просто заполонили все школы Новой Англии, заявила она, а для юной девушки это буквально трагедия — не иметь возможности приобщаться к ценностям и добродетелям старого доброго времени.
С другой стороны, сама она оказалась из тех нью-йоркцев, которые «умирают» без своего Нью-Йорка, стоит им хоть на минуту оттуда отлучиться; они уверены, будто весь остальной мир похож на захолустный позорный столб, к которому людей вроде нее — то бишь утонченных и образованных, привыкших к напряженному ритму большого города — так и норовят привязать старомодными ценностями и добродетелями и держать так, пока они не испустят дух от смертной скуки.
— Скажите честно, — понизив голос, обратилась она ко мне, — чем вообще здесь можно заняться взрослому человеку?
Полагаю, она имела в виду: во всем Торонто, во всей Канаде, во всей этой, так сказать, глуши. И при этом дочку ей желательно отослать подальше, чтобы оградить от шокирующей житейской мудрости, которая превратила мамашу в пленницу Нью-Йорка!
Ее сильно заботило, не многовато ли канадских писателей у нас в обязательных списках литературы; поскольку сама она их не читала, то подозревала их в самой дремучей ограниченности. С дочкой я ни разу не встретился; вполне возможно, это славная девчушка — она, возможно, немного боялась, что будет скучать по дому, но все равно, наверное, славная. Мать раздумала отдавать ее в школу, хотя заявление девочки уже было принято. Скорее всего, дамочка сама не поняла, зачем приехала в Канаду, — впрочем, и я ведь не могу утверждать, что приехал сюда с четкой целью. А может, мамаша опасалась за себя — как она выдержит, навещая ребенка в такой глуши.
У меня вообще-то есть своя версия — почему девочку так и не отдали в нашу школу. Мамаша стала меня клеить! Давненько со мной никто такого не проделывал. Я уже решил было, будто мне эта опасность больше не грозит, но мамаша вдруг ни с того ни с сего сказала:
— Чем здесь можно заняться, чтобы хорошенько отдохнуть? Может, вы мне покажете?
Школьное начальство пошло на довольно необычный, если не сказать исключительный, шаг, поместив девочку на ночь в одну из общежитских комнат — так, дескать, она быстрее познакомится с другими ученицами, тоже американками, и все такое прочее. А мамаша поинтересовалась, нельзя ли нам с ней «скоротать вместе вечерок где-нибудь в городе»!
— Я в разводе, — поспешно добавила она непонятно зачем: кто бы в этом сомневался. Но тем не менее!
Я, конечно, не могу похвастаться, будто умею ловко уклоняться от столь бесцеремонных приглашений. У меня нет особого опыта по этой части. Думаю, я все скомкал, как последний болван; нет сомнения, я дал этой дамочке еще один наглядный пример «провинциальности», на которую она обречена натыкаться повсюду за пределами Нью-Йорка.
Как бы там ни было, наша встреча закончилась печально. Сделав мне такое предложение, эта женщина, на ее взгляд, проявила немалую смелость; то, что у меня не нашлось смелости принять ее щедрый дар, явно характеризовало меня как жалкое трусливое создание. Авансом удостоив меня своих чар, она затем почувствовала себя вправе излить на меня все свое безграничное презрение. Она сказала Кэтрин Килинг, что наши списки обязательной литературы оказались «еще провинциальнее», чем она опасалась. Поверьте: это я показался ей «провинциальным» — не списки литературы, а я! Я по темноте своей недотумкал, какое занятное у нас с ней могло получиться свидание.
И вот теперь я должен на своей родной английской кафедре терпеть женщину того же типа — вздорную тетку, что точно так же барахтается в море своих сексуальных конфликтов… Элеонора Прибст!
Она скандалила даже из-за того, что я решил взять для своего класса «Бушующую бурю»; видите ли, мне просто не хватает ума понять, что «Пятый за сценой» «гораздо лучше». Разумеется, в моем курсе я даю оба эти романа, да и много других произведений Робертсона Дэвиса, с великим — я бы даже сказал с величайшим — удовольствием. Я заявил, что до этого с успехом давал девочкам «Бушующую бурю». «Школьники и сами чувствуют себя актерами-любителями, — сказал я. — По-моему, все эти интриги, что происходят в местном театральном обществе, кажутся им страшно забавными и вместе с тем хорошо знакомыми». Но мисс Прибст пожелала выяснить, хорошо ли я знаю Кингстон. Само собой, я знаю, по крайней мере, что под городом с вымышленным названием Солтертон писатель подразумевал Кингстон. Да, я слышал об этом, ответил я, хотя мне самому лично в Кингстоне побывать не довелось.
— Не довелось! — воскликнула она. — Ну конечно, чего еще можно ожидать, когда «канлит» преподают американцы!
— Я терпеть не могу термин «канлит», — осадил я мисс Прибст. — Мы ведь не называем американскую литературу «амлит», и я не вижу оснований сводить весьма интересную литературу этой страны к подобным уничижительным сокращениям. К тому же, — продолжал я, — Дэвис представляется мне писателем мирового значения, и потому я предпочитаю рассказывать не о том, что в его книгах есть канадского, а о том, что в них есть замечательного.
Это стало началом войны. Она обвиняла меня, что я в своем одиннадцатом классе заменил «Скотный двор» Оруэлла его же «Днями в Бирме». С точки зрения «непреходящей важности» на первом месте стоят «1984» и «Скотный двор», сказала она, и потому, мол, «Дни в Бирме» — это «скверная замена».
— Оруэлл есть Оруэлл, — возразил я. — И «Дни в Бирме» — хороший роман.
Но мисс Прибст окончила университет Квинс (отсюда ее доскональное знание Кингстона) и сейчас пишет докторскую диссертацию в университете Торонто на тему, каким-то боком касающуюся «политики в литературе». Не по Гарди ли я писал свою диссертацию, спросила она как-то, явно подразумевая «всего-навсего по Гарди» и «всего-навсего магистерскую диссертацию».
И я спросил свою давнюю приятельницу Кэтрин Килинг:
— Как ты думаешь, может, Бог создал Элеонору Прибст, чтобы меня испытать?
— Ты и так большой грешник, — засмеялась Кэтрин. — А еще и злобишься!
Когда я «злоблюсь» по-настоящему, то показываю палец; точнее — я показываю то, чего недостает. Я показываю отсутствие пальца. Надо бы приберечь отсутствующий палец для следующей стычки с мисс Прибст. Я благодарен Оуэну Мини за очень многое; мало того что он спас меня от Вьетнама, — он создал для меня идеальное учительское орудие, изумительное средство для привлечения внимания класса в те минуты, когда оно рассеивается. Я просто поднимаю руку и делаю указующий жест. Интрига именно в отсутствии того, чем указывают, — взгляды в мгновение ока обращаются на меня. На преподавательских собраниях это тоже здорово срабатывает.
— Прекрати тыкать в меня этой штукой! — как говаривала Хестер.
Но дело не в «штуке», а в том, чего больше нет. Ампутация была сделана очень чисто — самый ровный срез, какой только можно представить. В моей культе нет ничего страшного или уродливого — ничего даже отдаленно напоминающего увечье. Не пальца мне не хватает — я лишился большего. У меня больше нет Оуэна Мини.
Вскоре после того, как Оуэн отсек мне палец, — где-то в конце лета 67-го, когда он приезжал в Грейвсенд в отпуск на несколько дней, — Хестер заявила Оуэну, что не придет к нему на похороны. Она отказалась категорически.
— Я готова выйти за тебя замуж, переехать в Аризону — я поеду с тобой куда угодно, Оуэн, — сказала Хестер. — Ты можешь представить меня молодой офицерской женой? Можешь представить, как мы будем приглашать в гости какую-нибудь другую молодую пару — в перерывах между твоими командировками за трупами? Можешь называть меня просто Хестер Уачука! — перешла она на крик — Я готова даже забеременеть, если хочешь, Оуэн. Ты хочешь детей? Я рожу тебе детей! — кричала Хестер. — Я сделаю для тебя все, что угодно, — ты это знаешь. Но я не собираюсь приходить на твои долбаные похороны, понял?
Хестер сдержала слово; на похороны Оуэна Мини она не пришла — церковь Херда была битком набита, но Хестер не стала частью этой толпы. Он никогда не предлагал ей выйти за него замуж; он никогда не просил ее переехать в Аризону или еще куда-нибудь. «ЭТО БЫЛО БЫ НЕСПРАВЕДЛИВО — Я ИМЕЮ В ВИДУ НЕСПРАВЕДЛИВО ПО ОТНОШЕНИЮ К НЕЙ», — пояснил мне Оуэн.
Осенью 67-го Оуэн Мини заключил сделку с генерал-майором Меем. Оуэн не был назначен его адъютантом — Мей слишком высоко ценил поощрения, которых Оуэн удостоился на посту офицера сопровождения выбывших из строя. Генерал-майору через восемнадцать месяцев предстоял перевод на другое место; он пообещал, что, если Оуэн останется в форте Уачука «лучшим» в подразделении, то он, Мей, выхлопочет Оуэну «хорошую должность во Вьетнаме». Восемнадцать месяцев — долгий срок, но первый лейтенант Мини посчитал, что ожидаемое того стоит.
— Он что, не знает, что во Вьетнаме нет «хороших
должностей»? — спросила меня Хестер.
Стоял октябрь; мы шли по Вашингтону вместе с пятьюдесятью тысячами других участников антивоенной демонстрации. Мы собрались напротив Мемориала Линкольна и направились к Пентагону, где нас встретили шеренги судебных приставов и военных полицейских; они стояли даже на крыше Пентагона. Хестер несла плакат:
ЗАСТУПИТЕСЬ ЗА СОЛДАТ!
ВЕРНИТЕ НАШИХ МАЛЬЧИШЕК ДОМОЙ!
Я не нес ничего; я до сих пор немного стеснялся своего отсутствующего пальца. Срез еще как следует не зарубцевался, и от любого напряжения культю прожигала боль. Но я старался почувствовать себя частью всей демонстрации; увы, мне это никак не удавалось — я не чувствовал себя причастным к чему бы то ни было вообще. У меня имелось освобождение 4-Ф; меня никто не мог отправить на войну — и ничто не заставляло уехать в Канаду. Простым удалением двух первых суставов моего указательного пальца Оуэн Мини дал мне возможность ощутить полную оторванность от своего поколения.
— Если он был хоть наполовину такой умный, каким себя считает, — сказала мне Хестер, пока мы приближались к Пентагону, — пусть бы, когда отрезал палец тебе, отрезал бы и себе тоже, пусть бы отрезал себе столько пальцев, сколько надо. Тебя он спас — везет же! А себя спасти, что, ума не хватило?
Тем октябрем в Вашингтоне я увидел множество американцев, по-настоящему возмущенных тем, что их страна творит во Вьетнаме. Еще я видел множество других американцев, самодовольно упивающихся совершенно ребяческими представлениями о героизме — о своем собственном, разумеется. Им казалось, что столкновение с солдатами и полицией, на которое они так и нарывались, не просто возведет их в ранг героев; это столкновение, тешили они себя, обнажит разложение политической и общественной системы, которой, как им рисовалось, они противостоят. Эти самые люди потом, спустя годы, поставят в заслугу «антивоенному движению» то, что американские войска в конце концов покинули Вьетнам. Но я видел совсем другое. Я видел, как вполне справедливый гнев многих демонстрантов лишь укрепляет упорство несчастных кретинов, что поддерживали войну. Пройдет два года, и подобные демонстрации заставят Рональда Рейгана выдать в 1969-м благоглупость насчет того, будто выступления против войны во Вьетнаме «оказывают помощь и поддержку нашему врагу». Я видел, что все обернулось даже хуже; эти протесты не просто «оказали помощь и поддержку» тем идиотам, что одобряли войну, но привели к тому, что война затянулась. Вот что видел лично я. Свой отсутствующий палец я увез домой, в Нью-Хэмпшир, и позволил Хестер попасть под арест без меня. Она была вовсе не одна такая — в октябре того года арестовывали пачками.
В конце 67-го произошли беспорядки в Калифорнии, произошли беспорядки и в Нью-Йорке; а личный состав вооруженных сил США во Вьетнаме насчитывал 500000 человек. Больше 16000 американцев уже погибли там. Как раз тогда генерал Уэстморленд изрек «Мы достигли важного этапа, когда можно говорить, что конец уже не за горами».
Эти-то слова и заставили Оуэна Мини спросить: «КАКОЙ КОНЕЦ?» Конец этой войны наступил слишком поздно, чтобы спасти Оуэна.
Его, конечно, положили в закрытый гроб; гроб покрыли флагом США а к флагу прикололи медаль. Как первому лейтенанту, погибшему на действительной службе, ему полагались воинские похороны со всеми почестями: с офицерским эскортом, с сигналом горна — короче, по полной программе. Его могли похоронить на Арлингтонском кладбище, но родители пожелали, чтобы Оуэн лежал в Грейвсенде. Под впечатлением от медали и статей о героическом подвиге Оуэна, появившихся во всех нью-хэмпширских газетах, этот болван, преподобный Дадли Виггин, хотел отслужить по Оуэну епископальную службу. Викарий Виггин, рьяный поборник войны во Вьетнаме, хотел устроить отпевание Оуэна в церкви Христа.
Я уговорил родителей Оуэна обратиться в церковь Херда и позволить провести службу преподобному Льюису Меррилу. Мистер Мини до сих пор злился на Грейвсендскую академию за то, что они исключили Оуэна, но я убедил его, что, если Виггины хоть когда-нибудь дотронутся до него своими лапами, Оуэн там, на небесах, оскорбится до невозможности.
— Оуэн их терпеть не мог, — сказал я мистеру и миссис Мини. — А с пастором Меррилом у него были совершенно особые отношения.
Стояло лето 68-го; меня тошнило, когда я слышал россказни моих белых сограждан о том, как «Душа на льду» изменила их жизнь — могу поспорить, Элдриджа Кливера [43] тоже тошнило от всего этого, — а Хестер сказала, что если еще хоть раз услышит «Миссис Робинсон», то ее вырвет. Весной того года, в один и тот же месяц, был убит Мартин Лютер Кинг и состоялась премьера мюзикла «Волосы» на Бродвее; лето 68-го — типичная смесь кровавого и пошлого, к которой предстоит привыкнуть нашему обществу.
В доме Мини — закрытом наглухо, потому что у миссис Мини, как мне всегда говорили, аллергия на каменную пыль, — было нечем дышать от жары. Миссис Мини сидела у камина, уставившись, как обычно, рассеянным взглядом на потухшие угли, над которыми покалеченные рождественские фигурки окружали пустую люльку. Мистер Мини ткнул носком своего грязного ботинка в подставку для дров.
— Нам дали пятьдесят тыщ долларов! — сказал мистер Мини; миссис Мини кивнула, — а может, мне просто показалось. — И откуда только правительство берет такие деньги? — спросил он меня.
Я покачал головой; я-то понимал: деньги эти оно берет у всех нас.
— Я знаю, какие гимны любил Оуэн, — сообщил я его родителям. — И уверен, пастор Меррил прочитает подходящую молитву.
— Много пользы принесли Оуэну все эти его молитвы! — сказал мистер Мини и пнул подставку для дров.
Позже я зашел в комнату Оуэна и сел к нему на кровать. Руки от изувеченной статуи Марии Магдалины были приделаны к маминому портновскому манекену, прежде безрукому, как, впрочем, и безголовому. Бледные, выбеленные известью руки оказались непропорционально длинными для маминой фигуры; но, подозреваю, эти простертые страждущие руки лишь усиливали в памяти Оуэна образ той привязанности, что питала к нему моя мама. Его армейский вещевой мешок стоял рядом со мной на кровати: родители Оуэна не стали его распаковывать.
— Вы хотите, чтоб я распаковал его мешок? — спросил я у мистера и миссис Мини.
— Я был бы рад, — ответил отец Оуэна. Чуть позже он вошел в комнату и сказал: — Я был бы рад, если б тебе захотелось хотя б чего-нибудь забрать из его вещей, — я знаю, он хотел, чтоб ты это забрал.
В вещевом мешке оказался его дневник и потрепанное издание в мягкой обложке под названием «Избранные места из сочинений св. Фомы Аквинского» — я забрал и то, и другое, и еще Библию. Смотреть на его вещи было тягостно. Меня поразило, что он так и не распаковал все те бейсбольные карточки, которые тогда так символично привез к моему дому, а я потом вернул их. Поразило меня и то, как высохли и покоробились, как нелепо теперь выглядели ампутированные когти моего броненосца — когда-то они были для меня таким сокровищем, а теперь стали мало что уродливыми, так еще и сильно уменьшились в размерах против того, что я помнил. Но больше всего я поразился, не найдя бейсбольного мяча.
— Его тут нету, — сказал мистер Мини; он наблюдал за мной, стоя в дверном проеме Оуэновой комнаты. — Можешь глядеть всюду, где захочешь, но ты его не сыщешь. Его тут никогда не было. Я знаю, я уж много лет его ищу.
— Я просто думал, может… — начал было я.
— Я тоже! — сказал мистер Мини.
Бейсбольный мяч — эта пресловутая «причина смерти», пресловутое «орудие убийства», — его никогда не было в комнате Оуэна Мини!
Я прочитал место из Фомы Аквинского, которое Оуэн подчеркнул особенно яростно: «Доказательство бытия Божия из понятия движения». Сидя на Оуэновой кровати, я перечитывал этот абзац снова и снова.
Все, что движется, должно иметь источником своего движения нечто иное. Следовательно, коль скоро движущий предмет и сам движется, его движет еще один предмет, и так далее. Следовательно, невозможно, чтобы нечто было одновременно, в одном и том же отношении и одним и тем же образом, и движущим и движимым — иными словами, было бы само источником своего движения. Однако даже необразованному человеку показалось бы нелепым предположение, будто орудия движимы, но без участия какой бы то ни было главной действующей силы. Ведь это все равно что предположить, будто можно изготовить ящик или кровать, заставив пилу или топор работать без участия плотника. Следовательно, необходимо дойти до некоего двигателя; а под ним все разумеют Бога[44].
Кровать пришла в движение; рядом со мной присел мистер Мини. Не глядя на меня, он накрыл мою руку своей тяжелой натруженной ладонью; он не испытывал ни малейшей брезгливости, касаясь моего обрубка.
— Ты знаешь, он ведь не был… обычным, как все, — сказал мистер Мини.
— Да, он был совершенно особенный, — кивнул я; но мистер Мини помотал головой.
— Это не то; я хочу сказать, он не был как все остальные. Он родился… по-другому, — пояснил мистер Мини.
Не считая того раза, когда миссис Мини сказала, что ей жаль мою бедную матушку, я никогда не слышал, чтобы она говорила. Из-за того, что я не привык к ее голосу, и еще из-за того, что она заговорила из гостиной, не вставая со своего места у камина, этот голос меня здорово напугал.
— Прекрати! — выкрикнула она.
Мистер Мини сжал мою руку чуть крепче.
— Я хотел сказать, он родился не так, как все, — продолжал мистер Мини. — Он родился как Младенец Христос, такие вот дела. Я с его мамой… у нас никогда этого не было…
— Прекрати! — снова выкрикнула миссис Мини.
— Она просто понесла, и все. Как с Младенцем Христом.
— Он ни за что тебе не поверит! Тебе вообще никто никогда не верит! — закричала миссис Мини.
— Вы хотите сказать, Оуэн родился от непорочного зачатия?! — переспросил я мистера Мини. Он отвел глаза в сторону, но при этом усердно закивал.
— Она была непорочной — да! — подтвердил он.
— Тебе никогда, никогда, никогда, никогда не поверят! — раскричалась миссис Мини.
— Тихо! — оборвал он ее.
— А не могло это произойти… м-м-м… как-нибудь нечаянно? — спросил я.
— Говорю тебе, у нас никогда вообще этого не было! — резко ответил он мне.
— Прекрати! — выкрикнула миссис Мини; но теперь в ее голосе уже не чувствовалось той настойчивости. Она, конечно, была совершенно безумной. Возможно, умственно отсталой от рождения. Возможно, она даже не знала, как «это» делается, или не помнила, было ли у нее это «вообще», когда и с кем. Возможно, она все эти годы лгала, а может, повредилась в уме до такой степени, что просто не могла вспомнить, каким образом забеременела!
— Вы в самом деле верите… — начал было я.
— Это правда! — перебил мистер Мини, сжав мне ладонь так, что я сморщился. — Не будь таким же, как все эти проклятые попы! — сказал он. — Они верят в ту историю, но про эту ничего даже слышать не хотят! Они даже учат про ту историю, как там все случилось, но про нашу историю говорят, что это хуже всяких там грехов! А Оуэн — никакой не грех!
— Да, это правда, — мягко промолвил я. Мне хотелось убить мистера Мини — за его невежество! А эту свихнувшуюся тетку засунуть в камин поглубже!
