Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вячеслав Шишков - Угрюм-река [1928-1933]
Известность произведения: Высокая
Метки: love_detective, prose_history, prose_su_classics, История, Роман

Аннотация. Взлеты и падения, счастье и трагедии, тяжкий труд и немереное богатство - все это выпало на долю золотопромышленников Громовых. Тяжка власть золота, но сильнее золота любовь. Именно она завязывает в трагический узел судьбы Прохора Громова, красавицы Анфисы, неукротимого Ибрагима. Темная дикая страсть сжигает их сердца, и ее не в силах оборвать роковой выстрел, раскатившийся над просторами Угрюм-реки.

Аннотация. «Угрюм-река» — та вещь, ради которой я родился", — говорил В. Я. Шишков. Это первое историческое полотно жизни дореволюционной Сибири, роман о трех поколениях русских купцов. В центре — история Прохора Громова, талантливого, энергичного сибирского предпринимателя, мечтавшего завоевать огромный край. Он стоит перед выбором: честь, любовь, долг или признание, богатство, золото. Произведение написано в традициях авантюрного романа; по нему снят любимый не одним поколением зрителей прекрасный фильм.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 

– Иду я, светик мой, мимо ее дома, царство ей небесное, глядь – что за оказия такая: в небе Христово солнышко стоит, а в открытом оконце у Анфисы свет, незагашенная лампа полыхает. Окроме этого оконца, все ставни заперты. Я кой‑как, кой‑как перелезла в сад, кричу; «Анфиса, Анфиса!» Ни вздыху, ни послушания. И поди мне в ум, уже не гремучей ли стрелой из тучи грянуло. Кой‑как, кой‑как вскарабкалась я на фунтамен, да в окошко‑то возьми и загляни. Господи ты, боже мой! И лежит моя красавица на полу, белы рученьки раскинуты поврозь, ясны глазыньки закрытые, бровушки соболиные этак по‑отчаянному сдвинулись… Вот тебе Христос!.. А во лбу‑то дырка не великонька и кровь через висок да на пол… Вот ей‑боженьки, не вру, истинная правда все, ей‑богу вот! А громучей стрелы не видать нигде, только стульчик опрокинутый и бархатное сиденьице вывалилось, на особицу лежит. Я, грешница, как всплеснула рученьками да так на землю и кувырнулась… Убил мою горемыку праведный господь, громучей стрелой убил и душу вынул. Вот, господин урядник, весь и сказ мой, вот… Урядник проворно умылся, выпил наскоро чайку и – к приставу. – Вашескородие!.. Имею честь доложить: мадам Козырева сегодняшней ночью убита при посредстве грозы в висок. По селу Медведеву, от двора к двору шлялась‑шмыгала потрясучая Клюка. Проскрипит под окном: – Хрещеные! Анфису громом убило, – и, спотыкаясь, дальше. А мальчишки, не расслышав, кричали; – Анфису Громов убил!.. Анфису убили… Аида! – и неслись к Анфисиному дому. Туда же спешил и пристав с местными властями. Церковный сторож благовесил к обедне. Отец Ипат, торопясь догнать начальство, крикнул на колокольню: – Эй, Кузьмич, слезавай! Обедню – ша! К господу! – и помахал рукой. Сначала осмотрели открытое окно со стороны сада. – Какая же это гроза?.. Это, наверно, из ружья гроза… – зло покашливая и пожимая плечами, говорил сутулый чахоточный учитель, Пантелеймон Рощин, приглашенный в понятые. – Да, да. Факт… Скорей всего… – плохо соображая, согласился пристав, давно небритое лицо его бледно, он, ежась, горбился, навачечная грудь нескладно топорщилась, болел живот, Кузнец отпер отмычкой двери. Безжизненная темная тишина в дому. Открыли ставни. Стало светло и солнечно. Зевак и мальчишек отогнали прочь. Увидав труп Анфисы, пристав попятился, прикрыл глаза вскинутой ладонью – на солнце бриллиантик в перстне засиял, – затем присел к столу, махнул десятскому: – Мне бы воды… Холодной. Анфиса лежала в лучшем своем наряде: голубой из шелку русский сарафан, кисейная рубашка, на плечи накинут парчовый душегрей, на голове кокошник в бисере, во лбу, ближе к левому виску, рана и темной струйкой запекшаяся кровь. Отец Ипат творил пред образом усердную молитву и все озирался на усопшую. Лицо его одрябло, потекло вниз, как сдобное тесто. – Помяни, господи, рабу твою Анфису, в оный покой отошедшую. Господи! Ежели не ты запечатал уста ее, укажи убийцу, яко благ еси и мудр… Следователя не было – он уехал на охоту в дальнюю заимку, – за ним поскакал нарочный. – Прошу, согласно инструкции, ничего не шевелить до следователя, – официально сказал пришедший в себя пристав. Чиновные крестьяне тоже крестились вслед за батюшкой, вздыхали, жалеючи покашивались на покойницу. За ночь в открытое окно налило дождя, по полу во все стороны дождевые ручейки прошли. Зоркие, ныряющие во все места глаза учителя задержались на скомканной в пробку, обгорелой бумаге. Он сказал приставу: – Без сомнения, это из ружья пыж. Пристав, посапывая, несколько согнулся над пробкой, проговорил: – Факт… Пыж… – и голос его, как картон, – не жесткий и не дряблый: хрупкий. Пристав полицейского дознания не производил: завтра должен приехать следователь. Значит, можно по домам. Чиновные крестьяне опять покрестились в передний угол, вздохнули и пошли. – До свиданьица, Анфиса Петровна… Теперича полеживай спокойно. Отстрадалась. Ах, ах, ах!.. И кто же это мог убить? Ставни закрыли, дверь заперли, припечатали казенной печатью. Шипящий, с пламенем, сургуч капнул приставу на руку. Пристав боли не ощутил и капли той даже не заметил. К дому убитой десятский нарядил караул из двух крестьян. Пристав возвращался к себе один. Он пошатывался, спотыкался на ровном месте, ноги шли сами по себе, не замечая дороги. Часто вынимая платок, встряхивал его, прикладывал к глазам, крякал. Дома сказал жене: – Анфиса Петровна умерла насильственной смертью. Дай мне вот это.., как его.., только сухое… – и, скомкав мокрый платок, с отчаянием бросил его на пол.   После крупного, во время грозы, разговора с сыном Петр Данилыч от неприятности напился вдрызг. Он не пил больше недели, и вот вино сразу сбороло его, – упал на пол и заснул. Илья Сохатых подложил под его голову подушку, а возле головы поставил на всякий случай таз. Петр Данилыч до сих пор еще почивает в неведенье. Спит и Прохор. Ибрагим тоже почему‑то не в меру заспался сегодня. Его разбудил урядник. – Ты арестован, – сказал он Ибрагиму и увел его. Илья Сохатых разбудил Прохора. Когда Прохор пришел в чувство, Илья вынул шелковый розовый платочек, помигал, состроил скорбную гримасу и отер глаза. – Анфиса Петровна приказала долго жить. – Ну?! – резко привстал под одеялом Прохор. – Обалдел ты?! – Извольте убедиться лично, – еще сильнее заморгал Илья и вновь отерся розовым платочком. Прохор вытаращил глаза и, сбросив одеяло, быстро свесил ноги. – Ежели врешь, я тебе, сукину сыну, все зубы выну… Где отец? – Спят‑с… – Убита или ранена? – Наповал злодей убил‑с… – Кто? – Аллаху одному известно‑с… Ах, если б вы знали, до чего.., до чего.., до чего я… – Буди отца… Где Ибрагим? – Арестован… – Буди отца! – с каким‑то слезливым придыханьем прокричал Прохор. Руки его тряслись. Он принял валерьянки, поморщился, накапал еще, выпил, накапал еще, выпил, упал на кровать, забился головою под подушку и по‑звериному тяжко застонал. – Петр Данилыч!.. Петр Данилыч, да вставайте же… – тормошил Илья хозяина. Тот взмыкивал, хрипел, плевался. – Да очнитесь бога ради!.. Великое несчастье у нас.. Анфиса Петровна умерла. – Что, что? Где пожар?! – оторвал хозяин от подушки отуманенную водкой голову свою. – Пожара, будьте столь любезны, нет, а убили Анфису Петровну. Из ружья.., в их доме… – Убили? Анфи… Хозяин перекосил рот, вздрогнул, какая‑то сила подбросила его. Правый глаз закрылся, левый был вытаращен, бессмыслен, страшен, мертв. – Хозяин! Петр Данилыч!.. – закричал Илья и выбежал из комнаты. Перекладывали хозяина с пола на пуховую кровать кухарка, Прохор и Илья. У Петра Данилыча не открывался правый глаз, отнялась правая рука с ногой, и речь его походила на мычание. Илья заперся в своей комнате, на коленях усерднейше молился. – Упокой, господи, рабу божию Анфису… Со святыми упокой!.. – Сердце же его радовалось: хозяин обязательно должен умереть, – значит, Марья Кирилловна, Маша овдовеет. – Дивны дела твои, господи! – бил в грудь веснушчатым кулачком своим Илья, стукался обкудрявленным лбом в землю. – Благодарю тебя, господи, за великие милости твои ко мне… Вечная память, вечная память…  21   Следователь, Иван Иваныч Голубев, приехал к вечеру. Он – невысокий, сухой старик с энергичным лицом в седой, мужиковской бороде, говорит крепко, повелительно, однако может прикинуться и ласковой лисой; к спиртным напиткам имеет большую склонность, как и прочие обитатели сих мест. Он простудился на охоте и чувствовал себя не совсем здоровым: побаливала голова, скучала поясница. Тотчас же началось так называемое предварительное следствие. Анфису Петровну посадили к окну на стул, локти ее поставили на подоконник. Анфиса не сопротивлялась. Бледно‑матовое лицо ее – мудреное и мудрое. Анфиса рада снова заглянуть в свой зеленеющий сад, не в тьму, не в гром, а в сад, озлащенный веселым солнцем, – но земная голова ее валилась. Голову стали придерживать чужие чьи‑то, нелюбимые ладони, Анфиса брезгливо повела бровью, но ни крика, ни сопротивления – Анфиса покорилась. К ране на лбу приложили конец шнура и протянули шнур дальше, в сад, чтобы определить примерный рост убийцы и с какого пункта произведен был выстрел. – Так подсказывает логика, – пояснил следователь. Тут вышла малая заминка: незыблемая логика лопнула, застряла между гряд. Следователь встал на гряду, в то место, куда привели его логика и шнур, и прицелился из ружья Анфисе в лоб. – Да, – и он раздумчиво почесал горбинку носа. – При моем росте – с гряды как раз. А ежели разбойник значительно выше меня, он мог и из‑за гряды стрелять. Да. Земля на соседних грядах по направлению к забору подозрительно примята, но ливень смыл следы. – Убийство произошло до ливня, во время ливня, но ни в каком случае не после, – уверенно сказал следователь, и все согласились с ним. Следователь записал в книжку кратко: «Сапоги». Определили, где перелезал злодей через забор: присох к доскам посеревший за день чернозем, видны царапины от каблуков. Вернулись в дом. – Завтра утречком придется череп вскрыть, пулю вынуть, – приказал следователь фельдшеру Спиглазову, заменявшему врача. Учитель обратил внимание следователя на валявшийся пыж. – Знаю, знаю, – поморщился следователь: легонько вскрикнув и хватаясь за поясницу, он нагнулся, поднял бумажную пробку, внимательно осмотрел ее и стал осторожно развертывать. – Удивительно, как пыж мог влететь сюда. Очевидно.., туго сидел в стволе… Желтое, сухое лицо учителя покрылось пятнами. – Газета, – сказал следователь, – оторванный угол от газеты. Урядник! Кто выписывает «Русское слово»? – Громовы! – с радостной готовностью прокричал учитель. – Так точно, господин следователь, Громовы! – учтиво стукнул урядник каблук в каблук. Следователь записал: «Уголок газеты». Пошли к Громовым. Дорогой один из крестьян сказал следователю: – Тут к ней, к покойнице, вашескородие, еще один человечек хаживал, царство ей небесное… – К покойнице или к живой? – Никак нет, к живой… Шапкин… – У него имеется ружье. И газеты читает… Следователь кратко записал на ходу: «Ш, руж.» У Громовых расположились почему‑то в кухне. Хозяев не было, одна кухарка. Как только сели за кухонный артельный стол, Варвара сразу же заплакала. – Не плачь, – успокоил ее следователь. – А лучше скажи, когда вчерашней ночью пришел домой Ибрагим‑Оглы? – А я, конешно, не приметила, когда… Я уж после грозы легла, уж небушко утихать стало… Его все не было. – А когда вернулся Прохор Петрович? – Не приметила. Только что они ночью кушали шибко много щей с кашей да баранины. Потом ушли к Илье. Илья Сохатых давал показания сначала бодро, отставив правую ногу и легкомысленно заложив руку в карман. – Ибрагим, по всей вероятности, прибыл к месту нахождения перед рассветом. Ночью мы с Прохором Петровичем заглядывали к нему, но обнаружения в ясной видимости не оказалось. – Говорите проще. В чем Прохор Петрович был обут? – В пимах‑с, в валенках‑с. Потом они вертоузили на гитаре, конечно. – Не пришлось ли вам вчерашней ночью или сегодня утром мыть чьи‑нибудь грязные сапоги? – Нет‑с… Как перед богом‑с. – Умеете ли вы стрелять из ружья? – Оборони бог‑с… Как огня боюсь… Когда Прохор Петрович производит выстрелы на охоте, я затыкаю уши. Например, вчера… – Не приходилось ли вам стрелять когда‑нибудь из собственного револьвера в цель? В лопату, например? – Никак нет‑с… Впрочем, обзирая прошлые события, да, стрелял‑с… – Принесите револьвер… Прохор лежал в кровати. На голове компресс. Фельдшер удостоверил его болезнь. – Давно ли хвораете? – присел следователь на стул. – Давно… Поправился, а потом опять… Меня лечил городской врач. – Знаю… – Следователь пыхнул дымом папироски, подъехал со стулом вплотную к Прохору и, пристально глядя в его глаза, со скрытой какой‑то подковырочкой раздельно произнес: – Л не убили ль вы вчера… – и задержался. Прохор сорвал с головы компресс и порывисто вскочил: – Что? Кого?.. Вы что хотите сказать?.. – Лежите, лежите… Вам волноваться вредно, – ласково проговорил следователь, мельком переглянулся с учителем и приставом и положил свою руку на дрожавшее колено Прохора. – Вы думали – я про Анфису Петровну? Что вы, Прохор Петрович, в уме ли вы? Я про охоту… Вчера, днем, с Ильей Сохатых… Убили что‑нибудь в поле, или ружьецо у вас чистое?.. – Вряд ли чистое… Я стрелял, убил утку, но не нашел… – Так‑с, так‑с… Убили, но не нашли… Урядник, подай сюда ружье Прохора Петровича. Пристав дословно все записывал, его перо работало непослушно, вспотычку, кое‑как. Следователь привычной рукой охотника переломил в затворе ружье и рассматривал стволы на свет. – Да, ружьецо доброе… Льеж… Стволы дамасские, один ствол чокборн… Копоть свежа, вчерашняя, тухлым яичком пахнет… А почему ж копоть в том и другом стволе? Ведь вы ж один раз стреляли? – Один, впрочем два… Мне трудно припомнить теперь… Голова… Следователь достал из‑под кровати сапог с длинным голенищем: – Почему чистые сапоги? Кто мыл? – Сам… Впрочем… Да, да, сам. – Вы переобулись в пимы после охоты или же после того, как вчерашней ночью вернулись из сада Анфисы Петровны? – старался следователь поймать его на слове. – После охоты, конечно, – с испугом сказал Прохор. – Да, да, после охоты, – добавил он и приподнялся на локте. – А все‑таки странно. – Что странно? – Вы сбиваете меня… Что за.., за.., наглость? – Он лег, закрыл глаза и положил широкую ладонь свою на лоб. Пальцы его руки вздрагивали, в спокойном на вид, но все же обиженном лице волнами ходила кровь: лицо и бледнело и краснело. Вполне довольный своей игрой, следователь сглотнул слюни, как пьяница пред рюмкой водки, и ласково проговорил: – А почему? Ведь вот почему я вас про сапоги спросил: на одной из гряд в саду Анфисы Петровны восемь гвоздиков вот этих отпечаталось, что в каблуке. Не угодно ли взглянуть? – И следователь, постукивая по каблуку карандашом, поднес сапог к самому носу Прохора. Тот открыл обозленные глаза, оттолкнул сапог и в лицо следователя крикнул: – Убирайтесь к черту! Я не был там… – Фельдшер! – крикнул и следователь. – Дайте ему успокоительного. А мы пока к хозяину заглянем. – Следователь чувствовал, что с «каблуками» немножечко переборщил, и на этот раз остался собою недоволен. Петр Данилыч замахал на вошедших рукой, и злобно что‑то замычал, пошевеливаясь на кровати всем грузным телом. Удостоверились в его болезни, в возможной причине ее и вернулись в комнату Прохора. – Илья Сохатых терся тут же, ко всему прислушивался, двигал усиленно бровями, творил тайную молитву; в его руках маленький старинный револьвер. Прохор демонстративно лежал теперь лицом к стене. Следователь заговорил, глядя ему в затылок: – Ну вот, Прохор Петрович, весь допросик и закончился. Пока, конечно… Пока. Вы спите, нет? Вот что я хотел спросить. Мне бы надо позаимствовать у вас дюжинки две пыжей. У вас, наверное, и картонные и войлочные есть? Или все вышли? Может быть, пыжи из бумаги делаете? – Илья! Дай им пыжей две дюжины… – все так же лежа лицом к стене, приказал Прохор. Следователь взглянул на две жестянки пыжей, услужливо предъявленных ему Ильей Сохатых, и то, что пыжи нашлись в запасах Прохора, следователю было тоже не совсем приятно. – И еще знаете что? – привстал на цыпочки и опустился следователь. – Одолжите на денечек номерка два‑три «Русского слова» почитать… Где у вас газеты? Не в этом шкапчике? – Он открыл стеклянный шкаф и вытащил ворох газет. Прохор молчал. Следователь подошел к нему, сказал официально, сухо: – Теперь потрудитесь повернуться к следователю лицом. Вот видите ли, – продолжал он, тыча в верхний лист газеты, – тут уголок оторван. Не можете ли сказать, куда делся уголок? – Мало ли куда? Ну, мало ли куда… Я не припомню… – смущенно пролепетал Прохор; его глаза бегали по лицам присутствующих, как бы ища поддержки. – Извините великодушно, – выступил Илья Сохатых, держа руки по швам. – Этим уголочком я попользовался, будучи «до ветру», когда шел. – Вы это крепко помните? – строго спросил его следователь. – Ежели этот уголок оторвали вы, то я сейчас же прикажу вас арестовать! Илья Сохатых отступил на шаг, лицо его вытянулось ужасом, он всплеснул руками я воскликнул: – Господин следователь! Ради бога!.. За что же это? – А вот за что… – Следователь вынул из портфеля прожженный в нескольких местах смятый кусок газеты и приложил его к оборванному газетному листу. – Вот за что. Этот кусок найден в комнате, где убита была Козырева, этим куском был запыжен выстрел убийцы. – Господин следователь! – И обомлевший приказчик повалился суровому старику в ноги. – Ей‑богу, я не отсюда вырвал, ей‑богу!.. Я вырвал на масленице, в прошлом году еще… Я… – Наврал? – И следователь приказал Илье подняться. – Наврал, так точно… Наврал, наврал. Черт подтолкнул меня… – Молодого хозяина выгородить хотел? – Так точно. Да. Следователь дружески подмигнул приказчику, откашлялся и плюнул за окно. – Ну, до свиданья, Прохор Петрович, – пожал он руку Прохора. – Ого! А ручка‑то горячая у вас. Поправляйтесь, поправляйтесь. Десятский! Останешься при больном. А вы, господин Громов, пожалуйста – никуда, посидите дома денечка три‑четыре. Пожалуйста. – Он вложил в портфель номер газеты, угол которой был оторван, и двинулся к выходу. От дверей сказал сухо: – А я вам, господин Громов, серьезнейшим образом рекомендую вспомнить об этом клочке бумаги, о пыже. О сапогах тоже. Почему именно вы, вы, а не кухарка, отмыли на сапогах грязь с огородных гряд? – Газету мог оборвать и Ибрагим‑Оглы, – вяло проговорил Прохор, следя