— Я перешел из одной церкви в другую — ух, все эти католики! — вскрикнул он. — Кроме гранита я ж ни в чем не смыслю, — признался он. В самом деле, подумал я, только в граните он и смыслит. — Я работал в карьерах в Конкорде, каждое лето, когда мальцом был. А когда повстречал жену, когда она… понесла… в Конкорде не нашлось ни одного католика, с которым мы могли бы потолковать! Это было такое оскорбление… то, что они ей сказали!
— Прекрати! — еле слышно воскликнула миссис Мини.
— Мы переехали в Барре — там хороший гранит. Эх, мне б здесь хотя б вполовину такой хороший камень! — сказал мистер Мини. — Но в Барре католическая церковь точно такая же; они с нами так обращались, будто мы богохульничаем, будто мы насмехаемся над Библией и выдумываем свою собственную религию или что-нибудь такое.
Разумеется, они и вправду выдумали свою собственную «религию». Чудовищно суеверные, они оказались простофилями вроде тех, кого облапошивают своими «чудесами» телевизионные миссионеры.
— Когда вы сказали об этом Оуэну? — спросил я мистера Мини. Я знал, им вполне хватило бы глупости пересказать ему весь этот бред, в который они верили.
— Прекрати! — снова выкрикнула миссис Мини, теперь уже машинально — словно воспроизводя записанную на пленку фразу.
— Когда решили, что он уже достаточно взрослый, — ответил мистер Мини.
Я закрыл глаза.
— Сколько ему было лет, когда вы ему это сказали? — спросил я.
— По-моему, десять или одиннадцать — примерно когда он запулил тот мяч, — ответил мистер Мини.
Да, подумал я, все верно. Я вполне представлял себе, какое впечатление как раз в то время могла произвести на Оуэна история о «непорочном зачатии» — все точно как с Сыном Божьим! Вероятно, от такого признания у Оуэна все внутри перевернулось. И я подумал: само невежество использовало Оуэна Мини куда более жестоко, нежели какое бы то ни было провидение. Прежде я видел его орудием Бога; теперь я увидел, как его использовало невежество.
Это же сам Оуэн и сказал, что Христа ИСПОЛЬЗОВАЛИ, вспомнил я, — он сказал это, когда Роза Виггин выразилась в том духе, что Христу не требовалось «везения», а Дадли Виггин сказал, что в конце концов Христос был «спасен». Возможно, Оуэна использовал Бог, но мистер и миссис Мини в своем чудовищном невежестве, безусловно, тоже использовали Оуэна!
Я решил, что забрал все, что хотел, но мистер Мини удивился, что я не взял еще и портновский манекен.
— Я так разумею, все, что он хранил, для чего-то должно было понадобиться! — сказал мистер Мини.
Я при всем желании не представлял, для чего могли понадобиться навевающее тоску мамино красное платье, ее манекен и украденные у Марии Магдалины руки, и так и сказал, несколько более резко, чем следовало бы. Но такими тонкостями, как оттенки интонации, их все равно было не пронять. Я попрощался с миссис Мини, но она мне не ответила и даже не взглянула в мою сторону, а все так же сидела, уставившись в воображаемую точку позади потухших углей, а может, где-то в их глубине. Как я ее ненавидел! Вот убедительнейший довод в пользу принудительной стерилизации.
На изрытой колеями грунтовой подъездной аллее мистер Мини сказал:
— Я тебе кой-чего показать хочу — это в гранитной мастерской.
Я не заходил в гранитную мастерскую с того самого дня, как Оуэн хирургическим способом добыл мне освобождение от армейской службы. Когда Оуэн приехал домой на Рождество — а в 19б7-м он встретил свое последнее Рождество, — то провел в гранитной мастерской много времени, помогая отцу, который, как обычно, не успевал с заказами или что-нибудь напортил. Оуэн несколько раз зазывал меня в мастерскую попить вместе пива, но я уклонялся от его приглашений. Я все еще с трудом приноравливался к жизни без правого указательного пальца и подозревал, что при виде алмазного диска у меня внутри все перевернется.
Тот рождественский отпуск прошел для Оуэна тихо и спокойно. Мы три или четыре дня подряд отрабатывали «бросок»; конечно, мое участие в этом занятии сводилось к минимуму, но я по-прежнему должен был ловить мяч и отпасовывать его обратно Оуэну. Палец не причинял мне особых неудобств, что очень радовало Оуэна. И я подумал, что с моей стороны было бы недостойным жаловаться на трудности, какие я испытывал в других делах — когда писал или ел, например; ну и конечно, когда печатал на машинке.
Само Рождество для Оуэна выдалось довольно унылым. Он не слишком часто виделся с Хестер. Кажется, он обиделся на ее реплику, сказанную за пару месяцев до этого, что она не желает приходить к нему на похороны. И все, что происходило после Рождества, ускорило дальнейшее охлаждение в их отношениях. Хестер, начиная с января, когда Маккарти выдвинул свою кандидатуру в президенты от Демократической партии, становилась все более и более нетерпимой в своем неприятии войны. «Кому он собирается морочить голову? — спросила Хестер. — Из него такой же кандидат в президенты, как и поэт!» Затем в феврале свою кандидатуру выставил Никсон. «Вот так все и катится псу под хвост!» — констатировала Хестер. В одну из недель того месяца армия США понесла самые большие потери за все время войны во Вьетнаме — за одну неделю там погибло 543 американца! Хестер послала Оуэну ядовитое письмо: «У тебя там, видимо, трупов уже до хрена — даже в твоей Аризоне! Затем в марте Бобби Кеннеди тоже решил баллотироваться от Демократической партии. В тот же месяц президент Джонсон сказал, что не будет добиваться переизбрания. Хестер расценила отказ Джонсона как победу «Движения за мир»; месяц спустя, когда Хамфри объявил, что кандидатом будет он, Оуэн Мини написал Хестер: «НЕЧЕГО СКАЗАТЬ, ХОРОША ПОБЕДА ДЛЯ ТАК НАЗЫВАЕМОГО ДВИЖЕНИЯ — ПОГОДИ, ТО ЛИ ЕЩЕ БУДЕТ!»
Мне кажется, я понимаю, что он делал: он помогал ей разлюбить его прежде, чем его не станет. Хестер не могла знать, что видит его в последний раз, — но он-то знал, что больше с ней не увидится.
Все это занимало мои мысли, пока мы вместе с этим идиотом мистером Мини подъезжали к гранитной мастерской.
Надгробие оказалось необычно большим, но вполне простым по форме.
1-Й Л-НТ ПОЛ О. МИНИ-МЛАДШИЙ
После имени стояли даты — точные даты его рождения и смерти, — а под датами простая надпись по-латыни, означающая «во веки веков».
IN AETERNUM
Меня возмутило, что мистер Мини захотел мне показать надгробие, но я продолжал неотрывно смотреть на камень. Надпись была выполнена в соответствии со вкусом Оуэна — его любимым шрифтом, — и фаски по бокам и сверху отличались исключительным изяществом. Судя по тому, что рассказывал Оуэн, и из того, что я сам видел раньше — взять хоть грубые следы алмазного диска на мамином надгробии, — я не представлял, что мистер Мини, оказывается, может работать столь тонко и искусно. Также я не имел понятия, что мистер Мини знает латынь. Вот Оуэн — это да, это естественно, он ведь всегда хорошо учился. Моя культя отозвалась дергающей болью, когда я сказал мистеру Мини:
— Какая тонкая у вас получилась работа с алмазным диском.
— Это не моя, это его работа! — откликнулся мистер Мини. — Он сделал все это, когда приезжал домой в отпуск. Потом накрыл его и не велел смотреть. Сказал: покуда я жив, чтоб никто не смотрел.
— Так вы что, просто добавили дату — дату его смерти? — спросил я; но у меня внутри что-то перевернулось — я уже знал ответ.
— Да ничего я не добавлял! — воскликнул мистер Мини. — Он знал эту дату. Я-то думал, ты и сам все знаешь.
В самом деле, я ведь «все» знал — к тому времени я успел заглянуть в его дневник и убедиться, что он всегда знал точную дату. Но теперь эта дата, четко высеченная на его могильной плите, уже не оставляла никакого места для сомнений. В последний раз он приезжал домой в отпуск на Рождество 1967 года; стало быть, он закончил свое собственное надгробие больше чем за полгода до смерти!
— Ну-у, если ты способен поверить мистеру Мини… — вздохнул преподобный Льюис Меррил, когда я рассказал все это ему. — Ты ведь сам говоришь, он чудовищно суеверен, а жена его, может, с самого детства слабоумная. То, что они могли поверить, будто Оуэн родился от «непорочного зачатия», просто чудовищно! Но то, что они потом стали ему об этом еще и рассказывать — такому маленькому и впечатлительному, — это куда возмутительнее, чем любое «невыразимое оскорбление», которое, как постоянно говорил Оуэн, нанесла его родителям католическая церковь. Хочешь, поговори об этом с отцом Финдли!
— А с вами Оуэн об этом говорил? — спросил я.
— Да все время, — ответил пастор Меррил, раздраженно отмахнувшись. — Со мной, с отцом Финдли — почему, ты думаешь, Финдли простил ему надругательство над святой для него статуей? Отец Финдли прекрасно знал, какой чушью эти чудовища-родители потчевали Оуэна все эти годы!
— Но вы-то сами что сказали Оуэну обо всем этом? — спросил я.
— Разумеется, я не сказал, что считаю его вторым Христом! — воскликнул преподобный мистер Меррил.
— Разумеется, — согласился я. — Ну а он что сказал?
Преподобный Льюис Меррил нахмурился. Он начал заикаться.
— Оуэн М-м-мини не то чтобы очень в-в-верил, что он второй Иисус, но он спросил меня, если я мог поверить в одно н-н-непорочное зачатие, почему я не могу поверить в другое?
— Да, это вполне в его духе.
— Оуэн в-в-верил, будто все, что с ним с-с-случается, имеет особое п-п-предназначение — будто Б-б-бог хотел придать истории его жизни определенный с-с-смысл. Бог в-в-выбрал Оуэна, — сказал пастор Меррил.
— А вы в это верите? — спросил я его.
— Моя вера… — начал было он, затем вдруг осекся. — Я думаю… — начал он снова, затем снова замолк. — Очевидно, Оуэн Мини был н-н-наделен некими с-с-способ-ностями пред-д-двидения; образы б-б-будущего — это не такое уж исключительное дело, знаешь ли, — сказал он.
Я разозлился на преподобного мистера Меррила за то, что он сделал из Оуэна Мини то же самое, что так часто делал из Иисуса Христа или из самого Бога — объект для «метафизических спекуляций». Он превратил Оуэна Мини в научную загадку, и я ему прямо об этом сказал.
— А тебе хотелось бы считать Оуэна и все, что с ним произошло, ч-ч-чудом — ведь так? — спросил меня мистер Меррил.
— А разве в этом нет никакого чуда? — ответил я вопросом на вопрос. — Вы ведь не можете не согласиться, что все это, по крайней мере, выходит за рамки обычного!
— Ты говоришь, как настоящий новообращенный, — снисходительно заметил мистер Меррил. — Я бы постарался не смешивать свое г-г-горе с подлинной — религиозной верой…
— А мне кажется, вы сами не очень-то верите! — в запальчивости выдал я.
— Насчет Оуэна? — спросил он.
— Не только насчет Оуэна. Мне кажется, вы не очень-то верите в Бога — и во все эти так называемые чудеса тоже не верите. Вы все время твердите, что «сомнения составляют суть веры и ни в коем случае не противоречат ей», — но, по-моему, сомнения уже взяли над вами верх. Мне кажется, и Оуэн думал о вас в точности то же самое.
— Да, верно — он обо м-м-мне думал в точности то же самое, — подтвердил преподобный Льюис Меррил.
Мы сидели вместе в ризнице и молчали. Так прошел, наверное, час или два. Пока мы сидели, совсем стемнело, но мистер Меррил даже не пошевельнулся, чтобы включить настольную лампу.
— Что вы собираетесь сказать о нем на похоронах? — в конце концов спросил я.
В темноте я не мог разглядеть выражения лица пастора Меррила, но его фигура за старым столом показалась мне неестественно застывшей, и это странное оцепенение навело меня на мысль, что мистер Меррил не уверен, сумеет ли выполнить свою работу. «Я БЫ ХОТЕЛ, ЧТОБЫ ВЫ ЗА МЕНЯ ПОМОЛИЛИСЬ», — сказал ему когда-то Оуэн Мини. Почему та молитва далась преподобному мистеру Меррилу с таким трудом? «ЭТО ВЕДЬ ВАША РАБОТА, РАЗВЕ НЕТ?» — спросил Оуэн. Почему мистер Меррил едва не потерял дар речи, прежде чем согласился? Ведь и в самом деле, не его ли это РАБОТА не только молиться за Оуэна Мини — и тогда, и сейчас, и всю жизнь, — но здесь, в церкви Херда, на похоронах Оуэна засвидетельствовать, что Оуэн прожил свою жизнь так, как если бы выполнял поручение свыше, как если бы следовал святому Божьему повелению. Не важно, верил или нет преподобный Льюис Меррил во все то, во что верил Оуэн, но разве его РАБОТА не состоит еще и в том, чтобы лично подтвердить, каким верным рабом Божьим был Оуэн Мини?
Я сидел в темной ризнице и думал, что религия для пастора Меррила — это действительно просто профессия. Он рассказывал одни и те же проверенные временем истории, с одним и тем же набором действующих лиц; он проповедовал одни и те же проверенные временем ценности и добродетели и рассматривал с богословских позиций одни и те же проверенные временем «чудеса» — но при этом сам, кажется, ни во что такое не верил. Его разум оставался закрытым для нового предания; в его сердце не нашлось места ни для нового персонажа, избранного Всевышним, ни для нового «чуда». Оуэн Мини верил, что его смерть необходима, если другие будут спасены от чужой тупости и ненависти, которые погубят его самого. И этой своей верой он явственно напоминал другого героя.
В темноте ризницы я вдруг явственно почувствовал, что Оуэн Мини где-то совсем рядом.
Преподобный Льюис Меррил включил свет; казалось, что он заснул, а я разбудил его, и казалось, что сон ему приснился кошмарный. И когда он попытался заговорить, спазм сдавил ему горло с такой силой, что пастор поднес обе руки ко рту — как будто пытаясь этими руками вытянуть оттуда хоть какие-нибудь слова. Но слова все не шли. Казалось, его что-то душит. Затем рот его открылся — но нужные слова все не появлялись. Руки пастора вцепились в крышку стола, потом стали шарить по ручкам выдвижных ящиков.
Когда преподобный мистер Меррил наконец заговорил, он заговорил не своим собственным голосом — он заговорил тем самым фальцетом, тем самым «постоянным криком», каким говорил Оуэн Мини. Слова выходили изо рта мистера Меррила, но голос, которым он обратился ко мне, был голосом Оуэна Мини: «ЗАГЛЯНИ В ТРЕТИЙ ЯЩИК С ПРАВОЙ СТОРОНЫ». Правая рука преподобного мистера Меррила скользнула вниз к третьему ящику с правой стороны; пастор дернул слишком резко, так что ящик вылетел из гнезда — и по холодному каменному полу ризницы покатился бейсбольный мяч. Я заглянул в лицо пастору Меррилу, и у меня тут же исчезли все сомнения насчет того, что это за мяч.
— Отец? — спросил я.
— Прости меня, сын м-м-мой! — сказал преподобный Льюис Меррил.
Вот так Оуэн Мини в первый раз напомнил о себе — после того, как его не стало. Второй раз это произошло недавно, в августе, когда он, словно желая еще раз показать, что никогда не попустит ничему плохому случиться со мной, не дал мне упасть со ступенек в потайном подвале. И я знаю: время от времени он будет напоминать о себе снова. Это так похоже на Оуэна — он ведь чуточку пережимал; а мог бы понять: мне не обязательно слышать его, чтобы знать, есть ли он. Словно Мария Магдалина номер два, серая шершавая статуя, про которую Оуэн говорил, что она как Бог — есть там, пусть в темноте, пусть неразличимо для глаза, — но у меня нет никаких сомнений, что Оуэн есть — там.
Оуэн обещал, что Бог скажет мне, кто мой отец. Я все время подозревал, что когда-нибудь мне это сообщит сам Оуэн — ведь его эта история всегда занимала куда больше, чем меня самого. Меня совершенно не удивило, что, когда, по мнению Всевышнего, пришло время сказать мне, кто мой отец, Он решил заговорить со мной голосом Оуэна.
— ЗАГЛЯНИ В ТРЕТИЙ ЯЩИК С ПРАВОЙ СТОРОНЫ, — сказал Бог.
И вот он — мяч, по которому ударил Оуэн Мини; и вот он — мой жалкий отец, умоляющий простить его.
Рассказать вам, каково мое главное впечатление от последних двадцати лет? Мне кажется, наша цивилизация все быстрее движется к череде обескураживающих провалов — к бесконечному количеству неутешительных и обидных развязок. Совершенно обескураживающая, неутешительная и обидная новость — что преподобный Льюис Меррил, оказывается, мой отец (не говоря уже о смерти Оуэна Мини) — это лишь единичные примеры того, что мы находимся в состоянии всеобщего разочарования.
В моем несчастном отце я разочаровался еще больше, когда тот отказался признать, что именно Оуэн Мини, уже из иного мира, сумел открыть мне, кто таков преподобный мистер Меррил. Это явилось еще одним чудом, принять которое моему отцу помешал недостаток веры. Просто для него момент оказался очень волнующим; я же, по моим собственным словам, научился мастерски подражать голосу Оуэна; к тому же мистер Меррил и сам всегда страстно желал признаться мне, что он — мой отец; ему просто-напросто недоставало смелости; вероятно, ему легче было сказать это чужим голосом. Он якобы и бейсбольный мяч все время хотел мне показать — чтобы «повиниться».
Преподобный Льюис Меррил в своей рассудочности оторвался от собственной религии, он так долго лелеял собственную бескрылость, что вера его оставила — и он не смог принять даже маленькое, но вполне убедительное чудо, произошедшее не просто в его присутствии, но через него самого, через его собственные губы и руку, что с силой, ей не свойственной, выдернула третий ящик с правой стороны стола так, что тот вылетел из гнезда. Вот таков оказался действующий священник конгрегационалистской церкви, пастор и выразитель чаяний своих прихожан, заявивший, что чудо с голосом Оуэна Мини в ризнице — не говоря уже об убедительном откровении, явленном в виде «орудия убийства» и «причины смерти» моей мамы, — это не столько проявление могущества Господа, сколько свидетельство могущества подсознательного начала. Иными словами, преподобный мистер Меррил считал, что мы оба были «подсознательно мотивированы»: я — чтобы воспользоваться голосом Оуэна Мини или заставить это сделать мистера Меррила; он — чтобы открыться мне, что он мой отец.
— Вы священник или психоаналитик? — спросил я его. Он здорово смутился. Я мог бы с таким же успехом побеседовать с доктором Дольдером!
Как очень многое из того, что произошло за последние двадцать лет, и тут все оказалось еще хуже, чем на первый взгляд. Преподобный мистер Меррил признался, что в нем совершенно нет веры; он потерял веру, сказал он мне, когда погибла моя мама. Бог с тех пор перестал с ним говорить, а преподобный мистер Меррил перестал его об этом просить. Мой отец сидел на открытой трибуне и смотрел бейсбольную игру Малой лиги; когда он увидел маму, беспечно бредущую вдоль боковой линии мимо третьей базы — когда она заметила его на трибуне и помахала рукой, повернувшись спиной к домашней базе, — в этот самый миг, сказал мне отец, он молил Бога, чтобы моя мама упала замертво!
Он взбесил меня, заверяя, будто на самом деле ничего такого не хотел — это, мол, была просто «мимолетная мысль». Гораздо чаще он желал, чтобы они оставались друзьями и чтобы при виде мамы его не переполняло отвращение к самому себе за то давнее прегрешение. Увидев во время бейсбольного матча ее обнаженные плечи, он рассердился на себя — от стыда, что его до сих пор к ней влечет. А потом она заметила его на трибуне и бесстыдно, ни капли не терзаясь чувством вины, помахала рукой. И исполнила его такой виной и стыдом, что он пожелал ей смерти. При первой подаче мяч пролетел в стороне от Оуэна Мини — он даже не стал взмахивать битой. Мама ушла из церкви моего отца, но при встрече, кажется, никогда не смущалась; она всегда держалась приветливо, она с ним разговаривала, она махала ему рукой. А ему было больно вспоминать любую мелочь, связанную с ней, — например, прелестную голую впадинку под мышкой, которую он так отчетливо видел, когда она махала ему рукой. Вторая подача едва не угодила Оуэну Мини в голову; уклоняясь от мяча, он чуть не пропахал носом землю. А вот ей, подумал отец, никакие воспоминания не причиняют боли: знай машет и горя не знает. О, чтоб ты сдохла, подумал он.