взглядом за ползущей по стене мокрицей. – Не спорю, не спорю, – быстро согласился следователь. – Папаша мог газету взять, мамаша могла взять, кухарка могла. Меня интересует в сущности не это, – следователь тоже взглянул на мокрицу, мокрица упала. – Мне интересно знать, кто вогнал из этого клочочка пыж в ружье, кто Анфису Козыреву убил? – пристукнул он два раза по портфелю кулаком. – Ну, да мы помаленьку разберемся. До свиданья, господин Громов. И все ушли. Взволнованный, пораженный событиями, измученный допросом, Прохор лежал молча битый час. Потом, призвав Илью, приказал ему немедленно же ехать с известием к Марье Кирилловне и в город за доктором. Потом прошел к болевшему отцу, а к вечеру действительно занемог, свалился. Следственная же комиссия от Громовых завернула к Шапошникову, завернула попучно, «для проформы», потому что опытный следователь почти был убежден, кто, всамделишный преступник. Заплеванный, с распухшим сизым носом и подбитым глазом, Шапошников лежал на кровати, привязанный холщовыми ручниками к железной, вбитой в счену скобке. Он встретил пришедших всяческой бранью, плевками, гнал всех вон, плел несусветимую ахинею. Хозяин избы, Андреи Титов, сказал следователю: – Связать пришлось: вроде помрачения ума, вроде как мозга ослабла у него, у Шапкина‑то. Две недели, почитай, без передыху пил. Потом, вижу, пошаливать начал, вижу, в речах сбивается, нырка дает. А сегодня пришел к нему, гляжу – он печурку разжег и варит щи в деревянной шайке. Опрокинул я щи, а там беличье чучело лежит, куделей набитое. А он кричит на меня: «Отдай говядину! Отдай говядину!» А так он парень хороший, смирный. И ума палата. Все науки превзошел… Вчерашнюю ночь никуда не отлучался… При больном оставили фельдшера Спиглазова. Он дал больному успокоительных капель, развязал его, напоил чаем. Шапошников спокойно уснул – первый раз за две недели. К ружьям Прохора, Ибрагима‑Оглы и револьверу Ильи Сохатых следственная комиссия присоединила для порядка и ружье Шапошникова. В селе Медведеве коротали срок ссылки еще восемь политических. Хотя Шапошников, замкнутый и сосредоточенный, с ними дружбы не водил, однако двое из них, узнав о болезни товарища, пришли навестить его.   Сестра Марьи Кирилловны, Степанида Кирилловна, стала неожиданно поправляться. Благочестивая Марья Кирилловна относила это к божьему благоволению и собиралась дня через два ехать восвояси. Но радости в сердце не было: дряблое, больное ее сердце томительно скучало, тонуло в безотчетно надвигавшемся на нее страхе. Животный этот страх усилился, окреп прошедшей ночью. Как стала погасать гроза, Марья Кирилловна уснула. Видело во сне: она голая, голый Прохор, голая Анфиса. Их оголил какой‑то зверь, только нет у того зверя ни имени, ни вида. И грозный голос твердил ей в уши: «Кольцо, кольцо». С тем проснулась. А поздним вечером, уже спать хотела лечь она, бубенчики забрякали, пара коней катила по дороге. – Кто таков? Уж не от нас ли? Так и есть: Илья. Ласково Илья со всеми поздоровался, даже к болящей Степаниде со льстивыми речами подошел, Марью же Кирилловну совсем по‑благородному чмокнул в ручку. Марья Кирилловна растерялась, сконфузилась и, по‑своему читая веселое лицо Ильи, спросила спокойно: – Слава ли богу у нас, Илюшенька? За мной, что ли? Ишь, надушился как… – Разрешите, Марья Кирилловна, по дорожке пройтись, с глазу на глаз чтобы, одно маленькое дельце есть. – Дорожки теперь грязные, а пойдем в другую комнату. Вошли. Марья Кирилловна сыпала про близких своих вопросы, он молчал. Дом был хороший, на городской манер. Илья притворил дверь, с приятной улыбкой достал из кармана футляр с колечком, опустился на колени и, не щадя новых брюк своих, пополз на коленях, словно калека, к усевшейся в угол хозяйке. – Марья Кирилловна, Маша! – зашептал он сдавленным голосом, его душили слезы, и, как на грех, слюна заполнила весь рот. – Маша, не обессудь, прими… – он сперва поблестел супиром перед глазами изумленной женщины, затем ловко надел кольцо ей на палец. Женщине было приятно отчасти и не хотелось подымать в чужом доме шуму. Отталкивая льнувшего к ней со слюнявым ртом Илью, она торопливо говорила: – Ну, ладно, ладно… Отвяжись… Я девка, что ли, для колец для твоих? – Мирси, мирси… – вздыхая и заламывая свои руки, с чувством сказал Илья. – И вот еще что… Выслушай, Маша, рапорт. – Он поднялся, отряхнул брюки, закинул назад чуб напомаженных кудрей, откашлялся. – Прохор Петрович… Или даже так… – начал он, подергивая головой. – Петра Данилыча.., сегодня утром… Марья Кирилловна вскочила, поймала его руки; – Да говори же, черт! – И топнула. – Успокойтесь, не волнуйтесь… Все мы во власти аллаха… Значит, вчерашней ночью Анфиса Петровна застрелена из ружья. Петра Данилыча, конечно, паралич разбил, без языка лежит. На Прохора Петровича подозрение в убийстве. Пронзительный крик Марьи Кирилловны ошеломил Илью. Надломанно, схватившись за сердце и за голову, она еле переставляла ноги по направлению к двери. У приказчика задрожали колени, и мгновенный холод прокатился по спине. – Ради бога, ради бога! – бросился он вслед терявшей сознание хозяйке. – Не бойтесь… Ибрагим арестован, это он убил… Но Марья Кирилловна вряд ли могла четко расслышать эту фразу: глаза ее мутны, мертвы; хрипя, она грузно повалилась. Илья бессильно подхватил ее и закричал: – Скорей, скорей!.. Эй, кто там!.. Марья Кирилловна Громова скончалась. Ночью, убитый горем и растерянный, мчался с бубенцами в город Илья Сохатых. Глазки его опухли, он то и дело плакал, сморкался прямо на дорогу, шелковый розовый платочек его чист. А в кармане, в сафьяновом футлярчике, снятое с руки усопшей кольцо‑супир. Ночью же выехала подвода в село Медведеве. На телеге – прах Марьи Кирилловны во временном, наскоро сколоченном гробу. Той же ночью фельдшер точил на оселке хирургические инструменты, чтоб завтра вскрыть труп убиенной, найти пулю – явный, указующий на убийцу перст.  22   Небо в густых тучах. Ночь. Глухая, смятенная, темная. Эта ночь была и не была. Караульный крепко дрыхнул возле Анфисиных ворот. Стукнуло‑брякнуло колечко у крыльца, прокрался Шапошников в дом. И кто‑то с черной харей прокрался следом за ним. «Знаю, это черт, – подумалось Шапошникову, – виденица…» – Анфиса Петровна, здравствуй, – сказал он равнодушно. – Здравствуй и прощай: проститься пришел с тобой. Гири спустились почти до полу, завел часы, кукушка выскочила из окошечка, трижды поклонилась человеку, трижды прокричала – три часа. Ночь. И зажглась керосиновая лампа‑молния. Шапошников стал ставить самовар, долго искал керосин, наконец – принес из кладовки целую ведерную бутыль. Вот и отлично: сейчас нальет самовар керосином… – Здравствуй, здравствуй, – говорил он, заикаясь. В бороде недавняя седина, лицо восковое, желтое, и весь он, как восковая кукла, пустой, отрешенный от земли и странный. Его глаза неспокойны, они видят лишь то, что приказывает видеть им помутившийся, в белой горячке мозг. Он кособоко вплыл в голубую комнату, малоумно вложил палец в рот, остановился. И показалось тут пораженному Шапошникову: Анфиса сидит за столом в лучшем своем наряде, она легка, прозрачна, как холодный воздух, – Анфиса Петровна – сцепив в замок кисти рук, начал выборматывать Шапошников. – Скажите мне, что вы искали в жизни, и искали, ль вы что‑нибудь? Имеются в природе два плана человеческой подлости: внутренний и внешний. Так? Так. Но внутренний план есть внешний план. И наоборот. Так? Так. «Так‑так», подсказывал и маятник. – Я знаю злодея, который хотел умертвить твой внутренний план, Анфиса. Но внутренний план неистребим. И ежели не бьется твое сердце, значит внутренний план убийцы твоего протух… А я качаюсь, я тоже протух весь, я пьян, я пьян. – Шапошников схватился за свои седеющие косички, зажмурился. – Дайте ланцет, давайте искать начало всех начал, – стал размахивать он крыльями‑руками, – вот я восхожу на вершину абстракции, мне с горы видней, – и он хлюпнулся задом на пол. – Товарищи, друзья! Нет такого ланцета, нет микроскопа… Человек, человек, сначала найди в своей голове вошь, у этой вши найди в вошиной голове опять вошь, а у той вши найди в ее башке еще вошь. И так ищи века. Стой, стой, заткни фонтан!.. Твой удел, человек, – рождаться и родить. А ты сумей пе‑ре‑ро‑диться. Что есть ум? Твой ум – как зеркало: поглядись в зеркало, и твоя правая рука будет левой. А ты не верь глазам своим… Анфиса Петровна! Зачем вы верили глазам своим, зачем?! – закричал Шапошников и встал на четвереньки. Возле него, припав на лапы, лежал набитый куделью волк, помахивал хвостом, зализывал Шапошникову лысину. – Ну, ты! Не валяй дурака… Вон отсюда! Волк взвился и улетел, самовар взвился и улетел. Шапошников хлопнул себя по лбу, осмотрелся. Кухня. Он не поверил глазам своим… Неужели – кухня? Кухня. Он на цыпочках снова прокрался в голубую комнату. Лампа горит под потолком, тихая Анфиса на большом столе лежит. Шапошников упал на холодную грудь ее, заплакал: – Анфиса Петровна, милая! Ведь я проститься к вам пришел. А я больной, я слабый, я несчастный. Вот, к вам… – он обливался слезами, бородища тряслась. – Анфиса Петровна! Вы странная какая‑то, трагическая. Я помню, Анфиса Петровна, первую встречу нашу: вы прошли перед моей жизнью, как холодное облако, печальной росой меня