Вот о чем он молился в этот самый миг. И тут как раз Оуэн Мини отбил очередную подачу. Вот что с нами делает религия эгоцентризма: она позволяет нам использовать ее для достижения собственных целей. Как мог преподобный Льюис Меррил согласиться со мной — насчет того, что мистер и миссис Мини «чудовищно суеверны», — при том что сам верил, будто Бог прислушался к его мольбе во время того бейсбольного матча, а после этого перестал «прислушиваться» к нему? Бог наказал его за то, что он пожелал смерти моей маме, уверял меня отец. Бог научил его не шутить с молитвой. И потому-то, я думаю, мистеру Меррилу было так трудно помолиться за Оуэна Мини; потому-то он и призвал нас всех произнести молитвы про себя, вместо того чтобы сделать это самому и вслух. И после этого он еще назвал «суеверными» мистера и миссис Мини! Посмотрите вокруг, посмотрите, как часто наши несравненные вожди осмеливаются заявлять, будто знают, чего хочет Бог! Это не Бог все изгадил, а эти горлопаны, которые говорят, будто верят в Него, преследуя собственные цели якобы от Его святого имени!
Почему мистеру Меррилу пришла в голову столь истерическая мысль — молить Бога, чтобы моя мама упала замертво, — это слишком старая и избитая история. Мамин непродолжительный роман, как я потом с разочарованием узнал, оказался скорее трогательным, чем романтичным. В конце концов, мама просто была очень молодой девушкой из очень захолустного городишка. Когда она начала петь в «Апельсиновой роще», ей захотелось получить честное и непредвзятое одобрение своего пастора — чтобы увериться в том, что ее начинание пристойно и благородно. Она попросила его приехать посмотреть на нее и послушать, как она поет. Очевидно, его впечатлил именно ее облик; в той обстановке, в том непривычном алом платье «Дама в красном» поразила преподобного мистера Меррила своей несхожестью с девочкой из церковного хора, которую он наставлял с детства. Мне кажется, сам соблазн случился лишь благодаря этой малости, что добавилась к их обычным, теплым и искренним отношениям — ведь мама и вправду оставалась искренней и чистосердечной, и мне хотелось бы по крайней мере надеяться, что преподобный Льюис Меррил искренне «влюбился» в нее; в конце концов, он не имел большого опыта по части любви. Впоследствии осознание того, что он не бросит жену и детей — которые уже тогда, как, впрочем, и всегда, были несчастными, — и заставило его устыдиться.
А мама держалась молодцом; сколько я себя помню, она никогда не морщилась при словах «мой маленький грешок». Короче говоря, Табита Уилрайт довольно быстро перестала переживать из-за Льюиса Меррила и мужественно выносила своего незаконного ребенка. Мамины намерения всегда были здравые и внятные; я не могу вообразить, чтобы ее особо беспокоило чувство вины. А вот преподобный Льюис Меррил упивался своей виной; его угрызения в конце концов остались единственным, за что он еще мог держаться, — особенно после того, как его покинули остатки мужества и он вынужден был признать, что ему никогда недостанет смелости ради моей мамы бросить свою несчастную жену и детей. Он, конечно, будет и дальше изводить себя навязчивой саморазрушительной мыслью, будто он любил мою маму. Я подозреваю, его «любовь» к моей маме была рассудочна и отчуждена от чувства и действия, так же как «вера» стала жертвой этой безграничной способности к разным натяжкам и неправдоподобным толкованиям. Мама оказалась более здравомыслящим существом. Когда он сказал, что не бросит из-за нее семью, она просто перестала о нем думать и продолжала петь.
Но насколько не способен он был на искренние чувства в ответ на реальные обстоятельства, настолько же оказался способен на неутомимые раздумья. Он размышлял, взвешивал, вздыхал и сокрушался, строил догадки, потом передумывал, и это до смерти надоело моей маме. И когда она познакомилась с Дэном Нидэмом и они решили пожениться, как же он, должно быть, испугался, что скоро придет конец всем его раздумьям. А когда мама с Дэном поженились, это уже грозило положить конец всем мучениям, которые он сам на себя навлек и так полюбил. И надо же, несмотря на его мрачную тоску, мамино настроение всегда оставалось безоблачным — она даже весело оглядывала трибуну, выискивая его там, а потом помахала ему рукой всего за долю секунды до смерти — какой же легкомысленной она, должно быть, выглядела в его глазах. А ведь преподобный Льюис Меррил ближе всего подходил к Богу, именно когда угрызался за свой «грех» с моей мамой.
И когда ему выпала редкая честь стать свидетелем чуда, имя которому Оуэн Мини, мой горько разочаровавшийся отец не нашел ничего лучшего, как ныть мне о своей утраченной вере — о своей до нелепости субъективной и хрупкой вере, которую он так легко отдал на растерзание собственным надуманным и мелочным сомнениям. Каким же пастор Меррил оказался слабаком — и как же я гордился своей мамой за то, что у нее достало здравого смысла выбросить его из головы.
Неудивительно, что мистер Меррил никак не мог решить, что же ему сказать об Оуэне на похоронах. Откуда такому человеку, как пастор Меррил, знать, что нужно говорить об Оуэне Мини? Он назвал родителей Оуэна «чудовищами», в то время как сам имел наглость полагать, будто Бог и в самом деле «прислушался» к его страстной и ничтожной мольбе, чтобы моя мама упала замертво; а потом самонадеянно полагать, будто теперь Бог замолк и больше не станет его слушать — как будто преподобный мистер Меррил обладал единоличной властью заставить Бога сначала обратить на себя внимание, а потом равнодушно отвернуться. Каким же лицемером надо быть, чтобы согласиться со мной, что мистер и миссис Мини «чудовищно суеверны»?
В ризнице накануне похорон Оуэна Мини я очень язвительно заметил своему отцу:
— Как бы мне хотелось помочь вам снова обрести веру.
Потом я оставил его одного — вероятно, в раздумьях о том, как подобное обретение вообще возможно. Я сроду еще так не злился; вот тогда-то я по-настоящему и почувствовал, что могу «делать зло», — и тогда же вспомнил, как Оуэн Мини старался подготовить меня к тому, каким разочарованием для меня окажется мой отец.
Торонто, 27 сентября 1987 года — хмурое небо; к концу дня непременно пойдет дождь. Кэтрин говорит, что самое нехристианское во мне — это мое неумение прощать. И я знаю, это правда: оно идет рука об руку с моей постоянно прорывающейся жаждой мести. Я сидел в церкви Благодати Господней на Холме; я сидел там совсем один в тусклом свете, таком же хмуром, как и погода на улице. В довершение всего, «Торонто блю джейз» борются за Кубок Лиги; если «Блю джейз» пробьются в финальную серию, весь город только и будет говорить что о бейсболе.
Бывают времена, когда мне приходится снова и снова перечитывать Тридцать седьмой псалом:
«Перестань гневаться, и оставь ярость; не ревнуй до того, чтобы делать зло»[45].
В школе епископа Строна у меня выдалась тяжелая неделя. Каждая осень для меня начинается с того, что я требую от своих учениц слишком многого, а потом несправедливо разочаровываюсь в них — и в самом себе тоже. Я бываю с ними слишком язвителен. И моя новая коллега — мисс Элеонора Прибст — в прямом смысле слова заставляет меня делать зло!
На этой неделе я читал в десятом классе рассказ с привидениями Робертсона Дэвиса — называется «Призрак, который исчезал постепенно». На середине обожаемого мною рассказа я вдруг задумался: а что десятиклассницы могут знать об аспирантах, о диссертациях и о своеобразной заносчивости всей этой ученой братии, над которой так здорово и талантливо потешается Дэвис? Мне все время казалось, что девчонки засыпают на ходу; в лучшем случае они одаривали меня рассеянным вниманием. Я почувствовал раздражение и потому читал плохо; я не сумел преподнести им этот рассказ во всем блеске. Затем я почувствовал раздражение на самого себя за то, что выбрал именно этот рассказ, не удосужившись учесть возраст и неискушенность моей аудитории. Господи, ну и положеньице!
Именно в этом рассказе Дэвис говорит, что «остроумие аспиранта подобно шампанскому. Канадскому шампанскому». Это совершенно бесподобно, как говаривала моя бабушка. Надо бы испытать это на Элеоноре Прибст в следующий раз, когда она станет со мной умничать. Я вот что сделаю: засуну обрубок указательного пальца в правую ноздрю — пусть ей кажется, будто я умудрился пропихнуть палец до самой переносицы. Она, конечно, тут же остолбенеет, и тогда я выдам ей эту бесподобную фразу об остроумии аспиранта.
В церкви Благодати Господней я склонил голову и постарался отогнать подальше свою злость. Лучший способ остаться одному в церкви — это задержаться там после воскресной службы.
На этой неделе я разглагольствовал перед своими школьницами на тему «смелого начала». Я сказал, что, если бы книги, которые я им задаю, начинались хотя бы вполовину так же вяло, как их письменные работы по «Знаменитым последним словам» Тимоти Финдли, они бы в жизни не продрались ни через одну из них! Я воспользовался романом Финдли, чтобы пояснить им, что я понимаю под «смелым началом», — я взял ту шокирующую сцену, где отец приводит своего двенадцатилетнего сына на крышу отеля «Арлингтон», чтобы показать ему Бостон, Кембридж, Гарвард и реку Чарлз, а затем на глазах сына прыгает с высоты пятнадцатого этажа и разбивается насмерть. Только представьте себе! Это вполне под стать первой главе «Мэра Кэстербриджа», в которой Майкл Хенчард напивается до такого состояния, что на спор продает свою жену и дочку. Можете себе представить? Гарди знает, что делает; он на такие вещи мастер.
Что я имею в виду, спросил я своих нерадивых учениц, когда говорю, что их работы, как правило, «начинаются» после четырех, а то и пяти страниц туманного блуждания в поисках мысли для подходящего начала? Если у них уходит на это четыре или пять страниц, не кажется ли им, что лучше взять и переписать работу, начав ее прямо с четвертой или пятой страницы?
О, молодежь, молодежь — где ваш вкус к юмору? Я едва не плачу, когда мы проходим Троллопа, и меня уже мало заботит, что девчонки сами, похоже, едва не плачут, когда я заставляю их читать этого автора. Я особо расписываю им прелесть «Барчестерских башен». Но преподавать Троллопа девчонкам из поколения эпохи телевидения — все равно что метать бисер перед свиньями. От всех этих назойливо-бестолковых видеоклипов их бедра, головы и даже сердца тут же приходят в движение; но вот начало четвертой главы нипочем не вытянет из них ни смешка.
«О происхождении преподобного мистера Слоупа мне почти ничего не известно. Утверждают, что он прямой потомок того знаменитого врача, который помог появиться на свет мистеру Т. Шенди, и что в юности он благозвучия ради вставил в свою фамилию «у», как поступали до него многие великие люди»[46].
Хоть бы один смешок! Но как же колотятся и ухают их сердца, как ритмично раскачиваются их бедра, как мотаются туда-сюда их головы, а глаза закатываются под самый лоб, совершенно исчезая в глубинах их маленьких легкомысленных черепушек, стоит им только услышать Похотливую Самку, не говоря уже о том, чтобы увидеть всю эту бессвязную чепуху, которая сопровождает фонограмму ее последнего видеоклипа!
Нетрудно понять, почему мне потребовалось побыть в одиночестве в церкви Благодати Господней на Холме.
На этой неделе я на уроке «канлита», как выражается наша язва мисс Прибст, читал своим девчонкам из тринадцатого класса «Спутники Юпитера» — этот чудесный рассказ Элис Манро. Я слегка волновался, когда читал рассказ, потому что одна моя ученица — Ивонна Хьюлетт — оказалась в ситуации, слишком похожей на ту, в которой оказалась главная героиня рассказа: ее отец лежал в больнице и готовился к рискованной операции на сердце. Я вспомнил, что случилось с отцом Ивонны Хьюлетт, только когда начал читать «Спутники Юпитера» всему классу. Остановиться или взять другую вещь было уже поздно, и я продолжал. Кстати, это вовсе не жестокий рассказ — наоборот, он греет, если не сказать — обнадеживает, тех детей, у которых родители попали в больницу с больным сердцем. Но все равно, что я мог сделать? Ивонна Хьюлетт совсем недавно пропустила целую неделю занятий, когда у ее отца случился сердечный приступ. Все время, пока я читал рассказ Манро, ее лицо оставалось напряженно застывшим — естественно, она напряглась с первой же строчки: «Отца я нашла в кардиологическом отделении…»
Что же я за бестолочь такая? — подумал я. Мне хотелось прервать чтение и сказать Ивонне Хьюлетт, что все закончится хорошо — хотя и не имел никакого права давать ей подобные обещания, особенно насчет ее бедного отца. Господи, ну и положеньице! Я вдруг почувствовал, что напоминаю себе своего отца, — я ведь сын своего несчастного отца, подумал я. Затем я пожалел о том зле, которое ему причинил. На самом деле в конце концов все получилось правильно — вышло так, что я оказал ему услугу, чего я вовсе не собирался делать.
Оставив пастора в ризнице одного, я забрал с собой бейсбольный мяч и вышел на улицу, размышляя, что он будет говорить на похоронах Оуэна Мини. Когда я поехал повидаться с Дэном Нидэмом, то сунул мяч в «бардачок» своей машины. От ярости я не соображал, что мне делать — вплоть до того, рассказывать вообще Дэну или нет.
Вот тогда-то я и спросил Дэна Нидэма — он ведь никогда не отличался особой религиозностью, — зачем он так настаивал, чтобы мы с мамой перешли в другую церковь, ушли из конгрегационалистской церкви и стали епископалами.
— Что ты имеешь в виду? — не понял Дэн Нидэм. — Ты же сам все это придумал!
— Постой-постой, а ты что имеешь в виду? — пришла моя очередь удивиться.
— Твоя мама сказала мне, что у тебя все друзья в епископальной церкви. В частности, Оуэн, — сказал Дэн. — Она сказала, что ты просил ее, нельзя ли перейти в другую церковь, чтобы можно было ходить в воскресную школу вместе с друзьями. В конгрегационалистской церкви, сказала она, у тебя друзей нет.
— Это мама так сказала? — переспросил я. — А мне она говорила, что мы оба должны стать епископалами, чтобы быть в одной церкви вместе с тобой, — ты ведь епископал.
— Вообще-то я пресвитерианин, — заметил Дэн. — Хотя это не так уж важно.
— Значит, она солгала нам, — сказал я.
Помолчав, он пожал плечами.
— Сколько тебе тогда было? — спросил Дэн. — Восемь, девять, десять? Может, ты просто не все помнишь как следует.
Я раздумывал некоторое время, не глядя на него. Затем сказал:
— Вы ведь долго были помолвлены, перед тем как поженились. Где-то, наверное, года четыре, если я правильно помню.
— Да, около четырех лет — все верно, — насторожился Дэн.
— А почему вы так долго ждали, чтобы пожениться? - спросил я. — Вы ведь оба знали, что любите друг друга, разве нет?
Дэн оглядел книжные полки на скрытой двери, ведущей в потайной подвал.
— Твой отец… — начал он и запнулся. — Твой отец хотел, чтобы она подождала.
— Зачем? — удивился я.
— Чтоб ей не сомневаться. Насчет меня, — ответил Дэн.
— Да ему-то что за дело было до этого? — вскрикнул я.
— Вот. Точно то же самое я говорил твоей маме: ему до этого нет никакого дела… если только она сама во мне не сомневается. Конечно, она не сомневалась! Как и я, впрочем.
— Почему тогда она сделала так, как он велел? — спросил я Дэна.
— Из-за тебя, — сказал мне Дэн. — Она хотела, чтоб он пообещал никогда тебе не признаваться. А он все никак не соглашался дать такое обещание, если она не подождет с замужеством. Нам обоим пришлось ждать, пока он не дал слова никогда не заговаривать об этом с тобой. На это ушло четыре года.
— А я всегда думал, что мама сама рассказала бы мне, если бы не погибла, — сказал я. — Я думал, она просто ждет, пока я вырасту, а потом скажет.
— Она вообще не собиралась тебе говорить, — сказал Дэн. — Она сразу ясно дала мне понять: ни ты, ни я никогда об этом не узнаем. Я согласился; тебе бы тоже пришлось с этим согласиться. А вот отец твой никак не соглашался — целых четыре года.
— Но он ведь мог сказать мне после того, как мама погибла, — удивился я. — Кто бы узнал, что он нарушил обещание, если бы он все рассказал мне? Только я, больше никто, — а я бы никогда не узнал, что она заставила его что-то такое пообещать. Да мне и в голову никогда не приходило, что ему хочется мне признаться!
— Наверно, это такой человек, что если он пообещал, то ему можно доверять, — сказал Дэн. — Я раньше считал, он просто ревнует ее ко мне; я думал, он заставляет ее ждать так долго только потому, что надеется, я ее брошу или ей наскучит со мной. Я думал, он пытается сделать так, чтоб мы разбежались, а все это с проверкой наших чувств и его обещанием — сплошное притворство. Но теперь мне кажется, он, вероятно, и вправду боялся, чтобы она не ошиблась во мне, и ему, видно, было трудно пообещать, что он никогда не попытается наладить с тобой отношения.
— Ты знал про «Даму в красном»? — спросил я Дэна Нидэма. — И про «Апельсиновую рощу», и про все остальное?
— Это было единственное место, где они могли видеться и разговаривать друг с другом, — сказал Дэн. — Вот все, что я знаю. И я не буду тебя спрашивать, откуда обо всем этом знаешь ты.
— Ты слышал когда-нибудь о Фрибоди Черном Черепе? — спросил я Дэна.
— Это был старый чернокожий музыкант — твоя мама очень его любила, — ответил Дэн. — Я знаю, кто это такой, только благодаря нашей с мамой последней поездке в Бостон, перед тем, как она погибла, мы ездили на похороны Черного Черепа.
Стало быть, Дэн Нидэм верил, что мой отец — человек слова. А много ли мы знаем таких людей? — спрашивал я сам себя. Мне казалось бессмысленным разубеждать Дэна в искренности моего отца. Мне и самому казалось почти бессмысленным мое знание о том, кто мой отец, и я был уверен, что такое знание тем более не обрадует Дэна. Ну какая ему радость узнать, что преподобный Льюис Меррил сидел в тот день на открытой трибуне бейсбольного стадиона и молил Бога, чтобы моя мама умерла, — не говоря уже о том, что пастору Меррилу хватило самонадеянности поверить, будто его молитва подействовала? Конечно же, Дэну вовсе не нужно все это знать. И зачем было маме стремиться уйти из конгрегационалистской церкви в епископальную, если не для того, чтобы держаться подальше от мистера Меррила? Мой отец не был смелым и благородным человеком, но однажды он попытался повести себя смело и благородно. Он боялся, но все же нашел смелость по-своему помолиться за Оуэна Мини — и сделал это весьма хорошо.
Интересно, на что он рассчитывал, открывшись мне? Судя по его законным детям, они в нем, к сожалению, не вызывали никаких особых чувств — кроме необъятного, неописуемого раскаяния, которому он предавался с упорством человека, разучившегося молиться. Ну что ж, подумал я, я снова научу тебя. Разговор с Дэном навел меня на мысль, как заставить пастора Меррила уверовать снова, — теперь я знал, как заронить в его душу зернышко веры. Я подумал о нескладном среднем ребенке этого бедняги, в котором из-за грубой короткой стрижки с трудом удавалось узнать девочку; я подумал о долговязом старшем парнишке — лентяе и кладбищенском вандале. А младший ребенок ползал в церкви под скамейками и хватал всех за ноги — я даже не могу вспомнить, какого он был пола.
Мистер Меррил не сумел поверить в Оуэна Мини, если мистер Меррил убедил себя, что Бог наказывает его своим молчанием, — но я понял, что смогу заставить мистера Меррила кое во что поверить. Если ни Бог, ни Оуэн Мини не смогли вернуть преподобному мистеру Меррилу его веру, то я, пожалуй, знаю «чудо», в которое мой отец поверит наверняка.
Когда я ушел от пастора Меррила — он так и остался сидеть за своим столом в ризнице, — было примерно десять вечера. Всего через каких-то полчаса я уже закончил разговаривать с Дэном и снова подъехал на машине к углу Центральной улицы и Тэн-лейн, где стоит церковь Херда. Льюис Меррил был все еще там; в ризнице по-прежнему горел свет. Теперь, правда, светились и витражные окна алтарной части — отгороженного священного пространства, посредине которого находится престол. Там сейчас мой отец, без всякого сомнения, сочинял прощальные слова для Оуэна Мини.
«Я так разумею, все, что он хранил, для чего-то должно было понадобиться!» — сказал мне мистер Мини, имея в виду мамин манекен в красном платье. Несчастный болван даже не подозревал, как он окажется прав.
На Мейден-Хилл-роуд было темно; сбоку от дороги возле железнодорожного моста, опора которого принесла смерть Баззи Тэрстону, до сих пор стояло несколько ограничительных конусов для дорожных работ и выключенные мигалки. Врезавшись в опору моста, «плимут» здорово разворотил бровку, а на дороге появились выбоины, которые пришлось заново заливать гудроном.
На кухне в доме Мини, как обычно, горел свет; они всегда оставляли его для Оуэна. Мистер Мини долго не отзывался на мой стук. Я раньше ни разу не видел его в пижаме; он выглядел как странный ребенок-переросток — или как клоун, наряженный мальчишкой.
— Надо же, да это ведь Джонни Уилрайт! — машинально воскликнул он.
— Мне нужен манекен, — сказал я ему.
— Ну ясно! — живо отозвался он. — Я знал; что он тебе понадобится.
Манекен был нетяжелым, но громоздким — негнущийся, он никак не хотел влезать в мой «фольксваген-жук». Я вспомнил, как торчали негнущиеся ноги закутанного в пеленки Оуэна Мини в кабине тягача в тот день, когда мать с отцом увезли его домой с рождественского утренника. Еще я вспомнил, как мы с Хестер и Оуэном ехали на платформе этого тягача в ночь, когда мистер Мини возил нас вместе с манекеном к пляжу у Кабаньей Головы.
— Можешь взять красный пикап, если это удобнее, — предложил мистер Мини. Но пикап мне не понадобился; с помощью мистера Мини я сумел-таки запихнуть манекен в «жука». Мне пришлось вытащить принадлежавшие когда-то Марии Магдалине обнаженные белые руки из металлических сетчатых гнезд в плечах манекена. Ног у манекена не было; он держался на стержне, закрепленном на тонкой плоской подставке, — эту подставку мне пришлось высунуть в открытое переднее окошко с правой стороны; переднее кресло я наклонил вперед, так чтобы мальчишеские бедра, тонкая талия, полная грудь и маленькие прямые плечи манекена могли уместиться на заднем сиденье. Будь у манекена голова, он бы точно не поместился.
— Спасибо, — поблагодарил я мистера Мини.
— Да не за что! — отозвался он.
Я поставил свой «фольксваген» на Тэн-лейн, подальше от церкви Херда и мигающего желтым светофора на перекрестке с Центральной улицей. Сжимая в кармане бейсбольный мяч, я нес манекен под одной мышкой, а длинные бледные руки Марии Магдалины — под другой. Дойдя до цветочных клумб, тускло озаренных цветными отсветами витражных стекол алтаря, я собрал маму заново. В ризнице по-прежнему горел свет, но пастор Меррил упражнялся в молитвах по Оуэну в алтаре старой каменной церкви; время от времени он брал аккорд-другой на органе. Со времени, когда мистер Меррил руководил хором конгрегационалистской церкви, у него сохранились кое-какие навыки игры на инструменте. Я хорошо знал гимны, которые он наигрывал, пытаясь найти нужное настроение для молитвы по Оуэну Мини.
Он сыграл «Агнца на престоле», затем стал подбирать «Господень Сын, сквозь огонь и дым…». Я нашел клумбу с портулаком, подходящую, как мне показалось, для портновского манекена. Эти низкие растения с мясистыми листьями удачно маскировали подставку, а маленькие цветки, в основном уже успевшие закрыться на ночь, хорошо сочетались с ярко-красным платьем. Платье полностью скрывало сетчатые гнезда в бедрах манекена, а тонкий черный стержень, на котором манекен возвышался над подставкой, оставался невидимым в полумраке — как будто маме вздумалось чуть воспарить над клумбой. Я прошелся несколько раз между клумбой и входом в ризницу, присматриваясь, как манекен выглядит на расстоянии, и пытаясь установить мамино тело под таким углом, чтобы ее незабываемую фигуру можно было сразу узнать. Тусклый свет, проходя сквозь алтарные витражи, создавал идеальное освещение — его было в самый раз, чтобы подчеркнуть пламенеюще-алый цвет платья, но недостаточно, чтобы отсутствие головы явно бросалось в глаза. Словно бы голова и ноги растворились в полумраке, поглощенные ночными тенями. При взгляде из дверей ризницы мамин силуэт казался отчетливо живым и в то же время призрачным; впечатление было такое, будто «Дама в красном» вот-вот запоет. Мигающий желтый светофор на углу Тэн-лейн и Центральной тоже делал свое дело, и даже фары случайных машин, едва скользнув по фигуре в клумбе портулака, лишь добавляли загадочности.
Я сжал бейсбольный мяч; я не брал его в руки с того самого дня, когда в последний раз играл в Малой лиге. Я беспокоился, хватит ли мне ловкости, — ведь указательный палец очень важен при броске. Но бросить мне его, в конце концов, предстояло недалеко. Я ждал, пока мистер Меррил перестанет играть на органе, и в ту же секунду, как замолкла музыка, изо всех сил швырнул мяч в одно из высоких витражных окон алтаря. Мяч пробил в стекле маленькую дырку; оттуда вырвался сноп белого света, похожий на луч карманного фонарика, и осветил снизу листья высоченного вяза, за стволом которого я спрятался, пока ждал пастора Меррила.
Он не сразу понял, что влетело в одно из священных окон. Мяч, я думаю, прокатился мимо органных труб, а может, даже докатился до самой кафедры.
— Джонни! — услышал я голос моего отца. Открылась и закрылась дверь, ведущая из церкви в ризницу. — Джонни, я знаю, ты сердишься, но это чистое ребячество! — крикнул он. Я услышал его шаги в коридоре, где на стенках висят крючки для одежды. Он резко распахнул дверь ризницы, держа бейсбольный мяч в правой руке, и замигал, всматриваясь в мигающий желтый свет на перекрестке Тэн-лейн и Центральной. — Джонни! — снова крикнул он и вышел наружу, поглядел налево, в сторону учебного городка Грейвсендской академии, потом направо, вдоль Центральной улицы, а затем бросил взгляд в сторону цветочных клумб — они будто тлели в неверном свете витражных окон. И преподобный Льюис Меррил упал на колени и крепко прижал бейсбольный мяч к сердцу.
— Табби! — прошептал пастор. Он уронил мяч, и тот покатился по тротуару Центральной улицы. — Господи, прости меня! — промолвил пастор Меррил. — Табби — это не я ему сказал! Я обещал тебе, что не скажу, и я не говорил — это не я! — взывал мой отец. Его голова задергалась; он не смел взглянуть в сторону клумбы и закрыл глаза обеими руками. Он упал на бок, привалившись головой к травяному бордюру вдоль тропинки, ведущей к ризнице, и поджал колени к груди, словно корчась в ознобе; он напоминал маленького ребенка, свернувшегося калачиком. Не отрывая от глаз крепко прижатых рук, он взвыл: — Табби, прости меня, пожалуйста!
После этого он начал лепетать что-то вовсе нечленораздельное, бормотать и подергиваться, лежа на земле. Только благодаря этим звукам и движениям я мог убедиться, что он не умер. Каюсь: меня немного разочаровало, что шок от появления мамы не убил его. Я поднял манекен и зажал его под мышкой; одна из мертвенно-белых рук Марии Магдалины отвалилась, и я взял ее под другую мышку. Затем подобрал с тротуара бейсбольный мяч и сунул его обратно в карман. Интересно, подумал я, слышит ли отец, что рядом с ним кто-то ходит, потому что он, кажется, еще сильнее скрючился в своей позе эмбриона и крепче прижал ладони к глазам, будто боялся, что мама сейчас подойдет к нему. Вероятно, эти призрачно-белые удлиненные руки напугали пастора больше всего — словно сама Смерть помогала моей маме дотянуться до него, и преподобный мистер Меррил ждал, что она вот-вот до него дотронется.
Я положил манекен и руки Марии Магдалины обратно в свой «фольксваген» и поехал к волнорезу у гавани Рай-Харбор. Стояла полночь. Я изо всех сил зашвырнул бейсбольный мяч в воду залива; всплеск получился очень слабеньким — даже чайки не потревожились. Затем я выбросил тяжелые длинные руки Марии Магдалины — всплеск получился сильнее; однако здесь вечно шлепаются о воду якоря и швартовы, а о волнорез с внешней стороны почти всегда бьются волны, так что чайки давно привыкли не бояться никаких всплесков.
После этого я взобрался на волнорез и зашагал по нему вместе с манекеном в красном платье. Прилив недавно достиг высшей точки и сейчас шел на убыль. Дойдя до устья судового канала, я спрыгнул туда с верхушки волнореза и очень скоро погрузился в воду по грудь, так что пришлось немного отступить к крайней гранитной плите волнореза, чтобы можно было размахнуться и забросить манекен в океан как можно дальше. Мне хотелось, чтобы манекен непременно упал в судовой канал — я знал, что там очень, очень глубоко. Несколько мгновений я прижимал это тело к лицу; но если раньше платье и хранило какой-то запах, то он давно уже выветрился. Затем я бросил манекен в океан.
Несколько жутких минут он держался на плаву. Во всех набитых проволокой пустотах оставался воздух. Манекен перевернулся в воде на спину. Я увидел над поверхностью чудесную мамину грудь — КРАСИВЕЙ, ЧЕМ У ВСЕХ ДРУГИХ МАМ, как сказал когда-то Оуэн Мини. Затем манекен перевернулся еще раз; из туловища стали вырываться пузыри, и «Дама в красном» утонула в судовом канале с внешней стороны волнореза, на котором, как уверял Оуэн Мини, он имел полное право сидеть и смотреть на море.
Я увидел, что солнце уже начало подниматься над гранитно-серой поверхностью Атлантики, словно сверкающий стеклянный шарик. Я поехал в Дарем, зашел в нашу с Хестер квартиру, принял душ и переоделся для похорон. Я понятия не имел, где Хестер, но меня это мало заботило; я уже знал ее отношение к его похоронам. Последний раз я видел Хестер в доме 80 на Центральной; мы вместе с бабушкой смотрели, как в Лос-Анджелесе убивали Бобби Кеннеди, — это повторялось снова и снова. Вот тогда-то Хестер и сказала: «Телевидение здорово преподносит несчастья».
Оуэн Мини ни разу не говорил со мной об убийстве Бобби Кеннеди. Оно случилось в июне 1968-го, когда время Оуэна стремительно истекало. Я уверен, Оуэн был слишком занят собственной смертью, чтобы сказать что-нибудь по поводу смерти Бобби Кеннеди.
Было раннее утро. В нашей с Хестер квартире я держал совсем немного вещей, так что упаковать их оказалось недолго; в основном это были книжки. Оуэн тоже хранил кое-какие книжки у Хестер, и я забрал одну из них — «Размышления о псалмах» К. С. Льюиса. Оуэн обвел в ней свое любимое высказывание: «Я пишу для неученых о том, о чем и сам не много знаю»[47]. После того как я закончил укладываться и оставил Хестер чек в счет моей доли за квартиру до конца лета, у меня еще оставалось какое-то время, и я открыл дневник Оуэна. Я просмотрел некоторые разрозненные записи, похожие на перечень покупок, которые хозяйки составляют перед походом в магазин; он словно писал записки самому себе. Я узнал, что слово «уачука» — из названия форта — означает «гора ветров». А еще там имелось несколько страниц с вьетнамскими словами и выражениями. Оуэн отвел отдельную страницу под «ПОВЕЛИТЕЛЬНЫЕ ФОРМЫ ГЛАГОЛА». Два выражения повторялись несколько раз, с особым вниманием к произношению — Оуэн даже написал эти слова в фонетической транскрипции.
«НАМ СУН — ЛОЖИТЕСЬ! ДУНГ СА — НЕ БОЙТЕСЬ!»
Я перечитывал это место снова и снова, пока не почувствовал, что добился правильного произношения. Еще там был довольно хороший карандашный рисунок Оуэн изобразил Феникса, эту мифическую птицу, которая будто бы сжигает сама себя на погребальном костре, а потом восстает из собственного пепла. Под рисунком Оуэн написал: «ЧАСТО ОЛИЦЕТВОРЯЕТ СОБОЙ НЕУГАСАЕМЫЙ ИДЕАЛИЗМ ИЛИ НАДЕЖДУ, СИМВОЛ БЕССМЕРТИЯ». А в другом месте на полях — без всякой связи со всем остальным на этой странице — виднелась торопливая запись: «ТРЕТИЙ ЯЩИК С ПРАВОЙ СТОРОНЫ». Эта пометка никак не была выделена; Оуэн никоим образом не указал, что она предназначена для меня, но, конечно же, подумал я, он не мог не помнить то утро, когда сидел за столом мистера Мэррила и разговаривал с Дэном и со мной, беспрестанно открывая и закрывая ящики и не подавая виду, что просматривает их содержимое.
Оуэн, конечно, увидел этот бейсбольный мяч — и понял, кто мой отец, — но его вера была огромна; и он знал, что Бог все равно скажет мне, кто мой отец. Оуэн считал, что ему говорить мне это незачем. Знал он еще и то, что я испытаю только разочарование, и больше ничего.
Перелистав еще несколько страниц, я наткнулся на одно из мест, где упоминалось обо мне.
«САМОЕ ТЯЖЕЛОЕ, ЧТО МНЕ ПРИШЛОСЬ СДЕЛАТЬ В ЖИЗНИ, — ЭТО ОТРЕЗАТЬ ПАЛЕЦ МОЕМУ ЛУЧШЕМУ ДРУГУ! ТЕПЕРЬ, КОГДА ВСЕ ПОЗАДИ, МОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ ДОЛЖЕН НАЧИСТО ОТРЕЗАТЬ ОТ СЕБЯ СВОЕ ПРОШЛОЕ — ОН ДОЛЖЕН ПРОСТО ВЗЯТЬ И НАЧАТЬ ВСЕ СНАЧАЛА. ДЖОН ДОЛЖЕН УЕХАТЬ В КАНАДУ. Я УВЕРЕН, В ЭТОЙ СТРАНЕ ЗДОРОВО МОЖНО ЖИТЬ — А НАША СТРАНА МОРАЛЬНО ВЫДОХЛАСЬ».
Потом я перелистал страницы до конца дневника и перечитал последнюю запись.
«ВОТ И НАСТУПИЛ ЭТОТ ДЕНЬ! «…ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, ЕСЛИ И УМРЕТ, ОЖИВЕТ. И ВСЯКИЙ, ЖИВУЩИЙ И ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, НЕ УМРЕТ ВОВЕК».
Потом я закрыл дневник Оуэна и сложил его вместе с другими своими вещами. Бабушка вставала рано. В доме 80 на Центральной лежали кое-какие ее и мамины фотографии, которые я хотел забрать, а еще там осталась вся моя одежда. Я хотел позавтракать вместе с бабушкой в розовом саду; до похорон Оуэна все еще оставалось много времени — достаточно, чтобы сказать бабушке, куда я собираюсь.
Потом я заехал в Уотерхаус-Холл и рассказал о своих планах Дэну Нидэму; кроме того, у Дэна я тоже хотел кое-что забрать. Я знал, он не будет возражать — он ведь уже столько лет сбивал себе об эту штуку пальцы на ногах. Забрать я собирался гранитный упор для двери, который Оуэн сделал для Дэна с мамой и подарил им на свадьбу, тот самый, с датой, выбитой хорошо знакомым «монументальным» шрифтом — ИЮЛЬ 1952, — с аккуратными фасками по всем ребрам, идеально сходящимися в углах. Выглядел он чуть грубовато, но это был первый известный мне образец работы Оуэна с алмазным диском, и я хотел взять его себе. Дэн сказал, что все понимает и любит меня.
Я сказал ему:
— Ты самый лучший отец, который только может быть у мальчишки, — и другого мне не нужно.
А потом настало время хоронить Оуэна Мини.
Наш начальник полиции Бен Пайк стоял у входа в церковь Херда возле тяжелых двойных дверей с таким видом, словно намеревался обшарить всех пришедших оплакивать Оуэна Мини на предмет «орудия убийства», этой давно исчезнувшей «причины смерти». Меня так и подмывало сказать сукину сыну, где он может найти этот злосчастный мяч. Пришел и толстый мистер Чикеринг; он до сих пор горевал, что разрешил тогда Оуэну Мини взять биту вместо меня — что велел Оуэну «отбивать». Пришли и Тэрстоны, родители Баззи, несмотря на то что были католиками и совсем недавно похоронили собственного сына. И католический священник, отец Финдли, тоже пришел, как и миссис Хойт, даром что весь город едва не плевал в нее за ее «антиамериканскую» деятельность с консультациями по вопросам призыва. Викарий Виггин с Розой не пришли; они уж так рвались устроить отпевание в церкви Христа, что, конечно, обиделись, когда их отвергли. Капитан Виггин, наш сбрендивший экс-пилот, заявлял, что для него нет ничего почетнее, чем первоклассные похороны настоящего героя. Местное подразделение Нью-Хэмпширской Национальной гвардии обеспечило похоронный наряд для несения так называемого почетного караула. Оуэн как-то говорил мне, что они делают это за деньги — им платят, как за один день службы. Тело Оуэна доставил офицер сопровождения — молодой и растерянный первый лейтенант, который отдавал честь, как мне показалось, гораздо чаще, чем нужно, — это была его первая командировка от отдела по учету выбывших из строя. Так называемым ответственным за помощь семье выбывшего из строя оказался не кто иной, как любимый преподаватель Оуэна с военной кафедры Нью-Хэмпширского университета. Полковник Айгер подчеркнуто церемонно приветствовал меня у тяжелых двойных дверей.
— Полагаю, мы оба ошибались насчет вашего маленького друга, — сказал мне полковник Айгер.
— Да, сэр, — кивнул я.
— Он доказал, что вполне подходит для боевого подразделения, — добавил полковник Айгер.
— Да, сэр, — ответил я.
Полковник положил свою усеянную пигментными пятнами руку мне на плечо, затем шагнул в сторону и встал по стойке «смирно» сбоку от тяжелых двойных дверей, словно намереваясь оспорить властные полномочия инспектора Бена Пайка.
Почетный караул в коротких белых гетрах и белых перчатках свадебным маршем прошествовал по проходу, а затем молодцевато разделился на две колонны, застыв по обе стороны гроба, накрытого флагом с приколотой к нему медалью. Медаль ярко сияла, отражая солнечный луч, что пробился сквозь дырку от бейсбольного мяча в витражном окне алтаря. В привычном мраке старой каменной церкви яркое золото Оуэновой медали, казалось, притягивало к себе этот непривычный солнечный луч — он словно сам прожег дырку в темном витражном стекле, как будто свет искал Оуэна Мини.
Суровый коротконогий военный, к которому полковник Айгер обращался как к «мастер-сержанту», что-то шепнул гвардейцам почетного караула — те стояли по стойке «вольно» и с беспокойством поглядывали на полковника Айгера и первого лейтенанта, впервые сопровождавшего тело. Полковник Айгер что-то шепнул первому лейтенанту.
Прихожане покашливали, под ними поскрипывали старые потертые скамейки. Орган выдавал на-гора одну траурную песнь за другой, пока подтягивались и рассаживались по своим местам все опоздавшие. Одним из помощников на похоронах был мистер Эрли, другим — Дэн Нидэм, но большинство помощников составляли рабочие карьера — я узнал крановщика и подрывников, я кивнул сигнальщику, распиловщикам и операторам врубовой машины. Эти люди сами казались высеченными из гранита, чья мощь способна выдержать давление в двадцать тысяч фунтов на квадратный дюйм. Гранит когда-то был лавой, расплавом горной породы, которая, однако, не поднялась на поверхность, а застыла глубоко под землей; а поскольку она застывала медленно, то получились довольно крупные кристаллы.
Мистер и миссис Мини одни занимали первый ряд справа от центрального прохода церкви Херда. Они застыли, словно извергнутые землей гранитные глыбы, не двигаясь и не сводя глаз с медали, ослепительно сверкавшей в луче солнечного света, что падал на крышку гроба. Мистер и миссис Мини смотрели не мигая; они созерцали гроб своего сына почти с тем же едва сдерживаемым благоговейным ужасом, что промелькнул в их глазах в тот день, когда маленький Иисус заметил их в толпе прихожан на рождественском утреннике в церкви Херда в 1953 году — когда Оуэн нежился в «столпе света». Теперешняя тревожная настороженность их лиц заставляла предположить: они помнят, как Оуэн отругал их, когда они без приглашения пришли на праздник Рождества.
«А ВЫ-ТО ЧТО ЗДЕСЬ ДЕЛАЕТЕ? — кричал на них разъяренный Младенец Христос. — ВАМ НЕЛЬЗЯ СЮДА! — орал Оуэн Мини. — ТО, ЧТО ВЫ СЮДА ПРИШЛИ, — ЭТО СВЯТОТАТСТВО!»
Точно то же самое подумал и я: придя на похороны Оуэна, мистер и миссис Мини совершают СВЯТОТАТСТВО. И эти их исполненные страха взгляды, упертые в приколотую к американскому флагу медаль, пожалуй, подтверждали, что они боятся, как бы Оуэн вдруг не поднялся из гроба, точно так же, как он поднялся когда-то с копны сена в хлеву, и снова не отругал своих родителей. Надо же было додуматься сказать десяти- или одиннадцатилетнему ребенку, что он родился от «непорочного зачатия» — что он совсем «как Младенец Христос»!