покрыли. Только и всего, только и всего… Но от той росы я раздряб, как сморчок в лесу. Впрочем, вы не думайте, что я боюсь вас. Нет, нет, нет. Правда, вы похолодели, и глаза ваши закрыла пиковая дама, смерть… Но это ничего, это не очень страшно… Страшно, что в моей голове крутятся горячие колеса, все куда‑то скачет, скачет, скачет, куски горькой жизни моей кувыркаются друг через друга. Я погиб. Я потерял вас: я все потерял!.. – Шапошников отступил на шаг, одернул рубаху, улыбнулся. – А я, Анфиса Петровна, этой ночью убегу. Может быть, меня догонит пуля стражника, может погибну в тайге, только не могу я больше здесь, возле тебя, не могу, не могу: я пьяный, я помешанный. Эх, Шапкин, Шапкин! Он сплюнул, сдернул пенсне, впритык подошел к большому зеркалу, всмотрелся в него дикими глазами. Но в зеркале полнейшая пустота была, лик Шапошникова в нем не отражался. Был в зеркале гроб, стены, изразцовая печь с душником, а Шапошникова не было. Он стал сразу трезветь, зашевелились на затылке волосы, он вычиркнул спичку, покрутил пред зеркалом огнем. Ни огня, ни руки зеркало не отразило: зеркало упрямилось, зеркало отрицало человека. Шапошников весь затрясся, с жутким воем заорал: – Где?! Почему, почч‑чем‑мму я отсутствую?! Врешь, я жив, я жив!!. – и быстро погрузил голову в ведро с ледяной водой, отфыркнулся. – Чч‑черт, виденица, галлю‑гал‑люцинация… Брошу, брошу пить. Надо скорее бежать, проститься и бежать… Четвертый час. – Но вода не могла образумить его, выхватить из цепи бредовых переживаний. Однако он на момент пришел в себя. Кухня, все та же кухня, тот же самовар, ведерная с керосином бутыль. Тихо. Пусто. В голубой комнате грустную панихиду пели. Всех надсадней выводил фистулой Илья. «Негодяй, – сердито подумал Шапошников. – Бестия… Тт‑тоже, воображает!» Он прислушался к хоровому, заунывному пению, к тому, как постукивают от ветра ставни; ему не хотелось входить в голубую комнату. Мимо двери, ведущей в кухню, неспешно пронесли парчовый гроб Анфисы, и еще, и еще раз пронесли. Шапошников облокотился на косяк и наблюдал. Все видимое – гроб, процессия – казалось ему отчетливым и резким, но очень отдаленным: будто он смотрел в перевернутый бинокль. Он призывно помахал крыльями‑руками, чтоб приблизить все это к себе, но жизнь не шла к нему, страшная жизнь удалялась от него в пространство. За стенами бушевал резкий ветер; ставни скрипели, пошевеливалась скатерть на столе, завывал в печной трубе жалобный вьюжный стон. Шапошников, пошатываясь, сжимал виски, делал напряженное усилие опамятоваться, глаза искали точки опоры… Но все плыло перед его взором, только твердо Анфисин гроб стоял и старенький отец Ипат благолепно кадил, покланиваясь гробу. – Не вв‑верю! Вздор, вв‑виденица! Хватаясь за воздух, он пьяно покачнулся и, чтоб не упасть, крепко уперся о кромку стола, на котором дремала Анфиса. С неимоверной жалостью он уставился в лицо ее. Лицо Анфисы было мудрым, строгим, уста что‑то хотели сказать и не могли. – Милостивая государыня, Анфиса Петровна, – раскачнулся Шапошников всем легким телом, и с волосатых губ его снова сорвался безумный дребезг слов. – Дом сей пуст, хозяйка умерла, собаки спущены. Слышите, слышите, как воет ночь? – И театральным жестом он выбросил к печной трубе запачканную сажей руку. – Милостивая государыня, Анфиса Петровна! Кто утверждает жизнь, тот отрицает смерть. Да здравствует жизнь, Анфиса Петровна, милая!.. Вдруг сзади него – топот, треск, звяк стекла; ведерная бутыль с керосином грохнулась возле трупа Анфисы, и лохматое чудище, с обмотанной тряпкою харей, швырнуло в керосин пук горящей бересты. – Ай!! Ты! – вне себя ахнул обернувшийся Шапошников; глаза его обмерли, полезли на лоб. Тут вспыхнул, растекся по комнате желтый огонь, тьма заклубилась смрадом, дымом. Безумец вмиг отрезвел, с воплем сорвал с морды чудища тряпку и шарахнулся к выходу. Но дверь крепко снаружи закрыта; ее припер колом проснувшийся на улице сторож. За стенами сумятица: караульный заполошно свистит, крутит трещотку, орет на весь мир: – Поджигатели! Поджи‑га‑а‑атели! И раз за разом слышатся резкие выстрелы, К безумцу вернулось сознание, и слабые силы его сразу окрепли. Он бросился чрез ползущее пламя к окну, где убита Анфиса, – ставни там настежь, – но огненный вихрь бушевал там вовсю. Задыхаясь от дыма и страха, он кинулся в кухню, оттуда в чулан, оттуда по лестнице вверх, на чердак… Еще один миг – и дом человеческий вспыхнул, кам порох…   – Пожар! – косматой вьюгой всколыхнулось над селом. Вдоль улиц сновали люди, стучались в ворота, в окна изб, кричали на бегу: – Пожар, пожар! Крестьяне в рубахах и портках выскакивали босиком на улицу и, дико поводя глазами, не узнавали своего села. Господи, что за наваждение: легли спать летом, пробудились ледяной зимой! Действительно, по вчерашним грязным улицам с позеленевшей на лужайке травкой дурила вовсю свирепая пурга, наметая сугробы снега. Опушенные молодой листвой деревья испуганно сгибались в палисадниках, кланялись снежной буре в пояс, умоляя о пощаде. Крылатая пурга несла над селом всполошный благовест набата, мокрый снег облепил все окна, выбелил все стены. изб. Широкое желтое зарево где‑то полыхало посреди села. – Эй, Марфа! Где пимы? Куда полушубок дела?! – Багры, багры!.. – Хрещеные, пожар!.. Кто на санях, кто на телегах или верхом на лошаденках торопились на пожарище. И уж слышались разорванные ветром голоса: – Анф. – .исин.., дом.., горит… Пристав давно на деле. Кой‑как, общими силами, выкатывают пожарную машину – внутри машины сучка Пипка со щенятами, рассохшиеся бочки пусты, кишка перепрела, лопнула, лошади бьют передом и задом, страшатся зажженных фонарей и гвалта. Пристав пьян, кулак его в крови, грудь нараспашку, из‑под усов то и дело площадная брань. Прохора среди народа не видать: Прохор болен, он в бреду, один, покинутый: матери нет, десятский убежал, Варвара на пожаре, отец без ног, без языка, Ибрагима нет, Илья еще не возвратился. Набат гудит. Шум на улице все крепнет. А за окном мутный мрак пурги трепещет желтым. Прохор встает, приникает к окну и непонятно говорит: – Ну вот… Спасибо. Дом Анфисы на отшибе. Сотни людей окружили его тугим кольцом. Охваченный потоком пламени, он горит с большой охотой, ярко. Метель с налету бьет в пожар, пламя сердито плюет в буруны крутящегося снега плевками огня и дыма, снежный вихрь крутым столбом взвивается над пожарищем и, весь опаленный жаром, уносится вверх, в пургу. Начавшие гнездоваться грачи, разбуженные непогодью и содомом, срываются с гнезд и с тревожным граем долго летают над селом. На порозовевшей колокольне сменились звонари – старик поморозил этой майской ночью нос и уши, – набатный колокол загудел теперь по‑молодому – Васятка Мохов радостно наяривал вовсю, улыбаясь с колокольни веселому пожару. Из церкви вышел крестный ход, хоругви трепало ветром, падал ниц и вновь вздымался жалкий огонек в запрестольном фонаре, отец Ипат с кадилом шествовал кряхтя – шуба, риза, валенки, ватная скуфейка. Вскоре дом сгорел дотла. Пурга угомонилась, ветер стих, народ помаленьку разбредался. Клюка повернулась к пожарищу, загрозилась скрюченным, как клюв коршуна, пальцем и каким‑то вещим голосом прокаркала: – Это господь сполняет свои хитрости и мудрости.  23   Раба божия Мария преставилась во Христе, но без покаянья. Бодрая, без всякой думы о смерти, она уехала к умирающей сестре своей. Но волею судьбы сестра воскресла, Марья же Кирилловна пережила знойный май, грозу, любовную речь Ильи Сохатых и, нечаянно убитая неумелым и жестоким человечьим словом, возвращается домой белыми майскими снегами в тихом гробу своем. И сквозь крышку гроба дивится тому, что совершилось. Таков скрытый путь жизни человека. Но этого не знает, не может вспомнить человек. И – к счастью. По завету древних, – так уж искони положено, – каждому достойному покойнику валят на гробовую колоду кедр. Если б в силе был Петр Данилыч, он, вместе с сыном, выбрал бы самое смолистое, прямое дерево и в два топора свалили бы его на землю. Этим делом заняты теперь двое крестьян по найму и церковный сторож Нефедыч. Из одного кедра можно бы наделать десяток домовин. Но Марья Кирилловна знатная покойница – ей уготован в жертву целый кедр. Второе же дерево – для праха когда‑то обольстительной Анфисы. Может быть, не прогневается она, царство ей небесное, ежели из ее кедра сделают и третью домовину для безвестного покой‑пика. Следствие не могло в точности установить, кто третий сей мертвец. Следствие установило только, что в огневую, снежную ту ночь исчез Аркадий Шапошников. Возможно, что он воспользовался суматошными событиями последних дней и бежал, как бегут многие из ссыльных. Возможно, что он исчез не как простой политик, а как презренный разбойник: убил Анфису за отвергнутую любовь свою и скрылся. Возможно также, что не кто иной, а он спалил дом, Анфису и себя. А вот неоспоримый факт в протокол предварительного следствия почему‑то не попал. Арестованный злосчастный караульный на допросе будто бы клялся и божился, что поджигатель убежал, что он, караульный, стрелял в него два раза, глотку перекричал оравши: «Держи, держи его!» – и никто ему на помощь не пришел. На вопрос же: как поджигатель мог проникнуть в дом? – караульный, после нескольких ударов в зубы, будто