На похоронной церемонии в церкви Херда я, оказывается, молился, чтобы Оуэн поднялся из своего закрытого гроба и заорал на несчастных родителей: «ВАМ НЕЛЬЗЯ СЮДА!» Но Оуэн Мини не двигался и ничего не говорил.
Мистер Фиш выглядел очень дряхлым; но он все-таки сел рядом с моей бабушкой во втором ряду и тоже неотрывно смотрел на сияющую медаль на гробе Оуэна Мини — мистер Фиш словно тоже надеялся, что Оуэн даст нам еще одно представление; мистер Фиш словно никак не хотел поверить, что в этой постановке Оуэну Мини не досталось роли «с речами».
Дядя Алфред и тетя Марта тоже сидели на бабушкиной скамейке. Насчет отсутствия Хестер никто из нас даже не заикнулся; даже Саймон, который также расположился рядом с бабушкой, избегал разговоров о ней. Истмэны чувствовали себя гораздо свободнее, когда на все лады сожалели, что Ной не мог сюда приехать — он по-прежнему обретался в Африке, обучая нигерийцев, как правильно вести лесное хозяйство. Я никогда не забуду, что ответил мне Саймон, когда я сказал ему, что уезжаю в Канаду.
— О, Канада! Это будет одна из самых больших проблем, с которой скоро столкнутся наши лесопилки на северо-востоке, — вот погоди, сам увидишь! — сказал Саймон. — Канадцы собираются экспортировать свою древесину за такие гроши, за которые мы здесь не можем ее даже производить!
Эх, Саймон, старина — никакой политической жилки. Пожалуй, ему и в голову не приходило, что я уезжаю в Канаду не за древесиной.
Я узнал арию из «Мессии» Генделя — «Я знаю, мой Спаситель жив». Мне также показался знакомым пухлый мужчина по другую сторону прохода напротив меня; он был примерно моего возраста и глядел на меня во все глаза. Но лишь когда он начал разглядывать высокий сводчатый потолок церкви Херда — верно, высматривая между мрачными опорами ангелов, — я понял, что лицезрю толстяка Харолда Кросби, бывшего ангела-благовестника, что все время путал свой текст и ждал подсказки и кого бросили на произвол судьбы в поднебесных высотах церкви Христа в Рождество 53-го. Я кивнул Харолду, и он грустно улыбнулся мне в ответ. Я слышал, миссис Хойт успешно натаскала его, как заработать освобождение 4-Ф — по психиатрическим показаниям.
Я сперва не заметил нашу миссис Ходдл. В черном она выглядела особенно сурово, и, оттого что она сейчас не ругала Оуэна Мини — не требовала, чтобы тот немедленно спустился оттуда и вернулся на свое место! — я не сразу узнал в ней нашу мегеру из воскресной школы, которой хватало дурости вообразить, будто Оуэн Мини сам себя поднял в воздух.
Даулинги тоже пришли; они не стали использовать это событие, чтобы в очередной раз бросить всем вызов сменой половых ролей. Они так никогда и не обзавелись детьми, что, вероятно, даже и к лучшему. Пришел и Ларри О'Дэй, торговый агент «Шевроле»; он играл Боба Крэтчита в «Рождественской песни» в том самом достопамятном году, когда Оуэн Мини играл Духа Будущих Святок Вместе с отцом пришла и его бойкая дочь, Кэролайн О'Дэй; она сидела рядом со своей вечной подружкой, Морин Эрли, которая дважды обмочилась, глядя, как Оуэн Мини показывает Скруджу его будущее; та самая Кэролайн, что упорно отвергала мои ухаживания вне зависимости от своих нарядов — как в форменном платье школы Святого Михаила, так и в другой одежде. Пришел даже мистер Кенмор, мясник нашего местного отделения «Эй-Пи», вместе с миссис Кенмор и сыном Донни, — фанаты бейсбола, не пропустившие ни одной игры в Малой лиге. Да, все они пришли — даже мистер Моррисон, трусливый почтарь, даже он явился! Присутствовал и новый директор Грейвсендской академии; он никогда не был знаком с Оуэном Мини и все же пришел сюда — вероятно, отдавая себе отчет, что никогда не стал бы новым директором, если бы Оуэн Мини, проиграв сражение, не выиграл войну с Рэнди Уайтом. И будь жив старый Арчи Торндайк, я точно знаю, он бы тоже пришел.
Бринкер-Смитов не было; я уверен, они бы тоже пришли, если бы не уехали обратно в Англию, — их неприятие войны во Вьетнаме оказалось столь непримиримым, что они не захотели, чтобы их двойняшки были американцами. Но где бы ни находились Бринкер-Смиты, я надеялся, что они любят друг друга так же страстно, как когда-то любили друг друга на всех этажах, во всех кроватях Уотерхаус-Холла.
И наш старый друг, слабоумный вахтер из спортзала Грейвсендской академии — тот самый, что преданно засекал нам время «броска», тот самый, что стал свидетелем, как мы впервые всадили мяч в корзину быстрее трех секунд, — тоже пришел выразить свое почтение маленькому Шляпмейстеру.
Потом за дыркой, пробитой в витражном стекле бейсбольным мячом, проплыло облако; золотая медаль Оуэна слегка померкла. Моя бабушка, дрожа, взяла меня за руку, когда мы все поднялись, чтобы присоединиться к гимну, — и нечаянно больно сжала обрубок моего пальца. Как только полковник Айгер и молоденький первый лейтенант подошли по центральному проходу к гробу, почетный караул застыл по стойке «смирно». Мы запели тот самый гимн, который пели на утреннем собрании, когда Оуэн Мини прикрутил болтами к трибуне сцены Большого зала обезглавленную и безрукую Марию Магдалину.
Господень Сын, сквозь огонь и дым
Ты снова идешь на бой.
Кровавое знамя над войском твоим,
Но кто идет за тобой?
Лишь тот, кто скорбную чашу пьет,
Поправши и страх и боль,
Кто ведает гнет,
Кто крест свой несет,
Кто утирает кровавый пот —
Лишь тот идет за тобой.
К «Ритуалу погребения усопших» в Книге общей молитвы есть примечание применительно к обиходу епископальной церкви. Это в высшей мере разумное примечание. «Заупокойное богослужение — сродни пасхальному, — говорится в нем. — Полное свое значение оно приобретает в связи с воскресением. Поскольку Иисус воскрес из мертвых, мы все тоже воскреснем. Поэтому служба отмечена радостью. Эта радость, однако, не означает, что человеческое горе противно христианскому духу», — заключает примечание. Итак, мы во все горло распевали для Оуэна Мини — оттого что «служба по усопшему отмечена радостью» и оттого что наше «человеческое горе» не «противно христианскому духу». Пропев гимн от начала до конца, мы сели и подняли глаза — за кафедрой уже стоял преподобный Льюис Меррил.
— «Иисус сказал… Я есмь воскресение и жизнь», — начал мой отец. В его голосе звучала небывалая, неслыханная до сих пор мощь и уверенность, и скорбящие это заметили. Прихожане обратили к нему все свое внимание. Разумеется, я знал, что в нем изменилось: он снова обрел утраченную веру — в его голосе звучала абсолютная вера в каждое произнесенное им слово, и потому он совсем не заикался.
Временами отрываясь от Книги общей молитвы, он жестикулировал так, что становился похож на пловца, отрабатывающего движения брасса, и пальцы его правой руки иногда пересекались с лучом света, что проникал через дырку от бейсбольного мяча в витражном стекле, отчего медаль Оуэна Мини то и дело мерцала.
— «Дух Господа Бога на Мне, ибо Господь помазал Меня благовествовать нищим, — читал нам пастор Меррил, — послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, — восклицал мистер Меррил без тени сомнения в голосе; его сомнения начисто исчезли, они ушли навсегда! Он едва успевал переводить дыхание: — …утешить всех сетующих», — провозгласил он.
Но мистеру Меррилу этого показалось мало; должно быть, он почувствовал, что слова Исайи не смогут достаточно нас утешить. Мой отец решил, что дополнительным утешением для нас может стать Плач Иеремии, откуда он и прочитал:
— «Благ Господь к надеющимся на Него, к душе, ищущей Его».
А на тот случай, если и этот отрывок не сможет утолить нашу жажду утешения, пастор Меррил выбрал еще один — из Плача:
— «Ибо не навек оставляет Господь. Но послал горе, и помилует по великой благости Своей. Ибо Он не по изволению сердца Своего наказывает и огорчает сынов человеческих».
Бледные пальцы моего отца то и дело мелькали в луче света, словно маленькие рыбки, и Оуэнова медаль мигала нам с ритмичностью сигнального огня на маяке. Затем пастор Меррил предложил нам знакомый псалом:
— «Господь будет охранять выхождение твое и вхождение твое отныне и вовек».
Так он подвел нас к чтениям из Нового Завета и начал с небольшой ободряющей фразы из Послания к Римлянам:
— «Ибо думаю, что нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас».
Льюис Меррил не знал отдыха; оттого, что с нами не было Оуэна Мини, мы испытывали почти физическую боль, и пастор Меррил не мог остановиться, не заверив нас, что Оуэн ушел в лучший мир. Мой отец на полном ходу перенесся к Первому посланию к Коринфянам:
— «Но Христос воскрес из мертвых… — заверил нас пастор Меррил. — Ибо, как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых».
Бабушка никак не хотела отпускать мою культю, и даже у Саймона все лицо стало мокрым от слез, а мистер Меррил все не умолкал — он быстро отослал нас ко Второму посланию к Коринфянам.
— «Посему мы не унываем; — сказал он нам, — но если внешний наш человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется. Ибо кратковременное легкое страдание наше производит в безмерном преизбытке вечную славу, когда мы смотрим не на видимое, но на невидимое: ибо видимое временно, а невидимое вечно», — продолжал пастор Меррил. — «Итак мы всегда благодушествуем; — наставлял нас мой отец, — и как знаем, что, водворяясь в теле, мы устранены от Господа, — ибо мы ходим верою, а не видением, — то мы благодушествуем и желаем лучше выйти из тела и водвориться у Господа, и потому ревностно стараемся, водворяясь ли, выходя ли, быть Ему угодными…»
Затем он провел нас еще через один псалом, после чего велел прихожанам встать, что мы и сделали, и он прочитал нам из Евангелия от Иоанна.
— «Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец», — сказал пастор Меррил, и мы, все скорбящие, склонили головы, как овцы. А когда мы снова сели, мистер Меррил воскликнул: — Господи! Как нам не хватает Оуэна Мини!
Затем он снова стал читать — теперь это был отрывок про чудо, из Евангелия от Марка:
— «Пришед к ученикам, увидел много народа около них и книжников, спорящих с ними. Тотчас, увидев Его, весь народ изумился, и, подбегая, приветствовали Его. Он спросил книжников: о чем спорите с ними? Один из народа сказал в ответ: Учитель! я привел к Тебе сына моего, одержимого духом немым; где ни схватывает его, повергает его на землю, и он испускает пену, и скрежещет зубами своими, и цепенеет; говорил я ученикам Твоим, чтобы изгнали его, и они не могли. Отвечая ему, Иисус сказал: о, род неверный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас? приведите его ко Мне. И привели его к Нему. Как скоро бесноватый увидел Его, дух сотряс его; он упал на землю и валялся, испуская пену. И спросил Иисус отца его: как давно это сделалось с ним? Он сказал: с детства; и многократно дух бросал его в огонь и в воду, чтобы погубить его; но, если что можешь, сжалься над нами и помоги нам. Иисус сказал ему: если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему. И тотчас отец отрока воскликнул со слезами: верую, Господи! помоги моему неверию. Иисус, видя, что сбегается народ, запретил духу нечистому, сказав ему: дух немый и глухий! Я повелеваю тебе, выйди из него и впредь не входи в него. И вскрикнув и сильно сотрясши его, вышел; и он сделался как мертвый, так что многие говорили, что он умер. Но Иисус, взяв его за руку поднял его; и он встал. И как вошел Иисус в дом, ученики Его спрашивали Его наедине почему мы не могли изгнать его? И сказал им: сей род не может выйти иначе, как от молитвы…»
Закончив читать этот отрывок, пастор Меррил поднял голову, посмотрел на нас и воскликнул:
— «Верую, Господи! помоги моему неверию». Моему «неверию» помог Оуэн Мини, — сказал мой отец. — По сравнению с Оуэном Мини я дилетант во всем, что касается моей веры. Оуэн был не только героем армии Соединенных Штатов — он был моим героем. Он был нашим героем — он снова и снова становился нашим героем; он всегда, всю жизнь был нашим героем. И нам всегда будет его не хватать, — сказал преподобный Льюис Меррил. — Часто бывают минуты, когда я совершенно определенно чувствую, что Бог существует. Но столь же часто у меня случаются минуты растерянности, когда я пытаюсь понять а что же следует из того, что Он существует? Более того, когда веришь в Бога — а я верую, — вопросов возникает больше, чем находится ответов. Таким образом, когда я чувствую, что верую как никогда твердо, я в то же время чувствую, что мне не дают покоя несколько трудных вопросов, которые я хотел бы поставить перед Богом, — я имею в виду вопросы-упреки из разряда «как Он может?», «как Он допустил?», «как Ты посмел?» и тому подобные. К примеру, я хотел бы попросить Бога вернуть нам Оуэна Мини, — сказал мистер Меррил, он широко развел руки, и пальцы его правой руки снова заплясали в луче света. — О, Господи, верни его, верни его нам! — взмолился пастор Меррил
В церкви Херда застыла тишина мы все ждали, что станет делать Бог. Я услышал, как упала слеза — это была слеза моей бабушки, и я услышал, как она стукнулась об обложку «Сборника гимнов Плимутской колонии», что лежал у бабушки на коленях
— Пожалуйста, верни нам Оуэна Мини! — снова воскликнул мистер Меррил. Когда ничего так и не произошло, отец промолвил — О Господи, я никогда не устану молить Тебя!
Затем он снова вернулся к Книге общей молитвы, столь тщательное следование служебнику не совсем обычно для конгрегационалистов, особенно во внеконфессиональной церкви, но я уверен, мой отец просто не мог не считаться с тем, что Оуэн был епископалом
Льюис Меррил забрал служебник с собой, даже когда сошел с кафедры, он направился к покрытому флагом гробу и встал так близко от Оуэновой медали, что солнечный лучик, пробившийся сквозь дыру от бейсбольного мяча, заплясал на книге, которую мистер Меррил поднял над головой Затем он сказал:
— Давайте помолимся! — и повернулся лицом к Оуэну.
— «В руки Твои, о милосердный Спаситель, препоручаем мы раба Твоего, Оуэна Мини, — произнес мой отец, — и смиренно молим — признай овцу из овчарни Твоей, агнца из стада Твоего, грешника, Тобою искупленного. Прими его в лоно милосердия Своего, в блаженство вечного покоя, сияние и славу сонма святых… — молился он, и свет из дырки в витражном стекле без устали играл на медали и служебнике. — Аминь», — закончил преподобный мистер Меррил.
Затем он кивнул полковнику Айгеру и молоденькому первому лейтенанту с перепуганным лицом, и те в ногу подошли к гробу, четко отработанным движением сняли американский флаг и туго натянули его — медаль подпрыгнула, словно монетка, но она была крепко приколота к флагу и не могла упасть. Затем полковник и первый лейтенант как-то неловко шагнули навстречу друг другу и аккуратно сложили флаг так, чтобы получился треугольник и медаль оказалась сверху; сложенный флаг полковник Айгер отдал в руки перепуганному первому лейтенанту. Затем полковник Айгер отсалютовал сложенному флагу и медали. Лейтенант так резко повернулся кругом, что моя бабушка испугалась; я почувствовал, как она вздрогнула. Затем он что-то неразборчиво пробормотал мистеру и миссис Мини, которые, кажется, удивились, что он вообще заговорил с ними. Он говорил что-то про медаль — «…за героизм, связанный с добровольным риском для жизни…» — после чего прокашлялся, и прихожане стали слышать его лучше. Теперь он обращался непосредственно к миссис Мини; он передал ей флаг с приколотой сверху медалью и довольно громко произнес:
— Миссис Мини, мне предоставлена честь вручить вам государственный флаг нашей Родины в знак глубокой признательности за заслуги вашего сына перед страной.
Сперва миссис Мини не хотела брать флаг; она, видно, не понимала, что ей полагается взять его — мистеру Мини пришлось подхватить флаг у нее из рук, иначе она уронила бы его. Все это время они сидели, как две каменные глыбы.
Первые звуки органа тоже напугали мою бабушку — она снова вздрогнула; преподобный Льюис Меррил предложил нам заключительный гимн — тот же самый, который он выбрал для маминых похорон.
Агнца, Агнца на престоле
Увенчай венцом!
Он пришел по Божьей воле,
Посланный Отцом.
Искупил он мукой крестной
Наш великий грех!
Светоносный гимн небесный
Громче гимнов всех!
Агнец, Агнец не престоле
В славе и венце!
Видишь муку смертной боли
На его лице?
Тягость мук неодолимых
Вынес до конца…
Свет лучей неугасимых
Вкруг его лица!
Пока мы пели, почетный караул поднял Оуэнов маленький серый гроб и прошествовал с ним по центральному проходу; получилось так, что тело выносили из церкви, как раз когда мы пели третью строфу гимна — строфу, которая значила для Оуэна больше всего.
АГНЕЦ, АГНЕЦ НА ПРЕСТОЛЕ!
АГНЕЦ ПОБЕДИЛ
СМЕРТЬ, ЦАРИВШУЮ ДОТОЛЕ,
ХЛАД И МРАК МОГИЛ!
ВОЛЮ БОЖЬЮ ОН ВОССЛАВИЛ,
СПРАВЕДЛИВ И ПРАВ.
ЖИЗНЬЮ — ЖИЗНЬ МОЮ НАПРАВИЛ,
СМЕРТЬЮ — СМЕРТЬ ПОПРАВ!
Про погребение я мало что могу рассказать. Погода стояла жаркая и душная, и с кладбища в конце Линден-стрит мы снова слышали, как на спортивной площадке средней школы ребятишки играют в бейсбол, — все время, пока мы стояли у могилы Оуэна Мини и слушали привычные слова преподобного Льюиса Меррила, до нас доносились веселые детские крики, споры и старый добрый, такой насквозь американский стук биты по бейсбольному мячу.
— «С верой и упованием на воскресение в жизнь вечную через Господа нашего Иисуса Христа, препоручаем мы Богу Всемогущему брата нашего Оуэна…» — говорил мой отец. Если я и слушал его с особенным вниманием, то только потому, что знал: я слушаю пастора Меррила в последний раз. В самом деле, что еще он может мне сказать? Теперь, когда он снова обрел свою утраченную веру, какая нужда ему в утраченном сыне? И какая нужда мне в нем? Я стоял у могилы Оуэна, держа за руку Дэна Нидэма, а бабушка опиралась на нас обоих.
— «…Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху», — продолжал пастор Меррил, а я все думал, что мой отец-то по сути дешевка. В конце концов, он ведь сподобился чуда Оуэна Мини; он столкнулся с ним лицом к лицу, но поверить в него так и не захотел; а теперь он верил во все — но не благодаря Оуэну Мини, а потому, что это я его надул. Я ведь одурачил его с портновским манекеном. Оуэн Мини был подлинным чудом, но мой отец снова обрел свою веру только после того, как увидел манекен, — несчастный простофиля поверил, что это была моя мама, которая взывает к нему с того света.
«ПУТИ ГОСПОДНИ НЕИСПОВЕДИМЫ!» — мог бы сказать Оуэн.
— «..Да осенит его Господь Своей милостью и дарует ему вечный покой», — говорил Льюис Меррил, а тем временем комья земли уже падали на маленький серый гроб. Затем суровый коротконогий военный, к которому полковник Айгер обращался «мастер-сержант», сыграл на горне салют в честь Оуэна Мини.
Я уже уходил с кладбища, когда она подошла ко мне. С виду — фермерская жена, а может, просто все время работает на открытом воздухе. Примерно моих лет, она выглядела гораздо старше — я ее не узнал. С ней было трое детишек; одного она держала на руках — упитанного губастого мальчугана, такого далеко не унесешь. Рядом с ней шли две дочки, одна из которых висла у мамы на ноге, дергала ее и беспрестанно вытирала свой сопливый нос о подол ее линялого черного платья. Вторая дочка — самая старшая, лет семи или восьми — плелась чуть позади и глядела на меня с какой-то неуклюжей застенчивостью, производившей мучительное впечатление. Славная девчушка с соломенными волосами, она постоянно мусолила пальцем малиновое родимое пятно на лбу размером с фотографию на паспорт, замаскированное челкой. Я вглядывался в изможденное, с покрасневшими глазами лицо женщины. Она еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
— Помнишь, как мы когда-то поднимали его над головой? — спросила она меня. Тут я узнал ее: это была Мария Бет Бэйрд, наша давняя однокашница по воскресной школе, та самая девочка, которую Оуэн выбрал на роль Девы Марии. «МАРИЯ БЕТ БЭЙРД ЕЩЕ НИ РАЗУ НЕ БЫЛА МАРИЕЙ, — сказал Оуэн. — К ТОМУ ЖЕ ТАК МАРИЕЙ БЫЛА БЫ НАСТОЯЩАЯ МАРИЯ».
Я слышал, Мария Бет еще в школе забеременела и бросила учебу; она вышла замуж за парня из большой фермерской семьи и теперь жила на молочной ферме в Стрейтеме. Я не видел ее с того самого потрясшего всех рождественского утренника в 1953-м — когда, вдобавок к своим усилиям вжиться в роль Матери Младенца Христа, она снабдила нас сногсшибательными костюмами волов с мягкими ветвистыми рогами, в которых волы больше походили на северных оленей. Вероятно, тогда она еще недостаточно разбиралась в тонкостях животноводства.
— Его было так легко поднимать! — поделилась со мной Мария Бет Бэйрд. — Он был такой легонький — совсем ничего не весил! Как он мог быть таким легким? — спросила она меня. Именно в это мгновение я обнаружил, что не могу говорить. Я просто потерял голос, и все. Сегодня я склонен думать, что тогда мне просто не хотелось слышать собственный голос. Если я не мог услышать голос Оуэна, то не хотел слышать больше ничей. Я хотел слышать только голос Оуэна. И только когда со мной заговорила Мария Бет Бэйрд, я понял, что Оуэна Мини больше нет.
Про отъезд в Канаду я мало что могу рассказать. Как мы уже когда-то убедились с Оуэном, на границе между Нью-Хэмпширом и Квебеком смотреть особо не на что: одни леса, куда ни глянь, и узкая, выщербленная стужей дорога, в грифельного цвета заплатах и пузырях морозобоин. Пограничная застава, так называемый таможенный пост, который мне запомнился как простая избушка, оказался не совсем таким, каким я его помнил; еще мне казалось, что там был поднятый шлагбаум — совсем как на железнодорожном переезде, — но теперь он тоже выглядел по-другому. Я был уверен, что прекрасно помню, как мы сидели на краю кузова красного пикапа и разглядывали ели по обе стороны от границы, но потом я задумался, так ли уж хорошо отпечаталось в моей памяти все, что мы делали вместе с Оуэном Мини. Вероятно, Оуэн изменил что-то даже в моей памяти.
Как бы то ни было, границу я пересек без происшествий. Канадский таможенник спросил меня про гранитный упор для двери «ИЮЛЬ 1952». Он, кажется, удивился, когда я сказал ему, что это свадебный подарок. Еще таможенник полюбопытствовал, не отказник ли я; наверное, он видел, что я уже вышел из призывного возраста, — впрочем, в то время уже больше года призывали и тех, кто старше двадцати шести. В ответ я показал таможеннику свою культю.
— Война меня не волнует, — сказал я ему, и он пропустил меня в Канаду без дальнейших расспросов.
Я мог бы осесть в Монреале, но там слишком многих раздражало, что я не говорю по-французски. В день, когда я добрался до Оттавы, шел дождь; я просто продолжал ехать дальше, пока не оказался в Торонто. Я раньше никогда не видел такого большого озера, как Онтарио; я знал, что буду скучать по тому виду, что открывается на Атлантику с волнореза в Рай-Харборе, и меня вдохновила перспектива жить возле озера, похожего на океан.
Больше со мной не случалось ничего примечательного. Я хожу в церковь и преподаю в школе. Эти два пристрастия необязательно предполагают скучную жизнь, но лично моя жизнь, несомненно, скучна. Вся моя жизнь теперь — сплошной рекомендованный список литературы. Я не жалуюсь; на мою долю выпало достаточно переживаний; мне хватило переживаний с Оуэном Мини на всю оставшуюся жизнь.
Как же это, наверное, разочаровало Оуэна — обнаружить, что моим отцом оказалась такая серая моль. Льюис Меррил был до того бесцветным, что я не запомнил его на трибуне бейсбольного стадиона. Мистер Меррил единственный сумел ускользнуть от моего внимания. Сколько я ни разглядывал публику на спектаклях грейвсендского любительского театра (и ведь преподобный мистер Меррил всегда на них присутствовал!), я всякий раз пропускал его. Я так и не вспомнил, что он сидел на той самой трибуне. Я просто-напросто проглядел его. В любой толпе мистер Меррил не просто ничем не выделялся — он оставался невидимым!
Как же это разочаровало меня — обнаружить, что мой отец просто-напросто еще один «Иосиф». Я никогда не решался рассказать Оуэну, как одно время мечтал, чтобы моим отцом оказался Джон Кеннеди. В конце концов, Мэрилин Монро была ничуть не красивее, чем моя мама! Как же это разочаровало меня — обнаружить, что мой отец — посредственность вроде меня.
Что касается моей веры, тут я оказался достойным сыном своего отца, — иначе говоря, я стал таким же верующим, каким когда-то был пастор Меррил. То верю, то сомневаюсь — то чувствую вдохновение, то вдруг отчаяние. Каноник Кэмпбелл научил меня задавать самому себе вопрос в те минуты, когда мною овладевает отчаяние: «О ком из живущих я могу сказать, что люблю его?» Хороший вопрос — из тех, что способны вернуть к жизни. Сегодня я люблю Дэна Нидэма и преподобную Кэтрин Килинг; я знаю, что люблю их, потому что беспокоюсь о них: Дэну нужно немного сбросить вес, а Кэтрин — немного набрать! То, что я испытываю к Хестер, не совсем любовь; я восхищаюсь ею — она сумела пережить все, несомненно, более стойко и героически, чем я, и эта стойкость не может не вызывать восхищения. А еще ведь есть другие, более далекие родственные чувства, которые могут считаться любовью, — я говорю сейчас о Ное и Саймоне, тете Марте и дяде Алфреде. Я с удовольствием встречаюсь с ними каждое Рождество.
Я не могу сказать, что не люблю своего отца; я просто редко о нем думаю — и я больше не видел его с того дня, как он провел службу и погребение на похоронах Оуэна Мини. Дэн говорит, что теперь он просто непревзойденный проповедник, — от того легкого заикания, что некогда нарушало его речь, даже следа не осталось. Я иногда завидую Льюису Меррилу; хоть бы меня кто так одурачил, как я одурачил его, подарив такую абсолютную и непоколебимую веру. Ведь я хотя и верю, будто знаю, что такое настоящие чудеса, моя вера в Бога приносит мне куда больше расстройств и огорчений, чем былое неверие; без веры жить несравнимо тяжелее, чем когда веришь; но сколько же вера вызывает вопросов, на которые нет ответов!
Как Оуэн Мини мог знать то, что он «знал»? Меня, конечно, не устраивают такие объяснения, как случайность и совпадение; но Бог — разве это лучшее объяснение? Если Бог приложил руку к тому, что «знал» Оуэн, какой это порождает жуткий вопрос! Ибо как Бог мог допустить все то, что случилось с Оуэном Мини?
Будьте осторожны с теми, кто называет себя верующими. Убедитесь, что вы понимаете, что они имеют в виду, а потом еще удостоверьтесь, что они сами понимают, что имеют в виду.
Примерно через год после того, как я уехал в Канаду, все городские церкви Грейвсенда — а вместе с ними, по настоянию Льюиса Меррила, и церковь Херда — провели так называемый Вьетнамский мораторий. В назначенный день в октябре все церковные колокола зазвонили в шесть утра — не сомневаюсь, кое-кто зубами заскрежетал от злости, — а в семь часов уже прошли службы. После этого началось шествие народ собрался у городской оркестровой эстрады, затем процессия двинулась по Центральной улице к лужайке перед Главным зданием Грейвсендской академии. Здесь состоялась так называемая мирная демонстрация, прозвучало несколько стандартных антивоенных речей. Городская газета «Грейвсендский вестник», как и следовало ожидать, не стала посвящать этому событию редакционный комментарий, а только заметила, что демонстрация против беспорядка на автомагистралях страны была бы куда более полезным приложением гражданского чувства. Что касается газеты Академии, «Грейвсендской могилы», то она высказалась в том духе, что школе и городу уже «давно было пора» объединить силы и выступить против этой позорной войны. По оценкам «Вестника», в демонстрации участвовало меньше четырехсот человек — «и примерно столько же собак». «Могила» же утверждала, что толпа насчитывала по крайней мере до шестисот «добропорядочных граждан». Обе газеты сообщили о единственной ответной демонстрации. Когда толпа двигалась по Центральной улице — как раз мимо старого здания городского совета, где труппа грейвсендского любительского театра столько лет развлекала всех от мала до велика, — с тротуара сошел бывший офицер Американского легиона[48] и стал размахивать северовьетнамским флагом прямо перед лицом молодого трубача из походного оркестра Грейвсендской академии.
Дэн сказал мне, что этим бывшим офицером Американского легиона был не кто иной, как мистер Моррисон, трусливый почтарь.
— Хотела бы я знать, где этот идиот раздобыл северовьетнамский флаг! — заметила моя бабушка.
Вот также точно Время прошествовало по Центральной улице и зашагало дальше, и вряд ли что-нибудь могло его остановить.
Оуэн Мини научил меня вести дневник Но мой дневник лишь отражает мою скучную жизнь, тогда как дневник Оуэна содержал куда более захватывающие события его биографии. Вот, к примеру, типичная запись из моего дневника.
«Торонто, 17 ноября 1970 года — сегодня в школе епископа Строна сгорела оранжерея; преподавателей и школьниц пришлось эвакуировать».
Посмотрим, что там еще; я всегда отмечаю в дневнике дни, когда девчонки поют во время утренней службы гимн «Дети Божьи». Еще в моем дневнике зафиксирован день, когда какой-то репортер из рок-журнала поймал меня для блиц-интервью в церкви, перед самым началом утренней службы, — я как раз усаживался на скамью. Это был длинноволосый юнец диковатого вида в каком-то бордовом балахоне — совершенно невозмутимый под взглядами девчонок; казалось, его удерживает в целости лишь обмотка из шнуров и проводов от всей этой его громоздкой звукозаписывающей аппаратуры. И вот этот тип с ходу, не спросив разрешения, — даже не представившись! — сует мне в лицо микрофон и спрашивает, как «близкого родственника» Похотливой Самки, не согласен ли я, что для нее все началось с того дня, когда она встретилась с «Дженет-Плэнит»[49].
— Простите, не понял, — сказал я. Со всех сторон на меня глазели и хихикали мои ученицы.
Репортер хотел расспросить меня, кто «оказывал влияние» на Хестер; он писал статью о ее «ранних годах» и имел кое-какие соображения насчет того, кто на нее повлиял, — и он сказал, что хочет «обкатать» свои соображения на мне! Я ответил, что вообще не знаю, кто такая «Дженет-Плэнит», и что мне на это, в общем-то, глубоко плевать, но если его и вправду интересует, кто «оказал влияние» на Хестер, то лучше ему начать с Оуэна Мини. Он впервые услышал это имя и попросил меня продиктовать по буквам. Все это его крайне озадачило; он думал, что знает уже обо всех.
— А что, он правда оказывал на нее влияние с ранних лет? — недоверчиво переспросил этот тип. Я заверил его, что Оуэн начал «оказывать влияние» на Хестер, можно сказать, одним из первых.
Так, ну-ка, что там еще? Смерть миссис Мини вскоре после Оуэновой; об этом я тоже упомянул в дневнике. А еще о той весне, когда я приезжал в Грейвсенд на бабушкины похороны, — церемония прошла в старой конгрегационалистской церкви, в которую бабушка ходила всю жизнь, и службу провел не пастор Меррил, а тот священник, что заменил его в конгрегационалистской церкви. В ту весну на земле еще повсюду лежал снег — старый, посеревший. Я в очередной раз пошел на кухню в доме 80 на Центральной, чтобы открыть нам с Дэном еще по бутылке пива, и ненароком выглянул в окно, что выходило в увядший розовый сад, — и увидел там мистера Мини! Серее этого старого снега, он ступал в растаявшие, а потом снова замерзшие следы в ледяной корке и медленно приближался к нашему дому. Мне показалось, это бредет какое-то жуткое привидение. Я безмолвно показал на него пальцем, и Дэн сказал: «Да это старый бедный мистер Мини».
«Гранитная компания Мини» давно прекратила свое существование; карьеры уже который год стояли без дела и ждали покупателя. Мистер Мини подрабатывал в электрической компании — он ходил по городу и снимал показания электрических счетчиков. По словам Дэна, в розовом саду мистер Мини появлялся раз в месяц; счетчик висел как раз на той стене, что выходит в сад.
Мне не хотелось с ним разговаривать, но я наблюдал за ним через окно. Когда я услышал, что миссис Мини умерла — и узнал, как она умерла, — то написал ему письмо с соболезнованиями, но он так и не ответил. Впрочем, я и не рассчитывал, что он ответит.
Миссис Мини умерла от ожогов. Как-то раз она сидела слишком близко к камину, и от искры или отскочившего тлеющего уголька загорелся американский флаг, в который, как рассказал Дэну мистер Мини, она привыкла закутываться, словно в шаль. И хотя у врачей ее ожоги особых опасений не вызвали, она умерла в больнице от каких-то невыясненных осложнений.
Когда я увидел мистера Мини, снимающего показания электрического счетчика на доме 80 по Центральной, я понял, что медаль Оуэна, в отличие от флага, не пострадала так сильно от огня. Мистер Мини носил эту медаль — Дэн сказал, что он носит ее всегда и везде. Ткань на колодке — с красно-белыми полосками на синем фоне — здорово выцвела, да и золото самой медали уже не сверкало так ярко, как в тот день, когда на нее в церкви Херда падал солнечный луч, но распростертые крылья американского орла были видны все так же хорошо.
Всякий раз, когда я думаю об Оуэновой медали за героизм, мне на память приходит дневниковая запись Томаса Гарди от 1882 года — та самая, про которую мне написал Оуэн и где Гарди говорит, что он живет «в мире, где все первоначальные ожидания на поверку оборачиваются чем-нибудь совсем другим». Я вспоминаю это всякий раз и когда думаю о мистере Мини, который носит Оуэнову медаль и снимает показания электрических счетчиков.
Посмотрим, что там еще. Кажется, больше ничего особенного — мне почти нечего добавить. Вот разве что это: прошли многие годы, пока я наконец не встал лицом к лицу со своей памятью и не вспомнил во всех подробностях, как погиб Оуэн Мини. И после того, как я заставил себя это сделать, я уже никогда не смогу забыть, как он погиб. Я никогда этого не забуду. Я обречен помнить.
Я никогда не принимал особо деятельного участия в празднованиях Четвертого июля в Грейвсенде; но город наш всегда славился своим истовым патриотизмом — здесь не допустили бы, чтобы День независимости прошел незамеченным. Праздничная колонна собиралась у городской эстрады и проходила почти всю Центральную улицу, причем шум оркестра и количество лающих собак и сопровождающих колонну детей на велосипедах достигали своего пика примерно в середине пути — то есть как раз напротив дома 80, с крыльца которого моя бабушка имела привычку наблюдать за всем этим бедламом. Каждый год четвертого июля бабушка переживала двойственные чувства: в ней было достаточно патриотизма, чтобы стоять на крыльце и махать американским флажком — размером не больше ее ладони, — но в то же время бестолковая толкотня и гвалт заставляли ее хмуриться. Она то и дело одергивала детей, что заезжали на велосипедах на ее лужайку, и прикрикивала на собак, чтобы прекратили свой дурацкий лай.
Я тоже часто смотрел, как мимо нас движется колонна с оркестром, но после маминой смерти мы с Оуэном Мини никогда не присоединялись к ней на велосипедах, поскольку конечным пунктом всей процессии было кладбище на Линден-стрит. Из дома 80 на Центральной мы слышали ружейный салют в честь павших героев; в Грейвсенде вошло в обычай завершать парады в честь Дня поминовения, Дня ветеранов и Дня независимости мужественным оружейным огнем над могилами, где во все остальные дни года было, видимо, слишком тихо.
4 июля 1968 года все шло своим чередом, если не считать того, что Оуэн Мини был в Аризоне и, скорее всего, наблюдал за парадом — или даже принимал в нем участие — в Форте Уачука. Я не знал, что делает Оуэн. Мы с Дэном Нидэмом с удовольствием предавались позднему завтраку вместе с бабушкой; мы все вынесли кофе на крыльцо, чтобы наблюдать за парадом. Судя по приближающимся звукам, колонна уже проходила мимо Главного корпуса Академии, наращивая по пути мощь и количество сопровождающих велосипедистов и собак. Мы с Дэном сидели на каменном крыльце, но бабушка предпочла стоять; сидение на крылечке не соответствовало представлениям Харриет Уилрайт о том, как следует держаться женщине ее возраста и положения.
О чем я думал тогда — если думал вообще, — так это о том, что вся моя жизнь стала вот таким сидением на крылечке и наблюдением за проходящими мимо парадами. В то лето я не работал и осенью тоже работать не собирался. Меня, с моей магистерской степенью, уже зачислили в аспирантуру Массачусетского университета. Что я хочу изучать, мне представлялось смутно; я даже толком не определился, квартиру или комнату мне снимать в Амхерсте, хотя меня уже приняли очным аспирантом. Я пока об этом не задумывался. Чтобы составить себе как можно более насыщенный учебный план, я намеревался по крайней мере год не отвлекаться на преподавание — даже на неполную ставку, даже в одном только классе. Естественно, учебу мою оплачивала бабушка, и это еще больше способствовало тому, чтобы я воспринимал свою жизнь как сидение на крылечке. Я ничего не делал; впрочем, от меня ничего и не требовалось.
Хестер была в таком же положении. Вечером четвертого июля мы сидели на газоне у Суэйзи-Парквей и наблюдали фейерверк над Скуамскоттом: в Грейвсенде имелась своя городская служба фейерверков, и каждый год четвертого июля наши мастера пиротехники устраивали фейерверк на пристани у эллинга Грейвсендской академии. Горожане собирались вдоль Суэйзи-Парквей на поросшем травой берегу реки; в воздухе взрывались петарды и вспыхивали ракеты, с шипением падая в грязную реку. Незадолго до праздника раздавались слабые протесты защитников окружающей среды; кое-кто говорил, что все эти фейерверки тревожат птиц, которые гнездятся в болотах на противоположном берегу. Но в спорах между цаплями и патриотами цаплям редко удается победить; бомбардировки прошли по намеченному расписанию: ночное небо, как обычно, рассыпалось яркими огнями, и мы все получили немалое удовольствие.
Время от времени по черной глади Скуамскотта разливался белый свет, похожий на какую-то невиданную жидкость. Он вспыхивал так ярко, что погруженные во тьму магазины и учреждения города, в том числе и огромное здание, где размещалась наша убогая городская текстильная фабрика, на мгновение вырастали из мрака — словно целый город, рожденный взрывом. Многочисленные пустые окна фабрики отбрасывали этот свет назад; огромные размеры и пустота здания наводили на мысль о каком-то жутковатом и совершенно автономном производстве без всякого участия человека.
— Если Оуэн на мне не женится, я ни за кого больше замуж не пойду, — сказала мне Хестер между вспышками и хлопками. — Если у меня не будет от него детей, то у меня ни от кого не будет детей.
Одним из пиротехников у пристани был не кто иной, как бывалый подрывник мистер Мини. Над черной рекой рассыпалось что-то похожее на взорвавшуюся звезду.
— Вот этот похож на сперму, — угрюмо заметила Хестер.
Я не настолько разбирался в таких вещах, чтобы оспаривать сравнение. Фейерверк, что «похож на сперму», — образ показался довольно странным, если не сказать надуманным, — впрочем, мне ли судить?
Хестер впала в мрачное настроение; мне не хотелось ночевать с ней в Дареме. Надвигалась не самая приятная летняя ночь, но зато задул ветерок Я поехал в дом 80 на Центральной, и там мы с бабушкой посмотрели одиннадцатичасовой выпуск новостей. Она с недавних пор увлеклась каким-то ужасным местным каналом, по которому в новостях привели подробную и удручающую статистику аварий на автомагистралях и ни словом не упомянули о войне во Вьетнаме. Еще там показали материал «на общественно значимую тему» о злом мальчишке, который ослепил какую-то несчастную собаку петардой для фейерверка.
— Силы небесные! — воскликнула бабушка.
Когда она ушла спать, я переключился на «Вечерний сеанс». По одному каналу показывали так называемый «ужастик» — «Чудовище из глубин подземелья», давний любимый фильм Оуэна. По другому каналу шла картина «Моя мама — первокурсница»; там Лоретта Янг играет вдову, которая учится в университете вместе со своей юной дочкой. А вот на третьем канале показывали моего любимого «Американца в Париже». Я готов был хоть всю ночь напролет смотреть, как танцует Джин Келли; в промежутках между песнями и танцами я переключался на канал, где доисторический монстр крушит Манхэттен, или брел на кухню за очередной бутылкой пива.