бы сказал, что одет он, караульный, был по‑летнему – жаркая пора стояла, – а этак с полуночи ударила снежная метель, он дрожал‑дрожал, да и пошел домой тулуп надеть, а как воротился, «дом внутрях огнем взнялся». Да, довольно темная история. Да и все пока темно и скрыто. Ясен голый факт: в развалинах пожарища обнаружены два густо обгорелых трупа. Человеческого мало осталось в них. Где ж гордая краса Анфисы? Нечто скрюченное, жалкое. И удивительное дело: в остывшем тлене видно, что четыре руки, воздевшись в смертных муках, спаяли мертвецов в одно: трупы лежали на боку, лицо в лицо и как бы обнимались. Загадка эта держалась в памяти народа много лет и, наконец, как все, забылась. И еще странная случайность: пожар съел все, только часы с кукушкой сорвались со стены, упали в подпол и нетленно уцелели. Кукушка распахнула дверку, хотела, видимо, лететь, но испугалась пламени. Стрелки указывали три часа двадцать три минуты. Следователь занес время в протокол. Часы же, на память об Анфисе, пожелал взять пристав. К вечеру на чистый нежный снег рухнул первый кедр, краса тайги. Его вершина упала в позеленевший куст боярки. Под кустом – бугристый, похожий на могилу сугроб. Церковный сторож Нефедыч колупнул сугроб ногой: – Братцы, что это? Птицы! В разрытом снегу нашли двух погибших лебедей, самца и самку. Они плотно прижались друг к другу, головы спрятали под крыло, да так и замерзли. Лебеди недавно прилетели из теплых стран, но внезапная, вчерашняя метель не пощадила их. Эта редкая находка точно так же породила в народе много вздорных толков. Привезли прах Марьи Кирилловны и поставили прямо в церковь, рядом с прахом убиенныя Анфисы. Отец Ипат отпел панихиду. Народу было много. Марью Кирилловну все любили и жалели, немало пролито было хороших слез. О смерти матери Прохору сказали не сразу. Петр Данилыч, узнав, перекрестился: рука хотя с трудом, но стала действовать, язык кой‑как пролепетал; – Жа‑жа‑жа‑лко…   По приезде в город, Илья Сохатых послал телеграмму Якову Назарычу Куприянову. Пришел ответ:     «Приехать не могу – дела. Обратись купцу Груздеву он случайно вашем городе. Посылаю телеграмму чтоб ехал к вам Медведева. Он заменит меня. Случае крайней нужды приеду сам».   Иннокентий Филатыч Груздев, – тот самый, что встретился с Прохором на пловучей ярмарке в селе Почуйском, – остановился в «Сибирских номерах». Илья Сохатых, украсив оба рукава траурным крепом, разыскал купца в обеденное время. – Честь имею рекомендоваться: коммерсант Илья Петрович Сохатых при фирме «Громовы и компания». Вот депеша от купца Куприянова и, кроме нее, несколько трагических несчастий. Инцинденты один другого хуже, что можете усмотреть даже из этого печального траура, – он показал на креп, отвернулся, замигал и, сокрушенно махнув рукой, приложил к глазам шелковый платок. – Вот что, полупочтенный… Садись, говори толком… Я эти финтифлюшки не люблю, – оборвал купец. Илья Сохатых тяжело передохнул и сел на подоконник. – Петра Данилыча изволил паралич разбить. Марья Кирилловна скоропостижно приказала долго жить на моих руках. Прохор Петрович слегли‑с. Анфиса Петровна – красотка такая была у нас – убита чрез выстрел из ружья‑с. Ибрагим арестован‑с. Подозрение также могло упасть на Прохора. Петровича. Вот в чем суть‑с. – С делами управился здесь? – Так точно‑с. – Лошадей! До отъезда Илья Сохатых успел кое‑куда сбегать и кое‑что купить. Путники ехали быстро, «по веревочке», от дружка к дружку на перекладных. Доктор прибыл в Медведеве на сутки раньше. У него собственный метод лечения. Он дал Прохору сильное слабительное, потом лошадиную дозу брома, на ночь два стакана горячего красного вина и массаж тертой редькой со скипидаром. Больной трижды в ночь сменил мокрое белье и утром встал почти здоровым. С Петром Данилычем было так. Доктор подошел к нему, грозный, чернобородый, насупив брови и глядя из‑под дымчатых очков. – Подымите‑ка левую руку! Подымите правую! Так, все в порядке. Которая нога не действует? Эта? Подымите! Так. Выше не можете поднять? Так. Скажите: до‑ро‑га… Петр Данилыч замигал и задудил по‑толстому: – До‑о‑оо… – Ну, ну… Так… Ро‑оо. – Ро‑о‑оо… – Га! – Три! – крикнул Петр Данилыч и засмеялся. – Встаньте! – приказал доктор. Больной посмотрел на него растерянно‑умоляюще., – Ну, ну… Живо!.. Встать! Больной свесил ноги с кровати. Доктор пособил ему подняться. – Идите! Нечего дурака ломать. Вы здоровы. Идите! Волоча больную ногу, Петр Данилыч двинулся к креслу, дошел до него и сел. – Скажите: но‑га… – Но‑оо‑оо… – Ну, ну… Не тяните… Га! – Три! – крикнул Петр Данилыч и опять засмеялся. Доктор неодобрительно покачал головой, сказал: «Массаж», – сбросил куртку, засучил рукава рубахи и, уложив больного, массировал его ногу целый час. Проверил секундомером пульс, выслушал сердце. Потом спросил фельдшера: – Банки есть? – Есть. – Принесите‑ка! Надо бросить кровь. Полнокровный очень.   Третьего дня мороз держался на пяти градусах – настоящая зима легла. Вчера был нуль. А сегодня жарко засияло солнце, к обеду весь снег пропал, из влажной земли струился пар, как на морозе от потной кобылицы. В полях и в лесу мальчишки стали находить трупы замерзших перелетных птиц. По размокшей в кисель дороге прикатили, наконец, Иннокентий Филатыч Груздев с Ильей Сохатых. И омертвевший было громовский дом сразу получил живую жизнь. Плотный, быстрый, с седой подстриженной круглой бородой, Иннокентий Филатыч сразу же прошел в комнату Прохора Петровича. Прохор лежал на кровати вниз животом и плакал. – Что ты?! – крикнул купец бодрым голосом. – Ворона ты, а не орленок! Что? Мамаша умерла? Эко какое диво! На то смерть ходит по земле. Схороним, поминальный обед устроим, бедным с сотняжку раздадим… Вставай, вставай, вставай!.. Батька захворал? Ерунда, поправится и нас с тобой переживет. Кралю пристрелили? Ну, что ж… Дуракам закон не писан… – купец обнимал сидевшего теперь Прохора за плечи и почувствовал, как при слове «краля» Прохор содрогнулся весь. – Сейчас, сейчас… – Купец сорвался с места, ударил ногой дверь, куда‑то побежал и тотчас же явился с бутылкой водки. – Ну‑ка! Смирновочки… Здесь нет такой. Свеженькая, с собой привез. – Он шлепнул ладонью в дно бутылки, пробка вылетела ракетой, вино забулькало в стакан. – А ну‑ка пей!.. Где у тебя тряпка‑то? Сморкайся… Так… Рожу‑то утри… Эх ты.., елеха‑воха… Чижик! Прохору стало хорошо от такого гостя, он улыбнулся, – но брови его были хмуры, – и взял стакан. – С приездом, Иннокентий Филатыч… Какими судьбами вы? Я очень рад… Помните, я говорил вам на ярмарке‑то: мол, еще встретимся?.. Вот и… – Известно, помню! А водяные паруса‑то помнишь? Пей. Купец приподнял бутылку, отмерил ногтем порцию, перекрестился и прямо из горлышка забулькал: – Эх, горлышко к горлышку!.. Одно замочу, другое высушу… Благослови, Христос! Варвара летала по хозяйству как угорелая: Иннокентий Филатыч торопил – давай, давай! Еще усердно помогали попадья и местная учительница. Илья Сохатых отсутствовал. Он, измазанный сажей, черный, как арап, рылся на пожарище, старательно разыскивая хоть какой‑нибудь предмет на память об Анфисе, сувенир. – Все погорело, – печально говорил он. – Даже рыжики. Иннокентий Филатыч порядочную закатил ему распеканцию, приказал немедленно же добыть воз можжевельнику для похорон, забрал все ключи от лавки, от кладовок, сундуков и убежал. Вскоре его старанием прах Марьи Кирилловны, переложенный в новую колоду, был перенесен в родимый дом. Колода с прахом Анфисы Петровны осталась в церкви. Третья же колода с безвестным мертвецом стояла в съезжей избе, рядом с каталагой, где томился Ибрагим. Ибрагима‑Оглы еще не допрашивали: следователь надбавил себе простуды на пожаре – слег.   Похороны назначены на следующий день. Рыли четыре могилы: вблизи кладбищенской часовни почетная могила, на отшибе, у стены, в углу, могила для праха убиенной, третья – за кладбищенской стеной, на всполье, для безвестного покойника. И четвертую копала в своем огороде старая Клюка для двух погибших лебедей. Иннокентий Филатыч настаивал – похоронить на кладбище и безвестного покойника, однако священник поупорствовал: – Откуда ж я знаю, что это человек? Может – баран, а нет, так и того хуже… Нельзя. Из города прибыли дьякон и пять молодых монашен‑певчих. С утра жгло солнце, заливались уцелевшие от вьюги скворцы. Последняя панихида с отпеваньем была торжественна. К монашенкам присоединился кое‑кто из местных певунов, составился недурной хор. В хоре держал басовую партию и любитель пения – доктор. Отец Ипат проникся особым благочестием по двум причинам: уважение к христианским доблестям почившей рабы божией Марии, а также ожидание немалых благ земных за свои пастырские печали и труды. Поэтому служил он не спеша и благолепно. Даже и подобающее слово он на бумажке сочинил, но, в великой суете, забыл, к сожалению, бумажку дома. Молодой рыжебородый дьякон, с удлиненной, как кринка, головой, щеголял на все село прекрасным басом. Пол усыпан можжевельником, зеркало завешено белой простыней, изголовье почившей убрано зелеными ветками и бумажными цветами. Восковое лицо покойницы как бы прислушивалось ко всему и благодарно улыбалось. По комнате плавал ароматный дым, и радостно крутились у потолка только что ожившие мухи. Петр Данилыч сидел тут же, в кресле, возле возгробья покойной, и тихо плакал. Прохор часто опускался на колени, лицо его сосредоточенно‑спокойно, и свеча в руке – пряма. Расторопный Иннокентий Филатыч успевал молиться, снимать со свечей нагар, подкладывать в кадило уголья и подпевать за хором. Но, подпевая, он немилосердно врал. Лицо Варвары утомилось от сплошных гримас горестной печали, красные глаза припухли; возле нее, на крашеном полу – ручейки из слез: плакать, плакать надо Варваре неутешно – умерла Марья Кирилловна, Ибрагим вконец засыпался, попал в беду. Сзади всех молящихся стоял сторож сему дому, десятский Ерофеев, а возле двери в коридор – Илья Сохатых. Весь вид приказчика – растерянный и жалкий: спина его гнется, голова уныло пикнет. Но вдруг он резко встряхивает надушенным кудрявым коком, гордо отставляет ногу, по‑наполеоновски складывает руки на груди и вызывающим взором окидывает всех молящихся. Пред концом панихиды он стал что‑то бормотать, улыбаться и взмахивать руками. Его бормотанье становилось все громче, присутствующие начали оглядываться на него, он подмигнул монашке и присвистнул чуть. К нему подошел Иннокентий Филатыч: – Ты, полупочтенный, пьян? – Я не пьян, – попятился от него Илья, прикрывая рот рукой. – Я несчастлив до корней всех волос. Я от горя могу помешаться в рассудке. Вот крепко загудел голос дьякона, и все, кроме Ильи, опустились на колени. Илья же уперся в стену лбом, трагически жевал лацкан сюртука и скулил, пуская слюни. Окна были настежь, и «вечная память» с громогласными раскатами доплыла до каталаги Ибрагима. Ибрагим стал кричать, с размаху бить каблуками в дверь: – Шайтан! Выпускай, шайтан!.. Марьей дозволь прощаться, пожалуйста. А возле двери в каталагу, на скамье, лежал в колоде незнаемый мертвец. Последнее целование было с воем, с плачем. Затем гробовую колоду понесли. Впереди двигался большой воз можжевельника. На возу сидели горбун Лука и кухаркин племянник Кузька. Лука усыпал траурный путь ветками можжухи, Кузька швырял на дорогу из мешка овес, чтобы было чем помянуть покойницу и птицам. Начался унылый перезвон колоколов. Остановились возле церкви, совершили литию, вынесли Анфисин гроб, пошли дальше. Илья Сохатых вдруг вынырнул из толпы к гробам. – Анфиса Петровна! Марья Кирилловна!.. До скорого свиданья… Адью! Адью!.. – пропавшим голосом крикнул он, с яростью растерзал ворот рубахи и побежал домой, размахивая руками. Потом вынесли третьего покойника и – дальше», к кладбищу. Хор дружно пел «святый боже»; позади шествия, заламывая руки, истошно вопила, вся в слезах, Варвара:     В сыру землю направляи‑ишь‑сии… ‑ Эх, покидаешь ты ойрот своих…     Чрез загородку неистово орал черкес: – Прощай, Марья, прощай!.. Пристав взглянул на безвестный третий гроб и подозвал письмоводителя: – Все ли деревни оповещены о побеге Шапошникова? – Как же.., все‑с…   Печальный перезвон умолк, глаза обсохли, земля в земле. Божие окончилось, человеческому приспело время; у всех скучали по сытным поминкам животы. Много было званых и незваных. Во всех покоях старанием проворного Иннокентия Филатыча накрыты длинные столы. Навстречу возвращающейся толпе мчались из села мальчишки и кричали: – Илья Петрович застрелился!.. Илья Петрович!.. Народ враз надбавил шагу. Иные припустились к селу вскачь. Пристав, благо отсутствовала занемогшая жена его, шел козырем с красивенькой монашкой, говорил ей небожественное: монашка Надя оглядывала зеленые поля с лесами и тихонько хохотала в нос. – Ну, еще один! – услыхав печальное известие, помрачнел вдруг пристав. – Совсем? Смертельно? – спросил он босую детвору. – Навылет! В бок!.. Только что не умер! Корчится! – наперебой галдели ребятишки. Доктор с фельдшером спешно сели в громовские дрожки, сзади примостились четверо ребят. Илья Петрович Сохатых умирал в своей комнате. Он выстрелил в себя среди руин Анфисина пожарища. Крестьяне подняли его бережно, перенесли домой. Теперь возле него Клюка и двое удивленных стариков. Вот уж поистине не знал никто, что разудалый Илюха мог на себя руки наложить. Эх, тяжкая наша жизнь, постылая! А по селу шел в этот час плач и стоны: оплакивая нового покойника, разливались горькими слезами три девахи – Дарья, Марья и Олена, плакала взахлеб нестарая вдова Ненила, выли в голос две мужние молодки Проська и Настюха, неутешно рыдала толстым басом ядреная пятидесятилетняя вдовица Фекла. Вот что наделал этот Илюха окаянный, бедная‑бедная его головушка кудрявая! Илья охал, лицо его побелело, глаза страдальчески закрыты, штаны расстегнуты, с правого бока выбилась окровавленная, с растерзанным воротом, рубаха. – Теплой воды, живо! – крикнул доктор. – Льду! Он быстро достал из походной аптечки губку, марлю, шприц, морфий, сулему и зонд. Илья Сохатых открыл глаза, облизнул сухие губы, прошептал: – Доктор, голубчик… Умираю… Клюка на коленках громко, чтоб все слышали, молилась в переднем углу. Доктор запер дверь, надел халат, обнажил Илью Петровича до пояса, обмыл губкой рану и вскинул на лоб очки; – Гм… Странно. Два раза стреляли в бок? – Два. Первый осечка. Второй в цель… Фактически, – простонал, заохал, закатил глаза Илья Петрович. – Гм… Странно, странно. Ну, ладно, потерпите… Сейчас прозондируем… Но почему в правый бок? Ежели будет больно, орите как можно громче, это облегчает. Ежели будет невыносимо, придется впрыснуть морфий… Ну‑с… – доктор вынул из сулемы зонд и наклонился над умирающим. Илья Петрович глянул на блестевший зонд и заорал неистово. – Очень преждевременно, – сказал доктор. – Я еще не начал… Ну‑с, – и осторожный зонд стал нащупывать в боку ход пули. – Гм… – снова сказал доктор и стал вставлять зонд в другую рану. Илья орал. Гости нетерпеливо ждали у дверей появления доктора. Жестокие крики самоубийцы привели некоторых в полуобморочное состояние, отец Ипат осенял себя крестом, шептал: – Господи, прими дух раба твоего Ильи с миром… Зело борзо!.. Прости ему вся вольные и неволь… Крики страдальца затихли. – Умер, – решили все, глубоко вздохнув и устремляя взоры к иконам. Доктор отшвырнул зонд, близоруко нагнулся к ране, и веселая улыбка вспахала его мрачное лицо. – Ничего, – сказал он. – Рана навылет, чистая. Пули нет. Одевайтесь, пойдемте за стол покойницу поминать, – и вышел. – Что, что? Что?! – Ерунда, – объявил доктор гостям. – Он, каналья, оттянул кожу на боку и в эту кожу выстрелил… Но почему на правом боку? Доктор шагнул в комнату Ильи: – Скажите, вы левша? – Так точно, из левых, – бодро улыбнулся Илья и, обращаясь к все еще молившейся Клюке, сказал: – Бабушка, не убивайся… Господь отнес. Сердце с легкими в сохранности. Отец Ипат выразительно молился со всеми вместе: – Очи всех на тя, господи, уповают, и ты даешь им пищу во благовремении, отверзаеши щедрую руку свою, исполняеши всяко животное благоволение, – размашисто благословил яства; все уселись за трапезу. Посреди стола, возле почетных гостей и Прохора, стоял большой графин с миндальным молоком. Красивенькая монашка Надя бросала шариками хлеба в Прохора Петровича. Но Прохор суров и мрачен. Косые красноватые лучи заката наполнили нетленным вином опустошенные до дна бутылки. Печальный запах растоптанного каблуками можжевельника говорил живым, что кого‑то больше нет, кто‑то навсегда покинул землю. Бокал Прохора упал на пол и разбился. Прохор сдвинул брови. В соседней комнате протяжно застонал его отец.   – Анфису Петровну Козыреву убил Прохор Громов. Услыхав эти страшные слова, Иннокентий Филатыч отъехал вместе со стулом от сидевшего против него следователя, и улыбавшееся лицо его вдруг стало удивленным и серьезным. – Да, да, да… – нагнулся к нему следователь, вытягивая шею. – Прохор Громов – убийца. И несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу. Взгляд следователя уверенный и твердый. Иннокентий Филатыч тихо, на цыпочках, поскрипывая смазанными сапогами, отошел в темный уголок, приложил к тремстам еще две сотни и вернулся к столу. – Это что? – Пятьсот. Следователь смахнул со стола деньги на пол. Иннокентий Филатыч, ползая по полу, смиренно подобрал их, положил в бумажник и т) т же приготовил на всякий случай две по пятьсот, с изображением Петра Великого. – Какие же суть главные улики против Прохора Петровича? – тенорком спросил Иннокентий Филатыч Груздев и снова сел на краешек раскаленного, как кухонная плита, стула. – Главная улика – это логика, – сказал следователь; он надолго закашлялся и вставил подмышку термометр. – Вы, милейший, сами подумайте, кому была выгодна смерть Анфисы Петровны? Отцу Ипату не нужна, приставу не нужна, нам с вами тоже не нужна. Теперь так: ни для кого не секрет, что старик Громов хотел жениться на Анфисе Петровне и что она требовала перевести на ее имя все имущество и весь капитал, в том числе и капитал Прохора. Это доподлинно известно следствию. Известно также следствию и то, что Прохор Петрович хотел чрез женитьбу на дочери купца Куприянова приумножить свои капиталы и заняться промышленностью в широком масштабе. А вы знаете, какие у Прохора Петровича глаза? Нет, вы знаете? У Анфисы ж Петровны был припрятан какой‑то документик один важный. Учитель показал, что он сопровождал Анфису в город, – она ехала с этим документом к прокурору, но их догнал Прохор Петрович, и поездка к прокурору не состоялась. Не знаю, добыл ли Прохор Петрович тот