Я как раз зашел на кухню, когда зазвонил телефон. Время уже перевалило за полночь, а Оуэн так бережно относился к сну моей бабушки, что никогда не звонил в дом 80 на Центральной, если она могла уже лечь спать. Сперва я подумал, он что-то напутал с часовыми поясами; но в ту же секунду сообразил, что, прежде чем найти меня у бабушки, он сперва должен был позвонить Хестер в Дарем и Дэну в Уотерхаус-Холл, и я был уверен, что Хестер или Дэн, а может, и оба они напомнили бы ему, что уже поздно.
— НАДЕЮСЬ, Я НЕ РАЗБУДИЛ ТВОЮ БАБУШКУ? — сказал он.
— Телефон звонил только один раз — я как раз был на кухне, — ответил я. — Что стряслось?
— ТЫ ИЗВИНИСЬ ПЕРЕД НЕЙ ЗА МЕНЯ — ТОЛЬКО НЕ СЕЙЧАС, А УТРОМ, — сказал Оуэн. — ОБЯЗАТЕЛЬНО ПЕРЕДАЙ ЕЙ МОИ ИЗВИНЕНИЯ, НО У МЕНЯ СРОЧНОЕ ДЕЛО.
— Что стряслось? — снова спросил я.
— ТУТ ОДИН ТРУП ЗАВЕЗЛИ НЕ ТУДА, КУДА НАДО. ЭТО В КАЛИФОРНИИ — ОНИ ДУМАЛИ, ОН ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ ВО ВЬЕТНАМЕ, А ПОТОМ ВДРУГ ОБНАРУЖИЛИ ЕГО В ОКЛЕНДЕ. ТАК КАЖДЫЙ РАЗ БЫВАЕТ, КОГДА ПРАЗДНИК, — КТО-НИБУДЬ ОБЯЗАТЕЛЬНО УСНЕТ НА ДЕЖУРСТВЕ. ЭТО ТИПИЧНО ДЛЯ НАШЕЙ АРМИИ — ОНИ ДАЮТ МНЕ ДВА ЧАСА НА СБОРЫ, А ПОТОМ Я ДОЛЖЕН БЫТЬ В КАЛИФОРНИИ. МНЕ НАДО ПОПАСТЬ НА МЕСТНЫЙ РЕЙС ДО ТУСОНА, А ТАМ ПЕРЕСАДКА НА ГРУЗОВОЙ САМОЛЕТ ДО ОКЛЕНДА — ЭТО ПЕРВЫЙ РЕЙС ЗАВТРА РАНО УТРОМ. НА ОБРАТНУЮ ДОРОГУ МНЕ ЗАБРОНИРОВАЛИ БИЛЕТ НА РЕЙС ИЗ САН-ФРАНЦИСКО ДО ФЕНИКСА — ЭТО НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ. ТРУП НАДО ДОСТАВИТЬ В ФЕНИКС — ЭТОТ ПАРЕНЬ, УОРРЕНТ-ОФИЦЕР, БЫЛ ВЕРТОЛЕТЧИКОМ. НАДО ПОНИМАТЬ, РАЗБИЛСЯ И СГОРЕЛ. СЛЫШИШЬ СЛОВО «ВЕРТОЛЕТ» — НАВЕРНЯКА БУДЕТ ЗАКРЫТЫЙ ГРОБ. ДА, ТАК ВОТ, МОЖЕШЬ ТЫ МЕНЯ ВСТРЕТИТЬ В ФЕНИКСЕ? — спросил он.
— Встретить тебя в Фениксе? Зачем? — удивился я.
— А ЧТО? — сказал Оуэн. — ТЕБЕ ВЕДЬ ВСЕ РАВНО ДЕЛАТЬ НЕЧЕГО, ВЕРНО?
— Ну, в общем, да, — согласился я.
— ТЕБЕ ВЕДЬ ЭТО ПО КАРМАНУ, Я НАДЕЮСЬ?
— Ну да, — согласился я. Затем он рассказал мне все насчет расписания рейсов — он уже разузнал, во сколько мой самолет вылетает из Бостона, когда прибывает в Феникс; я прилечу немного раньше, чем приземлится его самолет из Сан-Франциско, на котором привезут гроб с телом, но долго мне ждать не придется. Я встречу Оуэна, и мы какое-то время побудем вместе. Он уже заказал места в мотеле — «С КОНДИЦИОНЕРОМ, С ХОРОШИМ ТЕЛЕВИЗОРОМ, КЛАССНЫМ БАССЕЙНОМ! КУПИМ ПИВА И ПОГУДИМ КАК СЛЕДУЕТ!» — заверил меня Оуэн. Он, как всегда, все уже устроил.
С похоронами вертолетчика получилось полная свистопляска: с доставкой тела уже опоздали на два дня. Семье погибшего уоррент-офицера (там приехало много родственников из Модесто и Юмы) пришлось задержаться в Фениксе — как им теперь, наверное, казалось, навечно. Уже были сделаны приготовления в похоронном бюро, потом все отменили, потом назначили новое время. Оуэн знал тамошних директора похоронного бюро и священника — «ОБА СУКИ ПОРЯДОЧНЫЕ: ПОХОРОНЫ ДЛЯ НИХ БИЗНЕС, И, КОГДА ЧТО-ТО ИДЕТ НЕ ПО РАСПИСАНИЮ, ОБА НАЧИНАЮТ ВОНЯТЬ И ПРИЧИТАТЬ И ПОЛИВАТЬ ГРЯЗЬЮ ВОЕННЫХ, И НЕСЧАСТНЫМ РОДНЫМ ТОГДА ВООБЩЕ ХОТЬ ВЕШАЙСЯ».
Родные, видимо, собирались устроить что-то вроде поминок на свежем воздухе; поминки шли уже третий день. Оуэн был уверен: единственное, что ему предстоит сделать, — это доставить тело в морг. Ответственный за помощь семье выбывшего из строя — преподаватель военной кафедры из университета штата Аризона, майор, с которым Оуэн тоже был знаком, — предупредил, что родные до того обозлены на армию, что, скорее всего, не захотят никаких военных сопровождающих на похоронах.
— НО ТОЧНО НИКОГДА НЕ ЗНАЕШЬ, — пояснил мне Оуэн. — МЫ ПРОСТО БУДЕМ ТОРЧАТЬ ГДЕ-НИБУДЬ ПОБЛИЗОСТИ И ДЕЙСТВОВАТЬ ПО ОБСТАНОВКЕ — В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ МНЕ МОЖЕТ ОБЛОМИТЬСЯ С ЭТОГО ПАРА СВОБОДНЫХ ДНЕЙ. КОГДА ВСЕ ДЕЛАЕТСЯ ЧЕРЕЗ ЗАДНИЦУ, КАК ТЕПЕРЬ, НИЧЕГО НЕ СТОИТ НА ПАРУ ДНЕЙ ЗАДЕРЖАТЬСЯ С ПРИБЫТИЕМ В ГАРНИЗОН. НАДО ТОЛЬКО ИЗВЕСТИТЬ НАЧАЛЬСТВО, ЧТО Я ЗАДЕРЖИВАЮСЬ В ФЕНИКСЕ — «ПО ПРОСЬБЕ РОДСТВЕННИКОВ». Я ТАК ОБЫЧНО ДОКЛАДЫВАЮ. ИНОГДА ЭТО ДАЖЕ ПРАВДА — РОДСТВЕННИКИ ЧАСТО ХОТЯТ, ЧТОБЫ ТЫ ПОБЫЛ ВМЕСТЕ С НИМИ. В ОБЩЕМ, СУТЬ В ТОМ, ЧТО У МЕНЯ БУДЕТ КУЧА СВОБОДНОГО ВРЕМЕНИ И МЫ СМОЖЕМ РАССЛАБИТЬСЯ ВМЕСТЕ. Я ТЕБЕ УЖЕ ГОВОРИЛ, ЗДЕСЬ В МОТЕЛЕ ЕСТЬ КЛАССНЫЙ БАССЕЙН; А ЕСЛИ БУДЕТ НЕ СЛИШКОМ ЖАРКО, МОЖЕМ И В ТЕННИС СЫГРАТЬ.
— Я не умею в теннис, — напомнил я ему.
— НУ, НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО В ТЕННИС, — ответил Оуэн.
Мне показалось, что ради пары дней лететь несколько далековато. Еще я подумал, что предстоит куча всякой мелкой и досадной неразберихи — в особенности с этим конкретным телом; так что вся затея представлялась какой-то сомнительной. В то же время я понял: Оуэн уже настроился, что я встречу его в Фениксе, и в его голосе слышалось даже большее возбуждение, чем обычно. Я решил, он соскучился; мы не виделись с самого Рождества. В конце концов, я никогда не бывал в Аризоне — и, вынужден признаться, в то время мне было любопытно посмотреть, как происходит так называемое сопровождение тела. Мне не пришло в голову, что июль — не лучшее время года для поездок в Феникс, но что я мог тогда знать?
— Ладно, давай встретимся — звучит заманчиво, — согласился я.
— ТЫ МОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ, — сказал Оуэн Мини; его голос как-то дрогнул. Я решил, что помеха на линии. Плохая связь, подумал я.
В тот день приняли закон, по которому осквернение флага США стало считаться государственным преступлением. Ночь 5 июля 1968 года Оуэн Мини провел в Окленде, штат Калифорния, где его поместили в казарме для холостых офицеров. Утром 6 июля Оуэн покинул казарму Оклендской учебно-запасной войсковой части, сделав в своем дневнике следующую запись: «ПРИЗЫВНИКАМ, ПРЕДНАЗНАЧЕННЫМ К ОТПРАВКЕ ВО ВЬЕТНАМ, ПРИКАЗЫВАЮТ ПОСТРОИТЬСЯ У ДВЕРИ, ГДЕ ИМ ВЫДАЮТ КАМУФЛЯЖНУЮ ФОРМУ И ПРОЧЕЕ БАРАХЛО. ПЕРЕД ОТЛЕТОМ НОВОБРАНЦЕВ КОРМЯТ ОБЕДОМ С БИФШТЕКСОМ. Я БЫВАЛ ЗДЕСЬ И ВИДЕЛ ВСЕ ЭТО УЖЕ СТОЛЬКО РАЗ: БРУСЬЯ, ПОДЪЕМНЫЕ КРАНЫ, ЖЕСТЯНЫЕ КРЫШИ СКЛАДОВ, ЧАЙКИ, ПАРЯЩИЕ НАД АНГАРАМИ — И ВСЕ ЭТИ НОВОБРАНЦЫ, КОТОРЫХ ОТПРАВЛЯЮТ ЗА ОКЕАН, И ПРИБЫВАЮЩИЕ ДОМОЙ ТЕЛА. НА ТРОТУАРАХ ВЕЗДЕ СТОЯТ ЗЕЛЕНЫЕ ВЕЩМЕШКИ. ИНТЕРЕСНО, ЗНАЮТ ЭТИ НОВОБРАНЦЫ, ЧТО НАХОДИТСЯ В СЕРЫХ ФАНЕРНЫХ ЯЩИКАХ?»
Оуэн отметил в дневнике, что ему, как обычно, выдали треугольную картонную коробку, в которой лежал сложенный по всем правилам флаг, — «КТО ВСЕ ЭТО ПРИДУМЫВАЕТ? ИНТЕРЕСНО, ТОТ, КТО ДЕЛАЕТ ЭТИ КАРТОННЫЕ КОРОБКИ, ЗНАЕТ, ДЛЯ ЧЕГО ОНИ НУЖНЫ?» Ему выдали обычные бланки для похорон и черную нарукавную повязку — он соврал чиновнику, будто уронил свою повязку в писсуар, чтобы ему выдали еще одну; он хотел, чтобы у меня тоже была черная повязка, — так, мол, я буду выглядеть ВПОЛНЕ ОФИЦИАЛЬНО. Примерно в те минуты, когда мой самолет вылетал из Бостона, Оуэн Мини опознавал, как положено, фанерный контейнер в багажном отделении аэропорта Сан-Франциско.
Когда подлетаешь к Фениксу, первое впечатление — будто попал в никуда; похоже на рыжевато-коричневатую поверхность Луны, если не считать редких широких мазков зелени — поля для гольфа и другие освоенные участки с системами орошения. Из курса геологии я знал: здесь когда-то было океанское мелководье; в сумерках, когда мы уже летели над Фениксом, тени на скалах отливали лиловым пурпуром тропического моря, а скудная трава вроде перекати-поля — аквамарином, так что и вправду можно было вообразить себе доисторический океан. По правде говоря, Феникс до сих пор напоминает мелководное море, с искусственными зеленоватыми и голубоватыми островками бассейнов. Милях в десяти-двадцати вдалеке виднелись зубчатые гряды красноватых, чайного цвета гор, то тут, то там увенчанных шапками похожего на воск известняка, — выходец из Новой Англии мог принять их за грязноватый снег. Но здесь было слишком, слишком жарко для снега.
Хотя под вечер пекло уже не так сильно, над асфальтом колыхалось сухое жаркое марево; несмотря на легкий ветерок, жар накатывал волнами, как из топки. Помимо жары, я обратил внимание на пальмы — здесь повсюду стояли красивые, высоченные пальмы.
Самолет Оуэна с телом, которое он сопровождал домой, задерживался.
Я стал ждать вместе с мужчинами в мексиканских рубашках и кожаных сандалиях; кое на ком были ковбойские сапоги. Женщины, от маленьких и изящных до тучных, с бесстыдным самодовольством расхаживали в коротких шортах и майках на тонких бретельках; их резиновые тапочки гулко шлепали по бетонному полу аэропорта, носящего оптимистическое название Скай-Харбор — «Небесная гавань». И мужчины и женщины питали неудержимую любовь к местным украшениям из серебра с бирюзой.
Заглянув в игровой зал, я обнаружил там молодого, обгоревшего на солнце солдата; он с какой-то свирепой решимостью терзал пинбольный автомат, то и дело раскачивая его. Первый на моем пути мужской туалет оказался закрыт; на нем висело объявление: «Временно не работает», но бумажка уже успела пожелтеть, — судя по всему, она висела здесь давно. После некоторых поисков, пройдя через полосы прохлады разной степени кондиционированности, я нашел сооруженный наспех мужской сортир с наклейкой на дверях: «Временная мужская комната».
Сперва я усомнился, что попал в мужской туалет. Это была темная полуподвальная комната с громадной раковиной, словно в прачечной; я подумал: уж не писсуар ли это для великана? Настоящий писсуар скрывался за ограждением из швабр и ведер, а единственная туалетная кабинка, сооруженная из фанеры прямо посредине комнаты, так свежо пахла древесиной, что этот аромат едва не перебивал удушливый запах дезинфицирующей жидкости. Еще здесь имелось длинное зеркало, прислоненное к стенке, вместо того чтобы висеть на ней. Туалет «временнее» даже представить себе было трудно. Комната — служившая в прошлом, по-видимому, кладовой, но в которой имелась такая загадочно просторная раковина, что трудно было даже вообразить, какие такие вещи в ней можно стирать или замачивать, — отличалась совершенно нелепой для такого маленького помещения высотой потолка. Казалось, будто землетрясением или взрывом эту некогда длинную и узкую комнату поставило на попа. А единственное окошко располагалось под самым потолком, как если бы комната находилась настолько глубоко под землей, что только такое высокое окно и могло пропустить свет с уровня земли, — ничтожное количество этого света едва достигало пола комнаты. Такие окошки часто сооружают над дверью, но здесь оно было само по себе. Судя по петлям, оно открывалось, а подоконник под ним был такой широкий, что на нем мог бы с удобством усесться человек, если бы из-за нависающего потолка ему не пришлось согнуться пополам. Край подоконника отстоял от пола футов на десять или даже больше. Это было одно из тех недосягаемых окон, какие открывают и закрывают с помощью крюка на длинном шесте, — если только его вообще кто-нибудь когда-нибудь открывал. По крайней мере, выглядело оно так, будто не мыли его ни разу.
Я пописал в маленький узкий писсуар, пнул швабру в ведре, качнул хлипкую «временную» кабинку из фанеры. Этот туалет состряпали до того халтурно, что вряд ли, подумал я, потрудились подвести писсуар и унитаз к трубам. Угрожающих размеров раковина была такой грязной, что я решил не притрагиваться к кранам — так что руки мне вымыть не удалось. Ко всему прочему здесь не было полотенца. Хорошенькая «Небесная гавань», подумал я и побрел прочь, сочиняя на ходу жалобу авиапассажира. Мне даже в голову не пришло, что где-нибудь в другом месте может быть идеально чистый и исправный мужской туалет; возможно, он и был. Возможно, меня просто занесло в одно из тех унылых мест, на дверях которых обычно пишут «Для служебного пользования».
Я побродил немного в кондиционированной прохладе аэропорта; время от времени я выходил наружу — просто чтобы еще раз почувствовать поразительную, удушающую жару, невиданную в Нью-Хэмпшире. Не утихающий ни на секунду бриз дул со стороны пустыни, судя по тому, что такого ветра я никогда не ощущал ни раньше, ни потом. Ветер был сухой и горячий; он трепал свободные мексиканские рубашки на мужчинах, словно флаги.
Я стоял на улице, на горячем ветру, когда вдруг увидел семью погибшего уоррент-офицера; они все тоже дожидались самолета с Оуэном. Будучи до мозга костей Уилрайтом — то бишь типичным новоанглийским снобом, я искренне считал, будто Феникс в основном населен мормонами, баптистами и республиканцами. Однако родня уоррент-офицера не отвечала моим ожиданиям. Первое, что меня удивило, — они не производили впечатления цельной семьи; более того, казалось, они вообще не связаны друг с другом родственными узами. Человек шесть или семь, они стояли, обдуваемые пустынным ветром, возле серебристого катафалка и, хотя находились довольно близко друг от друга, все же напоминали не столько семейный портрет, сколько нанятых впопыхах сотрудников какой-нибудь маленькой бестолковой фирмы.
Вместе с ними стоял армейский офицер — должно быть, тот самый майор, с которым Оуэн уже работал вместе, преподаватель военной кафедры из университета штата Аризона. Это был плотный подтянутый мужчина, который напомнил мне Рэнди Уайта с его неутомимыми занятиями спортом. Офицер носил солнечные очки типа «консервов», которые предпочитают летчики. Возраста было не определить — можно дать и тридцать, и сорок пять — отчасти благодаря его тренированной фигуре; жесткие волосы торчали коротким ежиком, — то ли светлые от природы, то ли седоватые.
Я попытался понять, кто были остальные. Мне показалось, что я угадал в одном из них распорядителя похорон — директора похоронного бюро или его заместителя. Это был высокий, худой, бледный тип в белой крахмальной рубашке с длинными остроконечными углами воротника; он единственный из всей этой странной группы был одет в темный костюм с галстуком. Поодаль от общей группы стоял грузный мужчина в шоферской форме и безостановочно курил. Сами родственники уоррент-офицера хранили непроницаемый вид — если не считать общей для всех явной, хотя и по-разному выражавшейся ярости. Меньше всего она проявлялась у сутулого, медлительного на вид мужчины в рубашке с короткими рукавами и шнуровкой. Я мысленно определил его как отца. Его жена — предполагаемая мать погибшего — все время дрожала и дергалась рядом с этим мужчиной, который казался мне просто-таки воплощением неподвижности и непробиваемости. Женщина находилась в постоянном движении; ее пальцы беспрестанно теребили одежду и оправляли волосы, высоко взбитые и липкие на вид, словно сахарная вата. Лучи заходящего пустынного солнца усиливали это сходство с сахарной ватой, окрашивая волосы в розовый цвет. Три дня «поминок на свежем воздухе» здорово отразились на ее физиономии; к тому же она почти перестала владеть собой: время от времени она сжимала кулаки и разражалась ругательствами, которые я не мог расслышать из-за пустынного ветра и расстояния, нас разделявшего. Как бы то ни было, ее брань мгновенно действовала на парня и девушку, в которых я угадал брата и сестру погибшего.
С каждой злобной вспышкой матери ее дочь передергивало, будто ругательство было адресовано непосредственно ей (хотя я думаю, что это не так) или будто с каждым ругательством мать ухитрялась стегнуть дочь невидимым мне кнутом. При этом дочь вздрагивала и съеживалась, а пару раз даже зажала уши руками. По тому, как измятое хлопчатобумажное платье облепляло ее при каждом порыве ветра и к тому же было ей явно тесновато, я понял, что она беременна, хотя выглядела слишком юной для этого, и я не видел рядом ни одного мужчины, годящегося на роль отца ее нерожденного ребенка. Парень, стоящий возле девушки, как мне показалось, доводился братом — и притом младшим — как мертвому уоррент-офицеру, так и беременной девочке.