документик у Анфисы, но мне совершенно ясно, что он документика того весьма боялся. Вы понимаете, по какой причине? Боялся шантажа со стороны Анфисы Петровны. Понятно? – Яснее ясного, – опасливо и хитровато улыбнулся Иннокентий Филатыч. – Теперь дозвольте вас по‑приятельски спросить: кто видел этот Анфисин документ? Учитель видел? Вы видели? – К сожалению, ни учитель, ни я документа не видели. – Ну, значит, его и не было; бабьи запуги это, сказки… Анфиса выдумала. При этом Иннокентий Филатыч тотчас же с тысячи скостил в уме пятьсот рублей. А следователь опять закашлялся. Потом сказал хриплой фистулой: – Я не утверждаю, что мадам Козырева убита Прохором Петровичем лично. Он мог для этого дела приспособить и другого кого‑нибудь, например Ибрагима. Иван Иваныч Голубев, следователь, жил один. Два его сына служили в Москве и Томске, жена умерла давно. Сам он три года тому назад был – с понижением – переведен сюда из города Крайска: вышли какие‑то служебные размолвки с прокурором. В Крайске он водил хлеб‑соль и с семейством Куприяновых и с Иннокентием Филатычем. – Чайку? – предложил хозяин. Кирпичный чай, вскипевший на керосинке, ароматичен, крепок. Гость положил в стакан два больших куска сахару, сказал: – А по‑моему, вы, любезный мой Иван Иваныч, не правы. Ей‑богу, не правы. Ни черкесец, ни Прохор Анфису не убивали. Убил ее тот, что сгорел. Может быть, хахаль ее, царство ей небесное. А может, и не он; может, каторжник какой, бродяга из тайги. Мало ль их тут шляется. И убил с целью ограбления. Попомните‑ка это. А ежели так, то – фють! – концы в воду, и все чище чистого обелятся сразу, и вам, окромя нижайшей от Громовых благодарности, никакой канители. Подержите‑ка, говорю, вы это в уме, зарубите‑ка это на носу. – Иннокентий Филатыч даже сглотнул слюну от удачно пришедшей ему мысли и заерзал на стуле. – Ну, а скажите, ради бога, вы тщательно производили обыск у покойницы между ее смертью и пожарищем, будь ему неладно? – настораживаясь и побалтывая ложечкой в стакане, спросил купец. – Что это, допрос? Прошу вас, Иннокентий Филатыч, без допросов… И вообще… Я не должен бы вам… – Какой, к шуту, допрос… Что вы, что вы! – замахал на него клетчатым платком купец и облегченно по‑сморкался. – А просто так…. Черные глаза его сегодня на особицу лукавы: в них горел купеческий хитрый ум. Белая борода аккуратно подстрижена. Румяные пухлые щеки в густой серебряной щетине. Седая голова не причесана, вихраста, на толстой шее бронзовая медаль. Пальцы рук коротки, но зорки и блудливы. Перстень с бирюзой. Поношенный сюртук. Сапоги бутылками ловко начищены ваксой «молнией». – Так как же? Был перед пожаром обыск‑то? Следователь отхлебнул чаю, убавил огонь в лампе и уставился взглядом в угол, в тьму: – По правде вам сказать, я, к сожалению, дал маху. Обыска пред пожаром не было… Да и кто мог предвидеть пожар? – Не было?! – привскочил купец с обжигающего стула и из пятисот рублей мысленно отбавил еще двести. Следователь вынул из‑за рубахи термометр и стал его внимательно разглядывать. – В сущности, – сказал он, – производить обыск было бессмысленно: об имуществе убитой осведомлен лишь Петр Данилыч, ну, еще, пожалуй, его сын. И только. А они оба больны. Так что путем обыска вряд ли предварительное следствие могло установить факт похищения имущества у пострадавшей… Тридцать восемь шесть десятых – Опять вверх пошла. – А документик?! – вновь подскочил купец. – Ведь тот документик мог в лапы вам попасть. Вот в чем суть‑с. Следователь неприятно сморщился и промолчал. Потом сказал, слегка ударяя ладонью в стол: – Только имейте в виду: этот разговор между нами. И чтоб никому ни‑ни… Поняли? – Понял, понял… И, выходит, значит, так. – Иннокентий Филатыч встал, со всех сил потер кулаками поясницу, выпрямился и мелкими шажками пробежался взад‑вперед по комнате, чуть задержавшись на ходу у неряшливой кровати следователя. Оправив смятую подушку, он сказал: – Выходит так. Убийца грянул из ружья и убежал – кто‑то помешал ему: не удалось обворовать. А потом, на следующую ночь взял да и залез опять… Караульного подпоил, конечно, или обманул, уж я не знаю как.., может, поделиться обещал… – Караульный арестован. – Значит, залез с отмычкой и стал второпях хозяйничать… Богатства много, а страшновато: покойница лежит, отмщения просит, жуть на душу наводит. Он, для храбрости – к шкафу, а в шкафу вин, наливок сколько душе желательно, а жулик – пьяница. Вот и дорвался… Тут ему башку‑то и ошеломило – сразу, как баран, округовел. Здесь сундук, там гардероб, темно, снял лампу с керосином, да и кувырнул ее… Вот и… А тут покойница из гроба поднялась, держит его, не пускает. Ну, может, сам к ней приполз – медальоны с нее разные снимать… А огонь пуще, дым, смрад… Тут грабителю и карачун… Вот и все… Так или не так? Давай руку! Видишь, я тебе убийцу разыскал… – и старик вопросительно захохотал, поблескивая желтыми зубами. – Да, правильно… – раздумчиво проговорил следователь. – Может быть, и так. Сейчас, сейчас… Кверху, дьявол, идет. – Кто идет? – Температура. Сейчас, сейчас… – следователь отметил на графике точку и провел синим карандашом черту; руки его дрожали. – Тридцать восемь шесть десятых… Ну‑с? – И он поднял болезненно раскрасневшееся серьезное лицо свое на собеседника. – Вы слышали, что я говорил‑то? – Конечно, слышал. Ну‑с? – Вот так и действуй. А мы тебе… – Я, возможно, так и стал бы действовать. Возможно… Но вот в чем дело… – Следователь, торжествующе играя густыми бровями и морщинами на лбу, достал с этажерки старенький портфель. – Вот видите, газета без уголка. Я взял ее у Прохора Петровича, при допросе. А вот и уголочек. – Ну, что ж из этого?.. – Его нашел я в комнате потерпевшей. Он был в качестве пыжа в ружье убийцы… Видите, обгорел с краев. Значит? – и следователь поджал губы в уничтожающей гримасе. – Ну что ж из этого?.. – Значит! – Ну что ж из этого?.. – мямлил, толокся на месте язык купца. Всерьез испугавшись, он мысленно прибавил к тремстам рублям еще пятьсот, еще пятьсот и тыщу. Вдруг уши, его покраснели, жилки забились в висках, зрачки расширились и сузились. – Гляди, гляди! – резко вскричал он, приподнимаясь, и ткнул перстом в окно, за которым мутнел поздний вечерний час. – Отец Ипат… Пьяный!.. – Нет, кажется, не он, – повернулся, уставился в окно и следователь. Его крепко лихорадило. – Нет, он… Нет, не он… Это дьякон… – Какой дьякон? – спросил следователь, протирая глаза. – На поминках, из города выписывали… И с монашкой!.. – С какой монашкой? – На поминках… Видишь, видишь, что он разделывает? Кха‑кха‑кха… Меж тем пальцы купца работали с проворством талантливого шулера. Он быстро глотал чай, давился, перхал, кашлял, глотал остывший чай, давился, крякал. Следователь круто отвернулся от окна. – Вот я и говорю, – перехваченным голосом сказал купец, как гусь вытягивая и втягивая шею. – Вот я и… – Где?! – будто из ружья выпалил следователь, и охваченные дрожью руки его заскакали по столу. – Бумага, клочок, пыж?! – Одной рукой он сгреб купца за грудь, другой ударил в раму и закричал на улицу: – Десятский! Сотский! Староста!.. – Иван Иваныч, друг… Ты сдурел. Я тебе тыщу, я те полторы, две… – Эй, кто‑нибудь!.. За приставом!.. – Да что ты, сбесился, что ли? Пожалей старика… Что ты, ангел… Лихоманка у тебя. Тебе пригрезилось… Три тыщи хочешь? Ребятишки молниями полетели по селу. Первым прибежал урядник. За ним – сотский и двое крестьян. За ними – доктор. Самый тщательный обыск никаких результатов не дал. Иннокентия Филатыча раздели донага, перетрясли всю одежду – пропажи не нашли. Иннокентий Филатыч падал на колени, плакал, клялся и божился, призывая на седую голову свою все громы, все невзгоды. Какой документ? Какой пыж? И за что так позорят его незапятнанное имя? Его сам губернатор знает, он с преосвященнейшим Варсонофием знаком… Да чтобы он.., да чтоб себе позволил?! Что вы, что вы, что вы!.. Господин урядник, господин доктор, будьте столь добры иметь в виду!.. А следователь невменяем, он же совершенно нездоров; нет, вы взгляните, вы взгляните только, который градус у него в пазухе сидит… Однако Иннокентий Филатыч был арестован и заперт в узилище бок о бок с Ибрагимом‑Оглы. Следователя доктор уложил в кровать. Температура больного подскочила на сорок и три десятых. Следователь бредил: – Я, я, я… Марью Авдотьевну сюда подать! Наутро пристав получил от Прохора Петровича из рук в руки пятьсот рублей задатку. – Федор Степаныч, вы пока имеете за мной еще пятьсот рублей. Не оставляйте меня… Я один ведь… И не считайте меня, пожалуйста, преступником. Я чист, клянусь вам. Пристав выходил через кухню. Десятский бросил ложку, стиснул набитый кашей рот, быстро вскочил из‑за стола, одергивая рубаху. – Карауль… В оба гляди за мальцом!.. – Сл…ш…юсь… Кха, чих! Утром же, через час после полицейского визита к Прохору, Иннокентий Филатыч Груздев был освобожден. Пристав даже извинился перед ним: конечно же, тут явное недоразумение, мало ль что следователь мог выдумать в бреду… Ну, допустим, уголочек неприятной бумажки, правда, был, так ведь следователь мог во время пароксизма бросить его в печь или, извините за выражение, взять, да и.., тово. Иннокентий Филатыч вполне согласился с резонными доводами пристава, по‑приятельски простился с ним, оставив в начальственной ладони сто рублей, и заспешил в отдаленность в укромное местечко, в лес: его желудок издавна привык к регулярной работе по утрам. Освободившись от некужностей, он тщательно исследовал их. Никаких остатков окаянного пыжа не оказалось, пыж за ночь переварился целиком. Вот и хорошо. В качестве злостного свидетеля оставался еще учитель Пантелеймон Рощин. Иннокентий Филатыч, толстенький, веселый, в бархатном купеческом картузике, пошел после обеда к учителю для дружеских переговоров. Что произошло там – неизвестно, только священник с дьяконом, вместе проходя мимо учительской квартиры, видели, как Иннокентий Филатыч катом катился по лестнице и прямо вверх пятками – на улицу. – А, отец Ипат! Отец дьякон… Мое вам почтение, – встав сначала на карачки, а потом и разогнувшись, весело воскликнул Иннокентий Филатыч, даже бархатный картузик приподнял. Духовные лица хотели было рассмеяться, но, видя явную растерянность Иннокентия Филатыча, оба прикусили губы. – Вот они народы какие паршивые, эти должники!.. – На ходу выбивал купец пыль из сюртука, вышагивая рядом с духовными особами. – Тридцать два рубля должен, тварь. Третий год должен. И хоть бы копейку возвратил, шкелет! А тут стал я спускаться с лестницы да со слепу‑то и оборвался. – Да, – пробасил дьякон, сияя рыжей бородой. – Сказано в писании: «лестницы чужие круты».   