Это был долговязый и нескладный малый с костлявым лицом, наводящий оторопь своими смутно угадывающимися потенциальными габаритами. Лет ему было на вид не больше четырнадцати—пятнадцати, но, несмотря на худобу, костяк у него угадывался до того мощный — если судить по гигантским мосластым лапищам и непомерно большой голове, — что парень мог бы свободно набрать еще сотню фунтов, не особо увеличившись в размерах. С этой дополнительной сотней фунтов он стал бы гигантским монстром, а сейчас, пожалуй, он выглядел так, будто недавно как раз сбросил эту самую сотню, и в то же время чувствовалось, что он готов набрать ее снова хоть за ночь.
Этот верзила возвышался над всеми, раскачиваясь на ветру, как высоченные пальмы, что тянулись вдоль аллеи перед входом в здание аэропорта Скай-Харбор, и его ярость проявлялась агрессивнее, чем у всех остальных; его злоба, подобно его телу, казалась чудовищной и способной увеличиться многократно. Когда мать ему что-то говорила, парень запрокидывал назад голову и сплевывал; внушительный грязно-коричневый комок описывал длинную дугу и шлепался об асфальт. Поразительно, что родители позволяют ему в таком возрасте жевать табак. Затем он поворачивался и застывшим взглядом смотрел на мать в упор, пока та сама не отворачивалась от него, по-прежнему не зная, куда девать руки.
Надето на парне было нечто вроде засаленного, как мне показалось издалека, рабочего комбинезона, а с пояса, похожего на плотницкий, свисали на лямках какие-то тяжелые инструменты — они, правда, больше походили на инструменты автомеханика или телефонного мастера. Возможно, парень подрабатывал после школы и прямо с работы пришел в аэропорт встретить тело своего брата.
Если на аэродроме уоррент-офицера встречали самые близкие из его семьи, то при мысли о еще менее представительных родственничках, которые, наверное, уже третий день гуляют на поминках, у меня внутри все переворачивалось. Насмотревшись на всю эту шатию, я подумал, что не стал бы заниматься работой Оуэна Мини и за миллион долларов.
Никто не знал, с какой стороны должен подлететь самолет. Я решил положиться на майора и распорядителя похорон; они единственные из всех собравшихся смотрели в одну и ту же сторону, и я понял, что им приходится встречать уже не первый гроб. И я стал смотреть в ту же сторону, что и они. Хотя солнце уже зашло, необъятное небо пронизывали яркие полосы алого света, и в одной из таких полос я вдруг увидел идущий на посадку самолет Оуэна — словно Оуэна, куда бы он ни направлялся, всюду сопровождал свет.
Всю дорогу от Сан-Франциско до Феникса Оуэн писал в своем дневнике; он строчил страницу за страницей — знал, что у него мало времени.
«Я ЗНАЮ ТАК МНОГО, — писал он. — НО Я НЕ ЗНАЮ ВСЕГО. ВСЕ ЗНАЕТ ТОЛЬКО БОГ. У МЕНЯ НЕ ОСТАЛОСЬ ВРЕМЕНИ, ЧТОБЫ ПОПАСТЬ ВО ВЬЕТНАМ. Я ДУМАЛ, Я ТОЧНО ЗНАЮ, ЧТО ПОЕДУ ТУДА Я ДУМАЛ, Я ЗНАЮ ЕЩЕ И ДАТУ ТОЖЕ. НО ЕСЛИ Я ПРАВ НАСЧЕТ ДАТЫ, ЗНАЧИТ, Я ОШИБАЮСЬ НАСЧЕТ ВЬЕТНАМА. А ЕСЛИ Я ПРАВ НАСЧЕТ ВЬЕТНАМА, ЗНАЧИТ, ОШИБСЯ НАСЧЕТ ДАТЫ. ВОЗМОЖНО, ЭТО И ВПРАВДУ «ТОЛЬКО СОН» — НО ОН КАЖЕТСЯ ТАКИМ РЕАЛЬНЫМ! САМОЙ РЕАЛЬНОЙ КАЗАЛАСЬ ДАТА, НО ТЕПЕРЬ Я УЖЕ НЕ ЗНАЮ — Я ТЕПЕРЬ НЕ УВЕРЕН НИ В ЧЕМ.
Я НЕ БОЮСЬ, НО ОЧЕНЬ ВОЛНУЮСЬ. ПОНАЧАЛУ Я НЕ ХОТЕЛ ЗНАТЬ — ТЕПЕРЬ Я НЕ ХОЧУ НЕ ЗНАТЬ. ГОСПОДЬ ИСПЫТЫВАЕТ МЕНЯ», — писал Оуэн Мини.
Там было много чего еще; он растерялся. Он отрезал мне палец, чтобы не дать мне попасть во Вьетнам; он попытался физически устранить меня из своего сна. Но хотя он и не дал мне попасть на войну, было очевидно — судя по записям в дневнике, — что в его сне я остался. Он мог не дать мне попасть во Вьетнам, он мог отрезать мне палец, но удалить меня из своего сна так и не смог, и это его беспокоило. Если ему предстоит умереть, он знал, что я буду рядом, но не знал зачем. Но если он отрезал мне палец, чтобы спасти мне жизнь, то это как-то не вяжется с тем, что он пригласил меня в Аризону. Бог обещал ему, что со мной не случится ничего плохого; Оуэн Мини всячески придерживался этого убеждения.
«МОЖЕТ, ЭТО И ВПРАВДУ «ВСЕГО ТОЛЬКО СОН»! — повторил он. — МОЖЕТ, ДАТА — ЭТО ВСЕГО-НАВСЕГО ПЛОД МОЕГО ВООБРАЖЕНИЯ! НО ОНА БЫЛА ВЫСЕЧЕНА НА КАМНЕ — ОНА ТЕПЕРЬ В САМОМ ДЕЛЕ ВЫСЕЧЕНА НА КАМНЕ!» — добавил он, имея в виду, конечно, что он сам уже высек дату своей смерти на собственном надгробии. Но теперь он растерялся; теперь он уже не чувствовал такой уверенности.
«ОТКУДА ВЬЕТНАМСКИЕ ДЕТИ МОГЛИ ВЗЯТЬСЯ В АРИЗОНЕ? — спрашивал Оуэн сам себя; он даже Богу задал вопрос: — ГОСПОДИ, ЕСЛИ Я НЕ СПАСУ ВСЕХ ЭТИХ ДЕТЕЙ, КАК ТЫ МОГ ЗАСТАВИТЬ МЕНЯ ПРОЙТИ ЧЕРЕЗ ТАКОЕ? — Позже он добавил: — Я ДОЛЖЕН ДОВЕРИТЬСЯ ГОСПОДУ».
И буквально перед тем, как его самолет приземлился в Фениксе, он записал свое торопливое наблюдение с воздуха: «ВОТ И ОПЯТЬ — Я ВЫШЕ ВСЕГО, ЧТО ВОКРУГ ПАЛЬМЫ ТУТ ОЧЕНЬ СТРОЙНЫЕ И ВЫСОКИЕ, И Я СЕЙЧАС ВЫСОКО НАД ПАЛЬМАМИ. НЕБО И ПАЛЬМЫ ТУТ ОЧЕНЬ КРАСИВЫЕ».
С самолета он сошел первым; его военная форма резко и решительно бросала вызов жаре, черная нарукавная повязка ясно говорила всем о его миссии. В одной руке он держал зеленый вещмешок, в другой — треугольную картонную коробку. Он сразу подошел к багажному отсеку самолета. Хотя я и не слышал его голоса, можно было понять, что он дает распоряжения рабочим и водителю автопогрузчика, — не сомневаюсь, он объяснял им, что надо все время держать голову трупа выше уровня ног, чтобы из щелей ничего не потекло. Когда тело в фанерном ящике выгружали из самолета, Оуэн застыл на месте, отдавая честь. Потом водитель автопогрузчика закрепил ящик на вильчатом захвате, и Оуэн запрыгнул на один из зубьев вилки — так он и проехал это короткое расстояние через взлетную полосу к поджидающему гроб катафалку, похожий на деревянную фигуру, какими в старину украшали носы кораблей.
Я пересек асфальтовую площадку и подошел поближе к родственникам погибшего; те не шевелились и лишь взглядами сопровождали Оуэна и ящик с телом. Они стояли словно парализованные своим гневом, но майор решительно шагнул навстречу Оуэну и приветствовал его. Шофер откинул заднюю дверцу длинного серебристого катафалка, а представитель похоронного бюро тут же сделал елейную мину профессионального посланника смерти.
Оуэн легко спрыгнул с автопогрузчика, сбросил на асфальт вещмешок и с треском распечатал треугольную картонную коробку. С помощью майора Оуэн развернул флаг, на сильном ветру управиться с ним было нелегко. Внезапно включились дополнительные посадочные огни на взлетной полосе, и флаг, надувшись и затрепетав на ветру, ярко вспыхнул на фоне темного неба. После нескольких неловких попыток Оуэн с майором в конце концов накрыли флагом ящик. Как только тело задвинули в катафалк, флаг на крышке тут же успокоился, и вся семья, словно большое неуклюжее животное, приблизилась к катафалку и Оуэну Мини.
Я только тут разглядел, что парень-переросток одет не в рабочий комбинезон, а в камуфляжную форму, а то, что я сперва принял за разводы грязи или масла, оказалось маскировочными пятнами. Камуфляж выглядел как настоящий армейский, однако парень еще явно не достиг призывного возраста и вряд ли мог полностью соблюсти форму одежды — на его больших ногах вместо армейских красовались потертые и замызганные баскетбольные ботинки с высоким подъемом, а спутанная грива до плеч определенно не соответствовала уставу. И пояс был не плотницкий, а что-то вроде патронташа, снаряженного, судя по всему, настоящими боевыми патронами — по крайней мере, из нескольких ячеек торчали головки пуль, — а на разнообразных петлях, крючках и лямках, прицепленных к патронташу, свисали предметы, вовсе не похожие ни на слесарные инструменты, ни на аппаратуру телефонного мастера. Этот верзила носил на поясе настоящее (по крайней мере, с виду) армейское снаряжение: саперную лопатку, мачете, штык-нож — хотя ножны для штыка не походили на армейские; во всяком случае, мне так показалось. Они были сшиты из отражающей ткани ядовито-зеленого цвета с наклейкой в виде традиционного черепа с костями из такой же отражающей ткани, но ядовито-оранжевой.
Беременной девочке, которую я принял за сестру этого долговязого чудовища, было от силы лет шестнадцать. Она начала всхлипывать, затем сжала кулак и, чтобы не разреветься окончательно, закусила большую костяшку указательного пальца.
— Дерьмо собачье, — выдала мамаша.
Медлительный мужчина, показавшийся мне ее мужем, то складывал свои мясистые руки на груди, то снова опускал их, а малый в камуфляже после очередного ругательства матери машинально запрокинул голову и выплюнул еще один внушительных размеров грязно-коричневый комок, описавший длинную дугу.
— Может, хватит наконец? — попросила его беременная девочка.
— Пошла ты на хер! — отозвался он.
Медлительный мужчина оказался не таким уж и медлительным. Он неожиданно резко ударил парня правой рукой — увесистая оплеуха пришлась прямо в челюсть, и малый шмякнулся на асфальт не хуже Оуэнова вещмешка.
— Не смей так разговаривать с сестрой, — произнес мужчина.
Парень, не двигаясь, ответил:
— Отвали на хер!.. Она мне не сестра, наполовину только!
Мать вмешалась:
— Не разговаривай так со своим отцом.
— Он мне не отец, ты, сука! — ответил парень.
— Не смей называть мать сукой! — сказал мужчина; но стоило ему приблизиться к лежащему на асфальте парню, будто примериваясь, как бы половчее его пнуть, как мальчишка, пошатываясь, встал на ноги. В одной руке он держал мачете, в другой — штык-нож
— Вы оба суки, — сказал парень мужчине и женщине, и, когда его единоутробная сестра снова принялась плакать, он еще раз запрокинул голову и выплюнул табачную жвачку. В сестру он не попал, хотя и метил в нее. И тут с ним заговорил Оуэн Мини.
— КЛАССНЫЕ У ТЕБЯ НОЖНЫ, — сказал Оуэн. — САМ СМАСТЕРИЛ?
Я уже наблюдал, как действует голос Оуэна на свежего человека: вся эта жуткая семейка, едва услышав его, застыла на месте. Беременная девочка перестала плакать; отец — который, как оказалось, не был отцом верзилы — отшатнулся от Оуэна, словно испугался Голоса больше, чем штыка или мачете или даже и того и другого вместе; мамаша нервно пригладила свои липкие волосы, будто Оуэн напомнил ей, что надо позаботиться о своем внешнем виде. Оуэнова фуражка едва доставала верзиле до груди.
Верзила сказал ему:
— А ты-то кто такой, недомерок?
— Это офицер сопровождения выбывших из строя, — вмешался майор. — Его зовут лейтенант Мини.
— Пусть сам скажет, — проговорил парень, не сводя глаз с Оуэна.
— МЕНЯ ЗОВУТ ЛЕЙТЕНАНТ МИНИ, — сказал Оуэн и протянул руку для пожатия. — А ТЕБЯ КАК?
Но чтобы пожать Оуэну руку, парню пришлось бы убрать по крайней мере что-нибудь одно — или мачете, или штык-нож; судя по всему, делать этого ему не хотелось. Он также не потрудился назвать Оуэну свое имя.
— Что это у тебя с голосом? — спросил он Оуэна.
— НИЧЕГО. А С ТОБОЙ ЧТО? — спросил Оуэн. — ВЫРЯДИЛСЯ СОЛДАТОМ? В ВОЙНУШКУ ИГРАЕМ? ТЫ ЧТО, НЕ ЗНАЕШЬ, КАК ПОЛОЖЕНО РАЗГОВАРИВАТЬ С ОФИЦЕРОМ?
Нарвавшись на жесткий тон, парень тут же сник, как всякий грубиян.
— Знаю, сэр, — ответил он, злобно поглядев на Оуэна.
— УБЕРИ ОРУЖИЕ, — велел Оуэн. — ЭТО ТВОЕГО БРАТА Я ПРИВЕЗ ДОМОЙ? — спросил он.
— Да, сэр, — сказал парень.
— МНЕ ЖАЛЬ, ЧТО ТВОЙ БРАТ ПОГИБ, — сказал Оуэн Мини. — ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ УДЕЛИТЬ ЕМУ НЕМНОГО ВНИМАНИЯ?
— Да, сэр, — смиренно произнес парень; он, похоже, растерялся, плохо представляя, каким образом ему следует уделить своему мертвому брату НЕМНОГО ВНИМАНИЯ, и угрюмо уставился на уголок флага, который был ближе к открытой задней дверце катафалка и потому время от времени вздрагивал на ветру.
Затем Оуэн Мини обошел всю родню, пожимая руки и выражая соболезнование. На лице матери в одно мгновение промелькнула целая гамма чувств; ее будто раздирали два противоречивых желания — начать заигрывать с Оуэном и убить его. На безучастного отца малый рост Оуэна, как мне показалось, произвел самое неприятное впечатление; тестообразное лицо мужчины выражало попеременно то животную тупость, то презрение. Когда Оуэн заговорил с беременной девочкой, та от стеснения едва не лишилась дара речи.
— МНЕ ЖАЛЬ ТВОЕГО БРАТА, — сказал он девушке; его макушка оказалась напротив ее подбородка.
— Он мне брат только наполовину, — промямлила она и потом добавила: — Но я все равно его любила!
Ее другой наполовину брат — тот, что был жив-здоров, — сделал, кажется, дикое усилие, чтобы снова не плюнуть. Ничего себе полусемейка, подумал я.
В майоровой машине, где мы с Оуэном наконец могли как следует поздороваться, обняться и похлопать друг друга по спине, майор рассказал нам про это семейство.
— Сброд, конечно, тот еще — они, пожалуй, все там с уголовными наклонностями, — начал он. Майора звали Ролз; в Голливуде он бы имел успех. Вблизи он выглядел на все пятьдесят — эдакий суровый и обветренный мужчина. Но оказалось, ему всего тридцать семь. Участвуя в боевых действиях в последние дни войны в Корее, он заработал офицерское звание, затем отслужил во Вьетнаме начальником штаба пехотного батальона. Майор Ролз пошел в армию в 1949-м, в восемнадцать лет. Прослужил девятнадцать лет, сражался в двух войнах; а потом его «забыли» повысить до подполковника и, в то время как все приличные старшие офицеры получили должности в Вашингтоне или во Вьетнаме, Ролза просто назначили преподавателем «запаски» на неопределенный срок
В ходе боевых действий вместе с офицерским чином майор Ролз приобрел и определенный цинизм. Майор говорил длинными тирадами, похожими на шквальный огонь, — словно палил очередями из автомата.
— Не удивлюсь, если они там все друг друга перетрахали, — с такой семейкой жди чего угодно, — выдал майор Ролз. — Братец там самый главный псих — околачивается целыми днями в аэропорту, следит за самолетами, пристает к солдатам. Спит и видит, как вырастет и поедет во Вьетнам. Еще психованнее там был только один — этот самый жмурик, которого мы везем. Он уже по третьему разу мотался на фронт. Видели б вы его в перерывах между поездками — вся эта долбаная шайка живет на стоянке для трейлеров, и наш уоррент-офицер все свободное время подглядывал за соседями в окна через оптический прицел. Ну, вы поняли — будто к стенке их ставил, сучонок.. Если б не вернулся во Вьетнам, точно сел бы.
— Оба брата от другого отца — тот уже умер, — продолжал просвещать нас майор Ролз. — Этот болван им не отец, он отец этой бедной девчонки. Не знаю точно, кто ее обрюхатил, но, сдается мне, кто-нибудь из своих. Я бы подумал на уоррент-офицера — он, верно, и ее держал на прицеле, ну, вы поняли? А может, ей оба братца втыкали, — предположил майор Ролз. — Но, по-моему, младший до того свихнулся, что у него даже не стоит, — он спит и видит, как вырастет и начнет убивать направо и налево. А еще есть мамаша — ну, эта, по-моему, скоро с катушек слетит от злости. Погодите, вы еще попадете на поминки — там увидите семейку в полном сборе. Я вам точно говорю — не надо было этого типа возвращать из Вьетнама, даже в ящике. Надо было, наоборот, всех этих сучьих родственничков послать туда. Вот, может, тогда бы мы выиграли эту долбаную войну, — поняли, а? — подытожил майор Ролз.
Мы ехали вслед за серебристым катафалком — тот еле тащился по шоссе с названием Черный Каньон. Затем мы свернули на нечто вроде улицы, что называлась Верблюжий Горб. Пальмы раскачивались на ветру над нашими головами; в одном из кварталов на лужайке с бермудской травой сидели в шезлонгах какие-то старики — несмотря на жару, пусть и вечернюю, старики были одеты в свитера и приветственно махали нам. Наверное, сумасшедшие.
Оуэн Мини представил меня майору Ролзу как своего лучшего друга.
— МАЙОР РОЛЗ, ЭТО МОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ – ДЖОН УИЛРАЙТ. ОН ПРИЕХАЛ СЮДА АЖ ИЗ НЬЮ-ХЭМПШИРА! — сказал Оуэн.
— Это лучше, чем приехать из Вьетнама. Рад с вами познакомиться, Джон, — сказал майор Ролз. Он пожал мне руку, едва не переломав пальцы, а машину вел так, будто каждый встречный водитель уже успел смертельно оскорбить его.
— Погодите, сейчас увидите это долбаное похоронное бюро! — сказал мне майор.
— ТАМ ТАКОЙ МОРГ — ВРОДЕ ОТДЕЛА В СУПЕРМАРКЕТЕ, — пояснил Оуэн, и майору Ролзу шутка понравилась — он расхохотался.
— Это точно! А распорядитель похорон, мудила, вроде продавца! — сказал Ролз.
— У НИХ СЪЕМНЫЕ КРЕСТЫ НА ЧАСОВНЕ, — рассказывал мне Оуэн. — ОНИ ИХ МЕНЯЮТ, СМОТРЯ ПОТОМУ, ОТ КАКОЙ КОНФЕССИИ БУДЕТ СЛУЖБА. ТАМ ЕСТЬ РАСПЯТИЕ, НА КОТОРОМ ХРИСТОС ВИСИТ, КАК ЖИВОЙ, ВО ВСЕХ ПОДРОБНОСТЯХ — ЭТО ДЛЯ КАТОЛИКОВ. А ЕСТЬ ПРОСТОЙ ДЕРЕВЯННЫЙ КРЕСТ ДЛЯ ПРОТЕСТАНТОВ — У ПРОТЕСТАНТОВ ВЕДЬ ВСЕГДА ВСЕ ПРОЩЕ. ЕСТЬ ДАЖЕ КАКОЙ-ТО ФИГУРНЫЙ КРЕСТ С ДРАГОЦЕННЫМИ КАМНЯМИ — ЭТО ДЛЯ ПРОМЕЖУТОЧНИКОВ.
— Каких еще «промежуточников»? — не понял я.
|
The script ran 0.038 seconds.