Через неделю следователь поправился. Ему давно хотелось купить первоклассное бельгийское ружье и чистокровную собаку. Теперь имелась полная возможность эту мечту осуществить. Может быть, он обнаружил у себя под подушкой тысячу рублей, ловко подсунутую в тот вечер Иннокентием Филатычем, и, по болезненному состоянию своему, случайно принял эти деньги за свои. Возможно также, что честный следователь, обладающий собственными трудовыми сбережениями, об этой подлой взятке и не знал. Так ли, сяк ли, но он решил: по окончании судебного процесса взять отпуск и ехать в Москву иль Петербург. Предварительное следствие с допросом Ибрагима‑Оглы велось почему‑то не так уж энергично, как того требовали бы интересы дела. Общее же заключение по следствию было неопределенно и расплывчато: живые кандидаты в подсудимые – Ибрагим‑Оглы и Прохор Громов – лишь подозревались в преступлении, явных же улик на них не возводилось. В параллель с этим было выдвинуто измышление, что доподлинный убийца мог быть и политический преступник Аркадий Шапошников, находившийся в связи с Анфисой и бесследно исчезнувший на другой же день после убийства, а может статься, и сгоревший вместе с ней. И в конце концов красочно изложена была версия, навеянная Иннокентием Филатычем: дескать, потерпевшая застрелена каким‑нибудь бродягой с целью ограбления, но в момент убийства ему, дескать, кто‑то помешал; он пришел грабить в другое время, подпоил караульного, забрался в квартиру, наткнулся в буфете на вино, напился, в пьяном состоянии устроил нечаянно пожар и сам сгорел. К сожалению, мол, следствию не удалось извлечь пули из черепа сгоревшей Анфисы Козыревой, и поэтому следствие принуждено лишь строить те или иные предположения, но ни в коем случае не утверждать. История с пропажею криминального лоскута газеты была тоже как бы смазана, замята. В заключение следователь ссылался на свою тяжелую, засвидетельствованную городским врачом болезнь и просил суд, приняв к сведению это печальное обстоятельство, провести судебное следствие по всей строгости закона, чтоб восторжествовал принцип незыблемой и светлой правды‑истины, на алтарь которой следователь приносил весь свой опыт, все знания, все порывы своей души. Вообще же бумага была составлена если и недостаточно убедительно, то вполне красноречиво.  24   Зал суда в городишке переполнен до отказу. На скамье подсудимых – купеческий сын Прохор Петрович Громов и ссыльнопоселенец Ибрагим‑Оглы. Стоял конец июня. В длинном, но низком, как бы приплюснутом зале духота. Илья Петрович Сохатых, свидетель, нюхает нашатырный спирт и для форсу смачивает голову одеколоном. Лицо напудрено, губы слегка накрашены: кругом, и здесь и там, много барышень‑невест. Прохор угрюм. В глазах жестокая уверенность в своей силе. Щеки впали, заросли черной щетиной. Лицо Ибрагима высохло. Остались лысина, глаза и нос. Однако вид Ибрагима независим. С оскорбленным величием он открыто, даже несколько задирчиво смотрит в лица сидящих за столом… Он не может понять, в чем его вина, и злобствует на всех. Его вызывают. Он идет эластично, четко, быстро, кланяется и становится за пюпитр. Он вкратце рассказывает свою жизнь и начинает давать ответы. Он говорит с акцентом, жестикулирует. Общий смысл ответов звучит довольно искренно, поэтому суд, присяжные заседатели склонны думать, что его показания чистосердечны и резонны. Прохор морщится и крепко стискивает ладони рук. – А не припомните ли вы, подсудимый… – гнусавым, нараспев, голосом спрашивает председательствующий. Он седой, костлявый, бритый, в очках, на груди широкая серебряная цепь судьи. – Не помните ли вы, как однажды вечером, догнав на улице Анфису Козыреву, возвращавшуюся к себе от Громовых, вы обнажили кинжал и угрожали ей смертью? И наутро давали по этому поводу показание местному приставу. Да, Ибрагим этот случай прекрасно помнит. Не такой у него характер, чтоб он отрицал то, что было. Да, действительно, он Анфисе кинжалом грозил. Но у него уж такая привычка сызмалетства – взять да напугать человека просто в шутку, взять да напугать. Это может подтвердить и Прохор. Например, он, Ибрагим‑Оглы, пугал так девчонку Таньку, пугал парней на Угрюм‑реке. Вот спросите Прохора, уж он‑то врать на Ибрагима не станет: Ибрагим не раз спасал его от гибели, Ибрагим любит его больше самого себя. Да и все семейство Громовых он любит. В особенности же он жалел покойную Марью Кирилловну, хозяйку. А вдова Анфиса подкапывалась под счастье хозяйки, она хотела окрутить на себе Петра Данилыча, а хозяйку столкнуть. Вот Ибрагим и постращал Анфису, просто взял да припугнул. Что же его напрасно виноватят! – Скажите, вы убивали кого‑нибудь? – Нет, не убивал. – А на Кавказе?.. – Там мистил. Кровавый месть. Такой закон у нас, порадку. Привычка такой.., убивать. Да, там убивал. У части присяжных заседателей и публики после подобного ответа сложилось убеждение, что, пожалуй, убийца Анфисы – Ибрагим. И, словно угадывая общее настроение толпы, председатель, обращаясь к подсудимому, сказал: – Вы лучше покайтесь в том, что убили Анфису Козыреву. Чистосердечное признание смягчит вашу участь. Нет, нет! Напрасно говорят Ибрагиму такие несуразные, прямо глупые речи. Он не убийца, он никогда убийцей не был и не будет. Аллах запретил зря убивать, Исса запретил. Нет, он не может признать за собой никакой вины. Рука его чиста. – Почему вы, в ночь убийства, так поздно, почти пред самым утром, явились домой и где вы были, когда к вам, около трех часов ночи, заглядывали Прохор Громов и Илья Сохатых? Ибрагим ночью ходил на озерко ловить рыбу, его застал дождь, рыба не шла, и перед утром он вернулся. – Видел ли вас кто‑нибудь в пути на рыбную ловлю, или там, на месте, или при возвращении? – Никто не видел. Один бог видел. – Ну, на господа бога как на свидетеля ссылаться не приходится. Бог видит, да не скоро скажет. А может, и никогда не скажет, – вольнодумно улыбнулся сухощекий председатель, но, взглянув чрез очки на сидевшего в переднем ряду соборного протопопа, смутился и уткнул нос в бумаги. – Так‑с, так‑с… – Председатель вскинул голову, сбросил очки и прищурился в упор на Ибрагима. – Как же вы смеете запираться в убийстве Анфисы Козыревой, когда вы ее убийца, вы! – председатель при этом крепко пристукнул ладонью в зеленый стол. – Из головы убитой извлечена пуля, и эта пуля как раз подходит к вашему винчестеру. Это было установлено следствием, пока вы сидели в каталажке. Ведь винчестер был с вами, когда вы на рыбалку ходили? Да, его ружье было с ним. Но он в ту ночь не стрелял из ружья. И прежде, чем примерить пулю к винчестеру, надо было посмотреть, не заряжен ли винчестер. И, по мнению Ибрагима‑Оглы, тот, кто наводил следствие, кто примерял пулю, – обманщик, мошенник, лжец. Председатель резко звякнул в звонок, досадуя на подсудимого. – Который пуля? Кажи, пожалуйста, сюда! Я свой пуля знаю. Но в числе вещественных улик пули, конечно, не было. Председатель громко высморкался, пошептался с соседями и, слегка покраснев, задал подсудимому новый вопрос вкрадчивым, вызывающим на откровенность тоном: – Ну, если не вы, то кто ж, по‑вашему, мог убить Анфису Козыреву? Откуда ж может знать это Ибрагим‑Оглы? Что он, шайтан, что ли? Это может узнаться лишь на том свете, в аду или в раю, никак не раньше. Цх!.. – Ну, а Шапошников мог быть убийцей? – Шапкин? Нет… Шапкин не такой человек, чтобы убить. Человек самый смирный, самый умен. Да и какой корысть убивать ему Анфису? Вы сами посудите, ежели у вас есть на плечах башка. Председатель оскорбленно крякнул, поспешно пощупал вспотевший лоб и с достоинством поправил цепь на груди. – Ну, а Петр Данилович Громов как, по вашему мнению, мог он быть убийцей или нет? – спросил он, сдерживая раздражение, и стал ожесточенно чесать носком сапога щиколотку правой своей ноги: очевидно, публика натрясла в зале блох. Ибрагим ребячески громко засмеялся и сказал:

The script ran 0.026 seconds.